Часть вторая Ласснер

1

Уже с первых дней декабря город готовился к праздникам. В витринах многих магазинов появилась иллюминация, а у дверей ресторанов вывешивали рождественское меню. Ласснер уже два раза приглашал Элен и Пальеро в ресторанчик «Венето» у Большого канала. Хозяина ресторанчика звали Бруно, и лучших клиентов он угощал душистыми болгарскими сигаретами. Элен особенно ценила эти встречи с друзьями, потому что по ночам к ней опять возвращались тяжелые воспоминания и образ Ивонны Меррест, истекающей кровью.

В первый раз в «Венето» она вела себя очень сдержанно под впечатлением от рассказа господина Хёльтерхофа. В тот вечер после урока, когда Элен уже собралась уходить, он сказал, хотя она ни о чем его не спрашивала, что военная форма в застекленном шкафу и предметы, на которые она с любопытством поглядывала, принадлежа ли его единственному сыну Вальтеру. В самые последние дни войны его танк подорвался на мине. Тяжелораненого Вальтера вытащили из подбитой машины. К несчастью, ему не успели вовремя оказать медицинскую помощь. Сына похоронили на деревенском кладбище недалеко от Венеции — вот почему Хёльтерхоф обосновался здесь. Элен посмотрела на фотографию: молодое лицо, чуть грустная, как ей показалось, улыбка. Выйдя на улицу, Элен уже не испытывала радости, охватившей ее утром, когда она увидела Ласснера у мастерской Пальеро и он предложил встретиться.

Во время второй встречи в «Венето» она, по выражению Пальеро, «смотрела веселее».

— Вы слишком много работаете, мадемуазель Элен.

Элен пришла после своего первого урока с юным Сарди. Тот в конце концов согласился на ее «условия», приложил к письму план, объясняющий, как пройти к его дому, план он просил «уничтожить после использования», что удивило Элен. Он жил на прелестной старомодной вилле с садом, выходящим на Рио-Нуово и украшенным замшелыми статуями. Бледного и хрупкого юношу окружали безмолвные слуги, Несмотря на замкнутое выражение лица и несколько холодную вежливость, он оказался внимательным учеником.


В «Венето» ей сразу стало как-то весело, она почувствовала себя уверенной, надежно защищенной от ночных тревог. Догадался ли Ласснер, что она к нему неравнодушна? Элен не была в этом уверена, потому что порой ей казалось, что мысли его витают далеко. Они ужинали, и Элен смотрела на Ласснера, на его обожженную руку и представляла себе его полную приключений жизнь.

Они говорили о будущем альбоме.

— Когда вы начнете его делать? — спросила она.

— Хочу сначала покончить с выставкой.

— Ну, это надолго, — заметил Пальеро, не переставая жевать.

— Нет, скоро возьмусь и за него, — продолжал Ласснер. — Такая работа меня увлекает, хотя я понимаю, что сделать альбом будет непросто. Зимой Венеция прекрасна только для влюбленных и наводит тоску на тех, чье сердце пусто.

Может быть, он сказал это не без умысла? Ласснер говорил с улыбкой, но Элен не доверяла словам.

— А потом, меня увлекает все таинственное, а в это время года в Венеции появляются призраки, которых летом отпугивают толпа и солнце. Как выразить в фотографиях эту тайну?

Разговор ему явно нравился. Элен спросила, кто напишет вступительную статью для альбома.

— Издатель хочет попросить Моравиа, но Моравиа терпеть не может Венецию и все, что связано с водой. От одного вида гондолы его тошнит.

— А вы? Кому бы вы хотели заказать статью?

— Мишелю Турнье.

— Почему?

— Этот писатель любит фотографию и умом и сердцем.


В прошлую их встречу в «Венето» Ласснер рассказал, как сам пристрастился к фотографии. Перед службой в армии он работал наборщиком в типографии одного иллюстрированного журнала. Так как он был футбольным болельщиком, ему иногда поручали написать отчет о каком-нибудь матче и сделать несколько снимков, причем публикацию не гарантировали, только предоставляли бесплатный билет на стадион и оплачивали пленку. Когда он вернулся после армии, его место было занято, и одна из газет предложила ему должность фоторепортера. В технической стороне дела он уже разбирался неплохо. Оставалось научиться другому. Однажды утром его отправили в каменоломню, где только что произошел обвал и завалило рабочего. Спасатели откопали его очень быстро, но он умер у них на руках. Ласснер был так потрясен, что не мог фотографировать. За это он получил нагоняй и потом научился хладнокровию, быстрой реакции в любых ситуациях. Последнее тому доказательство — случай со Скабиа. Со временем ему захотелось с помощью фотоаппарата «запечатлевать мгновения вечности» (Ласснер улыбнулся). Отсюда и эти его альбомы — пока их четыре, — которые очень ценились любителями.

2

Рядом с Ласснером Элен поняла, что она вовсе не обречена жить прошлым, оглядываться назад, бежать от самой себя. Она еще не знала, как ей распорядиться вновь обретенной свободой, но пользовалась ею широко и с удовольствием. Силы, дремавшие в ней, проснулись, влекли ее к веселью, к новым событиями встречам.

Однажды утром Элен получила на почте два письма. Рассматривая конверты, заволновалась. Адрес был напечатан на машинке, но отправлены они, судя по штампу, из деревни на Уазе, где у Андре был загородный дом. Элен не удивилась тому, что он узнал ее адрес. Она понимала, что рано или поздно он ее разыщет. Итак, он упорно преследует ее, не считаясь ни с трагедией, пережитой Ивонной, ни с решением Элен порвать с ним. Да и чего она могла ждать от такого человека, как Андре? Что он уступит ей и смирится? С письмами в руках и сумкой под мышкой она направилась к колодцу в центре зала, чтобы там прочитать их. В это время к ней подошли два парня в клеенчатых куртках и джинсах, стянутых ремнем с большой медной пряжкой.

— Что, плохие новости, прекрасная signorina? — насмешливо спросил один.

Элен с досадой отступила в сторону, не зная, идти ли ей дальше к колодцу или вернуться назад. Но парни загородили дорогу. На них никто не обращал внимания. Элен посмотрела на парней, на их гривы и наглые улыбки.

— Оставьте меня в покое, — твердо сказала она.

— Нет, сначала послушайте: вы просто конфетка! — заявил один из них.

— Спасибо.

— Все венецианки…

— Я не венецианка. Пропустите.

Она хотела обойти их. Второй парень, у которого в ухе была серьга из какого-то розоватого камня, наклонился к ней.

— Венецианка вы или нет, но, если переспите с нами, сразу повеселеете.

По акценту трудно было определить их национальность. Но это не имело значения, главное — избавиться от них и не выставлять себя на посмешище. Вдруг первый парень удивительно быстрым кошачьим движением выхватил у Элен письма и, продолжая дразнить ее, сказал:

— Да бросьте вы его, обещайте спать только со мной, и я отдам вам письма.

— Иначе он их порвет! — добавил другой.

Почтовый служащий с любопытством наблюдает из окошка за странным поведением этой троицы. Элен его не видит, а парни его не боятся. Вместе им не больше сорока. Тот, что размахивает над головой ее письмами, наслаждается растерянностью Элен, а она не знает, что делать, и вдруг не раздумывая направляется к выходу.

— Вас обижают? — спрашивает служащий, когда она проходит мимо его окошка. Он уже встал и, видимо, готов прийти ей на помощь.

— Нет, — отвечает Элен. — Спасибо.

Парень, который вырвал у нее письма, все еще идет за ней, продолжая смеяться.

— Берите же их, — говорит он. — Если они от любовника, то я ему завидую. В постели вы, наверное, потрясающи!

— Берите, берите, — нарочито весело предлагает другой, он хочет внушить окружающим, что это всего лишь шутка.

Элен не слушает их. Парень настаивает:

— Prego, signorina, prego. Прошу вас…

И сует ей письма в руку. Его прикосновение словно током ударяет Элен. Она останавливается, невозмутимо рвет письма, в упор смотрит на парней и швыряет обрывки им в лицо. От изумления они застывают на месте. Что-то говорят друг другу на незнакомом Элен языке — то ли датском, то ли голландском? — потом хохочут.

Элен уже вышла и быстро шагает по улице. Она знает, что взорвалась не только из-за этих парней: еще до того, как они подошли, внутри у нее уже все клокотало от ненависти к Андре.

3

На следующее утро Адальджиза, которая в восемь часов приходит помочь Элен по хозяйству, застает ее в постели, бледную, осунувшуюся. Ночью она задыхалась, грудь сжимало, как в тисках, трудно было дышать.

— Я вызову врача, — растерянно предлагает Адальджиза. Элен отказывается и с усилием добавляет:

— Я знаю, что со мной… И у меня тут есть нужное лекарство. Врач ничего другого не пропишет. Надо только подождать.

Она говорит правду, у нее уже бывали такие приступы, вызванные чаще всего каким-нибудь волнением, а вчерашнее, происшествие подействовало на нее сильнее, чем она могла ожидать.

Все утро Адальджиза не отходит от нее и возмущается тем, что Элен, еще не оправившись от приступа, собирается идти к мадам Поли.

— Да вы едва держитесь на ногах! Я могу сходить в кафе на углу и позвонить этой даме.

Элен благодарна Адальджизе за внимание, но настаивает на своем, впрочем понимая, что это не очень разумно. В груди не проходит какая-то нервная дрожь, толчки не такие резкие, как ночью, но все-таки она чувствует слабость. Мать часто упрекала ее за то, что она прислушивается» к себе, и Элен научилась преодолевать свои недуги или по крайней мере скрывать их.


