Часть первая

Я просто не умею быть счастливой

Непрошеная, ранящая мысль. Сердце болезненно сжалось. Эта мысль оглушала. Бывает ли так, что достаточно одного мгновения, случайного озарения — и счастье покидает тебя? Что делать, чтобы вновь обрести беззаботную радость детства?

Валентина подумала о своем брате, о соучастнике всяческих проказ, товарище, с которым они вместе проводили долгие летние дни, ходили на рыбалку, пили свежий лимонад в кондитерской в Шалоне. Эдуард с редким терпением учил ее лазить по деревьям и играть в шахматы, учил всем тем мальчишеским забавам, участием в которых она так гордилась. Он был на десять лет старше ее, он был ее убежищем, ее крепостью, хранителем ее тайн. Она боготворила его, невзирая на то что подросток порой дразнил свою младшую сестренку, но не обидно, по-доброму. Он как будто догадывался о той хрупкости, что скрывалась под маской, которую надевала храбрая на словах, маленькая одинокая девочка.

Гул голосов, взрывы смеха обрушились на нее внезапно, как волна прилива. На какое-то время она выпала из реальности, оказалась так далеко от этой шумной парижской гостиной, украшенной пирамидами из желтых и белых цветов. Нервным жестом молодая женщина провела рукой по юбке из жемчужной парчи, откинула кружевную вуаль и сделала шаг назад, как будто намереваясь убежать.

Андре озабоченно посмотрел на нее. Он стоял очень прямо, почти по стойке «смирно», облаченный в строгий свадебный фрак. Каждый раз, когда он смотрел на нее, его милое лицо теряло серьезность, а карие глаза озаряла безмятежная радость. Валентина же пребывала в душевном смятении и искренне завидовала веселящимся — увы, она радости не ощущала.

«Что я наделала?» — испуганно подумала девушка, с ужасом осознавая, что совершенно не знает этого человека. Он был другом ее брата — это единственное, в чем она не сомневалась.

Семья Фонтеруа, как и ее собственная семья, владела землями в Бургундии, близ Шалон-сюр-Сон. Еще до войны, теплыми летними вечерами, ее отец и Эдуард ездили ужинать к Фонтеруа. Так как в Монвалоне не было детей ее возраста, Валентину никогда с собой не брали. В воображении девочки дом Фонтеруа представлялся волшебным местом, куда отправляются только в нарядных платьях и лишь на заходе солнца. Эдуард обещал, что когда сестра подрастет, он возьмет ее туда и они будут танцевать при свете луны и пить шампанское с пузырьками, щекочущими нос. Он не сдержал своего обещания. Он не вернулся с войны.

Валентина послала Андре успокаивающую улыбку. Нервный смех вызвал спазм в горле. Все идет как нельзя лучше, не правда ли? Да и могло ли быть иначе? Она уже произнесла свадебные клятвы, и сотня приглашенных дам в вечерних туалетах и мужчин в накрахмаленных манишках терпеливо ждали своей очереди поздравить ее. Однако невеста хотела лишь одного: швырнуть куда-нибудь букет из флердоранжа, сорвать вуаль и убежать в паутину парижских улиц, туда, где мелкий, но неумолимый дождь превращал в размытые пятна уличные фонари и поливал машины, выстроившиеся в ряд перед особняком.

Андре попытался взять ее за руку. Валентина прошептала невнятные извинения и пообещала вернуться через несколько минут. Она выбежала из огромного зала, миновала один коридор, затем другой. После помолвки девушка не раз приезжала в дом будущего свекра, но она все равно ощущала себя здесь потерянной, чужой. С правой стороны располагалась застекленная дверь, выходящая в сад. Холодный воздух принес облегчение. Валентина положила обе руки на ограждение террасы. Зернистый камень оставил у нее на ладонях причудливый рисунок.

Это абсурдно! Откуда эта тревога? Несколькими годами ранее у нее потемнело в глазах, когда отец попросил ее подойти к нему. Он стоял в гостиной у окна с телеграммой в руке. Мужчина без слов протянул послание дочери. Она пробежала глазами несколько строчек, в которых сообщалось о смерти брата, и ее виски как будто тисками сжало. Она тщательно разорвала листок бумаги и разбросала кусочки по ковру. Валентина не пролила ни единой слезинки ни в тот день, ни когда им отдавали личные вещи Эдуарда: три фотографии, испачканные кровью, нож и перстень с фамильным гербом. С тех пор она всегда носила на шее на нитке эту тяжелую драгоценность.

Заблудившись в собственных воспоминаниях, Валентина машинально дотронулась до кольца, которое образовывало маленький бугорок на ее свадебном платье. Во время примерок портниха протестовала: «Мадемуазель, складки на ткани… Только взгляните, как они портят силуэт, ломают линии…» Она перевела взгляд светлых глаз на маленькую взволнованную женщину. «При Шмен де Дам[1] тоже были сломаны все линии, мадам». И кольцо осталось на месте, подвешенное на хлопковой нити, которую Валентина меняла, когда она истиралась.

Отныне она должна была носить еще одно кольцо. Золотой ободок, на котором ювелир выгравировал надпись «Андре, 1921». Кольцо украшал изумруд продолговатой формы.

— Она открыта, знаете ли.

Валентина вздрогнула. Какой-то мужчина, прислонившись к затененной стене и скрестив руки на груди, внимательно наблюдал за ней.

— Простите?

— Эта калитка, там, в глубине сада, на которую вы смотрите, — она открыта. Я только что видел, как ею пользовался дворецкий.

— Я не понимаю…

— Вот уже несколько минут, как я наблюдаю за вами. Вы напоминаете животное, попавшее в ловушку. Однако свобода близко, буквально в двух шагах от вас. Если, конечно, свобода существует. И если у вас хватит мужества.

Он направился к молодой женщине, и теперь, на свету, она смогла разглядеть его худощавое лицо. Тонкий нос, серые полупрозрачные глаза, обладающие каким-то магнетизмом, темные волосы, более длинные, чем это было принято. Незнакомец был одет в ярко-фиолетовый костюм на шелковой подкладке, на белом жилете поблескивала золотая цепочка карманных часов. Никогда раньше Валентина не видела этого мужчину; она даже не могла припомнить, чтобы он был среди гостей, которых она встречала у входа. Его высокомерная улыбка возмутила ее. Девушке не нравилось, когда незнакомые люди пытались разгадать ее мысли. Ее взгляд стал суровым.

— Вы извините меня, месье, но я не улавливаю сути того, что вы мне говорите.

Затем, с бьющимся сердцем, она резко развернулась на каблуках.

В коридоре, проходя мимо зеркала, Валентина проверила, не выдает ли ее лицо той сумятицы, что царила у нее в голове. Гладкое стекло отразило изящную, казалось, почти невесомую молодую женщину с темными волосами, собранными раковиной на затылке, ее огромные удлиненные глаза, отливающие зеленью, взгляд, подернутый льдом. Прямой нос, красиво очерченные розовые губы. «Ты — копия матери», — сказал ей несколькими часами ранее взволнованный отец. Но откуда она могла знать, как выглядела ее мама? Она умерла при родах, и на протяжении всего детства Валентина воспринимала ее отсутствие как величайшую несправедливость.

— Мадемуазель Валентина Депрель… мадам Андре Фонтеруа… — тихо прошептала она.

Одна и та же особа. Валентина казалась себе совершенно чужой.


Свечи таяли, оплывая сталактитами белого воска по тонким подсвечникам, служившим украшением столов. Серебряные столовые приборы сияли на камчатых скатертях. Ужин продолжался, и напряженность спала, гости почувствовали себя непринужденнее: плечи мужчин опустились, женщины ленивыми движениями обмахивались веерами. Первоначальное возбуждение уступило место вальяжной расслабленности, чему способствовали бургундские вина, шампанское и отменные блюда.

Валентина едва прикоснулась к еде. Порой она ловила внимательный взгляд отца, который, казалось, догадывался о скрываемой ею тревоге. Ощущал ли он себя виноватым? Ведь именно он устроил этот брак. Однако молодая женщина не сердилась на отца.

Когда он упомянул имя Андре Фонтеруа, она с удивлением отметила, что не испытала никаких чувств, кроме странной усталости. «Семья, процветающая с восемнадцатого века, это что-то да значит!» — подчеркнул отец с тем озабоченным видом, который стал напускать на себя с тех пор, как его дочь из покорного ребенка превратилась в молодую женщину с бездонными глазами. «Мужчины стали редким товаром», — добавил он, полагая, что целые полчища одиноких девиц сражаются друг с другом за право обладать уцелевшими на полях сражений.

«К чему бороться?» — думала Валентина. В конце войны она оставила холмы и леса, светлые домишки деревень и горькие воспоминания и уехала жить в Париж. В столице у нее сложилось впечатление, что в этом мире все возможно, если только знать, с чего начать. Она записалась на курсы истории искусства, но занятия быстро наскучили ей.

Однажды, когда девушка приехала погостить в Бургундию, отец заговорил о ее будущем. Его беспокоило охватившее дочь безразличие. Целыми днями Валентина пропадала на виноградниках соседей, вырядившись в старые брюки, которые заправляла в сапоги. Голову она покрывала косынкой. Боль в пояснице, исцарапанные руки, сломанные ногти. Отец расхваливал достоинства Андре, рассказывал о мужестве, проявленном им на войне, о его наградах, о его перспективах, о том, что он возглавит семейное дело, унаследует процветающую парижскую фирму, торгующую мехами. Какая элегантная дама не знает адрес Дома, расположенного на бульваре Капуцинов, всего в двух шагах от Оперы и от церкви Мадлен? Валентина слушала родителя весьма рассеянно. Была ли тому причиной ее безмерная усталость? В двадцать лет она чувствовала себя старухой.

Внезапно она поднялась, прервав излияния отца. «Я согласна, папа», — прошептала она. Валентине уже приходилось встречаться с Андре Фонтеруа, как в Бургундии, так и в Париже. Это был сдержанный мужчина, не лишенный привлекательности. Среди претендентов на ее руку и сердце девушке не нравился никто. А Эдуард, он одобрил бы этот союз?

Валентина улыбнулась отцу, которого ее улыбка, кажется, успокоила. В этот момент ее свекор поднялся со своего места. Один за другим гости повернули головы в его сторону.

— Мои дорогие друзья, не волнуйтесь, я буду краток! — прозвучал приятный тенор Огюстена Фонтеруа, и все разговоры стихли. — Я хотел бы сказать вам, дорогая Валентина, что мы горды и счастливы тем фактом, что вы вошли в нашу семью. И конечно же, в этот вечер мне бы хотелось произнести самые теплые слова в адрес моего дорогого друга Рене Депреля. Кто бы мог подумать, когда мы только познакомились, что однажды у нас появятся общие внуки! — Отец Валентины улыбнулся и поднял бокал. — Мы не раз беседовали, Рене, о нашей жизни, о будущем, о том, сколь значительную роль в наших судьбах играют для вас — финансы, для меня — торговля мехами. Однажды вы сказали мне, что меховщик — это не профессия, это — призвание, страсть. Те из моих коллег, что оказали мне честь и сегодня вечером пришли в этот дом, не станут с вами спорить. — Раздались аплодисменты, смешки. — Мех — это страсть, вы правы, и у нас есть особая, удивительная миссия, о которой можно только мечтать. Мы посвятили нашу жизнь женской красоте. — Огюстен сделал паузу и улыбнулся Валентине. — Мое дорогое дитя, Дом Фонтеруа не мог не вдохновиться блеском вашей красоты и вашим изяществом. А потому позвольте мне преподнести в качестве свадебного подарка вот это манто, которое я разработал специально для вас и назвал его «Валентина»!

Двое слуг распахнули створки двери. В комнату вошла молодая женщина, закутанная в длинное черное бархатное пальто, декорированное драгоценными камнями. Ее личико окаймлял воротник из белоснежной лисы, тем же мехом были отделаны рукава манто. Восхищенные гости встретили восторженными возгласами это творение современного дизайнерского искусства, изысканное сочетание сияющей белизны и переливающегося черного цвета.

Огюстен взял руку невестки и поцеловал ее. Тронутая его вниманием, Валентина одарила свекра ослепительной улыбкой, которая всегда поражала ее собеседников: столь разителен был контраст меж ее отстраненным взглядом, ее серьезным видом и этой лучезарной улыбкой.

Андре поднялся и в свою очередь поблагодарил отца. Он выглядел удивленным, даже взволнованным. По всей видимости, изготовление пальто хранилось в величайшей тайне. Хотя Андре не уступал отцу в росте и комплекции и был намного моложе родителя, он казался почти хрупким рядом с этим статным мужчиной с седыми волосами и кустистыми бровями. В тот момент, когда Андре что-то негромко говорил Огюстену, тот отеческим жестом положил руку на плечо сына. Валентина подумала, что, должно быть, нелегко жить и работать в тени столь выдающейся личности.

Ужин подходил к концу, и гости начали подниматься из-за стола. Валентина не знала большую часть приглашенных на свадьбу, в основном это были друзья Фонтеруа. Она поискала глазами свою лучшую подругу и, услышав ее смех, обернулась.

После долгих раздумий и колебаний Одиль все-таки осмелилась надеть вечернее платье из красного крепа, расшитого жемчугом, — и не ошиблась в выборе. Она боялась, что красный цвет будет диссонировать с ее рыжей шевелюрой, но на самом деле Одиль походила на сияющий факел, поражала яркой красотой. Взбудораженная молодая женщина уронила веер. Ее сосед тотчас наклонился за ним. Поднимаясь, он встретился взглядом с Валентиной. Это был незнакомец с террасы, на его лице все так же играла высокомерная улыбка, но при этом серые глаза заговорщически блестели. Он подал веер Одили, не отрывая взгляда от Валентины. Юная невеста вздрогнула.

Согласно обычаю, новобрачные должны были первыми покинуть место торжества. Одиль крепко сжала подругу в объятиях, как будто та отправлялась на край света. Несколько раздраженная, Валентина вывернулась из ее цепких рук. Мужчина стоял все там же, неподвижный. Он отвесил невесте легкий насмешливый поклон. Тут к Валентине, радостно щебеча, ринулась какая-то почтенная матрона. Молодая женщина позволила расцеловать себя в обе щеки. Когда она вновь поискала глазами незнакомца, он уже исчез.

Андре взял жену за руку. Дождь уже прекратился. На чистом небе сияли звезды. Когда молодожены спускались по ступеням особняка, их осыпали рисом и лепестками роз. Валентина, смеясь, опустила голову. Они направились к «испано»[2]. Едва супружеская чета уселась, автомобиль сорвался с места. Друзья долго махали отъезжающим, они собирались протанцевать до самого рассвета.

Андре не отпускал руку Валентины. Не решаясь нарушить молчание, молодая женщина следила за всадником, мчавшимся по аллее, идущей параллельно шоссе. Она думала, что заставило скакать его вот так, глубокой ночью, в компании лишь верного коня?

В это время шофер увеличил скорость, и Валентина опустила стекло, чтобы вдохнуть влажный солоноватый воздух Парижа. Ветер покалывал ее лоб и щеки. Когда они подъехали к площади Звезды, она ощутила внезапный приступ веселья.


Пьер Венелль стоял в одиночестве около входной двери особняка, прислонившись к каменной колонне. Прошло уже несколько долгих минут, как автомобиль исчез из вида.

«Я ненавижу их», — подумал мужчина. И злоба, которую он всегда испытывал, думая о Фонтеруа, затопила его душу.

С годами он научился контролировать эмоции, справляться с болью. Он дал себе зарок не торопиться, и знал, что его час еще придет. Но даже он, человек, который мало чему удивлялся, был поражен красотой новоиспеченной госпожи Фонтеруа. Кто бы мог подумать, что Андре способен подцепить подобную женщину? Теперь к его злости примешивалась и зависть.

В церкви он внимательно изучил молодую женщину, стоявшую на коленях перед алтарем на бархатной скамеечке для молитв. Набожно сложенные руки, опущенные веки. Молилась ли она? Молятся ли девушки в этом возрасте, девушки с нежной шейкой, с изящными ушками, с губами, созданными для вкушения запретных плодов?

До начала свадебного обеда он развлекался тем, что следил за Валентиной, наблюдал, как она укрылась на террасе, словно загнанная лань. Она была будто комок нервов. Пьер обладал способностью чувствовать такие моменты, моменты крайней неустойчивости, когда весы готовы качнуться в любую сторону. Достаточно одного слова, взгляда, чтобы побудить человека совершить непоправимый шаг. Однажды — это было давно — он решил воспользоваться таким хрупким мгновением, дабы насладиться абсолютной властью. Пьер произнес речь, обращаясь к несчастному молодому человеку, который полагал Венелля своим другом. Этот молодой человек был совершенно потерян, он испытывал безответное чувство к некой девушке, которая не обращала на него никакого внимания, и это было глупостью. Реакция жертвы оказалась не совсем такой, какой ожидал Пьер: пистолетная пуля разнесла череп, разбрызгав мозг влюбленного по стенам комнаты. Узнав страшную новость, Пьер понял, что, играя с душами людей, следует быть осторожным, но при этом он не испытал ни малейшего сожаления: смерть давно не потрясала его.

У Валентины Фонтеруа был тот же потерянный взгляд. Пьер догадался, сколь она уязвима, как хочет выскользнуть из петли, которая уже сжимала ее горло. Но, вопреки смятению чувств, молодая женщина боролась. В ответ на его слова она посмотрела на него с заносчивой дерзостью, которая спасает в самые страшные мгновения жизни. О, Пьер не раз сталкивался с такой дерзостью, да и он сам часто бывал дерзок.

Во время претенциозной речи престарелого Фонтеруа Венелль не спускал глаз с молодоженов. Удовлетворенный вид Андре раздражал, высокомерное безразличие его супруги — пленяло. «Однажды ты станешь моею», — подумал он чуть позже, встретившись взглядом с невестой. Ее точеное личико побледнело.

— Почему вы стоите здесь совсем один, в темноте? — раздался веселый голос. — На улице ужасный холод.

Пьер в последний раз вдохнул дым сигары, а затем бросил ее и раздавил каблуком.

— Я ждал вас.

— Тогда пойдем танцевать! — приказным тоном бросила Одиль.

— Я не танцую.

— Какая досада! Я терпеть не могу мужчин, которые со столь важным видом отказываются от развлечений.

— Есть много других способов развлечься.

Растерявшаяся Одиль почувствовала, что ее сердце забилось чаще. Она не осмеливалась дразнить нового знакомого, как она поступила бы с любым из молодых людей, ухаживающих за ней. Никогда раньше она не встречала такого странного, равнодушно-ледяного взгляда, который при этом был удивительно притягательным. Одиль поклялась себе не поддаваться мужским чарам, но во время ужина, когда она встречала взгляд светлых глаз Пьера Венелля, она чувствовала себя обнаженной.

