Последние недели перед отъездом Урсула провела в невероятном напряжении. Она была сама не своя – она вообще перестала кем-то быть. Она жила тем, что должно было произойти – скоро, скоро, очень скоро. Но пока что она жила только ожиданием.
Она отправилась навестить родителей. Это была неловкая, грустная встреча, которая походила скорее на подтверждение разлуки, нежели на воссоединение. В их отношении друг к другу проскальзывала растерянность, никто не знал, что сказать, все безропотно подчинялись року, который вот-вот разбросает их в разные стороны.
В себя она пришла уже только на корабле, который увлекал ее из Дувра в Остенд. Она смутно помнила, что была с Биркиным в Лондоне, но Лондон был для нее одним расплывчатым воспоминанием, как и то, как они ехали на поезде в Дувр. Все было как во сне.
И наконец теперь, этой угольно-черной, довольно ветренной ночью она стояла на корме корабля, ощущая движение волн и смотря на маленькие, одинокие огоньки, мерцающие на побережье Англии, словно на побережье мира, которого не существует. Наблюдая за тем, как они становятся все меньше и меньше, как их поглощает глубокая и живая тьма, она почувствовала в своей душе какое-то движение, говорящее о том, что она пробуждается от дурмана.
– Давай лучше встанем по ходу движения, хорошо? – предложил Биркин.
Ему хотелось стоять там, где он с каждой минутой становился ближе и ближе к месту назначения. Они оставили свое прежнее место, последний раз взглянув на бледные искры, сверкавшие из неоткуда, из дали, называемой Англией, и обратили свои взгляды к черной бездне, расстилавшейся перед ними.
Они прошли вдоль правого борта к носу судна, мягко разрезавшего воду. В полной темноте Биркин отыскал достаточно защищенный от ветра уголок, где лежал толстый свернутый канат. Отсюда было рукой подать до самой крайней точки корабля, до черного пространства, которое судну еще только предстояло пройти. Здесь они и сели, закутавшись, укрывшись одним пледом, все теснее и теснее прижимаясь друг к другу, пока им не стало казаться, что их тела слились и превратились в одно существо. Было очень холодно, а вокруг был кромешный мрак.
Кто-то из команды судна прошел по палубе, темной, как и все остальное вокруг, совершенно невидимой. Они различали только бледное пятно в том месте, где было его лицо.
Он почувствовал их присутствие и, поколебавшись, остановился, а затем наклонился вперед. Когда его лицо оказалось совсем рядом с ними, он увидел светлые пятна их лиц. И он, точно призрак, удалился. Они наблюдали за ним, не произнося не звука.
Им казалось, что они погрузились в полную тьму. Не было ни неба, ни земли, только единая, абсолютная темнота, в которую они, казалось, тихо и сонно опускались, подобно нераскрывшемуся семени, что летит в темном, безграничном пространстве.
Они забыли, где они находились, забыли о том, что есть и что было. Единственная искорка сознания теплилась только в их сердцах, они сознавали лишь движение через эту тьму, заполонившую все вокруг. Нос корабля с мягким плеском разрезал темную ночь, разрезал неосознанно, слепо, продолжая двигаться вперед.
Урсула ничего не чувствовала – в ее душе жило одно ощущение нереального мира. Она находилась среди этого чернильного мрака, но ее сердце охватило райское блаженство, неведомое и нереальное. Ее сердце было наполнено восхитительным светом, золотистым, словно темный мед, сладким, словно истома дня. Этот свет не мог воссиять над миром, его обителью был неведомый рай, в который она направлялась, – радость от существования, восторг от того, что можно было жить непознанной, но истинно своей жизнью.
Охваченная экстатическим восторгом, она внезапно подняла к нему свое лицо, и он прикоснулся к нему губами. Ее лицо было таким холодным, таким нежным, таким свежим, словно море, что ему показалось, что он поцеловал цветок, постоянно омываемый волнами прибоя.
Но тот блаженный восторг предвкушения, который ощущала она, ему был неведом. Его же переполняло удивление от собственного превращения. Он, словно метеорит, летящий по пропасти между двумя мирами, все глубже и глубже погружался в пучину бесконечного мрака. Мир разлетелся на две части, а он несся по неописуемой словами пустоте, словно незажженная звезда. То, что находится там, за пределом, пока еще было не для него. Его тело наслаждалось лишь полетом.