Мадам Поли не заметила ни осунувшегося лица Элен: сидевшей в кресле, ни ее усталой позы, потому что сама была страшно раздражена, щеки ее пылали. Она сказала со злостью в голосе:

— Будь у вас телефон, я могла бы освободить вас на сегодня. Это нелепо — жить без телефона! Почему вы его не поставите? Что-то у меня нервы разыгрались. Ну, раз уж пришли, ничего не поделаешь.

Элен сдержалась и не стала возражать, хотя с трудом доплелась до дома мадам Поли, боясь, что сердце может опять подвести. На минуту она даже остановилась у Большого канала, чтобы передохнуть, прислушиваясь к плеску воды и глядя на редкие, побелевшие от соли гондолы, переправлявшие людей на другой берег.

Беспокойство мадам Поли, волнение, от которого резко вздымалась ее огромная грудь, объяснялось полученными утром из Рима новостями — ее муж вкладывал крупные деньги в одно предприятие, тогда как со всей этой инфляцией и терроризмом разумнее было бы перевести их за границу.

— Этот идиот разорит нас! У меня-то есть свой счет в швейцарском банке, но не бог весть какой. И сами понимаете, когда я звоню мужу, то никак не могу его застать. Пользуется моей болезнью. Ах, мадемуазель Морель, поверьте мне, все мужчины подлецы.

Она долго разглагольствовала на эту тему, нервно теребя довольно безвкусный веер с неизбежной корридой — сувенир из туристической поездки по Андалусии. Разгневанная и возмущенная мадам Поли приподнялась на диване, и ее ожерелье из розового жемчуга засияло во всем своем великолепии.

— Я просто вне себя! И представьте, я чувствовала, что он выкинет такой номер, — целую ночь не сомкнула глаз! Ведь в Италии все идет прахом, мы скоро этими лирами будем оклеивать туалет! Да-да! Вам-то, конечно, на это плевать! Это вас не волнует! Тут-то вам повезло! И вы этого даже не цените!

Мадам Поли все больше распалялась, разговаривая с Элен, как банкир с сапожником из известной басни Лафонтена.


На следующий день, в воскресенье, Элен решила никуда не ходить и немного отдохнуть дома. Она пожалела, что не прочла письма Андре — вдруг он что-то замыслил против нее; Элен попыталась угадать, что именно, и эти размышления наводили на нее какую-то холодную тоску.

Узнав, что Элен немного прихворнула и весь день будет у себя, Ласснер, перед тем как уехать в Триест, передал ей с Адальджизой новую книгу Итало Кальвино и огромный букет роз («Такие красивые!» — с восторгом сказала Адальджиза), и все это с шутливыми пожеланиями скорейшего выздоровления. Подобный знак внимания сразу рассеял мрачное настроение Элен, и ее охватило свежее ощущение счастья. Улыбаясь про себя, она задумалась о том, что он за человек, вспомнила, как ее волновали его взгляд, манера говорить. Она была убеждена, что тоже не совсем ему безразлична, но ведь на ее месте могла быть любая молодая женщина. И все же, хотя Элен была склонна сомневаться в себе, она с удовольствием дала свободу воображению.


В понедельник, когда Ласснер вернулся, она, чуть бодрясь, убеждала его, что чувствует себя прекрасно.

— Ну тогда пойдемте со мной. Ночью выпал снег, и я хотел бы поснимать Венецию.

Элен так разволновалась, когда он пришел, что даже не сразу впустила его в комнату. Опомнившись, пригласила войти, горячо поблагодарила за книгу, цветы и весело добавила:

— Я только оденусь и через две минуты буду готова!


Ласснер знал, что до обеда она свободна. Он сидел в гостиной и курил, слушая, как она выдвигает и задвигает ящики, торопливо ходит по комнате.

— Одевайтесь потеплее, — посоветовал он через стенку, — и не забудьте перчатки.

Мороз рисовал на окнах крупные ледяные цветы. Это напомнило Ласснеру поездку в зимний Ленинград на музыкальный фестиваль, красивые голубоватые льдины на вечерней Неве.

Элен, как и обещала, оделась очень быстро и вышла к нему в темном пальто, толстой вязаной шапочке и зимних сапожках. Бледная и хрупкая, она, улыбаясь, приблизилась к Ласснеру, глаза ее блестели.

— Вы просто очаровательны, дорогая Элен, — вырвалось у него.

Эти ласковые слова тронули Элен, словно он нежно прикоснулся к ее щеке. Захотелось сказать: «Так поцелуйте же меня!»

Однако, приученная с детства ждать, она лишь застенчиво прошептала:

— Благодарю вас.


Холод и тишина царили в городе. Вдали, в конце переулка, сквозь туман проступал какой-то круглый и серый купол, похожий на замерзшее солнце.

Падали редкие хлопья снега. Медленно кружась, они ложились на плиты тротуаров, уже покрытые тонким белым слоем. Боясь поскользнуться, Элен весело взяла Ласснера под руку. А он шел размеренно, надвинув на лоб шляпу. На шее у него висело два фотоаппарата. При каждом шаге Элен чувствовала его бедро, Догадывался ли он, как ей хорошо? Прохожих не было, они брели среди полного безмолвия под небом, придавившим заснеженные крыши. Оба молчали; как замечательно, думала Элен, наслаждаясь этими мгновениями, тронутая тем, что Ласснер старался идти с ней в ногу.

Они подошли к Большому каналу. Город перед ними таял в серой дымке, кое-где она чуть рассеивалась, и тогда мимолетным видением возникали фасады дворцов, колонны, выделявшиеся на синем фоне галерей. Держа аппарат наготове, Ласснер ждал волшебного мгновения, того момента, когда меняющееся освещение создаст неповторимую картину.

Они долго стояли на Пьяцца Сан-Марко, пока не услышали шум мотора, упрямо взрывавший тишину. Они направились к покрытой снегом пьяццетте, на которой, словно встревоженные этим шумом, прыгали чайки. Стекла фонарей ловили блики света. По каналу скользил смутный силуэт какого-то судна.

— Лодка-катафалк, — сказал Ласснер.

Он уже снял перчатки, сунул их в карманы плаща и нацелил объектив. По воре, окутанная поднимавшимся над ней паром, скользила тяжелая лодка, украшенная деревянными позолоченными ангелами, трепещущим плюмажем и венками с розовыми лентами. В лодке никого не было видно, потому что стекла кабины запотели; след от катафалка странным образом исчезал почти сразу за кормой.

Сфотографировав лодку, Ласснер уже сам взял Элен под руку и, довольный, сказал:

— Вы приносите мне удачу!

Оттого, что Элен чувствовала его рядом с собой, от теплых слов и ласкового прикосновения Ласснера ей стало радостно и легко. Она ощутила себя женщиной — и это было чудесно! — женщиной, готовой раскрыться, как цветок. До сих пор она не испытывала ничего подобного, такой уверенности, что познала себя, что сильна и создана для того, чтобы принять все счастье мира.

Вот так, прижавшись друг к другу, они подошли к маленькой верфи на берегу канала с заснеженными полозьями для спуска лодок. Здесь ровными рядами лежали на боку гондолы, дожидавшиеся, пока их покрасят или просмолят. Они были похожи на стадо больших морских животных, приплывших сюда умирать. Ласснер сделал несколько снимков в разных ракурсах.

Затем они вернулись на Мерчерие, чтобы пообедать, и по дороге он сфотографировал Элен, когда она гладила кошку, забравшуюся на низкий заборчик, потом Элен перед окаймленной снегом витриной модного магазина; где розовые манекены демонстрировали женское белье.

Как только они сели за столик в ресторане, Элен сняла перчатки и стала тереть озябшие руки. Ласснер хотел отогреть их в своих, но она слегка отодвинулась. Он заметил это, убрал обгоревшую руку, покрывшуюся от холода коричневыми пятнами. Элен, улыбаясь, быстрым движением удержала ее, потом, не спуская глаз с Ласснера, поднесла ее к губам. Удивленный, взволнованный, он осторожно высвободил руку.

4

Каждое утро Элен готовится к урокам с Марио, мсье Хёльтерхофом и молодым Сарди. По правде сказать, трудно ей только с последним. Бледный и худой, он никогда не улыбается, капризничает, когда на него находит приступ раздражения, который он пытается скрыть, упорно не глядя ей в глаза. Порой он жалуется на то, что Элен объясняет слишком сложно. Устает он почти так же быстро, как и Марио, сын Адальджизы, которому нет и десяти. Сарди живет в просторном богатом доме с многочисленными слугами. Элен видит их лишь издали в коридорах — они бесшумно снуют по блестящему паркету, бросая порой на Элен недовольные взгляды. Только усатый великан-привратник, провожая ее до двери, обменивается с ней парой слов. Этого верзилу всегда сопровождает пес, который, рыча, обнюхивает юбку Элен, а хозяин успокаивает его, похлопывая по спине.

Чтобы попасть в комнату для занятий, Элен должна пройти через довольно темный зал с толстыми зелеными шторами на окнах, какие и теперь еще изредка встречаются в старых школах. Там в слабо освещенных стеклянных ящиках спят или медленно двигаются какие-то маленькие животные (черепахи? ящерицы?), которых Элен едва различает. Во всяком случае, она не может остановиться, чтобы их разглядеть. Предупрежденный привратником, Ренато Сарди вежливо встречает ее в дверях своего кабинета, чаще всего одетый в свитер и джинсы, еще больше подчеркивающие его худобу. У этого безусого мальчишки с длинными, до плеч, волосами усталый старческий взгляд и худые, почти прозрачные руки. Элен подумала, что он, наверное, наркоман. Странно, что она ни разу не видела никого из семьи Сарди. Семьи явно богатой, что, впрочем, не мешает юному Сарди торговаться с Элен по поводу платы за уроки, которую, кстати, в первый раз она получила с большим опозданием.


