Построенный в георгианском стиле, с коринфскими колоннами Бредэлби стоял среди нежно-зеленых холмов Дербишира, недалеко от Кромфорда. Дом выходил на лужайку с подстриженной травой, на ней росли редкие деревья, ниже, в глубине тихого парка, тянулись — один за другим — рыбоводные пруды. За домом, в рощице стояли конюшни, там же были разбиты сад и огород, а дальше начинался настоящий лес.
Это тихое местечко располагалось в нескольких милях от большой дороги, в стороне от Дервент-Вэлли и местных достопримечательностей. Как и много лет назад, дом все так же молчаливо смотрел на парк, сверкая позолотой отделки.
С недавних пор Гермиона подолгу жила в этом доме. Она с удовольствием сбегала из Лондона или Оксфорда в деревенскую глушь. Ее отец по большей части находился за границей, и Гермиона обычно жила в доме со своими гостями, которые здесь никогда не переводились, или с братом, членом парламента от либеральной партии и холостяком. Когда не было парламентских заседаний, он всегда приезжал сюда, и многим казалось, что он вообще безвылазно здесь живет, хотя на самом деле в отношении рабочих обязанностей он был очень щепетилен.
Лето еще только вступало в свои права, когда Урсула и Гудрун второй раз приехали в гости к Гермионе. Въехав в парк на автомобиле, они залюбовались лежащими в молчании прудами и колоннадой дома, который, стоя в окружении деревьев на склоне холма, весь залитый солнцем, казалось, сошел со старинной английской гравюры. По зеленой лужайке двигались маленькие фигурки — это женщины в желтых и бледно-лиловых платьях шли, чтобы укрыться в тени огромного раскидистого кедра.
— Разве он не прекрасен?! — сказала Гудрун. — Он так же совершенен, как старинная акватинта. — В ее голосе звучало нечто похожее на возмущение, как будто это признание она делала против воли.
— Тебе он нравится? — спросила Урсула.
— Не то чтобы нравится, просто я считаю, что в своем роде он совершенен.
Сестры не заметили, как автомобиль, мигом спустившись с одного холма, въехал на тот; где стоял дом, и подкатил к боковой двери. Появилась горничная, а за ней и Гермиона, которая тут же направилась к ним, запрокинув голову и простерши руки. Она заговорила нараспев:
— А вот и вы! Как я рада тебя видеть! — Она поцеловала Гудрун. — И тебя! — Расцеловав Урсулу, она продолжала держать девушку в объятиях. — Очень устала?
— Совсем не устала, — сказала Урсула.
— А ты, Гудрун?
— Тоже нет, спасибо.
— Не-ет, — протянула Гермиона. Она стояла, глядя на девушек, которые испытывали смущение из-за того, что Гермиона не торопилась ввести их в дом, а продолжала разыгрывать сцену встречи прямо на дороге. Слуги терпеливо ждали.
— Прошу, — произнесла наконец Гермиона, досконально рассмотрев обеих девушек, Гудрун и на этот раз показалась ей привлекательней и красивее сестры — Урсула была более земной и женственной. Ее восхитила и одежда Гудрун. Поверх платья из зеленого поплина та надела свободный жакет в широкую бледно-зеленую и темно-коричневую полоску. Шляпку из светло-зеленой (цвета свежескошенной травы) соломки украшала лента, сплетенная из черной и оранжевой тесьмы; чулки были темно-зеленые, туфли черные. Хороший наряд — модный и в то же время оригинальный. Более обычен был темно-синий костюм Урсулы, хотя выглядела она тоже очаровательно.
Сама Гермиона была в красновато-лиловом шелковом платье, коралловые бусы и кораллового цвета чулки дополняли ее туалет. Однако платье было поношенным, несвежим и, можно сказать, просто грязным.
— Хотите сразу пройти в свои комнаты? Хорошо. Тогда идите за мной.
Оставшись одна в комнате, Урсула почувствовала огромное облегчение. Гермиона долго не оставляла их в покое, подробно все объясняя. Разговаривая, она стояла очень близко к собеседнику, почти прижимаясь, что стесняло физически и угнетало морально. Похоже, она всем мешала заниматься своими делами.
Обед подали на лужайке, под огромным кедром, толстые почерневшие ветви дерева почти касались земли. За столом сидело несколько человек — молодая, стройная, хорошо одетая итальянка; мисс Брэдли, тоже молодая, спортивного вида; тощий баронет лет пятидесяти, энциклопедически образованный, все время отпускавший шуточки, над которыми первый же и смеялся громким, грубоватым смехом; Руперт Беркин; и женщина-секретарь, фройляйн Марц — молодая, стройная и хорошенькая.
Все было очень вкусно. Гудрун, которой трудно было угодить, по достоинству оценила еду. Урсуле же нравилось все — покрытый белой скатертью стол под кедром, аромат солнечного дня, вид на зеленеющий парк, где вдалеке мирно паслись олени. Казалось, этот уголок земли заключен в магический круг, вырван из мирской суеты, здесь запечатлелось восхитительное, бесценное прошлое, деревья, олени и сонная тишина.
Однако на душе у Урсулы было невесело. Разговор за столом напоминал перестрелку, частые остроты и каламбуры только подчеркивали нравоучительность реплик, хотя по замыслу должны были придать легкость критическому в целом разговору, который не бил ключом, а скорее вяло струился.
Все это умствование было чрезвычайно утомительным. Только пожилой социолог, чья мозговая ткань изрядно поизносилась и не отличалась особенной чувствительностью, был полностью счастлив. Беркин сидел как в воду опущенный. Гермиона с поразительным постоянством высмеивала его, стараясь унизить в глазах остальных. И удивительнее всего — это, похоже, удавалось: перед ней Беркин был беспомощен. Его можно было принять за полное ничтожество. Урсула и Гудрун почти все время молчали, слушая речи Гермионы, произносимые медленно и нараспев, остроты сэра Джошуа, болтовню фройляйн Марц и замечания двух других женщин.
Обед закончился. Кофе тоже подали на свежем воздухе. Все вышли из-за стола и расположились в шезлонгах — кто на солнце, кто в тени. Фройляйн ушла в дом, Гермиона взяла в руки вышивание, юная графиня углубилась в книгу, мисс Брэдли плела корзинку из травы, и так, неспешно работая и ведя неторопливый и даже в какой-то степени интеллектуальный разговор, они проводили на лужайке этот восхитительный день только что начавшегося лета.
Неожиданно раздался звук тормозов. Хлопнула дверца автомобиля.
— Это Солси, — послышался голос Гермионы, ее забавная певучая интонация. Отложив рукоделье, она встала и пошла по лужайке, скрывшись за кустами.
— Кто это? — поинтересовалась Гудрун.
— Мистер Роддайс, брат мисс Роддайс. Думаю, это он, — сказал сэр Джошуа.
— Да, Солси — ее брат, — подтвердила маленькая графиня, оторвавшись на секунду от чтения только для того, чтобы подтвердить эту информацию на своем слегка гортанном английском.
Все выжидали. И тут из-за кустов показалась высокая фигура Александра Роддайса, он шел к ним широким шагом, как романтический герой Мередита[24], вызывающий в памяти Дизраэли. Тепло со всеми поздоровавшись, он тут же взял на себя обязанности хозяина, легко и непринужденно оказывая знаки внимания гостям Гермионы. Он только что приехал из Лондона, прямо из парламента. На лужайке на какое-то время воцарилась атмосфера палаты общин: министр внутренних дел сказал то-то, а он, Роддайс, думал то-то, о чем не преминул сказать премьер-министру.
Но вот из-за кустов появилась Гермиона с Джеральдом Кричем — тот приехал с Александром. Познакомив Джеральда со всеми, она дала ему немного покрасоваться в обществе, а потом усадила с собой. Очевидно, он был сейчас ее особым гостем.
В Кабинете министров наметился раскол; министр образования подвергся суровой критике и был вынужден подать в отставку. Это стало отправной точкой для разговора об образовании.
— Несомненно, — начала Гермиона, экстатически вознося глаза к небу, — единственной причиной, единственным оправданием образования может быть лишь радость от обретения чистого знания, от наслаждения его красотой. — Она замолкла, обдумывая еще не до конца созревшую мысль, затем продолжила: — Профессиональное образование — уже не образование, а его смерть.
