Часть четвертая


I

У главного управителя, помощника опекунши Высокских заводов, «господина» Онисима Абрамовича, кончился доклад управителей и канцеляристов и начался прием.

Был четверг, единственный день в неделе, в который всякому, хотя бы первому встречному, дозволялось придти по своему делу, или с просьбой, и лично доложить все главному вершителю судеб Высоксы, власти которого предела не было.

Приемная и прихожая, а затем и коридор, были полны народом разного рода или вернее трех сортов. Самые важные лица ждали в приемной, сидя на диване и на креслах. Люди помельче ждали своей очереди в прихожей, кто сидя на ларях вдоль стен, а кто стоя… В коридоре было мужичье и даже несколько баб. Одна из них, очень старая, сидела на полу и тихо говорила с маленькой девочкой лет десяти, которая была ее поводырем. Старуха лет семидесяти была слепа и была, по уверению всех, колдунья.

Господин Гончий, официальный, правительством признанный, правитель заводов, не только полновластный в Высоксе, но имеющий значение и во всей губернии, занимал апартамент наверху и принимал всех в той же самой комнате, где прежде был кабинет Басман-Басанова, основателя заводов.

В этот день и еще накануне у всех во всей Высоксе были «ушки на макушке». Все обыватели, нахлебники, дворня, заводские рабочие и крепостные, старались делать свое дело порядливо, чтобы нельзя было придраться. Это случалось раза два в месяц. Случалось это потому, что проходил слух, что «он» ныне в стихе[31].

На Гончего нападал стих, Бог весть почему. Он становился вдруг особенно строг и взыскателен. Малейшая провинность вызывала строжайшее наказание. Причина была неизвестна.

Только сам Гончий знал причину этого «стиха», но никогда никому ни словом не обмолвился, а в особенности не хотел объяснить это Сусанне Юрьевне. Раздражение, являвшееся в нем порою и длившееся дня два, происходило от острой боли в обрубленной руке. И нестерпимо болели именно пальцы несуществующей кисти руки. Гончий считал это явление чуть не колдовством.

И без того все равно боялись его гнева. А когда находил стих, то робели и смелые: так как разгневавшийся Онисим Абрамович Гончий, хотя и не опекун, а управитель всех заводов, мог сослать и в Сибирь.

Все знали и помнили, что он, властвующий над всеми, был когда-то простой писарь, которого звали «Анька». Но это было давно…

Много с той поры воды утекло!

Многие еще помнили Онисима Абрамовича, когда он был «Анькой», и говорили и рассказывали это… Но молодежь едва верила, как бы не могла себе и представить, каким образом всемогущий Онисим Абрамович мог зваться просто «Анькой» в молодости.

Зато сам Гончий знал и помнил, чем он был, вспоминал с гордостью, и ему казалось, что когда он был «Анькой», то уже чувствовал, чем он может быть и чем будет. Любовь к нему самой барышни, красавицы, ему когда-то ответила, что он не обманывается на свой счет… Недаром она его выбрала и приблизила… Но когда Сусанна Юрьевна его оттолкнула и увлеклась молодым гусаром Басановым, он снова упал духом. Он усомнился в себе. Все хорошее, что случилось в жизни, случилось будто зря. И опять стал он тот же писарь Анька. Но, не примирившись с судьбой, отомстил, томился затем долго в изгнании, изнывал духом, хворая телом и был несчастнее самых несчастных… И что же? Она вернулась к нему, снова полюбила, заверяя, что его одного любить можно, ибо он один — человек. Все остальные — куклы.

И он опять возвысился.

Разумеется, с того дня, что Сусанна Юрьевна снова приблизила Гончего и полюбила его одного без измены, без прихотей, он стал боготворить ее, жил мыслью о ней и знал, давно решил, что если судьба заставит его пережить эту женщину, смысл его жизни уничтожится, и он немедленно уйдет за ней на тот свет. Смелости хватит. Даже и не нужна будет эта смелость… Оно само собой совершится.

В это утро стих спадал, ибо боли в руке ослабели.

Кончив прием, Гончий велел позвать старуху, считавшуюся колдуньей, и заставил ее себе погадать. Он был крайне суеверен и верил в гаданье, а теперь в его жизни наступил перелом…

Когда старуха через час времени вышла от «господина» Онисима Абрамовича, то он сел к окну и задумался… Много худого наболтала ему старая ведунья. Даже только одно худое. Прежде всего сказала, что скоро-скоро умрет старый человек, ему близкий… Очевидно, что этот старик — его отец Абрам Мартынович, которому теперь уже под девяносто лет.

Колдунью-гадалку повели между тем к барышне вниз. Но когда Сусанне Юрьевне доложили о гадалке, она взволновалась, подумала несколько мгновений и приказала накормить слепую старуху, дать ей ситцу на платье и отправить. Сама потребовав старуху, Сусанна Юрьевна вдруг побоялась гадать… Она сидела за пяльцами, продолжая, как и двадцать пять лет тому назад, проводить день за единственной работой, которую знала и в которой давно стала мастерицей. Арфа была давно совершенно заброшена. Только изредка играла она и не иначе, как по неотступной просьбе Гончего… Он любил, собственно, не музыку, а любил слышать те песни, которые сразу восстановляли в его воображении давно минувшие времена… те дни счастья, дни гроз и бурь… дни блаженства и дни страшного отчаяния. Да, много было прожито им… И все это пережитое восставало вновь, будто оживало и становилось действительностью, настоящим, а не прошедшим.

Когда гадалку накормили и одарили, в комнату к барышне вошла, едва двигая ногами, сгорбленная старуха. Она осторожно и усиленно опиралась на толстую клюку, так как слабые ноги совсем отказывались служить.

— Ну, старую вралиху отправила, — сказала она, шамкая беззубым ртом, и затем тяжело опустилась в кресло.

Это была Анна Фавстовна, сильно изменившаяся и постаревшая.

— Пора вам одеваться к столу, — сказала она.

— Я этак пойду… — ответила Сусанна Юрьевна.

— Как этак! А энтот московский гость за столом будет.

— Правда, забыла… Ну, да Бог с ним…

— Нехорошо… Гость. Когда же этакое бывало! Наденьте хоть голубое платье.

— Сойдет и так, Анна Фавстовна. Не те времена. Вы забываете, что я тоже, как и вы, старею. Пора перестать щеголять.

Угрюмова покачала головой и выговорила укоризненно:

— Как этакое глупое сказывать! Вы та же красавица писаная. Краше всех. Как были, так и остались.

Сусанна рассмеялась.

— На ваши глаза. А вот даже Онисим Абрамович и тот говорит, что я постарела.

— Стыдно ему такое сказывать. Видел он кого здесь краше вас? — сердито воскликнула Угрюмова.

— Вестимо. И многих… Вы этого не видите из любви ко мне и забываете, что мне скоро полвека. Разве в пятьдесят лет бывают красавицы?

— Бывают… Но вам и нет еще пятидесяти… Тот раз вот говорил мне Денис Иваныч, что на его взгляд вам тридцать лет дать можно.

— Мне? Тридцать! А морщины? А лицо сизое? А волосы седые? — смеялась Сусанна Юрьевна.

— Не сердите меня. Опять закашляюсь! — стукнула Угрюмова клюкой своей по полу. — Выдумщица. Право, вы мне назло перечите. Знаете ведь и видите сами… Зеркала-то есть в доме…

— Есть. И я к ним теперь подходить, как прежде, не охотница. Причешусь, да за целый день на себя ни разу не взгляну.

— Почему же это?

— Обидно: что бывало прежде они мне сказывали и что теперь сказывают!

— Что же они теперь могут сказывать?

— Говорят: старая ты, старая старушенция. Куда твои глаза девались? Куда улыбка девалась? А зубы… Двух уже нет внизу, да одного наверху. Даже брови и те повылезли.

— Не смейте вы мне это говорить!.. Слышите! — вскрикнула Угрюмова. — Если вы когда…

Но старуха от своего крика выдохнулась и начала кашлять.

Сусанна Юрьевна махнула рукой, однако лицо ее несколько оживилось. Она будто любила слышать о том, что она еще не так стара, что ей нельзя дать пятьдесят лет, к которым она приближалась.

И это было отчасти справедливо.

Разумеется, в обыкновенном, ежедневном костюме Сусанне казалось лишь сорок лет. Но когда в праздники или в дни приема важных гостей, приезжавших в Высоксу по делам, она выходила разрядившись, то, конечно, прежняя красота снова сказывалась. И если гости более не говорили про нее, что она красавица, то всегда говорили:

— Как, должно быть, она хороша была в свое время! И теперь видно.

На взгляд Угрюмовой, барышня ее была все та же. Старуха не видела никакой перемены, а иногда искренне думала, что Сусанна Юрьевна если и переменилась, то разве еще к лучшему.

Впрочем и на взгляд Гончего было то же. Он замечал только, что взгляд любимой женщины стал другой. Но он решил, что Сусанна Юрьевна смотрит будто печальнее и скучнее. Оттого и нет в глазах прежнего огня и блеска. А седина в волосах даже красит ее. Известная полнота, прибавившаяся в лице и в теле, тоже скорее к лучшему… Вообще в Высоксе Гончий действительно не видал никого, кто бы мог, по его искреннему убеждению, сравниться красотой с кумиром всей его жизни. Сусанна знала это и теперь более, чем когда-либо, ценила неизменно-глубокое, беспредельное чувство своего «Ани». Вдобавок, пока она постарела, он оставался будто все тот же тридцатилетний молодец и казался лишь мужественнее, а не старше.

II

С того рокового года, когда второй Владимирский Мономах сделался убийцей, прошло около пятнадцати лет. Волокита над Дмитрием Андреевичем тянулась года четыре с лишком, причем его заставили жить безвыездно в губернском городе. Если бы подсудимый был не Басман-Басанов, то, конечно, дело прекратилось бы вскоре: он был бы или осужден и сослан, или оправдан. Но так как подсудимый был страшно богат, то надо было судить его искусным образом, с уменьем.

И Басанова судили необычайно умело, с мастерством. Он два раза в году бывал на волосок от осуждения, после чего вдруг дело поворачивалось, и ему обещали на следующий же месяц полное оправдание. Каждый раз, когда осуждение надвигалось на него, как грозная туча, разные стряпчие по делам являлись предлагать ему свои услуги, чтобы повернуть дело в его пользу, причем назначалась сумма и немедленно выплачивалась. Оправдание откладывалось, а через несколько месяцев снова надвигалась та же беда.

В течение времени от четырех до пяти лет Басман-Басановым было уплачено в разные руки, неведомо кому, всегда через подставных лиц, более трехсот тысяч. Деньги эти, конечно, высылались из доходов Высоксы, но, наконец, пришлось немного и занять.

Однажды, уже на пятый год, Онисим Абрамович на требование вновь пятнадцати тысяч ответил прямо, что денег этих нет и выдать он их не может. И случился казус, любопытный, единственный в своем роде. Помещик, желавший уплатить за себя из жениных средств крупную сумму, не мог этого сделать, так как был под судом и под опекой, а жена его, настоящая владелица, Дарья Аникитична, была наполовину тоже лишена своих прав, будучи под подозрением, дети же их, как малолетние, конечно, голоса никакого не имели. И бывший крепостной человек Басман-Басанова, распоряжавшийся за спиной опекунши всем состоянием, отказывая бывшему барину в его собственных деньгах, действовал законно.

Едва только кому-то — невидимке — стало известно, что больше по делу Басман-Басанова ничего высосать нельзя, как его дело приняло худой оборот. Живший все-таки весело, проводя день в картах и попойках, уже сильно опустившийся и хворавший, Басанов, однажды получил известие из Петербурга, что скоро его делу конец. Его вскоре оставят под подозрением, подвергнут церковному покаянию и заставят жить по-прежнему в городе, а не в Высоксе.

Дмитрий Андреевич этим известием был почти обрадован. Оставленье под подозрением было, собственно, не наказанием, а церковное покаяние было нелепейшая формальность, обязывавшая только говеть раза три в году и сносить частые посещения какого-либо священника, им же самим избранного. Что касается до жизни во Владимире, то Басанов настолько привык к ней и отвык от Высоксы, что если бы его и не обязали жить в городе, то он бы сам остался.

Через неделю, после усиленных пиршествований по поводу этого известия в кругу многочисленных друзей, Басанов однажды утром получил из Петербурга по почте большой пакет. В его спальню рано утром явился его неизменный друг Михалис, растолкал его и, подав пакет, выговорил:

— Вот оно… Слава Богу — конец!.. Выберем батюшку покладистого в духовные отцы и закутим еще больше на радостях.

Басанов разорвал конверт, вынул большую бумагу и начал читать, но едва прочел он несколько строк, как побагровел… Через минуту он уже лежал в постели, со странным черноватым лицом. Бумага и конверт валялись на полу, а Михалис бегал по дому, крича, чтобы посылали скорее за докторами.

Басанов узнал из полученного послания, что он лишен прав состояния с ссылкой в Сибирь на поселение. С ним тотчас же сделался удар. Конечно, это подготовила предыдущая жизнь. Даже меньшее нравственное потрясение произвело бы то же.

Через две недели Басанов был уже на том свете, а еще через неделю в Высоксе все были на ногах — на богатых торжественных похоронах молодого барина. И все обитатели невольно толковали о том, что менее чем за десять лет времени они хоронят уже третьего барина Басман-Басанова. В утешение оставалось только, что живы и здравствуют два Басман-Басановы, тринадцати и одиннадцати лет мальчуганы.

И вскоре после похорон Высокса узнала, что бывший крепостной человек, а затем простой писарь, который был и беглым, был и ошельмованным, был и сам почти убийца, теперь будто чудом каким преобразился в нечто почти непостижимое. Этот прежний «Анька» теперь стал все тот же Аникита Ильич, полный хозяин над всеми высокскими заводами, чинил суд и расправу над всем и над всеми, и судьба нескольких тысяч душ была в его руках.

Все ожидали самых неожиданных последствий от нового полновластного хозяина, однако ничего особенного не произошло. Онисим Абрамыч не только не тронул никого из приживальщиков, но даже дозволил вернуться обратно на даровые хлеба в Высоксу двум старым девицам Тотолминым, когда-то изгнанным за то, что им привиделся покойник, старый барин.

В управлении заводами наступила снова та же строгость, что была при Аниките Ильиче, но вместе с тем и та же справедливость. Сначала многие пробовали или попадать в милость, или противодействовать относительно Гончего через Сусанну Юрьевну, но вскоре все убедились, что она сама в полном подчинении у Онисима Абрамовича. Видно, время ее прихотей навсегда миновало, и теперь она уже не променяет этого давнишнего любимца, к которому вторично после измены вернулась, ни на кого другого.

Со дня смерти Басман-Басанова и немедленного удаления в монастырь Дарьи Аникитичны жизнь в Высоксе пошла своим прежним чередом во всем, что касалось заводских дел. В самом же доме, по крайней мере в верхних этажах, жизнь пошла так, как шла при Аниките Ильиче, а не при Дмитрии Андреевиче. Была только та разница, что пожилые сильно постарели, маленькие повыросли, а юные возмужали. Опекунша и юные господа жили по-старому. Пирований не было никаких, охота исчезла, и охотный двор давным-давно стоял пустой, даже гнил. Гусарский конвой тоже не существовал, а гостей из других губерний и из столиц почти не бывало. Господа жили не только тихо, а совсем по-монастырски.

Такая жизнь завелась по воле Гончего. Но как же случилось все это непостижимое?

Каким образом бывший простой «вольноотпущенный» мог сделаться почти опекуном над громадным состоянием и над внуками своего же бывшего барина? И просто, и не просто! Общий голос был, что это было дело искусное, но не чистое.

Когда барин Дмитрий Андреевич жил еще в губернском городе, Гончий временно заведывал всем по поручению временной опекунши Сусанны Касаткиной, как бы частным образом. Когда Басанов умер, пришло известие, что из Петербурга приедет заведовать и управлять заводами какой-то важный генерал по назначению от правительства.

Касаткина тотчас выехала в Петербург и отсутствовала более полугода. Вернулась она в качестве законной, окончательно утвержденной опекунши, с правом выбора себе помощника и главного управителя.

Разумеется, помимо Сусанны Юрьевны, всякий в Высоксе мысленно и как бы поневоле назвал Гончего, который уже около пяти лет заправлял всем. Конечно, вскоре же всем стало ясно, что барышня совсем ни во что не входит, а только подписывает главные бумаги, идущие в губернию и в столицы. Но диковинно было это преображение простого холопа и писаря в какого-то почти опекуна… Ошельмованный у столба и убежавший без руки — вдруг главный распорядитель судеб Высокских заводов.

И многие продолжали думать и надеяться, что правление Гончего не долговечно. Во-первых, сама прихотливая барышня может опять завести себе нового любимца и снова отдалит от себя Гончего, а он этого не стерпит. Во-вторых, он сам, может сплоховать в правлении, а в обеих столицах не мало найдется охотников придраться, чтобы занять его место.

Однако прошло три года со смерти Басанова, опекунства Касаткиной и управления Гончего, и все шло по-старому мирно и толково. Барышня, казалось, была более, чем когда-либо, привязана к своему давнишнему другу. А на четвертый год вдруг произошло нечто неожиданное, почти невероятное и, переполошив всю Высоксу, прогремело на все наместничество.

Опекунское управление получило извещение из Петербурга, что по поводу поставки последнего казенного заказа, не только исправного, но изрядного и примерного, «министр внутренних дел приказал благодарить управление в лице дворянки Касаткиной и ее помощника купца Гончего». Но это было не главное. Страшный шум наделало иное… В официальной бумаге сообщалось, что ввиду поставки важного заказа ранее срока и дешевле условленной цены, государь император по донесении о сем его величеству «изволил выразить свое удовольствие». И вся Высокса, даже все наместничество взглянули на управителя, как на настоящего опекуна. Все даже стали звать его опекуном. И Гончий стал главным и почти единственным важным лицом на заводах. Сусанна Юрьевна, сильно изменившаяся нравственно, только числилась опекуншей. Настоящие господа и будущие владельцы, Олимпий и Аркадий Дмитриевичи, окруженные кучей нянюшек, надзирательниц, а впоследствии учителей, были равно будто незаметны. На них как-то никто не обращал внимания.

Только однажды о молодых господах заговорили больше вследствие одного распоряжения барышни Сусанны Юрьевны. Двух братьев, из которых одному было пятнадцать лет, а другому — тринадцать, разделили и поместили в двух разных концах дома, и каждый имел свой особый штат.

Распорядилась так якобы сама Сусанна Юрьевна потому, что братья, чуть не с рождения дравшиеся между собой и не ладившие постоянно ни в чем, теперь уже отроки, ладили еще меньше. Впрочем, всем было известно, что виною во всем старший — Олимпий Дмитриевич. И уже давно ходившее прозвище для обоих братьев теперь стало еще более известным.

Кто-то метко окрестил их, а молва о прозвище пробежала даже за пределами наместничества: юных Басман-Басановых, наследников огромного состояния, звали «Каин и Авель». И прозвище это действительно подходило. Очевидно, в деле воспитания двух братьев была крупная ошибка или коварный умысел. Сусанна Юрьевна, руководившая воспитанием двух мальчиков, была не виновата. Если бы ее воля, то она, конечно, укротила бы постепенно старшего, но ей постоянно мешал Онисим Абрамыч. Он не допускал никаких строгих мер и никаких взысканий. Казалось, он умышленно хотел, чтобы вырос взбалмошный, вспыльчивый и жестокий Олимпий, а чтобы младший, постоянно преследуемый и обижаемый братом, стал при полной беззащитности еще трусливее и слабовольнее.

По мнению всех, Олимпий Дмитриевич был любимцем главного управителя, и ему все этим строгим человеком спускалось. Иногда казалось, что он даже потворствует дурному, нежели запрещает. Наоборот, к младшему, Аркадию Дмитриевичу, который и без того был тише воды, ниже травы, Онисим Абрамович относился строго и в случае малой провинности допускал строгое наказание.

Если не вся Высокса, не крестьяне, то во всяком случае вся родня и, конечно, все нахлебники всегда дивились, были озадачены родом воспитания, которое давалось будущим владельцам. Все положительно относились сдержаннее к старшему и сердечнее к младшему, а это выходило как бы прямым противодействием главному вершителю судеб Высоксы.

Теперь, когда Олимпий Дмитриевич был уже совершеннолетним и ожидалось совершеннолетие Аркадия Дмитриевича, чтобы оба вышли из-под опеки и сделались сами хозяевами своего состояния, Онисим Абрамыч, будто схватился за ум. Впрочем, ходила молва, что Гончий потому переменился к старшему молодому барину, что тот не сдержал своего обещания.

Когда-то, будучи юношами, оба брата постоянно обещали Онисиму Абрамычу, что когда они сделаются совершеннолетними и вступят в свои права, то не будут заниматься делами, трудными и мудреными, а будут себе жить в свое удовольствие, но заводские тяжести все останутся по-прежнему на плечах Гончего уже в качестве их вполне доверенного лица.

Это было совершенно естественно и правдоподобно. Гончий за пятнадцать лет управления, несмотря на крупные суммы, уплаченные когда-то волоките, по-видимому, привел заводы в блестящее положение. Лучше управлять никто бы не смог. Двое же молодых господ и по молодости, и по незнакомству с делами, и наконец вследствие постоянной вражды между собой, конечно, не могли бы управиться с трудной и сложной машиной.

И вдруг, за несколько месяцев до совершеннолетия Аркадия, прошел слух, что будто бы в тот день, когда младшему минет двадцать один год, братья попросят Онисима Абрамыча сдать все дела и вступят в управление сами.

Гончий был смущен, услыхав это из уст самой Сусанны.

III

В самую жару майского полдня по главной широкой аллее огромного сада, с которой виден был весь дом-дворец, шел тихо и задумавшись молодой человек… Лицо его, умное, энергическое, было сурово не по летам, так как ему шел лишь двадцать третий год.

Высокий лоб, схваченный в висках, острый нос, тонкие сжатые губы, быстрый ястребиный и хищный взгляд маленьких серых глаз, даже недобрая усмешка, даже шепот в минуту гнева — все в нем поразительно напоминало всякому старожилу Высоксы старого барина, основателя заводов.

Да, это был второй Аникита Ильич. Пока молод, он точный портрет старика Басанова, а когда состарится сам, то будет двойником его.

Это был барин Олимпий Дмитриевич Басман-Басанов, которого отец и мать еще ребенком величали в шутку «махонький Аникита Ильич». Помимо лица, взгляда, усмешки и крутого нрава, Олимпий был положительно во всем подражание или повторение деда.

Молодой человек двигался тихо, размышляя и задумавшись все об одном и том же, что поглощало теперь все его мысли за последнее время.

И прежде, давно, эти мысли приходили на ум, но лишь изредка, а теперь осаждают.

Делиться или не делиться? Если не делиться, то надо мириться и жить в дружбе. А это мудрено. И зачем судьба не захотела так устроить, чтобы он был один и полный обладатель Высокских заводов? Ведь он вот не бывал ни разу болен, а «тот» два-три раза сильно хворал. Два-то раза совсем при смерти был… Один раз, сказывают, как в огне горел весь и без сознания четверо суток лежал. На волосок, сказывают, был от смерти. Но не помер… А как бы это теперь хорошо было! Один бы он властвовал в Высоксе… И уже теперь бы властвовал. Уж скоро два года, как он совершеннолетний… Уж если нужно было судьбе послать двух детей его матери, так послала бы девочку. Сестре выдали бы при замужестве четырнадцатую часть и спровадили бы с Высоксы за мужем вслед: хоть в Питер, а то и к черту на рога! Да, обидно… А теперь — или делиться, или мириться. А в мире жить с этой мякиной, с этой плаксой и ротозеем нельзя.

Кто-то идущий навстречу вывел Олимпия из задумчивости. Он поднял склоненную голову и увидел перед собой такого же молодого человека, своего ровесника, и пошел тише, как бы желая не просто встретиться, а заставить того подойти к себе.

Встречный прибавил шагу и, подойдя к барину, поклонился, почтительно снимая шапку.

— Что скажешь, Змглод? — спросил тот.

— К вам, Олимпий Дмитрич.

— От братца?

— Точно так-с…

— Что еще?

— Аркадий Дмитрич очень просят вас разобрать кучера Клима и вашего «фолетора». Опять очень шибко подрались. У Клима все лицо в кровь разбито.

— Что же? Так и быть должно. Чего тут разбирать! Зачем в «братцевы» пошел? Вот его теперь все «бариновы» бить учнут. И отлично. Я из ваших никого не переманивал, а вы переманиваете.

— Ей-Богу, Олимпий Дмитрич, мы Клима не переманивали… У нас, сами знаете, после смерти Егора кучера не было совсем, а у вас он вторым состоял. Да и опять-таки на то воля Онисима Абрамыча была. Он указал.

— Ну, ладно. Разберу. Прикажу Ваську-форейтора[32] засадить в рунтовом доме на три дня.

— Маловато это, Олимпий Дмитрич, — улыбаясь сказал молодой Змглод.

— Буде… буде… Ну, а у вас что? Что сестра? Устала от вчерашнего небось?

— Ничего-с. Отоспалась.

— А нога?

— Ничего-с. Так ли ей случалось падать.

— Это братца она благодари. Таков уж у нас искусник. Всегда кого-нибудь толкнет, зацепит, либо с ног сшибет. С ним хоть ни в какие игры не играй.

— Со всеми такое бывает… Не беда.

— Ну, а отцу как? Получше?

— Получше… Так как же, Олимпий Дмитрич?

— Что?

— А насчет фолетора? Маловато… три дня…

— Ну, ладно, на неделю велю засадить. Так уж и быть. Мне и самому надоели эти драки. Пора бы всему этому конец. Вот что я тебе скажу, Иван Денисыч. Конец…

— Мы бы душой рады. Мы никогда не зачинаем. Наши — народ все тихий.

— Толкуй! С малолетства я это слышу. Вы — тихони. Вы все исподтишка да из-за угла все норовите. А мы — прямой народ, без хитрости и все начистоту.

И Олимпий, отпустив Змглода, тотчас направился в самый глухой край сада.

Здесь, среди чащи, дожидался конюх, держа в поводу оседланную лошадь.

Олимпий, не сказав ему ни слова, привычным и бойким движеньем взмахнул в седло, взял из его рук нагайку и, хлестнув лошадь, скачком исчез в чаще.

Беседовавший с барином был сын прежнего обер-рунта. Вернувшись в дом, молодой Змглод прошел в левое крыло. Здесь в угольной комнате у открытого окна сидел совсем юноша лицом, однако уже почти совершеннолетний Аркадий Басанов. Всякий, знавший Дарью Аникитичну, догадался бы, что это ее сын, настолько велико было его сходство с матерью. Даже добродушная простоватость взгляда и улыбки была та же. Большие светлые глаза имели ту же способность «разбегаться» при малейшем смущении и волнении, выражая полную потерянность и всякое отсутствие воли.

Зато по одному лицу этому, помимо ласкового певучего голоса и женственной мягкости во всех движениях, чувствовалось, что этот молодой человек — «золотое сердце» и что незлобливость его доходила до крайности, доброта беспредельна.

Высокса не ошиблась в своем прозвище братьев! Если Олимпий не был вполне Каин, то Аркадий был вполне Авель.

Молодой человек сидел давно, не двигаясь, нагнувшись над столом, и рисовал по дощечке из слоновой кости акварелью… Это была красивая женская головка с золотистыми кудрями, густо вьющимися, и с черными выразительными глазами, в которых было много энергии.

Как мог безвольный и простодушный Аркадий выразить в глазах маленькой головки такую решимость, такую волю — было загадкой дарования.

Он рисовал портрет, а не фантазировал… Вдобавок это был уже восьмой портрет все той же личности. Над каждым из них он сидел по два или по три месяца и, подарив кому-либо, принимался снова за ту же работу, обещая, что добьется своего…

— Будет она у меня, как живая! — думал и говорил он. Разумеется, лучший портрет он предполагал оставить себе… Теперешний, счетом восьмой, после двухгодовой работы, казалось, долженствовал быть именно таковым, каким художник воображал его и добивался произвести в действительности. Помимо рисования в Аркадии проявлялась одаренность натуры на всякие лады. Он хорошо пел, недурно играл на арфе, хотя собственно не учился, а только видел с детства, как играла его тетушка. Он чрезвычайно красиво танцевал…

Лишь одна черта характера молодого человека как бы не шла к его натуре. Кроткий и тихий, он дивил всех своими вспышками гнева, которые являлись как припадки, будто независимо от его воли.

Зато после нескольких минут страшного, чуть не безумного пыла он начинал плакать и рыдать…

Войдя к Аркадию, Змглод сел около него. Он был любимец, но не простой льстящий и услужливый наперсник, а истинный друг, заменяющий родного брата. Отношения между ними были равные, дружески-искренние.

— Просил сейчас Олимпия Дмитриевича, — сказал он. — Согласье дал.

— О чем? — рассеянно спросил Аркадий, осторожно ведя кисточкой и вырисовывая золотистый завиток на головке.

— Наказать за Клима… Вы бы сто лет не собрались. А этак наших забьют совсем. Удивительно, что есть еще охотники быть «братцевыми»: не выгодно!

Змглод нагнулся к столу, поглядел на портрет и покачал головой.

— А ведь и впрямь этот будет самый лучший. Живая — сестренка: чуть не говорит!

— Да… Этот и первый — два разных лица, — отозвался Аркадий и добродушно улыбнулся.

— Удивляюсь, как вам не надоест все ее одну рисовать. Даже и в Высоксе все удивляются. Да это было бы ничего. А врут, выдумывают всякое — вот что обидно.

— Пускай выдумывают… Умные знают, что все это пустобрешество и что Саня вышла девушка не такая. Да и я не такой! Я даже уразуметь не могу, что это за бешенство такое у брата. Ну, хоть бы одну любовь имел, ну, хоть две, одну за другой… А что же это такое? Известных можно насчитать за шесть лет чуть не две дюжины, а сколько было неизвестных… Этак и дедушка Аникита Ильич не поступал, а куда, говорят, был падок на бабье… А Олимпий совсем и вправду, как его зовут, бабоед. И как это можно любить одну за другой!..

— Это не любовь, Аркадий Дмитриевич. Это блажь, баловство. Эго у него от дедушки по наследству.

— Только еще пуще.

— Да. Не в пример пуще. И сказывают верно все, что как окончится опека, Олимпий Дмитрич бросит высокских… Займется губернскими, а то и столичными красавицами. И нарвется когда, — на рожон налетит и наколется.

— Нет. Не думаю…

— Верно. На мужа на какого ревнивого. А то и на брата какого… Да вот я к примеру. Учини он что с нашей Саней, — нешто я спущу: в каторгу уйду, а все-таки расправлюсь по-своему.

— Понятно. Но за Саню и не ты один заступник. Другие тоже есть.

— Батюшка сам? Известно, и он.

— И еще найдутся… — усмехнулся Аркадий.

— Вы-то?.. Это не ваше дело: вы чужой человек!

Аркадий не ответил и подавил в себе вздох.

Между тем в то же самое время Олимпий продирался верхом среди гущины кустов глухого края сада, хотя мог ехать и по дорожке. Но он таился…

Проехав чащу, он двинулся к забору, где в одном месте тот был наполовину разобран. Оставались только четыре нижние доски: верхние же лежали на траве… Пустив лошадь в галоп еще шагов за десять, он ударил ее нагайкой и ловко, легко перемахнул через забор… Здесь были огороды дворовых людей и место глухое и безлюдное… Взяв напрямки через гряды, передавив много всяких овощей, Олимпий выехал на опушку начинающегося леса и, очутясь на узкой лесной колее, едва заметной среди травы, пришпорил лошадь. Это была даже не дорога, ибо не вела никуда: здесь только возили дрова раза два в неделю.

Проехав с версту, молодой человек свернул вправо и поехал целиной и чащей леса… Однако кое-где направо и налево свежесрубленные ветви сосен и елей доказывали, что в этой чаще недавно слегка прочистили лес, чтобы дать возможность верховому свободно проехать.

Минут через пять езды шагом Олимпий выехал на лужайку, на которой стоял покосившийся маленький домик вроде сторожки лесной.

Молодой человек стал озираться кругом себя на лужайку и даже обернулся подозрительно назад, на чащу, которую проехал.

Одно из двух маленьких оконцев домика растворилось, и в нем появилась хорошенькая головка, черная, как смоль, кудрявая, повязанная красным платком.

— Давно ли? — крикнул Олимпий весело.

— Да уже давненько! — отозвался веселый и звучный голос. И лицом, и звуком голоса говорящая вполне смахивала на цыганку.

Олимпий привязал лошадь к дереву и через дверку вошел в домик.

Но внутри была не грязная конура лесного сторожа или мужика. Это была очень маленькая, но очень красиво убранная комната со стенами, обтянутыми красным кумачом, и с хорошей барской мебелью.

Очевидно, что домик-лачуга или сторожка снаружи, но отделанная богато внутри, была затеей молодого барина.

— Никто не видал? — спросил Олимпий, обнимая и целуя красивую девушку, почти девочку ростом и внешностью.

— Как можно… Избави Бог.

— То-то, смотри, Тонька. Я боюсь…

— Я пуще вас боюсь… Он не даст и пояснить все, как убьет… Хитрее приходить сюда и нельзя…

— Ну… Убить не убьет, — рассмеялся Олимпий. — А мне с ним ссориться не охота.

IV

Если переменились люди и порядки, то большой дом, вернее, дворец, стоял все тот же огромный и угрюмый.

Расположение комнат и апартаментов в доме было несколько иное. После смерти Дмитрия Андреевича главный управитель занял комнаты Аникиты Ильича не по собственной воле, а Сусанна непременно желала этого. Ей казалось, что Гончий, живя в комнате основателя заводов, получит иное значение в глазах всей Высоксы. И она не ошиблась. Старожилы, увидя прежнего Аньку в апартаментах старого грозного барина, поневоле отнеслись к нему с пущим уважением.