Во время следующей утренней прогулки с Ласснером они бродили вокруг Арсенала, дети играли здесь в снежки. Присутствие Ласснера наполняло Элен радостью, вдохновением, желанием нравиться и очаровывать. Всегда такая неуверенная в себе, убежденная в своей неполноценности, неспособная преодолеть замкнутость, она теперь вдруг обнаружила, что вся ликует от счастья. Элен никогда не думала, что сможет так радоваться жизни, обрести душевное равновесие и гармонию. Когда утром перед отъездом в Милан Ласснер зашел к ней и обнял за плечи, она вся задрожала. Он привлек ее к себе и стал целовать в губы, в глаза долгими, горячими, волнующими поцелуями. Элен нравилась его нежность, его прикосновение к груди, бедрам, ласка этих умелых рук. Потом он шепотом сказал ей, что вернется очень скоро, как только устроит свои дела в Милане, и не станет задерживаться там ни на минуту.


Декабрьские дожди разрисовывали воду в каналах зыбкими узорами. Яркие витрины магазинов, украшенные картонными позолоченными звездами и гирляндами крошечных разноцветных лампочек, не смогли придать праздничный вид городу, над которым нависли тяжелые тучи.

По дороге к мадам Поли Элен не без опасения зашла на почту. Она старалась убедить себя не думать об Андре, не поддаваться неясному чувству тревоги. Ей вручили только письмо от матери; и, сразу же почувствовав облегчение, Элен прочла его на улице, укрывшись под зонтиком. Ее мать не понимала; почему Элен живет в Венеции, не верила в то, что дочь устала, переутомлена и потому сменила обстановку… Однако не это было важно. Элен мучило другое: как Андре отнесется к ее молчанию. Да и как ответить на его письма, которых она не читала? Значит, надо ждать. Ждать и бояться. Ведь теперь в ее жизни появилось нечто дорогое, и это дорогое нужно было защищать.


Мадам Поли сидела за роялем с длинной сигаретой во рту, утопая в облаках табачного дыма. На ней было просторное кимоно, украшенное видами Японии, причем самыми избитыми: гора Фудзи, тории[11] и пагоды.

— Вы, конечно, не любите музыку.

— Напротив, мадам, люблю. Я когда-то даже играла на рояле.

— Неужели? — презрительно спросила мадам Поли. — Ваши родители имели возможность учить вас музыке? Я думала, что они небогаты.

— В нашем городе была бесплатная музыкальная школа.

Элен сочла излишним рассказывать о там, что, когда она была девочкой, отец, видя ее любовь к музыке, взял напрокат старое пианино, с которым потом пришлось расстаться — мать ругалась из-за «этого шума» и устраивала мужу нелепые сцены. Отец Элен, служивший на железной дороге, был человеком довольно ворчливым, однако всегда уступал жене, лишь бы его оставили в покое.

— Понимаю, но эти, конечно, не то, — сказала мадам Поли. — А я училась у Торрелли. (Элен не стала спрашивать, кто такой этот Торрелли.) Он уже умер. Не будем об этом. Но как бы то ни было, я страстно любила петь. Могла бы стать певицей. Вас это удивляет? Да, я могла бы стать неплохой певицей.

Мадам Поли по-прежнему сидела на табурете, слишком маленьком для ее обширного зада. Она бросила сигарету в медную вазу и решительным движением, от которого зазвенели ее браслеты, высвободила кисти рук из просторных рукавов кимоно. Затем уверенно взяла первые ноты и спела арию Керубино из «Женитьбы Фигаро», раскачиваясь перед клавиатурой. Голос ее приятно поразил Элен.

Solo ai nomi d'amor, di diletto

Mi su turba, mi s'altera il petto

E a parlare mi sforza d'amore

Un desio, un desio ch'io non posso spiegar![12]

Закончив, она повернулась к молодой женщине. Та стала искренне хвалить ее пение. Мадам Поли жестом оборвала Элен:

— Оставьте ваши восторги. Меня они, знаете ли, мало волнуют.

— Но вы прекрасно пели!

Вот те раз! Казалось, мадам Поли готова была зарыдать! Слезы блестели в ее маленьких глазках, потерявшихся на бледно-розовом жирном лице. Затем она встала, отодвинула табурет и тяжелой, но величественной походкой, гордо подняв голову, словно покидая сцену под гром аплодисментов, подошла к дивану и легла, обмахиваясь веером с нарисованным на нем быком.

Элен еще раз сказала, что пение ей очень понравилось, она говорила убежденно, и на этот раз мадам Поли не прерывала ее — она зажигала сигарету.

— Благодарю вас, — холодно сказала она. — Я пела — конечно, уже давно — в театре Сан-Карло, в Неаполе. Вы не представляете, как принимала меня публика! Конечно, мне не надо было бросать карьеру певицы. Но я вышла замуж за человека, не понимающего красоту… Признаться, я даже не была в него влюблена. Не знаю, что меня толкнуло на это?

Она вполголоса снова пропела: «И томлюсь, и томлюсь я от слова «любовь», но остановилась, угрожающе нацелив на Элен свой мундштук. Ее глаза превратились в твердые и острые камешки.

— Я смешна, не правда ли? Знаю, чего стоят ваши комплименты! Вы думаете: старая сумасбродка! И вы правы. Так замолчите же! Я вижу вас насквозь! А впрочем, мне нет надобности читать мысли других. Я сама лучше всех знаю, что погубила свою жизнь.

5

В тот же вечер у Элен был урок с Марио, по дороге она думала о том, что постепенно стала лучше понимать мадам Поли, ее резкие выходки. Теперь она знала, что виной всему ее неудовлетворенность: «Я погубила свою жизнь». Эти полные горечи слова запомнились Элен.

Марио знает, что может рассчитывать на полную снисходительность своей учительницы; он старается очаровать ее: опершись головой на руки, он притворяется, будто слушает урок, изображает похвальную сосредоточенность, на самом же деле его больше интересуют шум на улице, крики друзей, играющих поблизости на сатро[13]. Втайне от матери он держит котенка, которого нашел однажды по пути из школы (Адальджиза не терпит в доме животных); мальчик крадет для него молоко, рассказывает Элен о том, как ему приходится хитрить, обманывая взрослых, и заботиться о друге, вовлекает ее в заговор, подмигивая, когда в комнату заходит мама. Своего питомца он назвал Кассиусом Клеем в честь американского чемпиона мира по боксу — своего кумира — и уверен, что он станет воинственным котом, способным «уничтожить» всех соседей-соперников. Сейчас Кассиус, не подозревая о своем высоком предназначении, спит в подвале в мягком гнездышке из старых тряпок. Марио лучше всего усваивает английские слова, относящиеся к его подопечному: «My cat is white and black» или «Milk is good for my cat»[14].

Он забавляет Элен, знает, что нравится ей, и, пользуясь этим, старается освободиться пораньше и убежать к приятелям.


Уже темнеет, когда Элен возвращается домой. Странно, что в мастерской еще горит свет. Пальеро срочно доделывает к завтрашнему дню столик — давний заказ. Дрова в камине уже прогорели, но раскаленные угли еще краснеют.

— Уго-то, значит, уехал, — сочувственно говорит ей Пальеро, словно знает об их отношениях.

Она немного смущается, но он добавляет:

— Все та же история со Скабиа.

— Какая история? — спрашивает Элен.

— Убили помощника прокурора в Милане. Вы разве не помните?

— Ах да…

На самом же деле она мало что знает об убийстве Скабиа и никогда не говорила об этом с Ласснером, но теперь Элен кажется, что это событие касается лично ее. Разве не оно разлучило их? Правда, разлука будет короткой, но все-таки Элен немного растерялась, замкнулась в себе, почти не замечая того, что происходит вокруг. Весь день, даже у мадам Поли после той странной сцены у рояля и потом, когда Элен читала ей страницы из Валери, она чувствовала Ласснера в себе, словно ребенка под сердцем. Подойдя к камину, она спрашивает Пальеро:

— Он поехал потому, что ведется следствие, правда?

— Конечно, вы же знаете, у него здесь столько работы, этот отъезд совсем некстати.

— Понимаю, — произносит она, глядя, как Пальеро покрывает столик коричневым лаком.

— Он не собирался связываться с полицией, но ему написала вдова Скабиа. Ну он и решил поехать.

Потом Пальеро говорит о первых фотографиях, сделанных Ласснером для альбома, хвалит те, на которых снята Элен.

— Поднимитесь, если хотите. Я их видел, Они готовы. Лежат на столе.

— А дверь открыта?

— Ласснер никогда не запирает двери. Из принципа. Странные у него принципы. Однажды ночью в Милане он вернулся домой и застал у себя в постели влюбленную парочку, какие-то шведы, хиппи. И представляете — не выгнал! А сам пошел ночевать к другу-художнику. Потом ему пришел огромный счет за телефон. Эти кретины в его отсутствие часами говорили с Гётеборгом.