Радуясь возможности поспорить, Джеральд ринулся в бой.
— Не всегда так, — сказал он. — Разве образование не похоже на гимнастику, разве его целью не является получение натренированного, живого, активного интеллекта?
— Так же, как цель атлетики — здоровое послушное тело, — воскликнула, искренне соглашаясь с Джеральдом, мисс Брэдли.
Гудрун посмотрела на нее с отвращением.
— Ну, не знаю, — протянула Гермиона. — Лично для меня наслаждение от познания так велико, так восхитительно — ничто не может с этим сравниться, уверена, ничто.
— Познания чего, Гермиона? Приведи пример, — попросил Александр.
Гермиона вновь воздела глаза и завела ту же песню:
— М-мм… даже не знаю… Ну, взять хотя бы науку о звездах. Пришло время, когда я что-то о них поняла. Это так возвышает, так раскрепощает…
Беркин метнул в ее сторону испепеляющий взгляд.
— А тебе-то это зачем? — насмешливо поинтересовался он. — Ты ведь не стремишься к свободе.
Оскорбленная Гермиона отшатнулась от него.
— Знание действительно словно раздвигает пространство. Такое ощущение, будто стоишь на вершине горы и видишь оттуда Тихий океан, — сказал Джеральд.
— Застыв в молчанье на горе Дарьен[25], — пробормотала итальянка, отрывая глаза от книги.
— Не обязательно там, — возразил Джеральд. Урсула рассмеялась.
Когда все затихли, Гермиона продолжала как ни в чем не бывало:
— Знание — величайшая вещь на свете. Только это делает человека по-настоящему счастливым и свободным.
— Да, знание — это свобода, — согласился Мэттесон.
— Употребляемая в виде таблеток, — отозвался Беркин, глядя на плюгавого, сухонького баронета. Знаменитый социолог вдруг представился Гудрун аптечным пузырьком с таблетками спрессованной свободы. Зрелище позабавило ее. Теперь именно таким сэр Джошуа останется в ее памяти.
— Что ты хочешь этим сказать, Руперт? — спросила Гермиона с невозмутимым высокомерием.
— Строго говоря, знать мы можем только то, что уже свершилось и осталось в прошлом, — ответил он. — Это все равно что хранить прошлогоднюю свободу в баночках из-под крыжовенного варенья.
— Почему вы считаете, что можно знать только прошлое? — язвительно спросил баронет. — Разве закон всемирного притяжения распространяется на одно лишь прошлое?
— Да, — сказал Беркин.
— В моей книге есть очаровательное местечко, — неожиданно заговорила маленькая итальянка. — Герой подходит к двери и выбрасывает свои глаза на улицу.
Все рассмеялись. Мисс Брэдли подошла к графине и заглянула через ее плечо в книгу.
— Вот посмотрите! — сказала графиня.
— «Базаров подошел к двери и торопливо бросил глаза на улицу», — прочитала она.
Вновь раздался взрыв хохота, особенно отчетливо звучал смех баронета, — он напоминал грохот падающих камней.
— Что это за книга? — тут же спросил Александр.
— «Отцы и дети» Тургенева, — ответила маленькая иностранка, отчетливо произнося каждый звук. Чтобы не ошибиться, она еще раз взглянула на обложку.
— Старое американское издание, — заметил Беркин.
— Ну конечно же, перевод с французского, — сказал Александр хорошо поставленным голосом. — «Bazarov ouvra la porte et jeta les yeux dans la rue»[26].
Он обвел веселым взглядом гостей.
— Интересно, откуда взялось «торопливо», — поинтересовалась Урсула.
Все стали гадать.
Тут, к всеобщему изумлению, служанка принесла большой поднос с чаем. Как быстро пролетел день!
После чая все собрались на прогулку.
— Хотите пойти погулять? — спрашивала Гермиона каждого поочередно. Все согласились, ощущая себя заключенными, которых выводят на прогулку. Отказался только Беркин.
— Пойдешь с нами, Руперт?
— Нет, Гермиона.
— Ты уверен?
— Абсолютно, — ответил он после секундного колебания.
— Но почему? — протянула Гермиона. Ей отказали даже в такой малости, и от этого кровь вскипела в жилах. Она хотела, чтобы все во главе с ней пошли в парк.
— Не люблю ходить в стаде, — ответил Беркин.
У Гермионы перехватило горло, но она собралась с духом и произнесла с нарочитым спокойствием:
— Ну что ж, раз малыш дуется, оставим его дома.
Гермиона произнесла эту колкость с веселым видом, однако ее слова не произвели на Беркина особого впечатления — он просто стал держаться еще отчужденнее.
Направившись к остальным гостям, она обернулась, помахала ему платком и со смехом проговорила нараспев:
— До свидания, до свидания, малыш.
— До свидания, злобная карга, — сказал он про себя.
Гости пошли в парк. Гермионе хотелось показать дикие нарциссы, растущие на склоне холма. «Сюда, сюда», — напевно и неторопливо звучал ее голос. Всем вменялось в обязанность следовать за ней. Нарциссы были прелестные, но никто не обратил на них внимания. К этому времени Урсула кипела от возмущения, ее бесила сама атмосфера приема. Гудрун наблюдала и фиксировала все ироничным и бесстрастным взглядом.
Они видели пугливого оленя; Гермиона говорила с ним так, будто он юноша, которого она хочет обольстить. То был самец, поэтому ей надо было показать свою власть над ним. Возвращались гости через пруды, что дало Гермионе повод рассказать о ссоре двух лебедей из-за дамы. Она заливалась смехом, вспоминая, как отвергнутый влюбленный сидел на берегу, спрятав голову под крылом.
Когда они подошли к дому, Гермиона, стоя на лужайке, прокричала необычно резким и громким голосом:
— Руперт! Руперт! — Первый слог звучал высоко и протяжно, второй резко падал вниз. — Ру-у-у-перт!
Никто не отзывался. Вышла служанка.
— Где мистер Беркин, Элис? — нежным, слабым голосом спросила Гермиона. Но какая же сильная, почти бешеная воля скрывалась под этим нежным голосом!
— Думаю, в своей комнате, мадам.
— Вот как?
Гермиона неспешно поднялась по лестнице и пошла по коридору, протяжно и пронзительно выкрикивая:
— Ру-у-уперт! Ру-у-уперт! — Она остановилась у дверей его комнаты и постучала, не переставая звать: — Ру-уперт!
— Да, — отозвался он наконец.
— Что ты делаешь? — Голос ее звучал мягко и заинтересованно.
Ответа не последовало. Но дверь открыли.
— Мы вернулись, — сообщила Гермиона. — Нарциссы прекрасны.
— Да, — согласился он. — Я их видел.
Гермиона посмотрела на него долгим, плывущим, лишенным всяких эмоций взглядом.
— Видел? — повторила она с вопросительной интонацией, не сводя с Беркина глаз. Их стычка возбудила ее, придала сил, она увидела в мужчине капризного, беспомощного мальчика, который, попав в Бредэлби, полностью оказался в ее власти. Однако в глубине души Гермиона предчувствовала близость разрыва, и это подсознательно рождало в ней неудержимую ненависть.
— Чем ты занимался? — повторила Гермиона все тем же мягким и безразличным голосом. Беркин не ответил, и она почти машинально шагнула в комнату. Оказывается, он принес из будуара китайский рисунок, изображающий гуся, и копировал его умело и талантливо.
— Так ты делаешь копию? — сказала она, стоя у стола и глядя на работу. — Отлично получается! Значит, тебе нравится этот рисунок?
— Он просто великолепен, — подтвердил Беркин.
— Ты так считаешь? Приятно слышать — ведь он мне тоже нравится. Это подарок китайского посла.
— Знаю, — сказал Беркин.
— Но зачем заниматься копированием? — небрежно спросила Гермиона, растягивая слова. — Можно нарисовать и что-то свое.
— Мне хотелось глубже погрузиться в рисунок, — ответил Беркин. — Делая с него копию, о Китае поймешь больше, чем из всех книг о нем вместе взятых.