— Я знаю одно симпатичное местечко, где можно выпить последний бокал вина.

— Я… я, право, не уверена…

— Не стоит изображать невинное дитя. Сегодня я уже отведал свежей плоти, что так необходимо для моего рациона. Но, если вас это не успокаивает, можете взять с собой наперсницу.

— Я уже достаточно взрослая, чтобы делать то, что захочу, и наперсница мне не нужна, — ответила задетая за живое Одиль. — Ждите меня здесь, я заберу свое пальто.


В ванной комнате, усевшись перед туалетным столиком из лакированного дерева, Валентина расчесывала волосы. Отблески света играли в зеркалах трюмо.

Она не боялась предстоящей ночи, лишь сожалела о том, что не пожелала лишиться девственности раньше, как Одиль, которая отпраздновала подписание мирного договора, похоронив свою невинность. Вследствие полученного воспитания, а также из-за природной лени Валентина не стала подыскивать себе первого любовника, отличающегося особой деликатностью, такого любовника, о котором она порой вспоминала бы, невзирая ни на что. Она не хотела испытать разочарование. Валентина не любила разочарований. На ее долю их и так выпало достаточно.

Первым, наиболее горьким разочарованием было то, что Валентина никогда не знала собственной матери. Девочка испытывала жгучую зависть, глядя на своих сверстников, к которым склонялись для поцелуя их мамы, напоминающие благоухающих фей. Однажды, после прогулки с гувернанткой, она зашла в кабинет отца и приблизилась к портрету дамы в голубом, висящему над камином. Именно тогда Валентина впервые уделила особое внимание этому большому полотну.

Незнакомка с задумчивой улыбкой смотрела куда-то в невидимую даль. Девочка тщательно изучила все детали портрета: тонкие перекрещенные руки в перчатках, изящество шеи подчеркнуто жемчужным ожерельем, черные волосы украшены цветами.

Потрясенная грациозной позой неизвестной дамы, Валентина задержала дыхание. Ей показалось, что никогда в жизни она не видела такого совершенства. Застыдившись своей юбки с пятнами от травы, ботинок, испачканных грязью, девочка спрятала руки с обгрызенными ногтями.

Эта безупречность, восхитившая Валентину в шесть лет, безупречность, которой она начала опасаться несколько позже, стала для девушки недостижимым образцом. Валентина, полагавшая, что ей так и не удалось стать эталоном женственности, позируя для портретов, предпочитала демонстрировать обнаженное тело. Таким образом она бросала вызов запретному совершенству.

Однажды девочка ощутила аромат одеколона брата. «Она ушла на Небеса, но она заботится о тебе. Как ангел-хранитель, понимаешь?» — прошептал Эдуард.

Он усадил сестренку на колени и принялся рассказывать все, что помнил об их матери. И так год за годом, без устали, он повторял одни и те же истории, которые превратились в волшебные сказки. Именно эти сказки рассказывала сама себе малышка Валентина, когда подступала темнота ночи.

Девочка избегала подобных разговоров с отцом. Этот дородный мужчина, рассеянно улыбающийся дочери, нежно гладивший ее по голове, прежде всего беспокоился о том, как учится Валентина. Всегда с иголочки одетый, в костюме из черной саржи, застегнутом на все пуговицы, в лакированных сапогах с серыми замшевыми голенищами, этот человек вызывал робость в детской душе.

Однажды в грозу Валентина проснулась посреди ночи. Она выскользнула из уютной постели и сбежала по лестнице. Плитки пола вестибюля леденили ступни. Она пересекла высокое темное помещение и устремилась к прямоугольнику света, падающему через приоткрытую дверь кабинета. Девочка пришла повидать своего «ангела», а увидела отца в рубашке с расстегнутым воротником. Скорчившись в кресле, мужчина рыдал. В тот вечер ей показалось, что мир рухнул. С бьющимся сердцем девочка на цыпочках вернулась в свою спальню. Впоследствии Валентина, сама не понимая почему, настороженно относилась к грозам, приоткрытым дверям и плачущим мужчинам.

К счастью, Эдуард смог развеять ее сомнения. Она верила: ничто не может сокрушить ее брата. Даже когда он отправился на войну, надев красивую форму — голубой китель и красные брюки, Валентина не испугалась. Герой ее детства станет героем Франции. Так и должно быть. Она читала и перечитывала его письма с фронта, письма с нацарапанными кое-как рисунками на полях.

Но его отсутствие угнетало. Дни стали длинными, а развлечения редкими. Два раза Эдуард приезжал в увольнение, и Валентине показалось, что он изменился, но она не стала задаваться вопросом почему. Она была чересчур занята собой, ей хотелось, чтобы ее кумир увидел, что она стала взрослой, превратилась в интересную девушку, поэтому не заметила, как печально улыбался Эдуард, глядя на младшую сестренку, играющую в хозяйку дома, на ее подобранные волосы и неестественные жесты.

Устав от праздности, Валентина отправилась в военный госпиталь, расположенный недалеко от их дома, — она решила предложить свою помощь. Монахиня с белой накидкой, покрывающей голову, провела девушку по палатам. Валентина медленно шла между кроватей, на которых лежали раненые. От запаха эфира и страданий першило в горле. Получалось, что все письма Эдуарда были сплошным враньем. Война нисколько не похожа на забавное, пусть и не совсем приятное приключение. Она поняла, что брат лгал, чтобы уберечь ее, и эта ложь и его доброта одновременно растрогали и взбесили девушку — Эдуард по-прежнему считал ее ребенком.

Теперь Валентина проводила вторую половину дня, читая вслух романы молодым ослепшим солдатам; она писала за них письма, делала им перевязку. Стиснув зубы, поборов отвращение, юная особа прикладывала хрупкую руку к лицам, покрытым волдырями, вслушивалась в сиплое дыхание солдат, которые порой даже не могли вспомнить собственное имя. Она представляла при этом брата, попавшего в похожий госпиталь, оставшегося один на один со своей бедой.

Щетка для волос выскользнула из пальцев и упала на пол. Валентина встала и завернула кран, чтобы вода перестала литься. На секунду она закрыла глаза. Наступит ли день, когда пройдет боль утраты?


Андре надел домашнюю куртку и затянул ее поясом. Затем он налил коньяка в бокал и уселся в глубокое кресло. Слава Богу, испытание закончено! Как он боялся свадебной церемонии, поздравлений, речей! Все эти волнения неизбежны, как обязательные коробки с подарками. Он предпочел бы скромную мессу в присутствии нескольких близких друзей, в маленькой средневековой часовне, где лишь чистота камня воплощала единственную духовность, которую он еще признавал, — духовность красоты.

Андре был человеком тишины, простым человеком, который не любил ни тернистых дорог, ни слишком коротких путей. Когда он был ребенком, многие считали его упрямым, даже ограниченным. С годами это упорство лишь усилилось. Так что раз уж Андре однажды, в считанные секунды, решил, что именно эта и никакая другая женщина должна стать его женой, он не смог бы отказаться от этой идеи.

Все случилось во время увольнения, когда Эдуард Депрель пригласил его на обед. «Я надеюсь, что это тебя не смутит, но с нами будет моя младшая сестренка». К удивлению Андре, маленькая девчушка с темными волосами, которую он помнил весьма смутно, превратилась в серьезную и строгую девушку. Молодому человеку она показалась столь красивой, что на протяжении всего обеда он не мог даже рта раскрыть, а Эдуард безустанно рассказывал всевозможные истории о фронтовой жизни. Конечно же, те истории, которые можно было пересказывать в присутствии Валентины. С того самого дня ее образ неотступно преследовал младшего Фонтеруа.

Андре поднялся, чтобы открыть окно. Квартира на авеню Мессии, с большими комнатами, наполненными воздухом, казалась еще не обжитой. Мебель в гостиной была расставлена как попало. Картины, выстроившиеся вдоль стен, ждали, чтобы их развесили на стенах. Лакированная ширма с инкрустацией из слоновой кости стояла в углу, напоминая закрытый веер.

Мужчина вышел на балкон. На другой стороне авеню некоторые окна еще были ярко освещены. Ветви деревьев были совершенно голыми — наступил январь. По улице, громыхая, проехал автомобиль.

Теперь, когда Валентина стала его женой и никто больше не мог у него ее отнять, Андре почувствовал себя опустошенным. Когда он просил ее руки и она, не колеблясь, согласилась, он был удивлен столь скорым ответом. Он знал, что Рене Депрель беседовал с дочерью об этом браке, но современные девушки не повиновались отцам.

После демобилизации Андре старался узнать о Валентине как можно больше. Он терпеливо ждал долгих два года, стараясь встречаться с ней на парижских приемах или во время ее кратких визитов в Монвалон. Конечно, он рисковал потерять ее, но интуиция подсказывала ему: если он поторопится, то получит отказ. Можно сказать, что он раскинул вокруг девушки целую шпионскую сеть, но вел себя столь сдержанно, что никто из их общих друзей не заподозрил Андре в интересе к Валентине. Но однажды вечером он не смог уснуть. Широко открыв глаза, мужчина смотрел в темноту, его сердце билось все быстрее и быстрее. Решающий момент наступил, и теперь все его будущее зависело от ее ответа. Сказать по правде, этот сдержанный человек, отличающийся скупыми жестами, был влюблен в Валентину Депрель, как мальчишка.

До сей поры Андре ни разу не влюблялся. Конечно, он любил свою профессию, но семейное дело не приносило ему полного удовлетворения, так как оно было неразрывно связано с именами его отца Огюстена, его дедушки и его предков. Их род можно было проследить вплоть до некоего Эмиля Фонтеруа, который в 1765 году стал первым, кто вошел в братство торговцев-скорняков-меховщиков и получил право носить кафтан из голубого бархата, подбитый рысьим мехом.

Вместо того чтобы чувствовать законную гордость от того, что он может продолжать славное дело изобретательных, талантливых и умелых людей, Андре порой ощущал смутный страх, ему казалось, что пристальные взгляды людей с портретов, развешенных в коридоре, ведущем к кабинету его отца, уничтожат, раздавят его.

Из глубин памяти всплывали воспоминания о том потрясении, какое он испытал, впервые пройдясь по этой «портретной галерее». Андре вспоминал нескончаемое шествие по коридору, свои собственные шаги и шаги няни, приглушенные густым ворсом ковра в красных узорах. Должно быть, ему было лет шесть или семь. Гнетущее чувство усиливалось тем, что впереди мальчика ждало неминуемое наказание. За дракой, во время которой Андре отдубасил младшего брата, последовал «вызов» к отцу. Но родитель ждал сына не дома, а в своей конторе. Так Андре в первый раз посетил внушительное здание на бульваре Капуцинов. Привилегия превратилась в кошмар. Под укоризненными взглядами предков, одних в париках, других — с жесткими крахмальными воротниками, «осужденный» приблизился к массивной двери. Он испытывал такой страх, что опасался обмочить штанишки, а это стало бы ужаснейшим унижением. Нянина рука в перчатке сдавливала его пальцы. Он очень любил свою «нянюшку», немку по национальности, но в тот день у нее было плохое настроение: сжатые губы, выпяченная грудь от возмущения.

Когда няня перед кабинетом отца отпустила руку мальчика, он почувствовал себя щепкой в открытом море. В давящей тишине, опустив взгляд на носки ботинок, Андре прочел басню Лафонтена, как будто магия чудесных зверей могла спасти его от этого ада.

Сейчас он не мог вспомнить ни единого слова, сказанного отцом, он даже не помнил самого наказания, которое было не слишком строгим, но на всю жизнь он запомнил давящее чувство, возникшее во время этого «суда предков». И когда он забывался коротким сном в тошнотворной грязи окопов, то порой просыпался в холодном поту, вспоминая о детской шалости, совершенной двадцать лет тому назад.

Распахнулась дверь в ванную комнату. Валентина сняла свадебное платье и облачилась в зеленую с черным атласную пижаму с широкими рукавами, украшенную вышитыми китайскими иероглифами. Она села в кресло, стоящее в круге света. Девушка казалась столь спокойной, столь совершенной, что Андре не осмелился нарушить очарование необыкновенного мгновения пустой болтовней.

Мужчина налил жене коньяк. Она взяла бокал обеими руками, как чашку горячего шоколада.

— Вы кажетесь печальной, — обеспокоенно заметил Андре.

— Капелька меланхолии, так, пустяки. — Она сбросила расшитые домашние туфли и скрестила длинные ноги. — Не расскажете ли немного о себе, Андре? Теперь, когда у нас с вами вся жизнь впереди…

Андре догадался, что Валентина просто храбрится. Он хотел бы ее успокоить, но опасался, как бы она не приняла его расположение за снисходительность. У новоиспеченного супруга складывалось впечатление, что он оказался лицом к лицу с диким животным, которое следует приручить. До сего момента он чувствовал себя вполне уверенно, но вот сейчас, под ее взглядом, смутился.

Валентина наклонилась, чтобы взять со стола мундштук. Когда он поднес огонек зажигалки, она дотронулась до его руки. Андре вздрогнул. С озабоченным видом Валентина выпустила к потолку струйку дыма.

— Надо как можно скорее прогнать из квартиры запах краски. Я полагаю, что каждый последующий вечер мы будет проводить в очередной комнате с сигарами и благовониями. Что вы об этом думаете?

— Вы курите сигары?

— Ну, иногда я беру в руки сигару, дабы шокировать друзей моего отца, но я клянусь вам: их вкус мне не нравится, — пошутила молодая женщина.

Андре улыбнулся. Проказливость, свойственная Валентине, была ему чужда. Он всегда был серьезным мальчиком. Благоразумным. Но, даже будучи ребенком, он никогда не искал компании себе подобных. В глубине души он любил мятежников, бунтарей, тех, кто стремится к солнцу и обжигает крылья. Таких, как Леон.

Андре с некоторым раздражением подумал, что воспоминания о брате всегда приходят неожиданно и в самый неподходящий момент.

Он припомнил, как если бы это было только вчера, пламенные речи, короткие рубленые фразы, женщин, покоренных лучезарной улыбкой брата. Леон презирал полутона и сомнение. Он не говорил, а утверждал; он всегда был прав. Он не жаждал общаться с теми, кто колеблется, сомневается. «Как же я порой ненавидел его! — подумал Андре, и его сердце болезненно сжалось. — И как я мечтал хоть немного походить на него…»

Именно Леон отвез Андре в дом терпимости, где их встретили девицы в белых носочках и черных туфельках. Именно Леон поддерживал голову брата, когда того рвало после первой попойки. Леон придумывал ложь за ложью, чтобы скрыть их шалости. Он был на год младше Андре, но во многом превзошел старшего брата. Он отличался буйным воображением, кипучей энергией, железной волей.

Именно он смог убедить отца в необходимости отправиться в Канаду, чтобы скупать там кожи и меха непосредственно у трапперов[3]. Леон провел долгую зиму на бескрайних полярных просторах, и по его возвращении Андре нашел брата изменившимся. Экспансивный мальчик, неистощимый болтун, теперь он вел себя так, будто скрывал какую-то тайну, но отказывался делиться ею. Это странное молчание больно ранило Андре.

Затем, после двух поездок в Москву, Леон решил, что опыт, приобретенный в Канаде, следует использовать и в Сибири. Всего за несколько месяцев он выучил русский язык, усердно занимаясь с частным педагогом. Но весной 1914 года политическая ситуация в Европе стала весьма нестабильной. И хотя никто не верил в то, что может начаться война, старый лис Огюстен почувствовал неладное и приказал сыну оставаться во Франции до тех пор, пока ситуация не улучшится.

«Я не собираюсь сидеть сложа руки, пока другие играют в солдатиков. Но в любом случае униформа, приказы, беспрекословное подчинение… Все это не для меня», — заявил Леон, прежде чем хлопнуть дверью. Больше его не видели.

Третьего августа, в день, когда Германия объявила войну Франции, Огюстен находился в Монвалоне. Он поднялся на второй этаж и заперся в комнате младшего сына. С той поры имя Леона ни разу не слетело с его губ.

Проходил месяц за месяцем. Все уже позабыли о патриотических песнях, цветы, которые прикрепляли к ружьям, увяли. Когда дождь пропитывал его солдатскую шинель, когда ноги скользили по размокшей глине, Андре частенько вспоминал о Леоне. Этот бунтовщик в очередной раз поступил по-своему. И Андре ощущал уколы зависти.

И Валентина, и ее муж молчали уже довольно долго. Казалось, что она тоже потерялась в воспоминаниях. Ему так хотелось узнать, о чем она думает. Как подойти к ней? Он давно грезил об этом миге, и вот теперь он боялся показаться неловким, боялся спугнуть ее.

Валентина подняла голову, выпрямила ноги.

— Пойдем, — сказала она, протягивая ему руку.

«Она ничего не боится», — подумал Андре.


Валентина придирчиво осмотрела себя в большом зеркале, расправила каждую складку платья.

«Мы женаты уже три месяца, а я о ней ничего не знаю», — подумал внезапно погрустневший Андре. Валентина относилась к мужу по-дружески доброжелательно, но при этом не желала открыться и оставалась все такой же загадочной незнакомкой. Иногда ночью, слушая ее ровное дыхание, Андре изучал ее лицо, надеясь обнаружить хоть какой-нибудь изъян — тогда она стала бы понятнее, ближе. Он хотел ее столь неистово, что сам удивлялся своей страсти, своему ненасытному желанию, пробуждаемому малейшим прикосновением к ее коже, ароматом ее тела.

Валентина нагнулась, чтобы нанести немного помады на губы и вдеть в уши серьги с алмазами и изумрудами. Низ ее платья из шелкового бархата ложился широкими фалдами, а на талии оно было перехвачено поясом с хрустальной пряжкой. Будучи истинным профессионалом, Андре сразу же узнал наряд от Жана Пату.

Он взглянул на свои часы. Чтобы добраться до театра, им потребуется двадцать минут. Как поступить: отложить неприятный разговор, который может перерасти в ссору, или все же попытаться переубедить ее?

— Я хотел тебя порадовать, предложив сопровождать меня в этой поездке. У нас не было свадебного путешествия, а я вынужден отправиться на эту весеннюю ярмарку. Спешу уверить тебя, что Лейпциг — очень интересный город. Я так же хотел бы представить тебе моего друга Карла Крюгера. Этот парень тебе понравится. Я не видел его со времен войны…

— Об этом не может быть и речи, — сухо возразила молодая женщина. — Ноги моей не будет в Германии. Нет, Люси, сейчас чересчур тепло для манто, подаренного мне свекром, — добавила она, обращаясь к горничной, которая как раз вошла в комнату, держа в руках манто. — Уберите его до следующей зимы. Лучше принесите мне мою бордовую накидку, отороченную лисьим мехом.