Дверь на третьем этаже действительно была открыта. Элен, войдя, зажгла свет и увидела на стене увеличенную фотографию мотоциклиста в шлеме. Она не поняла, чем интересен снимок, и все же ей был неприятен этот острый, полный бешеной злобы взгляд. В комнате мебели было мало. На длинном, грубо сколоченном столе разбросаны фотографии. На некоторых из них она узнала себя: с кошкой, добродушно и снисходительно позволявшей себя гладить, перед витриной с долговязыми деревянными манекенами в женском белье. Элен стоит на снегу и, поеживаясь от холода, с завистью рассматривает манекены — этот контраст не лишен юмора.

Самая выразительная из ее фотографий была сделана во время их второй прогулки, неподалеку от Арсенала. Объектив схватил то мгновение, когда Элен почему-то оглянулась, Элен уже не помнила почему. Подбородком касаясь плеча, она смотрит со снимка потемневшими глазами, будто ее преследует какая-то скрытая, но вполне реальная опасность. Неужели эта встревоженная женщина — она? И что могла она увидеть в тот миг, что так резко изменило выражение ее лица? Элен внимательно разглядела и другие фотографии, которые Ласснер сделал незаметно для нее. Значит, такою он видел Элен — изящная и стройная фигура, немного грустное лицо, порой озаренное улыбкой, как на фото с кошкой или у лотка, где она покупала фрукты.

Смутно недовольная собой, она стала изучать другие снимки и в особенности фотографии Большого канала с размытыми очертаниями дворцов и церквей, как будто только что рожденных причудливой фантазией тумана. Глядя на них, она с радостью вспоминала часы доверия и свободы, проведенные с Ласснером.

Уходя, она опять прошла мимо увеличенного снимка мотоциклиста в шлеме и огромных очках. Где она видела этот злобный взгляд? Эти расширенные от бешенства зрачки? Она была уже на лестничной площадке и закрывала за собой дверь. Ну да, конечно, это же взгляд Андре, тогда на набережной Сены, когда она отвергла его, решительно заявив о разрыве.

6

— Они допрашивали меня почти все утро, — говорил Ласснер. Главный инспектор Норо, хоть он мне и приятель, упорно допытывался, не заметил ли я еще каких-нибудь деталей, не попавших в объектив.

Он сидел у художника Фокко вместе с Марией-Пья и несколькими друзьями. Здесь были Эрколе Фьоре, снизошедший со своего Олимпа, он курил сигару и часто поглядывал на висевшие по стенам ню. Все они были написаны с Марии-Пья — голова Минервы, прекрасная грудь, тяжеловатые бедра.

На низеньком столике сверкали рюмки, бутылки со спиртным, Ласснер нередко участвовал в этих вечеринках и бесконечных спорах при свете ламп, мутном от табачного дыма.

Мария-Пья в цыганском платье с оборками и фестонами утверждала, что, если фоторепортер снимает какое-то преступление, между ними убийцей существует нечто вроде сговора: вместо того чтобы помочь жертве, фотограф думает лишь о том, как бы сделать уникальный снимок.

Эрколе Фьоре воскликнул:

— Но ведь при убийстве Скабиа Ласснер не мог вмешаться!

— Я знаю, — ответила Мария-Пья, — но такое складывается впечатление.

— Какое впечатление?

— Мне кажется, что репортер объективно, в буквальном смысле объективно, становится на сторону убийцы, потому что он по-своему извлекает для себя выгоду из этого преступления.

— Думаю, — сказал кто-то из гостей, сидевших на разбросанных по полу подушках, он затерялся в полумраке, — что наша прелестная подруга считает вас, господа журналисты, стервятниками, питающимися падалью.

— Это глупо и несправедливо! — подавшись вперед, запротестовал Эрколе Фьоре.

— На моей родине, в предместье Сантьяго, — сказал Фокко, вечером в день военного переворота я видел, как люди чуть не избили фоторепортера, который снимал лежавшего на земле человека, раненного пулей в грудь. Пока другие пытались его спасти, он невозмутимо щелкал аппаратом.

— Он исполнял свой долг! — с раздражением сказал Фьоре. — Репортер — это свидетель. А его снимки представляют собой обвинительные документы.

— Знаете, — сказал человек, сидевший в полумраке на подушке, — публике надоедают разные ужасы. Когда пылал Бейрут, самые страшные фотографии привлекали гораздо меньше внимания, чем впервые опубликованные снимки Софи Лорен с ее малышами.

— Что же касается Ласснера, — сказал Фьоре, — то успех его фотографий…

Все тот же иронический голос прервал его:

— Этот успех, как вы говорите, во многом объясняется тем, что некоторые газеты в подписях к снимкам утверждали, будто Скабиа убили сразу после того, как он проводил дочку в школу. Именно эта подробность особенно тронула мягкое сердце читателей.

Тут вмешался другой гость, тоже сидевший в глубине комнаты. У него было длинное лицо и толстые, как у верблюда, губы.

— Если на фотографии есть ребенок, то это беспроигрышный вариант. Американский репортер во Вьетнаме, который посадил перед аппаратом плачущего малыша на фоне пустого, разрушенного бомбами вокзала, хорошо знал свое ремесло.

— Если вас интересует дело Скабиа, то могу сказать, что его вдова требует найти убийцу и наказать по закону. Это вполне естественно, — сказал Ласснер.

— Говорят, речь там идет о миллиардах. Помощник прокурора будто бы накрыл кое-кого из нефтяных и финансовых воротил.

— Если причина убийства именно эта, а не чисто политическая, — сказала Мария-Пья, — то следователям, какими бы добросовестными они ни были, рано или поздно придется отступиться.

— И дело будет похоронено так же, как похоронили этого несчастного Скабиа, — сказал человек-верблюд.

— А какие подробности хотели узнать от тебя в полиции? — спросил Фокко у Ласснера.

— Ну, например, насчет мотоцикла. На моих фотографиях оба парня видны по пояс. Я был слишком близко, и мотоцикл не попал в кадр. Я ведь ничего не понимаю в этих железках, кроме того, что шум от них адский. Так вот, в полиции мне показали кучу рисунков. Английские, японские модели… «Посмотрите как следует на эти шины, — просил меня один инспектор. — Они вам ничего не напоминают?» — «Шины? А может быть, зеркало?» — «И зеркало тоже! Посмотрите внимательно. Попытайтесь вспомнить». У меня, наверное, был дурацкий вид, как у студента, который засыпался на экзамене.

— Не понимаю, какое значение имеет марка машины? — спросил Эрколе Фьоре. — Может, они ее украли?


Ласснер вернулся домой за полночь (по привычке, уходя; он запер дверь только на засов). Первым делом положил на место аппараты, которые всегда носил с собой. Хоть они не любил замков, но все же дорожил своими орудиями производства. Его маленькая квартира походила на монашескую келью. Украшением служили лишь несколько больших фотографий. Он снял со стены и бросил в ящик стола снимок отвергнутой им недавно особы королевских кровей, которая, пригласив Ласснера в роскошный особняк в Майами, умоляла его спрятать в перчатку обожженную руку. И в самом деле, разве можно ласкать женскую щеку или грудь таким когтем цвета засохшей крови? Он вспомнил об Элен, о своем волнении в ресторане, когда она — как только отважилась, бедняжка? — поцеловала его обезображенную руку. Он понял, что Элен еще не нашла себя, что ей еще предстоит утвердиться в этом реальном, а не вымышленном мире, чтобы понять его, почувствовать, услышать и потрогать на ощупь, жить в одном с ним ритме. В ее взгляде сквозила какая-то боль, и это трогало Ласснера. Он вспомнил, как утром, перед расставанием они обнялись, блеск ее глаз, порыв прижавшегося к нему молодого тела.

Когда он в последний раз затянулся сигаретой, прежде чем раздеться и принять душ, зазвонил телефон. Наверное, Фокко. А может быть, Фьоре. Часы на руке показывали почти час ночи. Торопливый голос — ни Фокко и ни Фьоре — очень быстро сказал: «Ты еще пожалеешь, сволочь». Несмотря на раздавшиеся гудки, Ласснер, как и в первый раз, медлил положить трубку, будто ждал новых угроз. В следующую секунду он как был, без пиджака, выскочил на лестницу — лифт вызывать не стал — и выбежал под аркады. Кафе закрыто. А когда он возвращался, оно было закрыто? Да, конечно. Оно закрывается около одиннадцати. На мостовой — никого. В глубине улицы клубился туман. От холода у него перехватило дыхание. Он вспомнило телефонной будке. Побежал туда. Кабина была пуста. Подумал: «Веду себя как идиот», но ему все равно хотелось кого то ударить, кому-то причинить боль. Запыхавшись, он вглядывался в окутанные мглой фасады домов, будто враг прятался где-то там. Снова упрекнул себя в том, что потерял самообладание, а ведь те, кто следит за ним, очень изобретательны. Им, например, известно, что он был в полиции, они часами следили за ним, ждали его возвращения… Дрожа от холода, Ласснер поднялся к себе. Чтобы успокоиться, закурил. Подумал, что Скабиа, перед тем как убить, так же выслеживали и тот испытывал такое же чувство полного одиночества и беспомощности человека, затравленного невидимым врагом. В действиях каждого террориста несомненно есть доля садизма! Он вспомнил одно особенно жестокое убийство, совершенное не то бандой «Прима линеа», не то «Вооруженными командами», и ликующий тон заявления, в котором террористы взяли ответственность за преступление на себя.

7

Элен перешла через мост Риальто и не устояла перед соблазном зайти на центральную почту, находившуюся напротив. Элен колебалась, опасаясь получить известия, которые бы испортили ей радостное настроение, не покидавшее ее со вчерашнего дня. Она почти не замечала того, что ее окружает: суеты рынка, движения лодок на канале, ярких лучей солнца, пробивающихся сквозь очень белые, похожие на взбитые сливки, облака.