Сама же Сусанна Юрьевна, перейдя в свои старые комнаты, откуда изгнали ее молодые Баса новы после своей свадьбы, переделала все на старый лад, устроила точь в точь так, как было прежде. И теперь были некоторые места в этих комнатах, которые Сусанна Юрьевна любила и часто на них показывала Гончему. Чаще всего она показывала ему на двери балкона или на небольшой диван в гостиной и говорила улыбаясь:

— А это помнишь?..

Гончий отвечал только улыбкой и взглядом, полным любви: она показывала на те места, где он ударил ее ножом и чуть не зарезал, и на тот диван, где ее положили, считая зарезанной насмерть. Иногда же Гончий, точно так же улыбаясь, поднимал руку и говорил:

— А это помните? Мы квиты!

— Нет, — несколько грустно отвечала Сусанна, — не квиты! Я в долгу: у меня только рубец на шее, а ты на всю жизнь безрукий остался.

Весь низ дома был по-прежнему занят нахлебниками, вторым и третьим поколениями тех, кого поместил здесь основатель заводов. Разница была лишь та, что самая большая квартира, бывшая Ильевых, теперь была занята другом старшего барина, жившего здесь с одной сестрой.

В правом флигеле или крыле дома, где когда-то жил и умер Алексей Басанов, затем очень недолго помещались новобрачные Басановы, а после них двое-трое главных любимцев Дмитрия Андреевича, в том числе Михалис и князь Давыд Никаев, — теперь давно жил старший Басанов со своим отдельным штатом прислуги. С ним же вместе жили, имея отдельные горницы, его два любимца: князь Абашвили, очень похожий на свою мать-немку и потому не имевший вовсе внешности кавказца, и Андрей Шлыков, внук Масеича, но, конечно, уже не крепостной человек, каким был его дед-лакей, а имеющий чин сенатского секретаря[33].

В левом флигеле, где когда-то девочкой и девушкой жила Дарья Аникитична, жил младший Басанов, тоже со своим штатом и тоже с двумя любимцами. Двое молодых людей, почти сверстники Аркадия, были живыми портретами своих отцов. Первый, Иван Змглод, был поразительно похож на прежнего обер-рунта Дениса Иваныча. Второй, Василий Ильев, будучи похож на отца, был при этом вылитый дед Василий Васильевич. Молодые люди были вдобавок двоюродные братья между собой, так как мать молодого Змглода, Алла приходилась родной теткой Ильеву.

У каждого из названных любимцев двух молодых господ Басановых были в Высоксе свои любимцы и приятели, а у этих были опять свои приспешники, и все они по своему общественному положению, спускаясь по известной градации, составляли две сплоченные привязанностью группы, враждебные между собой.

Два брата, жившие отдельно, жестоко дравшиеся в детстве, враждовавшие в юности, теперь по-прежнему заслуживали вполне прозвище «Каин и Авель». Разумеется, два любимца Олимпия враждовали с двумя любимцами Аркадия и все, что стояло за ними, конечно, более или менее враждовало тоже.

Таким образом казалось, что всю Высоксу, все заводы, расчеркнула пополам невидимая линия или граница. Все заводы, рабочие и крестьяне деревень — все это, казалось, раскололось на две части, которые склеить вновь было невозможно. Не только на каком-либо дальнем заводе, но даже в какой-нибудь деревушке крестьянская семья принадлежала душой и телом или барину Олимпию Дмитриевичу, или барину Аркадию Дмитриевичу.

В Высоксе от барского дома до последней лачуги все говорили про себя, называли себя Бог весть когда и кем придуманным именем.

— Мы «бариновы»! — говорили одни.

— Мы «братцевы»! — говорили другие.

И в этом случайном прозвище был какой-то особенный смысл, тот же, что в прозвище «Каин и Авель». В этом прозвище как бы главную роль, захватив львиную долю значения, играли партизаны старшего Басанова. Они назывались «бариновы», как если бы барин был у них один на свете. Другие, прозванные «братцевыми», изображали из себя как бы нечто совсем второстепенное. Младший Басанов, Аркадий, как будто не был сам по себе Басанов, а был лишь братом Басанова.

Как создались эти два прозвища, было никому не неизвестно, но когда-то в основу их легла молва — правда или клевета, никому, конечно, было не известно, — что Аркадий Дмитриевич, собственно, по закону должен был бы называться Аркадием Давыдовичем. Некоторые верили в эту клевету на Дарью Аникитичну. Другие доказывали фактами, что Аркадий родился в то время на глазах у всех, когда о князе Давыде Никаеве не было ни слуху, ни духу и в Высоксе он еще не появлялся.

Вражда двух братьев, их любимцев и всех остальных, принадлежавших к числу «бариновых» и к числу «братцевых», была уже давнишняя, чувствовалась и сказывалась постоянно. Что бы ни произошло в Высоксе, в доме или на заводах, постоянно во всякой ссоре появлялось два лагеря, но во всем всегда брал верх лагерь «бариновых».

Умные люди, приглядываясь к этому положению, обвиняли главную опекуншу. В продолжение пятнадцати лет, видя, как появились эти два лагеря, потом все ярче обрисовывались и привели наконец к постоянному враждованию, Сусанна Юрьевна ничего не предпринимала. Конечно, это было по желанию Гончего, для которого Олимпий Дмитриевич и его присные, что бы ни творили, всегда оказывались мало виноватыми, а то и правыми. Умные люди, считая Гончего хитрым, искали в этом умысел, тайную заднюю мысль, но ничего объяснить себе не могли. Только некоторые смутно угадывали, что ему на руку вражда между двумя молодыми людьми. Они были правы. Гончий понимал, что при дружбе и согласии двух братьев он скорее сделается лишним, когда они будут совершеннолетними. Поэтому понятно, что за много лет он ничего не сделал, чтобы уменьшить и утишить эту вражду братьев, и зачастую наоборот случалось, что он как будто разжигал ее. За последние годы он стал прямо, не скрываясь, держать сторону старшего Басанова, убежденный, что если старший брат захочет, чтобы управление оставалось в руках его, Гончего, то младший согласится на это беспрекословно.

Но едва только Олимпию минул 21 год, как он стал намекать всем, что ждет только совершеннолетия своего брата, чтобы обоим вступить в управление. Но дальновидный Гончий давным-давно приготовил громоотвод. Нужно было, чтобы у Высоксы появился крупный долг. Волокита над Дмитрием Андреевичем уже положила основание этому. Вместо того, чтобы скорее погасить этот долг, Гончий постарался увеличить его. Приводя из любви к делу все заводы в блестящее состояние, трудно было устроить, чтобы у них был большой долг; тем не менее Гончему это удалось, благодаря его кипучей деятельности.

Он строил новые заводы, делал всякие сооружения, в особенности плотины, стоившие, конечно, больших денег. Производство все расширялось, доходы увеличивались. Но долг не уменьшался, а только рос, нарастая процентами. Теперь Высокса должна была уже около миллиона, и эта сумма сосредоточилась в руках двух лиц, помимо, конечно, самой казны, которой Высокса также была должна.

V

Было одно нововведение в образ жизни господ. Все нахлебники допускались к господскому столу ежедневно. Поэтому обеды и ужины были людны и шумны. Главное место занимала, конечно, барышня-опекунша и тетушка, налево от нее неизменно сидел «господин» Гончий, а направо оба племянника, уступавшие однако свои места случайным гостям из губернии или из столиц.

Сусанна, по внушению Гончего, строго требовала, чтобы все в известный час были в сборе. Поэтому за полчаса зал уже наполнялся.

Поэтому ускакавший Олимпий Басанов снова был в саду еще за час до обеда и, отдав лошадь ждавшему конюху, прибавил сурово, почти промычал одно слово: забор!

— Не извольте тревожиться, — ответил конюх.

— Ладно. Но помни… Хоть на два-три часа когда забудешь, то прямо в солдаты попадешь.

— Не может того быть, Олимпий Дмитриевич. Как же забыть!

Барин направился к дому, а конюх повел лошадь в противоположную сторону.

«Чуден тоже! — ворчал малый. — Думает, скрытно все. Все знают. Куда собственно ты летаешь этак, понятно узнать нельзя. Покудова. А что я сюда лошадь вожу, да забор разбираю да собираю, все знают. Чуден! Весь огород буфетчика Алексея Миколаича истоптал конскими ногами, а думает — никому то неведомо. Кабы не знали, что барин топчет, то жаловались бы, а они помалкивают… А он боится, что я забор разобранный брошу… Чуден!»

Между тем Олимпий быстро прошел сад и скоро был у себя в комнатах.

Навстречу ему вышел молодой человек с южным типом лица, чернобровый, с горбатым носом-клювом и большим ртом с толстыми губами. Молодец был очень некрасив собой, и вдобавок лицо его было недоброе, взгляд косой. Когда он улыбался, стараясь быть любезным или ласковым, то выражение лица становилось еще неприятнее. В молодом человеке вообще чувствовалось что-то отталкивающее.

Это был Платон Михалис, племянник давно умершего грека, картежника, и скорее друг, чем простой любимец Олимпия Дмитриевича.

— Слетали? — встретил он Басанова, улыбаясь двусмысленно.

— Слетал, Платоша, — как-то странно, будто ехидно, усмехнулся и Олимпий.

— И неведомо к кому? Так и останется?

— Неведомо. Так и останется.

— Прежде мне всегда сказывались во всем, — угрюмо заметил Михалис, — а теперь дожил я до укрывательства.

— Теперь, Платоша, так и будет завсегда впредь. Так я порешил. Да и лучше.

— Почему же лучше? Я не болтун. Знаете давно.

Олимпий снова усмехнулся как-то двусмысленно и, помолчав, прибавил:

— Для тебя лучше.

— Для меня? — удивился Михалис и пристально глядел на барина.

— Да… Видишь ли… Так к примеру… — тянул Олимпий, будто не зная, что сказать. — Видишь ли. Если что вдруг огласится, я не буду на тебя думать.

— Вона как? Хитро! — рассмеялся Михалис, чуя, что барин лжет.

— Да. Прежде, зная, что ты один здесь все про меня ведаешь, я мог иной раз тебя в подозрении иметь.

— Да ведь никогда не бывало такого!

— Не бывало, да могло быть. Ну, да брось. Шабаш!

Михалис лукаво ухмыльнулся.

Первый друг и наперсник Олимпия Дмитриевича мог почесться самым умным человеком в Высоксе и поэтому занимал совершенно особое и исключительное положение. Этому содействовало тоже полученное от дяди небольшое состояние, составленное тем картежной игрой в той же Высоксе.

Племянник пролаза-грека с раннего детства рос со старшим Басановым, был участником его детских игр и юношеских затей. Отношения не были таковы, как если бы они были родными братьями.

Платон Михалис ничем особенно худым себя никогда не заявил, тем не менее его недолюбливали. Его некрасивое суровое лицо, резкий голос, косой взгляд — все отталкивало от него. Никогда большого зла никому он не сделал, но в мелочах не раз доказывал, что он — человек коварный и вполне бессердечный. И его почему-то все немножко опасались, как бы чувствуя, что в случае чего от Михалиса можно ожидать всякой беды.

Разумеется, вследствие долгой привычки он был привязан к Олимпию и любил его на свой лад. Но на настоящую искреннюю дружбу он был по натуре просто неспособен. Если бы ему было выгодно совершить что-либо дурное по отношению к этому другу детства и отчасти покровителю, то он, конечно, и Олимпия не пожалел бы. Главная черта его характера, сначала бессознательная и только за последние годы уясненная себе самому, было недовольство своим положением, а отсюда зависть и жадность.

Платон Михалис, единственный из всех нахлебников имевший свои собственные доходы с капитала, живший на всем готовом совершенно спокойно, игравший роль какого-то третьего молодого барина среди всех приживальщиков, все-таки не считал себя счастливым, а иногда считал себя совершенно несчастным и обойденным судьбой. Причиной этому было неудовлетворенное честолюбие.

В жизни его было, однако, одно утешение, было нечто примирявшее с жизнью и заглушавшее завистливую истому.

Этот бессердечный, коварный и, пожалуй, злой человек дивил всех одной чертой характера или одним обстоятельством. У Михалиса была на его попечении двоюродная сестра, дочь дяди-картежника, которой шел теперь только шестнадцатый год. Он не только любил ее горячо, но обожал. Его отношения к этой сестре были удивительны для всех, были непонятны, были просто загадкой.

Со дня смерти дяди Михалиса, Платон, которому было тогда самому не более четырнадцати лет, стал заботиться о девочке пяти лет, заменяя ей не только отца или нежного родного брата, а даже няньку и горничную. Он одевал ее поутру, раздевал и, уложив спать, сидел у ее кроватки, пока она не заснет, водил гулять, зимой возил ее в салазках до устали. Он был счастлив ее улыбкой довольства и была пасмурен, когда она легко хворала.

Платонида, или, как девочку прозвали в Высоксе, «Тонька», была всегда хорошенькая девочка, теперь же стала совсем красивой, и притом оригинально красивой благодаря южному происхождению. Недаром ее отец и дед с бабкой были чистейшими греками. Одно, что мешало молоденькой девушке быть вполне красавицей, был малый рост. Теперь, на 16-м году, она была уже совершенно развитая телом девушка, по лицу и формам могла бы пройти и за двадцатилетнюю, но ростом казалась еще девочкой.

Впрочем эта миниатюрность ее, в глазах многих, придавала ей особую прелесть.

— Мал золотник, да дорог! — говорили многие, любуясь взрослой малюткой.

Сначала Платон отчаивался, что сестренка не растет, грозит остаться уродом-карлицей. Но когда Тоньке минуло 14 и 15 лет, она, рано развившись, как женщина, тотчас стала многим сильно нравиться. И своим маленьким, но изящным телом, крошечными ручками и ножками и главное, конечно, своим типичным южным лицом: жгучими черными глазами, правильным маленьким носиком, пунцовыми губками нежно очерченного рта. При всем этом у нее была длинная и густая черная коса, почти бремя для ее маленького туловища. Многие часто ради забавы заставляли ее распускать волосы, хватавшие до полу, и миниатюрная Тонька могла вся завернуться в них, как в одежду.

Разумеется, красивая девушка благодаря положению двоюродного брата в доме пользовалась тоже исключительным положением.

Обожание брата, которого все бессознательно опасались, привело к тому, что все старались заслужить приязнь его ухаживанием за его кумиром. И действительно это было вернейшее средство его задобрить. Если бы не этот кумир, существование Михалиса стало бы пыткой. Его мечтания загрызли бы его. А мерещилось ему всякое, что другому и на ум бы никогда не пришло. Ему мерещилось, что он мог бы быть на месте одного из Басановых, мог бы быть вообще страшным богачом. А еще проще… мог бы быть давно на службе и быть чиновником наместничества, а затем когда-нибудь и наместником.

Всех, кого он в жизни встречал, Михалис мерил с собой и немедленно убеждался, что всякий, будучи ниже его разумом и способностями, был много выше его по положению, совершенно не заслуженному. И это недовольство своей судьбой настолько преследовало его, что положило отпечаток на его лицо, на все его привычки. Он был большею частью сумрачен, несловоохотлив и почти нелюдим.

За последнее время Михалис нетерпеливо ждал, когда оба Басановы станут совершеннолетними и вступят в управление своим имением. Благодаря давнишней дружбе с Олимпием, он готовился быть главным его помощником в управлении, а затем, конечно, и самостоятельным управителем. Он так же, как и многие, знал, что братья недолго вынесут на плечах бремя управления и пожелают жить беззаботно.

Мечтания Михалиса о его будущем управлении тоже шли далеко. Он ясно видел в будущем, как сумеет, дельно управляя заводами, откладывать тайком кое-что в свой карман, а при огромных доходах с заводов это «кой-что» могло стать крупным состоянием. Жажда разбогатеть обусловливалась отчасти и любовью к сестренке, желанием, чтобы ее будущность была не просто счастлива, но вместе с тем и блестящая.

Михалис давно решил, что он красавицу-сестру выдаст отлично замуж. За последнее время эта мечта как бы осуществлялась: в Высоксе появился славный малый, подходящий жених для сестры, хотя без состояния, но дворянин и князь.

Михалис быстро сошелся с этим князем Абашвили, помог ему стать любимцем Олимпия и вместе с тем стал мечтать выдать за него сестру. Абашвили не только не имел ничего против этого, но наоборот, с самого появления своего в Высоксе, относясь к Тоньке очень внимательно и ласково, теперь был уже глубоко привязан к ней. Но планам князя и самого Михалиса явилось непреодолимое препятствие. Против брака была сама Тонька. Она любила князя, но замуж за него идти отказывалась теперь наотрез. И в этом отказе для Платона Михалиса чудилось что-то подозрительное, странное.

«Почему же прежде она соглашалась?.. А теперь и руками и ногами против этого», — думал он.

Действительно, когда Абашвили только что приехал и остался на житье в Высоксе, понравившись Олимпию, Тонька так приветливо отнеслась к ухаживанию молодого человека, что он был уверен во взаимной склонности. И вдруг с половины зимы она переменилась к князю, а с весны стала даже враждебно относиться к нему.

VI

Через два дня после гаданья Гончий был поражен. Слепая колдунья предсказала верно. Он получил известие о смерти старика и близкого человека… близкого иначе, чем родной отец.

Когда прием по заводским делам кончился, главный и любимый камердинер Онисима Абрамыча, Феофан, тотчас отправился вниз доложить об этом Сусанне Юрьевне и просить пожаловать. Феофан этот считался в Высоксе очень важным человеком, так как он был доверенным лицом Гончего и, пользуясь его большим расположением к себе, часто брал на себя всякого рода ходатайства. Будучи добрым и честным человеком, он, разумеется, пользовался теперь всеобщею любовью.

Этот видный человек уже лет за тридцать, по имени Феофан, был не кто иной, как прежний мальчуган Фунька, служивший мальчиком на побегушках у Аникиты Ильича. Главная должность его, в те времена, заключалась в том, чтобы лететь стремглав чуть не кубарем по лестнице сверху вниз и предупреждать весь дом, чтобы все были настороже, сакраментальными словами:

— Барин идет!..

Попал прежний Фунька в число видных людей лишь по одной причине, но по какой — сам того не знал. Знал про это один Гончий.

Когда прежний Анька, примирившись с Сусанной Юрьевной, был в первый раз у нее наверху, а затем, спускаясь вниз, был арестован обер-рунтом, князем Давыдом, он попросил кого-либо из дежурной дюжины доложить об этом самоуправстве барышне. Но никто не двинулся. Мальчуган Фунька, неведомо почему, из хитрости или просто из жалости, слетал наверх, доложил барышне, что Аньку арестовали и ведут в полицию. И Сусанна Юрьевна немедленно отправилась к Басанову для объяснений.

Онисим Абрамыч узнал об этом деянии мальчика гораздо позднее и случайно, но в тот же день юноша Фунька был уже у него в услужении.

Феофан прошел прямо в комнаты барышни и доложил лично Сусанне Юрьевне, а она немедленно собралась наверх. У нее стало привычкой видеть Гончего всякий день после того, как он занимался делами, чтобы вместе обсуждать все текущие вопросы.

Конечно, Гончему следовало бы ежедневно самому спускаться вниз в апартаменты барышни-опекунши, но она настояла на том, чтобы ей самой подниматься наверх. Это входило в раз принятый ею образ действий по отношению к управителю.

Она неуклонно, систематично, в своих отношениях к нему всячески старалась ставить его вровень с собой, а иногда даже и выше себя. И это немало подействовало на то, что все стали относиться к главному управителю заводов с особого рода уважением.

— Как дозволит Онисим Абрамыч! — было постоянною фразой на устах барышни.

Часто даже в тех делах, которые не касались заводов, касались лишь ее личности, она ставила решение вопроса в зависимости от согласия Гончего.

Поднявшись наверх и войдя в рабочую комнату Онисима Абрамыча, нежно и молча поздоровавшись с ним, она села и вопросительно глядела на него. Этот взгляд часто заменял вопрос: «Ну, что нового?» И каждый день Гончий при этих свиданиях объявлял ей все, что было исключительного и любопытного в деле.

На этот раз Гончий, не говоря ни слова, перешарил на столе несколько бумаг, нашел одну и передал ее Сусанне Юрьевне. Она прочла, а потом, подняв с бумаги на него глаза, вымолвила:

— Это хуже…

— Почему же хуже? — сказал он.

— Хуже! Было бы лучше, если бы он был жив. Все бы это так распуталось, якобы им самим. Как знать, что теперь будет!

— А что же будет?

— Будет, что всякий скажет: дело не чисто! Как же это? Сам же управитель, почти опекун, да является неведомо как, вдруг, главным заимодавцем?

— Золотая моя, ведь все бумаги, документы до последнего клочка бумажки — все ясно, все чисто. А что богатый человек, главный заимодавец заводов, был бездетен, помер и сделал меня наследником всего своего состояния, — тут ничего противозаконного нет. А поэтому и нельзя сказать, что дело нечисто.

— Ну, а я тебе скажу, что непременно будут говорить! — вымолвила Сусанна Юрьевна несколько резче. — Скажут, что этот купец Бабаев…

— Знаю, знаю! — прервал Гончий. — Что он был нищий, никогда ничего не наживал, а я же ему, из доходов заводских воруя, состояние составил с тем, чтобы оно только числилось ему имуществом и по моему требованию или после его смерти ко мне перешло.

— Ну-да! — сказала Сусанна Юрьевна.

Наступило молчание, после которого Гончий заговорил мерно:

— Вот, моя золотая, сто раз я сказывал вам, что, во-первых, эти деньги большущие мною, собственно говоря, не наворованы, а второе — это только одна угроза. Оставят меня эти молодцы на моем месте, ни копейки взыскания с них не будет. Разумеется, если они и вас не обидят… Прогонят они меня, а затем, конечно, вслед за мной и вас, то пускай платят, а уплативши страшные деньги всем кому следует, пускай они с Высоксой провалятся. Будь жив Аникита Ильич, да имей их года, то, конечно, он в какие-нибудь десять лет Высоксу опять бы поднял и очистил. И опять дело бы пошло, как шло при нем и при мне, а эти молодцы, выплатив такой куш, сядут на мели, а через пяток лет будут, если не нищими, то далеко и не богатыми дворянами. Либо то, либо другое: либо мне здесь оставаться, либо уходить.

— Надумать надо что-нибудь, — отозвалась Касаткина.

— Говорил я вам и говорю: никакого способа у меня другого нет. Без отплаты им не могу я уйти. Привык чересчур я за пятнадцать лет иметь в руках важные и любопытные дела и привык к тому, что меня, Онисима Гончего, знают власти в обеих столицах. Да это не главное… Главное, что всякий день с утра и весь день почти до вечера у меня дело есть. Наконец, теперешние заводы, прежние увеличенные да два новых, которые я сам выстроил, — вся Высокса теперешняя — ведь это мое детище, почти такое же, каким было оно для Аникиты Ильича. И вдруг меня два молодца, которые еще недавно были поросятами, сопливыми мальчуганами, по совершеннолетию погонят взашей, думая, что якобы могут сами управиться. Смех, право! Не им под силу такое дело! Добро бы были они дружны, завели бы, пожалуй, сообща по взаимному согласию какого нового управителя, человека не глупого и знающего. А ведь они, как бывало, из-за куска сладкого пирога дрались, так и теперь повздорят в первый же месяц правления. А раздели Высоксу пополам — это, знаете ли, что? Мне говорил один умный человек из Питера, что это будет в некотором роде из Священного Писания суд Соломонов, суд умный: как царь Соломон рассудил дитятю пополам разрубить и двум матерям отдать. Но только в ту пору самозваная мать согласилась, а настоящая — отказалась. А как же будет братьями дело рассуждено? Разделиться двум братьям Басановым значит рассечь Высоксу пополам. А она — не простое имение, где пашут, да сеют, да хлеб в житницы собирают. Высокса, разделенная на две части между двумя злобствующими друг на друга братьями — тот же младенец, разрубленный пополам. Что же будут делать заводы одного Басанова, когда главные домны будут принадлежать другому Басанову? А сделать из Высоксы две Высоксы, отдельные, благоустроенные, на это понадобится лет десять. И, конечно, не нашим молодцам это сделать.

Гончий замолчал. Сусанна ничего не ответила и угрюмо смотрела в окно. Все то, что она слышала, она уже слыхала не раз, хорошо знала, давно поняла и давно согласна была с Гончим во всем. Нового было только то, что один из главных кредиторов, нижегородский купец Бабаев, умер и по завещанию, будучи бездетен, оставил все, что имел, Гончему, а в том числе и то, что Высокские заводы были ему должны.

Известие о его смерти смутило Сусанну. Вдобавок она знала, чуяла, что и сам Гончий смущен, но не хочет признаться. Бабаев умер как нельзя более некстати и запутывал дело и положение Гончего.

И, продумав о неприятной новости весь день, Сусанна собралась тайно от любимца повидать, чтобы посоветоваться, самого умного человека в Высоксе. Но вызвать его было нельзя. Это был больной, хворавший ногами Змглод, давнишний и верный друг, с которым у нее была вдобавок особая связь… общая страшная тайна! Сусанна побывала у старого и преданного друга, но переговорить ни о чем не удалось, так как оба племянника вдруг собрались тоже в гости к старику.

VII

Денис Иваныч Змглод жил по-прежнему в том же доме, который когда-то себе выстроил. Но если тогда поселилась тут пара счастливцев, каких, быть может, не было во всей Высоксе, а затем стал раздаваться здесь голосок одного ребенка, то теперь дом, несмотря на большую пристройку, был полон.

В нем вместе с прислугой было до дюжины человек.

Помимо Дениса Иваныча и Аллы Васильевны, было пять человек детей и свояченица Ильева. Старший сын Змглода, Иван, был лишь на несколько месяцев моложе Олимпия. Старшая дочь, восемнадцати лет, была крестницей барышни Сусанны Юрьевны и была названа в ее честь тоже Сусанной. Затем следовали три дочери, из коих только одной минуло недавно четырнадцать лет, а две другие были еще малолетние.

Главной личностью в семье Змглода была Сусанна. Впрочем, насколько любили ее в семье, настолько же все любили и во всей Высоксе. И все единогласно утверждали, что Сусанна Денисовна — удивительная девица.

Действительно, молодая девушка была далеко не заурядною личностью. Внешностью она была в мать, какою Алла была в молодости. Стало быть, она была красавица собой, белая, как снег, с золотыми вьющимися кудрями, но при этом с оригинальными черными глазами отца. Изящная красавица-девушка удивляла и поражала всех, даже приезжих гостей из губернии и из столиц.

Внешностью, лицом, телом и повадкой уродившаяся в мать, Сусанна, или, как звали ее в семье, Саня, разумом, энергией и вообще нравом уродилась в отца. Характером это был второй Змглод. Девушка была решительна, предприимчива и мягкосердечна. Но если Змглод когда-то вследствие обстоятельств своей жизни прослыл за грозного и злого, то дочь его вся Высокса считала отважной не по-девичьи, а по-отцовски, но зато доброй по-матерински.

Алла Васильевна, конечно, изменилась лицом до неузнаваемости. Ей, казалось, было за пятьдесят лет, а в действительности она едва переступила сорок. Вместе с тем, простодушная или прямо глупенькая в молодости, она теперь совершенно опустилась и удивляла всех своим малоумием, невозможностью заняться даже и хозяйством, не только маленькими детьми.

Всем заведовала Сусанна, причисляя мысленно свою мать к младшим сестрам и заботясь о ней, как о ребенке… Впрочем, брат всячески помогал ей.

Иван Змглод был противоположностью сестре по внешности: он был живой отец не столько чертами лица, сколько смуглым цветом кожи, а разумом и сердцем был совсем в мать, Аллу Васильевну, то есть добрый и недалекий малый. И именно этот характер и привел к тому, что он стал с детства другом Аркадия Басанова.

В них обоих было так много общего, как если бы они были родные братья. По всей вероятности, игра природы или, вернее, таинственные законы природы сказались в двух молодых людях. Аркадий Басанов был по матери и деду потомком одного Басанова, про которого сам Аникита Ильич говаривал часто, что был у него дядя один не только добрейший человек, но чуть не святой своей жизнью, но зато малоумия диковинного: кажется, глупее его и на свете не бывало.

— Святейший дурак был! — говаривал Аникита Ильич.

Иван Змглод, уродившийся свойствами характера в свою мать, был, стало быть, внуком Василия Васильевича Ильева и правнук того же самого «святого» Басанова. Если оба молодых человека были по закону чужими людьми друг другу, то по крови они могли назваться родственниками в шестом колене. Родство дальнее, а при взгляде на них можно было подумать, что это два родных брата, если не лицом, то характером.

Семья Змглода жила дружно, мирно и тихо между собой. Денис Иванович обожал жену по-прежнему и, конечно, обожал детей. Алла Васильевна считалась, по-видимому, главной личностью в семье, но в действительности, если Денис Иванович исполнял все ее желания до малейшей мелочи, то сама Алла Васильевна была в полном подчинении у своей дочери Сани, считавшей мать младшей сестренкой.

Сусанну Денисовну особенно любили все, и если сначала Высокса прозвала ее «Змглодкой», то теперь никто никогда не отзывался о ней иначе, как называя ее по имени и отчеству или по новому прозвищу «Змглодушка».

За последнее время положение и известность Сусанны Змглод еще более увеличились. За последние два года за нее три раза сватались три личности, и всем троим одинаково отказала она, несмотря даже на усовещивания отца.

Один из отринутых женихов служил во Владимире в казенной палате[34] чиновником, но был, правда, пожилой. Другой, сделав предложение Сусанне Денисовне, даже заставил над собой смеяться: он был главным делопроизводителем в коллегии Высокской и, конечно, мог быть парой для дочери прежнего обер-рунта, если бы личное положенье ее не было исключительное.

Вслед за этим сватовством появилось третье, которое окончательно изумило всех. Приезжий из Петербурга молодой артиллерийский офицер, старинный дворянин по отцу, человек с состоянием, рязанский помещик, встретив Сусанну Змглод на вечеринке у Сусанны Юрьевны, был поражен ее красотой.

Расспросив, кто она, и узнав, что девушка — крестница Касаткиной, молодой человек, хотя дело о заказе казенном было кончено, задержался в Высоксе. Он был не первый. Со-многими прежде, давно, случалось подобное из-за Сусанны Юрьевны.

Прожив две недели, офицер посватался.

Денис Иванович был в восторге. Мог ли он мечтать — он, полутурка, неведомо кто, не то осетин, не то абхазец, — что дочь его будет когда-нибудь русской помещицей и дворянкой. И Денис Иванович был немало смущен, даже поражен на другой же день, когда его любимица отказала наотрез выходить замуж за молодого человека. Никакие увещания не помогли. Сусанна Денисовна объявила отцу, что лучше пойдет в монастырь, нежели пойдет замуж.

Отказ этот, конечно, наделал много шуму во всей Высоксе, а шум этот, толки и пересуд, разные догадки и умозаключения привели к тому, что у Высоксы как будто раскрылись глаза. Долгое ослепление прошло, все будто сразу прозрели, увидели и ахнули. Прозрение это началось, быть может, с самого отца, Дениса Ивановича, но он только покачал головой в ответ на собственные свои догадки, а с дочерью о своих подозрениях не захотел даже и говорить.

Причина, по которой Высокса ахнула, была та же догадка. «Змглодушка» всеми любимая, всему наместничеству известная своим ангельским сердцем, своим удивительным умом, а в особенности своей красотой, могла, конечно, мечтать «об этом диковинном».

Все будто теперь только поняли то, что видели уже давно… А видели все, что два молодых барина, подрастая, часто видаясь с детьми Дениса Ивановича, будучи с ними если не одних лет, то одного поколения, оба относились к крестнице их тетушки и своей дальней побочной родственнице как-то особенно.

Теперь, когда оба барина были уже молодые люди, женихи, а Змглодушка — девушкой невестой, отношения были как будто холодные, а собственно эти отношения стали менее детскими, осторожными. Действительно, в отношениях обоих братьев к Сусанне Денисовне явилось что-то крайне сомнительное. Чужой человек и дальновидный, явившись в Высоксу, конечно, сейчас заметил бы, что оба брата просто влюблены в молодую девушку.

Умная Сусанна относилась к обоим тоже неравнодушно, но, к кому предпочтительнее лежало ее сердце, было неизвестно. Даже в семье полагали, что Саня обоих молодых господ одинаково жалует.

Отказ на предложение руки и сердца молодого офицера заставил, однако, многих вдруг воскликнуть, если не вслух, то мысленно.

Неужели же дочь прежнего обер-рунта настолько о себе возмечтала? Какая она ни на есть умница и красавица, все же считать господ Басановых себе ровней — дерзость. Она должна помнить, что ее отец, если не был крепостным холопом их деда, то был вольнонаемным холопом. И если бы благодаря своему уму и энергии не попал в должность обер-рунта, то был бы, по всей вероятности, простым лакеем, пожалуй, хоть бы даже потом и дворецким. Только его «мастерство» на все руки сделало его на время грозой всей Высоксы, сделало его страшным орудием в руках старого барина.

Впрочем, подозрение, что Сусанна Денисовна хитро старается нравиться обоим братьям и как будто рассчитывает на них, как на женихов, держалось недолго. Было известно, что хотя она нравится Олимпию Дмитриевичу, но он постоянно повторяет, что ранее сорока лет не женится, а может, и совсем никогда не женится.

— На кой прах идти под венец! — постоянно говорил он. — И кой шут это выдумал!

Что касается Аркадия Дмитриевича, то мысль, что он вздумает на ком-либо жениться, казалась совершенно нелепою: всем представлялось, что Аркадий Дмитриевич должен еще лет десять пропрыгать, как мальчуган, забавляясь всякими пустяками.