В каком-то трансе он лежал, обнимая Урсулу. Он уткнулся лицом в ее тонкие, хрупкие волосы, он вдыхал их запах вместе с морским воздухом и темнотой ночи. И его душа познала покой: она перестала сопротивляться полету через неведомое. Впервые во время этого последнего путешествия из жизни его сердце обрело полное и абсолютное спокойствие.
На палубе послышалась какая-то суета. Они очнулись и поднялись на ноги. Как же они, оказывается, замерзли и окоченели на ночном холоде! Но райское блаженство в ее сердце и невыразимый словами темный покой в его, – это было великолепно.
Они встали и взглянули вперед. Там, в темноте, виднелись тусклые огни. Они возвращались в мир. Но это не был мир ее блаженста, и не мир его покоя. Это был искусственный, нереальный мир фактов. И в то же время не совсем утраченный мир, потому что в него перетекали покой и блаженство их сердец.
Высадка с корабля той ночью была странной и безрадостной, словно он перевез своих пассажиров через Стикс в безлюдный потусторонний мир.
На темном крытом причале было сыро, огней почти не было, пассажиры гулко шагали по деревянному трапу, везде царила темнота.
Взгляд Урсулы упал на огромные бледные волшебные буквы «ОСТЕНД», видневшиеся во тьме. Все устремлялись вперед, в сумрачный воздух, слепо, с какой-то муравьиной готовностью; носильщики громко разговаривали на ломанном английском, суетливо несли тяжелые чемоданы, и когда они удалялись, их рубахи смутно белели во тьме; Урсула стояла у длинного, низкого, обитого цинковыми листами ограждения, как и сотни других призрачных людей. Этот длинный ряд сложенного багажа и людей-призраков устремлялся в обширную, сырую тьму, а по другую сторону ограждения бледные усатые чиновники в островерхих пилотках переворачивали чемоданы вверх дном и чертили на них мелом крестик.
Готово. Биркин взял ручную кладь, и они пошли прочь, носильщик следовал за ними. Они прошли через огромную дверь и вновь вышли в ночь – и, вновь на платформу! В темном воздухе все еще слышались возбужденные, нечеловеческие голоса, вдоль поезда сновали призрачные видения.
– Кельн – Берлин… – прочитала Урсула табличку, прикрепленную к борту поезда с одной стороны.
– Нам сюда, – сказал Биркин. И рядом с собой она увидела слова: «Эльзасс – Лотарингия – Люксембург – Метц, Базель».
– Вот он, Базель!
Подошел носильщик:
– A Bâle – deuxième classe? – Voilà![77]
И он взобрался в высокий поезд. Они последовали за ним. Некоторые купе были уже заняты. Но во многих свет не горел – там никого не было. Багаж был уложен, носильщик получил свои чаевые.
– Nous avons encore? – поинтересовался Биркин, переводя взгляд сначала на часы, а затем на носильщика.
– Encore une demi-heure[78].
С этими словами голубая униформа удалилась. Он был некрасивым и заносчивым.
– Идем, – сказал Биркин. – Здесь холодно. Давай перекусим.
На платформе был вагон-ресторан. Они пили горячий, жидкий кофе и ели длинные рогалики, разрезанные пополам, в разрез которых была вставлена ветчина. Эти рогалики были настолько толстыми, что Урсула чуть не вывихнула челюсть, пытаясь откусить кусок.
Потом они ходили вдоль высоких вагонов. Все казалось таким странным, таким пустым, словно это был потусторонний мир – все было серым, серым, как грязь, пустынным, покинутым небытием – серым, чудовищным небытием.
Наконец, их поезд устремился навстречу ночи. В темноте Урсула различала плоские поля, мокрые, пугающие, темные просторы континента. Довольно скоро они остановились – в Брюгге! Они ехали дальше по ровной тьме и только иногда их взору открывались спящие фермы, тонкие тополя и пустынные шоссе. Она сидела, держа Биркина за руку, и ощущала полную безнадежность. Он же, бледный, недвижный, словно выходец с того света, то выглядывал в окно, то закрывал глаза. Затем глаза открывались – темные, как мрак, что царил снаружи.