Ей выдали открытку и письмо. Открытка (с видом Ниццы) была от школьной подруги, письмо — от Андре.

Она не стала сразу распечатывать его, торопливо вышла, немного походила по переулкам. Все ее существо мгновенно пробудилось от счастливого сна. Какая-то девочка, за которой гналась подружка, ткнулась с разбегу ей в колени, потом, смеясь, убежала. «Зачем обманывать себя?» — думала Элен. Она ведь знала, что Андре не оставит ее в покое. Необходимо было подавить тревогу, обуздать воображение, отогнать от себя ощущение, будто она стоит на краю пропасти.

Напрасно она успокаивала себя, и, как всегда в минуты особого волнения, у нее сильно забилось сердце. Она пересекла compo, на который выходил дом с балконами, утопающими в красных цветах, заблудилась, вернулась обратно, и тут сердце успокоилось, ей стало легче.

Она достала конверт из кармана пальто, Андре начинал письмо словами «Дорогая Элен». Он никогда не обращался к ней иначе, был скуп на излияния и хвастался тем, что не любит «сюсюканья». Первые же слова — упреки за то, что она не отвечает на его письма. Он не сомневался в том, что она их получила. Адрес Элен он узнал от женщины, которая присматривала за ее квартирой в Париже и пересылала ей почту… Ему невыносимо ее молчание. То, что она до сих пор переживает «несчастный случай» (так он назвал попытку Ивонны покончить с собой!), ему понятно, но ведь уже пора успокоиться, она ведет себя неразумно. Разве сам он не проявил терпение и такт? Он дал ей достаточно времени, чтобы прийти в себя. Элен должна ему ответить. Он настаивает на ее возвращении, предлагает снять однокомнатную квартиру, которую только что нашел. Это квартира без мебели, и Элен сможет обставить ее по своему вкусу… Элен пропустила продолжение этого абзаца. Только в конце письма он упомянул об Ивонне. Элен показалось, что в этом месте почерк Андре, и так очень мелкий (низенькие буквы едва поднимались над строкой), стал еще мельче. «Физически она уже почти поправилась. В остальном ее еще надо щадить». В конце опять шла речь о квартире, но это не интересовало Элен. Она разорвала листки и бросила их в канал, где на темной воде покачивался мелкий мусор.


Письмо было вполне в духе Андре, особенно возмутило Элен пренебрежение, с каким он отметил это «в остальном».

Вторая половина дня и весь вечер тянулись бесконечно долго: ее мучила мысль о том, что нужно ответить Андре и еще раз подтвердить неизбежность их разрыва, не возвращаясь к объяснению его причин. Снова и снова она искала слова, которые казались ей самыми убедительными, отвергала их, колебалась, отчаивалась, чего-то опасалась. А если совсем не отвечать? Ведь это красноречивее любого письма, С другой стороны, наверное, нельзя не считаться с упорством Андре, с его уязвленным самолюбием.

Мадам Поли совсем не заметила ее смятения, а вот юный Сарди вдруг сказал: «Оказывается, у вас тоже бывают неприятности». Элен восприняла только иронический тон этого замечания и не обратила внимания на слова, из которых можно было заключить, что и у него какие-то огорчения.


Возвращаясь домой, она надеялась поговорить о Ласснере с Пальеро, но — увы! — Пальеро уже ушел. А ведь она торопилась, едва успела на катер второго маршрута, где какой-то любезный господин безуспешно пытался с ней познакомиться. Спасаясь от навязчивого кавалера, она заспешила домой.

Ей хотелось быть поближе к Ласснеру, и, чтобы создать иллюзию его присутствия, она поднялась к нему наверх, толкнула дверь и остановилась на пороге — запыхалась, взбираясь по лестнице.

Ничего здесь не изменилось. Все тот же призрак в шлеме смотрел на нее глазами Горгоны. Этот поразительный снимок еще больше подчеркивал простоту почти пустой комнаты. Элен снова, как и в первый раз, почувствовала, что Ласснер презирает уют и комфорт. Казалось, он живет здесь временно, лишь ненадолго остановился в пути, а настоящие ценности носит в себе. Она постояла немного, подумала о том, что завтра он вернется. Ей вдруг захотелось погрузиться в какую-то волшебную ванну, из которой она бы вышла чистой, словно ее никогда не касался ни один мужчина. Элен знала, что это нелепая мысль, как знала и то, что прошлое, словно рак души, может дать метастазы.

Элен спустилась в свою комнату, где было очень тепло. Видимо, Адальджиза на ночь включила отопление на полную мощность. Умывшись, Элен надела пижаму, взяла книгу и легла в постель. Вместо ужина выпила стакан молока и съела два-три печенья. От давившей на нее тишины Элен стало тоскливо, казалось, земля перестала вращаться и наступило полнейшее безмолвие. Читать ей не хотелось, и заснуть она не могла: ее угнетала мысль об Андре, вспоминались все его презрительные слова об Ивонне. А ведь эта женщина самым очевидным и самым трагическим образом доказала ему свою любовь, потому что настоящая любовь — это та, ради которой человек готов умереть.

Поведение Андре напомнило Элен, как ее собственная мать, твердо решившая видеть в ней только слабости и недостатки, чаще всего осуждала любые ее поступки. Непроизвольные и искренние порывы Элен были ей непонятны. Нежность дочери всегда раздражала мать: «Ну что ты прилипла, милая?» И Элен научилась с детства сдерживать свои чувства, скрывать жажду душевного тепла. Позже — Элен тогда было лет пятнадцать — одна дама, пришедшая к ним в гости, сказала о ней, что она «кроткая, милая и держится совсем просто». Элен слышала, как мать язвительно ответила: «В тихом омуте, дорогая моя, черти водятся».

Все эти воспоминания и мысли об Ивонне Меррест, остро терзавшие Элен, не давали ей заснуть. При свете старенькой лампы с бисерным абажуром Элен думала о том, что никогда не имела ни опоры, ни верного направления в жизни, ни логики в поступках. Ей взгрустнулось. Грусть не проходила — Элен вообще умела бередить свои раны.

8

Он приехал на следующий день, сразу после полудня. Элен услышала, как он разговаривает внизу с Пальеро, и немного растерялась, потому что еще не была одета и собиралась идти к мадам Поли. Она нервничала, никак не могла застегнуть бюстгальтер, и едва успела надеть платье, как старая лестница заскрипела под шагами Ласснера. Эти звуки отогнали что-то мрачное, ночное, и к Элен вернулись прежний пыл и ощущение молодости.

Он постучал, окликнул. Ничей другой голос не мог бы так сильно взволновать Элен. Она открыла. Мгновение они стояли и молча смотрели друг на друга, потом он шагнул вперед и, как в первый раз, положил руки ей на плечи. Элен сама бросилась в его объятья. Она была беспредельно счастлива, шептала слова, каких до сих пор никогда не произносила, а Ласснер прижимал ее к себе, и Элен чувствовала, как бьется его сердце. Он сказал, что думал о ней, и горячо шептал что-то еще.

Элен нужно было идти на уроки, и они договорились встретиться вечером. Ласснер будет ждать ее около виллы Сарди, и они вместе поужинают. Потом вернутся сюда. Элен поняла: он хочет, чтобы праздник их близости свершился ночью. Она слегка коснулась пальцами его щеки, а Ласснер все ласкал ее, нежно гладил грудь и бедра, словно уже овладевал ее телом.


Мадам Поли была в плохом настроении — жирные щеки дрожали, дышала она прерывисто. Медицинская сестра, которая два раза в день делала ей уколы инсулина, пришла сегодня позже обычного. Опоздала на целых сорок пять минут! Это недопустимо! И уже во второй раз!

— Если она опоздает еще, придется ей отказать и найти другую!

По словам мадам Поли, это не женщина, а Отелло в юбке. Она содержала молоденькую подружку, страшно ее ко всем ревновала и поэтому без конца с ней ссорилась, часто из-за этого страдали пациенты.

После мадам Поли Элен, чьи мысли были только о Ласснере, отправилась в четыре часа на урок к Сарди. Времени у нее было более чем достаточно, и она решила не ехать на катере, а пройтись пешком, наслаждаясь такими новыми для нее ощущениями: она обрела теперь место в жизни, почувствовала себя настоящей женщиной, счастливой женщиной, которая делит свое счастье с мужчиной.

Она перешла через Большой канал по ближайшему к вокзалу мосту и оказалась в Народных садах, где блестела опавшая листва, издавая крепкий здоровый запах перегноя.

С юным Сарди Элен впервые была по-настоящему весела и оживленна, потом заметила, что он наблюдает за ней своими очень светлыми глазами и, кажется, удивлен произошедшей в ней переменой. Они сидели рядом, и Сарди опирался левой рукой на спинку ее стула. Держа перед собой открытую тетрадь, Элен уверенно объясняла французские указательные местоимения. Вдруг юный Сарди мягко положил руку ей на плечо и слегка погладил его, Элен резко высвободилась. До сих пор этот юноша, казалось, видел в ней лишь строгую учительницу, заставлявшую его писать скучные упражнения и значившую не больше, чем какой-нибудь поставщик или слуга. Элен не обратила особого внимания на эту маленькую дерзость, но все же встала и пересела с книгой и тетрадью на другую сторону стола.

— Так будет лучше, — весело сказала она.

— Как вам угодно…

Он смутился, покраснел и опустил глаза.