— И что же ты понял?
Гермиона сразу же встрепенулась, ей страстно хотелось вытянуть из Беркина все его тайны. Она должна их знать. Пусть это желание тирана, наваждение, но она не могла не знать того, что знал он. Некоторое время Беркин хранил молчание, ему мучительно не хотелось отвечать, но, уступая нажиму, он все же заговорил:
— Я постигаю жизненно важные для них вещи, то, что они ощущают и чувствуют, — жаркое, волнующее присутствие гуся в холодной и мутной воде, его горячую, жгучую кровь, смешивающуюся с их кровью и обжигающую ее порочным пламенем — пламенем холодного огня, тайной лотоса.
Гермиона смотрела на него. Ее взгляд из-под тяжелых, набрякших век и бледные впалые щеки, производили странное впечатление, будто она накачалась наркотиками. Тощая грудь судорожно вздымалась. Но Беркин выдержал этот взгляд все с тем же ужасающим спокойствием. Болезненно содрогнувшись, она отвернулась, почувствовав, как что-то неприятное зарождается в ее теле, словно ее сейчас вырвет. И все потому, что она не могла уразуметь смысл его слов, Беркин застиг ее врасплох и победил, применив некое хитроумное, тайное оружие.
— Да, — сказала Гермиона, сама не понимая, что говорит. — Да, — повторила она, сглатывая и пытаясь собраться с мыслями. Но ей это не удавалось, мысли путались, она чувствовала себя глупой. Даже если б она напрягла всю свою волю, это не помогло бы. Она испытывала ужас от переживаемого состояния — в ней все словно порушилось. А он стоял и смотрел, не сопереживая ей. Пошатываясь, Гермиона вышла из комнаты бледная как смерть, как человек, одержимый бесами. Она была похожа на труп, чьи связи с внешним миром оборвались. Как жесток и мстителен Беркин!
К обеду Гермиона вышла загадочная и мрачная, глаза ее пылали темным огнем. Она надела обтягивающее фигуру платье из тяжелой старинной парчи зеленоватого цвета и от этого стала казаться выше ростом. Вид у нее был зловещий. В ярко освещенной гостиной она являла собой тягостное и жутковатое зрелище, но в полумраке столовой, сидя с негнущейся спиной за столом, на котором стояли свечи с абажурчиками, она производила не столько страшное, сколько внушительное впечатление. Гермиона рассеянно следила за беседой и так же рассеянно выполняла обязанности хозяйки.
За столом собралась веселая и внешне экстравагантная компания. Все, за исключением Беркина и Джошуа Мэттесона, были в вечерних туалетах. Платье маленькой итальянской графини из оранжево-золотой ткани с черным бархатом ниспадало мягкими, свободными складками. Изумрудно-зеленый наряд Гудрун был отделан оригинальным кружевом, Урсула надела желтое платье с серебристо-стальным чехлом поверх него; мисс Брэдли использовала в одежде сочетания серого, малинового и черного; фройляйн Марц была в бледно-голубом. Внезапно Гермиону пронзило острое наслаждение от созерцания при свечах таких сочных и ярких цветов. Вокруг стоял непрекращающийся гул голосов, особенно отчетливо звучал голос Джошуа, слышались частые взрывы женского смеха и ответные реплики. Для Гермионы эти разговоры проходили как бы стороной, они создавали нечто вроде фона, вместе с пиршеством цвета, белой скатертью, тенями у потолка и пола. Она, казалось, погрузилась в блаженный экстаз, переживая минуты истинного наслаждения, и в то же время чувствовала себя не в своей тарелке, словно оказалась призраком в веселом кругу гостей. Сама она почти не участвовала в беседе, однако все слышала и понимала.
Забыв об этикете, гости дружно и непринужденно, словно были одной семьей, перешли в гостиную. Фройляйн разлила кофе, все курили сигареты или длинные трубки из белой глины, заготовленные заранее в достаточном количестве.
— Что будете курить, сигареты или трубку? — любезно спрашивала фройляйн.
В уютной, мягко освещенной гостиной гости полукругом уселись у мраморного камина, где потрескивали тлеющие дрова: сэр Джошуа, словно пришедший из восемнадцатого века; Джеральд — всем довольный молодой и красивый англичанин; рослый и представительный Александр — демократичный и здравый политик; высокая Гермиона, напоминающая своей загадочностью Кассандру[27], и прочие женщины, чьи одежды переливались всеми цветами радуги.
Разговор сбивался то на политику, то на социологию, оставаясь всегда интересным, с пикантным анархическим привкусом. В комнате скопилась мощная и разрушительная энергетика. Урсуле казалось, что все здесь ведьмы и колдуны, готовящие на огне зелье. В этой волнующей атмосфере была сладкая отрава, губительная для непривычных к ней людей, — они испытывали мощную интеллектуальную атаку — разрушительную и всепоглощающую, она исходила от Джошуа, Гермионы и Беркина и захватывала всех остальных.
Однако на Гермиону все чаще накатывали слабость и пугающая тошнота. Разговор вдруг оборвался, словно подчиняясь ее бессознательной, но сокрушительной воле.
— Солси, сыграй нам что-нибудь, — попросила Гермиона, окончательно переломив ситуацию. — Может, кто-нибудь потанцует? Гудрун, ты ведь будешь? Ну, пожалуйста. Мне бы этого хотелось. Anche tu, Palestra, ballerai? — Si, per piacere[28]. И ты, Урсула.
Гермиона встала и неспешно потянула за расшитый золотом шнур, висящий рядом с камином, некоторое время она удерживала его, потом резко отпустила. Она была похожа на жрицу в состоянии глубокого транса.
Вошла служанка с охапкой платьев, шалей и шарфов — почти все в восточном стиле, такие вещи Гермиона с ее пристрастием к красивой и экстравагантной одежде постоянно коллекционировала.
— Будут танцевать три женщины, — объявила она.
— А что они будут танцевать? — спросил Александр, проворно вставая.
— Vergini delle Rocchette[29], — мигом ответила графиня.
— Они такие вялые, — сказала Урсула.
— Можно изобразить трех ведьм из «Макбета»[30], — предложила фройляйн.
В конце концов сошлись на истории Ноемини, Руфи и Орфы[31]. Урсуле отдали роль Ноемини, Гудрун — Руфи, графине — Орфы. Решено было импровизировать в стиле русского балета Павловой и Нижинского[32].
Графиня подготовилась раньше остальных, Александр сел за рояль, остальные потеснились, освобождая место. Орфа, в великолепном восточном наряде, начала исполнять медленный танец, изображая горе от потери супруга. К ней присоединилась Руфь, и теперь они обе плакали и сокрушались. Затем Ноемини пришла утешать их. Женщины не произносили ни звука, они избывали свои чувства в жестах и движении. Эта маленькая драма длилась четверть часа.
Урсула была великолепной Ноемини. Все ее близкие мужчины умерли, ей оставалось только пребывать в одиночестве, не терять присутствия духа и ничего не требовать от судьбы. Любящая женщин Руфь привязалась к ней. Орфа же, живая, чувственная и ловкая, став вдовой, вернется к прежней жизни, начнет все сначала. Взаимоотношения женщин танцовщицы изображали естественно, но эти отношения были довольно пугающими. Было странно видеть, как Гудрун надрывно, в отчаянии льнет к свекрови и в то же время злорадно насмехается над ней, как Урсула молча смиряется с неизбежным, не в силах что-нибудь изменить в лучшую сторону для себя или для невестки, но в этом смирении было нечто зловещее и упорное, вступающее в противоречие с ее горем.
Гермиона получала удовольствие, созерцая графиню, ее быстрые и точные движения маленького хищного зверька; Гудрун, пылко и коварно льнущую к Ноемини, которую танцевала ее сестра; и Урсулу с ее зловещей беспомощностью, будто на нее давил, не отпуская, тяжкий груз.
— Великолепно, — дружно закричали все.
Но у Гермионы, узнавшей то, что не было известно ей прежде, сжалось сердце. Она потребовала, чтобы танцы продолжались, и ее настойчивость привела к тому, что графиня и Беркин исполнили комический танец под звуки «Мальбрука».