Вот в темноте вновь замерцали огни – это был Гент! На платформе замелькали призрачные фигуры – удар колокола – и опять движение по темной равнине. Урсула увидела мужчину с фонарем, выходящего с фермы, расположенной у самых путей, и идущего к темным строениям. Ей вспомнилось Болото, ее прежняя замкнутая жизнь на ферме в Коссетее. Боже мой, как же далеко она удалилась от своего детства, но сколько же ей еще предстоит пройти! В течение одной жизни человек проживает многие эпохи. Сколько же воспоминаний о детстве, проведенном в тихой селькой местности, в Коссетее и на Болотной ферме, хранилось в пучине ее памяти! Она помнила Тилли, служанку, которая угощала ее хлебом с маслом, посыпанным коричневым сахаром, старую гостиную, где на циферблате дедушкиных часов над цифрами были нарисованы две розовые розы в корзинке. Теперь же она устремляется навстречу неведомому вместе с Биркиным, она была совершенно другим, незнакомым человеком – и эта пропасть между прошлым и настоящим так велика, что казалось, она не помнила, кто она такая, что девочка, играющая во дворе церковном дворе Коссетея, была только неким историческим персонажем, а не ей, Урсулой.
Они прибыли в Брюссель – у них было полчаса на завтрак. Они сошли с поезда. Огромные вокзальные часы говорили, что было шесть утра. В просторной безлюдной комнате отдыха, такой пугающей, всегда пугающей своей пустотой, обширностью пространства, Урсула и Биркин пили кофе и ели рогалики с медом. Но вот радость – ей удалось умыться горячей водой и причесаться!
Скоро они вновь сели на поезд и продолжили свой путь. Наступал серый рассвет. В купе было несколько людей – тучных, цветущих бельгийских дельцов с длинными коричневыми бородами, которые непрестанно говорили на исковерканном французском, но она слишком устала, чтобы следить за ходом разговора.
Поезд постепенно выходил из мрака навстречу слабому свету, и каждый перестук колес нес его навстречу дню. О, как утомительно было это путешествие! Слабо вырисовывались призрачные очертания деревьев. Затем показался белый домик, который был виден уже довольно отчетливо. Как это возможно? А потом она увидела деревню – они долго проезжали мимо каких-то домов.
Она все еще путешествовала по старому миру – миру пугающему, все еще несущему на себе бремя зимы. Вон там пашня и пастбище, скелеты голых деревьев, оголенные кости кустов и пустынные приусадебные дворы, лишенные рабочей суеты. На их пути не было ничего нового.
Она взглянула Биркину в лицо. Оно было бледным, неподвижным и вечным, слишком вечным. Она, не вынимая рук из-под своего одеяла, умоляюще просунула свои пальцы между его пальцами. Его пальцы ответили на ее прикосновения, его взгляд встретился с ее взглядом. Какими же мрачными были его глаза – точно ночь, точно запредельный мир! О, если бы только он был ее миром, если бы только весь мир заключался для нее в нем! Если бы только он выпустил бы на волю тот мир, который только он и она могли назвать своим!
Бельгийцы вышли, поезд понесся дальше – через Люксембург, через Эльзас и Лотарингию, через Метц. Но она точно ослепла, она больше ничего не видела. Ее душа предпочитала ни на что не реагировать.
Наконец они прибыли в Базель, в гостиницу. Все окружающее она воспринимала в каком-то трансе, от которого ей не суждено было очнуться. Утром, прежде чем поезд понес их дальше, они вышли прогуляться. Она видела улицу, реку, постояла на мосту. Но все это ничего для нее не значило. Она помнила какие-то магазины – в одном было полным-полно картин, в другом продавались оранжевый бархат и горностаевый мех. Но какое это имело значение? Никакого.
Она почувствовала себе раскованно только тогда, когда они вновь очутились в поезде. Только здесь ей стало легче. Пока они двигались вперед, она была довольна. Они прибыли в Цюрих, а затем совсем скоро поезд побежал у изножья заснеженных гор. Наконец-то она была почти у цели. Здесь был совсем другой мир.
Вечерний, устланный снежным ковром Иннсбрук был восхитителен. Они ехали по снегу в открытых санях – в поезде было слишком жарко и душно. А гостиница, из-под портика которой струился золотой свет, казалась им домом.
Очутившись в холле, они радостно рассмеялись. Здесь, по-видимому, было много народу.
– Не знаете, мистер и миссис Крич – англичане – приехали из Парижа? – спросил Биркин по-немецки.
Портье мгновение подумал и уже было приготовился ответить, как Урсула увидела неторопливо спускающуюся по лестнице Гудрун в темном поблескивающем пальто, отделанном серым мехом.
– Гудрун! Гудрун! – крикнула она, смотря вверх и махая рукой сестре. – Э-гей!