Обычно Элен не торопилась закончить урок, но сегодня, зная, что Ласснер будет ждать ее на улице, она старалась освободиться вовремя и поэтому то и дело поглядывала на великолепные часы — красный порфир и золото; возвышавшиеся на камине.

Прощаясь, она сказала:

— Мсье Сарди, вам нужно проводить время с молодежью, дружить с ровесниками…

Он злобно оборвал ее, как избалованный ребенок, знающий, что ему все дозволено:

— Это уж мое дело!

— Вы слишком редко выходите из дома.

— Если бы я мог выходить с вами…

Сарди стоял перед ней выпрямившись и напряженно ждал ответа. Резким движением он отбросил со лба прядь волос и с вызовом взглянул на нее.

— Увы, это невозможно, — улыбнувшись, сказала Элен.

Он проводил ее до лестничной площадки через сумеречный зал, прошел через холл, где женские фигуры в античных туниках держали в руках светильники в виде факелов, отбрасывающие на потолок круги белого света. Внизу гигант привратник, сопровождаемый собакой, довел Элен до входной двери и через глазок оглядел улицу. Затем отпер дверь, пропустил Элен и остался на пороге, наблюдая, как она направилась к мужчине в толстой куртке, который ждал ее, освещаемый сзади солнцем.


На следующее утро Элен и Ласснер проснулись среди сбившихся одеял и простыней. Было около девяти. Будильник, стоявший под бисерным абажуром лампы, уже звонил, но не мог разогнать полудремы, охватившей их после бурной ночи. Ласснер повернулся к Элен, обнажил ее груди и стал ласкать их губами, потом так же нежно целовал живот и бедра, как будто воздавал ей дань поклонения и благодарности. Она чувствовала умиротворение и какую-то завершенность, ей казалось, что только сейчас она узнала, что такое утро, что такое радость.

Потом Ласснер встал с постели, совсем голый, в полумраке комнаты. У него было крепкое тело, а грудь словно покрыта густым руном. Она смотрела, как он двигается в этом бледном свете, любовалась его узкими бедрами, сильными, волосатыми. Улыбнувшись, она сказала:

— Адальджиза сейчас придет. Если она узнает…

— Какое это имеет значение! Мы свободны, мы любим друг друга. Пусть об этом узнает весь мир! Мне нечего скрывать… Ну да ладно, трусы я все-таки надену.

Немного погодя, когда появилась Адальджиза, Ласснер был уже в мастерской у Пальеро.

— Ты еще в постели? Уж не заболела ли?

Они уже перешли на «ты».

— Ну что ты, — сказала Элен, укрытая простыней до подбородка. — Я никогда еще не чувствовала себя так хорошо.

— Вот и прекрасно! — улыбаясь, воскликнула Адальджиза.

9

Два дня спустя Ласснер опять решил снимать утреннюю Венецию. Он уже сделал подборку пейзажей; туман по-разному преображал их, и они казались нереальными, будто были рождены его фантазией или навеяны какими-то галлюцинациями.

На этот раз Элен тоже пошла с ним, но у нее было совсем другое настроение. Ее душа выбралась наконец из вязкой мглы, где блуждала раньше в поисках выхода.

Они задержались в мастерской. Пальеро только что растопил камин кусками старых балок, оставленных каменщиком. Когда он разжигал огонь, из камина выскочила крыса, и Пальеро убил ее, метко бросив молоток. Он заявил, что может без всякого шовинизма утверждать: крысы в Венеции самые умные, и ему просто повезло, что он не промахнулся. Он предложил Элен посмотреть на крысу, и, не желая прослыть трусихой, Элен согласилась.

Это было очень жирное животное с кольчатым хвостом и лапами цвета земляники, из перебитой спины сочилась кровь. Крыса, казалось, нахально ухмылялась, оскалив острые зубы, словно бросая вызов своим врагам. Элен вздрогнула и поскорее отошла.

— Милое создание, верно? — сказал Пальеро. — А как она прыгала!

— Куда же ты теперь ее денешь? — спросил Ласснер.

— Брошу в топку котла, когда Адальджиза подложит туда дров.

— А много тут крыс? — спросила Элен.

— Конечно, и самые смелые кошки боятся их трогать.

— Что, они водятся здесь, в этом доме?

— И здесь, и в других домах. Это самка. Скоро должен появиться самец. Они тоже исполняли здесь пьесу «венецианские любовники»[15].

Что он имел в виду? Смутившись и улыбнувшись про себя, Элен подумала, что Адальджиза сразу поняла: Ласснер ночевал не у себя.


Для того чтобы попасть на Лидо, куда решил поехать Ласснер, надо было добраться до Славянской набережной, и сесть там на катер. Дорогой они уже не говорили о крысе, хотя Элен все еще думала о ней с отвращением. Словно стремясь отогнать от себя вид этой оскаленной морды, она прижалась к Ласснеру, уверенная в защите; Элен вдруг стало страшно. Ласснер положил ей руку на талию, улыбнулся и заговорил так ласково, словно угадал ее тревогу. Ветер с моря бежал по поверхности лагуны, будоража серую вору. Элен захотелось открыться, довериться Ласснеру, вырвать из глубины души свои тайны, даже если ей будет больно. Сказать об Андре один раз, один-единственный раз и тут же покончить с ним, выбросить его из своей жизни. Но на это надо еще решиться. Берег приближался. В окна, покрытые водяной пылью, были видны длинное низкое строение и смутно — неровная линия домов.

Немногочисленные пассажиры поднялись на палубу. Какой-то старик, приготовившийся выходить, аккуратно сложил газету с крупным заголовком на первой странице — «Покушение в Риме».

Ласснер тоже увидел этот заголовок. Он ничего не сказал, но, сойдя на берег, подошел к ближайшему киоску, купил газету, сунул в карман плаща. Затем расстегнул верхние пуговицы, чтобы высвободить висевший на груди аппарат, вернулся на набережную, где она ждала его, и жестом показал на уходящие в глубь острова лагуны, словно дарил их Элен. В неверном свете купола соборов точно парили над землей, подобно ярко расписанным воздушным шарам, неподвижные в плоском пространстве. Ласснер долго смотрел на от крывшийся перед ним вид, и Элен не могла угадать, что именно его привлекало и чего он ждал. Над ними торжественно плыли огромные тяжелые от влаги глыбы мрачно-лиловых облаков. В просветах между ними пробивались солнечные лучи и светлыми пятнами ложились на поверхность лагун. Один из них коснулся какого-то купола и покрыл его бриллиантовой россыпью; мгновение купол сверкал; как яркая звезда, потом неожиданно погас, словно выключенный прожектор. Но Ласснер уже сделал снимок и повернулся к Элен; ветер раздувал полы его плаща.

Потом они пошли по огромному пустынному пляжу, на который яростно, будто огромный табун обезумевших лошадей, набегали волны. Перед отелем «Морские ванны» на песке в сторонке виднелись заброшенные деревянные кабинки в белую и голубую полоску. Поваленные набок и разбитые, они грустно напоминали о далеких радостях лета.

Ласснер пересекает мостовую, прыгает с насыпи и, держа аппарат наготове, принимается ловить объективом кабины, пляж, усеянный корнями мандрагоры, и в самом его конце причудливое здание отеля «Эксельсиор», которое при этом неверном освещении похоже на парящий в пустоте корабль. Когда Ласснер вновь поднимается к Элен, уже падают первые капли дождя, тяжелые, но пока еще редкие. Они со смехом бегут от грозы, сворачивают на улицу Королевы Елизаветы, укрываются в одном из немногих открытых здесь кафе, а ливень уже стучит по тротуару, заставляя прохожих опрометью мчаться к какому-нибудь навесу.

Они садятся в уголке, заказывают «мартини». Ласснер просит у Элен разрешения прочесть заметку в газете, которую он только что купил.

— Ну конечно, читай, а что случилось? — спрашивает она.

— Судя по заголовку, застрелили какого-то журналиста.

Он читает заметку вслух. Этому журналисту не раз угрожали, но он не позаботился обеспечить себе постоянную охрану. Убийцы действовали среди бела дня, следуя обычной тактике: стреляли с мощного мотоцикла, на котором легко уйти от возможной погони при любых пробках на улицах. Вечером группа крайне левых заявила, что убийство совершено ею.

На минуту задумавшись, Элен спрашивает:

— А ты? Тебе когда-нибудь угрожали?

— Угрожали. Совсем недавно…

— В письмах?

— Нет. По телефону…

— А кто с тобой говорил?

— Неизвестно.

— И тебя это не беспокоит?

Он складывает газету, смотрит на встревоженную Элен.

— Что бы там ни случилось, я не хочу жить в страхе. Во всяком случае, уверяю тебя, для меня лично в этом нет ничего серьезного.

Волнение Элен удивляет и забавляет его.

— Не думай об этом. Ведь ты — мой амулет, ты отгонишь от меня все беды.

Несмотря на его неподдельно веселое настроение, Элен не покидает чувство страха за Ласснера.

— А что, разве ты не можешь как-то обезопасить себя?

— Нет, — произносит он все так же бодро. — Как говорили греки, надо продолжать.

— Продолжать?

— Да, продолжать наслаждаться настоящим и крепко любить друг друга.

Они сидят рядом, Ласснер обнимает Элен.

— Зря я рассказал тебе об этом. Извини меня. Не надо грустить.

— Но почему они тебе угрожают?

— Не знаю. На днях я был в полиции. Это, наверное, не понравилось убийцам Скабиа или их покровителям. Вероятно, они думают, что я опасен.

— И это правда?

— Да нет, но если они и в самом деле так считают, то постараются запугать меня, чтобы я не помогал следствию, или придумают что-нибудь в этом роде.