— Признаюсь, я не понимаю тебя, Валентина. Война окончена. Мы не можем больше делать вид, что Германии не существует.

Валентина повернулась к мужу. Ее лицо исказилось, взгляд испепелял.

— Я их ненавижу, этих бошей, ты слышишь меня?! Ненавижу! И если ты когда-нибудь решишь привести хоть кого-то из них к нам в дом, я плюну им в лицо!

Она вырвала накидку из рук Люси, которая смотрела на нее, вытаращив глаза. Никогда раньше Андре не видел свою жену столь взбешенной. Искривленные губы, трепещущие ноздри — она стала почти некрасивой.

— Послушай, я сожалею… Я не хотел…

Валентина сделала глубокий вдох. Нервно провела рукой по кольцу, невидимому под тканью платья.

— Они убили моего брата, — хрипло произнесла она. — И этого я им никогда не прощу. Если ты не можешь понять…

Молодая женщина вышла из комнаты. Андре слышал, как в коридоре Валентина сказала Люси, чтобы та не ждала их возвращения, что после театра они собираются поужинать в городе. Внезапно Андре почувствовал, как кровь ударила ему в голову. В его мозгу пронеслась череда бессвязных картин из тех времен, о которых он не хотел думать.

О! Ему была знакома ненависть, о которой говорила его жена. Эта ненависть передавалась из поколения в поколение, от отца к сыну, не минуя жен и матерей, которые забывали о том, что женщина должна быть слабой и нежной. Любовно взлелеянная ненависть, которая вспыхивает в людских сердцах снова и снова. Но тогда получается, что всю эту бойню учинили напрасно? Миллионы смертей, ровные ряды белых крестов, колонки имен и колонки цифр, за каждой из которой скрывался живой человек из плоти и крови, со своими страстями, желаниями, мелкими изменами, тревогами и светлыми надеждами… Неужели мало этих смертей?

Она обвинила его в том, что он ее не понимает. Как она посмела? Она никогда не вдыхала смрад трупов, смрад, который въедается и в кожу, и в душу. Она никогда не слышала визга снарядов, грохота минометов, свиста пуль. Она не выкапывала почерневшие останки, за которыми охотились оголодавшие крысы, никогда не наступала на размякшее тело товарища, поглощенное тиной. Она ничего не знала о страшной панике, которая сдавливает горло и завязывает узлом внутренности. Она не видела, как немцы и французы, завшивевшие, ожесточившиеся, бросали свое оружие, вылезали из окопов, чтобы поделиться сигаретами или газетой, в то время как в сотне метров от них их товарищи по оружию убивали друг друга. Она никогда не чувствовала ужасающей хватки войны, берущей за горло солдат, которые были всего лишь обычными людьми.

Он надеялся, что со временем эти воспоминания постепенно растают, как дым, но они не желали исчезать из его памяти. Он по-прежнему видел землю, озаренную лунным светом. Деревья, ручьи, поля, изгороди, дороги, фермы превратились в бесформенное серо-бурое пространство с глубокими воронками из-под снарядов, в которых собиралась зловонная вода… пространство, усеянное трупами, которые ни формой, ни цветом больше не напоминали людей. Человек изначально был осужден превратиться в пыль, тлен, но ведь не таким образом, не как заурядное животное, лишенное достоинства и чести!

Когда Андре прибыл на передовую, больше всего его поразил тот факт, что враг невидим. Вокруг лежали первые убитые товарищи, а никто так и не заметил ни одной остроконечной каски. И от этого бессилия, невозможности видеть противника его охватил холодный гнев. Конечно, впоследствии он встретил врага. Он даже заглянул ему в глаза — во время рукопашной, когда его штык вонзился в живот парня, которому едва исполнилось двадцать. А дальше он действовал, как его учили — а Андре всегда был добросовестным учеником. Он уперся ногой в еще трепещущую плоть, чтобы высвободить оружие и вновь броситься в атаку. Он делал шаг, слыша, как рядом шагает смерть. Он не думал ни о Франции, ни о славе, ни о смешанной с грязью крови врагов; он радел лишь о собственной шкуре и о жизнях тех людей, за которых отвечал. Он чувствовал, что готов на все ради спасения даже одной-единственной жизни, ведь каждая жизнь бесценна, и он не желал принимать анонимность смерти, которая косила всех подряд, не спрашивая имен.

Андре медленно провел ладонью по лицу, сминая щеки. Неужели даже на смертном одре он, будучи уже дряхлым стариком, окруженный своими родными и близкими, ощутит зловонный запах окопов, а на его губах все еще будет чувствоваться металлический привкус земли Вердена?


В антракте, когда Валентина ждала отошедшего на минуту Андре, кто-то дотронулся до ее плеча. Удивленная красавица обернулась. Ее разглядывала совершенно незнакомая женщина. У нее было одно из тех выразительных лиц, которые невозможно забыть: резкие черты, выпуклый лоб, хищный нос, ярко-алые губы, — лицо, которому не присуща гармония, но которое при этом поражает выражением внутренней силы.

— Мадам, мое имя Людмила Тихонова. Я — художник. Вот уже несколько недель меня преследует замысел новой картины. Я даже не знаю, как объяснить вам… Я постоянно что-то ищу… Не согласитесь ли вы позировать мне? Но я должна сразу предупредить вас: речь идет об обнаженной натуре.

Такая наглость шокировала Валентину. Она едва сдерживала гнев, резкая фраза уже готова была сорваться с губ. Но выражение лица художницы заставило молодую женщину сдержаться. Людмила Тихонова была необыкновенно бледна, ее черные глаза с обескураживающей жадностью изучали черты лица мадам Фонтеруа, при этом она с такой силой сжимала сумочку, расшитую жемчугом, что костяшки ее пальцев побелели. Нужна была особая смелость, чтобы смотреть вот таким образом на совершенно незнакомую даму, чтобы сделать столь странное предложение, и Валентина неожиданно ощутила, что такое пристальное внимание льстит ей. В эту минуту она увидела, как к ней сквозь толпу пробирается Андре с бокалами шампанского в обеих руках.

— Кто эта женщина, с которой ты говорила? Она так странно выглядит.

— Я не знаю. Она приняла меня за кого-то другого. Надо же! Вон Одиль, пойдем поздороваемся с ней.

Валентина не слышала ни единой фразы из последнего акта спектакля. В полумраке зрительного зала, вжавшись в кресло, она думала о Людмиле Тихоновой. Эта женщина с агрессивным ртом и сильно накрашенными глазами поражала какой-то первобытной дикостью, необузданностью. А в ее глазах полыхало отчаяние, которое влекло, как огонь.

Пальцы Андре коснулись руки Валентины. Она согласилась выйти замуж за Андре Фонтеруа, лелея смутную надежду, что этот мужчина, который, несмотря на молодость, казался стариком, сможет умерить ее тайные тревоги. Теперь у нее возникло ощущение, что Андре, верный и внимательный, присутствовал в ее жизни всегда, как тень. Однако порой Валентина испытывала нетерпение, странное томление, как будто по ее жилам струилась не кровь, а пламя.


На следующий день, ровно в одиннадцать часов утра, Валентина постучала в дверь мастерской на улице Кампань-Премьер, узенькой, но оживленной улице квартала Монпарнас. Художница, на которой был тюрбан и перепачканная рабочая блуза, держала в руках палитру. Она выглядела удивленной, как будто до последнего момента не была уверена, что Валентина не передумает.

Тихонова предложила гостье войти. От одуряющего запаха масляных красок и растворителей у молодой женщины запершило в горле. Часть стены мастерской была покрыта мозаикой. Рядом разместились фотографии и эскизы. В углу громоздились десятки полотен разных размеров. На этажерке стояла тарелка с четвертинкой яблока и кусочком сыра. На маленьком деревянном столе в полном беспорядке лежали рисунки и наброски.

Людмила попросила Валентину раздеться за ширмой. Там на вешалке Валентина обнаружила пеньюар. Она поднесла его край к лицу, вдохнула запах дешевых духов. Кому он принадлежал — Людмиле или одной из ее моделей? Было что-то бесстыдное в самой возможности надеть столь интимную деталь туалета другой женщины.

Людмила протянула Валентине руку, чтобы помочь ей подняться на узкий помост, на котором стоял соломенный стул. Сквозь стеклянный потолок в студию водопадом низвергался солнечный свет. Пеньюар был отброшен в угол. Жестом Людмила предложила модели сесть. Соломенное сиденье стула оказалось очень жестким.

Поглощенная своими мыслями, художница принялась выбирать позу модели. Каждый раз она отступала на несколько шагов, чтобы посмотреть на результат своих усилий. Одна рука на спинке стула, другая упала вдоль тела. Скрещенные ноги или чуть разведенные колени. Она действовала безо всякого стыда, пожалуй, даже грубовато. И Валентина позволила этой чужой женщине менять положение своих рук и ног, с отстраненностью и равнодушием изучать ее тело, как до этого художница изучала ее лицо. Наконец, удовлетворенная, Людмила приступила к работе.

Она сделала несколько набросков в блокноте, время от времени бросая взгляд на портретируемую. Лицо Тихоновой без макияжа имело землисто-серый оттенок. Иногда она, покусывая безжизненные губы, вырывала лист из блокнота, сминала его и бросала в корзину для бумаг.

Через какое-то время она закрепила натянутый на подрамник холст на мольберте и начала набрасывать композицию углем. Валентина, как околдованная, не могла оторвать от нее взгляд. Людмила гримасничала, наносила штрих за штрихом, затем вдруг останавливалась, потирала щеку и с неожиданной нежностью возобновляла работу.

Тишину нарушал лишь шум, доносившийся с улицы, и редкие шаги в коридоре. Валентина сидела неподвижно, и ей казалось, что и время тоже остановилось. Она больше не была замужней женщиной, достойной и уважаемой, но лишь хрупкой плотью, кровью, текущей по венам, сердцем и нервами, мышцами, затекшими от долгой неподвижности.

Спустя сорок пять минут Людмила отложила кисть.

— На сегодня достаточно, — сказала она и наклонилась, чтобы прикурить сигарету.

Валентина самостоятельно спустилась с возвышения и, обнаженная, проследовала за ширму, чтобы одеться. Затем она направилась к двери.

— Завтра в то же время? — спросила Валентина.

Людмила, сидевшая на табурете, выглядела совершенно опустошенной. Она лишь слабо кивнула. У художницы был отсутствующий взгляд. Валентина тихонько закрыла за собою дверь и спустилась по лестнице.

Молодая женщина быстрым шагом двинулась по улице, ошеломленная собственной отвагой. Валентина не могла объяснить себе этот безумный поступок. Она приняла предложение Людмилы Тихоновой, так как ей казалось, что она должна позировать для этой женщины, о которой ничего не знала и ничего не хотела знать. «Я сумасшедшая», — подумала она и улыбнулась.


В течение трех недель, каждый день, за исключением воскресенья, Валентина отправлялась в мастерскую. После окончания сеанса позирования она спрашивала: «Завтра?» — и Людмила кивала с таким сердитым видом, как будто боролась со всеми демонами ада.

Валентина чувствовала себя ничтожной, но в то же время неизменно испытывала гордость — без нее не было бы картины. Однако мука, плескавшаяся во взгляде художницы, производила на нее неизгладимое впечатление. Эта женщина не просто жила, она прожигала жизнь. Очень часто она казалась измотанной, но в ее зрачках сверкала черная искра. Валентина догадывалась о ее бессонных ночах, сомнительных связях, сражениях с тенями. Мадам Фонтеруа часто задавалась вопросом, хватило бы ей любопытства преодолеть запретные барьеры, если бы Людмила подтолкнула ее к этому, но художница лишь писала и писала. Ее упорство, ее увлеченность собственным творчеством были очень сильными, и порой Валентине казалось, что русская обнажает душу, как сама модель тело, и тогда молодая женщина задумывалась о тщетности собственного существования.

Живописные сеансы стали временем духовного единения, хотя женщины не обменивались ни словом. Валентине казалось, что эти часы, украденные у Андре, у друзей, у ее благополучной жизни, были наполнены такой страстью, что это не сравнилось бы даже с любовным романом.

Каждый день она раздевалась перед незнакомкой и освобождалась от собственного «я», чтобы лучше познать свою сущность. Ее дыхание замедлялось. Ее тело реагировало на любую мелочь: холодное дыхание сквозняка, проворный солнечный луч, капля пота, переливающаяся между грудями, как утренняя роса после грозы…

Однажды Людмила отложила мастихин.

— Картина закончена, — она вздохнула.

Валентина вздрогнула. Она испытывала смутную грусть, странную беспомощность. У нее возникло впечатление, что за эти три недели она повзрослела, освободилась от множества сомнений. Во время этих молчаливых сеансов она много размышляла. Восхищаясь энергией Людмилы, каждодневным сражением художницы с собственными демонами, Валентина ощутила, что где-то глубоко внутри нее пробуждается новая, незнакомая жажда жизни. Уязвимость ее обнаженного тела, выставленного напоказ, укрепила ее дух.

Валентина медленно встала; как обычно, затекшие ноги не слушались ее. Она в последний раз оделась. Когда молодая женщина была готова, она натянула перчатки, поправила шляпу с длинным пером.

— Я благодарна вам, мадам, за то, что вы уделили мне столько времени, — сказала художница, внимательно наблюдая за натурщицей. — Мне хотелось бы подарить вам что-нибудь… книгу, цветы?

— Не стоит. Это я должна благодарить вас.

— Я полагаю, вы желаете посмотреть полотно…

Людмила казалась раздраженной, но Валентина догадалась, что она просто волнуется. Пока художница разворачивала мольберт, Валентина внезапно вспомнила о портрете матери и осознала настоящую причину, заставившую ее принять дерзкий вызов. Сейчас она ощущала себя провинившимся ребенком, который совершил невообразимую глупость.

Взглянув на портрет, Валентина поднесла руку к горлу. «Я совершенно на нее не похожа», — растерянно подумала она, и у нее на глаза навернулись слезы. Никакой нежности и грации, никакой безмятежности и хрупкости, ни ангел, ни фея… Лишь чувственная женщина, сидящая на заурядном соломенном стуле, чье тело взрывается слепящей белизной на фоне ярко-красных обоев. Валентина не произнесла ни слова, раненная этой слишком откровенной наготой. Она была еще очень юна, чтобы понять магию картины, прочувствовать этот пленяющий контраст между беззащитностью взгляда и бесстыдством плоти.

Валентина отступила на шаг, повернула ручку двери и устремилась к лестнице.

Оставшись в одиночестве, Людмила сняла рабочую блузу, вытерла руки тряпкой, пропитанной скипидаром. Она уже собиралась уходить, когда, поддавшись внезапному порыву, вернулась к портрету. Обычно художница не любила давать названия своим творениям, но на сей раз не смогла устоять. Легким и размашистым почерком в правом нижнем углу холста она написала: «Нелюбимая».


Пьер Венелль не верил своим глазам. С пивной кружкой в руке он вышел из «Ротонды», чтобы убедиться в том, что глаза не обманули его. В юбке, открывающей тонкие лодыжки, Валентина Фонтеруа пересекала бульвар Распай. «Какого черта она делает в этом квартале?» — изумился мужчина. Опустив глаза, она шла прямо на него.

— Добрый день, — сказал Пьер.

Валентина с удивлением подняла голову. Узнав Венелля, она заалела, как юная девица.

— Пойдемте, выпьем по кружке пива.

— Вы всегда пьете пиво, стоя на тротуаре? — съязвила молодая женщина.

— Только когда я один. Теперь, когда нас уже двое, я могу присоединиться к простым смертным.

Пьер придержал дверь. Валентина колебалась, но позволила уговорить себя. Мужчина попросил официанта найти им столик, усадил свою спутницу на скамью и сам уселся напротив.

— Так как, кружечку пива? — спросил он.

— А почему бы и нет?

Валентина посмотрела на картины, которые заполонили все стены кафе.

— У художников достаточно часто не бывает ни единого франка в кармане. Вот хозяин кафе и позволяет им расплачиваться своими работами, — пояснил Венелль. — Он утверждает, что живопись оживляет стены.

Валентина подумала, что вряд ли эту странную, новаторскую живопись можно назвать декоративной и использовать для украшения зала.

— Вы часто бываете здесь? — поинтересовалась она, в то время как официант в длинном белом фартуке поставил перед ней кружку с пивом.

— Здесь я встречаюсь с друзьями-художниками, с теми, кто оставил Монмартр из-за наплыва туристов.

— Это любопытно. По вашему виду не скажешь, что вы дружите с богемой.

— То же самое можно сказать и о вас. Однако вы здесь.

Валентина опустила голову, сделала глоток.

— Но вы ведь не прячете своего любовника в этом квартале, столь удаленном от вашего дома? — пошутил Пьер, развлекаясь смущенным видом собеседницы.

— Вам никогда не говорили, что вы дерзки и плохо воспитаны?

— Частенько. Но я заметил, что женщинам это нравится.

— И в довершение всего, вы тщеславны.

— Расскажите мне о вашей подруге Одили.

— Ну, уж она смогла бы противостоять вашим гнусным нападкам. Однако она бывает очень вспыльчивой.

— Я полагаю, это из-за рыжих волос, — улыбнулся Венелль. — Рыжеволосые люди славятся несносным характером.

Развеселившаяся Валентина подумала, что именно от Одили она выслушала самое большое количество упреков в своей жизни.

Долгое время само понятие «дружба» оставалось тайной для Валентины. Она выросла за городом, с гувернанткой и домашним учителем. И если девочки из окрестных домов и стали ее товарками по играм, ни одна из них не превратилась в задушевную подругу. Из-за войны Валентина долгие годы не покидала Бургундию. В госпитале, где она ухаживала за ранеными, девушка не нашла нужного подхода, чтобы подружиться с другими медсестрами. Ее сочли высокомерной. Раздосадованная Валентина посвятила себя мужчинам. Она вообще предпочитала их компанию компании женщин. Пожалуй, ей доставляло удовольствие командовать сильной половиной человечества, особенно когда это были мужчины, лежащие на больничных койках, такие беззащитные и зависящие от нее.

По правде говоря, она так и не научилась доверять людям. Для того чтобы родилась настоящая, искренняя дружба, надо уметь рисковать и открывать свое сердце. А Валентина рисковать не любила. Во всяком случае, она не желала подвергать страданиям собственное сердце.