Джеральда взволновал вид льнущей к Ноемини Гудрун. Сущность этой женщины, затаенные дерзость и насмешка будоражили его кровь. Ему не удавалось забыть ее танец — бремя забот, которое она принимала на себя любовно, отважно и в то же время насмешливо. Беркин же, следящий за происходящим, как рак-отшельник из норки, отметил прекрасно переданные Урсулой отчаяние и беспомощность Ноемини. В Урсуле чувствовалась богатая натура, неисчерпаемая, таящая опасность мощь. Она, как девушка-подросток, ничего не знала о своей яркой, всепокоряющей женственности. Беркина бессознательно влекло к ней. Она была его будущим.
Александр заиграл что-то венгерское, и все принялись танцевать, охваченные внезапным азартом. Джеральд получал удовольствие от движения, стараясь держаться ближе к Гудрун; в его обретшем свободу теле бурлила сила, однако ноги не могли перестроиться на новый лад и позабыть о вальсе и тустепе. Он еще не умел танцевать современные танцы с конвульсивными ритмами, вроде рэгтайма, но хотел попытаться. Что до Беркина, то он, освободившись в танце от тяжести, которую он испытывал среди чужих ему по духу людей, отплясывал лихо и весело. И как же ненавидела его Гермиона за эту безоглядную веселость!
— Теперь мне ясно, — восхищенно воскликнула графиня, глядя, как он задорно танцует. — Мистер Беркин подобен оборотню.
Гермиона пристально взглянула на нее и пожала плечами, понимая, что только иностранка могла это заметить и сказать вслух.
— Cosa vuol’dire Palestra?[33] — произнесла она нараспев.
— Взгляни сама, — сказала графиня на итальянском. — Он не мужчина, он хамелеон, существо, постоянно меняющее свое обличье.
«Он не мужчина, не один из нас, он ненадежный», — промелькнуло в голове у Гермионы. Душа ее содрогнулась, не в силах вынести темного подчинения этому мужчине, ведь он способен отключаться, существовать отдельно, а все потому, что он непоследовательный, не мужчина, а нечто меньшее. В ее ненависти к нему было отчаяние, оно надрывало душу, разрушало, она словно разлагалась, как труп, не чувствуя ничего, кроме этого тошнотворного состояния распада, свершавшегося в ее душе и теле.
Дом был переполнен, и потому Джеральду отвели маленькую комнату, а точнее, гардеробную, примыкавшую к спальне Беркина. Когда все, взяв свечи, пошли наверх, где свет горел в полнакала, Гермиона увела Урсулу в свою комнату поболтать. В большой, необычно обставленной спальне Урсула чувствовала себя скованно. Казалось, Гермиона отчаянно молила ее о чем-то, не высказывая, однако, открыто своей просьбы. Они рассматривали шелковые индийские ночные рубашки, яркие и сексуальные, любовались кроем, их изощренным, почти безнравственным великолепием. Гермиона почти вплотную подошла к Урсуле, грудь ее трепетала, и Урсулу охватила паника. Взгляд измученных, ввалившихся глаз остановился на лице Урсулы, и Гермиона увидела на нем страх, все то же свидетельство надвигающейся катастрофы. Урсула взяла в руки рубашку насыщенного алого и синего цветов, сшитую для четырнадцатилетней княжны, и машинально воскликнула:
— Разве это не чудо? Кто еще осмелился бы совместить два таких ярких цвета?
Вошла горничная Гермионы, и охваченная страхом Урсула, повинуясь порыву, поспешила удалиться.
Беркин сразу пошел спать. Его тянуло ко сну, он чувствовал себя счастливым. После танцев он пребывал в блаженном состоянии. Однако Джеральду не терпелось поговорить с ним. Не снимая фрака, он сел на краешек постели и стал задавать вопросы.
— Откуда взялись эти сестры Брэнгуэн? — первым делом спросил он.
— Они живут в Бельдовере.
— В Бельдовере? Но кто они такие?
— Учителя.
Последовало молчание.
— Вот оно что! — воскликнул наконец Джеральд. — То-то мне показалось, что я видел их раньше.
— Ты разочарован? — спросил Беркин.
— Разочарован? Я? Конечно, нет, но как Гермиона решилась их пригласить?
— Она познакомилась в Лондоне с Гудрун — той сестрой, что моложе, у нее более темные волосы, — она художница, занимается скульптурой и моделированием.
— Выходит, учительницей работает только другая сестра?
— Нет, обе. Гудрун ведет рисование, а Урсула классная дама.
— А кто у них отец?
— Преподает основы трудовой деятельности.
— Да ну!
— Классовые барьеры, как видишь, рушатся!
Джеральду всегда становилось не по себе, когда Беркин принимал подобный насмешливый тон.
— Значит, отец этих девиц учитель труда? Но что мне до того?
Беркин рассмеялся. Джеральд смотрел на его смеющееся лицо, сохранявшее, однако, горькое и одновременно равнодушное выражение, и сидел, не чувствуя в себе сил встать и уйти.
— Не думаю, что Гудрун здесь надолго задержится. Она непоседа, неделя-другая — и наша птичка улетит, — сказал Беркин.
— И куда же?
— Кто знает? В Лондон, Париж, Рим. Гудрун может очутиться в Дамаске или Сан-Франциско — она ведь райская птичка. Непонятно, как она оказалась в Бельдовере. Что-то из области снов, в них плохое — к хорошему и наоборот.
Джеральд задумался.
— Откуда ты так хорошо ее знаешь? — спросил он.
— Я познакомился с ней в Лондоне, — ответил Беркин, — в компании Алджернона Стрейнджа. Даже если она не знакома с Минеттой, Либидниковым и остальными, то знает о них понаслышке. Гудрун не совсем их круга — более светская, что ли. Я знаком с ней уже года два.
— Значит, она зарабатывает не только преподаванием? — поинтересовался Джеральд.
— Нерегулярно. Продает свои работы. У нее есть кое-какая réclame[34].
— И за какие деньги?
— От гинеи до десяти.
— Ее работы хороши? Что они из себя представляют?
— Некоторые, на мой взгляд, просто великолепны. Те две трясогузки, вырезанные из дерева и раскрашенные, что ты видел в будуаре Гермионы, вышли из ее рук.
— А я думал, это тоже дикарская штучка.
— Нет, трясогузок вырезала она. Все ее поделки — зверюшки, птицы, человечки — странные, хоть и в обычной одежде, — просто прелесть! Во всех есть неуловимое своеобразие.
— И что, со временем она может стать известной художницей? — задумчиво произнес Джеральд.
— Может. Хотя я так не думаю. Если она увлечется чем-то другим, то бросит искусство. Своенравный, противоречивый характер мешает ей отнестись к своему дару серьезно, она не хочет уходить с головой в искусство, боится потерять себя. Впрочем, себя она никогда не потеряет — слишком силен в ней инстинкт самосохранения. Это как раз и не нравится мне в женщинах такого типа. Кстати, как сложились твои отношения с Минеттой после моего отъезда? Я ничего об этом не знаю.
— Хуже не бывает. Холлидей вдруг стал совершенно невыносимым. Я еле сдержался, чтобы не всыпать ему как следует.
Беркин помолчал.
— Джулиус в каком-то смысле безумен. Он помешан на религии и в то же время очарован пороком. То он прислужник Христа, омывающий Ему ноги, то живописец, рисующий непристойные картинки с изображениями Иисуса, — действие и противодействие, и никакой золотой середины. Джулиус действительно не в своем уме. Он мечтает о чистой лилии, о девушке с боттичелиевским ликом, но одновременно ему необходима Минетта, чтобы осквернить себя, вываляться с ней в грязи.
— Вот этого я не понимаю, — сказал Джеральд. — Любит он Минетту или нет?
— Не то и не другое. Для него она просто шлюха, похотливая потаскушка. Он испытывает непреодолимое желание слиться с ней, окунувшись, в ту же грязь. А затем приходит в себя и взывает к чистой лилии, девушке с детским личиком, получая от этого контраста удовольствие. Старая песня: действие и противодействие — и ничего между ними.
— Не думаю, что он так уж не прав в отношении Минетты, — проговорил Джеральд, немного помолчав. — Мне она показалась довольно непотребной.