И в этом все ошиблись. Никто и не подозревал, как давно, сильно и глубоко был Аркадий привязан к красивой крестнице своей тетки. Впрочем, это, может быть, случилось потому, что сам молодой человек будто не знал, как именно относится он к Змглодушке. Он сжился со своим чувством и никогда не размышлял о нем. Когда оно возникло, он был сам слишком юн, полуотрок, и ни о чем не рассуждал. А теперь это бессознательное чувство как-то слилось с его существованием. Думать о том, любит ли он Сусанну Денисовну, как любит, каким образом и до какой степени, было бы то же, если бы он вдруг начал думать, почему он белокурый, а не брюнет, и с каких пор волосы посветлели и каким образом, почему?..

Казалось, что только какой-либо внешний толчок, какое-нибудь особенное и внезапное обстоятельство может заставить его отнестись сознательно к его отношениям с девушкой и спросить: что она ему?

Конечно, теперь, когда Аркадию было уже за двадцать лет, он знал, что есть на свете существо, которое имеет столько значения в его жизни, что заставляет на все в мире смотреть не своими глазами, или как бы через нее. Теперь часто и все чаще приходило ему в голову, что Сусанна должна была бы стать его подругой жизни.

Если до сих пор Аркадий ни разу не обратил внимания ни на одну девушку в Высоксе, если он даже иногда защищался от иной назойливой красавицы, которой нравился, то это было ради Сусанны: его чувство к ней не дозволяло ему кем-либо увлечься, хотя бы ради простой прихоти, временно и шутя.

И все считали барина Аркадия Дмитриевича тюфяком, мякиной и плаксой… А это была мягкая, но страстная натура, способная на истинное глубокое чувство, на отвагу при самообороне.

VIII

Протекавший год имел особое и огромное значение для заводов, разумеется, главным образом для его обитателей.

В тот самый день, когда Гончий заявил Сусанне Юрьевне о смерти Бабаева и о том, что он нежданно и поневоле стал самым главным заимодавцем заводов на крупную сумму, во всем доме толковали и нахлебники, и дворня исключительно об одном и том же. Только Гончий не знал этого до вечера да Сусанна Юрьевна. Ввечеру Феофан доложил об этом говоре Онисиму Абрамычу, а горничная доложила барышне, когда она ложилась уже спать.

Говор шел о том, что этот день — 27-е число, и ровно через месяц произойдет в Высоксе уже давно ожидаемое событие: минет Аркадию Дмитриевичу 21 год, и в этот день опека по закону прекратится. Онисим Абрамыч должен будет сдать все дела, а господа Басановы вступят во владение заводами. Но, что будет затем, представлялось смутно мыслям всех обитателей Высоксы. Но, однако, всем представлялось или чудилось нечто, очень похожее на бурю.

— Будет, — как выражался уже давно старик Змглод, — будет сущий трус и потоп!

В сумерки, в правом флигеле, в угловой горнице, сидел у друга в гостях Михалис. Здесь жил князь Абашвили, по имени Давыд, в честь своего дяди, долго всеми проклинаемого в доме князя Давыда Никаева. Князь недавно явился в Высоксе.

— Знаешь ли ты, — говорил Михалис, — какой нынче день? Ровно через месяц Аркаше минет 21 год, и, стало быть, Аньку уберут и начнут всем править братья. И как это все пойдет и наладится, вот уже который год мы все соображаем и ничего придумать не можем. Покорится Аркашка со своими всеми «братцевыми», то будем жить мирно и тихо, будет всем властвовать наш Олимпий Дмитриевич. Не покорится Аркашка, тогда война пойдет. Уж первое, что потребует Олимпий Дмитриевич, будет неприятно его братцу…

И Михалис рассмеялся громко и несколько ехидно.

— А знаешь ли что? — прибавил он вопросительно. — Я сейчас узнал от Олимпия Дмитриевича.

— Что такое?

— А первое, что он потребует, чтобы братец Аркадий Дмитриевич очистил свои комнаты, уходил жить, куда хочет, чтобы строил себе новые палаты, хотя и лучше этих, да чтобы другие были. А здесь мы расположимся. Мне вот этот весь правый флигель обещан. Олимпий Дмитриевич займет весь дом и спальню свою устроит из двух комнат, что у среднего балкона, и для того стену сломает.

— А Сусанна Юрьевна? — заметил князь.

Михалис громко рассмеялся, как если бы его собеседник сказал самую большую нелепость.

— Глупый ты человек! Да неужто же ты полагаешь, что Сусанна Юрьевна останется еще здесь? Довольно пожила, слава тебе Господи! Когда еще ее черт принес? Ей пятьдесят лет, а она поступила здесь в любовницы к старому хрычу-дяде, когда ей всего, говорят, было годов около двадцати. И чего только она ни натворила тут! Все, что за это время было худого в Высоксе, все — дело ее рук! Ты — новый человек, а спроси-ка, вот, что тебе скажут… И молодого Алексея Аникитича она и уходила, извела и похоронила. И старого своего обожателя Аникиту уходила, приказав его придушить кому-то ночью. И Дмитрия Андреевича женила на наследнице всех заводов, когда она, бедная, обожала твоего дядю, князя Давыда. А потом она же Гончего подсунула, чтобы тот накрыл твоего дядю и привел бы Дмитрия Андреевича убийство сгоряча учинить. А затем он в главные заправилы попал опять-таки по ухищренью Сусанны Юрьевны. Она из-за этого в Петербург ездила. Так вот, начудив так-то, пора ей теперь уж уходить отсюда. Как только объявится совершеннолетие Аркадия Дмитриевича, так сейчас же ее, голубушку, попросят отсюда вон. Ну, конечно, за ней следом съедет и «безрукий» леший.

— Но что же будет? — спросил Абашвили. — Ведь все у вас сказывают, что заводам не устоять. По пословице, «два медведя в одной берлоге не уживаются». Все сказывают, что ума не приложишь к этому делу.

— Подумаем! — выговорил Михалис так важно, как будто бы он сам вступил в права наследства. — Есть одно средство верное! — добавил он. — Пускай братец и все «братцевы» покорятся. Жил же он со своими под опекой «безрукого». Ну, а вперед пускай довольствуется жить под опекой старшего брата. Я даже скажу, что Олимпий Дмитриевич, управляя Высоксой, прижимать не станет брата. Напротив того, будет с ним в ладу, будет ему дозволять все, что тот пожелает, и денег будет давать много. Только не суйся он в управление. И вот обида! Сам-то он, Аркашка, пошел бы на это, да его сподручники не хотят. Ну, вот и придется делить Высоксу…

— Да ведь делить же нельзя? — заметил князь.

— Нельзя! Все можно! Трудно, а все-таки можно! Разделят заводы пополам, припишут к каждой половине крестьян и земли, а там начнут строить новые домны. Пускай этим занимается Аркадий Дмитриевич, а нынешние домны, понятное дело, достанутся Олимпию Дмитриевичу, как старшему. Он же — поблизости отсюда, от главных барских палат.

Собеседники замолчали, и наконец князь Абашвили выговорил как-то загадочно, будто нехотя:

— Ну, положим, Высокса — Высоксой. Как-нибудь поделятся! Ведь нельзя же ей быть все одним куском. Женятся оба Басановы, и будут у них дети — сыновья помрут все, явятся наследники, пожалуй, десять человек Басановых, двоюродных. Ведь не могут же они веки вечные все вместе управлять одним куском, одним имением? Стало быть, Высоксу, как ни толкуй, рано ли, поздно ли, все-таки делить надо. А ты вот что мне поясни… Сказывали мне здесь, что будто есть еще загвоздка. Есть кое-что обоим братцам дорогое, что поделить уже совсем нельзя. Нечто такое. Правда ли это?

Михалис удивленно поглядел в лицо князя и наконец выговорил:

— Что же такое?

— А есть, сказывали мне, некто такой, кого поделить совсем нельзя…

— Ох, понял, понял! — воскликнул Михалис. — Да ты же сказываешь «нечто такое», а выходит это человек… девица!.. Ну это, братец ты мой, легче: Высоксу не выкрадешь, а это можно выкрасть. С этим делом можно в один час времени порешить.

— Каким же способом? — спросил князь.

— Да просто! Кто посильнее, тот и завладеет.

— Так-то так, но я полагаю, что из этого может возгореться пущая вражда, чем из-за самих заводов: тут уж прямо братья на ножи пойдут.

— Может быть! Только нож у Олимпия Дмитриевича подлиннее, чем у братца. Да потом еще неведомо, кого она сама выберет. Выберет Олимпия Дмитриевича, так тот молчи!

— Вот в том-то и сила, — отозвался князь, — что по всей видимости, красавица-то любит, и уже давно, Аркадия Дмитриевича, а Олимпия-то Дмитриевича только боится. А он сильнее во всем своего братца. Стало быть, что же из этого должно выйти? Одолеет старший Басанов, а она всем сердцем к младшему. Что же выйдет?

— Да опять то же, — рассмеялся Михалис. — И тут выйдет столпотворение! Что делать! Видно, уж такое заколдованное место — Высокса, что в ней должны происходить всякие такие дела, что даже в Москве и в Питере откликаются. Чего у нас тут в доме не бывало! Тут и душили, тут и резали, тут и застреливали, тут и покойники ходили.

— Ну, ходил-то дядя! — рассмеялся князь.

— Ну, положим, ходил, и накрыли ею. А почем знать? Может, прежде чем он выдумал скоморошествовать да наряжаться, может, и сам Аникита Ильич и впрямь ходил? Говорят, что все не своей смертью скончавшиеся ходят.

— И вдруг, Платон, из-за этой Змглодки, здесь опять смертоубийство произойдет! — воскликнул князь весело.

— Кто же кого? Старший — умница, а младший — плакса.

— Мне так со стороны сдается, что он и сам не знает, а так шибко любит ее, что на все пойдет.

— В этом деле не грех Олимпию Дмитриевичу и уступить бы братцу. У него самого сотня перебывала, и еще будет сотня скоро… а у Аркашки никого нет и не было.

И Михалис рассмеялся презрительно.

IX

Онисим Абрамыч, принимая просителей и докладчиков, был настолько расстроен и сумрачен, что почти никого не слушал, очевидно, думая о другом. Отпустив разных канцеляристов, подписав кое-какие бумаги, отложив две или три в сторону для подписи самой опекунши, он вдруг прекратил прием, объявив его на завтра.

Позвав Феофана, он резко выговорил:

— Ступай к Олимпию Дмитриевичу и скажи, что я желаю его видеть. Пускай он сам ко мне пожалует, или я к нему приду. Понял?

— Понял-с, — отозвался Феофан.

— Да что ты понял? Пойми толком. Никогда я у него не бывал, всегда вызывал к себе. А теперь видишь что! Стало быть, с этого начни: Онисим Абрамыч желает, мол, с вами повидаться, побеседовать и будет у вас. Если же желаете, то пожалуйте наверх. Доложи ему так, чтобы он раскусил. Он — умный, сейчас почует, что ему почуять след.

Феофан отправился в праве крыло дома. В комнатах Олимпия Дмитриевича стоял гул голосов. У него было до десяти человек гостей, из коих только трое из губернского города, остальные же — свои приспешники и прихлебатели.

Лакей доложил о Феофане Платону Михалису, Михалис передал Олимпию. Феофан слышал, как в гостиной раздался гулкий хохот. Чей-то голос воскликнул:

— Начал хвост поджимать!..

Феофану, любившему своего барина, Онисима Абрамыча, стало досадно и обидно.

«Ладно! — подумал он про себя. — И волки хвосты поджимают, а все ж таки они — волки».

Олимпий приказал отвечать, что сам тотчас же будет у Онисима Абрамыча.

Действительно, через несколько минут он уже поднимался наверх. Он нашел Гончего задумчивым и ходящим по своему кабинету из угла в угол медленной походкой человека волнующегося.

Главный управляющий и молодой человек поздоровались и сели молча.

— Побеседуем толком! — вымолвил Гончий. — Дело не спешное, но важное, надо его непременно так ли, сяк ли порешить!

— Знаю, знаю! — отозвался вдруг Олимпий. — И не хочу верить, что вы не можете. А если нельзя, то я и обойдусь…

Гончий на минуту удивился и присмотрелся к его лицу.

— Нет, Олимпий Дмитриевич, вы ошибаетесь! Вы насчет чего-то другого…

— Знаю, — повторил Басанов. — Вы будете говорить, что не можете мне дать три-четыре тысячи на обновление и переделку охотного дома. Не верю я, чтобы у вас таких деньжонок не было. А просто не хотите вы. Считаете, что это моя прихоть. Мне бы хотелось опять завести охоту, какая была при батюшке, а охотный дом чуть не сгнил. Я уже справлялся, посылал разузнавать! Чтобы вновь отделать охотный дом, купить собак в столице или у кого из соседей, и на все другое, разное, нельзя меньше трех тысяч. Впрочем, повторяю, обойдусь своими…

Гончий улыбнулся и вымолвил:

— Ну, а я совсем не об этом хочу с вами потолковать! Мое дело поважнее охотного дома. Что же касается этой вашей затеи, так вот…

Гончий встал и, приотворив дверь, крикнул Феофана и приказал:

— Сходи от меня в коллегию, снеси вот… чтобы сейчас же… Получи и принеси!

Гончий передал Феофану бумажку, на которой черкнул несколько слов. Затем он сел снова и заговорил:

— Вот что, Олимпий Дмитриевич, через месяц братец ваш будет совершеннолетний! Опека снимется!.. Делом этим, стало быть, пора заняться сейчас же. Сдача такого управления, как Высокские заводы, — мудреное дело. И вместо того, чтобы начинать его со дня рождения Аркадия Дмитриевича, я бы желал начать его тотчас. Поэтому мне нужно, чтобы вы мне прямо объяснили, что вы предполагаете делать. Какие ваши намерения?

— Я еще пока, Онисим Абрамыч, — отозвался Олимпий, — ничего особенного не придумал! Да я же один и не могу. Надо в согласии с братцем.

Гончий улыбнулся.

— В согласии с братцем? — повторил он. — Эта задача, еще мудренее, чем сдача дел заводских! У вас, к несчастию, сего, то есть согласия, никогда не бывало.

— Эго точно! — улыбнулся Олимпий и вдруг, нахмурившись, прибавил: — Я в этом не виноват! Он — слабодушный, у него семь пятниц на одной неделе. Я с ним тысячи раз мирился, тысячи раз уговаривал жить в дружбе. И что же из этого вышло? Послушает он меня — согласится, потом послушает другого — иначе рассуждает, а там третий, четвертый прибегут… И что последний кто ему сказал, то и он повторяет. С этакой мельницей какое же согласие может быть? Какой ветер подул, по тому ветру эту мельницу и повернуло.

— Вот по этой причине, — ответил Гончий, — что я считаю вас умным, дельным человеком, у которого одна пятница, а Не семь, я с вами и хочу потолковать! Что вы решите, то и будет.

А что пожелает Аркадий Дмитриевич, будет уже делом второстепенным. Одним словом, я считаю, что все зависит от вас. Итак, прямо скажите мне: при совершеннолетии Аркадия Дмитриевича оставите ли вы меня управляющим вашими заводскими делами так же, как и теперь? Понятное дело, что теперь я над вами главный вместе с Сусанной Юрьевной, а тогда уже вы, два брата, будете главными лицами, я же буду исполнять ваши приказания. Но я хочу теперь же знать, оставите ли вы меня?

Олимпий вдруг видимо смутился. Он собрался что-то сказать, запнулся, потом опять двинул языком, но вымолвил что-то совершенно непонятное. И, наконец, он выговорил резко, будто рассердясь на самого себя.

— Я ничего сказать не могу! Все в согласии с братцем должно…

— Позвольте, оставим согласие братца в стороне! Я у него его согласия в свой черед могу попросить. Вы мне скажите про себя и скажите прямо, честно. Оставите вы меня управителем или нет? Если нет, я сейчас же попрошу, чтобы прислали кого нужно из столицы для наблюдения над сдачей заводского управления. Этого нам больше чем на три месяца хватит. Ну-с, стало, отвечайте прямо: сдавать мне, готовиться к отставке и уходу от дел или нет? Я знаю, что вы — человек правдивый, прямой, и юлить не станете.

Олимпий совершенно насупился, глядел в сторону своими ястребиными глазами и в сотый раз удивил Гончего своим поразительным сходством с дедом Аникитой Ильичом.

— Прямо скажу, Онисим Абрамыч, — заговорил Олимпий сурово. — Мне бы хотелось управлять самому, конечно, вместе с братцем. Управитель главный, конечно, нам нужен. Но рассудите, что вам быть под нашей командой не пристало. Согласия не будет. Вы пятнадцать лет были полным хозяином. Как же вдруг вы будете наши приказания исполнять? Каждое из них будет вам казаться неподходящим, неправильным, а нам будет казаться самым настоящим. Что же тут выйдет? К примеру скажу. Вы вот соорудили плотину около Проволочного завода, стоила она страшных денег. А я бы этого никогда не сделал! Да и все говорят в Высоксе, что стоила она безумных трат, а ни на что не нужна.

Гончий вдруг изменился в лице. Это был главный упрек, который делала ему вся Высокса. Но Гончий сам знал отлично, что сооружение этой плотины было необходимо не для заводов, а для искусного и мнимого увеличения долгов, лежащих на заводах.

Он собрался отвечать, но в эту минуту вошел Феофан и передал ему что-то в бумаге, перевязанной тесемочкой. Гончий развернул. Это были четыре пачки серых билетов — четыре тысячи рублей.

— Вот-с! Для охотного дома! — произнес он, передавая деньги молодому человеку.

Лицо Олимпия прояснилось.

— Кстати, позвольте прибавить… Если бы я был управителем вашим, то дела пошли бы так же, как шли до сих пор. Порядливо и успешно. Едва вы станете совсем независимыми, как в качестве молодых людей оба захотите как можно меньше иметь забот и как можно больше денег. При моем управлении денег вы будете получать вволю. Больше, чем вы думаете. Если вы останетесь с каким-нибудь наемным управителем, ничего не понимающим, вы скоро запутаете все дела, и придет время, когда и четырех тысяч на какую-нибудь затею у вас не будет. Не проще ли было бы жить вам в свое удовольствие, а все заботы поручить человеку, который уже пятнадцать лет к ним привык?

Гончий вопросительно поглядел на Олимпия, ожидая ответа.

Прошло мгновение и показалось ему вечностью.

— Не могу я, Онисим Абрамыч, скажу по совести, — наконец тихо ответил Олимпий. — Оставаясь нашим управителем, вы непременно захотите управлять по-своему, а не по-нашему. И если брату будет это все равно, то мне оно покажется… как бы сказать?.. кажет, обидным. Мне сдается, что всякий дворовый человек, всякий заводской и всякий деревенский мужик будет на меня, своего барина, смотреть, как на какого приживальщика, а не как на барина. Всякий будет знать во всей Высоксе, что если нужно что, дело какое, просьба ли какая, — все зависит от Онисима Абрамыча, а не от господ Олимпия и Аркадия Дмитриевичей! Так жить, воля ваша, нельзя! Опять скажу, если бы вы остались, как желаете, нашим управителем, то с братцем, может быть, вы ладить бы стали, а я с вами никогда не полажу. Мало ли что захочу я сделать, а вы будете противиться. Поверьте, через месяц мы поссоримся, и вы сами уйдете, и мы будем еще пущими врагами. Так не проще ли вам сдать дела и жить в Высоксе, хотя бы даже вот и в доме, и быть нашим советником? В ином деле мы с братцем будем обращаться к вам, а вы будете нам советовать. Каждый раз, что мы с ним в чем не согласимся, вы, третий человек, рассудите.

Наступило молчание, так как Гончий не ответил ни слова, угрюмо задумался и слегка опустил голову.

— Это ваше последнее слово? — выговорил он наконец глухо.

— Да… Что же?.. Я не могу!.. Я прямо правду говорю. Скажите братцу, и он, хоть и мельница, а все-таки, полагаю я, скажет вам то же. Он тоже хочет сам управлять.

— Не можете вы двое, дравшиеся с малолетства, — резко выговорил Гончий, — не можете вместе пироги печь, кашу варить, не только заводами управлять! Одно спасение было бы разделиться, но это…

— Ну, что ж, разделимся!

— Разделитесь?.. Да есть ли хоть один человек разумный, который бы вам сказал, что разделиться можно? Это разрушение и погибель Высокских заводов.

Гончий начал горячо доказывать, что раздел невозможен. Олимпий знал это давно и молчал.

Гончий, вдруг заметив в лице молодого Басанова нетерпеливо-презрительное выражение, сразу смолк, а затем выговорил гордо и холодно:

— Да. Я вижу, что вам хоть кол на голове теши… толку не будет…

— Толк будет, Онисим Абрамович, — резко и недружелюбно отрезал Олимпий, вставая. — Будет толк! Только не тот, который вам желателен. Всяк за себя, а Бог за всех. Вы захотели тесать кол на моей голове, а она оказалась твердой… Тем лучше для меня.

Гончий изумленно поглядел в лицо молодого человека… Олимпий пошел из комнаты, улыбаясь самодовольно и презрительно вместе… Гончий проводил молодого человека до двери и оставшись один, выговорил глухо:

— Ну, погоди же… Аникитово отродье!.. Я тебе себя покажу… Поросенок!.. И как же я этого духу не видал, не заметил, проморгал?..

Олимпий между тем, быстро спустившись вниз, вернулся к себе и, найдя своих гостей, тотчас рассказал свое объяснение с главным управителем.

Михалис первый начал смеяться и подшучивать, а затем и все стали вторить ему.

X

Гончий был не только изумлен, но поражен. Прежде, тому назад еще года четыре, в нем была уверенность, что братья, враждующие между собой и не имеющие возможности разделить состояние, и сами будут просить его управлять всем по-прежнему. За последнее время сдавалось, что он ошибся в расчете. Он мог себе сказать, что промахнулся по пословице: «на всякого мудреца довольно простоты».

Сделавшись важным лицом в Высоксе после смерти Басанова, он был занят делами и почти совершенно не вмешивался в воспитание молодых людей. Это было делом Касаткиной. В действительности никто мальчиков не воспитывал. Разные учителя менялись, обучая их кое-чему, а воспитание в сущности совершалось той средой, в которой они вырастали: нахлебники и дворовые воспитывали их.

Пока Басановы были мальчиками, Гончий даже не обращал на них никакого внимания и мало видал. Когда они стали юношами, то он более интересовался ими, чаще видел и во всем систематически старался об одном: чтобы они еще более возненавидели друг друга и полюбили его. Лучшее средство к этому было конечно, одно: поблажка во всем обоим, а в распре их поблажка старшему, как сильнейшему. Таким образом юноши Басановы были вполне свободны и делали то, что хотели их друзья, наперсники и окружающие этих друзей их собственные любимцы.

Оказалось теперь, что поблажка ни к чему не привела. Братья продолжали враждовать, слушались во всем своих «лебезителей», как прозвал Гончий их любимцев, а его самого и оба брата, и оба лагеря равно не любили. Он промахнулся. И даже вдвойне. Он знал Олимпия, как человека умного, с твердой волей, ясно видел, что молодой человек уродился прямо в своего деда, но все-таки он не ожидал найти в нем ту смелость и даже резкость, с которой тот теперь заговорил.

«Просто слепота какая-то на меня нашла! — говорил себе Гончий. — Взялся бы вовремя, то все бы на свой лад наладил, а теперь поздно…»

Сусанна Юрьевна, узнав подробно о результате разговора с Олимпием, тоже как будто слегка удивилась. Она почему-то всегда надеялась, что по достижении совершеннолетия оба брата согласятся оставить Гончего главным руководителем всех дел. Она думала, что молодые люди захотят веселиться и что занятие делами покажется обоим равно страшной обузой.

— Не верится мне как-то! — сказала она, выслушав объяснение Гончего. — Это он вдруг на себя напустил. Посмотри, не пройдет года, надоест ему вся эта обуза, и он захочет освободиться, захочет иметь управителя.

— Да, — отозвался Гончий, — знаю это наверное. Сдаст все дела и ни во что входить не станет. Но только сдаст не мне, а тому же пролазу и хитрецу Платошке Михалису. Больше скажу: Михалис его и подбивает, чтобы получить самостоятельное управление в руки.

Сусанна вызвалась переговорить сама с обоими «племянниками», как она их называла, хотя была только родственницей.

— Ничего не будет! — решил Гончий. — Аркадий мямля, колпак, попросту сказать, дурак. А этот хоть и умен, но творит то, что Михалис пожелает.

Переговоры Сусанны Юрьевны с обоими молодыми людьми не привели, однако, ни к чему. Олимпий ее тоже удивил. Он будто отчасти скрывался до сих пор, и мягкость, с которой он обращался постоянно с ней и по отношению к Гончему, оказывалась теперь как бы напускная. Теперь он будто снял маску, он говорил решительно и более чем когда-либо поглядывал взглядом своего деда исподлобья, упорно.

Он заявил «тетушке», что, несмотря ни на что, желает сам управлять своим имуществом, а Гончий не может после полной независимости сделаться вдруг подначальным.

— Только ссориться будем! — сказал он. — И в конце-концов очень скоро сам Онисим Абрамыч не захочет оставаться.

Разговор Сусанны Юрьевны с Аркадием, конечно, тоже не привел ни к чему. Молодой человек отвечал, что он на все согласен, рад бы, чтобы Гончий оставался и управлял всем, но что его согласие без брата ничего не значит.

На следующий день, довольно рано, Гончий, после доклада нескольких человек, спустился вниз, прошел в правое крыло дома и, вдруг появившись в комнатах Олимпия Дмитриевича, попросил Михалиса и двух молодых людей оставить его наедине с барином. Он заявил Олимпию, что пришел последний раз спросить у него решительного ответа.

Олимпий слегка гневно, но холодно и спокойно ответил, что перемены в мыслях его нет никакой. Он объяснил:

— Рассудите сами, Онисим Абрамыч, главное обстоятельство, про которое я вам уже сказывал. Нельзя вам, после долгой привычки быть полным хозяином, вдруг попасть под мою команду. А мне быть по-прежнему под вашей не будет значить, что я управляю. Чем больше я думаю об этом, тем больше вижу, что желаемое вами совершенно невозможно.

Через несколько минут Гончий уже вышел из комнат и, пройдя весь дом, отправился в левый флигель. Аркадий Дмитриевич, узнав о появлении главного управителя, смутился так, как если бы его поймали в какой-нибудь шалости.

Начав с ним говорить, Гончий тотчас же увидел ясно то, что и предполагал. Никакие переговоры с молодым человеком ни к чему повести не могли. Аркадий соглашался положительно на все, но прибавлял:

— А вот как братец! Я без братца не могу!

Гончий сумрачный вернулся к себе и тотчас же приказал управляющему канцелярии писать бумагу в дворянскую опеку.

В это же самое время Олимпий, извещенный о том, что Гончий переговаривался с его братом, тотчас же послал сказать Аркадию, что желает с ним видеться, перетолковать и просит его к себе. Когда Аркадий явился к брату, то был несколько удивлен. Олимпий встретил его словами:

— Обнимемся и поцелуемся!

Разумеется, Аркадий крепко обнял брата и, расцеловавшись, совершенно был растроган.

— Слушай, брат! — заговорил Олимпий, сев и усадив его около себя. — Пришли времена такие, что нам надо зажить на иной лад. Пословица сказывает: «Кто старое вспомянет, тому глаз вон». Мы с тобой завсегда враждовали, маленькими дрались, а когда были большими, то ссорились на иной лад, еще, почитай, хуже. И это потому, что наши разные блюдолизы да прихлебатели нас только друг на друга науськивали. Меня — мои, тебя — твои! Теперь всему этому должна быть перемена. Хочешь ли ты сего?

— Понятно, братец! Я всегда желал с тобой в дружбе жить.

— Ну, и слава Богу! Я в чем был виноват, прошу у тебя прощения и вперед постараюсь всячески себя сдерживать. Только одного прошу у тебя. Не слушай ты, что будут тебе напевать твои все, которых здесь прозвали «братцевыми». А я тебе обещаю, что мои «бариновы» тоже замолчат. Я-то с моими всегда справлюсь! Прежде всего скажи мне: хочешь ли ты вместе со мной всем управлять, или хочешь, чтобы оставался Гончий?

— Это, братец, как вам угодно?

— Я хочу, чтоб он уходил, а ты как хочешь?

— Ну, что же? Пускай уходит.

— Твердо ты это порешил?

— Коли ты желаешь, чтобы он уходил, то и я желаю. Что вы, то и я…

— Хорошо! Теперь скажи, как ты полагаешь, что нам делать: разделиться, или вместе управлять всеми заводами?

— Опять-таки, братец, как ты желаешь.

Олимпий толково объяснил брату то, что тот, впрочем, давным-давно знал, — о невозможности разделить заводы на две части без огромных затрат, совершенно непроизводительных.

— Зачем делиться? — сказал Аркадий. — Будем вместе жить и вместе всем править.

Олимпий снова обнял брата, и оба снова расцеловались. Старший крепко, а младший горячо. Аркадий был тронут. Сердечный и чувствительный на ласку, он однако ни от кого за всю свою жизнь ее не видал, если исключить друга Ивана Змглода и его сестру. Его всегда тяготила вражда с братом, искусственная, устроенная наперсниками, так как сам он против брата ничего иметь не мог. Детьми они дрались, и Аркадию приходилось плохо, а злобы на брата-драчуна и тогда не являлось. Теперь он строго судил брата только за его, как говорила Высокса, «бабоедство». Но это до него прямо не касалось.

Предложение брата, нежданное и отрадное, — жить в мире, впервые, что они были на свете, — растрогало Аркадия, и Олимпий, умный и бессердечный, увидел, что «плаксу» водить за нос надо ласковым обращением.

«И хорошее дело! — подумал он. — Ласка ничего не стоит, а на него, дурака, действует. Не знаю, почему я раньше не догадался. Впрочем, раньше плевать мне было на него. А вот теперь важно, что нашелся фортель, как мне им орудовать».

— Я всегда, брат, жалел, что мы все вздорим, — говорил он. — Ну, маленькими сопляками дрались мы, — это завсегда промеж всех братьев было и будет на свете. А вот теперь, когда мы уже с тобой не махонькие, то это самое враждование только на руку разным прохвостам. На руку было бы и Гончему. Я знаю, что он имел в уме оставаться навек заправилой, знаю, что мы вместе не управим, повздорим. Ну, вот наша теперешняя дружба, — прибавил Олимпий, — подарочек, которым подавится «безрукий».

И он снова обнял и расцеловал брата.

Аркадий вышел и был совершенно счастлив…

XI

— Ну, стало быть, сегодня петлю накидывать! — шутил Гончий, злобно усмехаясь. Он только что проснулся и еще лежал в постели, потягиваясь.

— Да голубчики… на задние лапы сядете и хвосты подожмете! — рассмеялся он снова, уже входя в кабинет.

Около полудня Гончий послал Феофана к Олимпию просить его к себе. Басанов сначала удивился и хотел ответить отказом, чтобы Гончий понял, насколько времена переменились… Подумав, он ответил:

— Сейчас буду!

Гончий принял молодого человека вежливо, холодно и стал говорить, что ему очень любопытно узнать, как братья намерены действовать, вступив в управление.

— Если бы возможен был раздел, то и толковать нечего. Разрезать всю вотчину пополам…

— Понятное дело, пополам, — отозвался Олимпий.

— Да. Поровну. Но это невозможно. Высокса не простая вотчина с посевами да с запашками. А если бы так, то дело самое простое. Только одному из двух братьев новую усадьбу себе выстроить. А тут что же делать, когда разделиться нельзя?

— Нет, многие говорят, что можно разделиться, — ответил Олимпий.

— Кто же это говорит?

— Да вот хоть бы Платон.

— Михалис! — ехидно произнес Гончий. — Полюбопытствовал бы я узнать, как он разделит.

— Он говорит, что можно отделить дальние заводы. Если мы двое не уживемся вместе, то один из нас двух выстроит себе новый барский дом. На это и место есть подходящее — у Мохнатой горы, где рощу можно сейчас в большой сад обратить.

— А домны?

— Домны новые, особенные, надо выстроить.

— Ну, что же, и хорошее дело, — усмехнулся Гончий, — если Михалис такой знающий распорядитель! Он же может быть у вас и управителем. Теперь скажите мне второе, Олимпий Дмитриевич. Как вы думаете поступить насчет уплаты долгов? В случае сдачи мной управления и снятия опеки я знаю, что двое главнейших высокских кредиторов пожелают иметь свои деньги тотчас же. Каким путем думаете вы устроить эту уплату?

Басанов зорко, пытливо присматривался к лицу Гончего, а лицо его стало сурово.

— Какие долги? — выговорил он наконец нетвердым голосом.

— Долги по заводам.

— Сколько?

— Около девятисот тысяч. Миллион.

Олимпий разинул рот, хотел что-то сказать, но голос дрогнул, лицо стало меняться и слегка побледнело.

— Миллион?! Выдумки!.. — выговорил он наконец.

И в этих двух словах прозвучало что-то особенное, снова удивившее Гончего… Это был голос Аникиты Ильича. Казалось, что старик в эту минуту пришел с того света, стал за стулом своего внука и за него произнес эти слова.

— Я не считал нужным объявлять вам об этом прежде, — ответил Гончий холодно. — Правление до вас не касалось, а Сусанне Юрьевне хорошо известно, какие это долги и откуда они накопились. И, конечно, на все это есть письменные документы. Все это, Олимпий Дмитриевич, в полном порядке. А удивление ваше, конечно, понятно.

— Откуда долг? — повторил Олимпий. — Откуда таковому громадному взяться?

— Началось это еще при Дмитрии Андреевиче…

— Я знаю, что, когда судили отца, волокита нас грабила. Но помнится мне, да и другие сказывают, что разные крючки всяким вымогательством, всякими обещаниями, что оправдают отца, выманили около двухсот тысяч…

— Около трехсот, Олимпий Дмитриевич!

— Говорили, меньше двухсот… Ну, положимте, вам лучше знать. Скажем, триста тысяч. А вы теперь говорите — девятьсот… ровно втрое! Я, право, думаю, что вы ради шутки выдумываете.