Одиль вошла в ее жизнь, как только Валентина обосновалась в квартире отца в Париже, а это случилось сразу после подписания мирного договора. Однажды, поднимаясь по лестнице, Валентина услышала чей-то тихий плач. Она прислушалась.

«Черт, черт и еще раз черт!» — раздался сердитый женский голос.

Заинтригованная девушка поднялась на четвертый этаж. На ступенях лестницы сидела юная незнакомка и рыдала. Валентина приблизилась. Может ли она помочь? Незнакомка подняла зареванное лицо с рыжими кудряшками, прилипшими к потному лбу «Я потеряла ключ, у меня украли сумку, и вообще, я люблю его!» Валентина присела рядом, оглушенная признаниями прелестной незнакомки, которая тут же бросилась в ее объятия и разрыдалась на ее груди. Валентина неловко погладила бедняжку по спине. «Но это так прекрасно, когда ты влюблена!» — прошептала она, подумав, что сказала банальность. «Он клялся мне, что любит, я отдала ему всю себя, и вот сегодня этот подлец сообщил мне, что между нами все кончено». Внезапно девушка успокоилась. «Это чудовище мне еще заплатит!» Валентина была покорена.

Она разглядывала Венелля, медленно потягивая пиво. Она знала, что Одиль время от времени видится с ним. Подруга уверяла, что очарована новым знакомым, хотя сама не может объяснить почему. Еще несколько месяцев тому назад Валентина не смогла бы сидеть вот так запросто, лицом к лицу, со столь странной, загадочной персоной. Она привыкла к тому, что внушает мужчинам уважение, а вот Пьер Венелль, похоже, насмехался над нею.

— Почему вы интересуетесь Одилью?

— Я познакомился с ней у вас на свадьбе. Это очень привлекательная молодая женщина. И так как, к сожалению, вы уже вышли замуж…

В его взгляде и правда проскользнуло сожаление, и это смутило Валентину, но затем в его глазах засияла привычная насмешка. Валентина раздраженно подумала, что он чересчур уверен в себе. И вообще, это так неприлично — волочиться за женщиной, которая лишь недавно вышла замуж!

— Сожалею, но я должна идти, — сообщила она сухим тоном. — Мой муж ждет меня к обеду.

— Ах, старина Андре… Он, как всегда, пунктуален, не правда ли? — усмехнулся Пьер.

— Вы давно с ним знакомы?

— Нет, — ответил Венелль, а про себя произнес: «Всю жизнь». — Я один из банкиров прославленного Дома. Я веду некоторые дела Фонтеруа, вот и все.

Валентина хотела уйти. У пива был отвратительный вкус. В шумном, прокуренном зале у нее разболелась голова. Молодая женщина чуть наклонилась вперед, ее лицо было очень напряженным.

— Одиль — моя лучшая подруга. И если вы заставите ее страдать, то берегитесь!

Светлые глаза Венелля искрились от смеха. Легким движением пальца он стер пену с верхней губы молодой женщины, затем поднес палец ко рту и лизнул его.

— Ну что, до скорой встречи?

Валентина еле сдержалась, чтобы не дать ему пощечину, но не стоило устраивать сцен на публике. Взбешенная, она толкнула столик так, что мужчине пришлось схватиться за почти полную пивную кружку, которая едва не опрокинулась. После этого красавица покинула «Ротонду», ни разу не обернувшись.


Андре вышел из своего кабинета, чтобы подняться на пятый этаж. С ним хотел встретиться управляющий ателье.

Здание на бульваре Капуцинов напоминало гудящий улей. Андре знал здесь каждый закуток: в подвале находились холодные комнаты, в которых хранили меха, а на первом этаже — торговые отделы с просторными примерочными; затем шли два этажа с кабинетами служащих, и, наконец, под крышей гнездились ателье, где, собственно говоря, и создавали новые изделия.

Андре почитал делом чести знать каждого из ста пятидесяти человек, работающих на Дом Фонтеруа в Париже. Однажды, когда он спустился, чтобы лично поприветствовать только что нанятую молоденькую продавщицу, отец посмеялся над ним. «Из-за всего этого кривляния ты теряешь время», — пробормотал Огюстен. Но жизнь в окопах оставила слишком глубокий след в душе Андре, и он чувствовал себя ответственным за каждого своего служащего. Именно он приказал открыть столовую для сотрудников фирмы и на каждое Рождество устраивал праздник, когда рабочие и служащие могли пропустить по стаканчику винца. Огюстен появлялся на таком празднике лишь для того, чтобы порадовать сына, Валентина и вовсе отказывалась посещать подобные мероприятия.

Поднявшись по одной из узких лестниц, Андре вошел в мастерскую.

— Добрый день, Ворм.

Ему навстречу поднялся мужчина с седеющими волосами и с гримасой боли на лице.

— Ваша спина все еще доставляет вам неприятности?

— Увы, господин Андре, я так и не оправился после очередного приступа люмбаго. И пришло же такое в голову — поднять сразу три свертка!

— Ну, зато ваша жена, думаю, довольна.

— И не говорите! — усмехнулся управляющий ателье. — Все воскресенье я провел дома, на диване.

— Вы хотели видеть меня?

— Да, господин Андре. Я хотел показать вам соболей из новой партии.

— Я знаю, что вы мне сейчас скажете, — вздохнул Андре, рассматривая удивительно тусклый мех. — Они не такие красивые, как обычно. Но что вы хотите — многие наши поставщики исчезли, контакты с русскими ограничены, сейчас не приходится выбирать. Я взял самое лучшее из того, что было.

— К счастью, есть еще канадская пушнина, она — великолепна, — оживившись, заметил Ворм. — Господин Леон был прав, когда наладил поставки из этой страны, заимел там своих агентов. Он всегда говорил: «Выгодно купленный качественный товар — залог успеха всего дела». О, прошу прощения, месье, я не хотел…

Мастер замялся, осознав, что совершил промах. Он работал на семейство Фонтеруа уже двадцать пять лет. Он видел, как выросли господин Андре и господин Леон, именно он обучал их азам профессии. Когда господин Леон исчез, старику показалось, что он потерял сына.

— Не расстраивайтесь, дорогой Ворм. В отличие от моего отца, я не считаю, что имя моего брата — некое табу.

— Если бы не эта проклятая война, можно было бы организовать поиски и, возможно, удалось бы найти его.

— Большевистская Россия — страна, отрезанная от всего мира. Наш магазин в Москве разграблен, все манто украдены. А сейчас даже в Сибири хозяйничают красные. Как вести поиски в стране, где бушует революция? Все мои усилия оказались напрасными. После того как господин Леон поссорился с отцом, о нем ничего не известно. Но я не отчаиваюсь, я очень надеюсь, что он жив.

Управляющий ателье покачал головой. Неподдельное горе господина Андре удручало его. Это было хорошо, даже слишком хорошо, порой говорил себе старик, что его хозяин расстраивается, когда приходится уволить даже простого рабочего. Однако нельзя быть чересчур добрым в этом мире, где выживают сильнейшие.

Андре закончил осмотр мехов.

— Скажите модельеру, чтобы он зашел ко мне. Мы должны подумать, что можно сделать из этих несчастных соболей. Они ведь обошлись нам в весьма кругленькую сумму.

С озабоченным видом Фонтеруа-младший покинул мастерскую Ворма. Спускаясь по лестнице, он чуть не сбил с ног какого-то молодого человека, поднимавшегося ему навстречу.

— Извините меня, — сказал Андре.

Молодой черноволосый мужчина прижался к стене, чтобы дать Фонтеруа пройти. Андре прошел мимо него, по-прежнему погруженный в свои мысли.

Ворм вышел в коридор. Он посмотрел на незнакомца, мнущего в руках старенькую фуражку. Его истрепавшаяся одежда была кое-где залатана, а белая рубашка знавала лучшие времена, но выглядел он, тем не менее, очень опрятным. «Еще один бедняга, который ищет работу, — подумал управляющий ателье. — И на француза он совсем не похож».

— Что вам угодно? — угрюмо поинтересовался Ворм.

— Добрый день, месье. Я ищу работу, месье.

Он действительно говорил с акцентом, но Ворм оценил воспитанность неизвестного, его, похоже, искреннюю почтительность. У незнакомца был открытый взгляд, а глаза удивительного — глубокого синего — цвета.

Управляющий толкнул дверь в свой кабинет, прихватив сверток с каракулем, лежащий на стуле, и жестом пригласил молодого человека садиться. Тот заколебался, затем осторожно уселся на краешек стула, готовый в любую минуту подняться.

— Ты разбираешься в нашем ремесле?

— Да, месье. Я из Кастории[4].

Ворм удивился.

— Так что же ты ищешь у нас? Я всегда полагал, что греки держатся друг друга.

Молодой человек покраснел, но глаз не опустил.

— Я предпочитаю искать работу в других местах, месье.

Управляющий с задумчивым видом теребил усы. Репутация греческих ремесленников была всем известна. Скорняки из Кастории, расположенной в горах Македонии, имели дело с мехом, начиная с десятого века. Ворм не сомневался, что этот молодой человек отлично знает свое дело, но он боялся возможных проблем. Быть изгнанником — это всегда нелегко. И если он поссорился со своими соотечественниками, то значит, у этого парня отвратительный характер или же он наделал массу глупостей.

— Мы не нуждаемся в работниках… — начал управляющий.

Молодой человек напрягся.

— Извините, месье, но это неправда. Очень много квалифицированных рабочих умерло. А сейчас дело вновь набирает обороты. Вы нуждаетесь в хороших работниках.

— Дело вновь набирает обороты! Какой ты шустрый! Запасы кроличьего меха и другой пушнины тают. А один из моих любимейших скорняков сбежал от меня! — прогремел Ворм.

— Это лишь временные трудности. Война закончилась, и женщины не станут ждать, они вновь захотят покупать новые вещи.

— Ты умеешь видеть будущее в хрустальных шарах или возомнил себя великим предпринимателем? — съязвил управляющий. — Откуда ты так хорошо знаешь французский?

— В моей школе был учитель французского языка, а затем я проработал шесть месяцев в Марселе. В порту.

Юноша помрачнел. «Скорее всего, у себя на родине он нашел подружку, которая дала ему от ворот поворот», — подумал Ворм.

— Работа в порту и скорняжество — это совершенно разные вещи.

— Да, месье. Именно поэтому я и приехал в Париж.

— И конечно же, рекомендательного письма у тебя нет?

— Нет, месье, но мои документы в полном порядке.

— Недоставало еще, чтобы они не были в порядке! — проворчал Ворм.

Он злился, потому что молодой человек ему нравился. Он мог взять его на испытательный срок. Хотя бы для того, чтобы досадить профсоюзу рабочих, который у него в печенках сидел со своими постоянными требованиями, касающимися заработной платы и режима работы. Странно, что они еще не требуют национализировать Дом, это было бы в их духе! Слава богу, что методы Советов хороши лишь для русских и здесь не приживаются.

— Послушай, я дам тебе шанс. Я полагаю, ты разбираешься в оверлоках?

— Как никто другой, месье, — гордо заявил незнакомец.

— Я думаю, ты знаешь, что у нас на машинах работают только женщины?

— Ничего страшного, месье.

— Тогда я возьму тебя на месяц, на испытательный срок. Потом посмотрим.

— Спасибо, месье. Вы не пожалеете!

— Я очень на это надеюсь. Начнешь завтра. В восемь часов. И не опаздывай!

Юноша вскочил, как подброшенный пружинами.

— Не опоздаю, месье. Спасибо, месье!

— Да, кстати, как тебя зовут? — спросил Ворм, доставая из кармана блузы карандаш и бумагу.

— Александр Манокис, месье.

Улыбка, осветившая лицо молодого грека, заставила вздрогнуть старого Даниеля Ворма. «Да он красив, как бог!» — подумал управляющий.


Выйдя на улицу, Александр испустил радостный крик и высоко подпрыгнул, потрясая кулаком. Прохожие с удивлением смотрели на молодого человека, но ему было наплевать на то, что его могут принять за сумасшедшего: работа! У него наконец-то появилась работа! Теперь ему оставалось лишь убедить квартирную хозяйку, чтобы она еще немного отсрочила платеж — до его первой зарплаты.

Чтобы сэкономить на билете на метро, Александр пошел пешком. Он двинулся к Вандомской площади, пересек парк Тюильри, миновал Королевский мост, на котором налетевший порыв ветра чуть не унес его фуражку. Добравшись до улицы Сен-Андре-де-Ар, юноша поднялся на седьмой этаж, где снимал тесную мансарду. У него был богатый выбор: улечься на кровать или сесть на стул. Обычно он выбирал кровать. Скрестив руки на затылке, молодой грек любовался небом, виднеющимся в маленьком окне.

Как только Александр ступил на перрон Лионского вокзала в Париже, он тут же решил, что отправится в квартал, где вот уже на протяжении пятнадцати лет селились семьи из Кастории. Этот квартал притягивал его, как магнит. Слишком гордый, чтобы искать чью-либо поддержку, — юноша поклялся, что всего добьется сам, без посторонней помощи, — он не желал ни общаться с соотечественниками, ни даже видеть их, но его согревала мысль, что они живут рядом, в соседних домах. После Марселя с его добродушными обитателями с напевной речью, живость парижан и их резкий говор до сих пор продолжали удивлять Александра.

— Скоро, скоро… — пропел он высоким голосом.

Он уже видел себя выходящим из лимузина у отеля «Вальдорф». Портье склоняется в почтительном поклоне… А вот он бродит по улицам Манхэттена, волосы развеваются на ветру, яркий свет, пробивающийся меж небоскребами, слепит глаза… У Александра Манокиса была лишь одна цель в жизни: Нью-Йорк. Чудесный городок Париж — только этап большого пути. Конечно, он не собирается задерживаться здесь надолго, но пока все попытки получить американскую визу заканчивались неудачей.

У него заурчало в животе. Возможно, если он перемоет посуду в ресторане на улице Мазарини, то сможет получить бесплатный ужин, ведь хозяйка заведения неравнодушна к симпатичному юноше. Когда он будет богат, ему больше не придется мыть ни одну тарелку!

Отец Александра вырвал бы себе последние волосы, если бы узнал, чем подрабатывает его сын после отъезда из Кастории. А быть может, и нет. Его отец давно уже не строил иллюзий насчет своего третьего сына, которого в конце концов выставил за дверь, приказав строптивому отпрыску не появляться до тех пор, пока он не пожелает повиноваться родительской воле. Именно тогда Александр в последний раз видел свой роскошный дом с резными деревянными потолками, с шелковыми коврами и массивными диванами. Он нисколько не сожалел об изобилии детских лет. Но когда Александр вспоминал изумрудные воды озера, сухой и душистый горный воздух Пинда, у него начинало щемить сердце. Иногда, по воскресеньям, просыпаясь от утренних колоколов Парижа, юноша думал, что он слышит перезвон десятка византийских церквей родного города, и в такие минуты молодой грек чувствовал себя потерянным.

Будь проклята злая судьба, что вынудила его взбунтоваться против отца и отправиться в чужие края! Александр проклинал всех: турок, насильно забравших в оттоманскую армию его старшего брата, о котором семья больше ничего не слышала; греков, убедивших среднего брата сражаться за освобождение Македонии. Он погиб с оружием в руках, так и не став свидетелем того, как в 1913 году Македония присоединилась к Греции. И наконец, он проклинал тирана отца, который хотел женить младшего-сына на девице из рода Козани. После того как Александр стал единственным наследником, старый грек решил навязать ему этот союз, призванный укрепить взаимоотношения двух всеми уважаемых семей торговцев. Но Александр не желал жениться. Ко всему прочему, девица Козани всегда насмехалась над ним, когда встречала на улице, где прогуливалась вместе со своими подругами. Юноша протестовал, но ничто не могло изменить решение отца. Слушая их споры, мать заламывала руки, а ее лицо становилось мертвенно-бледным. Чувствуя невообразимый стыд от того, что заставляет страдать эту женщину, на долю которой и так выпало немало горя, Александр, тем не менее, отказывался жертвовать собой. Его сердце навеки было отдано полуострову, врезающемуся в воды озера Орестиада, тенистым дубравам и ельникам, высокогорным плато, раскаленным добела летним солнцем и овеваемым морозными зимними ветрами. Меж тем ему только-только исполнилось восемнадцать лет, и перед ним лежал весь мир.

В тот день, когда его выгнали из дома, Александр отправился к своему другу Василию, чтобы сообщить ему, что собирается в Фессалоники. Василий не задал ни единого вопроса, лишь его рябое лицо просветлело от беззубой улыбки. Погонщик мулов отличался ценнейшим качеством: он был человеком слова, но не любил лишних разговоров.

Три долгих дня они пробирались по извилистым тропам. Преодолевали овраги, карабкались по отвесным склонам, спускались по пересохшим руслам рек, и камни катились из-под их ног и из-под копыт мулов. Вечерами, съев кролика, поджаренного на углях, и запив его несколькими стаканами кислого вина, дерущего горло, Александр, изнемогая от усталости, ложился на землю и слушал рассказы Василия о его жизни.

Еще подростком тот начал работать в кожевенных мастерских, куда привозили кожи из Сибири. Рабочие их сушили и просаливали, чтобы не завелись червяки. Но очень скоро тошнотворный запаха кож опротивел Василию и он стал погонщиком мулов. Он отлично знал все дороги, пересекающие Эпир[5]. Они спускались к Пирею или вели к Салоникам и другим портам залива Термаикос. Он свозил отовсюду отходы кожевенного производства, с которыми не умела работать большая часть скорняков: шеи, головы, хвосты и лапки. Уроженцы Кастории собирали из этих обрезков отличные меховые полотнища, пригодные для создания одежды. На протяжении веков торговцы разлетались из Кастории по Центральной Европе, как стайки воробьев, отправлялись к берегам Черного моря, в Германию, Францию, а с недавних пор даже в Америку. Но уехавшие никогда не рвали связи с родиной-матерью, с местом, где они выросли, и везде чувствовали себя как дома, благодаря тонкой паутинке, окутавшей весь мир. Только Александр выбрал одиночество.

В животе урчало все сильнее и сильнее, побуждая Александра подняться с постели. Он вышел и запер дверь на ключ.

Не успел Александр зайти в бистро, как ему навстречу устремилась из кухни сама хозяйка заведения, вытирая руки полотенцем и улыбаясь:

— Присядь, малыш, и поешь. Сегодня вечером много народа, и тебе придется трудиться допоздна.