— А я было решил, что она тебе понравилась, — воскликнул Беркин. — Со своей стороны, я всегда чувствовал к ней симпатию. Но у меня, по правде говоря, никогда с ней ничего не было.
— Первые два дня она мне нравилась, не скрою, — сказал Джеральд. — Но уже через неделю меня бы от нее воротило. У женщин такого сорта кожа как-то особенно пахнет, поначалу это приятно, а потом начинает тошнить.
— Понимаю, — произнес Беркин и несколько раздраженно прибавил: — Давай спать, Джеральд. Уже поздно.
Джеральд взглянул на часы, неспешно поднялся и направился в свою комнату. Однако через несколько минут вернулся — уже в одной рубашке.
— И последнее, — сказал он, снова присаживаясь на кровать. — Наше расставание было довольно бурным, и у меня не было времени на то, чтобы как-то отблагодарить Минетту.
— Ты имеешь в виду деньги? — спросил Беркин. — Пусть это тебя не беспокоит. Все, что ей нужно, она получит от Холлидея или от других друзей.
— И все же я предпочел бы расплатиться и покончить с этим, — сказал Джеральд.
— Она об этом и не думает.
— Возможно. Однако по счету не уплачено, надо это сделать.
— Ты этого хочешь? — спросил Беркин. Ему были видны белые ноги Джеральда, сидящего на краю кровати. Незагорелые, мускулистые, мощные, красивые, совершенные. И все же, глядя на эти ноги, Беркин испытал что-то вроде жалости и нежности, словно они принадлежали ребенку.
— Да, хотел бы, — повторил Джеральд.
— Это не имеет никакого значения, — упорствовал Беркин.
— Ты постоянно так говоришь, — сказал несколько озадаченный Джеральд, с нежностью глядя на лицо лежащего мужчины.
— Так оно и есть, — отозвался Беркин.
— Но она была со мной так мила…
— Кесарево — жене кесаря, — проговорил Беркин, отворачиваясь. Ему казалось, что Джеральду просто хочется поболтать. — Иди спать, ты меня утомил, уже поздно, — прибавил он.
— Хочется, чтобы ты сказал мне нечто, что имело бы значение, — сказал Джеральд, не сводя глаз с лица друга и словно чего-то выжидая. Однако Беркин не смотрел на него.
— Ладно, спи. — Джеральд с нежностью коснулся плеча мужчины и вышел из комнаты.
Утром, проснувшись и услышав, что Беркин зашевелился в своей комнате, Джеральд прокричал:
— И все же я должен заплатить Минетте.
— Господи, да не будь ты таким педантом. Закрой этот счет в своей душе, если хочешь. Ведь именно там он напоминает о себе.
— Откуда тебе это известно?
— Потому что я знаю тебя.
Джеральд немного подумал.
— Мне кажется, таким женщинам, как Минетта, правильнее платить.
— А любовниц правильнее содержать. А с женами правильнее жить под одной крышей. Integer vitae scelerisque punis, — сказал Беркин.
— К чему это ехидство? — заметил Джеральд.
— Надоело. Твои грешки меня не волнуют.
— Хорошо. Но меня-то волнуют.
День опять выдался солнечный. Вошла горничная, принесла воды и раздвинула шторы. Сидя в постели, Беркин с удовольствием, бездумно смотрел на зеленеющий парк — тот выглядел заброшенным и романтичным, будто перенесенный из прошлого. Как красиво, безупречно, законченно, как совершенно все, пришедшее из прошлого, — думал Беркин, — прекрасного, славного прошлого, — этот дом, мирный и величественный парк, столетиями погруженный в спокойный сон. И в то же время какая ловушка, какой обман таится в красоте этих мирных вещей: Бредэлби на самом деле — ужасная мрачная тюрьма, а этот покой — невыносимая пытка одиночного заключения. И все же лучше жить здесь, чем участвовать в грязных конфликтах современной жизни. Если б было возможно создавать будущее в соответствии с влечениями сердца, внести в него хотя бы немного чистой истины, сделать попытку приложить простые истины к жизни — вот чего постоянно просила душа.
— Уж не знаю, что, ты считаешь, должно меня волновать, — донесся голос Джеральда из его комнаты. — Минетта — не должна, шахты — тоже, и все остальное в придачу.
— Да все что угодно, Джеральд. Просто меня это не интересует, — сказал Беркин.
— И что же мне делать? — раздался голос Джеральда.
— Что хочешь! А что делать мне?
Джеральд молчал, и Беркин понимал, что тот думает.
— Черт меня подери, если я знаю, — добродушно отозвался Джеральд.
— Видишь ли, — сказал Беркин, — часть тебя хочет Минетту, и ничего кроме нее, другая — управлять шахтами, заниматься бизнесом, и ничем больше — в этом ты весь, в раздрызге…
— А еще одна часть хочет чего-то другого, — произнес Джеральд необычно тихим и искренним голосом.
— И чего же? — спросил удивленный Беркин.
— Я надеялся, что ты мне скажешь, — ответил Джеральд.
Воцарилось молчание.
— Как я могу сказать — я и свой путь не могу отыскать, не то что твой. Но ты можешь жениться, — нашелся Беркин.
— На ком? На Минетте? — спросил Джеральд.
— А почему нет? — Беркин встал и подошел к окну.
— Вижу, ты считаешь женитьбу панацеей. Но тогда почему не испробовал на себе? Ты сам основательно болен.
— Согласен, — сказал Беркин. — Но я пойду напрямик.
— Ты имеешь в виду женитьбу?
— Да, — упрямо подтвердил Беркин.
— И нет, — прибавил Джеральд. — Нет, нет, нет, дружище.
Снова воцарилось молчание, в нем ощущалась напряженная враждебность. Они всегда сохраняли дистанцию между собой, дорожа свободой, не желая быть связанными дружескими обязательствами. И все же их непонятным образом тянуло друг к другу.
— Salvator femininus[35], — насмешливо произнес Джеральд.
— А почему бы нет? — сказал Беркин.
— Никаких возражений, если это поможет. А на ком ты хочешь жениться?
— На женщине.
— Уже неплохо, — сказал Джеральд.
Беркин и Джеральд последними вышли к завтраку. Гермиона же любила, чтобы все вставали рано, страдая при мысли, что ее день может сократиться, — она не хотела обкрадывать себя. Гермиона словно брала время за горло, выдавливая из него свою жизнь. Утром она была бледная и мрачная, как будто о ней забыли. Но в ней все равно чувствовалась сила, воля никогда ее не покидала. Молодые люди, войдя в столовую, сразу же почувствовали напряжение в атмосфере.
Подняв голову, Гермиона произнесла нараспев:
— Доброе утро! Хорошо спали? Я очень рада.
И отвернулась, не дожидаясь ответа. Беркин, прекрасно ее знающий, понял, что она решила его не замечать.
— Берите что хотите с сервировочного стола, — сказал Александр голосом, в котором слышались недовольные нотки. — Надеюсь, еда еще не остыла. О боже! Руперт, выключи, пожалуйста, огонь под блюдами. Спасибо.
Когда Гермиона сердилась, Александр тоже принимал властный тон. Он всегда подражал сестре. Беркин сел и окинул взглядом стол. За годы близости с Гермионой он привык к этому дому, этой комнате, этой атмосфере, но теперь все изменилось: он чувствовал, что все здесь ему чуждо. Как хорошо он знал Гермиону, молча сидевшую с прямой спиной, погруженную в свои мысли, но не терявшую при этом ни силы, ни власти! Он знал ее как свои пять пальцев — так хорошо, что это казалось почти безумием. Трудно было поверить, что он не сходит с ума и не находится в зале властителей в одной из египетских гробниц, где мертвые восседают с незапамятных времен, внушая благоговейный ужас. Как досконально изучил он Джошуа Мэттесона, безостановочно что-то бубнящего грубоватым голосом в несколько жеманной манере, всегда нечто умное, всегда интересное, но никогда — новое; все, что он говорил, было давно известно, как бы свежо и умно это ни звучало. Александр, современный хозяин, снисходительный и раскованный; фройляйн, так очаровательно со всеми соглашавшаяся, как ей и положено; изящная графиня, все понимающая, но предпочитающая вести свою маленькую игру, бесстрастная и холодная, как ласка, которая следит за происходящим из укрытия: она развлекается, ничем себя не выдавая; и наконец мисс Брэдли, скучная и услужливая, Гермиона обращалась к ней с холодным и снисходительным презрением, такое отношение перенимали и остальные — все они были давно известны Беркину, и общение с ними напоминало игру, в которой роли фигур никогда не менялись, в ней были ферзь, кони, пешки, и они вели себя, как сотни лет назад, — те же фигуры двигались в одной из бесконечных комбинаций. Сама игра всем известна, и то, что она все еще существует, — сущее безумие, она исчерпала себя.