Гудрун перегнулась через перила и вся леность и скованность мгновенно слетели с нее. Ее глаза зажглись огнем.
– Вот это да – Урсула! – воскликнула она.
И она устремилась вниз, Урсула же побежала вверх. У поворота они встретились и расцеловались, смеясь и что-то возбужденно и нечленораздельно восклицая.
– Ну и ну! – в крайнем удивлении воскликнула Гудрун. – Мы-то думали, что вы приедете только завтра! Мне хотелось встретить вас.
– Нет, мы приехали сегодня! – вскричала Урсула. – Разве здесь не великолепно?
– Просто потрясающе! – ответила Гудрун. – Джеральд только что вышел, чтобы добыть что-нибудь поесть. Урсула, ты, наверное, чудовищно устала.
– Нет, не особенно. Я выгляжу безобразно грязной, да?
– Нет. Ты выглядишь абсолютно свежей. Мне страшно нравится эта твоя меховая шапочка!
Она окинула взглядом Урсулу, на которой было просторное мягкое пальто с пушистым светлым длинноворсовым меховым воротником и пушистая шапочка из того же светлого меха.
– А ты! – воскликнула Урсула. – Как же чудесно выглядишь ты!
Гудрун напустила на себя беззаботный, равнодушный вид.
– Тебе нравится? – спросила она.
– Твое пальто великолепно! – воскликнула Урсула, но в ее голосе слышались легкие насмешливые нотки.
– Спускайтесь или поднимайтесь, – попросил их Биркин, потому что сестры – рука Гудрун на локте Урсулы – стояли на повороте лестницы, у пролета, ведущего на второй этаж, мешая проходить остальным и развлекая народ в холле – от швейцара у двери до толстого еврея в темном костюме.
Молодые женщины начали медленно подниматься, а Биркин и коридорный шли за ними.
– На второй этаж? – спросила Гудрун через плечо.
– Нет, мадам, на третий – прошу в лифт! – ответил коридорный.
Он метнулся к лифту, стремясь опередить их. Но сестры и Биркин не обратили на него внимания и, не переставая болтать, направились вверх по второму пролету. Коридорный, немного разочарованный, последовал за ними.
Восторг сестер от встречи друг с другом был удивителен. Казалось, они встретились в ссылке и объединили свои силы в борьбе против остального мира. Биркин смотрел на них с неким недоверием и удивлением.
Когда они искупались и переоделись, появился Джеральд. Он сиял, точно солнце в морозный день.
– Иди покури с Джеральдом, – попросила Урсула Биркина. – Мы с Гудрун хотим поговорить.
Сестры прошли в комнату Гудрун и стали обсуждать одежду и все увиденное. Гудрун рассказала Урсуле о случае с письмом Биркина, о том, что произошло в кафе. Урсула была шокирована и напугана.
– Где это письмо? – спросила она.
– Я его сохранила, – ответила Гудрун.
– Ты ведь отдашь мне его, да? – попросила Урсула.
Но прежде, чем ответить, Гудрун несколько мгновений помолчала:
– Ты правда этого хочешь, Урсула?
– Я хочу его прочитать, – настаивала Урсула.
– Конечно.
Но даже теперь она не могла признаться Урсуле в том, что ей хотелось сохранить его как некое напоминание, символ. Однако Урсула это поняла, и ей это вовсе не понравилось. Поэтому она решила сменить тему.
– Чем вы занимались в Париже? – спросила она.
– О, – лаконично отозвалась Гудрун, – тем же, чем и всегда. Как-то вечером у нас была отличная вечеринка в студии у Фанни Бат.
– Правда? И вы с Джеральдом там, конечно же, были. А кто еще был? Расскажи!
– Ну, – начала Гудрун, – особенно-то рассказывать нечего. Ты знаешь, что Фанни чудовищно влюблена в этого художника, Билли Макфарлейна. Он там был – поэтому Фанни не пожалела денег, она тратила их очень щедро. Там действительно было на что посмотреть! Разумеется, все чудовищно перепились – но по-своему это было даже интересно, все было не так, как в той грязной лондонской компании. Дело в том, что здесь были все, кто хоть что-нибудь значил, а это все полностью меняет. Там был один румын, отличный парень. Он напился едва ли не до безчувствия, а потом взобрался на верх стремянки, что там стояла, и произнес необычайно прекрасную речь. Урсула, это было необычайно великолепно! Он начал по-французски: «La vie, c’est une affair d’âmes impériales»[79] – он говорил это таким красивым голосом, да и сам он такой привлекательный парень – но, в конце концов, он перешел на румынский и никто ничего не понял. А вот Дональд Гилкрист упился в стельку. Он разбил свой фужер об пол и заявил, что клянется Богом, он рад, что родился на этот свет, что Бог свидетель, как прекрасно быть живым. И знаешь, Урсула, это было так … – Гудрун рассмеялась расскатистым смехом.