— Шутка плохая, Олимпий Дмитриевич! Когда начнется сдача управления, то вы будете, конечно, присутствовать совершеннолетним, да я попрошу, чтоб допустили к этому и Аркадия Дмитриевича… Вам же лучше. Вместе поучитесь! И вот тогда увидите, откуда долги, как они увеличились, почему и зачем.

— Стало быть, шестьсот тысяч вы сделали! — говорил Олимпий, злобно улыбаясь.

— Точно так-с. Около пятисот тысяч сделано за мое управление. Сначала эти деньги были в разных руках взяты, но за последнее время долг сосредоточился в руках двух кредиторов, не считая казны.

— Кто же другой? Один, как я знаю больше по догадке и по слухам, купец, ваш частый гость, Яхонтов. А другой?

— Яхонтов и Бабаев! — ответил Гончий.

— Бабаев? Он умер недавно!

— Точно так-с!

— И кто же заместитель?.. Сын его, наследник?

— Он был бездетен, Олимпий Дмитриевич!

— Вот потому я и спрашиваю! Был слух в Высоксе… Вот мне и хочется, чтобы вы сами сказали, — сухо произнес Басанов.

— А вот какой слух был, Олимпий Дмитриевич, тот слух и верный. Оказался наследником Бабаевым на триста двадцать тысяч чужой ему человек.

Наступило молчание, после которого раздался резкий какой-то металлический смех молодого человека, и он вымолвил насмешливо:

— Ну, с кредитором, господином Гончим, конечно, согласия нам, Басановым, ожидать нельзя…

— Если вы его выкинете вон, то, конечно, ему не будет никакой причины быть податливым. А оставите вы его управлять делами, то он обязуется за пять-шесть лет уплатить Яхонтову около трехсот тысяч. А те, что должны заводы ему самому, мы и считать не станем.

— Как «считать не станем»?

— Эти триста с лишком тысяч по завещанию моему, которое я на днях сделаю, будут предназначены Сусанне Юрьевне Касаткиной, а как у нее никаких прямых наследников нет, то по закону ее наследники — братья Басман-Басановы. А ее я попрошу тоже сделать завещание. Если я умру прежде нее, она будет безопасным кредитором Высоксы. Если она умрет прежде меня, то в день ее смерти я эти деньги просто подарю вам и Аркадию Дмитриевичу, а сам пойду в монастырь. В этом божусь вам перед сею святой иконой!

И Гончий, проговорив с глубоким чувством эти слова, перекрестился.

И опять наступило гробовое молчание… Олимпий, сильно взволнованный, тяжело дышал и даже сопел. Гончий ждал, что он скажет, и был тоже тревожен, но всячески старался скрыть это.

— Надо подумать! — глухо выговорил наконец Олимпий. — Я полагаю, что ради успеха дела, ради всякой ясности в делах тотчас по сдаче вами опеки, нужно нам с Аркадием вам немедленно уплатить этот долг…

Гончий резко двинулся в своем кресле.

— А-а!.. — воскликнул он. — Вот как!..

— Это наилучшее…

— Но где же… Как?.. Вы полагаете, что у вас сейчас же будет шестьсот тысяч, чтобы их уплатить? Ведь и Яхонтов потребует свои.

— Думаю, будут.

— Где же вы их найдете?

— В столицах! Мало ли богатых людей?

Гончий рассмеялся.

— Олимпий Дмитриевич, недаром вы воспитывались здесь в этом доме, а в этих столицах, если и были, так на побывку — поглядеть разные храмы Божии и московский Кремль. Шестисот тысяч никто вам не даст. Высокские заводы стоимостью равны долгам. Через сто лет они два миллиона будут стоить, а пока вряд ли они миллион стоят. Кто же вам даст деньги? Если вы в первый же год управления начнете путать дела, то давший свои деньги их совсем потеряет.

— Можно — найдем, нельзя — не найдем! Все-таки заимодавцу господину Гончему тотчас заплатим. А с Яхонтовым, может быть, войдем и в соглашение-, — твердо произнес Олимпий. — Да потом, кроме того, может быть, можно будет с господином Гончим и судиться начать.

— Вот как!.. — с полным изумлением в голосе вымолвил Гончий.

— Да как же нет? Посудите! Опекун, управлявший пятнадцать лет заводами, так ли, сяк ли, наделал долгов. И вдруг он сам же оказался и кредитором! Ему же эти заводы и должны.

— По завещанию, — прибавил Гончий, — чужого человека.

— Подставного! — выговорил Олимпий.

Гончий переменился в лице, и обрубленная рука его, на которую он опирался, сильно дрогнула. Ее метнуло…

— Ну, что же, — глухо и притворяясь спокойным, вымолвил он. — Больше толковать не о чем! Сегодня же я переговорю с Аркадием Дмитриевичем и, полагая, что он скажет то же, что и вы, я завтра отпишу в Петербург, прося назначить сюда кого-либо присутствовать при сдаче опеки. И позвольте вам сказать, что во всех делах полный порядок, полная ясность. А то дело, каким образом сам опекун стал главным кредитором, это дело ясное и чище воды ключевой и суда никакого не боится.

— Тем лучше для вас! Проиграем наше дело в суде и уплатим вам ваши триста тысяч. А судиться все-таки след.

Олимпий быстро поднялся с кресла, но был настолько взволнован, что не только руки, но даже и ноги его будто слегка дрожали. И вдруг он выговорил будто себе самому:

— Да, спасибо, что мне только двадцать три года! Будь я в годах покойного батюшки, то со мной, пожалуй бы, тоже теперь паралич приключился! Хорошую весточку узнал! Вместо ста восьмидесяти — девятьсот! Можете похвастаться вашим управлением! А пуще всего удивительно, что никто никогда в Высоксе об этом не знал и слыхом не слыхал!..

XII

Весь день до вечера Гончий ждал увидеть переполох в доме и смущенные лица обитателей, предполагая, что Олимпий тотчас поведает всем ту ужасную весть, которая его самого заставила побледнеть.

Но день прошел заурядно. Олимпий ни словом не обмолвился ни с кем и только ввечеру сказал все Михалису и, разумеется, поразил и его…

Наутро Олимпий позвал к себе брата и объявил ему две новости: на заводах оказывается огромный долг, а вечером предполагается поездка на лодках через озеро, на остров, чай пить, конечно, со всеми молодыми девицами, какие есть в Высоксе налицо.

— Сусанну Денисовну вы уже звали? — спросил Аркадий, пропустив первое известие мимо ушей.

— Нет еще, — ответил Олимпий. — Ты позови… Ну, а насчет долга что скажешь? — странно произнес он, глядя пристально в лицо брата.

— Да что же сказать? Право не знаю, — простодушно отозвался Аркадий.

— Ну, молодец! — рассмеялся презрительно Олимпий.

Часа через два в гостиную дома Змглода явился гость. У окна на большом кресле сидел сам Денис Иванович с ногами, укутанными одеялом, около него на стуле сидела его любимица Саня, а напротив них — Аркадий Дмитриевич, довольный и радостный. Он приехал с тем, чтобы звать ввечеру молодую девушку в числе прочих ехать на лодках на остров.

Сусанна Денисовна пришла, конечно, в восторг от приглашения.

— Затеи затеяли, — вдруг строго вымолвил Денис Иванович. — Веселиться вам, молодежи, подобает, а вы мне вот что скажите Аркадий Дмитриевич. Времена-то наступают в Высоксе лихие! Ходит слух промеж всех такой, что диковина! Знаете ли вы об этом? Сказал ли вам Олимпий Дмитриевич?..

— Говорил! — усмехнулся Аркадий добродушно. — Вчера. Вы про беседу его с Онисимом Абрамычем? Как же, знаю! Ну, что же?

— Если все это правда, Аркадий Дмитриевич, то ведь тогда страшное дело… Тогда кто же хозяин-то, владелец Высоксы? Двое! Купец Яхонтов да купец Гончий. А ведь у вас-то с Олимпием Дмитриевичем ничего почти, стало быть, нет?

— Как же так? — удивился Аркадий. — Братец этого не говорил мне.

Змглод стал объяснять подробно все, что вытекало из заявления Гончего. Аркадий выслушал и приуныл.

— Не знаю я и не понимаю ничего! Я думаю, что братец сумеет все это уладить. И сами мы с ним теперь большие друзья-приятели. Помирились совсем. Он умный. Он будет управлять, я ему ни в чем перечить не стану. И все пойдет слава Богу. Наладится. И он все долги уплатит.

— Да их, Аркадий Дмитриевич, нельзя уплатить! Если Высоксу продать, так еле хватит. Или же очистится грош. А вы и он будете немногим богаче вот меня грешного.

— Понемножку, не зараз! — отозвался Аркадий.

— Понемножку нельзя! Казне еще можно, а Гончий и Яхонтов, по его же наущению понятно, сейчас захотят все сполна. Я к тому говорю, Аркадий Дмитриевич, что хочу вам посоветовать…

И, обернувшись к дочери, Змглод сказал:

— Выйди, Саня. О делах при девицах не говорят.

— Ну, при Сусанне Денисовне можно бы… — заметил Аркадий.

Девушка тотчас поднялась и вышла, тревожно поглядев на отца и на Басанова.

— Вы знаете, — начал Змглод, — я не большой приятель Онисима Абрамыча. Было время, что мы с ним были на ножах, было время, что я его разыскивал с моими рунтами! Он был для меня, главного рунта, простой заводской холоп. Теперь я обыватель Высокский, а он главное лицо здесь… Но я на него злобы ни за что не имею… И вот я скажу вам, по совести, и что если вы теперь отнимете у него управление, то вам прямая погибель. И не будь заводы должны такие страшные деньги, я бы и сказал: оставьте его. Он поведет дело мастером. Яхонтову он уплатит все живо, потому что собственно не хотел ему уплачивать, чтобы напугать вас этим долгом. А свои — хоть я и не знаю, а так мне сдается — он не потребует никогда. Ему до страсти желательно управлять. Это такой человек, которого если оставить теперь не у дел, пускай он живет, вот как я, на креслице у окошечка, поглядывая на улицу, то он истомится, высохнет от тоски, руки на себя наложит. Онисим Абрамыч не простой человек, как вот все! Я его не люблю за одно дело, о коем говорить не хочу, но сужу я его по справедливости, по совести. Я настолько считаю его дельным, умным, полезным, что, полагаю, он один может управиться с Высокскими заводами не в пример кому-либо другому. А вы с братцем как вступите во владение и управление, простите мое суждение, так у вас через два-три года все будет кверху ногами, все развалится и всему будет конец! Беспременно. А ввиду этакого случая и через два месяца у вас все ухнет. Вы и продать не сумеете.

— Стало быть, по-вашему, Денис Иванович, — кротко ответил Аркадий, — непременно следует, чтобы Онисим Абрамыч оставался главным управителем в том виде, как он теперь, всевластным?

— Беспременно, Аркадий Дмитриевич!

Аркадий потупился, задумался, однако продолжал слегка улыбаться простодушно.

— Ну, что же, Денис Иванович, я согласен! — сказал он вдруг.

— Да вы-то, мой дорогой, всегда на все согласны. А вот приедете домой, придет к вам — понятно, не сын Иван, — а другой кто, скажет вам, что Гончего надо сейчас гнать в шею. А вы скажете: погоним, что ж?

— Нет, Денис Иванович! Я так положил и уже давно… во всяком деле обращаться и слушаться только вас и Ивана, а больше никого.

— А братца своего?

— В управлении, конечно, я предполагал часто ему уступать, а все-таки прежде с вами посоветовавшись. Я так даже думал, что как стану совершеннолетним и начнем мы с братцем управлять, то у него главным советником был бы, понятно, Михалис, а у меня — ваш Иван, собственно вы сами.

Змглод покачал головой.

— Слышал я это от вас много раз, но вы с братцем всю-то жизнь вздорили из-за всяких пустяков, а Михалис с моим Иваном тоже на ножах из-за вас ли, сами ли по себе. Какое же это будет управление? Я полагаю, вы на третий же день еще пуще перессоритесь и друг на друга полезете. Нет, воля ваша, теперь, когда Гончий заговорил о сдаче опекунского управления, теперь вот я вам мой главный сердечный совет даю: уломайте братца не вступать в незнакомое ему дело и оставить Гончего. Как будет мне только немножко полегче, отойдут ноги, я кое-как доберусь до Олимпия Дмитриевича и буду ему земной поклон класть — не губить Высоксу.

— Дело решенное! Гончий оставайся! — воскликнул Аркадий. — Я буду вам помогать братца усовещивать.

— Слушайте дальше, самое важное, — шепотом заговорил Змглод. — Если нам это не удастся, то тогда, Аркадий Дмитриевич, одно спасение есть, на худой конец: тотчас вам с братцем разделиться, перерезать заводы пополам. Это будет дело очень мудреное, но возможное. И вам тотчас назначить главным управителем своей части того же Гончего. У вас будет заимодавец — Гончий, а у Олимпия Дмитриевича — Яхонтов. Если один своего заемщика задавит, то уж Гончий, понятно, вас не тронет. Ему же великое утешение если не управлять всеми заводами, то управлять половиной их и стараться всячески, чтобы половина эта процвела и свою соседку задавила.

Аркадий, сидевший спокойно, простодушно улыбаясь, вдруг встрепенулся.

— А ведь это вы удивительно надумали! — выговорил он. — Вот так надумали! Вот это диво! Если мы с братом чуть повздорим, то сейчас же я требую разделиться. А как разделимся, я сейчас же все передаю в руки Онисима Абрамыча, а помощником к нему Ивана.

— Прежде всего, Аркадий Дмитриевич, уломайте братца оставить Гончего, а уж если он на это не пойдет, тогда думайте о разделе…

— Да, да, конечно… а не захочет, я Онисима Абрамовича беру себе управлять моей частью.

И, простившись с Змглодом, Аркадий вышел на улицу, но затем прошел в маленький садик, где завидел Сусанну Денисовну.

— Ну, что же? Послушаетесь батюшки? — спросила она, подпустив его и ласково глядя ему в лицо…

— А вы знаете? — удивился Аркадий.

— Понятно, все знаю. Больше вашего знаю… Знаю даже, что сейчас обещались батюшке слушаться, а ничего из этого не будет.

Сусанна Денисовна вздохнула украдкой, вдруг стала сумрачнее и заговорила о поездке на озеро.

Поболтав с девушкой о всяких пустяках, Аркадий выговорил, будто грозился:

— Вот сейчас прямо к братцу и все ему выложу.

— Ну, что же, давай Бог! — отозвалась она.

Аркадий сдержал слово и через час уже сидел в комнатах брата и объяснял, что надо оставить Гончего управляющим.

— Ладно. Какой еще ветер подул? — спросил Олимпий. — Говори.

— Какой такой ветер? Я не понимаю.

— Что же, скажи, так ты и будешь менять свои мысли каждый день? — сурово вымолвил Олимпий.

И он хотел было дать волю гневу и начать кричать на брата, но вдруг, будто вспомнив что-то, заговорил нежно:

— Жалею я теперь, что не были мы с тобой завсегда сызмальства настоящими братьями и друзьями. Вот теперь ты бы слушался меня одного из любви… А ты теперь вертишься. Кто тебе сказал что, ты сейчас и повторяешь… а своих у тебя нет ни мыслей, ни слов. Да, жаль, что мы не настоящие братья…

Аркадий взглянул на печальное лицо брата, вдруг растрогался и порывисто обнял его…

— Братец, как вы желаете. Я так это сказал. Как вы желаете. Меня напугали, что долг велик и что мы будем разорены.

— Все пустое… Ну, слушай… Мне донесли сегодня, что тетушка говорит, будто у нее да и у Гончего большая надежда на твое несогласие со мной и желание оставить Гончего или же делиться. Скажи, любишь ты меня?

— Вестимо… Теперь… вы другой стали…

— Ну, если любишь, пойди к тетушке сейчас же и скажи ей, что пришел объяснить, что ни за что Гончего управителем не желаешь, а делиться тоже никогда намерения не имел.

Аркадий радостный отправился к Касаткиной и твердо повторил ей слова брата.

XIII

Сразу вся Высокса приняла другой вид. Разнеслась весть, что уже пошла бумага в дворянскую опеку и приедет депутат от дворянства, так как Онисим Абрамыч хочет, чтобы немедленно была произведена ревизия всех дел и всего его управления, ибо он желает до совершеннолетия барина Аркадия Дмитриевича освободиться от опеки. Это известие будто подняло всех на ноги, оживило и ободрило.

Давно ходил слух, что барин Олимпий Дмитриевич не захочет быть под командой кого-либо, но желание младшего барина оставить Гончего могло бы сразу стать помехой. Многие думали, что у Олимпия Дмитриевича не хватит храбрости тотчас же начать действовать смело, а в виду противодействия Аркадия Дмитриевича ему даже будет мудрено действовать.

И вдруг теперь оказывается, что все обстоит благополучно, и все радовались. Главный управитель, почти опекун, за пятнадцать лет ни одним своим действием не возбудил к себе ненависти. Он был строг, строже, пожалуй, самого Аникиты Ильича, но положительно во всем всегда справедлив. И тем не менее оказывалось, как будто бы его вся Высокса ненавидела.

Теперь сам Гончий почуял вокруг себя общую вражду. Он видел только радостные лица и понимал, что все эти люди радуются его уходу, его унижению. И он внутренне изумлялся и озлоблялся.

«Что я им сделал?» — думалось ему.

Не прошло и двух недель, как в Высоксу явился депутат от дворянства, явилось еще каких-то два важных гостя-чиновника, и началась формальная ревизия и сдача всех дел. Трое прибывших, Гончий и два молодых барина заседали вместе всякий день с утра и до обеда.

А Высокса ликовала еще больше… Все повсюду настолько оживилось, что кто-то заметил:

— Подумаешь — масленая неделя!

Действительно, у всего и у всех был какой-то праздничный вид. Гончий, конечно, был страшно сумрачен, угрюм и раздражен. Проходя по дому или посещая заводы, он никому не глядел в лицо и, несмотря на все старания казаться равнодушно спокойным, имел какой-то виноватый вид.

Старший Басанов ликовал, как и Высокса, но вместе с тем удивлял всех от мала до велика. Всегда гневный, недобрый, задорный, молодой барин вдруг стал неузнаваем… Он был добр и ласков со всеми, относился особенно дружественно к брату, в разговорах с приживальщиками постоянно намекал на то, что при его с братцем управлении положение их будет лучше. И каждый нахлебник из разговора с молодым барином должен был заключить, что как только оба Басановы вступят в свои права, то в Высоксе будет для них море разливанное.

А между тем причина была простая. Главному управителю не могли простить того, что он — «Анька», бывший высокский же крепостной холоп, вышедший в люди благодаря прихоти Сусанны Юрьевны. Высокса будто бы за целые годы не могла забыть, что этот Анька был в убийцах, был в бегах, был ошельмован… и если бы сам не отрубил себе руку, то, пожалуй, изморенный голодом, околел бы у столба, или был бы сдан в город, в острог, ушел бы в Сибирь. А вместо того он после всех этих приключений попал на место самого Аникиты Ильича.

И Высокса не могла простить этого и относилась к прежнему Аньке с презрением, хотя ни единое его действие этого презрения не заслуживало.

Аркадий Дмитриевич, напротив, стал будто угрюмее, но причина этого была простая. Он уставал сидеть по нескольку часов и слушать то, что говорили заседающие с ним. В голове его стоял какой-то дурман. Он сознавался Ивану Змглоду, что если его заставят управлять делами заводов, то он лучше откажется от всего состояния и просто сбежит с Высоксы.

— Голова трещит! — говорил он всякий день своему другу и наперснику.

Но вместе с тем Аркадий, иногда оставаясь один, радостно улыбался одной своей затаенной мысли. Радовался он тому, что его давнишнее, от всех скрываемое тщательно, желание может быть вскоре исполнено. Никто не будет иметь права перечить ему и запретить поступить так, как уже года три им решено. Самый важный шаг в его жизни будет от него зависеть, а он решил его сделать тотчас по совершеннолетии.

Однако, общий праздничный вид всех обывателей Высоксы вскоре переменился. Всем стало известно и всех удивило некоторое обстоятельство, о котором никто никогда не думал. На Высокских заводах огромный долг! Заимодавцев только два, из коих один — сам Гончий.

Когда все убедились, что это не простой слух, а истина, то, разумеется, оно отозвалось повсюду, как настоящий громовой удар. Олимпий Дмитриевич вызвал из губернского города двух стряпчих[35] и, не скрываясь, назначил у себя в правом крыле дома два заседания, таких же, как и заседания с депутатом и с бывшим главным управителем.

На этих заседаниях Басанов желал выяснить вопрос, можно ли судиться с бывшим управителем. Можно ли выяснить и доказать судом, что бывший крепостной человек не имел прежде ни гроша, если не считать маленький капиталец, который он имел в качестве купца. Каким же образом в его руках очутились вдруг такие громадные деньги?

Депутат от дворянства, знавший уже теперь почти все касающееся заводов, объяснил, что судиться с Гончим ни к чему не поведет. Это — простой случай. Был богач, купец, скупивший векселя и дававший сам взаймы опекунскому правлению. Затем этот купец, умирая, сделал своим наследником своего любимца. Любимец этот был заводским главным управителем. Дело совершенно ясное и правильное. Во всем соблюдена полная законность.

Когда Олимпий попросил депутата высказать свое мнение по совести: подозрительное ли это дело или нет, то депутат заявил усмехаясь:

— Дело совершенно законное!..

— Но темное?! — воскликнул Олимпий.

— Совершенно темное, Олимпий Дмитриевич, и, если хотите, то совершенно ясное. Главный управитель никаких денег ни у кого не занимал, а только разным лицам выдавал векселя, а векселя эти шли в руки Бабаева с надписями. Долг этот вымышленный. А затраты, на которые пошли деньги, взятые якобы взаймы, все самым ясным образом показаны. Затраты были сделаны из доходов заводских, но доходы эти нигде не показаны, или показаны наполовину. Одним словом, во всем полная темнота, но законная полная ясность. Все документы налицо до самой последней расписочки в сто рублей. Да, искусный человек Онисим Абрамыч Гончий.

Конечно, когда Высокса узнала, что бывший Анька — кредитор Высоксы, умышленно и предательски разорил обоих внуков своего бывшего барина, — все страшно возмутились.

— Зарезать бы его подлеца! Удавить! Утопить! — слышалось повсюду, и в доме и на заводах.

— Собаки убить не могу, а этого бы собственноручно застрелил! — выражался один из приживальщиков.

В результате приглашения из города стряпчих было только то, что один из них взялся ехать в Москву советоваться со знающими законниками и умными людьми. И если можно, то и начать дело, подать жалобу от имени гг. Басман-Басановых на главного их управителя, оказавшегося их заимодавцем по вымышленным векселям. Другой стряпчий был отряжен к купцу Яхонтову, чтобы всячески уладить с ним дело и убедить не требовать уплаты долга ранее двух-трех лет.

Через несколько дней на новом заседании наверху Гончий спросил, ехидно улыбаясь, у Олимпия:

— Я слышал, вы уже отрядили ябедника в столицу. Хотите начать со мной судиться и обвинять меня в воровстве?

— Нет, воровства тут никакого нет! — резко ответил Олимпий таким тоном, что удивил всех присутствующих. — Вы ничего не крали. Вот теперь при получении с нас этих денег, конечно выйдет так, что иначе, как грабежом, назвать нельзя. Если я узнаю, что судиться с вами невозможно и что по закону вы правы, а мы с братом ограблены, то мы поедем в Петербург и подадим просьбу самому монарху.

Гончий рассмеялся и после паузы произнес сурово:

— Государь император, — отозвался он холодно, — прикажет все дело знающим людям расследовать. А при расследовании окажется то же, что узнали вот теперь господа ревизующие. Деньги, мною занятые, я все употребил на ту же Высоксу.

XIV

Несмотря на огромное пространство Басановских земель в несколько тысяч десятин, все-таки в одном месте, не более как верстах в пяти, врезывалось клином в земли Басановых маленькое имение одного помещика, отставного майора.

И вдруг Высокса узнала, что это имение куплено на имя барышни Сусанны Юрьевны. Старый дом начали ломать, а на его месте приступают к постройке нового барского дома, небольшого, но со всякими затеями. И сюда, сдав все дела по опеке, поедет жить барышня, а с ней вместе, конечно, и ее любимец.

Вместе с тем еще прошел иной слух. Кто-либо догадался и высказал свою мысль или просто сочинил. Высокса говорила, что в случае невозможности уплатить Гончему триста тысяч, половина заводов должна быть продана и что все проданное сделается собственностью Сусанны Юрьевны, так как Гончий в качестве купца не имеет права быть помещиком.

И теперь Гончий в свободное время, большею частию после обеда, почти ежедневно ездил в имение Сусанны Юрьевны, сам наблюдал за ломкой дома и новыми постройками, все прибавлял рабочих и страшно спешил.

Повод спешить был особый, о котором даже и Касаткина не подозревала.

Самолюбивый Гончий спешил выехать из дома Высоксы. Он замечал, что все, и нахлебники и дворня, встречают его насмешливым взглядом, будто глумятся над ним, а за спиной и вовсе смеются и «шишы показывают да носы делают».

Разумеется, это все мерещилось ему…

Но Гончий, всегда щепетильный насчет почитания и уважения его личности, теперь стал особенно чувствителен. Теперь было «всякое лыко в строку».

Однажды, перед полуднем, занимаясь у себя, он вдруг услыхал сильный стук под своими комнатами. Спросив, что такое творится, он узнал, что каменщики, по приказанию Олимпия Дмитриевича, пробивают толстую стену в одной из парадных гостиных. Он приказал доложить молодому барину, что этот стук не дает ему покоя, даже все в комнатах его ходуном ходит, и что нельзя ли отложить эту работу.

Посланный принес ответ от барина, что отложить работу нельзя.

Гончий вспылил и, бросив занятия делами, тотчас выехал из дома.

Наутро многие ахнули. Стало известно, что главный управляющий нанял себе квартиру в доме, принадлежащем одному из помощников коллежского правителя. Дом этот был маленький, но недавно выстроенный, красивый снаружи и чистый внутри.

Известие, что главный управитель хочет выехать из барского дома прежде окончания сдачи управления, конечно, всех удивило. Многие не верили. Прежде все думали, что, и сдав опеку, Гончий за свои заслуги останется некоторое время в своих комнатах барского дома.

Вскоре известие не только подтвердилось, но все увидели, как разные вещи, в том числе и мебель, перевозили из барского дома в маленький домик. А через три дня комнаты Аникиты Ильича были пусты и бывший главный управитель жил в маленьком домике как бы простой канцелярист.

Разумеется, было известно, что Онисим Абрамыч пробудет тут очень недолго, пока не будет окончен постройкой большой барский дом в купленном имении.

Сусанна Юрьевна, конечно, тоже обиделась на племянника, «выгнавшего» Гончего. Разумеется, она ради отместки тотчас сама тоже бы переехала из барского дома в маленький домик вслед за своим другом, но у нее не хватило смелости. Ей казалось это полным соблазном. Переехать в свое имение и взять Гончего с собой в качестве своего управляющего было иное…

XV

Олимпий, рассорившись с Гончим окончательно, вскоре начал раскаиваться.

Безвыходное положение обоих братьев выяснялось все более. Исхода не было. Все зависело от Гончего. Даже в столице один он мог дело наладить и отсрочить уплату казенного долга, не говоря уже о его собственном иске…

Умный Михалис много думал и решил, что Басановы должны просто «умолить» Гончего. В этом одном — спасение.

И однажды Олимпий в сопровождении Михалиса вышел из дома и пешком отправился в домик… Онисим Абрамыч, увидя из окна приближение молодого человека со своим наперсником, рассмеялся раздражительно и гневно:

— И не раз придешь! Пороги обобьешь и ничего не добьешься! — проворчал он.

Через минуту он уже принял молодого Басанова вместе с Михалисом и, усадив их, любезно спросил у Олимпия:

— Не прикажете ли нам вас попотчевать? Хоть я здесь как на перепутьи сижу, пока якобы лошадей кормят, а все-таки у меня кое-что в запасе найдется!

Олимпий поблагодарил, а затем тотчас же перешел к делу.

— Я к вам, Онисим Абрамыч, по нашему делу. Я не хочу верить, чтобы дело это было совсем порешенное, все надеюсь, что вы скажете мне иное слово.

— Не знаю, Олимпий Дмитриевич, — сухо ответил Гончий, — почему вам так кажется! Я переменить намерение мое не могу. Если вы думаете, что я упрямлюсь и хочу мстить вам, то разуверьтесь! Ничего такого нет! Выслушайте меня.

И Гончий холодно-медленно объяснил Олимпию, что, прожив около пятнадцати лет с постоянной заботой о Высоксе, с массой дел, он привык к работе, привык к занятиям. Теперь от бездействия, от пустоты в жизни у него голова кругом пошла, как у иного идет кругом от излишней работы.

— Если мне так продолжать жить, — сказал Гончий, — так я ума решусь! Хоть лбом о стену бей со скуки! И вот одно мое спасение получить мои деньги, купить имение или какие-либо заводы, фабрику и начать работать вдвое больше, чем я работал здесь, чтобы лет через десять увеличить свое состояние вдвое. Зачем? Для кого? Понятно, не ради себя или ради детей, коих у меня нет, а только ради того, чтобы у меня было дело, без коего я жить не могу, без коего я с ума спячу! Оставили бы вы меня править высокскими заводами, я был бы совершенно счастлив. Но понятное дело, что слушаться вас, дела не знающего, и исполнять такие ваши приказания, которые, по-моему, только в ущерб заводам, я бы не мог. И вы были правы, говоря, что под командой вашей я оставаться не могу. Оставить же меня на прежнем основании вы не можете, потому что хотите быть первым лицом и настоящим барином.

Гончий замолчал, и Олимпий заговорил настолько мягко, насколько умел:

— Ведь мы не просим, Онисим Абрамыч, чтобы вы нам этот долг простили. Мы с братом только просим об одном: дать нам передохнуть, не требовать уплаты сейчас же! Еще кабы вы одни, а то ведь в то же время и столица на нас, наместничество тоже грозится. За вами ждали недоимки сколько лет, а теперь требуют. Точно будто у казны уговор какой с кем задавить нас.

— Оно очень просто, Олимпий Дмитриевич. Когда казна знала, что управление находится в моих руках, что все идет порядливо, то казна не боялась. Теперь же, зная, что заводы попадают в руки двух молодых братьев, казна то же думает, что и все в Высоксе. Тотчас же, мол, начнется всякая безурядица, дым коромыслом, и вскоре дела будут в таком положении, что всему конец и никто своих денег не получит. И вот, понятно, как всякий хочет теперь иметь свои деньги, так и казна.

— И вы точно так же думаете, — спросил Олимпий, — что мы двое не управимся? И оттого только якобы вы и требуете тотчас свой капитал?

— Нет, по совести говоря, дело не в этом… Я бы еще и обождал… Но повторяю вам, что мне нужны деньги для того, чтобы в руках иметь сейчас же какое-либо дело. Не будет у меня фабрики какой, ну, буду орудовать в Нижнем. Пущусь во всякие торговые обороты, завалю себя по горло работой и буду орудовать шибко. Так вот, как в картежной игре разные азартные игроки: либо спустил все, либо выиграл кучу. Так и я буду действовать! Беречь мне эти деньги не для чего.

— Стало быть, вы совсем порешили нас погубить? — сказал Олимпий резко.

— Погубить? Нет! А если придется плохо заводам, так ведь и без того им придется плохо позднее. Теперь ли вы будете наполовину разорены, или через год, или через шесть лет, — не все ли вам равно?

— Так предоставьте нашу судьбу нам самим! — вымолвил горячо Олимпий. — Пускай наша судьба решится по воле Божией плохо. От других причин и от других людей! А ведь так выходит, что наша судьба в ваших руках.

— Да! — улыбнулся Гончий и, повернувшись на кресле, он протянул руку в угол комнаты, ткнул пальцем и, рассмеявшись, выговорил: — Да-с, судьба Олимпия и Аркадия Дмитриевичей Басановых тут вот!

Олимпий, а за ним и молчавший Михалис повернули головы. В углу стоял небольшой сундук, красный, обитый красивыми жестяными скобами. Это был подарок Сусанны Юрьевны. Сундук, по прозвищу «голландский», был куплен ею когда-то в Петербурге.

Так как Олимпий, поглядев на сундук, снова взглянул на Гончего, как бы вопросительно и не понимая его слов, то Гончий произнес, странно ухмыляясь:

— Да-с, оно так! Коль скоро вы сказываете, что судьба ваша и вашего братца в моих руках, то я и отвечаю, что оно действительно так. И если не в моих руках, то вот в этом сундучке. И вот как вы свой праздник отпразднуете, так я возьму ключ, который вот у меня здесь всегда…

Гончий полез за ворот рубашки и вытащил черный шнурок, на котором было три образка, маленькое женское колечко и небольшой ключ.

— Как видите, всегда на себе! И вот после вашего празднования я отворю сундучок, положу кое-что в карман и с этим поеду во Владимир, а может, и в Москву, хотя дело это простое. С такими документами хлопот не бывает. Не пройдет и месяцев двух-трех, как вам будет уже приказ мне платить. Смазывать дела в судах я умею, обучился, когда еще ваш батюшка был под судом. Да и старые друзья-приятели, ябедники и крючки судейские, есть у меня в Москве.

— Стало быть, дело решенное? — спросил Олимпий сурово. — Вы нас пожалеть не хотите?

— Не могу, Олимпий Дмитриевич! Я вам объяснил — почему.

— Ну, Бог с вами! сказал Олимпий, поднимаясь.

— Да будет воля Божия! — вдруг громко проговорил все время молчавший Михалис и злобно посмотрел на Гончего.

— Да, истинно так! — отозвался Гончий тоже ехидно.

— Ничего тут не поделаешь! — обернулся Михалис к Олимпию. — Все на свете так: кому какая судьба, так тому и быть должно!

Выйдя из домика, и Басанов и Михалис шли долго молча, но вдруг наперсник расхохотался, а Олимпий, пасмурный и озабоченный, удивленно глянул на него:

— Чего ты? Ошалел, что ли?