Мимоходом она провела рукой по его затылку. Александр закрыл глаза, с тяжелым сердцем вспоминая иную руку, иной аромат. Он думал о молодой вдове из Кастории, которая открыла ему тайны любви и горько плакала, когда он пришел прощаться.


Валентина лежала прямо на полу в ванной комнате. Влажная кожа, трясущиеся руки и ноги. Ей хотелось умереть. И зачем только она съела вчера эти устрицы, ведь она не любит морепродукты! Молодая женщина приложила титанические усилия, чтобы подняться и взглянуть на себя в зеркало. Кошмар! Мертвенно-бледное лицо, темная синева вокруг глаз, тусклые, безжизненные волосы. И что это за странное пятно на лбу? Сегодня она проведет весь день в кровати. Даже если бы у нее и нашлись силы, она бы постыдилась показываться на людях в таком виде.

Валентина вновь легла в постель, вызвала горничную и попросила пригласить врача. Кроме того, ее не должны беспокоить ни под каким предлогом. Поднос с завтраком был беспощадно отправлен обратно в кухню.

— Мне кажется, что она скоро подарит нам малыша, — сказала Люси, ставя поднос на стол в буфетной.

Жан, дворецкий, перестал натирать столовое серебро.

— Почему ты так думаешь? — спросил он, приподняв брови.

— Она плохо себя чувствует, но еще не догадалась почему. Она полагает, что это отравление.

— О, месье будет доволен, — с улыбкой сказал дворецкий, рассматривая блюдо под светом.

— Он — вполне вероятно, но вот она?

— Что за глупости ты тут говоришь? — сердито пророкотала кухарка, которая все слышала через открытую дверь.

— Уж поверьте моему опыту, мадам относится к тем женщинам, у кого беременность протекает довольно мучительно. Ей не понравятся огромный живот и распухшие лодыжки. Не говоря уже о других неудобствах. Не каждый согласится пережить столь трудные месяцы.

— Ты все преувеличиваешь, — заявила кухарка. — У мадам доброе сердце. Она, конечно же, мечтает о ребенке. И в любом случае теперь у нее нет выбора. Просто необходимо, чтобы она подарила наследника господину Андре.

— Посмотрим, кто из нас прав, — бросила Люси, расставляя баночки с вареньем в шкафу. — Конечно, ты давно знаешь семью месье и питаешь особую слабость к мадам, потому что к тебе она никогда не придирается. А уж я могу сказать, что она отнюдь не так мила, как кажется. Когда она чем-то недовольна, никогда не смолчит. Я даже слышала, как она выговаривала месье. Разве я не права, Жан?

— Да, у мадам тот еще норов, с этим я согласен.

— В любом случае, она женщина, отличающаяся хорошими манерами, — заключила кухарка, поджав губы, после чего важно удалилась.

— Вот увидите, все решится в ближайшие недели. Это вам говорю я, истинная бретонка! — крикнула Люси, оставив за собой последнее слово.


С сухим щелчком врач захлопнул свой старенький саквояж.

— У вас нет ничего серьезного, мадам. Несколько месяцев терпения, никакого переутомления — и вы полностью излечитесь.

Его игривый тон раздражал молодую женщину.

— Я полагаю, вы хотите сказать, что я беременна.

— Совершенно верно, любезная мадам! Ну разве не прекрасная новость? Все пройдет наилучшим образом, не беспокойтесь. Я дам вам кое-что от ваших недомоганий, но лучше всего слушать природу, позволить ей делать свое дело.

Валентина сухо поблагодарила доктора и вызвала Люси, чтобы та его проводила. Затем она вернулась в постель и закрыла глаза.

Ребенок… Так скоро! Еще вчера она сама была маленькой девочкой. У нее пересохло в горле, кровь стучала в висках. Валентина думала о своей матери. Ей сейчас особенно не хватало ласковых рук дамы в голубом. Как бы она хотела прижаться к маме, услышать ее нежный смех, ее голос, заверяющий, что все будет хорошо, и не только во время беременности и при родах, но и во всей ее будущей жизни! Валентина так хотела в это верить, но на ум приходили горькие воспоминания.

«Как бы то ни было, тебе нечего сказать! Ты убила собственную мать…» Это случилось во время игры в горелки, Валентина слишком быстро бегала, и ее победоносный смех в конечном итоге разозлил подруг. Фраза, брошенная разобиженной девчушкой, ранила Валентину в самое сердце. Воцарилась тишина, предвещающая бурю. Ее обидчица стояла, уперев руки в бока, черные ботинки вросли в пыль, а за ней, как верная стража, сгрудились маленькие девочки, чьи глаза обвиняли. В долю секунды Валентина превратилась в самую гнусную преступницу. Она пыталась протестовать — тихо, шепотом. Безымянная улыбка жестокости: «Но это правда! Ведь она умерла, потому что ты родилась!» Небо покачнулось. Кажется, что от сияющего света лопнет голова. Восьмилетний ребенок колеблется. Обвинение чудовищно. И ведь никто ничего толком не знает, но зерно сомнения посеяно. Существует два выхода из положения: убежать или сражаться.

Валентина выбрала бегство. Она бежала, и слезы застилали глаза, ей было очень стыдно. Она так и не осмелилась узнать правду у своего брата. В глубине души девочка опасалась, что и Эдуард обвинит ее. А как она переживет гнев или печаль брата? Таким образом, она решила молчать, спрятав страшную тайну в глубины памяти.

Валентина робко поднесла руку к животу и почувствовала, как к горлу подступает тошнота. Она едва успела добежать до ванной: выпитый чай оказался в раковине. Опустошенная, униженная, молодая женщина провела дрожащими пальцами по потрескавшимся губам. Она не сможет пережить еще семь месяцев подобного ада!


Он вылил остатки виски в серебряный стакан, добавил лед и вновь обосновался в кресле. Было так тихо, что он слышал собственное дыхание. Вот уже целых два часа мужчина любовался приобретенной картиной. Удивительный подарок судьбы, что улыбается только настойчивым, тем, кто готов вставать на заре, чтобы разыскать недостающее произведение для своей коллекции, тем, кто регулярно посещает самые мрачные мастерские, беседует с художниками самого отталкивающего вида. Тем, у кого есть страсть, настоящая страсть. А страстью Пьера Венелля, вне всякого сомнения, была современная живопись.

Однажды мартовским вечером, еще до начала войны, он совершенно случайно зашел в кафе. Зашел, гонимый одиночеством, не обнаружив поблизости ни одного фиакра или свободного такси. Он был вынужден брести под мелким дождем, переходящим в мокрый снег, пряча сумку под пальто. Наконец, лязгая зубами от холода, Пьер решил укрыться в бистро. Не обращая внимания на неодобрительные взгляды хозяина заведения, он выпил большой бокал красного вина, проливая его на плиточный пол. Он злился на дождь, на самодовольного усатого хозяина, на всю жизнь в целом. Следует отметить, что Венелль злился почти всегда. В кармане лежала его первая зарплата. У него были неплохие перспективы в банке Фуркруа. Любой другой молодой человек в возрасте двадцати двух лет, сумевший пробиться в жизни лишь с помощью железной воли и самоотверженного труда, отмечал бы столь знаменательное событие с девушками и шампанским. А Пьер в полном одиночестве пил красное вино, примостившись у грязной барной стойки.

Громкие голоса заставили Венелля поднять голову. Такой же промокший, как и он сам, незнакомый мужчина рылся в карманах. Темные волосы прилипли к голове; бархатный костюм, стоптанные башмаки. Взбешенный хозяин требовал, чтобы посетитель заплатил по счету. По всей видимости, эта сцена разыгрывалась здесь не в первый раз. «Нет, мне не нужны твои каракули!» — гремел голос хозяина. У мужчины было круглое лицо, темные запавшие глаза. «Этот господин — мой гость», — внезапно произнес Пьер и бросил на стойку несколько мятых банкнот. Пару монет выпали из кармана на пол и затерялись в опилках. Хозяин большего и не требовал. Почти вся зарплата Венелля исчезла в выдвижном ящике кассы.

Через некоторое время Пьер оказался на улице вместе со своим новым приятелем, который хлопал его по спине, оглушительно хохотал и обещал в качестве благодарности подарить одно из своих творений. «Но сначала надо поужинать!» Так Пьер вновь оказался за столом, на сей раз в кафе на улице Кампань-Премьер, а перед ним дымилась lasagne al forno[6]. Много позже, когда один из биографов великого маэстро попросил Пьера поделиться своими воспоминаниями о Модильяни, перед мысленным взором Венелля всплыла та случайная встреча, ужин, сдобренный вином «Вальполичелла». Он показал журналисту свой собственный портрет, который художник написал, чтобы отблагодарить молодого банкира, пожертвовавшего ради искусства своей первой зарплатой.

Так он стал завсегдатаем кафе «У Розали». Пьер никогда бы не признался в этом, но он ходил туда, потому что тосковал по материнской нежности. Старая проницательная итальянка всегда сердечно принимала молчаливого молодого человека и заботилась о том, чтобы он съел все, что было в тарелке. Она шутливо бранила его и щипала за щеку. Именно здесь Венелль встречался с молодыми художниками, затем шел в их мастерские и покупал их картины на последние сбережения. Эти полотна он развешивал в своей комнате по очереди, ведь все сразу они не помещались на стенах.

Но, как и ожидалось, Венелль быстро продвигался по карьерной лестнице. Его острый ум, предприимчивость, интуиция и знание человеческих душ помогали ему подниматься с одной ступени на другую. Старый Фуркруа, банкир в третьем поколении, лично следил за успехами молодого служащего. После того как немцы отняли у него двух сыновей, банкир сделал Пьера Венелля своим протеже, а затем и наследником. После смерти Фуркруа Пьер переехал в просторную квартиру близ Марсова поля, где собранные им полотна наконец-то обрели достойные места на стенах.

Год назад, очарованный экспрессивной манерой письма Людмилы Тихоновой, он купил небольшую работу художницы «Пантера в джунглях». Среди изумрудной зелени листвы притаилось дикое, опасное животное, готовое к прыжку. В его желтых глазах читалась такая ненасытность, а мышцы налились такой силой, что Пьер сразу же был сражен сдержанной мощью композиции.

С тех пор раз в месяц Пьер посещал мастерскую русской художницы. Он отправился туда и вчера. Его внимание сразу же привлекла картина, закрытая грубой тканью. Людмила заявила, что это произведение она приготовила для Осеннего салона. Пьеру пришлось поклясться, что он никому не расскажет об этой работе, и лишь тогда Людмила смилостивилась и показала ее.

Венелль вздрогнул, увидев изображение обнаженной женщины, сидящей на соломенном стуле: левая нога бесстыдно отведена в сторону, на всеобщее обозрение выставлено самое сокровенное. Торжествующая плоть, неслыханная сила, грозная страсть, негласный приказ одарить лаской эти чудесные формы, впиться поцелуем в этот красный рот, и в конечном итоге овладеть этим совершенством. И взгляд, удивительный взгляд, без тени кокетства, безмятежная уверенность во власти собственного тела, и в то же время уязвимость, обреченность, страх из-за понимания, что подобное великолепие может принести лишь несчастья, болезнь и смерть.

Пьер поднял свой стакан, приветствуя стоящий перед ним холст. Решительно, «Нелюбимая» не переставала удивлять его.


— Я намереваюсь выйти за него замуж.

Одиль смаковала профитроли в шоколаде, нисколько не скрывая своего удовольствия. Андре и Валентина обменялись веселыми взглядами. Всю неделю Одиль сидела на строгой диете и лишь в воскресенье предавалась безудержному чревоугодию.

— Ты не находишь, что это решение несколько поспешно? — спросила Валентина, грызя сухое печенье с семенами кунжута.

Кухарка готовила целые подносы такого печенья. Порой, к глубокому огорчению Андре, его жена больше ничего не ела.

Они заканчивали обед в столовой на авеню Мессин. В холодном свете февральского дня овальный стол из эбенового дерева был едва различим. Валентина села спиной к буфету для того, чтобы не видеть своего отражения в зеркале, висящем над ним. Она плохо переносила беременность. По мере того как ее живот округлялся, молодая женщина все меньше узнавала себя. Отвратительные коричневатые пятна сделали еще безобразнее растянувшуюся кожу. Увеличившаяся грудь заставляла Валентину сгорать от стыда. Она ненавидела эту агрессивную женственность, которая сгладила угловатость, подчеркнув плавные линии и дряблые округлости. Иногда мадам Фонтеруа отказывалась от пищи лишь для того, чтобы почувствовать, что она все еще остается хозяйкой собственного тела, но оно с каждым днем все увеличивалось и увеличивалось, как будто поселившийся в нем чужак, испытывая особое злорадство, командовал ее организмом. Особое неудобство ей доставляла постоянная тошнота. Нехотя она обратилась к бабушкиным средствам, странным отварам, призванным успокоить бурю в желудке. Все напрасно. Она и так себя никогда не любила, а теперь просто возненавидела.

— Он интересный мужчина, — заговорил Андре, откинувшись на спинку стула. — Даже загадочный. Я знаком с ним уже несколько лет. И на меня он производит хорошее впечатление, наверно, благодаря своей серьезности.

Валентина украдкой взглянула на мужа. Серьезный Пьер Венелль? Скорее опасный. Она относилась к подобным людям с большим недоверием, как к чуме.

— Он слишком стар для тебя, — заявила она безапелляционным тоном, одновременно жестом отказываясь от предложенных фруктов в корзине.

— Ты шутишь? — воскликнула Одиль. — Ему всего тридцать пять лет! Он на четыре года старше Андре.

— Не сравнивай, это совершенно другое.

Андре расхохотался.

— Как же вы меня удивляете, женщины, вашей непостижимой логикой!

— Все дело в характере. Одиль нуждается в молодом мужчине, в ком-то, кто полон энергии, жизненных сил… Она просто не сможет выдержать, когда ей придется коротать долгие вечера с глазу на глаз с этим Венеллем, который будет смотреть куда-нибудь мимо нее.

Одиль съела последнюю ложку десерта, затем деликатно вытерла уголки губ салфеткой.

— Поскольку мы одни, я могу сказать, что вечера с Пьером трудно назвать долгими.

Прямота молодой женщины забавляла Андре. Валентина пожала плечами. Сейчас она ощущала себя китом, выброшенным на берег, и сама мысль, что кто-то может испытывать чувственные радости жизни, раздражала ее.

Они перешли в гостиную, чтобы выпить кофе. Валентина постаралась с максимальным комфортом обосноваться на диване. Андре принес ей несколько вышитых подушек, которые были разбросаны в творческом беспорядке по всей комнате, подложил пару из них жене под спину, а затем оставил подруг наедине.

— Теперь давай поговорим серьезно, Одиль. Уж не думаешь ли ты действительно выйти за него замуж?

— Он очаровал меня. Я никогда не встречала подобных мужчин. Он так решителен, так уверен в себе, но он ненавязчив, не авторитарен.

— И все же в конечном итоге ты будешь делать все, что он пожелает, — сыронизировала Валентина.

— Но я не могу сказать, что мне это не нравится. Я воспитывалась в очень необычной семье. Мой отец разорился, играя на бегах, моя мать посвятила все свое время поиску мужчины, который бы интересовался ею больше, чем четвероногими друзьями. Мы беспрестанно переезжали. Я росла, как дикий цветок. От меня сбежало неисчислимое множество гувернанток. Это просто чудо, что я не превратилась в этакий асоциальный элемент.

— Но мы любим тебя именно за твою непосредственность, Одиль. Потому что ты не такая, как все. И я боюсь, что человек типа Венелля задушит твою индивидуальность. Он наденет на тебя железный ошейник и заставит подчиняться самым нелепым правилам…

— Как ты можешь утверждать, что знаешь его? Я считала, что вы виделись всего один-единственный раз, во время твоей свадьбы.

— Однажды мы совершенно случайно встретились на улице и зашли в кафе. В любом случае, совсем не обязательно хорошо знать того или иного человека, чтобы составить мнение о нем. Первое впечатление часто оказывается самым верным, ты не находишь?

Нервной рукой Одиль поправила пояс, сплетенный ее портным, затем принялась мерить шагами комнату. Яркопурпурные шторы резко выделялись на фоне обоев с декоративным рисунком и мебели из светлого дерева. Валентина всегда ценила свободное пространство. Она ненавидела комнаты, перегруженные лишними деталями, комнаты, забитые бесполезными предметами, всевозможными вещицами, эдакими «детскими реликвиями», которые хранят вопреки здравому смыслу. «Я ничего не жду от прошлого», — сказала молодая женщина, когда подруга однажды спросила ее, почему Валентина ничего не взяла с собой из родительского дома.

Одиль восхитилась последним приобретением Валентины — элегантным бюро из эбенового дерева и слоновой кости.

— Как атлас, — заметила она, мимоходом проведя рукой по деревянной поверхности.

— Это Рульманн[7]. Я влюбилась в него с первого взгляда.

— А ты неплохо обосновалась, — прошептала Одиль, и в ее голосе прозвучала затаенная зависть. — Муж, прекрасная квартира, скоро появится ребенок… Я тоже хочу, чтобы у меня все это было, Валентина. Я не желаю воевать с мальчишкой моего возраста. Я хочу стабильности. Я хочу покоя…

Валентина безмерно удивилась, увидев, что в глазах подруги блестят слезы. Она даже и подумать не могла, что экспансивную Одиль что-то тревожит.

— В таком случае ты получишь мое благословение, — заявила она, улыбнувшись. — Но пожалуйста, не назначайте дату свадьбы, прежде чем я смогу появиться в приличном платье!

Одиль хлопнула в ладоши и расцеловала Валентину.

— Итак, завтра ты уезжаешь в Монвалон? — спросила девушка, наливая в чашку кофе.

— Увы, да. — Валентина вздохнула. — В Шалоне состоится конгресс, и мой свекор дает ужин для представителей профсоюзов. Он хочет, чтобы я присутствовала на приеме. Передай мне, пожалуйста, сахар, — попросила Валентина, скорчив недовольную гримасу, так как кофе показался ей слишком горьким. — Некоторые из этих господ чересчур озабочены сложившейся ситуацией, и месье Фонтеруа надеется, что мое присутствие помешает им вести разговоры лишь на эту тему. Я сказала Андре, что такая причина кажется мне абсурдной, но он утверждает, что в их профессии все зиждется на дружбе и доверии. Принимая гостей в кругу семьи, мой свекор налаживает нужные связи.

— Если он просит тебя присутствовать, значит, он считает, что это важно.

Валентина промолчала. Ее отнюдь не радовал тот факт, что ее используют в качестве «свадебного генерала», но ей говорили, что старый Огюстен Фонтеруа мог испепелить человека взглядом, и она не хотела испытывать это на себе. Однако она никогда бы не призналась в этом Одили!