А вот на лице у Джеральда блуждала довольная улыбка, игра забавляла его. Гудрун внимательно и враждебно следила за происходящим, широко раскрыв глаза, — игра занимала ее, но одновременно вызывала отвращение. Лицо Урсулы говорило о легком удивлении, будто что-то на подсознательном уровне ранило ее. Неожиданно Беркин встал и вышел из комнаты.
— С меня хватит, — сказал он себе.
Гермиона бессознательно уловила смысл его ухода. Она медленно подняла глаза и увидела, как Беркина уносит внезапный прилив. Волны разбивались прямо о ее сердце. Спасла ее только несгибаемая механическая воля — Гермиона осталась сидеть за столом, произнося с рассеянным видом редкие фразы. Но тьма уже окутала ее — как затонувший корабль, она опускалась на дно. Для нее это было таким же концом, она гибла во мраке. Однако нерушимый механизм воли продолжал работать, только он оставался живым.
— Мы пойдем купаться? — внезапно спросила она, оглядывая присутствующих.
— Прекрасная мысль! — поддержал ее Джошуа. — Утро превосходное.
— Чудесное, — поддакнула фройляйн.
— Да, надо искупаться, — сказала итальянка.
— Но у нас нет купальных костюмов, — возразил Джеральд.
— Возьмите мой, — предложил Александр. — Мне нужно в церковь, я веду там занятия. Меня ждут.
— Вы образцовый христианин? — спросила графиня с неожиданным интересом.
— Нет, — ответил Александр. — Не могу считать себя таковым. Но верю в необходимость сохранения церковных обрядов.
— Они так прекрасны, — заметила фройляйн.
— О, да! — воскликнула мисс Брэдли.
Все вышли на лужайку. Утро было солнечное и ласковое, такое утро бывает только в начале лета, когда жизнь в природе струится нежно, как воспоминание. Невдалеке мелодично звонили колокола, на небе ни облачка, лебеди казались белыми лилиями на воде, павлины длинными шагами важно переходили из тени на яркий солнечный свет. Хотелось замереть в экстазе от совершенства мира.
— До свидания, — попрощался Александр, отправляясь в церковь, и, весело помахав перчатками, исчез за кустами.
— Ну так что? — спросила Гермиона. — Будем купаться?
— Я не буду, — сказала Урсула.
— Ты не хочешь? — поинтересовалась Гермиона, пристально глядя на нее.
— Нет. Не хочу, — ответила Урсула.
— Я тоже не буду, — сказала Гудрун.
— А как насчет обещанного купального костюма? — спросил Джеральд.
— Ничего не знаю, — рассмеялась Гермиона, в ее смехе чувствовалось странное удовлетворение. — Платок подойдет, большой платок?
— Подойдет, — согласился Джеральд.
— Тогда побежали, — пропела Гермиона.
Первой на ее зов откликнулась маленькая итальянка, изящная и проворная, как котенок, ее белые ножки мелькали на бегу, головка в золотистом шелковом платке слегка клонилась к земле. Миновав ворота, она побежала по склону вниз, у самой воды остановилась и, бросив на землю купальные принадлежности, замерла, глядя на лебедей, которые плыли к берегу, удивленные ее появлением. Тут же подбежала мисс Брэдли, темно-синий купальный костюм делал ее похожей на большую сочную сливу. Затем появился Джеральд в красном шелковом платке на бедрах и с полотенцем через плечо. Он смеялся и не спешил войти в воду — со стороны можно было подумать, что он красуется перед остальными, разгуливая на солнышке, — нагота шла ему, хотя его кожа была очень белой. Подошел сэр Джошуа в плаще; последней была Гермиона, величественно и грациозно выступавшая в длинной накидке из алого шелка, ее волосы стягивала золотисто-алая косынка. Походка, белые ноги, высокая фигура с безупречно прямой спиной были очень красивы. Царственно передернув плечами, она позволила накидке соскользнуть на траву. Она пересекла лужайку, как призрачное видение, медленно и величественно приближаясь к воде.
Три больших пруда террасами спускались в долину, водная гладь красиво серебрилась на солнце. Минуя невысокий каменный заслон и мелкие камни, вода падала вниз, на следующий уровень. Лебеди уплыли к противоположному берегу, воздух был напоен ароматами водяной растительности, легкий ветерок нежно ласкал кожу.
Джеральд нырнул следом за сэром Джошуа и поплыл в дальний конец пруда. Там он, выбравшись из воды, уселся на каменную стену. Раздался плеск воды, и вот уже маленькая графиня рыбкой заскользила к нему. Теперь они уже вдвоем сидели на солнышке, скрестив на груди руки, и дружно смеялись. К ним подплыл сэр Джошуа и встал рядом, по грудь в воде. Несколько позже к маленькому обществу присоединились Гермиона и мисс Брэдли, все они уселись рядком на дамбе.
— Как пугающе они выглядят, правда? Просто ужасно, — говорила Гудрун. — Словно доисторические ящеры.
Огромные ящеры. Взгляни на сэра Джошуа. Ты видела что-нибудь подобное? Он, несомненно, пришел к нам из первобытного мира, когда по земле ползали огромные ящеры.
Гудрун в смятении смотрела на сэра Джошуа, стоявшего по грудь в воде, — длинные, с проседью, мокрые волосы свисали на глаза, шея вросла в полные грубоватые плечи. Он разговаривал с мисс Брэдли, та, крупная, пухлая и мокрая, возвышалась над ним, сидя на каменной стене, и казалось, в любой момент могла соскользнуть в воду, подобно одному из тех лоснящихся морских львов, которых можно видеть в зоопарке.
Урсула молча следила за происходящим. Джеральд, сидя между Гермионой и итальянкой, заливался счастливым смехом. Золотистыми волосами, плотной фигурой, всем своим смеющимся обликом он напоминал Диониса[36]. К нему склонилась Гермиона, в ее грации было нечто тяжелое и зловещее: казалось, она не владеет собой. Джеральд ощущал исходящую от нее опасность — пароксизмы безумия. Но он только смеялся и часто поворачивался к маленькой графине, которая в ответ дарила ему улыбки.
Они все разом бросились в воду и поплыли, как стадо тюленей. Гермиона плыла медленно и важно, ощущая себя раскованно и свободно; Палестра двигалась в воде бесшумно и быстро, как ондатра; Джеральд скользил по водной глади быстрой белой тенью. Один за другим они вышли на берег и направились к дому.
Джеральд приостановился и заговорил с Гудрун.
— Вы не любите воду? — спросил он.
Гудрун испытующе посмотрела на стоявшего перед ней в небрежной позе мужчину, капли воды блестели на его коже.
— Напротив, очень люблю, — ответила она.
Он помолчал, ожидая продолжения.
— Вы умеете плавать?
— Умею.
Уловив иронию в ее ответах, Джеральд не спросил, почему она не присоединилась к ним. Он отошел, впервые почувствовав себя уязвленным.
— Почему вы не пошли с нами плавать? — спросил он ее позже, когда вновь предстал перед ней с иголочки одетым молодым англичанином.
Смущенная его настойчивостью, она ответила не сразу.
— Не люблю теряться в толпе.
Джеральд рассмеялся, эти слова, похоже, нашли отклик в его душе. А ее своеобразная манера выражаться очаровала. По непонятной причине эта женщина отождествлялась для него с подлинной реальностью. Ему хотелось подходить под ее стандарты, соответствовать ее ожиданиям. Он знал, что только ее критерии важны. Все остальные гости не имели никакого значения, какое бы социальное положение они ни занимали. Джеральд ничего не мог изменить, он был обречен стремиться соответствовать ее критериям, ее представлениям о мужчине и человеке.