– А как Джеральд чувствовал себя среди них? – поинтересовалась Урсула.
– Джеральд! Не поверишь, он распустился, точно одуванчик на солнце! Когда на него находит возбуждение, в нем одном столько распущенности, что хватило бы и на целую сатурналию. Я даже не скажу тебе, чьей талии не обнимали его руки. Нет, Урсула, все женщины падали к его ногам. Там не было ни одной, которая отказала бы ему. Это так удивительно! Можешь ли ты это объяснить?
Урсула шутливо задумалась и искорки заплясали в ее глазах.
– Да, – ответила она, – могу. Он не пропускает ни одной юбки.
– Ни одной! Можешь себе представить! – воскликнула Гудрун. – Но это так, Урсула, каждая женщина в той мастерской была готова отдаться ему. В этом есть что-то от Шантиклера – даже Фанни Бат была готова на это, а она-то совершенно искренне любит Билли Макфарлейна! За свою жизнь я никогда так не удивлялась. И знаешь, в конце концов, я почувствовала, что во мне одной заключены толпы женщин. Для него я была не меньше, чем королева Виктория. Я олицетворяла целую толпу женщин. Это было так удивительно! И клянусь, в тот раз султан был только моим.
Глаза Гудрун горели, на щеках пылал румянец, она казалась странной, необыкновенной, ироничной. Урсула была очарована – и одновременно ей было неловко.
Пришло время переодеваться к ужину.
Гудрун спустилась вниз в открытом платье из ярко-зеленого, затканного золотом шелка с зеленым бархатным корсажем и необычной черно-белой лентой вокруг головы. Она была очень эффектной, очень привлекательной, что не осталось незамеченным.
Джеральд находился в том полнокровном, цветущем состоянии, когда он был красивее всего. Биркин наблюдал за ними быстрым, насмешливым и несколько зловещим взглядом, Урсула же почти потеряла голову. Казалось, их столик окружили колдовские чары, чары, связывающие их воедино, словно на них приходилось больше света, чем на всех остальных в этом обеденном зале.
– По-моему, просто чудесно, что мы здесь! – воскликнула Гудрун. – Снег просто божественный! Вы заметили, что он наполняет все вокруг восторгом? Это просто великолепно. Здесь чувствуешь себя по-настоящему übermenschlich – больше, чем человеком.
– Действительно, – воскликнула Урсула. – Но разве это в некоторой степени не из-за того, что мы просто выбрались из Англии?
– Да, конечно, – отозвалась Гудрун. – В Англии никогда так себя не чувствуешь только по той простой причине, что там на тебя постоянно давит сырость. В Англии совершенно невозможно дать себе свободу, в этом я абсолютно уверена.
И она вновь принялась за свое блюдо. Она находилась в состоянии напряженного волнения.
– Это верно, – согласился Джеральд, – в Англии все совершенно по-другому. Но, возможно, там нам это и не требуется – возможно, в Англии дать себе свободу – это то же самое, что поднести спичку слишком близко к бочке с порохом. Страшно, что может случиться, если все вдруг дадут себе свободу.
– Боже мой! – воскликнула Гудрун. – Но разве это было бы не чудесно, если бы вся Англия внезапно взорвалась бы подобно множеству феерверков?
– Это невозможно, – сказала Урсула. – Люди слишком отсырели, порох в них подмок.
– Я в этом не уверен, – запротестовал Джеральд.
– Как и я, – вступил в разговор Биркин. – Когда англичане и правда начнут взрываться, все как один, тогда нужно будет заткнуть уши и бежать.
– Такого никогда не будет, – сказала Урсула.
– Посмотрим, – заметил он.
– Разве не удивительно, – вмешалась Гудрун, – что мы благодарим судьбу за то, что у нас появилась возможность убежать из собственной страны. Я не верю сама себе, я становлюсь совершенно другой, как только ступаю на чужую землю. Я говорю себе: «Вот начинается новая жизнь нового существа».