— А ты не хочешь поехать со мной? — вдруг спросила она у подруги. — Ты еще не видела Монвалон. Это красивое местечко. И тебе пойдет на пользу, если ты проведешь несколько дней за городом.

Одиль вздрогнула.

— В самый разгар зимы! Нет уж, спасибо. И плюс ко всему, послезавтра Пьер хочет пойти в Оперу. — Она посмотрела на часы. — Бог мой, уже три часа! Я убегаю. До скорой встречи, моя дорогая, — прощебетала Одиль и наклонилась, чтобы поцеловать Валентину в щеку. — Дай мне знать, когда вернешься.

И она вылетела из гостиной, как будто ее преследовал сам сатана.

Спустя несколько дней Валентина, сидя в гостиной в своем доме в Монвалоне, отложила в сторону книгу, которую безуспешно пыталась одолеть. Гостиная была погружена в полумрак. На улице шел дождь. Вода струилась по кафельным плитам. Капли барабанили по тачке садовника, оставленной прямо перед окном. Время только перевалило за полдень, но Валентине день казался нескончаемым.

Легкая боль в пояснице вынудила молодую женщину подняться. Во всем доме стояла тишина. Свекор и Андре еще утром уехали в Шалон и должны были вернуться лишь к ужину.

Валентина решила прилечь. Раз уж прогулку сегодня придется отменить, то лучше поспать. Она с трудом поднялась по лестнице на второй этаж. Уже подходя к своей спальне, Валентина почувствовала дуновение холодного ветерка. Окно, расположенное в дальнем конце коридора, было открыто. Она подошла к окну, чтобы закрыть его, и заметила, что на паркете образовалась весьма солидная лужа.

Никогда раньше она не удосуживалась дойти до этого конца коридора. Валентина полюбовалась висящим на стене небольшим пасторальным пейзажем, написанным маслом, а затем остановилась перед какой-то дверью. «Скорее всего, это гостевая комната, которой редко пользуются», — подумала она. Как ни странно, но ручка не поддавалась. Ни одну комнату в доме не запирали на ключ!

Из любопытства и из скуки Валентина, вернувшись в свою комнату, тотчас нажала на кнопку звонка, чтобы вызвать горничную.

— Да, мадам? — спросила круглолицая девушка. Она немного запыхалась, поднимаясь бегом на второй этаж.

— Надо протереть пол там, в коридоре, у окна. Иначе повредится паркет.

— Конечно, мадам, я сейчас же этим займусь.

— Скажите мне, Манон, у вас есть ключ от двери, расположенной в конце коридора? Это странно, но она заперта.

— Ах нет, мадам. Ключ от комнаты господина Леона есть только у месье. Мы никогда не заходим туда.

— Хорошо, спасибо, Манон.

Валентина закрыла дверь и зажгла лампы. Из-под чересчур темных абажуров лился скупой, неуютный свет. Молодая женщина прилегла на кровать и уже в полусне припомнила свой первый визит в Монвалон. Это случилось в самый разгар войны.

Из Шалона автомобиль отца ехал сразу за колясками и несколькими автомобилями, составляющими траурную процессию, которая возвращалась из собора Святого Винсента, где прошла похоронная месса по госпоже Фонтеруа.

Когда Валентина вышла из машины, она увидела, что ставни дома ее детской мечты закрыты, на дверях висит темный занавес, но светлый охристый камень с розовыми прожилками по-прежнему поражал своей элегантностью. Стоявшие перед домом люди обсуждали страшное событие: «Бедный, бедный Огюстен… Андре на фронте, и вот скончалась его обожаемая супруга… Она так и не смогла оправиться от потрясения из-за происшедшего с Леоном… Кто бы мог подумать, не правда ли? Это случилось прямо перед войной. Исчез, и никаких известий… По крайней мере, он мог бы вернуться, чтобы сражаться за родину… Это можно назвать трусостью, вы не находите? Чтобы не сказать подлостью…»

Валентина резко развернулась. Какая-та неприятная, жеманная особа в черной вуалетке, с затаенной улыбкой на губах, не могла не злословить даже в столь печальный час. «Возможно, он тоже умер! — с бьющимся сердцем выкрикнула тогда Валентина. — А если он еще жив, тем лучше для него. По крайней мере, он выжил в этой мясорубке!»

Все стоящие вокруг были неприятно поражены этой выходкой, но молчали, затаив дыхание. Отец до боли сжал руку дочери. «Ты совсем потеряла голову, Валентина? Извинись сию же минуту!»

Валентина опустила глаза и процедила сквозь зубы извинения. Она лишь недавно узнала о смерти Эдуарда и чувствовала щемящую боль в сердце. Леон был одним из друзей Эдуарда. Отзываясь плохо о нем, они чернили имя брата.

В последнее лето перед войной Эдуард приглашал к ним в дом своих друзей. Как-то раз, ближе к вечеру, брат с гостями отправились поиграть в теннис. Примостившись на ветке своего любимого дерева, укрывшись в его густой листве, Валентина наблюдала за их проделками. В корзинах для пикника молодые люди принесли с собой пироги с сыром и охлажденное белое вино. Растянувшись на траве, сцепив руки на затылке, Эдуард лениво следил за тем, как юная девушка маленьким перышком выводит узоры у него на лице. Время от времени, когда она щекотала ему ноздри, он чихал.

Справа, чуть в отдалении, еще одна девушка сидела, прислонившись спиной к дереву. Вдруг один из парней схватил ее соломенную шляпку. Она запротестовала, смеясь: «Прекрати, Леон!» — но юноша положил обе свои руки на ствол, заключив красавицу в объятия, как в тюрьму. Когда она попыталась, нагнувшись, выскользнуть и убежать, молодой человек поймал ее за талию, прижал к себе и поцеловал в губы. К великому удивлению Валентины, девушка покорно замерла в его объятиях.

Валентина была очарована храбростью этого дерзкого юноши. Его белая рубашка не была заправлена в брюки, рукава закатаны до локтей, воротник нараспашку. Никогда раньше она не видела столь небрежно одетых мужчин. Ее отец и Эдуард всегда были затянуты в жилеты и рубашки с крахмальными воротничками. Вокруг головы Валентины упорно кружила надоедливая оса, и она, боявшаяся всех насекомых, которые кусаются и жалятся, тут же попыталась слезть со своего «насеста». Валентина так спешила, что не удержалась и шлепнулась прямо на попу. «Это отучит тебя шпионить за нами», — пошутил Эдуард. Ее щеки пылали, на какое-то мгновение она возненавидела брата. Затем перед ней вырос Леон Фонтеруа с всклокоченными волосами. Она часто заморгала. Ей показалось, что от него исходит золотистое сияние, что светится его смуглая кожа, его светлые волосы, сияет насмешливая улыбка. «Он похож на солнце», — подумала она, пребывая в оцепенении. «Я просто обожаю, когда красивые девушки бросаются к моим ногам!» — заявил, смеясь, молодой человек. Она вскочила, проигнорировав протянутую руку, и удрала.

Налетевший шквал ветра швырнул в окно пригоршню дождя. Валентина вздрогнула. Продолжая дрожать, она достала из шкафа шаль.

Когда Леон исчез, ходили всякие отвратительные сплетни, но она считала абсурдным запирать комнату, как будто он был чумным. Однако Андре сразу же предупредил жену: отцу не нравится, когда кто-нибудь произносит имя его младшего сына. Она вновь подумала об этом молодом человеке, который возник перед ней в тот далекий летний день. Тогда он показался ей дерзким и насмешливым, но сейчас, став узницей брака и оставаясь равнодушной к мужу, ребенка которого она боялась рожать, Валентина осознала, что Леон был, прежде всего, свободным человеком.

Она должна войти в эту комнату! Как в лихорадке, Валентина вновь спустилась на первый этаж. Вестибюль был пуст. Ее свекор хранил ключи в ящике своего секретера. Однажды он попросил невестку принести ему ключи от погреба. Валентина поспешила в библиотеку и открыла ящик. Какой ужас, тут целых три связки! Ей потребуется целый час, чтобы найти нужный ключ. Внезапно молодая женщина заметила одинокий ключ с привязанной к нему лентой.

Ветер завывал в каминной трубе, а сырость пыталась проникнуть в дом в любую щель и даже сквозь толстые стены. Тайком, как воровка, Валентина поднялась на второй этаж.

Дверь открылась, даже не скрипнув. С сильно колотящимся сердцем Валентина закрыла ее и прислонилась к стене. Абсолютная темнота. На ощупь, пройдя вдоль стены, она нашла окно и отдернула шторы. Сумрачный свет надвигающегося вечера проник в просторную комнату: кровать, шкаф, комод, большой письменный стол. Мебель терпеливо ждала хозяина.

Валентина зажгла лампу, стоящую на ночном столике. На комоде выстроились потускневшие фотографии в серебряных рамках. Валентина стала рассматривать одну за другой. Вот празднично одетые родители мужа. Два маленьких мальчика в матросских костюмчиках, открытая улыбка одного, нисколько не стесняющегося недостающих зубов, и обеспокоенное выражение лица другого, уставившегося в объектив, готового сбежать в любой момент. И снова братья, на сей раз повзрослевшие, беззаботно облокотились на капот спортивной машины.

У Леона было удлиненное лицо, правильные черты, четко очерченный подбородок. Его запястья казались странно хрупкими, а кисти тонкими и выразительными. Он был выше и худее Андре, а его волосы выглядели более светлыми. На последней фотографии были запечатлены смеющиеся молодые люди. Они сидели на ступенях лестницы, все в летних костюмах, в руках — канотье. Леон расположился справа, его локоть лежал на плече соседа. Взволнованная Валентина узнала Эдуарда.

Она перевернула рамку, вынула фотографию. На обратной стороне снимка кто-то написал карандашом: «Рим, 1914». Валентина долго смотрела на эту надпись, прежде чем вернуть фотографию на прежнее место.

В ящике письменного стола она обнаружила перьевую ручку, бутылочку чернил, блокнот с рисунками. Уверенными штрихами Леон набросал портреты женщин и детей с раскосыми глазами и широкими скулами. Их круглые лица обрамлял мех капюшона. Вот встает на задние лапы огромный медведь, а вот мужчина рыбачит у проруби, проделанной в паковом льде. На последнем рисунке был изображен бородатый мужчина европейского типа, морщины, как звездочки, собрались в уголках его глаз. «МакБрайд, мой спаситель!» — подписал рисунок Леон.

В другом ящике вперемешку лежали письма. Валентина почувствовала, как запылали ее щеки. Какое она имеет право рыться в личных вещах деверя? Но почему-то молодая женщина была уверена, что, если бы на ее месте оказался Леон Фонтеруа, он действовал бы точно так же.

Она перебирала листы, исписанные фиолетовыми чернилами, — должно быть, когда-то их пропитали духами; короткие письма друзей; телеграмма, отправленная Андре из Лондона. И наконец она увидела то, что искала, сама того не осознавая: длинное письмо ее брата Эдуарда, датированное маем 1914 года.


Старина!

Я хотел поблагодарить тебя за наше тайное бегство в Рим. Какой удивительный город! Ты прав, итальянки прелестны, но ты мог бы уделить какое-то внимание и музеям. Порой и там случаются удивительные встречи.

Нет, я не думаю, что Маргарита является женщиной всей твоей жизни, что бы она там ни говорила. Я удивляюсь, что у тебя даже мелькнула мысль о женитьбе. С твоим характером слишком рано добровольно надевать поводок на шею. Он все равно порвется, когда ты уедешь на край света. Ты же не можешь обзаводиться женой в каждом порту!

Я желаю тебе успехов в твоей экспедиции в Сибирь. Я не могу судить о твоем русском языке, и, хотя ты и брал уроки, я все же надеюсь, что ты найдешь переводчика, иначе рискуешь обнаруживать в своей тарелке очень странные вещи или свяжешься бог знает с кем, с каким-нибудь пьяницей-траппером. Опасайся славянского обаяния и осуши до дна стакан водки за мое здоровье, когда приедешь в забытую всеми дыру, о которой ты мне рассказывал.

Жаль, что твои путешествия всегда длятся долгие месяцы. Не хочу показаться сентиментальным, но нам частенько тебя не хватает — Андре и, в особенности, мне. Я с нетерпением жду твоего возвращения. И пускай твои истории подарят нам еще не одну бессонную ночь.

Всего доброго, старина, и попутного ветра!

Твой друг Эдуард


Эдуард умер через три года после того, как написал это письмо. Вспомнил ли он в последние мгновения своей жизни о том путешествии в Рим? Думал ли о красивых девушках, старых сонных камнях Вечного города, друзьях, так любивших жизнь, о тех молодых людях, которых теперь можно увидеть лишь на забытой фотографии?

А Леон, он жив или мертв? Россия поглотила младшего Фонтеруа, как будто его никогда и не было. Валентина узнала от Андре, что Сибирь в шесть раз больше всей Европы — безграничное пространство на краю света.

В шкафу и комоде обнаружилось несколько костюмов, рубашки, шелковые платки. Испытывая смутный стыд, Валентина поднесла один из шейных платков к лицу, но если когда-то этот тщательно отглаженный и сложенный платок и источал аромат туалетной воды, то он уже давно испарился.

В последнем ящике она нашла пересохший табак, карманные часы с разбитым стеклом и кожаные перчатки, испещренные темными пятнами. Валентина примерила одну перчатку. Конечно же, она оказалась ей велика. Очень медленно молодая женщина сжала руку в кулак.

И в этот момент она услышала, как заскрипел гравий аллеи под колесами автомобиля. Валентина торопливо задернула шторы, погасила лампу и вновь заперла дверь пыльной, заброшенной комнаты. В кармане своей юбки она уносила письмо брата и пару кожаных перчаток, покрытых трещинами.


Андре потер колючие щеки. Он не брился уже сутки, с тех пор как у Валентины начались схватки. Входить в ее спальню ему было запрещено. Но даже если бы ему и разрешили, он бы ни за что на свете не захотел оказаться там. Акушерка, врач, Люси входили и выходили из комнаты с озабоченными лицами. Иногда они подходили, чтобы успокоить Андре. Люси ласковым жестом положила руку ему на плечо.

Было где-то около четырех утра, самое опасное время ночи, когда душа стремится к Богу, в которого Андре больше не верил.

Свою последнюю молитву он прочел под небом, рвущимся от залпов тяжелой артиллерии. Он прочел ее для мертвенно-бледных, дрожащих от ужаса, но упрямых мальчишек, которые собирались броситься в атаку на вражеские укрепления. Он прочел ее для глубоко верующего солдата, поцеловавшего перед наступлением свой нательный крест, для суеверного парнишки, который дважды плюнул на левую руку, для осужденного, который уже нес смерть в глубине своих зрачков. Он прочел ее для погибших товарищей, чьи тела смешались с глиной. Для ученика кондитера… как же его звали? Этот мальчишка рассказывал, как готовить ромовую бабу, миндальные пирожные, рассуждал о сортах сахара и о корице… Ему только что исполнилось восемнадцать. Перрен, маленький Перрен… Неузнаваемое лицо, желтоватые пузыри в углах губ, легкие, сожранные газом…

Его молитва — он прочитал ее за несколько секунд до начала атаки, оглушенный громом артиллерии. Эта молитва сложилась из смутных детских воспоминаний: церковные службы, запах ладана, ясли и Младенец Иисус, певчие, гладко причесанные, в начищенных ботинках, толстые, как рука, свечи, мощное звучание органа, рождественские колокола, набожность женщин, молитвы его матери, его тетушек. Это была пламенная, отчаянная молитва, молитва, еще исполненная надежд. Молитва, призванная успокоить мир, сошедший с ума. Молитва искреннего, доброго человека. Она была прекрасной. Она была последней.

И вот сейчас он спрашивал себя, выживет ли его жена во время родов. И тревога тисками сжимала его сердце. Не давала дышать. Неужели предначертано свыше, что Валентина должна пожертвовать жизнью ради жизни ребенка, как и ее мать? Что это — проклятие рода Депрель? Если, конечно, они не умрут оба, и мать, и младенец. Его взгляд затуманился.

«Кого я должен буду спасти в крайнем случае, месье?» — спросил врач. «Мою супругу», — ответил Андре, ни секунды не колеблясь. Кажется, его ответ не понравился старому врачу Обычно выбирают жизнь еще не рожденного младенца. «Мою жену», — упрямо отчеканил Андре. «Ту, которую я выбрал, ту, которую я люблю, пусть даже она и не любит меня».

В эти первые дни апреля было еще по-зимнему холодно. Ранним утром на дорогах искрился ледок, побуждая прохожих быть осторожнее. Но, несмотря на холод, окно в комнате было приоткрыто. Андре не мог подняться с кресла. Из-под двери сочился гибельный запах. Запах крови, пота, дезинфицирующих средств. Или, быть может, этот запах лишь мерещится ему? Никогда еще собственное тело не казалось Андре столь тяжелым. Он чувствовал себя бесполезным, нелепым. Он чувствовал себя виновным.

И никакого шума на улице. Свет фонарей растворялся в туманной дымке. Лишь потрескивание паркета. Создавалось впечатление, что дерево вздыхает. Молчанию души вторило молчание ночи. И именно в этот час молчания и появилась на свет Камилла.


Андре понимал, что его отец стареет. С некоторых пор Огюстен стал медленнее двигаться и порой долго смотрел в никуда.

— Я устал, — обронил он.

Андре почувствовал, что леденеет. Никогда раньше он не слышал, чтобы отец признавался в своей слабости.

— Я растратил последние силы, пытаясь предотвратить раскол синдиката, и я потерпел неудачу. Впредь, — саркастическим тоном продолжил Огюстен, — у нас будет не только Объединение предпринимателей, в которое входят все французские меховщики и скорняки, к чьему мнению прислушивались даже во время составления Версальского договора, но и новый профессиональный союз. Они, видите ли, рассматривают нашу профессию под иным углом. Они даже предлагают основать Профессиональное училище меховщиков, как будто имеющиеся курсы уже не годятся.

«А ведь они не во всем не правы», — подумал Андре. В отличие от отца, он поддерживал некоторые требования «диссидентов», как их презрительно называл Огюстен. Андре одобрял их стремление совершенствовать методы обучения и облегчить жизнь ветеранов.

Огюстена также безмерно раздражали демонстрации, проходящие в Париже, — таким образом рабочие отстаивали свои права. Этот человек долга полагал подобные действия бесполезными и даже опасными, считал пустой тратой времени эту борьбу за права всех и вся! «Можно подумать, что мы в Лейпциге», — сердито бормотал он, завидев красные стяги. Во время одной из своих поездок в Германию, уже после перемирия, старый Фонтеруа был шокирован жестокостью уличных боев между спартакистами[8] и отрядами кайзеровской армии. С тех пор Огюстен заявлял всем и каждому, что красная гангрена, которую распространяют эти отвратительные Советы, уже поразила и страны Запада.