— Нет… Ошалел… да не я…

— Чему радуешься? Пошли мириться, умолять да усовещивать, а вместо того хуже поругались… Есть чему смеяться!

— Не могу… Уж больно смешно мне, до чего он прост… Дурак! Прямо петый дурак! — И Михалис снова рассмеялся.

— Чем же это дурак? Злыдень, а не дурак.

— Злыдень, само по себе… а глуп он пуще младенца. Разве можно было этакое колено отмочить?.. Прямо нас обоих взять да носом ткнуть… «Вот, мол, где все… где ваше все счастье и несчастье. Вот, мол, этот сундучок. Ha-те, глядите… Тут, мол, все и лежит. А ключ вот он. С крестами да ладонками завсегда у меня за пазухой». Ах, дубина! Да нешто ключ — документ? Сундук, дубина, за пазухой носи. А нельзя, так помалкивай…

Олимпий ничего из слов друга не понял и удивленно глядел. На его вопросы Михалис ничего не объяснил и, смеясь, махнул рукой.

— Говори, черт окаянный! — вспылил Олимпий.

— И буду говорить. Все скажу, только не сейчас. Дайте мне с самим собой побеседовать еще денек…

— Понял! — вдруг воскликнул Олимпий. — Ты полагаешь, можно его обворовать.

— Как же это? — притворился Михалис удивленным.

— Ты говоришь: ключ завсегда при нем, а бумаги в сундуке. Стало быть, в его отсутствие приходи кто, ломай сундук и воруй. Так ты, Платон, дурак. У него не деньги лежат. С его бумагами никто ничего не поделает… В сундуке что? Завещание Бабаева, векселя или закладная, или иное что в этом роде… Своруй, и он тебя в суд потянет и выиграет дело, а вор улетит, куда Макар телят не гонял. Дурак ты…

Михалис ничего не ответил и будто согласился мысленно.

Однако в тот же вечер, пересидев всех гостей и оставшись один с Олимпием, он заявил ему, что берется устроить все дело по отношению к Гончему. Но в продолжение еще двух дней на все вопросы Олимпия он ничего не объяснил.

Наконец, на третий день, снова оставшись наедине с другом-барином, Михалис заявил, что хочет поговорить о важнеющем деле.

— Я думал, думал, Олимпий Дмитриевич, — сказал он, — и додумался! Думал, как вам быть с этим Анькой, и придумал. И вот хочу вам пояснить. С кем другим я бы никогда конечно, говорить так не стал, но с вами, полагаю, можно. Хотите ли вы избавиться от этого долга Аньке Безрукому? Тогда поручите это мне.

— Что же ты сделаешь? — удивился Олимпий.

— Надо от него избавиться…

— Но каким образом, — удивился Олимпий, — если денег не будет?

— Похерить его…

— Как похерить долг, когда нечем, говорят тебе!..

— Аньку похерить, а не долг… Да. И за это возьмусь. Конечно, не сам. Я буду только руководствовать. Приищу таких молодцов, которые его похерят. Но однако вы должны тоже помочь в этом.

— Я? Что ты! — ахнул Олимпий.

— Не пугайтесь! Вы только должны будете дать денег. Я выищу, понятно, не здесь в Высоксе, а где-либо в чужих людях таких молодцов, которые нам Гончего ухлопают, как муху. Если молодцы попадутся и меня выдадут, то я-то уж вас не выдам и пойду в ответ один. Если же дело удастся, то я за это по справедливости попрошу у вас за все награду.

Олимпий, видимо смущенный предложением друга, долго молчал но, наконец, произнес:

— Что же мы от этого выиграем, ведь документы останутся?

— Так что же? У него никаких детей и наследников нет. Кто тогда будет взыскивать? Некому! А если он действительно по завещанию оставляет все Сусанне Юрьевне, то она сделается кредитором и, конечно, с вас ничего требовать не будет. Да, кроме того, я вам отвечаю головой, и если вы рассудите, то и сами поймете: если что приключится с Гончим, то Сусанна Юрьевна тоже будет полуживая. Ведь она только и дышит, что им. Узнай она завтра, что он на том свете, то соберется топиться или постригаться. Где же ей будет тогда требовать с вас большие деньги, да и зачем, на что?

И после недолгого молчания Михалис спросил:

— Даете вы мне ваше разрешение?

— На что? — спросил Олимпий мрачно.

— На что? — повторил Михалис. — Я же вам докладывал! Разрешите похерить Аньку и большущий долг.

Олимпий не ответил и вздохнул.

— Дай подумать! — сказал он.

— Чего же тут думать!

— Не знаю, как-то не хочется таких слов говорить. Давать свое разрешение на смертоубийство — жутко. Дай подумать!

Через дня два после этой беседы друзей Михалис выехал в Муром, пробыл там сутки и совсем исчез, отправившись, неведомо куда. И только через неделю вернулся он обратно в Высоксу и был, видимо, доволен своей поездкой.

— Дело на мази! — заявил он другу-барину и так решительно, что тот отчасти смутился.

— Я, право, Платон, не знаю… опасаюсь… Злоба злобой, а все же этакое на душу брать… как-то страшно, — заявил Олимпий.

— Ну, ладно… Теперь поздно… Остановим молодцов, — они, потеряв обещанное, меня выдадут, донесут на подговор их…

Но веселое настроение Михалиса тотчас же пропало. После своего недолгого отсутствия он нашел такую перемену в сестре, что не знал, что и подумать. Тонька была темнее ночи, похудела и была печальна.

— Больна ты, что ль? — допрашивал брат.

— Нет, — робко отвечала девушка.

— Что же с тобой?

— Ничего. Может быть, простудилась или так…

— Случилось что без меня? Обидел кто?

— Ох, нет. Чему же случиться? Так, говорю…

Михалис, не добившись ничего, обратился с тем же к другу Абашвили. Князь ничего не мог объяснить, но соглашался, что с Тонькою что-то творится, что он два раза видел ее в слезах.

Однако дня через два Тонька стала веселее, и Михалис успокоился, приписав все хворости. Он не знал и не мог, конечно, догадаться, что юная сестренка притворяется веселою…

XVI

Между тем, хотя двадцать первое число было еще за горами, а во всей Высоксе уже началась такая суета, веселая и радостная, как если бы был канун празднования. Было решено давно, что день этот будет отпразднован особенно пышно.

Более всех настаивал в этом Олимпий. День этот во всяком случае был особенный и долженствовал принести переворот в судьбе заводов и всех обитателей. Все законные формальности были уже начаты, и все подготовлялось, так что в день совершеннолетия младшего владельца заводов братья могли уже вступить в управление и подписывать бумаги.

Предполагалось устроить парадный обед в доме, угощение заводских рабочих, а вечером иллюминацию и фейерверк.

Братья, совершенно подружившиеся за последнее время, всякий день со своими ближайшими наперсниками заседали и совещались, как устроить празднество. Они вызвали несколько стариков-старожилов, чтобы узнать, как праздновали прежде при их деде Аниките Ильиче. Самые важные и дельные советы и указания были получены от Змглода. Совершенно расхворавшийся старик, едва волоча ноги, все-таки явился в барский дом, где не бывал уже несколько месяцев, и делал указания на месте.

Разумеется, была личность, которая могла бы лучше всех помочь в этом деле, но к ней было мудрено обратиться. Это была Сусанна Юрьевна, которая когда-то сама устраивала разные праздники, так как это поручалось ей стариком Басановым. Но среди всеобщего ликования Сусанна Юрьевна сидела безвыходно у себя и даже обедала отдельно, не принимая никого, кроме Гончего, который аккуратно всякий день приходил к ней в сумерки и сидел до вечера. Утро и день он проводил в имении на постройке, куда вскоре они должны были переехать.

Общее ликование и в особенности радостное настроение братьев Басановых и их наперсников отравлялось лишь одним помыслом: как распутаться с огромным долгом? Купец Яхонтов продолжал отвечать уклончиво: не грозился тотчас же требовать своих денег, но и не соглашался дать обещание ждать по-прежнему, как из года в год ждал при опекунском управлении. Гончий прямо заявил, что дает сроку один месяц.

Если бы грозился один Гончий, то, быть может, дело могло бы как-нибудь устроиться, но случилось нечто, что в Высоксе объяснить не могли. Из Петербурга уже пришла грозная бумага. Была давно накопившаяся казенная недоимка, а вместе с тем и крупная неустойка по поводу какого-то подряда, который запоздал. Казна долго молчала снисходительно, а теперь все это требовалось немедленно, и грозили еще строже, чем Гончий.

Оба Басановы и их наперсники заседали, рассуждая, призывали из Мурома сведущих людей и пришли к одному, что распутаться нет никакой возможности, а достать огромную необходимую сумму было не у кого. Олимпий начинал уже жалеть, зачем не оставил Гончего на его месте. Он более всех был озабочен, так как чувствовал, что вся тяжесть и ответственность управления лежит на нем. Но он смущался только по утрам, а днем будто забывал про надвигающуюся грозу, занятый приготовлением к празднеству.

Приглашения в Муром, в губернский город, к разным соседям и даже к некоторым знакомым в Москву были уже разосланы. За последние дни в саду, перед домом, на улице и на базарной площади расставлены были смоляные бочки и готовились разные потешные огни. На площадке перед домом и коллегией строились столы с лавками для угощения заводских крестьян.

В доме тоже шла суета и возня. Старший Басанов переселился в верхние комнаты, конечно, с согласия брата. Решил это перемещение как бы глас народа. Оно казалось необходимым. С тех пор, что Высокса существовала, всякий привык, чтобы руководитель судеб ее жил в верхних комнатах.

Одновременно младший Басанов переселился в центральные комнаты с балконом, где за последние годы проживала Касаткина. Сама же она в первый раз переходила в правое крыло дома, но, конечно, на время, так как собиралась уезжать в собственное имение.

Сусанна Юрьевна была крайне грустна. На нее напала какая-то беспричинная тоска. Она не жалела, что приходится уезжать с Высоксы, где прошла половина ее жизни. Вместе с тем, жалея Гончего, она надеялась, что он в новом имении найдет себе занятие и утешится постепенно…

А напавшая тоска не умалялась, несмотря ни на какие размышления.

И тоска оказалась предчувствием.

Однажды среди Высоксы поднялась такая сумятица, как если бы случилось землетрясение. Всё поднялось на ноги не днем, а около полуночи, и всё бросилось на улицу к базарной площади.

— Пожар! Пожар! Горит! — раздавались крики.

Действительно, в Высоксе было светло, как днем. Огромное и высокое пламя среди полного затишья ночи высоко поднималось столпом, разрастаясь в громадные черные клубы дыма, тихо и плавно уходящие в поднебесье.

Когда толпы рабочих и дворня из дома сбежались на самое место пожара, то крики усилились, сумятица удвоилась. Все восклицали почти одно и то же:

— Гончий! Онисим Абрамыч!

— Да сам-то?… Сам! Где? У барышни или… тут?…

Пылал, очевидно уже давно загоревшись среди ночи, маленький домик, нанятый бывшим управителем, но находился ли в нем сам хозяин, никто не знал.

Бросившиеся в барский дом доложить и справиться прибежали обратно с криком:

— Там! Там! В огне!

Через несколько минут явились на пожар и оба молодые барина и за ними куча приживальщиков, все спросонья, перепуганные и полуодетые…

— Тушить! — вскрикнул Аркадий с ужасом.

— Попал пальцем в небо! — отозвался Олимпий.

— Где же тушить? — прибавил кто-то. — Да и нечего. Уже одни головни сейчас будут…

— Спасибо, ветру нет. А то прощай вся слобода.

— А и чтой-то, братцы, как смолой оттудова несет. Чисто бочки потешные полыхают.

В то же мгновенье раздались отчаянные вопли… Женская фигура вся в белом, пробившись сквозь толпу, подбежала к самому пожару, стала, взмахнув руками над головой, и снова бросилась еще ближе к огню, чуть не к языкам зияющего пламени…

— Держи. Держите… Барышня! Тетушка! — вскрикнули разом оба Басанова и толпа.

Четверо человек кинулись к Сусанне Юрьевне, схватили ее и силой повлекли назад… Отчаянные и дикие вопли огласили всю улицу… Но затем, уводимая силой от огня, она вдруг осунулась и повисла на руках людей, как мертвая.

Олимпий распорядился тотчас… Барышню без чувств положили на траву и побежали на конюшню скорее запрягать что-нибудь, чтобы отвезти ее в дом.

— Какой страх! Какое несчастье! Кто мог думать? — лепетал Аркадий, не спуская глаз со сверкающего огромного костра. — И бедный Феофан с ним…

— Вестимо несчастие, — отозвался Олимпий и прибавил тише: — но не нам с тобой, братец. Наше дело сторона.

— А уж как смолой несет… Так и отшибает, — ахнул кто-то около Олимпия.

— Полно врать, дурак! — грозно крикнул он.

Толпа все увеличивалась, и скоро вся Высокса была в сборе на базарной площади. Но пожар уже кончился, и была лишь раскаленная груда, ослеплявшая глаза. Появилось наконец несколько бочек с водой, и народ начал пробовать заливать из ведер красную груду, но подойти близко было невозможно от пышащего жара. Платье начинало тлеть… Лицо и руки будто щипало и рвало…

— Обожди! Ништо! Тихо. Далее не пойдет, — сказал появившийся в числе последних Михалис.

И, обратясь к барину Олимпию Дмитриевичу и ко всем тоже, он прибавил:

— Удивительно! С чего бы это? Вот уже и ума приложить нельзя, как он это не выскочил, когда зачалось. А что если Онисим-то Абрамыч в отсутствии?

— Полно уж ты! — тихо, но резко отозвался Олимпий и хотел что-то сказать, но в тот же миг снова раздались крики и рыдания. Сусанна Юрьевна пришла в себя и, поднявшись, сидела на траве.

— Сожгли! Сожгли! — вскрикнула она вдруг…

— Успокойтесь, тетушка… Милая, дорогая… — заговорил Аркадий, опускаясь на колени около нее.

Сусанна Юрьевна рыдала, схватив себя руками за голову и качая головой из стороны в сторону.

— И могилы не будет… и могилы нельзя…

— Найдем его все-таки, тетушка, — утешил ее Аркадий со слезами в голосе.

Но у окружающего их народа тоже заныло на сердце. Слишком ужасно было горе барышни…

И до самой зари просидела Сусанна Юрьевна у пожарища.

Вернувшись в экипаже домой, она, войдя в свои комнаты, будто снова лишилась чувств и пролежала, закрыв глаза и без движения, до самого полудня, но не дышала просто, а тихо стонала.

Ввечеру только удалось народу разрыть головни и уголья и найти два совершенно обуглившихся скелета, а не трупа.

И на другой день были странные похороны двух маленьких почти пустых гробов с костями…

Сусанна Юрьевна не явилась… Она лежала в горячке и в бреду.

XVII

Всеобщая нелюбовь, всеобщее неискреннее, а напускное презрение к Гончему вдруг исчезли. Его поминали и о нем толковали изо дня в день без всякой злобы.

— Сожгли! — повторяла вся Высокса от мала до велика и будто совестилась.

Глас народа — глас Божий! Бессознательное убеждение в чем-либо массы есть непременно истина. Не было положительно ни единого человека на заводах, который бы считал пожар случайностью, несчастным случаем. Но, кроме того, все были убеждены в том, что преступление было дерзко совершено с ведома, если не по приказанию, барина Олимпия Дмитриевича.

А кто был руководитель, если не прямо совершитель преступления? Высокса отгадала и единогласно указала на Михалиса. Некоторые доходили даже до намеков в разговорах.

Михалис ходил угрюмый, чувствовал, что его подозревают, и это озлобляло его. Все, им совершенное, было действительно так искусно подстроено, что он ни минуты не думал о возможности зародиться подозрениям по отношению к его личности.

Михалис кончил тем, что начал сам говорить и сердито шутить, что Высокса считает его поджигателем и убийцей. Но помимо досады в Михалисе ничего не было. Бояться он не мог. Дело это было не такое, как убийство князя Никаева. Временное отделение не могло приехать для следствия. Какие бы слухи ни ходили, все-таки улик не было никаких, и оставалось только сказать, что это все дело темное.

Впрочем, если Михалис ходил чересчур угрюмый, то на это были еще две причины помимо пожара. Олимпий Дмитриевич, обещавший тысяч десять, а то и больше, если все кончится благополучно, теперь медлил с обещанной уплатой. Михалис уже два раза напоминал ему об обещанном, но Олимпий отвечал:

— На что тебе теперь? Обожди! До того ли теперь? Да и денег совсем нет. Вот распутаюсь немножко, кончится сдача всех дел, отпразднуем рождение братца и начнем управлять. Тогда деньги свои и получишь. Недолго ждать!

Но по голосу Олимпия, которого Михалис так давно знал, он чувствовал, что тот собирается сначала оттянуть, а затем и совсем не сдержать своего обещания. И это, разумеется, возмущало его.

Кроме того, у него была еще другая пущая забота. С его сестренкой положительно что-то творилось. Что именно, он и ума приложить не мог. Тонька изменилась лицом, будто похудела. Затем она часто задумывалась, иногда бывала даже грустна и печальна.

На вопрос Михалиса, что с ней, Тонька, конечно, ничего не отвечала, уверяла брата, что ему все мерещится, и при этом Михалис видел, или вернее, чувствовал, что Тонька робеет. Каждый раз, что заходил разговор между ними о том, что в ней есть какая-то перемена, молодая девушка начинала глядеть и говорить трусливо. Михалис ломал себе голову, и тщетно.

Однажды, вдруг, по поводу пустяка, подозрение молнией сверкнуло в его голове. Но это подозрение было такого рода, что самому Михалису стало страшно. Он испугался того, до чего додумался. Ему казалось, что если это его подозрение станет действительностью, фактом, то сразу произойдет какое-то вокруг него светопреставление, разрушение мира.

Однако, тотчас же это подозрение показалось ему таким нелепым, что, отогнав его мысленно от себя, он и забыл о нем.

Впрочем, скоро у Михалиса явились и занятия. Окончательная сдача дел опекунства после погибели Гончего должна была прекратиться. Депутат от дворянства, двое чиновников, двое стряпчих вместе с Олимпием Дмитриевичем распутывались кое-как, стараясь выяснить только главное, а на мелочи и подробности не обращать никакого внимания.

Олимпий начинал уставать от этих занятий, отчасти они надоели ему, и он стал все менее заседать. Наконец он свалил все на коллежского правителя и присоединил к нему Михалиса.

Зато одновременно Олимпий стал приводить в исполнение все свои и прежние давнишние, и новые затеи и прихоти. Он за все схватился зараз. Театр заново отделывался, двое человек были посланы в Москву разыскать и нанять актеров и музыкантов. Охотный дом, если не перестраивался, то отделывался внутри заново и особенно пышно и богато, причем однако ничего собственно до охоты касающегося не приобретали. Даже собак купить не приискивали. И всем казалось, что охотный дом отделывается совсем не для охоты. А для чего? Было загадкой!

В то же время Олимпий решил как можно скорее восстановить прежний гусарский конвой, но в двойном количестве, чтобы у него и у брата была одинаковая свита. Людей в будущий конвой уже выбирали, причем иногда пришлось брать за рост или статность отличных мастеров на заводах. С проволочного завода взяли, чтобы завербовать в гусары, таких трех мастеров, что дело на заводе могло совсем стать.

Доложить об этом Олимпию Дмитриевичу, конечно, никто не смел. Целый день толковали об этом в коллегии тихонько и робко. А на другой день в той же коллегии случилось то же. Один писарь, отличавшийся самым красивым почерком и писавший всегда бумаги, направляемые в Петербург, попался на глаза Олимпию. На другой день он уже не явился в должность, а ожидал быть гусарским десятником.

Но с каждым днем у Олимпия являлись новые затеи, воображение разыгрывалось, а смелость усиливалась… То, что было прежде мечтой, теперь желалось осуществить немедленно во что бы то ни стало.

— Удержу нет! — тихо поговаривали все, и нахлебники, и холопы.

И наконец одна давнишняя мечта, скрытая от всех, осуществление которой было страшно трудно, теперь вдруг, неведомо почему, сделалась уже не мечтой, а чем-то иным… Это было бремя. Прихоть стала болезнью. «Вынь, да положь!» — говорит пословица.

Дело шло о к раса вице-девушке, которая ему давно сильно нравилась. Это была Сусанна Змглод.

Прежде он стеснялся… и не из боязни Змглода… Теперь, вступив в свои права владельца Высоксы, Олимпий решил, что надо действовать и осуществить и эту самую главную прихоть, давнишнюю и близкую к сердцу.

«Нечего откладывать! — решил он. — И не робеть! Смелость города берет!»

XVIII

Однажды утром Иван Змглод, явившись к Аркадию Дмитриевичу, удивил его своим видом. На молодом Змглоде лица не было.

— Что ты? — ахнул Аркадий.

— Чего ждали, то теперь и хочет будто стрястись на нас! — ответил Змглод.

— Что такое?

— Да вот батюшка со всеми нами собирается уезжать из Высоксы, купить дом в Муроме и зажить там.

— Зачем?! Что?! — вскрикнул Аркадий.

— Ради безопасности!

Аркадий пристально и пытливо глядел в глаза своего друга и вдруг оробевшим голосом произнес:

— Братец?..

— Понятное дело! Что же другое?

— Хорошо! Но что же он может? Грозится только.

— Нет, Аркадий Дмитриевич, — потряс головой Змглод. — Он не из таких, что будет только грозиться! И прежде батюшка его опасался, как барина смелого, о двух головах, способного на все. А теперь после приключения с Онисимом Абрамычем батюшка его еще пуще опасается. Он сказывает, что Олимпий Дмитриевич со своими приятелями вроде Платона ни перед чем не постоят.

— Да что же он может? Ведь тут не смертоубийство ему нужно… Что же он может?! — воскликнул Аркадий.

— Все может! Мало ли он что может надумать? Может выкрасть нашу Саню и силой запереть где, так что мы месяц целый ее не разыщем! Недаром у него домики в лесах водятся. Нет, мы порешили все — и батюшка, и матушка, и я — уезжать.

— Никогда этого не будет! — вскрикнул Аркадий. — Я не допущу!

— Вы?! — грустно спросил Змглод и опять покачал головой.

Этот вопрос и движение произвели странное действие на добродушного молодого человека. Он вспыхнул. Голосом, какого Змглод никогда не слыхал, он произнес:

— Я не допущу! Я за нее не то что на брата, на смерть пойду! Это ведь не то, что ссоры разные да драки братцевых да бариновых. Нет, это другое! Нет, никогда такого ничего не будет. Я тебе говорю! Голову тебе на отсечение даю, что Олимпий пальцем Саню не тронет!

И голос Аркадия был такой странный, новый, глаза его так необычно сияли, он так преобразился, что Иван Змглод изумился, а потом будто сразу поверил, лицо его слегка прояснилось. Он почти с восторгом поглядел на Аркадия.

— Давай-то Бог! Вот кабы всегда вы так… А то уж очень вы…

И он не договорил.

— Я такой, говорят, робеющий, молчащий. Верно это, Иван!.. Да ведь это в пустом, в глупостях. А если мне будут ножом сердце вырезать! Так что же? Буду я плакать по-твоему, жалиться и давать себя резать? Ты знаешь, как я твою сестру люблю — и давно!

— Знаю, Аркадий Дмитриевич! Все мы знаем, всех нас вы любите. Кабы не то, мы бы давно с Высоксы уехали.

— Ты знаешь, да не знаешь! — вскрикнул Аркадий. — И никто не знает! Я один знаю!.. А то, что вы все не знаете, а я знаю, то вот завтра и Олимпий узнает… И всем его ухищрениям будет конец! Он не посмеет!..

Отпустив Змглода, Аркадий тотчас же позвал к себе любимца Ильева и заставил его поклясться, что он не выдаст его, не разболтает про тайное поручение, которой он ему даст. Затем он объяснил Ильеву, что он должен через своего приятеля, брата Андрея Шлыкова, разузнать, что затевает Олимпий по отношению к Сусанне Денисовне. Брат любимца Олимпия был в лагере бариновых, но держался особняком и, видимо, любил более Аркадия.

Ильев взялся исполнить поручение, не ручаясь за успех.

И в тот же вечер он доложил Аркадию, что Шлыков не знает, что именно затевает Олимпий Дмитриевич, но затевает наверное и вскоре задуманное приведет в исполнение.

— Шлыков сказывал, — объяснил Ильев, — что ему сдается самому… Смекает он, что Сусанну Денисовну положено при случае выкрасть и укрыть так, чтобы и в месяц, два никто ее не нашел.

— Ах, мерзавец! — вскрикнул Аркадий. — А коноводом Михалис?

— То-то нет, Аркадий Дмитриевич. Даже удивительно. Шлыков заверяет, будто Михалису ничего даже не известно.

— Вздор это! Михалис! Он и науськивает. Ну, да черт с ним. Вот увидим… Спасибо тебе. Теперь мой черед орудовать!

И, совершенно не спав всю ночь, Аркадий будто в какой-то лихорадке решился действовать… Он сам себя не узнавал. В нем что-то как будто шевелилось, дрожало и заставляло его почти метаться по комнате. Наконец, он не выдержал и задолго до полудня приказал скорее подать себе дрожки.

Через полчаса он был уже на подъезде домика Змглода и входил в него. Когда он вошел в комнату Дениса Ивановича, то удивил его своим лицом.

Старик собирался сказать: «Что с вами?», но Аркадий предупредил его.

— По делу я к вам, Денис Иванович, по самому важному делу и не терпящему отлагательств… От вас зависит порешить самое важное дело, какое только может быть в моей жизни…

Аркадий смолк на минуту, будто оробел, но тотчас же взгляд его снова вспыхнул. Он как-то выпрямился и проговорил голосом, который удивил Змглода так же, как и его сына накануне!

— Вы знаете, Денис Иванович, как я люблю вас давно… Ну, вот и не удивляйтесь… Я, Денис Иванович, хочу… Давно хотел.

Всегда так думал… Давным-давно порешил, только не говорил никому… И вам не говорил. И вот теперь скажу. Я хочу жениться на Сане!

Змглод как-то ахнул, вытаращил глаза, а затем опрокинулся на спинку своего кресла и глядел на Аркадия широко раскрытыми глазами.

— Вы удивились?

— Понятно… Господь с вами!

— Тут ничего удивительного нет! Это, Денис Иванович, давно, давно мною порешенное дело. И ваша Сусанна Денисовна должна знать это. Если я ей никогда не говорил прямо, то тысячи разов говорил так, что она теперь не удивится.

— Дорогой мой Аркадий Дмитриевич, — заговорил Змглод, — спасибо вам за вашу любовь, но все это, извините, измышление самое невозможное. Вам нельзя, дворянину, высокскому владельцу, богачу, сочетаться браком с дочерью… кого же? Ведь меня всегда звали полутуркой. Мать нашей Сани, конечно, по крови вам родственница, дворянка. Но я-то кто же такой? Как называют: проходимец! Что вы! Полноте! Нешто возможно этакому браку состояться!

И Денис Иванович даже слегка улыбнулся.

Аркадий стал горячо доказывать Змглоду, что он, может быть, пять уже лет как решил, что никто, помимо Сусанны, его женой не будет.

— Я никому этого не сказывал, — горячо объяснял Аркадий, — робел признаваться в этом. Одно время думал, что и пройдет это. А вышло наоборот. За последние два-три года я увидел, что мне жить без Сани невозможно. Она должна быть моей женой! И никто мне в этом не помешает! Один вы можете помешать запретом ей венчаться со мной.

— А Олимпий Дмитриевич?! — воскликнул Змглод.

— Олимпий тут ни при чем! Он не отец, да и в качестве совершеннолетнего я по закону могу жениться на ком хочу.

— По закону? Верно, Аркадий Дмитриевич. Но дело не в законе! Дело в том, что Олимпий Дмитриевич по многим причинам сего не пожелает и вам запретит.

— Запретит?! — вскрикнул Аркадий.

И Денис Иванович опять удивился голосу, которого никогда не слыхал.

— Вот до чего довело мое всегдашнее помалкивание, — вскрикнул Аркадий. — Ну, да теперь пора! Конец! В чем другом я буду все уступать Олимпию. В этом деле никогда! Как я сказывал Ивану, так и вам скажу: на смерть полезу!

Аркадий смолк и после паузы заговорил спокойнее, но с чувством:

— Или Саня будет моей женой, или пускай меня убьет кто. Хоть тот же Олимпий. Но дело в том, что если вы не будете перечить, а станете мне помогать, то, конечно, ничего худого не приключится. Мы одолеем. И я не попадусь, как кур во щи. Меня при вашей помощи и защите какой-нибудь Платон не сожжет и не зарежет. А если вы сами будете против меня, то тогда, понятное дело, и я пропаду. Да еще, помяните мое слово, и Сусанна Денисовна пропадет. Он вас и в Муроме достанет. Что ему?! И всегда он был о двух головах, а теперь после такого ловкого дела, как с Гончим, он, пожалуй, еще пуще осмелел. Все ему теперь трын-трава! Он на ваш дом с новыми своими гусарами нападет, выкрадет Сусанну Денисовну и увезет. А вот вы себя так поведите, чтобы я мог сделаться ее защитником. А прежде этого мне надо сделаться ее нареченным с вашего согласия.

Аркадий замолчал. Денис Иванович сидел сумрачный, отчасти как будто даже смущенный.

Молчание длилось долго.

— Что же?! — резко произнес Аркадий.

И снова это вырвалось у него тоном голоса его брата. Он как будто давно гневно ждал решительного ответа.

— Скажу я одно пока, — глухо отозвался Змглод. — Дайте мне поразмыслить, очень уж вы меня огорошили!..

Аркадий уехал, а старик созвал всех своих — жену, дочь и сына.

Объяснив им, с чем приезжал Аркадий, он спросил:

— Ну? Что же тут делать?

Алла Васильевна заявила тихо и глуповатым голосом, что всегда ожидала предложение молодого барина.

— Это почему? — воскликнул старик.

— А вот Саня мне всегда это сказывала, а она не лгунья.

Змглод опешил и удивленно глянул на дочь.

— Правда, батюшка, — улыбнулась Сусанна. — Я надеялась всегда… Но при таких обстоятельствах, как вот теперь, надо сто раз отмерить и один отрезать. Правда, Ваня? — обратилась она к брату.

Иван сурово кивнул головой, а затем стал объяснять, что на Аркадия, известно, полагаться мудрено, и надо предоставить ему бороться с братом, а самим выждать.

— Я ему срок для ответа моего дал, — сказал Змглод.

— Ну, минует срок, тогда и увидим, что отвечать, — решительно проговорила Сусанна. — Наш ответ будет зависеть от того, как сам Аркадий Дмитриевич себя поведет сегодня и завтра.

— Будь по-вашему! — тихо произнес старик.

XIX

Разумеется, Аркадий волновался и трусил при мысли, что придется объясняться с братом и, конечно, выдержать натиск.

Какая будет стычка и что из нее произойдет, Аркадий не мог даже вообразить. Ему однако представлялось, что чем натиск брата будет грубее, тем лучше. Чем мягче станет противиться брат, тем хуже. Аркадию представлялось, что если брат дойдет до остервенения, станет грозиться всячески, то он, Аркадий, немедленно все будет готовить к свадьбе и в самый день своего совершеннолетия обвенчается.

Денис Иванович между тем, ничего не сказав жене и дочери, объяснился с сыном. Оба Змглода, отец и сын, были одного и того же мнения, что предложение Аркадия Дмитриевича есть просто затея. Конечно, он искренно желает этого, потому что давно любит Саню, но никогда не хватит у него смелости привести все в исполнение. Только всю семью подведет.

Сусанна Юрьевна так же, как и Олимпий Дмитриевич, будет, конечно, против этого брака, будет орудовать на все лады, действовать и убеждениями, и угрозами. И, конечно, мягкий и нерешительный Аркадий Дмитриевич им уступит. И серьезное дело станет смехотворным делом. Над семьей Змглода будут только потешаться, скажут, что они затеяли неподобное, зазнались, забыли, кто они, и вообразили, что простодушного молодого человека легко женить на дочери.

Иван Змглод, видя задумчивость и какую-то растерянность Аркадия, прямо говорил ему и убеждал:

— Только смех один будет! Где вам против братца идти!

В то же время Иван Змглод советовал отцу молчать и отложить ответ в долгий ящик или же тотчас отвечать решительным отказом. Кончилось тем, что на третий день Денис Иванович, чувствуя себя несколько лучше, при помощи костыля добрался до своей тележки и, явившись в дом, с трудом поднялся по лестнице. Отсюда он прошел прямо на половину Аркадия Дмитриевича.

Денис Иванович считал необходимо нужным явиться лично, поблагодарить молодого барина за честь и объяснить, что все это дело совсем немыслимое. Но едва только Аркадий узнал, с каким решением явился Змглод, как пришел в такое состояние, в каком никто его никогда не видал.

— Так вот что! — воскликнул он. — Вот до чего дошло дело. Я должен быть несчастным человеком вследствие моей трусости, моего слабодушия. Я люблю Сусанну Денисовну невесть с каких пор и, конечно, без нее совсем жить мне будет невмоготу, а вы мне отказываете! Почему? Потому что не любите меня, или потому, что я ей не пара? Это бы ничего! Это бы понятно было! А вы отказываете потому, что я плакса, как зовет меня брат, что я, затеяв дело, только осрамлю вас, только всех смеяться над вами заставлю! Так слушайте, Денис Иванович! — вскрикнул он вдруг. — Несмотря на ваш отказ, я сейчас иду к брату и все ему объясню. Все-таки дело огласится. И если вы будете все-таки продолжать отказываться, то я увезу Сусанну Денисовну и тайно обвенчаюсь с ней в самый день моего совершеннолетия! Я знаю, что она пойдет на это.

Змглод, глядя на Аркадия, невольно изумлялся. Никогда нельзя было предположить в молодом человеке того пыла, который вдруг оказывался.