После обеда, когда все остальные разошлись кто куда, Гермиона, Джеральд и Беркин задержались, чтобы закончить дискуссию, завязавшуюся за столом. Этот довольно умозрительный разговор касался нового порядка, нового образа мира. Если допустить, что привычный социальный уклад вдруг рухнет, что может возникнуть из хаоса?
Величайшая общественная идея, заявил сэр Джошуа, — социальное равенство людей. Нет, возразил Джеральд, главное, чтобы каждый человек смог реализовать свои способности, надо дать возможность ему это сделать, и тогда он будет счастлив. Объединяющая идея — сам труд. Только труд, процесс производства связывает людей. И пусть связь эта механическая, но ведь и общество — механизм. Выключенные из трудового процесса люди существуют сами по себе и могут делать все что хотят.
— Вот как! — воскликнула Гудрун. — Тогда нам необязательно иметь имена, будем как немцы — просто герр Обермайстер и герр Унтермайстер[37]. Представляю себе — «Я миссис управляющий шахтами Крич, я миссис член парламента Роддайс, я мисс учительница рисования Брэнгуэн». Прелестно.
— Все будет гораздо лучше, мисс учительница рисования Брэнгуэн, — сказал Джеральд.
— Что будет лучше, мистер управляющий шахтами Крич? Отношения между вами и мной, par exemple[38]?
— Вот именно! — воскликнула итальянка. — Отношения между мужчиной и женщиной!
— Это не относится к сфере общественных отношений, — произнес Беркин насмешливо.
— Конечно, — подтвердил Джеральд. — Между мною и женщиной не возникают общественные вопросы. Тут только все личное.
— И сводится оно к десяти фунтам, — сказал Беркин.
— Значит, вы не считаете женщину равноправным членом общества? — спросила Урсула.
— Почему? Если речь идет об общественных отношениях, женщина — такой же член общества, как и мужчина, — ответил Джеральд. — Но в сфере личных отношений она полностью свободна и может поступать как считает нужным.
— А не трудно совмещать обе эти ипостаси? — задала вопрос Урсула.
— Совсем не трудно, — ответил Джеральд. — Совмещение происходит совершенно естественно, что мы и наблюдаем повсеместно в наши дни.
— Хорошо смеется тот, кто смеется последний, — заметил Беркин.
Джеральд сердито свел брови.
— Я разве смеялся? — сказал он.
— Если б, — вступила наконец и Гермиона, — мы только могли осознать, что в духе мы одно целое, все в нем равны, все братья, тогда остальное стало бы неважным, ушли бы злоба, зависть и борьба за власть, ведущие к разрушению, к одному разрушению.
Ее слова были встречены полным молчанием, почти сразу же гости встали из-за стола и стали расходиться. И вот тогда Беркин разразился гневной речью:
— Все совсем не так, а как раз наоборот, Гермиона. Духовно мы все разные и далеко не равны — одни только социальные различия зависят от случайных материальных условий. Если хочешь, абстрактно мы равны, но это чисто арифметическое равенство. Каждый человек испытывает голод и жажду, имеет два глаза, один нос и две ноги. На этом уровне люди равны. Но духовно все разные, и дело тут не в большей или меньшей высоте духа. При устройстве общества надо учитывать оба уровня. Ваша демократия — абсолютная ложь, а братство людей — чистый вымысел, если иметь в виду не чисто арифметическое равенство. Все мы на первых порах питаемся молоком, а впоследствии едим хлеб и мясо, все хотим ездить в автомобилях — тут начинается и заканчивается наше братство. И никакого равенства.
А я сам, кто я такой, и какое отношение ко мне имеет пресловутое равенство с другими мужчинами и женщинами? В области духа я так же далек от них, как одна звезда от другой, — и в количестве, и в качестве. Вот что должно лежать в основе общественного устройства. Ни один человек не лучше любого другого — и не потому, что все равны, а потому, что люди принципиально различаются между собой, их невозможно сравнивать. Стоит начать сравнивать, и один человек покажется гораздо лучше другого: проступит неравенство, обусловленное самой природой. Мне хотелось бы, чтобы каждый получил свою долю мирового богатства, и тогда я был бы избавлен от всяческих притязаний и мог бы со спокойной совестью сказать: «Ты получил что хотел — вот твоя часть. А теперь, болван, займись своим делом и не мешай мне».
Гермиона злобно пожирала его глазами из-под приспущенных ресниц. Беркин физически ощущал исходящие от нее яростные волны ненависти и отвращения ко всему что он говорил. Эти мощные черные волны излучало ее подсознание. Гермиона воспринимала его слова только подсознанием — сознательно их не слыша, словно была глухой, — она просто не обращала на них внимания.
— Несколько отдает манией величия, Руперт, — добродушно произнес Джеральд.
Гермиона что-то невнятно пробормотала. Беркин отступил назад.
— Забудьте об этом, — вдруг проговорил он глухим голосом, из которого разом ушел пыл, приковывавший внимание присутствующих, и вышел из комнаты.
Но через некоторое время его стали мучить угрызения совести. Он вел себя жестоко и несправедливо с бедной женщиной. Ему захотелось сделать для Гермионы что-то хорошее, помириться с ней. Он доставил ей боль, проявил мстительность. Надо загладить вину.
Беркин вошел в ее будуар — уединенную комнату, утопавшую в мягких подушках. Гермиона сидела за столом и писала письма. Она подняла глаза, рассеянно глядя, как он подошел к дивану и сел. И снова уткнулась в бумаги.
Беркин взял толстый том, который уже листал прежде, и стал дотошно изучать справку об авторе. К Гермионе он был обращен спиной. Та уже не могла целиком сосредоточиться на письмах. Мысли ее путались, сознание обволакивала темнота; она старалась удержать контроль над собой — так пловец борется с сильным течением. Но, несмотря на все усилия, она проиграла: тьма поглотила ее сознание, она чувствовала, что у нее разрывается сердце. Ужасное напряженке все нарастало, появилось жуткое ощущение, что ее замуровывают.
И тут Гермиона поняла, что стеною было присутствие Беркина — оно разрушало. Если стену не сломать, ее самое ждет страшный конец — ее просто замуруют. Беркин был этой стеною. Нужно во что бы то ни стало сломать стену, уничтожить эту ужасную преграду — то есть уничтожить его, Беркина, отгораживавшего ее от жизни. Сделать это необходимо, или же она погибнет в страшных мучениях.
Гермиону сотрясали болезненные конвульсии, как будто ее било током и множество вольт прошли через нее. Она остро ощущала молчаливое присутствие мужчины в комнате — он казался ей чудовищной, отвратительной помехой. От вида его сутулой спины и затылка разум ее мутился, дыхание перехватило.
Сладострастная дрожь вдруг пробежала по рукам Гермионы — ей открылось, как получить наслаждение. Трепещущие руки были исполнены силы, громадной, непреодолимой силы. Какое наслаждение в силе, какое блаженство! Наконец-то она насладится сполна, и эта минута все ближе! Она ощущала ее приближение, испытывая неимоверный ужас, муку и острое блаженство. Ее рука сама опустилась на красивое лазуритовое пресс-папье в виде шара, стоявшее на письменном столе. Медленно поднимаясь, она перекатывала его рукой. Сердце ее было объято чистым пламенем, она действовала бессознательно, в трансе. Подойдя к мужчине, она некоторое время, охваченная экстазом, стояла за его спиной. Он же, находясь в ее власти, не двигался и ни о чем не догадывался.
Затем в порыве, молнией пронзившем ее тело, — этот порыв принес ей сказочное блаженство, неописуемое наслаждение — она со всей силой обрушила тяжелый шар из полудрагоценного камня на его голову. Сжимавшие камень пальцы смягчили удар, пришедшийся на ухо. Тем не менее, голова мужчины рухнула на стол, уткнувшись в книгу, которую он просматривал. Боль от ушибленных пальцев вызвала у Гермионы судорогу острого наслаждения. Но дело было не завершено. Она еще раз занесла руку над неподвижно лежащей на столе головой. Нужно размозжить эту голову прежде, чем экстаз достигнет своего апогея. Сейчас важнее всего довести до конца этот чувственный экстаз, перед которым тысячи жизней, тысячи смертей не имеют значения.