Огюстен Фонтеруа раскурил сигару. Его взгляд оставался острым, хотя под глазами набухли мешки.

— Я приближаюсь к своему восьмидесятилетнему рубежу, Андре. Спрос на нашу продукцию только увеличивается. Взгляни, вот последние данные из нашего магазина в Нью-Йорке, — добавил он, протягивая сыну листок бумаги. — Замечу, что они более чем удовлетворительные, но я больше не хочу заниматься проблемами импорта пушнины, размышлять о таможенных пошлинах и об инфляции франка. Теперь, когда ты женился и у тебя вскоре появится наследник, ты можешь стать во главе нашего семейного дела.

— У меня уже есть наследник.

— Да, Камилла, но она девочка. Очень скоро Валентина родит тебе сына. Впрочем, тебе следует поторопиться. Для такого Дома, как наш, проблема наследования чрезвычайно важна. Появление мальчика успокоит всех.

Андре встал и подошел к окну. Он украдкой провел пальцем под воротником рубашки, будто ему не хватало воздуха. Молодой мужчина всегда находил этот кабинет чересчур угнетающим. Это была самая неуютная комната во всем здании на бульваре Капуцинов. Андре, отодвинув штору, смотрел, как во внутреннем дворике шофер полирует капот автомобиля. Как всегда в присутствии отца, Фонтеруа-младший испытывал чувство сильнейшего раздражения, смешанного с гневом и любовью.

— Вы уже окончательно решили?

— Да. Ты ведь прекрасно знаешь, что я никогда не бросаю слов на ветер. Пришло время передать бразды правления в твои руки. Ты справишься. Ведь это я занимался твоим образованием.

Андре почувствовал тяжесть в затылке. Будущий глава Дома задался вопросом, почему он не испытывает никакой радости. Любой другой наследник на его месте был бы счастлив, что наконец сможет освободиться от опеки авторитарного родителя.

Он повернулся к отцу. Опущенные плечи, руки покоятся на столе, заваленном документами. Огюстен вжался в кресло. На фоне массивного письменного стола из красного дерева с бронзовым декором, ламп с орлами, зеленых штор и нотариальной библиотеки, которая занимала большую часть стены, он походил на старого уставшего медведя. И хотя комната была весьма просторной, Андре снова показалось, что он задыхается в ней. «Валентине бы она не понравилась, — подумал он. — Она бы сказала, что здесь больше века ничего не менялось».

— Вы объявите о своем решении на ближайшем совете администрации?

— Конечно. Также я должен уведомить наши отделения в Лондоне и Нью-Йорке. Но я не хочу делать никаких пространных заявлений, ты понял? Я ухожу — и все. А вы изберете меня каким-нибудь почетным президентом или что-то в этом роде.

«В этом я не сомневался, — подумал Андре, пряча улыбку. — Таким образом, он сможет быть в курсе всех дел. Одни преимущества и никакой ответственности».

— Теперь ты можешь идти, — закончил разговор Огюстен, надевая пенсне. — Это все, что я хотел тебе сказать.

Андре закрыл за собой дверь. Он медленно шел по длинному коридору, провожаемый взглядами предков. Огюстен предложил сыну занять его кабинет, но Андре под благовидным предлогом отказался. Оставаясь в своем кабинете, он, по крайней мере, не так остро воспринимал неизбежность судьбы, предначертанной ему еще при рождении.

«А если бы у тебя был выбор, ты бы пошел иным путем?» — спросил себя Андре. Больше всего в своей профессии Андре любил чувственную роскошь материала, с которым они работали. Вот уже более полувека меха использовали как ткань. Из них шили самые модные наряды. Зимой и летом модельеры украшали мехом платья, костюмы, воротники и рукава пальто. Женщины мечтали о меховых пелеринах на шелковой подкладке, о пушистых муфтах, об аппликациях из меха. Когда та или иная клиентка примеряла жакет из каракульчи или короткую накидку из горностая и Андре видел, как сияют ее глаза, он по-настоящему был счастлив. «По всей видимости, я создан именно для этой профессии», — со вздохом решил он.

— Месье? — Когда Андре вернулся в свой кабинет, в дверном проеме тут же возник силуэт его секретарши. — Одна дама просит уделить ей несколько минут.

Тонкое лицо Мадлен, как обычно, оставалось бесстрастным. Вот уже три года она работала у Андре, и он все еще удивлялся, как столь молодой женщине удается соединять в себе качества, более свойственные особам преклонных лет: скромность, самоотверженность, преданность и даже, пожалуй, стоицизм.

— Кто она?

— Госпожа Пьер Венелль.

— Ах, Одиль! Скажите ей, пусть поднимается.

Мадлен исчезла. Через несколько мгновений в комнату ворвалась Одиль в облаке аромата изысканных духов, наряженная в шелковую тунику табачного цвета, перехваченную поясом на бедрах. На плечи была наброшена накидка, гармонирующая с костюмом.

— Надеюсь, я не побеспокоила вас? Но мне совершенно необходимо сказать вам одну вещь: ваши витрины — это катастрофа, мой бедный друг. Просто удивительно, что, увидев их, покупатели еще заходят в ваш магазин.

— Добрый день, Одиль, — поприветствовал лучшую подругу жены Андре, давно привыкший к ее экстравагантной манере общения. — Садитесь, пожалуйста. Могу ли я предложить вам что-нибудь выпить?

— Нет, спасибо. Я просто шла мимо, но когда увидела пальто, нацепленные на эти гротескные манекены… Послушайте, Андре, они недостойны вас. Нельзя стоять на месте, следует меняться вместе с эпохой. Для магазина витрины — это самое важное. А вы довольствуетесь тем, что расставили на заднем плане какие-то ужасные ширмы и распяли на деревянных колышках ваши многострадальные манто. Это же смешно! Вам необходимо поработать над декорациями, как в театре, вы должны готовиться к каждому новому сезону, учитывать все современные тенденции… Вы должны рассказывать истории, создавать иллюзию движения… Да что я в этом понимаю?

Красавица прервала поток слов, чтобы перевести дух.

Хотя отец не раз критиковал Андре за излишнюю беспечность, молодой предприниматель обладал живым и цепким умом. Он всегда был готов согласиться с хорошей идеей и, будучи достаточно скромным, не обижался на критику.

— Давайте сойдем вниз, я покажу вам, — предложила Одиль, направляясь к двери.

— В этом нет надобности, я отлично знаю, что выставлено в моих витринах, но я признаю, что вы правы. В последнее время мы уделяли им мало внимания. Я даже не знаю, кто ответственен за их оформление.

— Это большая ошибка, дорогой мой. Ваши конкуренты более расторопны. Вам следует проехаться по городу. Но теперь я оставлю вас. Вы, наверное, завалены работой.

— А вы не хотите заняться этим, Одиль? — внезапно предложил Андре. — Валентина говорила мне, что вы хотели развлечься. Я доверю вам оформление витрин к Рождеству. Что вы об этом скажете?

Одиль на минутку задумалась, а потом насмешливо взглянула на собеседника из-под ресниц:

— И какое вознаграждение вы мне предлагаете за столь неоценимую услугу?

— Не беспокойтесь, — рассмеялся мужчина. — Я щедрый и справедливый хозяин.

— В таком случае договорились! Я все продумаю и приду к вам через несколько дней. Но я хочу получить карт-бланш, вы не против?

— Только не забудьте спросить разрешения у Пьера, — напомнил Андре, когда посетительница уже направилась к двери.

— Вы шутите! Женщины давно уже не подчиняются своим мужьям, не так ли, мадемуазель? — с ослепительной улыбкой поинтересовалась Одиль у Мадлен.

— Вполне вероятно, мадам, — ответила обескураженная секретарша, но Одиль уже исчезла.


— Я узнала, что ты взял на работу Одиль, — сказала мужу Валентина в тот же вечер, когда они садились ужинать.

Андре развернул салфетку и положил ее на колени.

— Это не совсем так. Я предложил ей оформить витрины к Рождеству. Эта идея показалась ей забавной.

Валентина налила себе крем-супа с кресс-салатом.

— Но она никогда не занималась ничем подобным.

— Ну и что? Вы проводите столько времени на выставках декоративного искусства. Она может придумать что-нибудь интересное. Если у нее получится, то, возможно, я поручу ей оформлять наш стенд для ближайшей международной выставки.

Ему показалось, что Валентина нахмурилась.

— Что-то не так?

Она не ответила, уткнувшись носом в свою тарелку. Андре воздержался от того, чтобы шутя спросить, уж не ревнует ли она. У него выдался очень трудный день, и он не хотел подвергаться нападкам раздраженной жены.

После рождения Камиллы прошло уже шесть месяцев, и Андре казалось, что Валентина все больше и больше отдаляется от него. Чтобы оправиться после родов, ей потребовалось несколько недель, трудных недель, но теперь врачей уже не тревожило состояние ее здоровья. Порой молодая женщина целыми днями не выходила из дома, порой ее одолевала страсть к приобретению новых вещей, и тогда она посещала одного модельера за другим. В такой период она настаивала на каждодневных походах в театр, в Оперу или на ужине в ресторане. Андре не знал, как доставить удовольствие жене: он находил ее бледной, похудевшей, нервной.

Валентина предложила мужу съездить на неделю в Рим, ведь им не удалось выделить время на свадебное путешествие, и мужчина был счастлив вновь посетить Италию. Но Валентина проводила почти все дни возле церкви Тринита-деи-Монти: молчаливая и задумчивая, с отсутствующим взглядом она пила кофе на террасе у подножия Испанской лестницы. В конечном итоге Андре стал находить этот ритуал весьма скучным.

— Как себя чувствует сегодня Камилла? — спросил Фонтеруа.

Валентина с удивлением взглянула на мужа.

— Я полагаю, что хорошо. Почему ты спрашиваешь?

— Я просто подумал о ней, вот и все.

Так как с самого начала было ясно, что Валентина не потерпит у себя в доме гувернантку-немку, Андре убедил супругу пригласить няню из Эльзаса, объяснив молодой матери, что эти женщины пользуются репутацией превосходных воспитательниц. В семье Фонтеруа существовала традиция с самого раннего детства обучать малышей немецкому языку: это знание должно было пригодиться во время деловых поездок по Восточной Европе, и Андре не понимал, почему должен лишить этой привилегии свою дочь.

Он знал, что Жанна Лисбах, эльзаска с ясным взглядом и седеющими волосами, собранными в пучок, с высоты своих сорока пяти лет и метра шестьдесяти роста сразу же осознала: мадам — одна из тех женщин, с которыми следует обращаться как со взрывчатыми веществами для знаменитых фейерверков Лисбаха — терпеливо, осторожно и тактично.

— Мой отец решил отойти от дел, — внезапно сообщил Андре.

— Тем лучше для тебя.

— Почему ты так говоришь? — Его смутила такая реакция жены.

— Я люблю свекра, но он имеет неприятную привычку всеми командовать, распоряжаться чужими судьбами. Без него тебе будет спокойнее.

И прежде чем вновь опустить глаза, Валентина бросила на мужа взгляд исподлобья. Он понял, о чем она думала. Несколько недель тому назад она уже упрекала мужа в том, что он не проявляет силы воли и настойчивости. «Неужели она считает меня полным ничтожеством?» — грустно подумал Андре.

Больше он не произнес ни слова, глубоко опечаленный тем, что жена не понимает его. Мужчина не мог раскрыть ей свои особо тревожащие душу секреты, не мог рассказать, что порой ему кажется, будто он попал в ловушку, и именно из-за этого он просыпается ночью весь в холодном поту, с учащенно бьющимся сердцем. Он просто боялся напугать ее, причинить ей боль, поделившись своими страхами и сомнениями. Она была чересчур хрупкой, чересчур впечатлительной, с переменчивыми настроениями, капризами молодой женщины. Он боялся лишиться той робкой нежности, которой она его порой одаривала в моменты их близости, когда их тела сливались в редком и оттого особенно ценимом единении. И в такие секунды одиночество отступало.


Александр заканчивал сшивать на оверлоке две бобровые шкурки. Его ловкость вызывала восхищение всей мастерской. Комнату наполняло монотонное жужжание машинок «Excelsior».

В последние недели перед Рождеством в мастерской все трудились без отдыха. «Лучше бы я стал книготорговцем или управляющим кафе, — бушевал Ворм. — Эта работа не зависит от капризов сезона!» И работники улыбались: все знали, что в семье Ворм профессия скорняка передавалась от отца сыну, и так на протяжении четырех поколений. Управляющий мастерской любил это дело со всей пылкостью своей души.

Вот уже несколько лет Александр работал на Дом Фонтеруа. В течение года он выполнял самые различные обязанности — в зависимости от сезона. Все началось вскоре после его поступления на работу, когда заболел ответственный за сортировку шкурок, причем заболел в тот самый момент, когда из Лейпцига и Канады пришли огромные партии пушнины. Казалось, что Ворм сойдет с ума. Он должен был знать точную длину и плотность каждого куска меха. Ведь для того, чтобы создать цельное, гармоничное изделие, его нужно собрать из подходящих друг другу частей. Александр предложил свою помощь. Его умение оценивать меха восхитило управляющего мастерской, который с тех пор поручал сортировку соболей и горностаев только Александру. Молодой работник, бросив лишь один взгляд, учитывая тонкие цветовые нюансы, лаская мех рукой, чтобы прочувствовать структуру волоса, мог моментально рассортировать пушнину для закройщиков.

А необыкновенное умение работать на оверлоке делало его просто незаменимым в самую горячую пору года. Каждый декабрь клиенты буквально опустошали магазин, один заказ поступал за другим.

Александр чихнул и убрал ногу с педали. Мелкие пушинки подшерстка бобра щекотали его ноздри, заставляли слезиться глаза, а отдельные окрашенные волоски липли к пальцам. Молодой мужчина обернулся к настенным часам. У него осталось всего десять минут, чтобы спуститься на первый этаж и принести три манто и накидку, которые госпожа Венелль потребовала для оформления витрины. На этот раз ее дизайнерское решение будет строиться на геометрических формах, вырезанных из картона. Также она собирается использовать двигающихся марионеток. С тех пор как Одиль начала заниматься сезонным оформлением витрин Дома Фонтеруа, она приобрела некоторую известность. Прохожие останавливались, восхищенно разглядывали причудливые композиции за стеклом, а некоторые из них даже возвращались сюда на «воскресную экскурсию». В журнале «Vogue» ее витрины хвалили за особую оригинальность: искусственный снег, распыляемый с помощью вентилятора, золотые рыбки, попугаи, падающая каскадами вода, макет уголка африканской саванны… Порой фантазия госпожи Венелль уносилась столь далеко от меха как такового, что Александр задавался вопросом, зачем они вообще выставляют в этих витринах свой товар.

Он провел расческой по непослушным волосам, завязал галстук и застегнул белую блузу. Все необходимые вещи он достал из холодной комнаты еще в середине дня, и теперь они лежали в кладовке, расположенной около лестницы. Заметив, что дверь кладовки открыта, удивленный мужчина зажег свет. Он увидел маленькую спящую девочку: большой палец около рта, длинные черные ресницы бросают тень на щеки. Девчушка свернулась в клубочек на соболиной шубе, рукав которой прижимала к груди, как куклу.

Александр на цыпочках подошел к малышке. У нее была очень бледная кожа и розовые скулы. Маленький нос, очаровательный рот. Ее шапочка соскользнула, приоткрыв густые темно-каштановые волосы, отливающие красным деревом. Мужчина присел на корточки и коснулся пальцем ее щеки.

— Добрый день, принцесса, — прошептал он, думая о своей маленькой сестре, которую не видел уже очень давно.

Ребенок проснулся, и Александр был поражен его ясным взором. Он готовился увидеть темные, под цвет волос, глаза, и удивился этому переливающемуся зеленому сиянию. Она закуталась в шубу, как будто пыталась защититься.

— Не пугайся, — выдохнул он. — Меня зовут Александр. А тебя?

— Камилла.

— А что ты тут делаешь?

— Я пришла посмотреть на новую витрину моей крестной матери.

— Но витрины находятся на первом этаже. А здесь — шестой. Как ты поднялась сюда, совсем одна?

— Я искала папу. Но я не смогла его найти.

— А кто он, твой папа?

— Он — мой папа.

— Это я уже понял, но как его зовут?

— Папа, — заявила девчушка, нахмурив брови, видимо злясь на столь непонятливого незнакомца.

Александр улыбнулся.

— Хорошо, а твоя мама, ее имя ты знаешь?

— Валентина.

— Да, мы не слишком продвинулись, — сказал Александр. — Мне кажется, что тебе лучше спуститься вниз, скорее всего, тебя ищут. Не хочешь ли ты пойти вместе со мной? Я должен отнести эти шубы.

Девочка одним движением вскочила на ноги. Александр перекинул все три шубы через одну руку. К счастью, соболиный мех был легким, как пух. Он уже собирался взять накидку, когда девочка вложила свою руку в его и широко улыбнулась, продемонстрировав дырку от недостающего зуба.

— Пойдемте, принцесса, — произнес развеселившийся Александр.


Как только они вошли в большой зал на первом этаже, к ним устремилась невысокая толстуха.

— Мадемуазель Камилла! Где вы были? Я из-за вас чуть не поседела!

— Ты и так уже вся седая, Нана, — возразила девочка, тогда как ее гувернантка энергично отряхивала пыль с короткого пальтишка из красного бархата.

— А, вот ты где, Камилла! Мы ищем тебя уже целый час. А ведь я просила тебя не отходить от Жанны. Почему ты никогда не слушаешься?

Худенькая женщина, одетая в темно-серый костюм с воротником-шалькой и рукавами, отделанными горностаем, сердито смотрела на девочку. Затем она повернулась к Александру, который по-прежнему держал в руках манто.

Под войлочной шляпкой без полей, надвинутой почти на самые брови, он увидел сияющие глаза. Тонкий нос, красные губы, полупрозрачная кожа — вне всякого сомнения, это была мать малышки. Мужчина не мог сдвинуться с места, сраженный ее красотой. Ему было достаточно одного взгляда, чтобы отметить истинную элегантность этой женщины, ее изящные лодыжки в шелковых чулках, тонкие руки, затянутые в перчатки, нежную кожу, оттененную жемчужным ожерельем. Она была высокой, почти с него ростом.