«Стало быть, — думалось Змглоду, — когда дело-то близко сердцу, то он не такая плакса, как все мы думаем…»

Аркадий заставил Дениса Ивановича снова объяснить и побожиться, какие именно причины заставляют его отказывать ему в руке дочери. И Змглод снова объяснил все то же: Аркадий Дмитриевич неспособен побороть все те препятствия, которые возникнут. А главной причиной было нежелание его, Змглода, быть осмеянным всей Высоксой.

— Ну, так вот вы увидите! — ответил Аркадий тихо, почти шепотом.

Денис Иванович опять удивился. Эти слова были сказаны хорошо знакомым ему голосом. Это говорил Аникита Ильич.

Объяснение кончилось тем, что Змглод уехал домой, сказав молодому человеку:

— Делайте, как знаете! Позвольте только нам объяснить всем, что мы тут ни при чем, что мы желаем только одного — уехать поскорей с Высоксы, а не то что за кого-либо из господ Басман-Басановых прочить свою дочь.

И старик вернулся домой несколько тревожный. Он представлял себе немедленную стычку братьев, после которой можно было ожидать «чудес в решете». Аркадий Дмитриевич, конечно, тотчас струхнет, а Олимпий Дмитриевич невесть что затеет. Единственное, на что Денис Иванович стал рассчитывать, было, что молодой человек, нерешительный, лишь с мимолетными, мгновенными вспышками, будет собираться объясняться с братом и не соберется.

Но он ошибся.

Аркадий был возмущен, даже глубоко обижен: «Вот до чего я дошел! — говорил он себе. — Все уступал и уступал! И теперь хорошие люди боятся даже со мной дело иметь. Нет, так нельзя!..»

Аркадий собрался на другой день поутру отправиться к брату и объясниться, но затем вдруг рассердился и выговорил вслух:

— Опять завтра! Нет, сейчас надо идти!

И в ту же минуту он вышел из своих комнат, быстро, как бы спеша, прошел дом, поднялся по лестнице и чуть не ворвался в комнаты брата. Казалось, что он прибежал с каким-то сейчас полученным известием, не терпящим отлагательств. Олимпий, поглядев на брата, заметил что-то особенное в его лице и невольно вымолвил:

— Что такое? Случилось что? Наши бариновы да братцевы опять передрались?

И он рассмеялся.

— Если какое, Аркадий, побоище, то плюнь! Последнее!

Отвечаю тебе головой, что больше на Высоксе бариновых да братцевых не будет. Сейчас прикажу всех подравшихся выгнать из Высоксы вон, хоть на поселение.

— Нет, братец, ничего такого нет! — выговорил Аркадий. — Я пришел вам сказать… Вот теперь скоро мое совершеннолетие, а я так положил, что как мне двадцать один год минет, так я сейчас женюсь…

Олимпий широко раскрыл глаза и глядел, ожидая, что дальше будет.

— Ну, так что же? — выговорил он ввиду молчания брата.

— Ну, вот я и решил вам сказать!.. Оно все-таки брату знать нужно. Как мне минет двадцать один год, так сейчас же я и венчаться хочу.

— И хорошее дело! Да только успеем ли мы невесту найти? — усмехнулся Олимпий.

— Невеста есть, братец! Особа, которая уже столько лет почитается мной моей нареченной. Особа, которая всеми находима прелестной. Ты сам часто сказывал, что она — писаная красавица, золотое сердце и ума несравненного. Я хочу жениться на Сусанне Денисовне.

Олимпий покачал головой и после несколько мгновений молчания произнес укоризненно:

— Как, братец, тебе не стыдно! И всегда-то ты был не особливо прыток, но все ж таки дурашных затей у тебя не бывало. И вдруг этакую чепуху надумать! И кто это тебя науськал? Ванька Змглод, что ли?

— Никто меня, братец, не науськивал! Я же сам говорю, что уж сколько лет, как я и порешил, что Сусанна Денисовна будет моей женой. И только она одна может быть моей женой. Ни на ком другом я никогда не женюсь. А если я так порешил, то чего ждать? Как вот выйдет мне совершеннолетие, так я с ней и повенчаюсь.

— И никогда этого не будет! — отозвался Олимпий резко.

— Как не будет?

— Да так… не будет!

— Почему же не будет?! — воскликнул Аркадий.

— А потому, что не должно быть! Потому, что это срамота! И я не допущу! Хоть я и не отец тебе, а брат, но я не допущу тебя срамить ту же фамилию, которую я сам ношу! В чем другом я тебе перечить не стану. Все, что ты пожелаешь, сделаю, помогать буду. Но в этом деле не только не буду помогать, но всячески воспротивлюсь. Во всяком другом деле честь нашей фамилии будет не замарана, какие бы ты колена ни выкидывал. А этак срамить нас, Басман-Басановых…

— Какой же тут срам? И понять нельзя!..

— Да кто он, этот Змглод! Полутурка! Тот же холоп дедушкин. Не крепостной, а вольный, но все-таки был тем же холопом. Не будь шустрым, то и в обер-рунты никогда бы не попал, а попал бы в камердинеры. Вот если бы ты Сусанну Денисовну затеял в любовницы брать, иное дело. Я бы сказал, давай тягаться, кто перетянет, ты или я, потому что этакое и мне, пожалуй, пожелалось бы. А чтобы жениться, чтобы Змглодка, дочь полутурки, была здесь барыней, такой же, как была наша матушка, и называлась так же госпожой Басман-Басановой… этого, Аркадий, дудки, никогда не будет!

— Жаль мне, братец, — выговорил Аркадий тихо, но опять не своим голосом. — Жаль мне очень, что ты так это понимаешь! Стало быть, мы только что помирились, хотели было на всю жизнь, а теперь пуще повздорим, потому что хоть весь мир Божий перевернется кверху тормашкой, а я на Санне женат буду!

— Скажите на милость! — отозвался Олимпий и, разведя руками, невольно рассмеялся.

— Да вот увидите! — вскрикнул Аркадий.

— И откуда это вдруг у него прыти набралось? — произнес Олимпий, как бы обращаясь не к брату, а к себе самому. — Просто фокусник! Слышишь — и ушам не веришь!

— Правду ты сказываешь. У меня никогда никакой прыти не бывало, потому что не хотел ее иметь. А вот теперь захотел. Какая охота вздорить с людьми из-за пустяков? Лучше сохранять спокойствие духа. А вот когда вас зарезать хотят, так тут с покойным духом не будешь! Тут сам полезешь с ножом.

— Это ты-то с ножом полезешь?.. — расхохотался Олимпий.

— Да еще как, братец! Пошибче много отважного!

— Ну, буде, брат, пустомельствовать! Мне не время! Сейчас идти заседать с этими чертями и о долгах рассуждать. Хочешь собираться жениться, ну, и собирайся! До сборов твоих никому никакого дела нет. А вот, когда ты совсем спятишь с ума и захочешь ехать в храм… Ну, тебя тогда возьмут и запрут!

— Кто же это? — вскрикнул Аркадий.

— Да хоть бы я!..

Аркадий изменился в лице, побледнел, хотел заговорить, но голос его задрожал.

— Ну, ступай, ступай! — произнес Олимпий. — Нечего злиться! От этой злости только раскиснешь и развоешься.

— Да как ты смеешь со мной так говорить! — вдруг наступая на брата, заорал Аркадий на весь дом.

Олимпий превратился в истукана… Он вытаращил глаза, разинул рот, отступил на один шаг и совершенно не верил, во сне или наяву видит он и слышит.

— Я тебе сто раз горло перережу, прежде чем ты, злая собака, высокский развратитель, злодей, убийца Гончего…

Аркадий наступил еще два шага на брата, а Олимпий снова попятился в том же состоянии оцепенения. Но затем он увидел, что брат схватил себя сам за горло. Действительно, Аркадий едва переводил дыхание и чувствовал, что он сейчас задохнется. И он вдруг махнул рукой на брата и пошел из комнаты нетвердыми шагами, пошатываясь, как слегка пьяный.

Олимпий совершенно невольно, бессознательно двинулся за братом и глядел, как тот шел по соседней комнате, потом по коридору, и тоже шел за ним, все глядя и все спрашивая себя:

«Что это? Кто это? Если это Аркадий, то не сошел ли он с ума? Если он не спятил, то что же это? Откуда же взялся этот Аркадий? И что же будет теперь? С этаким Аркадием вместе владеть всем состоянием и управлять им?»

И, когда брат его исчез, Олимпий остановился среди большого коридора. Если бы кто-либо увидел его в эту минуту, стоящего опустив голову, разводя руками, то, конечно, подивился бы и ничего не понял.

Впрочем, придя в себя через несколько мгновений, Олимпий удивился, что стоит среди коридора, и не знал, зачем он здесь, почему сюда попал. Он озирался. Затем, придя окончательно в себя, он вернулся в свой кабинет и через несколько минут был снова спокоен.

«Стало быть, — думалось ему, — по пословице «в тихом омуте черти водятся»! Но какие черти! Чертенята, бесенята, такие, что баба клюкой десяток перехлопает зараз! Сам разозлился, да сам же и задохся. И теперь, поди, плакать учнет. Не этакие страшны! Не тот страшен, кто с ножом на тебя бросается, со стола его схвативши, а тот, кто при этом ноже тайком ходит».

Но после нескольких минут спокойствия Олимпий в свой черед почувствовал медленный, но сильный прилив гнева, — и гнев не крикливый, не озорной, а спокойный. От такого гнева не задохнешься, а другого тихо задушишь.

Просидев в раздумьи около часу он чувствовал себя еще более озлобленным.

XX

Много передумав о нежданном объяснении с братом, Олимпий пришел к искреннему убеждению, что Денис Иванович давным-давно метил на простофилю брата и искусно подготовил все.

«А почему, — думал он, — брат, не дождавшись даже своего совершеннолетия, явился объяснить свою дурацкую затею? Очень просто».

Змглод прослышал или почуял, что он, Олимпий, хочет теперь обратить свое особенное внимание на его дочь Сусанну. Вероятно Змглоды догадались, что пока он не был полновластным владельцем своего состояния и был под опекой, то не решался действовать открыто относительно девушки, которая ему тоже давно нравилась. Теперь же все переменилось. Не нынче-завтра опеки никакой не будет, и ему стесняться уже не приходится.

Конечно, Змглоды — не крепостные, а вольные, но они живут в Высоксе, и на них привыкли смотреть, как на принадлежащих к заводам и, следовательно, подвластных Басановым.

«Да, наконец, это такое дело, что до суда не доходит, — усмехнулся Олимпий. — Это — не смертоубийство».

Разумеется, прежде всего он пожелал рассказать невероятное приключение своему любимцу Михалису и тотчас же послал за ним. Когда Михалис явился, то нашел Олимпия уже несколько спокойным. Узнав о приключившемся, Михалис удивил своего патрона тем, что был нисколько не удивлен.

— Этого следовало ожидать, Олимпий Дмитриевич! Я так давно полагал! Аркадий Дмитриевич именно такой человек… Совсем не такой, как вы. Вы швыряетесь направо и налево, все меняете свои любовные прихоти. А у него, поди, лет с четырнадцати, с пятнадцати застряла в голове Сусанна Денисовна, да по сию пору и торчит. И поэтому, конечно, он никогда ни на ком не женится, кроме нее. Теперь не допустите, он после женится.

— После? — выговорил Олимпий, подсмеиваясь. — После меня…

Михалис не понял и удивленно смотрел.

— Как после вас? — выговорил он.

— Да так! Нетто он захочет на ней жениться после того, что она станет моей любовницей?

Михалис помолчал, потом потряс головой и произнес едва слышно:

— Напрасно! Есть кого можно трогать, а есть кого и нельзя…

— Как это?

— Так, Олимпий Дмитриевич!

— Что же это? Стало быть, Змглодов мне не трогать? Бояться турки? Холопа?

— Дело не в холопстве и не в Турции. А говорю я вам: есть кого можно трогать, а есть кого и нельзя! Дениса Ивановича трогать опасно. Себе дороже выйдет! Не стоит того из-за смазливой девчонки свою жизнь подвергать опасности. Змглод за свою дочь зарезать может.

— Ну, это, Платон, так сказывается! Резать не так-то легко, да и не меня. Аркашку может зарезать, как курицу, кто захочет. Ну, а меня пускай кто попробует. Я и не с таким, как этот полутурка, потягаюсь!

— Напрасно, Олимпий Дмитриевич! Если хотите мне верить, то бросьте эту затею. Мало ли у вас тут этого добра было, да и будет опять? Вот только за последнее время вы что-то притихли, перестали гоняться за бабьем… Надоели, что ли?

— Как? Как? — почти вскрикнул Олимпий. — Не пойму я, что ты говоришь.

— Я говорю, что у вас столько перебывало прихотей, что вам Сусанна Денисовна, какая ни на есть красавица, не на редкость.

— Нет, не то, не то! Ты сказал, что вот это все время я притих? — рассмеялся Олимпий.

— Да, я сказываю, что вот за это все время, с зимы, вы бросили гоняться за нашими высокскими девицами, и никакой новой приятельницы у вас не было. Надоело, должно быть, или отдых какой себе положили, или дела, что ли, смущают заводские.

— Так, по-твоему, Платоша, я с зимы никакой прихоти не имел?

— Так сдается.

— Ах ты, шут гороховый! — вскрикнул Олимпий. — Все вы вот таковы, один глупее другого… А куда же я верхом-то пропадал? Ты же сам обижался, что я не сказываю, куда езжу. Забыл, что ли?

— Не забыл, да только догадался, куда вы отлучались… И знаю теперь, что это дело было не любовное, а заводское.

— Заводское?!

— Да! И понятно… Зачем вам в своей какой прихоти укрываться? Никто вам в этом перечить не станет. Все, что у вас было, всегда было навиду. После всякой новой приятельницы на другой же день вся Высокса знала, кто она, знала даже, надолго ли. Лучше вас знала! Помню, что про Пашку Барабанову вся Высокса сказала: «Ну эта на три дня!» Так и вышло, на три дня! Стало быть, если вы никогда не таились, то с какого черта стали бы теперь таиться? Да-с, вот что! Вы думаете, я — дурак! Вы вздумали верхом уезжать неведомо куда через забор садовый, что разбирали вам. И это я знаю! Да и не я один, потому что вы все огороды дворовых потоптали конскими ногами. И ездили вы в лес, по дорожке, по которой дрова возят! Да-с! А вы думали, я этого ничего не знаю?!

Михалис усмехнулся и замолчал, а Олимпий сидел, разинув рот, истуканом и как будто даже слегка смущенный. И после молчания он выговорил голосом, слегка доказывавшим волнение:

— Ну, ну… потом?

— Что потом?

— По дорожке этой куда же я ездил?

— Этого я, Олимпий Дмитриевич, не знаю, потому что понятно, за вами не приглядывал. Но говорил мне стряпчий из Владимира, что якобы он к вам с какими-то бумагами приезжал в лес на свидание. И вы совещались с ним, что предпринять и как быть ввиду окончания опекунства.

— Ай-ай-ай!.. — вдруг воскликнул Олимпий. — Ай, батюшки, вон оно что!..

Он рассмеялся, потом смолк, как будто думал о чем-то, потом начал опять смеяться и, наконец, начал хохотать.

Михалис вытаращил на него глаза, и вдруг ему почудилось, что Олимпий издевается над ним…

XXI

Однако объяснение с братом странно подействовало на Олимпия. Чем более он думал, тем более смущался и как-то запутывался. Он приходил поневоле к таким выводам и заключениям, что сам дивился. Не только дивился всему, что приходило на ум, но дивился себе самому.

Он как будто в себе самом нашел нечто, о чем не подозревал. До сих пор за последние лет пять или шесть он был сугубо тем, что называлось «бабьим угодником». Он постоянно влюблялся и был настолько же непостоянен и прихотлив, насколько быстро увлекался.

Вместе с тем он ясно сознавал, что все его любовные похождения не имеют для него никакого значения, и он, собственно, не может любить так, ка к другие. Каждый раз, что он сходился вновь, он тотчас чувствовал, что это опять прихоть, что он просто совсем неспособен сердечно привязываться к женщине.

Между тем была в Высоксе одна личность, которая ему давным-давно крайне нравилась как-то иначе. Ему казалось, будто эту девушку он мог бы полюбить надолго. Но он не знал, почему ему так кажется. Потому ли, что она действительно из ряда вон привлекательна, или же потому, что именно она-то одна для него и недосягаема среди всех женщин Высоксы.

Личность эта была красавица, дочь Змглода. Общее мнение и отношение всех к ней оправдывали чувство Олимпия. Действительно, она была в Высоксе и, пожалуй, даже во всем округе самой красивой, самой умной и, кроме того, от природы получила дар нравиться и молодым, и старикам.

И каждый раз, что Олимпий менял свои прихоти, переходя от одной к другой, при каждой новой связи какой-то тайный голос говорил ему:

«А все-таки не она!..»

Вместе с тем молодого человека, смелого до дерзости, до олицетворения собой того, что называется «о двух головах», не покидала надежда, что когда он сделается самостоятельным владельцем Высоксы вместе с братом, он может действовать смелее и, конечно, не побоится полутурки, смирить его и своей дерзостью, и большими деньгами. Он даст Сусанне Денисовне такой куш, что у нее явится большое приданное и она потом может отлично выйти замуж.

За это последнее время он ухаживал за Сусанной, был к ней всегда особенно ласков и даже нежен. Он видел точно так же, что и брат влюблен в нее, но он считал Аркадия неспособным даже и на любовь. Соперником своим он не мог его считать. Он побоялся бы всякого другого молодого человека, который стал бы увиваться около красавицы, но этот простофиля был, конечно, не страшен.

И вдруг теперь сразу он узнал, что этот простофиля победил его, не задумал то же, что и он, — взять красавицу, как наложницу, а задумал жениться. Вместе с тем он будто теперь только вполне ясно понял, как он относится к молодой девушке. Теперь как будто оказывается, что у него к ней какое-то новое чувство, которого он никогда не испытывал.

«Неужели же я ее люблю так же, как и другие люди любят, — так, как я считал себя неспособным любить?» — спрашивал он себя и дивился себе.

Оказывалось ясно, положительно, само собой, что он любит «Змглодушку», душою и сердцем привязан к ней. И узнал он это только в ту минуту, когда явилась угроза, что запретный плод так и остается запретным на всю жизнь. А представить себе теперь Сусанну Денисовну невесткой, женой брата он совершенно не мог. Он возмущался…

И когда вдруг он вообразил себе, как Аркадий женится, как явится в дом эта невестка, будет ежедневно у него на глазах, а затем появится на свет ее ребенок, Олимпий вдруг треснул кулаком по столу и закричал дико и отчаянно:

— Никогда!.. На все пойду!..

И, подумав несколько мгновений, он прибавил:

— На все!.. Как есть на все!..

И в эти слова «как есть на все» он мысленно включил и убийство брата, и собственный брак с Сусанной. Говоря «все», он действительно решался на все.

Но, задав себе вопрос, что теперь делать, и скорее, он пришел к убеждению, что одному действовать нельзя. Нужно найти помощника отважного и умного.

Разумеется, таковой был под рукой, уже доказавший свое искусство на темные и страшные дела. Он был виноват перед этим человеком, но вину свою не считал великой, ибо вполне поправимой. Такой малый, как Платон Михалис, за деньги продал бы родных отца и мать, а следовательно, деньги, и не очень большие, вполне утешат его в том, что приключилось с его сестрой. И хотя он как-то даже удивительно обожает Тоньку, но деньги ему дороже.

Одно обстоятельство немного смущало Олимпия. Чтобы победить глупенькую, но оказавшуюся довольно упрямой, Тоньку, он пошел на крайнее средство — на обман. Он обещался ей жениться на ней, как только минет совершеннолетие брата, и он сделается сам независимым от опеки. Девушка поверила и сдалась.

Из своего разговора с Михалисом о том, что он за последнее время никакой женщиной не занят, Олимпий убедился, что Тонька не обмолвилась ни единым словом с братом об их отношениях. Почем знать, может быть, она из боязни брата и совсем промолчит, утешится и выйдет замуж за кавказца Абашвили, который в нее влюблен.

Во всяком случае Олимпий решил тотчас же начать действовать, что-либо предпринимать, что-либо затевать. Ему пришло на ум, что Аркадий, этот новый Аркадий, которого он как бы вновь узнал, способен, конечно при содействии всей семьи Змглода, вдруг тайно обвенчаться с Сусанной даже до своего совершеннолетия. И тогда все еще более запутается. Он, Олимпий, захочет все-таки добиться своей цели. А она будет уже не Змглодушка, а будет госпожа Басман-Басанова. Теперь дело мудреное, а тогда будет преступное.

В тот же вечер Олимпий, оставшись наедине со своим наперсником, объяснил ему все и даже подробно, даже искренно, не скрывая и того нового чувства, которое сам в себе нашел. Горячо объясняя и доказывая Михалису, что он серьезно любит Сусанну Денисовну, что сам этого не знал и только теперь почувствовал, Олимпий, одновременно, как бы себе самому, окончательно разъяснил все и увидел ясно, что он сам в себе не ошибается.

Кончилось тем, что он дал слово Михалису, что если дело не удастся, то он положительно готов на то же, на что давно решился брат.

— Да, Платон… Пойми это! Помогай мне на все лады! Добьемся — я тебя озолочу, не добьемся — делать нечего… поеду венчаться в церковь!

И молодой человек говорил это искренно. Решение же это еще более утвердилось в нем, когда он увидел, что Михалис нисколько не удивлен, напротив того, понимает все и оправдывает все.

— Что же, Олимпий Дмитриевич, — решил Михалис, — самое простое дело! Я полагал, что вы никогда не женитесь, потому что неспособны любить одну и ту же женщину, по природе изменчивы. Но если вы можете любить, как все другие люди, то уж, конечно, из всех, кого мы знаем, можно любить вам только одну Сусанну Денисовну. И если жениться вам, то опять-таки на ней. Кто же, кроме нее? Никого нет! И во Владимире нет! Разве вам в Москву да в Питер ехать искать невесту? То — другое дело. Но от добра добра не ищут! А что Сусанна Денисовна будет барыней Басман-Басановой такой, какой и не бывало еще, такой, которая, извините за правду, будет поважнее, покраше и подостойнее даже самой вашей матушки Дарьи Аникитичны, то в этом и сомневаться нельзя! А что она, может быть, опостылеет вам после, и будете вы раскаиваться, что женились, то этого вперед решить нельзя. Может, так и будет. Но не в том дело. И на другой женитесь, то же будет еще скорей. Я полагаю, что Сусанна Денисовна дольше заставит вас себя любить, чем какая иная. А потом, когда надоест она, и приметесь вы за старое, то барыня в Высоксе все-таки останется красавица и умница, которую все будут любить и уважать. Да, вот мой вам совет, Олимпий Дмитриевич, уж коли жениться вам, то конечно, на ней. Более подходящей нет!

— Ладно, решено!.. — весело воскликнул Олимпий и прибавил: — Ну, а пока как? Пока что делать?

— Пока, понятно, постараться обойтись без храма Божия. А как? — надо подумать. Я вам говорил, что со Змглодом, Денисом Ивановичем, шутки плохие! Надо подумать, да подумать! И главное надо теперь держать ухо востро и глядеть в оба, что будет затевать и делать Аркадий Дмитриевич. Я тому верить не могу, чтобы он якобы оказался какой-то бешеной собакой. А если и вел себя этак, то это прозывается фырканьем. Знаете, дворной пес, который, страшно заливается, лает, редко кусается, а опаснее тот пес, который, не тявкнув, умеет цапнуть.

XXII

В тот же вечер Михалис был встревожен, а затем стал сумрачен. Тонька заговорила с братом по поводу слухов, которые стали уже бегать по всей Высоксе, о новой стычке между двумя недавно помирившимися братьями, но уже не из-за заводов, а из-за чего-то другого. Михалис, почти все говоривший откровенно сестре, рассказал ей и свой разговор с Олимпием. И он был сильно озадачен, а затем и опечален тем нежданным обстоятельством, о котором и не подозревал.

Молодая девушка, узнав, что Олимпий Дмитриевич давно влюблен в Змглодушку, да еще настолько, что сознает себя способным на ней жениться, побледнела, замерла, а затем чуть не лишилась чувств. На вопросы встревоженного Михалиса обожаемая им сестренка созналась, горько плача, что она влюблена уже с год в Олимпия.

Михалис не стал расспрашивать ее, как это приключилось, и изумлялся только тому, что он ограничился подозрением, когда Тонька упорно отказалась выходить замуж за Абашвили. Конечно, он тотчас и мысленно упрекнул себя в том, что якобы недостаточно обращал внимания на сестру.

Надо было быть с ней откровеннее, приучить ее, чтобы она приходила все сказывать про себя. Тогда он узнал бы о ее вспышке сердечной на первых же порах и мог бы, конечно, так или иначе спасти ее от бесцельной привязанности. Разумеется, слава Богу еще, что она только влюбилась и что он не воспользовался этим. Спасибо, что он первый наперсник Олимпия Дмитриевича, а она — его сестра. Иначе, конечно, и Тонька попала бы в число его прихотей.

— Вот тогда-то каково бы было? Помилуй Бог! — восклицал Михалис и, представляя себе подобное, он с испугом хватался за голову.

На вопросы сестры, что значит это повторяемое восклицание, Михалис ничего не отвечал. Он не хотел даже мысли подать сестренке о том, какой опасности она подвергалась бы, если бы не была его сестрой.

Разумеется, Михалис стал всячески усовещивать девушку, что ее привязанность — простая девическая глупость. Надо стараться скорее забыть и думать об Олимпии Дмитриевиче. Она ему не пара, а иди к нему в любовницы на несколько месяцев повело бы только к чему-нибудь страшнейшему.

Простившись с сестрой, отправив ее спать, Михалис собрался было тоже лечь, но был настолько смущен, что вышел на воздух прогуляться. Эта сестренка была настолько дорога ему, что он чувствовал ее горе точно так же, как и она. Его сердце заныло с тех пор, что он узнал, что и ее сердечко ноет.

«И как я не видал ничего? Как я допустил?» — думал Михалис.

Он утешался тем, что конечно, месяца в три все это пройдет. Если Тонька будет чересчур тосковать, то он возьмет ее, и они поедут во Владимир, а то и в Москву. Он стал размышлять о том, что Тонька еще такая молоденькая, почитай, еще девочка, что, конечно, живо забудет Олимпия Дмитриевича. И если не полюбит того же Абашвили, то полюбив иного кого, выйдет замуж и будет счастлива.

«Только одно обидно, — думал Михалис, — что теперь-то моя Тонюшка горюет, а помочь я не могу…»

Наутро проснувшись и встретившись с сестрой, Михалис ахнул… Никогда не видал он свою Тоньку такою. Девушка за одну ночь переменилась, как люди меняются разве за неделю. Она, очевидно, не спала, глаз не смыкала и проплакала всю ночь. Но это было еще не все… В лице ее была не простая девичья печаль, было даже не простое большое горе, а было что-то еще пущее, худшее, что-то страшное. Отчаяние до потери разума было написано на лице ее. Взгляд ее красивых глаз, которые еще вчера утром блестели девичьим блеском, сегодня был иной. Эти глаза сразу потухли и мгновениями смотрели будто неразумно.

Михалис испугался. Оказывалось, что сестренка была старше своих лет сердцем, что ее чувство было не ребяческое увлечение, а истинное, глубокое. Не в один месяц утешится такая, а дай Бог в год, в два забыть все и начать снова жизнь.

Михалис проходил целый день сумрачный. Когда Олимпий снова заговорил с ним о своей заботе, то он отвечал, что еще ничего не надумал, а про себя сказал:

«Не до того мне! Не до твоих затей! Да и чувства мои к тебе, дьяволу, переменились. Хоть и не виноват ты, что Тонька из-за тебя горюет, а все-таки из-за тебя».

И действительно, у Михалиса первый раз в жизни сразу явилось к его покровителю неприязненное чувство. Убежденный, что Олимпий ни на волос не виноват в горе сестренки, он все-таки относился к нему враждебно.

Прошло два дня, и вечером довольно поздно весь большой дом всполошился… В комнатах, где жил Михалис с сестрой, раздались такие отчаянные крики, как если бы кого-либо резали. Первым прибежал живший по соседству князь Абашвили и, распахнув настежь две двери, сделал то, что отчаянные вопли разнеслись еще громче по всему дому. Но Абашвили тотчас же выскочил из комнат назад и стал звать на помощь. Дежурная дюжина бросилась на его зов, некоторые из нахлебников, собиравшиеся ложиться спать, тоже побежали на крик.

Оказалось, что Платон Михалис бьется, чуть не катается на полу комнаты и кричит, как помешанный, диким голосом, с лицом белее полотна. И не только бьется он об пол, а рвет на себе волосы, бьет себя в голову, в лицо и в грудь кулаками. И бьет себя так нещадно, что сам себя одурманил тумаками. Тонька сидит в углу, в кресле, уткнувшись лицом в ладони, и ничего не предпринимает, к брату не подходит, а сама тоже будто обезумела.

Собравшаяся толпа на все вопросы никакого ответа не получила ни от брата ни от сестры. Молодую девушку увели в ее комнату, положили в постель, так как она казалась хворой. Но ни на один вопрос, к ней обращенный, девушка не ответила ни единым звуком.

Платона Михалиса тоже чуть не силком подняли с пола и усадили. Он постепенно успокоился, стих, но сидел на кресле, качаясь из стороны в сторону, как если бы мучился от болей в теле. Он тяжело дышал, изредка стонал, потом вдруг снова вскрикивал, как прежде, снова сжимал кулаки, собираясь начать себя бить в голову и в лицо. И его надо было схватить за руки. Затем понемногу он успокоился совсем и стал просить всех уйти. На вопросы, что приключилось, он отвечал только один раз:

— Получили мы с сестренкой весть из Владимира страшнейшую!

Когда все ушли и остался лишь один близкий друг, Абашвили, Михалис вдруг ухватил его за плечи, впился в рукава его сюртука судорожным движением, так что пальцы его захрустели, и потащил его. Рванув его на себя и будто не понимая, что делает, он заставил князя опуститься на колени около кресла. И в ту же минуту Михалис, припав к нему на грудь, повис головой на его плече и начал всхлипывать, как малый ребенок.

Через несколько мгновений Абашвили тоже вскрикнул. Михалис в трех словах сказал ему то, что сам в немногих словах узнал от сестры.

Тонька, задавленная своим горем, созналась брату в этот вечер, что она уже месяца четыре состоит очередной любовницей Олимпия Дмитриевича.

Поездки в лес по заводским делам теперь Михалис понял!

Горе усугублялось чувством ненависти и омерзения к извергу, который даже его, своего ближайшего друга, не пожалел… Единственное, что у него, Михалиса, на свете было, и то Олимпий Дмитриевич вырвал у него из рук, как сытый может вырвать кусок хлеба изо рта у голодного.

— Что теперь делать? Что теперь делать? — тихо, непрерывно повторял Михалис.

— Да, спустить такую обиду нельзя! — отозвался наконец Абашвили. — И знай, Платон, что я с тобой! Что ты решишь, на то и я пойду! У тебя сестру отняли, а, у меня… ты знаешь кого. Я все надеялся, что она когда-либо полюбит меня. И я бы за всю мою жизнь обожал ее до последнего издыхания… Но теперь, теперь…

Абашвили не договорил и махнул рукой.

XXIII

Через два дня вся Высокса, пораженная, толковала уже о другом, не менее удивительном приключении.

Барышня Сусанна Юрьевна вдруг середи дня явилась в переднюю и, обратясь тихо и ласково к дежурной дюжине, спросила:

— Не приезжал еще Онисим Абрамович?

Дежурные, остолбенев, стояли недвижно, тараща глаза, и молчали. Она повторила тот же вопрос и так же кротко… А затем среди всеобщего изумленного молчания двинулась и села около них на ларь… Было видно, что она не знает, где она, да и забыла, что спрашивала.

Один из дежурных бросился бежать с удивительной вестью к Олимпию Дмитриевичу. Молодой барин, нисколько не взволновавшись, с усмешкой двинулся в переднюю, но застал тетушку уже уходящей. Вернее, ее уводили. Старуха Угрюмова и горничная, которым тоже дали знать о приключении, пришли за барышней и позвали ее. Сусанна Юрьевна встала и тотчас послушно двинулась за ними.

Олимпий, смеясь, заставил себе снова все рассказать подробнее, а затем махнул рукой и ушел.

У него была, впрочем, своя забота и поважнее. Да к тому же он был, как без рук, без своего главного наперсника.

Несмотря на всякого рода сумятицу в доме, на обострившиеся отношения двух молодых людей, а за ними и двух лагерей — «бариновых» и «братцевых», главный коновод его партии, Платон безвыходно сидел в своей комнате. Он сказался больным и настолько, что якобы не мог явиться к Олимпию на его зов.

Впрочем, Михалис был действительно болен, и если у него не было никакой особенной болезни, то было страшное нравственное потрясение. Каждый раз, что в его воображении восставал облик молодого Басанова, какая-то дрожь пробегала по спине, и кулаки сжимались.

Михалис понял, что надо прежде вполне овладеть собой, а затем уже войти в прежнюю колею жизни.

На другой день после признания сестры и припадка, который сделался с ним, он, проклинавший ее накануне, снова отнесся к ней с прежней нежностью и горячностью, ласкал и целовал ее более, чем когда-либо, прося у нее прощения за свои бессмысленные слова.

Он понял, что его Тоньку прощать не в чем, она ни в чем не виновна. Вся вина падает на негодяя и изувера, а затем и на него самого. Как же было не уберечь сестру? Сумел быть для нее родным отцом, сумел быть когда-то ее нянькой, а не сумел теперь быть ее защитником от развратника.

В объяснение всего происшедшего Михалис рассказал всем, кто приходил навестить его, что капитал, который достался по наследству Тоньке и ему, пропал, благодаря его неосторожности. Деньги эти были якобы в руках у купца владимирского, который торговал лесом на Волге, разорился и скрылся. И все до единого поверили этой выдумке. Князь Абашвили прибавлял от себя, что и он виноват косвенно, так как этого купца познакомил с Михалисом.