Гермиона не спешила, рука ее двигалась медленно. Только благодаря сильной воле Беркин очнулся, поднял голову и взглянул на Гермиону. В занесенной руке он увидел лазуритовый шар. В левой руке — и он вновь со страхом осознал, что эта женщина — левша. Поспешным движением, словно укрываясь в норе, Беркин прикрыл голову толстым томом Фукидида[39], и тут его настиг новый удар, чуть не сломавший ему шею.
Беркин был потрясен, но не испуган. Он повернулся к Гермионе, испепелив ее взглядом, опрокинул стол и отошел в другой конец комнаты. Себе он казался разбитым вдребезги стеклянным сосудом, он словно разлетелся на тысячи осколков. Однако движения его были спокойными и четкими, душа сохраняла ясность и безмятежность.
— Ты не сделаешь этого, Гермиона, — тихо вымолвил он. — Я не дозволю тебе.
Она стояла перед ним — высокая, красная от злобы, напряженная — и судорожно сжимала в руке камень.
— Пропусти меня, — сказал Беркин, подходя ближе.
Гермиона отступила, будто кто-то отодвинул ее рукой, но продолжала следить за ним — лишенный силы падший ангел.
— Это бессмысленно, — сказал Беркин, проходя мимо нее. — Умру ведь не я. Слышишь?
Выходя из комнаты, он не спускал с Гермионы глаз, опасаясь нового нападения. Пока он настороже, она не осмелится двигаться. Это лишало ее силы. И он ушел, оставив ее одну.
Гермиона словно застыла на месте, это состояние длилось довольно долго. Потом нетвердым шагом подошла к дивану, легла и забылась тяжелым сном. Проснувшись, она помнила о случившемся, но ей казалось, что она всего лишь ударила Беркина: он ее мучил — она ударила. Так поступила бы на ее месте каждая женщина. Значит, она была полностью права. По большому счету она права, Гермиона не сомневалась в этом. Она, чистая и непогрешимая, сделала то, что нужно было сделать. Да, она права, она чиста. С ее лица не сходило восторженное, почти религиозно-экстатическое выражение.
Плохо соображающий Беркин действовал, однако, вполне целенаправленно — вышел из дома, пересек парк, двигаясь дальше — на открытый простор, к горам. Солнечный день померк, накрапывал дождь. Беркин все шел, пока не достиг девственного уголка долины, там густо рос орешник, все утопало в цветах, вересковые пустоши сменялись рощицами из молодых елочек со свежей зеленью на лапках. Было довольно сыро; внизу, в хмурой, или казавшейся хмурой, долине бежал ручеек. Беркин понимал, что не обрел ясность рассудка, — он словно блуждал во мраке.
И все же он к чему-то стремился. Находясь на склоне сырого холма, густо поросшего кустарником и цветами, он почувствовал себя счастливым. Ему хотелось дотронуться до каждого цветка, пропитаться насквозь молодой зеленью. Беркин снял с себя одежду и сел голый среди примул, цветы щекотали его ступни, ноги, колени, руки, подмышки. Он лег плашмя на землю, ощутил цветы грудью, животом. Касания растений были легкими, прохладными, еле уловимыми, он, казалось, впитывал в себя их нежность.
Однако они были слишком уж воздушными. Беркин прошел по высокой траве к поросли молодых елочек — не выше человеческого роста. Когда он продирался сквозь них, ветки его больно хлестали, холодные капли скатывались с деревьев на живот, колючки ранили поясницу. Там был и чертополох, он тоже колол его, но не очень больно: ведь движения Беркина были легкими и осторожными. Как хорошо, как прекрасно, как благодатно опуститься на землю и кататься по только что распустившимся клейким гиацинтам, или лечь на живот, чувствуя, как тебя ласкает шелковистая влажная трава, легкая, как дыхание, чья ласка нежнее и сладостнее прикосновения женщины, или уколоться бедром о сочные иголки молодых елочек, почувствовать, как тебя по плечу легко стегнула ветка орешника, прижаться грудью к серебристому стволу березы, ощутить ее гладкость, прочность, все ее живительные узелки и складки — как это хорошо, как все хорошо, замечательно. Ничто с этим не сравнится, ничто не принесет такого наслаждения, как это ощущение кровного слияния с юной, свежей зеленью. Как повезло ему, что она, как и он, ждала встречи с ним, как он доволен, как счастлив!
Вытираясь платком, он думал о Гермионе и ее поступке. Висок все еще болел. Впрочем, какое это имело значение? Ни Гермиона, ни прочие люди сейчас для него не существовали. Было только это сладостное одиночество, такое восхитительное, неожиданное и незнакомое. Как он ошибался, думая, что ему нужны люди, женщина. Нет, женщина ему совсем не нужна. Листья, примула, деревья — вот что прекрасно и желанно для него, вот что наполняет его и заставляет кровь бежать быстрее. Как безмерно обогатился он, каким счастливым стал!
Гермиона была права в своем желании его убить. Она совсем не нужна ему. Зачем он притворялся, что может иметь дело с людьми? Его мир здесь, ничто и никто не нужен ему, кроме этих милых, нежных, чутких растений и себя самого, его живого «я».
Но в мир нужно возвращаться. С этим ничего не поделать. Однако это не так страшно, когда знаешь, где твое истинное место. А он теперь знал. Здесь его дом, здесь его брачное ложе. Весь остальной мир не имеет к нему отношения.
Беркин стал подниматься по склону, задаваясь вопросом, не сошел ли он с ума. Даже если и так, безумие ему дороже здравого смысла. Он гордился своим безумием, оно делало его свободным. Ему претило вечное благоразумие человечества, оно казалось просто омерзительным. Он предпочитал только что обретенный мир безумия — такой чистый, утонченный и радостный.
Одновременно Беркин испытывал в душе и легкую печаль — давали знать о себе остатки старой морали, согласно которой каждый человек должен вливаться в человечество. Но он устал и от морали, и от людей, и от всего человечества. Сейчас он был влюблен в нежную, мягкую зелень, такую спокойную, такую совершенную. Он справится с этой печалью, расстанется со старой моралью, новое состояние сделает его свободным.
Беркин ощущал, что боль в голове нарастает с каждой минутой. Сейчас он уже шел по дороге к ближайшей железнодорожной станции. Лил дождь, а шляпы на нем не было. Но ведь сейчас не редкость чудаки, которые не надевают в дождь шляпу.
Он задумался, не вызвана ли его печаль, эта тяжесть на сердце, мыслью о том, что кто-то мог видеть, как он лежит голый в зарослях. Какой же страх испытывал он перед человечеством, перед другими людьми! Этот страх граничил с ужасом, с чем-то вроде ночного кошмара. Если б он оказался один на острове, как Александр Селкирк[40], в окружении только животных и растений, тогда этой тяжести, этого дурного предчувствия не было бы и он оставался бы свободным и счастливым. Любви к растениям достаточно, чтобы не испытывать одиночества, быть радостным и безмятежным.
Нужно послать письмо Гермионе: она может начать беспокоиться, а он не хотел этого. Придя на станцию, Беркин написал следующее:
«Я еду в город и пока не собираюсь возвращаться в Бредэлби. Но зла на тебя не держу и не хочу, чтобы ты казнила себя за то, что ударила меня. Скажи остальным гостям, что мой отъезд — просто проявление дурного характера. Ты была права, ударив меня, — ведь ты этого хотела, я знаю. Так что покончим с этим».
Однако в поезде ему стало плохо. Каждое движение причиняло нестерпимую боль, его тошнило. С вокзала он брел до такси как слепой, нащупывая землю под ногами, — и только остатки воли поддерживали его.
Неделю или две он провалялся дома, но Гермионе об этом не сообщил, и она думала, что он просто дуется. Между ними произошел полный разрыв. Гермиона витала в облаках и не сомневалась в своей правоте. Она жила, считаясь только с собой, и была убеждена в непогрешимости своих поступков.