– Не будь столь строга к бедной старушке Англии, – попросил Джеральд. – Хотя мы ее ругаем, на самом же деле она нам дорога.
Урсула почувствовала, что в этих словах заключалась бездна цинизма.
– Может быть, – согласился Биркин. – Но это чертовски неудобная любовь – прямо любовь к престарелой матери или отцу, которые ужасно страдают от осложнений перенесенных болезней и которым никогда не суждено выздороветь.
Гудрун взглянула на него затуманенными мрачными глазами.
– Ты думаешь, надежды нет? – спросила она, по своему обыкновению, с вызовом.
Но Биркин уже отступил. На такой вопрос он не стал бы отвечать.
– Есть ли надежда, что Англия станет реальной? Бог его знает. Сейчас она представляет из себя одно большое призрачное облако, сообщество, устремляющееся в небытие. Может, она и обрела бы реальные черты, если бы только не было англичан.
– Ты считаешь, что англичанам придется исчезнуть? – упорствовала Гудрун.
Подобный преувеличенный интерес к тому, что он ответит, со стороны выглядел несколько странно. Казалось, она ищет в нем что-нибудь, что скажет ей о ее дальнейшей судьбе. Ее мрачный, затуманенный взгляд остановился на Биркине, словно она пыталась извлечь из него предсказание своего будущего, точно из некоего инструмента для гадания.
Он побледнел.
Вскоре он неохотно произнес:
– Да… но есть ли перед ними какая-либо другая перспектива помимо исчезновения? Они должны избавиться от своей особой марки английсскости.
Гудрун наблюдала за ним, словно под гипнозом, не сводя с него пристального взгляда широко раскрытых глаз.
– Но что ты подразумеваешь под словом «исчезнуть»? – упорствовала она.
– Ты имеешь в виду изменение души? – вклинился Джеральд.
– Я вообще ничего не имею в виду, нужно мне это? – отозвался Биркин. – Я англичанин и за это я уже заплатил. Я не могу говорить за Англию – я могу говорить только за себя.
– Да, – медленно сказала Гудрун, – ты, Руперт, очень любишь Англию, очень.
– И покинул ее, – ответил он.
– Нет, не навсегда. Ты еще вернешься, – сказал Джеральд, утвердительно качая головой, словно прорицатель.
– Говорят, вши бегут с трупа, – с горькой усмешкой сказал Биркин. – Вот так и я бегу из Англии.
– О, но ты вернешься, – с язвительной улыбкой возразила Гудрун.
– Tant pis pour moi[80], – ответил он.
– Как же родина разозлила его! – удивленно рассмеялся Джеральд.
– Вот вам и патриот! – сказала Гудрун, едва ли не насмешливо.
И Биркин больше не отвечал на вопросы.
Гудрун несколько мгновений наблюдала за ним. Затем она отвернулась. Очарование, которое он вызывал в ней, пропало. Теперь в ней остался только лишь один цинизм. Она взглянула на Джеральда. Он был великолепен, словно кусок радия. Она чувствовала, что при помощи этого фатального живого металла она могла уничтожить себя, могла познать все, что хотела. Эта мысль вызвала улыбку на ее губах. А что она будет делать с собой после того, как уничтожит себя? Потому что в отличие от духа, от мирового духа, который так легко разрушить, Материю разрушить нельзя.
На мгновение он выглядел сияющим и отстраненным, озадаченным. Она протянула свою роскошную руку, словно парящую в облаке зеленого тюля, и прикоснулась к его подбородку своими тонкими пальцами художницы.
– И что же? – поинтересовалась она со странной понимающей улыбкой.
– Что ты имеешь в виду? – спросил он, и в его глазах промелькнуло удивление.
– О чем ты думаешь?
Джеральд выглядел так, словно его только что разбудили.
– Похоже, ни о чем, – ответил он.
– Вот как! – сказала она с мрачным смешком в голосе.
И Биркину показалось, будто она своим прикосновением убила Джеральда.
– Ну да ладно! – воскликнула Гудрун. – Давайте же выпьем за Британию – давайте пить за Британию.
В ее голосе послышалась какая-то дикая бесшабашность. Джеральд рассмеялся и наполнил фужеры.
– По-моему, Руперт имел в виду, – сказал он, – что англичане должны умереть как нация, чтобы они могли существовать как отдельные личности и…
– Как сверхнация, – добавила Гудрун с легкой ироничной гримаской, поднимая фужер.