Олимпий вечером, когда ему донесли о чем-то странном, происшедшем у Михалисов, несколько смутился, догадавшись что, быть может, Тонька, которой он за последние дни совершенно пренебрегал и даже не видал, вдруг призналась во всем брату. Но затем россказни о пропавших деньгах успокоили вполне и его.

«Не такая она, чтобы сдуру брату все бухнуть! — решил он. — Она умная… Да и он по сестре не стал бы так выть и кувыркаться. А вот деньги — это другое дело! Для этого человека выше денег ничего нет…»

Но вместе с тем Олимпий досадовал, что в эти дни обострившихся отношений с Аркадием у него не было главного советника. Всякий день посылал он вниз спросить, будет ли у него Михалис, и всякий раз получал ответ, что тот в постели, хворать не хворает, а ноги болят, как будто отнялись. Тогда Олимпий велел сказать, что сам побывает у наперсника. Михалис взволновался, но делать было нечего.

Ввечеру, ожидая молодого барина к себе в гости, Михалис стал просить и даже умолять сестру постараться овладеть собой и разыграть ту комедию, которую он подготовил. Вместе с тем он позвал на помощь и Абашвили. Все трое должны были вполне убедить Олимпия Дмитриевича, что все происшедшее у них и всполошившее весь дом было последствием потери состояния.

— Надо, Тоня, чтобы он и не подозревал, что ты мне все сказала, а иначе все пропало.

Олимпий явился посоветоваться с наперсником и спросить у него, когда он поднимется на ноги, чтобы начать помогать ему. Явившись, он удивился, насколько Михалис изменился, похудел, и главное удивился его странному взгляду. Михалис всегда смотрел далеко не ласково, а теперь взгляд его стал совершенно зловещий, лицо сохраняло отпечаток крайней озлобленности, даже голос его изменился.

Встретившись глазами с Михалисом, Олимпий на минуту усомнился, в деньгах ли дело. Не иное ли что? Но затем явившаяся молодая девушка, сам Михалис и даже князь Абашвили так красноречиво рассказали Олимпию Дмитриевичу о своей беде, о разорившемся купце, что умный и далеко не простодушный молодой человек был совершению обманут.

Через два дня после посещения Олимпия Михалис, поднявшись рано утром, объяснил другу Абашвили, что он чувствует себя отлично.

— Теперь за дело примусь! — сказал он.

И, глядя в лицо друга, Михалис так улыбнулся, что Абашвили задумался, а потом тихо вымолвил:

— Помни, Платон, я помощником твоим!

— И во всяком деле? — спросил Михалис, сверкая глазами.

— Во всяком!

— Какое бы я Дело ни надумал, ты со мной? Верно ли?

— Говорю тебе — верно!

— Ну, а если я возьму топор да пойду крошить всех в Высоксе, начиная с дежурной дюжины, — будешь ли со мной?

Абашвили долгим взглядом, пытливо и пристально всмотрелся в лицо Михалиса, по-прежнему сохранявшее отпечаток озлобления, и затем выговорил:

— Буду! Что бы ты ни затеял, я с тобой! Ведь твоя затея будет за Тоню, а она мне так же дорога, как и тебе.

Через час Михалис был у Олимпия и вошел бодрый, стараясь придать лицу веселое выражение.

— Ну, вот отлично! — встретил его Олимпий. — Нечего убиваться! Деньги — дело наживное. Да я же у тебя и в долгу за расправу с Гончим.

— Да, Олимпий Дмитриевич, воистину вы у меня в долгу… в двойном!..

И Михалис рассмеялся, но смех этот звучал фальшиво.

— Послушайте-ка, что я вам скажу! — произнес Михалис, тряхнув головой и подмигивая, как бы собираясь начать шутить.

Он присел к столу ближе к Олимпию и произнес нараспев:

— Нехорошо, Олимпий Дмитриевич! Приятель, приятель! Главный приятель, как вы сказывали. А все же вы со мной поступили предательски! Хоть и не Бог весть какая беда, а все-таки не хорошо!

— Что такое? — удивился Олимпий, так как вся фигура Михалиса не допускала возможности догадаться, о чем он заговорит сейчас.

— А вот что, Олимпий Дмитриевич: стыдно вам было мою сестренку погублять! Ведь она мне все сказала.

Олимпий разинул рот и сидел озадаченный. Его поразило не то, что Тонька призналась во всем и что Михалис знает все. Его поразило, как этот Михалис, обожающий сестру, легко относится к тому, что должно было бы его собственно заставить горевать.

— Удивились? — заговорил Михалис. — Неужели же вы думали, что Тонька мне никогда ничего не скажет? Понятное дело, рано ли, поздно ли должна была признаться. И вот что скажу я вам: вы должны теперь со мной поквитаться! За вами должок, как вы говорите, за расправу с безруким. А теперь еще должок, если не мне, то сестре. И вот если вы хотите, чтобы я продолжал вам служить верой и правдой и утешился, простил вам вашу стряпню, то дайте мне сейчас же деньги! Теперь, когда все наше за купцом пропало, самое время нам получить другое за наши труды… мои и Тонькины.

И Михалис рассмеялся, но от смеха его покоробило Олимпия.

— Хорошо! — отозвался он. — Я не отказываюсь! Я тебе больше дам, чем ты думаешь, я тебе пять, шесть тысяч дам.

— Маловато, Олимпий Дмитриевич!

— Пока шесть тысяч, а потом еще дам!

— Нет, уж как хотите. Или вы мне дадите десять тысяч, или я вам не слуга!

— Ладно! И на это согласен, только служи мне! Теперь самые бедовые времена, самые мудреные. Устрой мне мое дело с Змглодкой, и я с удовольствием отблагодарю тебя.

— А когда, я могу получить обещанное? — спросил Михалис.

— Вот как все устроится!

— Нет, Олимпий Дмитриевич! Мое последнее слово: теперь все дела у вас в руках и все деньги у вас. Денег в коллегии, я знаю, теперь набралось немало. Прикажите тотчас же принести себе, как бывало приказывал Онисим Абрамыч, десять тысяч и передадите мне их из рук в руки. А нынче ввечеру я начну работать, займусь Аркадием Дмитриевичем и Змглодкой.

Олимпий слегка колебался.

— Не угодно — как угодно! Тогда завтра я соберусь и вместе с сестрой уедем с Высоксы. И расправляйтесь вы тут одни, как знаете!

— Ну, все пустое! Сейчас прикажу принести!

И Олимпий, крикнув человека, написал два слова на имя коллежского правителя. Когда деньги были принесены, Михалис перечел их, положил в карман сюртука и заговорил добрее и веселее:

— Ну, а теперь, Олимпий Дмитриевич, пошлите опять в коллегию, прикажите прислать еще десять! Они есть, я знаю! На этих днях пермский богач-купец страшный куш привез в Высоксу. Так вот пошлите, чтобы еще принесли десять.

— Зачем? — удивился Олимпий.

— Чтобы мне их отдать!

— Что ты, с ума сходишь?

— Нет, с ума не схожу! И вы сейчас сами согласитесь. Желаете ли вы быть единственным владельцем всех Высокских заводов?

— Как единственным?..

— Так! Просто! Как если бы у вас брата и не было. Желаете вы, чтобы я так все устроил, что вам делиться ни с кем не придется?

— Да что же ты хочешь? Похерить Аркадия?

— Ни больше, ни меньше.

Олимпий потряс головой.

— Как же… родного-то брата?! — проговорил Олимпий едва слышно.

— Вон какие нежности на вас нашли! Вы подумайте. Ведь вы-то будете в стороне. Приключится несчастный случай с Аркадием Дмитриевичем. Он на глазах у всех сам помрет. Как? — то мое дело!

— Уж я и не пойму. Как же ты это так сделаешь?

— Да уж это не ваша забота! Говорю вам, на глазах у всех сам помрет. Никто его пальцем не тронет. А вы сделаетесь единственным владельцем, единственным богачом на несколько наместничеств. Тогда Сусанна Денисовна, не имея в виду Аркадия Дмитриевича, сама согласится на все. Даю вам слово! Она теперь предпочитает Аркадия Дмитриевича, как более тихого. А тогда ей выбора нет. И вот если вы пошлете за деньгами и дадите мне еще десять тысяч, то вы будете единственным владельцем всех заводов.

— Ну, нет, Михалис. Так нельзя! Надо подумать!

— Извольте! Думайте! Но только предупреждаю — долго думать я вам не дам. Иначе все дело пропадет!

— Почему?

— У меня есть сомнение, что Аркадий Дмитриевич хочет тайным образом обвенчаться, а углядеть за ним мудрено. Он может, не дожидаясь дня рождения, махнуть в церковь, — вестимо, не в Высоксе. Тогда все и пропало…

XXIV

Сусанна Юрьевна продолжала безвыходно сидеть в своих комнатах и проводила день в том, что лежала на постели на спине с открытыми глазами или бродила по комнатам без цели. Лицо ее страшно изменилось, и помимо того, что сильно исхудало, в нем было нечто странное, бросавшееся в глаза. Рот был как-то бессмысленно раскрыт, а взгляд блуждал или, останавливаясь изредка на каком-либо предмете, упорно приглядывался к нему, но без смысла. Во взоре будто не было сознания окружающего.

Казалось, что она ни о чем не думает, что она как бы спит наяву. Изредка она шептала все те же слова и фразы, которые сорвались у нее в первый день после катастрофы. Чаще всего она произносила, еле шевеля губами и неразборчиво, иногда же громко и ясно:

— Даже могилы нет!..

Однажды, проспав две-три ночи более спокойно, Сусанна Юрьевна объявила, что она будет говеть, исповедается и причастится. Несколько дней сподряд шла служба в большой церкви ради нее. Затем она исповедалась ввечеру и, собираясь наутро причащаться Св. Тайн в церковь, попросила обоих племянников быть в церкви и приказать быть всем нахлебникам и главным дворовым.

— Пускай вся Высокса, помимо заводских рабочих, будет в храме. Таково мое желание! — сказала она.

Действительно, наутро за обедней храм быль полнехонек, и не было только одних крестьян. Канцелярия и коллегия были пусты и заперты, так как весь наличный состав начальников и писарей был в церкви. После причастия и поздравлений Сусанна Юрьевна, благодаря каждого по очереди, каждого приглашала тотчас же в дом.

По ее просьбе и по приказанию Олимпия, в большом зале был приготовлен завтрак. Около полудня дом, и в особенности зал, были переполнены высокскими жителями, от двух молодых господ и до мелких писарей коллегии включительно. Отсутствовали лишь князь Абашвили, выехавший в Муром, и старик Змглод от обострившейся боли в ногах.

Внимание всех было обращено на барышню Сусанну Юрьевну.

Она казалась всем странной, взволнованной и со взглядом совсем особенным. Красивые большие глаза ее горели необычным огнем, и выражение их, да и всего лица, было какое-то озлобленное, будто зловещее.

— Что такое? — дивились и перешептывались все. — Совсем непонятно… Вот, вот, гляди, что она что-нибудь непостижимое выкинет.

И чутье людское на этот раз не ошиблось. Не прошло четверти часа, что все сидели за столом, как Сусанна Юрьевна, обратясь к обоим племянникам, заговорила твердым, почти строгим голосом:

— Я вот, недостойная, исповедавшись вчера, приобщилась сейчас Святых Тайн. И потому приобщилась, что на духу не сказала, не поведала батюшке всего, что следовало… Исповедуйся я по-христиански, то батюшка не допустил бы меня до святого причастия. Но я заглажу свой великий грех. Покаюсь сейчас пред вами, при всех… Мне мало было сказать на духу то, что я должна сказать, чтобы облегчить свою душу и получить прощение у Господа Бога.

Она не договорила от волнения. При всеобщей мертвой тишине за большим столом слышно было ее тяжелое дыхание.

Помолчав несколько мгновений, Касаткина обвела весь стол огненным взглядом, и снова раздался ее голос, в котором, казалось, слышалось теперь сдержанное и заглушенное волей рыдание:

— Непостижимая кончина Онисима Абрамыча для меня великое горе! Всем ведомо почему… Но это наказание Господне, которое я заслужила. И вот я и скажу за что… Олимпий, и ты, Аркадий… и вы все… знайте, что я виновата в смертоубийстве Аникиты Ильича. Я и еще… двое… я, Змглод и ваш батюшка Дмитрий Андреевич, — мы виновны в смерти вашего деда. Я и ваш родитель допустили, а Змглод, чтобы жениться на Алле Васильевне, его… его задушил ночью.

— Тетушка! Что вы сказываете? — воскликнул Олимпий. — В уме ли вы?

Слова племянника странно подействовали на Касаткину. Она будто озлобилась, оглядела всех за столом гневными глазами, будто грозилась всем, а затем заговорила, обращаясь к племянникам:

— Ваш родитель и я дозволили Змглоду задушить Аникиту Ильича… Это так оставить нельзя… вам, внукам. Надо судить… нас двоих. Меня Бог уже осудил и наказал, но этого мало. Я каюсь… Надо суд людской. Надо мне в Сибирь и каторгу идти…

— Тетушка… в полной ли вы памяти? — вскрикнул снова Олимпий. — Вы на себя можете… клеветать. Но зачем на нашего батюшку, на покойника безответного?..

— Вот! Бери! Читай! — громче и резче произнесла Касаткина, доставая из кармана и передавая ему сложенный листок синей бумаги.

Олимпий схватил его, развернул и стал быстро читать вслух.

Это было письмо от немца-доктора, писавшего Дмитрию Андреевичу, что он требует уплаты себе двадцати тысяч, иначе немедленно донесет, что по освидетельствовании мертвого тела Аникиты Ильича Басман-Басанова он удостоверился, что старик был задушен без внешних знаков насилия на шее, а по всей вероятности, подушкой…

Когда Олимпий прочел краткое письмо, то совершенно растерянно поглядел на тетку.

Сусанна Юрьевна выговорила:

— Деньги эти тотчас же были немцу выплачены. Если бы он клеветал, то Дмитрий Андреевич, конечно, ничего не уплатил бы…

— Но зачем… Бог с вами, Сусанна Юрьевна, — заговорил вдруг бледный Иван Змглод. — Зачем было вам и батюшке моему убивать Аникиту Ильича?

— Твоя мать была любовницей дядюшки, а Гончий из мести же донес ему, что я — любовница Дмитрия Андреевича. Дядюшка приказал немедленно мне и ему уезжать отсюда, идти по миру. И вот… Змглод женился… Дмитрий Андреевич женился… Я осталась здесь… Все это давно в Высоксе зналось, чуялось… Не зналось только, кто задушил Аникиту Ильича. Ну, вот теперь знайте! — вскрикнула Касаткина. — Знайте! И суд зовите!

И она, поднявшись из-за стола, двинулась вон из залы…

— Грех вам! Грех! — крикнул Иван Змглод ей вослед.

Она обернулась и выговорила:

— Пойди, спроси… отца и мать. Они то же скажут. Меньше всех виноват Дмитрий Андреевич. А истинный убийца твой отец… Я же виновата — дозволила… Суд все разберет.

И Сусанна Юрьевна вышла из залы.

Разумеется, все уже давно были на ногах, выскочив из-за стола вслед за молодыми господами.

Братья бессознательно сошлись вместе и молча вопросительно глядели друг на друга. Олимпий был гневен, а Аркадий, казалось, перепуган насмерть.

— Ошалела, что ли? — шептал Олимпий себе самому.

«Подстроено, что ли? — вместе с Олимпием думал робко Аркадий и подозрительно глянул на брата. — Подстроено, чтобы мне не жениться».

Разумеется, снова за стол никто не садился, и завтрак не окончился. Переполох за столом сообщился быстро и всем тем, кто не был в зале. Дворня, служившая за столом, разнесла тотчас по дому, а затем и по всем улицам молву о том, что приключилось, и все были равно поражены.

— Ошалела, сама не знает, что болтает! — повторяли многие со слов барина Олимпия Дмитриевича и вместе с тем не верили своим словам, а верили всему тому, что барышня поведала.

И все верили тем паче, что все это как-то подспудно, но единодушно всегда думалось всей Высоксе. Нового было только одно, что барышня назвала злодея. И если бы Денис Иванович был здоров, не сидел бы в эту минуту дома, а сидел бы за столом, то, конечно, по нему, по его лицу можно было бы наверное узнать, зря и со зла болтает барышня, или истину сказывает.

Высказав все, что хотела, Сусанна Юрьевна одна ушла спокойная, а десятки гостей и приглашенных, как ужаленные, повскакав со своих мест, долго толпились в зале, роились и гудели, как пчелы в улье. Мнения насчет происшедшего и всего сказанного барышней разделились резко. Все равно волновались, но всякий верил, тому, чему хотел, на свой лад. Только несколько человек, пораженные правдивостью голоса Сусанны Юрьевны, ее спокойным, точным рассказом, поверили вполне всему.

Во всяком случае все поняли, что теперь дело без суда не обойдется, и снова явится в Высоксу волокита, которая будет судить Змглода. А, пожалуй, вместе с ним и барышню Сусанну Юрьевну! Она себя не отстраняет, сама во всем сознается и сама просит расследования и наказания.

Понемногу, без всякого приглашения со стороны молодых господ, гости стали расходиться один за другим — кто по своим комнатам, а кто по своим домам. Братья, будто очнувшись, вышли вдруг, каждый к себе. Люди стали убирать со стола посуду и кушанья, которые были даже и не тронуты, и все, от буфетчика до последнего мальчугана, глядели, как помешанные.

То, что случилось тому назад без малого двадцать пять лет в этих барских хоромах, вдруг всплыло и каким-то страшилищем явилось в дом.

— Страшное дело! Страшное дело! — повторяли все так, как если бы старый барин Аникита Ильич был умерщвлен в это самое утро.

Прошли целые сутки, а все еще ходили, как в чаду, и все от мала до велика, от двух Басановых до дворовых людей, смутно сознавали и будто сами себе внутренне говорили:

«И зачем было ей?.. Какая же польза?..»

Олимпий был глубоко возмущен двумя поклепами на его отца… Если был кто-либо на свете для молодого человека когда-либо дорог, то это был для него отец. И он даже к памяти отца относился с особым чувством, чуждым его натуре.

А тетка обвинила его отца при всех и в том, что он якобы был ее любовником, состоя уже женихом, и вдобавок в соучастии в гнусном преступлении.

— Ах, дьявол баба! — восклицал Олимпий.

И более суток просидел он у себя, не принимая и не видя никого.

Аркадий, не только смущенный, но совершенно пораженный, чуть не слег в постель от потрясения. Он тотчас сообразил, какие последствия будет иметь дикое заявление тетки на его личную судьбу, на его счастье.

Отца его возлюбленной, полу невесты, обвиняют в убийстве его же деда… А пока все это распутается да разрешится благополучно, что времени утечет! Да и неизвестно, как все это еще кончится. Поговорят и бросят или будет в действительности суд и расследование.

И Аркадий был в полном отчаянии. Целый день пролежал он у себя на диване, запершись, не видя никого, как и брат. Десятки разов собирался он вскочить и ехать к Денису Ивановичу и заговорить с ним…

О чем! Спрашивать, убийца ли он его деда?

Аркадий понимал, что это был бы бессмысленный поступок и обидный для старика. Что ж делать?..

Между тем Иван Змглод тоже не шел к нему… Он ушел домой после завтрака и пропал.

Но не мудрено было Аркадию потеряться, когда и Олимпий не знал, что делать. Когда он вышел от себя, все окружающие — и свои, и гости — стали сбивать его еще более столку своими советами и увещеваниями, совершенно противоречивыми. Одни убеждали немедленно начать дело, не оставлять преступления, хотя и давнишнего, безнаказанным. Другие убеждали, что поднимать дело ни к чему не приведет, кроме глупой огласки.

Доказательств преступления и тогда не было, а теперь, конечно, еще мудренее найти улику. Помимо тогдашнего крайнего смущения и даже болезни Змглода, не было против него никакой улики.

Конечно, не мало изумляло всех, что из дома Дениса Ивановича нет ни слуху, ни духу: он вовсе не хочет оправдываться, только отмалчивается! Однако те, кто знали его поближе, любили и уважали, объясняли это молчание его самолюбием и гордостью.

— Зачем безвинному человеку, — говорили некоторые, — себя оправдывать? Пускай суд приезжает и разбирает!

Письмо немца-доктора, которое сначала показалось очень веским доказательством преступления, теперь разбирали и понимали совершенно иначе. Говорили, что немец просто хотел выманить крупную сумму денег от нового владельца Высоксы Дмитрия Андреевича.

А если Басман-Басанов, только что женившийся, откупился, заплатил требуемое, то это деяние совершенно простое, естественное. Молодому Басанову не хотелось, чтобы первые дни его брака были омрачены соблазнительными толками и приездом суда в Высоксу. По доносу доктора, хотя и клеветническому, конечно, немедленно сочли бы долгом отправить в Высоксу волокиту.

XXV

Через три дня дело сразу повернулось иначе. Высокса решила: обстоятельство, что Сусанна Юрьевна, обвиняя Змглода и Дмитрия Андреевича, обвиняет и самое себя, требуя суда и над собой, собственно ничего не доказывает! После нечаянной погибели Гончего Сусанна Юрьевна слишком горевала, и, может быть, это отразилось и на ее разуме.

Это предположение, которое явилось у кого-то из гостей, менее чем в сутки стало искренним убеждением всей Высоксы.

— Сусанна Юрьевна спятила. Сумасшедшая! Вот и все объяснение.

Предположение это казалось так естественно, что никто ни на минуту не усомнился в его правдивости.

Наконец, стоило теперь только поглядеть пристально на барышню, которая еще недавно была красива, несмотря на свои годы, стоило только внимательно приглядеться к ее глазам, прислушаться, что она делает и как ведет себя по ночам, бродя по своим горницам и разговаривая сама с собой… И все это явно доказывает, что она «не в себе».

И через три дня после переполоха и заявления барышни вся Высокса снова успокоилась. Разгадка всего была найдена… Барышня сошла с ума! Пройдет еще месяц, два, и она будет на стены лезть, кусаться начнет и не такое еще что выдумает да скажет. Недаром она сказывала, что Анька никогда не сгорал, что не нынче-завтра он приедет в Высоксу. Если оно так, чего же она убивается, чего же она исхудала и на мертвеца стала похожа? Понятное дело — умалишенная!

Между тем в то самое время, когда Высокса успокоилась, порешив, что все — выдумки сумасшедшей барышни, старики напоминали всем, что когда-то Высокса почла смерть старого барина загадочною. Многие тогда крепко верили, что он помер не своею смертью. Признание Сусанны Юрьевны не есть открытие новое и нежданное, а есть только подтверждение давнишнего тайного убеждения всей Высоксы.

Если бы был на свете Масеич, то он, быть может, теперь сказал бы свое слово, веское и решающее. Быть может, он и признался бы, за что после смерти старого барина и после свадьбы молодого барина он получил такие большие деньги в награду. За одну службу верную Аниките Ильичу Масеич никогда бы не получил такого куша. Очевидное дело, что ему тоже рот замазывали, однако не замазали. Масеич, никогда никого не называя, все-таки всегда сказывал, что кончина его барина странная. А кто, что и как? — он отмалчивался. Сын Масеича и внук поневоле теперь подтверждали это.

Однако Олимпий Дмитриевич недолго смущался. Михалис успокоил его и надоумил. Заявление Сусанны Юрьевны было как нельзя более кстати в помощь той затее, которая была теперь у них. Михалис в нескольких словах объяснил Олимпию, как они должны радоваться всему, что произошло, и как теперь должно действовать.

Брак Аркадия Дмитриевича стал совершенно невозможен, пока отец молодой девушки находится в подозрении, как убийца их деда. С другой стороны, Змглод попал окончательно в западню, находится в их руках.

Михалис взялся за все. Однажды, среди дня, он явился в домик Змглода и пожелал видеться с ним. Денис Иванович, вылежавший дня три или четыре в постели, был снова в своем кресле, хотя боли в ногах были сильнее, чем когда-либо.

Узнав о приезде Михалиса, Змглод, конечно, тотчас же сообразил, в чем дело. Он слегка изменился в лице и стал еще сумрачнее, но лицо его выказывало твердую решимость.

— Я к вам от барина Олимпия Дмитриевича, — сказал Михалис, садясь, — по важному делу, которое вас несколько удивит…

— Не думаю, чтобы удивило, потому что я знаю, в чем дело, — отозвался Змглод сурово. — Вы насчет того пожаловали, чтобы спросить у меня, убийца ли я Аникиты Ильича?

— Да. Простите… Но вы сами…

— За глупое дело взялись вы, — прервал старик. — Если я не убийца, то чужого преступления на себя брать не стану, выдумывать и клепать на себя не буду, как делает Сусанна Юрьевна. А если я действительно повинен в смерти Аникиты Ильича, то, двадцать пять лет промолчавши, не сознавшись, неужели я теперь сознаюсь? А доказательств никаких нет! Что я женился на Алле, якобы бывшей уже любовницей Аникиты Ильича, — это высокские дурацкие выдумки! А если немец в своем письме правду рассказывает, что якобы старый барин был задушен в постели, то разве это значит, что я его душил? Рассуждение, что по винтушке могли ночью пробраться к Аниките Ильичу только Масеич да я, а что всякого другого рунты бы остановили, — опять выдумки! В те времена всякий, кто знал пропускное слово, входил к Аниките Ильичу, когда хотел. И кто бывал у него по ночам — никому неизвестно! Может быть, его и вправду задушили. И вернее всего, что задушила-то женщина. Как бы он бодр ни был, а все же ему было много годов. Иная здоровая баба со зла, за насилие могла бы и двух таких стариков придушить. Вот все что я могу вам сказать! Я до сих пор молчал, потому что незачем мне было отвечать на всякую болтовню. А теперь, коль скоро вы приходите от молодого барина, который тоже будто бы хочет меня подозревать, то я вам и говорю. Передайте ему все то, что я сказал.

— Стало быть, вы, Денис Иванович, — спросил Михалис ехидно, — положительно можете Богом поклясться, поцеловать крест и евангелие, что вы в этом темном деле не участник?..

Лицо Змглода как-то передернуло, он собрался заговорить, но запнулся и затем не сразу, но ответил вопросом:

— Кто же это будет заставлять меня клясться и целовать крест и евангелие?

— Судьи, власти! — сказал Михалис сухо. — Олимпий Дмитриевич так дела этого оставить не может и не хочет. Стало быть, в Высоксу придет временное отделение, как было после убийства князя Никаева. И, конечно, суд займется делом, будет все расследовать. А виновных только и есть что двое — вы да Сусанна Юрьевна. К тому же она сама во всем сознается, стало быть, с ней и путаться суду нечего. Остаетесь вы один.

— Ну, что же? — глухо отозвался старик. — Как угодно Олимпию Дмитриевичу! Воспретить себя подозревать и судить я не могу. Я не знаю поэтому, зачем собственно он вас ко мне и посылал. Дать знать в губернию о том, что оказалось в Высоксе, и наместник сам вышлет кучу крючков и ябедников. Коли нравится Олимпию Дмитриевичу, чтобы в Высоксе опять была волокита, тем хуже для него! Мне же от этого худа никакого не будет. Вот все. Так и ответьте! И незачем ему было вас ко мне засылать.

— Я не все сказал, Денис Иванович! — начал Михалис более тихим голосом, как бы несколько стесняясь и не решаясь начать говорить. — Олимпий Дмитриевич приказал спросить у вас, желательно ли бы вам было, чтобы это дело не начиналось, чтобы он не только не стал вашим обвинителем, а стал бы порукой за вас? Желаете ли вы, чтобы в случае чего, если власти сами сюда нагрянут вследствие слухов… желаете ли вы, чтобы Олимпий Дмитриевич прямо чиновников одарил, чтобы они ничего не зачинали, а отправились восвояси? Желаете ли вы быть под судом или совсем не быть… спокойно жить-поживать, как и до сих пор?

Змглод пристально уперся в глаза Михалиса, долго глядел на него и, наконец, произнес:

— Да, понятно, желаю. Но согласиться на условие Олимпия Дмитриевича не могу… И никогда не соглашусь! Слишком оно дорого… по пословице, «себе дороже».

— Стало быть, Денис Иванович, вы догадались? — усмехнулся Михалис.

— Как мудрено догадаться! — злобно усмехнулся и Змглод. — Всякий мальчуган в Высоксе, который бы тут сидел теперь, догадался бы, чем я должен приобресть заступничество Олимпия Дмитриевича. Скажите ему от меня, что я человек вольный, а не крепостной его. Если я остался жить в Высоксе, то в собственном своем доме. А не уехал я Бог весть куда только потому, что моей Алле сначала хотелось быть около своего отца, сестер и братьев, а потом и привычка явилась. Второе, доложите Олимпию Дмитриевичу, что ведь я — не россиянин, меня в Высоксе полутуркой величали, да и теперь зовут. Кровь во мне была горячая, теперь поостыла, но когда нагрянет какая беда на меня или на моих, то моя туркина кровь опять может заиграть. Сын мой, Иван, малый добрый, но думаю, что и он поможет отцу защитить от злых людей родителей и сестру. И вот, выходит, что трогать нас никому не следует! Есть такие на свете Искариоты[36], которые способны, хотя бы, к примеру сказать, свою сестру, еще девчонку, любя и обожаючи, все-таки за деньги в любовницы продать кому-нибудь! Есть такие, сударь мой! И на Высоксе даже есть, но Иван мой — не из таковых, а я-то уж и того меньше!

Змглод замолчал, а Михалис был бледен, как снег, и не знал, что сказать. Но затем, оправившись, он вымолвил глухо:

— Знаю я, про что вы сказываете, только я знаю тоже, что это высокская выдумка, еще пущая, чем поклеп на вас Сусанны Юрьевны. Про себя же скажу, Денис Иванович, что вот Господь Бог видит, что я, к примеру, свою Тоню никогда бы за деньги не продал никому. Разрази меня Господь сейчас, если я лгу!.. Но не в этом дело. Скажите мне: какой ответ передать Олимпию Дмитриевичу? Сказать ему прямо, что вы предпочитаете суд и волокиту?

— Понятное дело, так и скажите!

Михалис вышел от Змглода сумрачный, озабоченный. Намек, который он слышал, был новым ударом для него. До сих пор он утешался только одним, что есть только три человека на свете, помимо Олимпия Дмитриевича, которые знают его тайну, его горе. Теперь оказывается, что Змглод знает тоже. Откуда, каким образом? Михалис тщетно ломал себе голову.

А если Змглод знает, то почему же не найдется другой кто? Может быть, и десяток людей найдется в Высоксе, которые все знают. А если эта ужасная тайна не есть тайна их троих — его, сестры и князя, то тогда все погибло. То, чем он, Михалис, теперь от зари до зари только и жив, погибло… И исхода нет! И горю со срамом исхода нет! А будущему счастью сестренки, о котором ему мерещилось, тоже никогда не бывать!

Михалис был настолько взволнован, что, прежде чем отправиться к Олимпию, прошел к себе. Затем, успокоившись, он поднялся наверх к барину и объяснил ответ Змглода.

— Ну, что же тогда, Михалис? Как же быть? Посылать гонца в наместничество?

— Вестимое дело, посылать!

Олимпий хотел было отложить писание письма к наместнику, но Михалис настоял на том, чтобы действовать немедленно.

— Надо скорей! Времени терять нечего! — резко сказал он. — Откладыванием вы ничего не выиграете! Надо припереть старого Дениса к стенке. Может быть, испугается, и тогда дело ваше само сладится.

Затея Михалиса была хитрая: поставить семью Змглода во враждебное отношение к Олимпию.

XXVI

Через три дня в Высоксе был уже чиновник от наместника, а за ним вслед явилось уже нечто знакомое старожилам, да и некоторым еще сравнительно молодым. В доме появились та же волокита. В числе прочих был даже один подьячий постаревший, оплешивевший, который когда-то действовал при следствии над Дмитрием Андреевичем.

Теперь дело было и проще, и мудренее… Тому назад пятнадцать лет расследовали дело, которое только что произошло, а теперь приходилось расследовать такое же смертоубийство, которое было двадцать пять лет назад. Но тогда виновный запирался, а теперь была налицо пожилая барышня, сама себя обвинявшая и все ясно и толково объясняющая.

Судебное отделение, поселившись в доме, тотчас начало свое дело, но тотчас же попало в самое удивительное положение. Главный начальник комиссии, пожилой человек, оказался каким-то совершенно редкостным чиновником. Это был князь Темнишев, крайне богатый человек, с большими связями в Петербурге и не только просто метивший в важные чиновники, но, по молве, должен был через несколько месяцев непременно сам занять должность владимирского наместника.

Вдобавок это был человек если не очень умный, то крайне добрый и правдивый. Одна беда была, он был новичок цо службе и сам теперь начинал запутываться в крючках своих собственных подчиненных.

Не прошло двух-трех дней после приезда отделения, как князь Темнишев был смущен более всех… То, что происходило вокруг него, совсем ему голову вскружило. А происходило нечто удивительное: его подчиненные, человек семь, полезли друг на друга, как злые собаки. Разногласица была между ними полная: что говорили одни, другие опровергали, чего требовали эти вторые, первые считали чуть не подлогами по службе, и так далее.

Конечно, что именно происходило в судейской среде и отчего был смущен сам князь Темнишев, было никому неизвестно. Знали про это из числа всех обитавших в доме только два брата Басман-Басановы и их два наперсника: Михалис, с одной стороны, и Ильев, с другой. Андрей Шлыков, конечно, всячески помогал Михалису и, как внук Масеича, мог помочь. Что касается до Ивана Змглода, то он, по желанию отца, отстранил себя совершенно от всего и только продолжал видеться с Аркадием Дмитриевичем.

Несмотря на толковое заявление Сусанны Юрьевны в среде чиновников мнения разделились. Одни верили госпоже Касаткиной, другие, по примеру Высоксы, считали ее умалишенной.