Ласснер ласково посмотрел на Элен, и эта нежность пронзила ее до глубины души. Все же она не успокоилась. В последние дни ей казалось, что Венеция лучше любого другого города может стать приютом для счастья. Но в мире нет таких уголков, где могло бы укрыться счастье, несчастье же входит в любые двери. Элен поняла это, и на душе у нее стало тревожно.

Так как дождь не переставал и Ласснер не мог снимать, они решили вернуться домой на катере. Добравшись до пристани, они увидели моторную лодку, скользившую по узкому каналу, — на ней колыхалось развешанное белье, которое забыли убрать от дождя. Человек за рулем величественно сидел на корме под гигантским красным зонтом, и, чтобы снять эту картину, Ласснер побежал по набережной, не обращая внимания на лужи, брызги летели во все стороны.

Домой они вернулись продрогшие и мокрые по колено. Приняли горячий душ и долго обнимались и целовались в ванной. Ласснер фотографировал Элен под душем, обнаженную или окутанную паром. Ее гладкое и гибкое тело, волосы, обрамляющие лицо, словно легкий шлем. Тоненькая и в то же время крепкая, она была похожа на подростка.

10

К приходу Элен пепельница мадам Поли уже была полна окурков. (Ласснер проводил Элен до самых дверей, и она еще чувствовала теплоту его объятий.) Пока Маддалена, старая служанка, помогала ей снять пальто, мадам Поли ждала Элен, как обычно возлежа на диване, укрыв ноги одеялом и держа в руке длинный мундштук. Потом царственным жестом, от которого зазвенели браслеты, указала Элен на кресло.

— Вы вся сияете, мадемуазель.

— Спасибо, — ответила Элен, открывая книгу.

— Не прикидывайтесь дурочкой, бросьте книгу. Что с вами происходит? Расскажите скорей.

— Со мной, мадам?

— Ладно, ладно! Уже несколько дней я наблюдаю за вами. И, поверьте, глаз у меня верный. У вас такой вид, что ошибиться невозможно. И эти восхитительные лиловые тени под глазами. Меня не обманешь. У вас завелся любовник. Тем лучше.

«Значит, это заметно?» — растерянно подумала Элен. Что-то в этом роде сказала ей и Марта: «Ты очень изменилась. У тебя счастливый вид. Я очень рада!» Прежде Элен училась глубоко скрывать свои чувства, придавать лицу равнодушное выражение. Бывало, мать говорила: «Знаю я тебя. Не разыгрывай недотрогу!» Андре тоже иногда угадывал, отчего на ее лице маска: «Что ты от меня скрываешь?» Она скрывала то, что не выносили ни ее мать, ни Андре: те чувства, которые изменили бы их представление о ней, а они не хотели его менять.

— Не притворяйтесь, — продолжала мадам Поли. — Не думайте разыгрывать передо мной невинную девственницу. Кто он? Итальянец? Они неплохие любовники. Однако есть и получше, например, испанцы или арабы. Впрочем… Раз вы смущаетесь, не будем больше об этом говорить. И все же как женщина женщине… Во всяком случае, я рада, что вы теперь не смотрите как побитая собака — от этого меня тошнило.

Прикрыв глаза, мадам Поли наблюдала за Элен, и ее огромное лицо, намазанное питательным кремом, блестело, как кусок масла.

— Такое легко угадать, мадемуазель… Вот послушайте, когда я а была совсем молоденькая, родители держали меняв строгости, особенно отец. Он был южанин, считал, что девушки должны быть честными, девственными и все такое. Я любила петь, я вам об этом говорила. Меня записали в хор девушек. Мы пели: «Прекрасная ночь, о, ночь любви» и другие слащавые песенки. Мне было там скучно. И вдруг я понравилась хормейстеру, красивому усатому мужчине, женатому, отцу четырех детей. Он мне тоже нравился, и мы с ним прекрасно поладили. Ну так вот, моя мать, когда я вернулась домой после самого первого свидания, влепила мне здоровенную оплеуху, даже ничего еще не спросив.

Мадам Поли засмеялась, отложила мундштук, взяла шкатулку со стоявшей сзади этажерки. Элен понимала, что она упорно старается вызвать ее на откровенность.

— Посмотрите, мадемуазель, на эти фотографии. Давние снимки, тогда я была совсем молодая. Боже мой, как я хотела быть счастливой! Посмотрите хоть на этот…

Она была сфотографирована на берегу моря в купальном костюме с юбочкой, в забавном старомодном чепце. Очаровательная картинка. Элен долго ее рассматривала. Так, значит, это грациозное тело, нежная грудь, худенькое личико с высокими скулами принадлежали когда-то этой бесформенной, заплывшей жиром женщине?!

Мадам Поли зло усмехнулась:

— Что, думаете: как же она изменилась! Какая развалина! И вы правы. Один ваш поэт сказал: «Живите, пока живется». Вы, конечно, знаете эти стихи. Розы жизни вянут быстро. Да-да, вянут быстро…

Вздох. Потом еще фотография. На этот раз мадам Поли на фоне зелени в длинном светлом платьев талию и без рукавов. Короткая стрижка с челкой. Держится немного напряженно, смотрит уверенно. Ее спутник — в черной рубашке с портупеей, в брюках галифе. Густые брови и усы подчеркивают его бравый вид.

— Мой будущий муж, — сказала мадам Поли. — Уже тогда я понимала, что пороха он не выдумает. Да что там говорить… Как видите, я здесь все еще хороша.

Следующий снимок был групповой.

— Тут, — сказала она, — я с Малапарте[16]. Красавец мужчина, но с женщинами невероятный хам. И капризный, как кокотка! Я слева от него. Узнаете? Да, волосы я тогда красила: в те годы хотела быть похожей на Грету Гарбо.

Элен долго разглядывала эту фотографию. Здесь у молодой мадам Поли (шляпка-колокольчик) лицо было напряженное, даже жестокое.

— Ну и как? Правда, постная физиономия? Тогда я уже во всем разочаровалась. Лучше поговорим о вас. Я вижу, вы ничем не хотите со мной поделиться. Скажите хоть, вы счастливы?

— Очень! — сказала Элен.

— Ну и слава богу! Я рада. Да вы и не можете отрицать. Это бросается в глаза. Знаете что, почитаем что-нибудь другое. У меня есть одна эротическая книжка, подарок давнего приятеля. Почитайте мне из нее немного. Получится, будто вы сами рассказываете мне о своих любовных утехах.


Простившись с мадам Поли, Элен вернулась к себе. Еще не было пяти часов, а дневной свет уже сменился темнотой, в которой гулял порывистый ветер. Перед тем как пойти к Адальджизе заниматься с маленьким Марио, она зашла к Ласснеру. Тот как раз выходил из темной комнаты, где проявлял снимки. Элен со смехом рассказала ему о том, что говорила мадам Поли.

— Я ей не уступала. Не хотела ничего рассказывать, но в конце концов… Во всяком случае, это уже не секрет. Адальджиза, Пальеро и Марта с Карло знают, что я влюблена!

Ласснер показал ей фотографии, сделанные сегодня утром, он уже почти все проявил. На одной из них была обнаженная Элен — растрепанные волосы, рука прикрывает грудь; ее явно застали врасплох, но это вторжение не смутило Элен, а скорее позабавило, и она сама ему нежно потакает.

В объектив случайно попал снимок убийцы в мотошлеме, висевший на противоположной стене. Казалось, тот смотрел полными ненависти глазами именно на нее, на Элен, и она чуть было не предложила Ласснеру обрезать снимок, но фотограф убедил ее, что ему нравится такое противопоставление, и Элен согласилась.


Марио показал ей котенка Кассиуса, в конце концов допущенного Адальджизой в дом. Кассиус был пока лишь пушистым комочком с искрящимися, точно солнечные лучики, очень светлыми глазками. Марио знал то, что Пальеро убил в мастерской крысу, и то, как разволновалась тогда Элен. И хотя его кот еще не слишком крепко держался на своих лапках, Марио был уверен, что он наберется сил и очень скоро станет грозой для самых проворных и храбрых крыс. Слушая мальчика, Элен опять ощутила тревогу, как и утром в мастерской Пальеро при виде мертвой крысы и ее странного оскала. Вдруг подумала об Андре и снова почувствовала смутную неприязнь, которую он всегда вызывал у нее. Она встретила его, когда была совсем одинока, и понимала, что поддалась его напору, но к нему Элен никогда не влекло так, как с первого же взгляда к Ласснеру.

Держа перо в руке, Марио с котенком на коленях сражался с надоевшими английскими словами — они уже вызывали у него зевоту. Они Кассиус чем-то походили друг на друга, в обоих было что-то ласковое и кошачье, и это забавляло Элен. Она подумала, что надо было бы написать Андре, что она и так слишком долго ему не отвечала. Ее ответ положил бы конец их бесплодному роману. Конец закономерный, разумный, необходимый, однако все эти определения не помогали ей побороть неясный страх, смешанный с отвращением, из-за которого она все оттягивала это испытание. Правда, она один раз, один-единственный раз, попыталась написать Андре, когда Ласснер был в Милане, но, как Марио, сидела перед листком бумаги с пером в руке, чувствуя пустоту и бессилие, словно человек на железнодорожной платформе, опоздавший на поезд.