Разногласица дошла до того, что когда половина отделения решила немедленно заключить под стражу подозреваемого Змглода, то другая половина подняла целую бурю. Всегда слышал и знал князь Темнишев, что служба гражданская — дело нелегкое, что уголовные законы — целый лес, что суд и расправу чинить мудрено, но все-таки никогда он не думал, что попадет в такое сугубо трудное положение.

Ему приходилось, как главному начальнику, бороться не с подсудимым или свидетелями, за них или против них, а приходилось воевать с собственными своими подчиненными. И он вскоре увидел ясно; что из его следствия не выйдет ничего.

Решит он, что старый барин Басман-Басанов был когда-то умерщвлен и что виновны его племянница и полурусский человек именем Змглод, то в губернии или столице на основании его следствия все дело будет перевершено, потому что уж очень темно. Если же он теперь постановит заключение, что, несмотря на откровенное признание умалишенной барышни Касаткиной и в силу отрицания всего Змглодом, они нисколько не виновны, что смерть Аникиты Ильича была естественной, то и это заключение властями принято не будет.

— Так ли, сяк ли, — думал и говорил князь, — полная темнота, полная чепуха! И ничего поделать нельзя!..

Между тем если бы честный и добрый человек знал правду, то все бы понял. А правду эту знали два брата Басановы со своими наперсниками. И вместе с тем оба брата, враждовавшие теперь более, чем когда-либо, всячески таились друг от друга.

Все дело заключалось в том, что Олимпий сыпал деньгами, закупая судей, чтобы обвинить Змглода, взяв под стражу и отправить в город, обязав его семейство оставаться в Высоксе впредь до решения дела, но вместе с тем постараться припутать к делу и Ивана Змглода, хотя тот в дни смерти старика Басанова и на свете не существовал.

С другой стороны, Аркадий Дмитриевич при помощи своих двух наперсников занял в Нижнем огромную сумму денег и тоже сыпал тому же отделению, чтобы тетка была признана сумасшедшей, а Змглод был оправдан.

Самый умный из всех Михалис долго не мог догадаться, почему отделение медлит в своих действиях и, несмотря на огромные деньги, которые он от имени Олимпия Дмитриевича уже переплатил, ничего не предпринимает против Змглода.

Наконец, и он догадался… Он разделил мысленно комиссию на две части, чтобы разобраться и узнать, кого закупает Аркадий Дмитриевич. Спрашивать тех из чиновников, которых он одаривал, не вело ни к чему, так как они, принимая благодарность, никогда бы не согласились клеветать на своих товарищей, что они тоже принимают благодарность от младшего брата. Если хитер был Михалис, то он видел, что эти все крючки поистине хитрее чертей.

Однако Михалис все-таки добился своего, убедив Олимпия Дмитриевича скорей достать взаймы крупную сумму денег, так как наличных в коллегии уже не было ни гроша. Он убедил его закупить и тех, кто был за его брата и, следовательно, за Змглода.

И дело увенчалось успехом… Вскоре князь Темнишев со всем своим штатом выехал из Высоксы. Денис Иванович Змглод, взятый под стражу вместе с сыном, не были увезены во Владимир, как того ожидали, а остались в Высоксе в полицейском доме под стражей. Олимпий всячески настаивал, чтобы оба Змглода были увезены в город, и поручил это Михалису. Наперсник обещался всячески стараться, а в тайных своих переговорах с князем Темнишевым и его помощниками всячески сугубо и горячо настаивал, чтобы оба Змглода были оставлены под арестом в Высоксе. Кроме того, он добивался, чтобы Ивану Змглоду было дозволено отлучаться из-под ареста, по разрешению самого князя Темнишева. Сам же он брался за то, что оба заарестованные не убегут.

Если бы переговоры Михалиса с крючками и подьячими мог услышать или узнать Олимпий, то он не только бы изумился, а подумал бы, что Михалис ума лишился. Он даже и не поверил бы собственным ушам. Недаром князь Абашвили, которому Михалис иногда передавал подробности о своих действиях, тоже дивился другу, а иногда тоже таращил глаза и ничего не понимал.

— Христос с тобой! Ни черта не пойму! Говори.

— И нечего тебе понимать! — говорил Михалис, смеясь каким-то зловещим смехом. — Ты обещался быть со мной, помогать мне во всем. Следовательно, и помогай! И придет день, что и на нашей — на моей и на твоей — улице будет праздник! И праздник, друг ты мой, не за горами! Праздник этот будет как раз в день празднества совершеннолетия Аркадия Дмитриевича. Но помни одно, что этот день я, бьющийся как рыба об лед, буду как без рук, буду ни при чем… Вся сила будет в тебе! Будет у тебя дело, прикажу я тебе сделать кое-что, самое что ни на есть на свете простое и самое что ни на есть на свете важное. И вот тогда ты должен мне всей душой помочь. Тоне помочь! Ее спасение, ее счастье устроить! Своего счастия добиться!

— Слышал я это от тебя много раз! — отвечал князь.

— И все то же сказываешь, обещаешь?

— Да. Будь спокоен. Все, что прикажешь, исполню. Хотя бы и трудное, хотя бы и опасное. А ты говоришь, что оно легкое. За Тоню я на смерть пойду.

— Ну, спасибо. Но повторять буду сто раз все то же: будь готов! — со зловещим взглядом, сверкая глазами, говорил Михалис. — Пора нам быть богатыми и счастливыми.

XXVII

Наконец, наступил этот давно ожидаемый день рождения и совершеннолетия.

Празднование было давно подготовлено на все лады и должно было продолжиться три дня… Изобретательный Олимпий напряг все свое воображение, чтобы празднество было блестящим. Михалис помогал ему и придумывал тоже всякое… Так, придумал он между прочим устроить на второй день вечер с ряжеными, как на святках «машкерад». Олимпий делал все, конечно, не для брата, а для себя. Он праздновал свое личное вступление во владение состоянием, хотя пока и вместе с глупым братом.

«Пока!»

Да, эта мысль теперь уже не покидала Олимпия. Михалис сумел давно уничтожить в нем всякое колебание и всякое смущение, тем паче, что брал все на себя, да еще клялся, что он так устроит, что тот скончается вдруг, на глазах у всех, а виновных не будет.

«Как сделает он это? — думалось Олимпию. — Непонятно. Но Михалису нельзя не верить. Он жаден! А документ на обещанные ему еще десять тысяч, выданный ему, действителен условно. Если он ничего не сделает, то ничего и не получит».

За два-три дня до празднества все приглашенные уже съехались, и дом был переполнен. Самые почетные гости были размещены наверху и в комнатах двух братьев, которые потеснились, оставив себе по две комнаты, а остальные переделав в спальни. Некоторых нахлебников внизу совсем перевели из дома, очистив их помещение для менее важных гостей.

Приезжих из губернии и даже из Москвы было до сорока человек, а в их числе было немало лиц, которых братья лично почти не знали. Это были хорошие знакомые, даже приятели их отца, с которыми он подружился, будучи под судом и живя во Владимире. Братья еще детьми видели их всех на похоронах отца.

В самый день рождения Аркадия все поднялось рано и к девяти часам господа, гости, нахлебники, коллегия и канцелярия в полном составе, даже вся дворня — все направились в экипажах и пешком в главный храм к обедне. Служба была торжественная, потому что служил архиерей, приглашенный заранее со своими собственными певчими и с большим штатом священников и дьяконов.

Красивый, блестящий конвой из гусар стоял фронтом пред папертью, а за ним теснилась целая туча народа, рабочих и крестьян, так как работа на заводах была приостановлена на три дня.

По окончании обедни началось молебствие о здравии боляр Олимпия и Аркадия. Рослый и красивый дьякон, с замечательным голосом, своего рода знаменитость во всем округе, провозгласил многолетие… И голос его прогремевший в храме, разнесся и кругом него. В рядах гусар и толпы услышали явственно:

— Мно-о-гая… мно-о-о-гая лета! — подхваченное певчими.

И тотчас вся Высокса, огласилась гулкой пальбой из пушек, расставленных кругом храма.

Возвращение в дом было тоже торжественно. Коляски с двумя братьями, с архиереем и с тремя самыми почетными гостями двинулись шагом, предшествуемые и сопровождаемые гусарами в кафтанах, залитых золотом, и на великолепных конях. Кругом колясок шли скороходы в диковинных разноцветных нарядах с серебром и с киверами на головах, вокруг которых развевались красные перья.

Ничего подобного Высокса еще не видала.

Один из гостей из губернии, тотчас по приезде своем узнав, какое готовится празднование, заметил:

— Ну, этот Олимпий Дмитриевич из всех бывших Мономахов Владимирских будет самый прыткий, «помономашистее» и отца и деда.

После храма началось принесение поздравлений новорожденному… Аркадий смущался и сиял, и только изредка на лицо его набегала тень. Его пугал взгляд брата. Он видел в глазах Олимпия не только ненависть к себе, а какое-то зловещее злорадство.

«Ни дать, ни взять затевает что-то худое, — думалось Аркадию, — и уж, конечно, касающееся Сани».

А красавица Сусанна Денисовна, явившаяся в дом с матерью тоже поздравить молодого барина, была к тому же бледна и печальна. Судьба отца и брата, конечно, поразила ее.

После поздравления все разошлись отдохнуть, но в три часа снова гостиные переполнились, а в зале уже был накрыт стол на семьдесят с лишком человек. Вся Высокса была налицо. Все нахлебники и главные служащие коллегии и канцелярии были приглашены. Только и отсутствовали по-прежнему больная Сусанна Юрьевна и два Змглода.

Обед длился, конечно, долго, а для виновника празднества показался вечностью, так как Олимпий удивил всех и испугал брата, посадив около себя справа архиерея, а слева Сусанну Денисовну… Красавица всячески отказывалась от этой чести, когда все усаживались за стол, но Олимпий настоял упрямо на своем… Аркадий, севший на другом конце стола с двумя почетными гостями, лишился из-за ревности и беспричинной боязни и зрения и слуха. Он никого и ничего не видел и не слышал. Он видел только через весь стол одну свою возлюбленную, с которой Олимпий не переставал любезничать, как бы нарочно, будто напоказ всем, даже будто с тайным умыслом. Красавица Сусанна, печально бледная и видимо смущенная теперь тем, что от него слышит, отвечала сдержанно…

За тем же столом в средине была другая юная красавица, которая была еще печальнее «Змглодушки» и не отрывала глаз от нее и Олимпия. Это была Платонида Михалис.

А в то же время с нее не спускал глаз ее брат, и лицо его выдавало внутреннюю бурю. Платон знал, что его дорогая Тонька страдает.

Когда все поднялись, наконец, из-за стола, Михалис тотчас подошел к барину и выговорил весело:

— Олимпий Дмитриевич… Глядите что?

И он показал в окно на небо.

Сизая хмурая туча надвигалась с горизонта со стороны озера.

Было очевидно, что через час разразится сильнейшая гроза.

— Ох! Обида! — воскликнул Олимпий. — Вся половина дня пропала!

— Зачем! — рассмеялся Михалис. — Сейчас переменим. Гулянье в лодках и иллюминацию отложим до завтра. А сегодня прикажите машкерад.

— Отлично! — воскликнул Олимпий. — Да у всех ли готово ряженье?

— Как есть у всех.

И надвигающаяся гроза, опечалившая всех вдруг, стала причиной особой радости и ликования. Все, узнав, что прогулка отменяется и заменяется ряжением и танцами, только обрадовались… Все, у кого костюмы были еще не в полном порядке, бросились по своим комнатам придумывать, как обойтись или состряпать недостающее что-либо на скорую руку.

Сусанна Денисовна, сильно взволнованная после стола, прощаясь с Аркадием, тихо молвила:

— Я не буду ввечеру: душегрейка[37] еще не обшита галуном.

Аркадий печально поглядел на нее.

— Да и не до того, чтобы рядиться и плясать… Я боюсь…

— Чего? — глухо и испуганно спросил он.

— Так! Боюсь. Он Бог весть что мне болтал. Понять нельзя. Загадки… а страшно… Будто затевает что не сегодня-завтра злодейское!

— И я так-то думаю! Но помните… Помни, Саня, пока я жив, он с тобой ничего не сделает.

Сусанна не ответила и грустно поникла головой. Она не верила.

«Не отстоял отца и брата, — думалось ей. — Стало быть, и меня не отстоит».

В сумерки действительно разразилась сильнейшая гроза и грохотала два часа. Гром гремел и молния, сверкая, падала, казалось, над самым огромным домом. И басановские палаты трепетали будто пугливо под натиском небесного гнева… Стены дрожали, а в стенах, во всех комнатах шла гулко веселая суетня, чуть не сумятица. Все наряжались, а выходя и глядя друг на друга и в зеркало, хохотали до упаду. Только старики охали и крестились.

— Не в пору это скоморошество!.. Грех! Молитву читать надо. И свечу зажечь против грома небесного. И так-то не святки или масленица, а тут еще эта непогода, которая будто гнев Божий показует.

Однако около семи часов все стихло. Небо прояснилось, и после душного дня повеяло благодатною прохладой.

В восемь часов зал и все гостиные были переполнены ряжеными в диковинных масках и образинах. Все друг на дружку дивились. По предложению и по приказу, гостям и своим, заранее придуманному затейником Михалисом и объявленному Олимпием, все заранее тщательно скрывали и никому не показывали своих костюмов и масок. Никто не знал, в чем будут даже оба барина и главные гости.

И теперь в шумной, суетливой толпе ряженых нельзя было узнать, кого видишь, с кем говоришь. Было только одно обстоятельство, руководящее догадками. Были костюмы обыкновенные и недорогие, были совсем простые, и было с десяток диковинных, богатых одеяний, очевидно выписанных из столицы. А в числе прочих и двое нищих в рубищах и с мешками за спиной.

Пуще всех поражал, великолепием своего костюма из атласа и бархата турок в чалме, усеянной брильянтами, и с поясом, украшенным тоже самоцветными камнями. Все догадывались, что это «сам» барин Олимпий Дмитриевич.

Где и в чем найти и узнать другого младшего барина, все затруднялись и, наконец, стали говорить, что будто Аркадий Дмитриевич, ввиду непогоды и грома небесного, не захотел рядиться и отсутствует.

Затем прошел такой удивительный слух, якобы Платона Михалиса видели сейчас еще не одетого у него в комнатах около захворавшей вдруг сестренки… Но зато было другое совсем удивительное… Кто-то среди массы народа признал по голосу Ивана Змглода, якобы сидящего под арестом с отцом в рунтовом доме.

Гул, шум и хохот, едва заглушаемый оркестром полусотни музыкантов, все усиливался. Гости, постоянно очередно осаждавшие два буфета со всякими заморскими винами, становились все веселее. Даже сам турок, которого уже окрестили «господином салтаном», был будто слегка навеселе и, перестав картавить, дал возможность узнать себя по голосу. Он бродил по всем комнатам между ряжеными и, не стесняясь, говорил, что тщетно ищет двоих:

— Нет нигде Сусанны Денисовны и Платона. Я их ряженье знаю. Не могли же они вдруг заменить свои костюмы другими какими. Ну, Змглодушка, еще, пожалуй, надумалась, догадавшись, что я про ее ряженье пронюхал, а Платон был и сгинул.

Подойдя снова к буфету, «господин салтан» очутился в кучке веселых ряженых, а вплотную с ним оказался вдруг такой ряженый, что он ахнул… Это был петух… Как есть петух, весь в перьях с головы до ног, с гребешком и с диковинным хвостом.

— Ку-ку-рику! — пел он визгливо всякому над самым ухом и сделал то же и с «господином салтаном». Турок рассмеялся и спросил:

— Откуда ты петух взялся? Тебя не было.

— Куку. Сейчас из Москвы прибежал. Рику-у! — отозвался петух одним визгом.

И все кругом расхохотались.

Петух нагнулся над ухом турка и что-то шепнул ему.

— Вздор! — отозвался тот вдруг гневно, но слегка пьяным голосом, так как сейчас еще осушил до дна залпом уже четвертый стакан столетнего венгерского из запаса вин Аникиты Ильича.

— Верно говорю! — провизжал петух.

— Я сейчас прикажу и Михалиса с Тонькой и Абашвили силком привести… Как смеют не праздновать! — вскрикнул гневно турок, и всякий признал, конечно голос Олимпия Дмитриевича.

Петух снова наклонился над ним и снова шепнул что-то.

— Ладно… Пойдем… В маленькой желтой гостиной. А коли кто есть, прикажу выйти… ведь недолго расписывать будешь.

— В двух десятках словах все дело… и что ни слово — алмаз! — отозвался петух гнусливо.

И салтан с петухом двинулись через три гостиные в угольную маленькую. Там оказалось трое ряженых, весело болтавших, а на полу в углу сидел четвертый. Это был нищий с мешком.

— Господа, уходите. У нас дело важное. Беседа по секрету, — сказал салтан.

Гости или подозревавшие, или уже знавшие, кто в костюме турка, тотчас вышли из комнаты. Только нищий остался.

— Ну, а ты… Эй попрошайка… пошел вон! — крикнули ему.

Нищий хотел встать на ноги, но не мог. Он был совершенно пьян. Он встал на четвереньки, дополз до порога и ткнулся снова.

— Ну, черт с ним. Пускай лежит, — выговорил петух. — Спьяна ничего не поймет. Ну, слушай, господин салтан, и двадцати слов не будет. Слушай в оба… слушай. Когда какой изувер, развратник отнимет у брата сестру и у жениха невесту, да обманом ее губит, то за такое вот что с ним приключ…

Петух не договорил и взмахнул рукой над салтаном. Тот тихо вскрикнул и схватился за грудь. Еще два раза взмахнул петух рукой, в которой блестел длинный нож, и два раза с силой всадил его снова.

Турок, хрипя, зашатался и грохнулся навзничь на пол, обливаясь кровью, хлынувшей из трех ран. В отверстиях маски тоже показалась кровь.

Петух оглянулся на двери и шепотом крикнул:

— Давай!

Нищий вскочил, подбежал и набросил на голову упавшего платок. Затем он открыл и расставил мешок.

Петух будто встряхнулся, и костюм его из перьев сразу упал на землю, а на ряженом оказался другой — голубой, изображающий астролога. Он выхватил из мешка нищего красную мантию и набросил на себя. В то же мгновение нищий всунул нож в петушиное одеяние, тоже слегка окровавленное, а все вместе в мешок.

И оба бросились вон из комнаты.

Через десять минут дом ходуном ходил. Толпа перепуганных ряженых, поснимав и побросав маски и образины, теснилась в маленькой гостиной. Передние, и в числе прочих Аркадий и Михалис, стояли на коленях, над зарезанным Олимпием и всячески старались привести его в чувство, не зная или не веря, что он мертв.

Но старший Басман-Басанов был уже трупом.

XXVIII

На заре в Высоксе было столпотворение Вавилонское.

Не только заводские рабочие, но и крестьяне, приписные к деревням, все поднялось на ноги и забушевало. Толпы народа повалили отовсюду к барскому дому и осадили его. Казалось, что бурное серое море разлилось и заливает палаты.

Два враждебных лагеря сказались тотчас. «Бариновы» обвиняли «братцевых» в убийстве и грозились, не дожидаясь суда, расправиться с ними сами.

Начались драки между самыми отчаянными. Перед полуднем случилось уже несколько страшных драк, стенка на стенку, в разных местах Высоксы. Ввечеру все стихло, но едва занялась заря, как начались уже целые побоища. Разумеется, нападающими были «бариновы», а «братцевы» только защищались.

Однако дальнозоркие люди поняли, что дело вовсе не в любви к покойному и не в мести за него, a просто отчаянный заводский люд придрался к случаю побушевать безнаказанно.

На второй день, когда тело Олимпия Дмитриевича было уже положено в гроб и стояло в углу зала, и надо было готовиться наутро к похоронам, — по всем заводам был настоящий бунт. Уже не «бариновы» дрались с «братцевыми», а пьяные орды разбивали кабаки, а затем бросились разбивать и лавки с красным товаром на базарной площади.

В доме все были перепуганы… Гостей, конечно, уже не оставалось давно ни единого человека, так как они все еще в ночь и на заре после злодеяния умчались в разные стороны. Но нахлебники, служащие в коллегии и в канцелярии, и вся дворня — все струхнули, ибо не на кого было положиться…

— Будь зарезан Аркадий Дмитриевич, а жив Олимпий Дмитриевич, — говорили все, — тогда иное дело! И бунта бы не было!

Аркадий действительно сидел, как потерянный, в своих комнатах, не спал от волнения две ночи и не знал совершенно, что предпринять. Посоветоваться было не с кем. Единственный человек в эти минуты неоцененный, на которого можно было положиться, был Платон Михалис, первый друг покойного брата и, конечно, всегда относившийся к Аркадию враждебно, хуже, чем кто-либо другой из лагеря бариновых.

Однако теперь сам Михалис уже раза два-три являлся к Аркадию, умоляя его принять какие-либо меры. Он опасался, что пьяные толпы кончат тем, что ворвутся и в барский дом.

Наконец, из-за пьяных бунтов даже похороны могли бы ознаменоваться каким-нибудь прискорбным обстоятельством, какой-нибудь дикой выходкой.

Наступил день, в который по-настоящему следовало хоронить покойника, но сделать этого было невозможно. Побоища усилились повсюду, даже близ дома, даже в саду. Было уже несколько десятков тяжелораненых и около десятка убитых.

От пролитой крови заводская чернь как будто рассвирепела еще пуще. Толпы народа, окружавшие дом, бушевали и кричали, что не дозволят хоронить Олимпия Дмитриевича, прежде чем не приедет суд из губернии и не разыщет, кто смертоубийца.

— Довольно злодейств на Высоксе! — ревели голоса.

— Буде! Буде вам смертоубийствовать!

— Что за разбойное место!

— Больше не допустим!

— Пущай судят самого Аркадия Дмитриевича!

— Пущай нас в казну берут!

— Хотим быть государственными!

— Царскими будем! Царскими! А не злодеевскими Басановскими!

И пока Аркадий метался в своих комнатах, не зная, что делать, Михалис по собственному почину, как лукавый человек, стал совещаться с Сусанной Денисовной, единственной личностью, которая в эти минуты сохранила полное присутствие духа и решимость. И совершенно незаметно, как бы само собой, Змглодушка стала распорядительницей… так как Михалис, не добившийся ничего от Аркадия, на второй же день легко убедил Сусанну послать самовольно гонцов к наместнику от имени Басанова. Михалис хлопотал, опасаясь отчасти и за себя. Лагерь «бариновых», который страшно увеличился «братцевыми», иначе говоря, просто-напросто бунтующие заводские требовали, чтобы Михалис, как первый и главный наперсник убитого барина, стал их коноводом.

— Коноводом чего?! — восклицал Михалис вне себя. — Разграбления коллегии и барского дома?!

На четвертый день, однако, все приняло несколько иной вид. Слух ли добежал до губернского города о волнениях, или Змглодушка дослала к наместнику гонца от себя, но по распоряжению властей на заводах появилась команда солдат. За нею через несколько часов явился целый напольный полк с пушкой. Командир полка имел приказание усмирить все в двадцать четыре часа, хотя бы пришлось действовать оружием и пользоваться пушкой.

Действительно, в одни сутки все стихло и отрезвилось поневоле, так как кабаки были заперты, и к каждому приставлен караул, с приказом стрелять в тех, кто явится за вином. И, наконец, вслед за солдатами явился и суд, уже в третий раз!..

Но на этот раз во главе чиновников приказных и подьячих был сам губернаторский товарищ. Приехавшая комиссия имела грозный вид. Пошел слух по всем заводам, что якобы наместник послал уже донесение в Петербург, и будет доложено самому царю, что есть такое разбойное гнездо, которое надо или разорить, или взять в казенное управление. Иначе, мол, конца не предвидится смертоубийствам.

На пятый день, позже чем повелевал обычай, произошли похороны четвертого Басанова за каких-нибудь неполных двадцать пять лет. Похороны эти имели странный вид, потому что при выносе из дома и шествии во храм повсюду были команды солдат. Даже вокруг церкви расположилась целая рота, так как ходил слух, что после отпевания «бариновы» бросятся на «братцевых» и что самому Аркадию Дмитриевичу грозит беда. Однако отпевание и погребение в склепе под большим храмом прошло обычно, порядливо и без какой-либо беды. Затем ввечеру все было тихо.

И в Высоксе толковали уже о строжайшем приказе губернаторского товарища, чтобы все заводы были немедленно пущены в доход и чтобы тотчас всяк был на своем месте. Непослушным грозили огулом, заковав в кандалы, на канат гнать в город на расправу.

Разумеется, на следующий же день Высокские заводы пришли в такое положение, как если бы никогда ничего не случалось. Все заводы запыхтели и застучали…

XXIX

Между тем в доме было спокойно. Суд заседал в большом зале и чинил спрос. Все обитатели, однако, настолько уже привыкли к появлению волокиты в дом, что не казались вовсе испуганными.

Что касается убийства молодого барина, то из всех таких злодеяний, совершенных в Высоксе, оно было самое темное и самое диковинное. Был убит барин среди кучи пировавших и танцевавших гостей. Кто убил, было совершенно невозможно не только доказать, но даже и предположить.

Пущенный слух, что якобы Иван Змглод, отлучившийся из-под ареста, явился тоже ряженый в дом и зарезал Олимпия Дмитриевича, казался всем бессмыслицей. Еще если бы явился Денис Иванович, то можно было бы заподозрить, что это дело его мести, но старик после своего ареста от волнения лишился окончательно способности ходить и не мог двинуться из полицейского дома. А Иван Змглод, припутанный к делу отца, к такому делу, которое совершилось, когда его, Ивана, и на свете еще не было, не имел никакого повода мстить, зная, что этим отцу не поможешь.

Сначала суд почти уже склонялся было к мнению, что виноваты Змглоды, но когда председательствующий товарищ наместника узнал, в каких отношениях состоит к семье Змглода высокский владелец, то совершенно переменил мнение. Вдобавок, едва только совершились похороны Олимпия Дмитриевича, как Аркадий приказал объявить по всем заводам важную новость, как пройдет сорок дней со смерти брата, он будет венчаться с Сусанной Денисовной Змглод.

Однако, пока суд заседал и тщетно старался раскрыть преступление и уличить преступника в коллегии происходило нечто, пожалуй, худшее. В ней появились поверенные и ходатаи, а главное появился приезжий из Москвы чиновник, не имеющий ничего общего с владимирским отделением.

Дело было в том, что казна, а равно и кредиторы заводов сразу появились, каждый по своему делу. Если бы теперь посторонний умный человек заглянул в Высоксу, то понял бы, что тут началось столпотворение, и начиналось разрушение. То, что создал старик Аникита Ильич Басман-Басанов, теперь приходит к своему концу.

Волокита в доме, команды солдат около заводов и по заводским улицам и целая стая воронья в коллегии, небольшая, но роковая. Солдаты уйдут восвояси, приказные крючки, не добившись ничего, не добившись даже и взятки, тоже уйдут, но те, что орудуют в коллегии, останутся.

Молодой Басман-Басанов, высокский барин, владелец всего по закону, в действительности смутно всем представлялся как бы последней спицей в колеснице. Кто будет завтра на его месте барином-помещиком, — было совершенно неизвестно. Перейдет ли вся Высокса с заводами в одни руки? Или распадется на куски, будет разорвана на клочья? Или, наконец, будет все отобрано в казну?

Давно ли был долг в девятьсот тысяч, а теперь прибавилось еще по недавним документам двух братьев, и вся сумма перевалила за миллион. И вдобавок из-за чего? Чтобы якобы знать, своей ли смертью умер Аникита Ильич!..

Ко всем бедам прибавилась еще одна, которая, случись прежде, всех бы переполошила, но теперь эту новую беду все встретили безучастно, даже без особого любопытства.

Барышня Сусанна Юрьевна, давно становившаяся все страннее, окончательно сошла сума. Теперь в этом уже не было никакого сомнения.

Равнодушие, с которым она встретила известие об убийстве племянника, ее последовавший затем смех, и затем даже радость, ясно свидетельствовали, что она почти умалишенная. Но затем, вскоре же после похорон убитого, Сусанна Юрьевна начала вести себя, как совершенно помешанная. Она стала ходить по ночам по всему дому, врывалась ко всем, пугая дикими, бессмысленными речами спящих, или уходила и бродила по улице, по саду, заходя Бог весть куда.

Горничная и двое рунтов, приставленные к барышне, ничего не могли сделать. Когда ее останавливали силой, она начинала бороться, драться и страшно кричать на весь дом, как если бы ее резали.

А Аркадий Дмитриевич по совету многих убедился, что оставлять в доме тетушку опасно и для всех, да и для нее самой.

И однажды утром Касаткину посадили силой в карету и увезли в Москву, чтобы сдать в дом умалишенных.

XXX

Несмотря на всеобщее смущение и удрученное состояние, в котором находились все обитатели Высоксы, все-таки через десять дней похорон покойного Олимпия Дмитриевича в доме в нижнем этаже пировали гости. Было маленькое празднество в комнатах Платона Михалиса.

Бывший первый друг и наперсник покойного, не считаясь с родством, а только дружбой, счел возможным отпраздновать свадьбу своей сестры с ее давнишним нареченным, князем Абашвили.

В Высоксе все давно догадывались, что князь — жених Платониды Михалис, что он, ничего не имеющий, не прочь жениться на ней, имеющей свое состояние. Когда прошел слух, что Михалисы потеряли все деньги на каком-то купце, то все решили, что князь не женится на Тоньке. Но затем почти одновременно и за несколько дней до страшного злодеяния Михалис поведал всем, что его должник снова появился и ликвидирует свои дела и что, благодаря Бога, ни единого гроша у них не пропадет на нем.

Поэтому теперь не удивлялись и свадьбе Абашвили. Удивлялись только тому, что невеста, которая должна была бы ликовать, что выходит за давнишнего своего жениха, напротив того, какая-то диковинная, похудевшая, печальная.

Впрочем, все знали, что Платонида Михалис за последнее время сильно хворала и от каких-то болей внутренних плакала по целым дням и ночам: немудрено похудеть и печально глядеть.

После брака, князь и княгиня Абашвили вместе с Михалисом простились с барином Аркадием Дмитриевичем и выехали с Высоксы, чтобы никогда не возвращаться.

Но перед выездом своим Михалис передал председательствующему губернаторскому товарищу письмо в несколько страниц, которое он, укладывая свои вещи, случайно нашел у себя. Письмо это было адресовано к Олимпию Дмитриевичу, но никем не подписано.

Михалис объяснил, что это письмо пришло не из другого какого города, а было писано в высокском доме одним из гостей, которые были приглашены на праздник совершеннолетия. Назвать писавшего Михалис не мог за полным незнанием. Олимпий Дмитриевич не захотел ни за что ему назвать человека, от которого это письмо получил.

А между тем письмо это имело огромное значение. Писавший объяснял Олимпию Дмитриевичу, что он приехал на праздник, но денег с собой не привез и уплатить свой прошлогодний долг Олимпию Дмитриевичу не может не только теперь, но даже и через года два-три. И он просит его обождать уплату. А если Олимпий Дмитриевич будет, ввиду собственных стесненных обстоятельств, требовать эти деньги, то пишущий предупреждал, что он отомстит… и самым лихим образом. Олимпий в ответ потребовал, по словам Михалиса, немедленной уплаты. И вот этот гость и мог совершить и преступление, будучи в маске на бале, как и все прочие. Временное отделение приняло это письмо, как важный документ. И оно только еще более затемнило все дело.

Прошел сороковой день поминок Олимпия Дмитриевича, и через три дня в большом храме было торжественное венчание молодого барина Аркадия Дмитриевича с Сусанной Денисовной.

Этого все ждали и не удивились. Удивлялись только несказанно все от мала до велика, что накануне бракосочетания Денис Иванович и его сын Иван были освобождены из-под стражи по приказанию из губернии, куда ездил гонец с письмом от имени Аркадия Дмитриевича к самому наместнику. Их обязали только не отлучаться из Высоксы.

Через месяц уголовное дело о таинственной смерти старика Аникиты Ильича, тому назад без малого двадцать пять лет, было постановлено предать воле Божией. Одновременно было решено и дело об убийстве молодого Басанова. Злодей не был открыт, а первоначальное подозрение, что Иван Змглод виновен в этом злодеянии, уничтожилось само собой. Было нежданно вполне доказано нахлебниками, что в ту минуту, когда раздались крики о помощи, а Олимпий Дмитриевич, пораженный насмерть, лежал в крови на полу, Иван Змглод, действительно отлучившийся из-под ареста в машкерад, стоял около буфета и, сняв маску, пил прохладительное. Его видели в это мгновенье человек пять, и все единодушно показали это… На вопрос, зачем они прежде молчали, все ответили, что боялись впутываться в страшное дело.

Конечно, вся родня молодой барыни Сусанны Денисовны Басман-Басановой тотчас переехала на жительство в дом.

Но медовый месяц прошел почти печально, потому что было очевидно и молодым новобрачным, и всей семье Змглода, что Высокса в действительности уже не принадлежит Аркадию Дмитриевичу. Распутать дело было нельзя, а надо было спасти хоть что-нибудь и удалиться.

XXXI

Прошел год, и в красивой усадьбе на берегу Оки жила совершенно счастливая семья Басман-Басанова с родственниками. Аркадий Дмитриевич был все-таки богатый тульский помещик, владея двумя тысячами крестьян. Разумеется, это были крохи от прежнего состояния деда.

Высокса была продана для удовлетворения главных кредиторов, но казна согласилась ждать свой долг, так как покупателем явился важный сановник, наместник и покровительствуемый в Петербурге… князь Темнишев…

Однако через десять лет князь, запутавшись в мудреных заводских делах, чуть не потеряв свое прежнее большое состояние, сам попросил спасти его покупкой всего в казну.

И Высокса стала процветающим государственным имуществом, понемногу достигнув ценности в два миллиона с лишком. От прежнего не осталось и следа…

Но слава злодейского барского гнезда, где грозно царили и страшно погибали Владимирские Мономахи, далеко прошла и до сих пор жива!

Загрузка...