Позднее Анна-Мария вернулась из Местре, укрывшись от дождя под огромным зонтом. Как уверял Пальеро, подобная конструкция с острыми спицами может выколоть глаз какому-нибудь неосторожному прохожему, если тот не успеет дать дорогу его жене в узком переулке. Анна-Мария работала в Маргере, в одном из филиалов «Монтэдисона», где кроме других химических продуктов производился также акролеин. Она уже начала чувствовать признаки отравления, но боялась показаться врачу. Двух ее приятельниц только что отправили в санаторий, и само это слово приводило ее в ужас. Пальеро очень ругал жену за то, что она медлит. Зачем ждать? Все равно рано или поздно придется решиться. Элен была с ним согласна, понимая, что в известной мере этот совет подходил и ей самой — рано или поздно она должна будет разобраться в своих отношениях с Андре.

Ласснер пригласил Анну-Марию и Пальеро поужинать с ним и Элен в ресторанчике, где подавали рыбу из Адриатического моря, которая лежала тут же, в ведрах, на подстилке из водорослей и размельченного льда. В молодости хозяин этого ресторана, в ту пору стройный и кудрявый, работал зазывалой у бывшего владельца. Летом он приводил сюда одиноких иностранок, которые иногда после обеда просили, чтобы он оказал ими другие услуги. С этого давно минувшего времени (теперь он весил сто десять килограммов и на голове у него остался только жиденький венчик волос) он сохранил обходительность и манеры обольстителя, забавлявшие Элен и Анну-Марию.

Во время ужина Анна-Мария рассказала о том, что на завод «Монтэдисон» приходили представители коммунистической партии и профсоюзов, они предостерегали рабочих от покушений «красных бригад» и террористических групп вообще.

— Ну если для того, чтобы излечить наше больное общество, — сказал Пальеро, — достаточно взрывов бомб и убийств, на что тогда профсоюзы и рабочие партии? Зачем воспитывать массы? Людям внушают: чтобы добиться перемен, не надо проявлять инициативу, все за них сделают несколько маленьких групп. А это в своих сочинениях критикует Ленин. И он прав.

По мнению Ласснера, победа тех, кто стремится насильно подчинить себе умы, приведет к господству нетерпимости и мракобесия. Он за обмен идеями, за свободный выбор идеологии.

— В сущности, как правило, жертвами насилия становятся интеллигенты, — сказала Анна-Мария.

— Не согласен, — ответил Пальеро. — Среди жертв есть и полицейские, и даже рабочие…

— Прости, что перебиваю, милый, но я сказала: как правило. Во всяком случае, причина насилия — и ты это знаешь — коренится в коррупции и бесчеловечности нынешней системы. Этим вызван бунт молодежи, которая жаждет справедливости.

— Справедливости без суда? Путем немедленной расправы?

— Я говорю о социальной справедливости!

— Не будем горячиться, — сказал Ласснер. — И все же в политике — и это факт — запугивание почти всюду превратилось в стратегию.

Он жестом подозвал хозяина, который плавал между столиками, словно воздушный шар, и заказал еще бутылку вина.

Элен слушала этот разговор не вмешиваясь. Она слишком мало знала о событиях, волновавших Италию, вернее, об их истинных причинах, но все же понимала, что этот спор очень близко касается и ее. Ведь тогда в кафе на Лидо Ласснер, конечно, ради Элен приуменьшил угрожающую ему опасность. А может, его хотели только попугать? Подразнить, поиздеваться над ним? Или же это было недвусмысленное предупреждение? Окончательный смертный приговор? Она взглянула на Ласснера, на его худощавое лицо, волевой рот, увидела сосредоточенное выражение, которое всегда появлялось у него, когда он кого-то слушал, и подумала: быть может, в эту самую минуту его разыскивают убийцы. Ее охватил страх, казалось, он просачивался сквозь стены, исходил из окон, за которыми сгущалась ночь.


По дороге домой они попрощались с Анной-Марией и Пальеро у какой-то пристани, а сами углубились в темные улицы, где царили безмолвие и холод. Элен шла вдоль спокойных каналов под руку с Ласснером, и постепенно ее тревога улеглась, как будто Венеция надежно защищала от любого зла.

И вот когда в уютной комнате они бесшумно сбросили одежду, когда в мягком свете ламп обнажились их тела, Элен вновь почувствовала себя в полной безопасности и целиком отдалась своей любви, своей страсти.


На следующий день, пока Ласснер работал у себя в лаборатории, Элен отправилась на рынок, но сначала перешла мост, чтобы зайти на почту. Сюда она всегда приходила со смутным страхом: мысли об Андре отравляли радость любви к Ласснеру.

Ей выдали лишь две открытки — поздравления с Новым годом, одна от матери. Это удивило Элен — так она была уверена, что получит полное упреков письмо от Андре. Она даже спросила, нет ли для нее еще чего-нибудь.

— Больше ничего, — еще раз проверив, ответила девушка.

Элен вышла, направилась по мосту обратно, упрекая себя в том, что дрожит при одном имени Андре. Если Андре не пишет, не преследует ее, значит, он наверняка смирился с тем, что она никогда к нему не вернется и все между ними кончено. Эта мысль неожиданно принесла Элен облегчение. Ей показалось, что чья-то рука, сжимавшая ее сердце, внезапно отпустила его. Под мостом проплывали барки, покрытые черной парусиной. Остановившись на набережной, Элен вдыхала доносившийся со стороны доков свежий запах зелени, любовалась по-зимнему освещенными фасадами дворцов. Она подняла воротник, засунула руки в карманы пальто, пряди растрепавшихся волос хлестали ее по лицу. Элен постояла здесь, всей душой наслаждаясь зимней Венецией.


Праздники прошли. Элен и Ласснер встретили рождество у супругов Ризи. Они были рады наконец познакомиться с другом их племянницы. После джина Марта предложила пойти на праздничную мессу. И все они отправились в собор Сан-Марко. Ласснер сделал снимки внутри собора, где позолота мозаик сверкала в ярком, как при пожаре, зареве целого леса свечей. Тянулись вереницы кающихся, одетых в черные мантии с голубой отделкой, они несли на тяжелых древках фонари в стиле барокко; карабинеры в парадной форме, с саблями, в треуголках с красными перьями обрамляли колонну девочек в белых платьицах, похожих на маленьких невест. В глубине собора над толпой возвышался священник, который медленно двигался в этом искрящемся свете, напоминая большого бело-золотого жука. Ласснер со своим аппаратом переходил с одного места на другое, для него эта церемония была просто пышным театральным представлением, что слегка раздражало Марту.

На Новый год они собрались у Элен: Ласснер, Леарко, Адальджиза, Пальеро и Анна-Мария. Марио с котенком оставили под присмотром одной старой дамы, жившей по соседству, — она не хотела встречать Новый год, предпочитая пораньше улечься спать.

Этот последний вечер старого года они провели в комнате Элен, где Ласснер развесил большинство своих фотографий, предназначенных для выставки в Лондоне (Пальеро оставалось закончить только несколько рамок). Так что ужинали они в окружении партизан Никарагуа, французских полицейских, шведских забастовщиков и еще каких-то суровых людей. По словам Пальеро, все они смотрели на собравшихся со злобой или с отвращением.

Однако это никому не портило аппетита. Здесь были фотографии и повеселее: например, маленькая девочка, она с озабоченным видом сидела на корточках перед выпавшим из гнезда птенцом, а он, откинув головку и широко раскрыв клювик, казалось, был возмущен тем, что ему посмели предложить чашку молока.

Один маленький эпизод этого праздничного вечера обрадовал и насмешил Элен. Марта поднялась вместе с ней к Ласснеру за тарелками, которых у Элен не хватило. И увидела там на стене увеличенные фотографии. Хотя Марта и не была ханжой, но они все-таки покоробили ее. Какой-то тип в шлеме мотоциклиста показался ей отвратительным, около него она не задержалась ни минуты. Зато сразу узнала Элен, обнаженную, под душем, с мокрыми волосами, с капельками воды на плечах и груди, в каждой из которых сверкала крошечная жемчужина света. И снова обнаженная Элен, свернувшаяся клубком в кресле. Она наклонилась вперед; приглушенный свет оставил в полумраке большую часть тела, слегка коснулся лишь мягкой линии живота и груди. Это был снимок безмерно счастливой женщины. Другую фотографию Марта сочла чересчур уж смелой. На ней Элен была снята утром в постели, среди смятых простыней. Ее лицо с чуть закатившимися глазами (видна только светлая полоска между ресницами), со слегка вспухшими губами едва заметно улыбалось, храня следы недавно испытанного и еще неугасшего наслаждения, лицо Элен дышало утоленной страстью, блаженной усталостью после любви.

— Неужели он собирается это выставлять, показывать всем? — прошептала Марта.

— Да пусть делает с ними что хочет.

— Но это же немыслимо!

— Он фотографирует меня, можно сказать, и день и ночь.

— И всегда голую, как лягушка?

— Нет, не всегда. Часто снимает, когда мы гуляем на улице. Сама понимаешь, в такой-то холод…

Марта наконец улыбнулась.

— Ну ладно, — сказала она, — хорошо, что он настоящий мужчина. И любит тебя. Главное, чтобы ты была счастлива! Не то что с тем, другим! А где он, кстати? У тебя с ним все кончено?

— Он мне больше не пишет.

— Ну и прекрасно!

Они отнесли посуду вниз и присоединились к остальным.

Карло долго возился с первой бутылкой шампанского. Немного погодя, когда все пили, даже Анна-Мария, которой врач запретил спиртное, раздался звон колоколов Венеции, а со стороны Джудекки загудели пароходные сирены. Наступил Новый год. При этих звуках, вдребезги разбивших хрустальное безмолвие ночи, у Элен сжалось сердце.

Загрузка...