— Это вы нашли ее, месье? — спросила незнакомка.

— Папа! — воскликнула маленькая Камилла и бросилась в объятия Андре Фонтеруа, который подхватил ее на руки.

— Послушай, дорогая моя, ты сильно нас напугала! Не следует исчезать так неожиданно. Где ты была?

— Я искала тебя, но здесь так много лестниц, и я так утомилась, что прилегла поспать. Это Александр меня разбудил.

Смущенный Александр почувствовал, что на него обратились взгляды всех присутствующих.

— Девочка… Я нашел ее на шестом этаже, вместе с шубами, — сообщил он, как будто извиняясь.

— Ну что же, теперь надо торопиться, — нетерпеливо заявила Одиль Венелль, появившись из витрины, расположенной слева от входной двери. — Я всегда знала, что моя крестница слишком умна, чтобы уйти из магазина. Идите сюда, молодой человек, мне необходима ваша помощь.

Успокоенный тем, что больше не является центром внимания, Александр поспешил повиноваться приказу. Госпожа Венелль объяснила ему, как следует накинуть манто на плечи воскового манекена, облаченного в разноцветные платки. Но она тут же передумала, заставила Александра убрать манекен и повесить соболиную шубу на прозрачную вешалку, прикрепленную невидимой нитью к потолочной балке. Таким образом манто как бы парило в воздухе среди всевозможных картонных кубов.

Александр собирал булавки, рассыпанные по полу, когда услышал тоненький голосок:

— До свидания.

Мужчина развернулся на каблуках и оказался лицом к лицу с Камиллой.

— До свидания, мадемуазель. Я был счастлив познакомиться с вами.

Повинуясь внезапному порыву, девчушка обхватила его руками за шею и поцеловала в щеку.

— Ты можешь продолжать называть меня принцессой, если хочешь, — с хитрым видом заявила маленькая проказница.

Она стрелой вылетела из витрины, чтобы присоединиться к своей гувернантке, ожидающей ее у двери.

Затем к нему подошла Валентина Фонтеруа. Александр медленно поднялся.

— Спасибо вам за то, что вернули нам дочь, месье, — очень серьезно сказала она.

— Да что вы, не стоит благодарности, мадам… Она очень красивая.

«Но не такая красивая, как ее мать», — подумал Александр.

— Красивая, но капризная. Как все дети в ее возрасте.

— Моя мама утверждала, что в этом возрасте моя младшая сестра делала еще больше глупостей, чем мы, ее сыновья.

— Вот видите, всем нам, матерям, не очень везет…

Она смотрела на него несколько секунд, которые показались Александру вечностью, а затем с улыбкой удалилась.

Сквозь стекло витрины он видел, как она села в длинный черный автомобиль. Шофер в серой форме захлопнул за ней дверцу и устроился на переднем сиденье. Когда машина отъехала, Александр почувствовал себя брошенным, как будто корабль ушел в море, оставив его на пристани.


В машине Камилла ни секунды не оставалась на месте.

— Когда я буду большой, моя голова достанет до потолка, — заявила она.

— Сядь, — строго сказала Валентина.

Девочка повиновалась. Усевшись между двумя женщинами, она хотела взять мать за руку, но Валентина переплела пальцы на коленях и стала смотреть в окно. Так, молча, они доехали до авеню Мессии.

Валентина испытала шок. Когда молодой человек медленно поднимался с корточек, не отрывая от нее глаз, она чувствовала, что каменеет. «Бог мой, как же он красив!» — подумала она. Какой абсурд! Она не верила в любовь с первого взгляда и прочие глупости. Но безупречность его черт, изящная линия носа, яркие голубые глаза…

Раз за разом она прокручивала в голове каждое мгновение их встречи. Когда он вошел в комнату с шубами на руке, она не разглядела черт его лица. В белой блузе он походил на любого другого служащего ее мужа. Она слушала, как Одиль отдавала ему распоряжения, но в тот момент думала о чем-то своем, а затем, внезапно увидев его, она испытала чувство, как будто солнечный луч разрывает грозовые облака, и ее сердце остановилось. Она разговаривала с незнакомцем, а сама мечтала погладить его по щеке, ощутить его кожу под своими пальцами, поцеловать его губы. Валентина вздрогнула: она теряет голову!

— Перестань напевать, Камилла! — раздраженно бросила молодая женщина.

Девочка замолчала, мрачнея лицом.


Пьер Венелль поднимался по ступеням Оперы, его жена держала его под руку. Он крайне неохотно согласился сопровождать Одиль на «Бал мехов», благотворительный праздник, организованный во дворце Гарнье[9], чтобы пополнить фонды, предназначенные для обучения молодежи. Пьер никогда не любил пышных празднеств. Толпа его раздражала, а шикарные действа подобных вечеров, обычных для парижской жизни, оставляли равнодушным. Слава богу, на сей раз хотя бы не требовалось маскарадных костюмов! Он просто ненавидел все эти переодевания.

Осенью 1928 года у банкира появилось множество других забот. Не так давно Пьер вернулся из поездки в Нью-Йорк. Биржу лихорадило, его клиенты просили об огромных кредитах: они намеревались скупать дешевеющие акции, мечтая обогатиться. Но это неистовство не коснулось парижанина. Старый банкир Фуркруа, назвав его своим наследником, дал Пьеру последний совет: «Не забывайте, мой дорогой Венелль, что в тех бочках меда, которые вам предлагают банкиры, всегда найдется хоть одна ложка дегтя. Помните об этом, и тогда у вас будет шанс выпутаться из самой трудной ситуации». Это шутливое наставление навсегда врезалось в память Венелля. Будучи мнительным по натуре, Пьер никогда не принимал серьезных решений, не прислушиваясь к внутреннему голосу. И вот сейчас этот голос нашептывал, что колосс Уолл-стрита опирается на глиняные ноги.

— Это просто великолепно, ты не находишь? — прошептала ему на ухо Одиль.

Пьер пробежал взглядом по оголенным спинам дам, их облегающим платьям из переливающегося крепа, отметив высокие разрезы, открывающие ноги при ходьбе.

— Я говорю об оформлении, — уточнила супруга. — А если ты будешь продолжать смотреть на моих соперниц с такой жадностью, то я затею флирт с ребятами из парижской жандармерии, которые стоят на лестнице!

— Еще бы! Ведь униформа, как ничто другое, привлекает женщин, — пошутил Венелль и поднес руку Одили к своим губам.

В последнее мгновение он перевернул ее кисть и поцеловал внутреннюю сторону хрупкого запястья. Молодая женщина опустила глаза. Даже после нескольких лет брака Пьер по-прежнему мог смутить ее, как юную лицеистку. Она не сожалела о том, что вышла за него замуж, хотя иногда задавалась вопросом, что же он в ней нашел.

— Я просто тебя люблю, — прошептал мужчина, как будто смог прочесть ее мысли.

— Я не верю, что ты вообще умеешь любить, — внезапно очень серьезно возразила Одиль и, вновь вернувшись к веселому тону, добавила: — Давай поторопимся, сейчас начнется дефиле. А мы еще должны найти Андре и Валентину.

Проницательность жены не переставала развлекать Венелля. Пьер женился на Одили, покоренный ее взрывным характером и тем, что она постоянно говорила, — это позволяло ему молчать, — а еще потому, что он устал возвращаться каждый вечер в совершенно пустую квартиру. Она была веселой, пылкой, порой ее одолевали приступы гнева, она любила смеяться, порхать и пить шампанское. Она занималась любовью, как будто танцевала чарльстон, — безудержно. «Быть может, я действительно люблю ее?» — изумленно подумал Пьер, когда она потянула его к ложе, зарезервированной за Фонтеруа.

С удивительной грацией Валентина поднялась с кресла и повернулась, чтобы расцеловать Одиль, затем она, как обычно, настороженно взглянула на Пьера. Этим вечером на мадам Фонтеруа было красное муаровое платье, декорированное узором из стразов в виде солнца. Ее лоб обхватывала повязка, усеянная блестками, которые подчеркивали сияние лучистых глаз. И Пьер понял, что «Нелюбимой» достаточно лишь пальцем шевельнуть, подать лишь один-единственный знак, и он бросит все, чтобы последовать за этой женщиной, приводящей его в отчаяние.

Во время дефиле Венелль сверлил взглядом затылок Валентины, изучал линию ее плеч. В полутени зала ее перламутровая кожа казалась светящейся. Когда она склоняла голову, чтобы сказать что-то на ухо Одили, шаль, обшитая шелковой бахромой, соскальзывала, обнажая ее предплечье, и на ее шее танцевали причудливые тени, а когда она поднимала руку, чтобы поправить темный локон над ухом, Пьер с трудом сдерживался, чтобы не схватить ее за тонкое запястье и не поцеловать жилку, бьющуюся у локтя.

Приятный женский голос сообщал номер и название каждого мехового изделия, появлявшегося на подиуме. Эта коллекция мехов вызывала в памяти образы исчезнувшей императорской России. Андре, сидящий рядом с Пьером, ерзал на своем кресле.

— Может быть, вы хотите, чтобы мы ненадолго вышли? — шепотом предложил Пьер. — Я чувствую, что вам не сидится.

Андре чуть заметно улыбнулся.

— Мои коллеги могут не понять моего отсутствия… Ну и пусть!

Мужчины поднялись и постарались как можно незаметнее покинуть ложу. В коридоре Андре достал свой портсигар и предложил сигареты Венеллю, который, в свою очередь, чиркнул зажигалкой. Андре выдохнул струйку дыма.

— Что-то не ладится? — спросил Пьер. — Я не хочу показаться нескромным, но вы кажетесь озабоченным.

— Пустяки, ничего серьезного. Здание на бульваре Капуцинов, примыкающее к Дому Фонтеруа, продается. А мне просто необходимы дополнительные площади для создания новых мастерских по растяжке мехов. Но владелец соседнего дома запросил немыслимую цену, ведь он знает, насколько я заинтересован в покупке.

— Что вы называете растяжкой?

— Особую технику обработки коротких и широких шкурок, например таких, как норка или куница, и превращение их в длинные узкие полосы, из которых в дальнейшем легко выкроить элементы декора одежды. Это очень тонкая работа, для которой используют острые бритвы. Рабочие должны действовать крайне уверенно, одно неловкое движение — и материал испорчен. Но я утомляю вас своими рассказами, все это скучно.

— Ничуть. В том, что касается нюансов вашей профессии, я совершенный профан, но я восхищаюсь результатами работы мастеров. Однако давайте вернемся к вашим финансовым проблемам. Дом Фонтеруа — акционерное общество. Если вы выйдете на биржу, то сможете умножить свой капитал, продавая там акции.

— Биржа? — Андре недоверчиво приподнял брови. — Мне казалось, что она предназначена скорее для промышленников, разве нет?

— Вы заблуждаетесь. Там можно обнаружить присутствие капиталов самых разнообразных предприятий. Вам следует изучить этот вопрос, я вам настоятельно советую. Вы могли бы подъехать в мою контору, чтобы побеседовать на эту тему.

В этот момент в зале раздались аплодисменты.

— Приближается время ужина, — улыбнулся Пьер. — А я голоден как волк. Мне просто необходимо подкрепить свои силы, ведь Одиль непременно захочет протанцевать всю ночь. Она неутомима, но у нее есть ужасная привычка — находиться слишком близко к оркестру.

Двери лож открывались одна за другой, выпуская оживленную публику. Андре улыбнулся, увидев, что к нему приближается один из его лучших друзей. Гурман и кутила Макс Гольдман, награжденный крестом «За военные заслуги», в свое время унаследовал один из наиболее крупных Домов Франции, торгующих пушниной.

Светловолосый, светлоглазый, отлично сложенный, Макс всегда был дамским любимцем. Даже Валентина как-то призналась Андре, что находит его друга весьма привлекательным, но для Макса существовала лишь одна женщина — его юная девятнадцатилетняя супруга Юдифь, немного грустный взгляд которой выдавал ее застенчивость. Макс был на голову выше жены, и сразу же бросалось в глаза, что она считает его скалой, способной закрыть от любой бури.

— Я влюблен до безумия, старина, — прошептал Макс Андре. — Это невероятно — как брак меняет мужчин. Ты давно должен был убедить меня отважиться на этот шаг. Хотя я благодарю Небо за то, что дождался Юдифи. Не правда ли, она божественна? — заключил он, пожирая глазами жену, болтающую с Валентиной.

Они все вместе направились в зал, где были накрыты столы с закусками.

— Она прелестна, — согласился Андре. — И я рад за тебя, ты заслуживаешь это счастье.

— Разве можно знать, что мы заслужили на этой грешной земле, как хорошее, так и плохое? — вздохнул Макс. — Но мы, мне так кажется, уже пережили самое страшное, что ты думаешь об этом? Что может быть ужаснее, чем эта чудовищная, дьявольская война, которая коснулась нас всех? — На короткое мгновение его смеющееся лицо потемнело. — К счастью, все уже в прошлом. Ты только вообрази: теперь я играю на бирже и намереваюсь удвоить свое состояние. Первый раз в жизни я зарабатываю деньги, даже пальцем для этого не пошевелив.

— Решительно, вы все сговорились! Ты уже второй человек, кто заводит со мной разговор о бирже этим вечером. Надо полагать, я отстал от поезда.

— Еще ничего не потеряно. Я могу дать тебе адрес моего биржевого маклера. Это удивительный человек, у него особый нюх на деньги… Ах, вот и вы, бесподобная Валентина! — воскликнул Макс, целуя руку жене друга. — Как всегда неотразимы!

— Оставьте вашу лесть при себе, мой дорогой. Я отлично знаю, что ваше сердце занято. Для вас существует лишь одна-единственная женщина в мире, разве я не права? — сказала Валентина, с улыбкой глядя на краснеющую Юдифь, чья головка была увенчана тюрбаном с перьями.

Макс осторожно взял жену за руку, как будто желая защитить ее.

— Я принадлежу Юдифи душой и телом, но вы, как солнце, никогда не перестанете ослеплять меня.

Валентина заметила насмешливую гримасу Пьера Венелля, но решила не обращать на него внимания и принялась расспрашивать Юдифь о ее свадебном путешествии на Капри. Молодая женщина что-то тихо бормотала в ответ, и Валентина была вынуждена наклониться к ней, чтобы лучше слышать.

После ужина разыгрывали призы вещевой лотереи. Юная Юдифь Гольдман чуть не умерла от смущения, когда ей пришлось подняться на сцену на глазах у всех присутствующих, чтобы получить выигранную шаль ручной работы.

— А вот вас бы ничто не испугало, — прошептал Пьер Венелль, поворачиваясь к Валентине. — Порой я задаюсь вопросом: вы вообще когда-нибудь испытываете страх?

— Лишь дураки ничего не боятся. Вы принимаете меня за дурочку? — ответила Валентина. — Нет? Тогда знайте, что я приберегаю свои страхи для более важных вещей и никогда не переживаю из-за мелочей. Именно поэтому я не боюсь вас, милейший.

Она оттолкнула стул, взяла расшитую бисером вечернюю сумочку и встала. Гордо поднятая голова, изящная походка — Валентина пересекла зал и подошла к мужу, не обращая никакого внимания на восхищенные взгляды, которыми ее одаривали мужчины.

Чуть позже, во время танца, Валентина неожиданно спросила Андре:

— А когда состоится рождественский бал для служащих?

— На будущей неделе, но почему ты спрашиваешь?

— В этом году твой отец не сможет присутствовать на нем, вот я и подумала, что могла бы сопровождать тебя.

Удивленный Андре задумался, с чего это вдруг Валентина решила доставить ему удовольствие. Никогда ранее она не посещала подобные мероприятия — всегда находила повод, чтобы отказаться. Но Андре был слишком счастлив и не стал задавать вопросы вслух.

— Ты будешь самой желанной гостьей. Бал состоится во вторник вечером, в семь часов.

Валентина лишь качнула головой. Она испытывала угрызения совести: это был единственный способ вновь увидеть Александра Манокиса, и она ненавидела себя за все эти увертки.

Образ молодого человека преследовал госпожу Фонтеруа денно и нощно. Она всячески пыталась стереть из своей памяти даже малейшее воспоминание о нем. Как такое случилось, что этот незнакомец очаровал ее? Как мог завладеть ее помыслами мужчина, не принадлежащий к ее кругу? Она просыпалась посреди ночи, охваченная томительным волнением, и размеренное, спокойное дыхание мужа мешало ей снова заснуть. Ее не столько угнетала мысль, что она предает Андре, как то, что она больше не может властвовать над собой. И вот несколько дней тому назад, ранним утром, лежа на постели в темноте, с широко открытыми глазами, она решила, что ей следует снова увидеть Манокиса. Она была убеждена: эта одержимость — всего лишь временное помешательство.


Держа в руке бокал с шампанским, Александр болтал с Мадлен, секретаршей хозяина. Ему нравилась эта светловолосая скромная девушка, после смерти родителей воспитывающая младших братьев и сестру. Однажды в воскресенье он даже пригласил ее в кино, но Мадлен держалась скованно, так что грек почувствовал себя не в своей тарелке.

Большой зал здания на бульваре Капуцинов был переполнен. Люстры с подвесками отражались в зеркалах, обрамленных золочеными рамами. На стойках, покрытых белыми скатертями, возвышались подносы с птифурами[10], шампанским и фруктовыми соками.

Когда Александр впервые пришел на рождественский бал, устроенный фирмой, то был удивлен, увидев, что хозяин не поскупился. Раньше он никогда не слышал, чтобы служащим вместо дешевого игристого вина подавали настоящее шампанское. Ворм объяснил, что, уж коли Фонтеруа устраивал праздник для своих рабочих и служащих, он старался делать это по самому высшему разряду, как и для любых других почетных гостей. Так что восхищенный Александр впервые в жизни выпил настоящее шампанское и закусил хрустящим печеньем с сыром, которое таяло во рту.

Все работники Дома Фонтеруа приоделись по случаю праздника. В зале не было видно ни одной белой блузы. По комнате прогуливались несколько манекенщиц, восхищающих всех своими удлиненными лицами русских аристократов, тонкими выщипанными бровями и ярко-алыми губами.

— Добрый вечер, Мадлен, — раздался нежный голос за спиной у Александра.

Мужчина повернулся. Ему и его собеседнице улыбалась госпожа Фонтеруа.

— А вот и спаситель моей дочери! — весело добавила Валентина. — Как поживаете?

— Хорошо, очень хорошо, — пробормотал мужчина, не зная, как себя вести: то ли отвесить поклон, щелкнув каблуками, то ли пожать ей руку.

Мадлен извинилась и ушла: Ворм с другого конца зала знаком подозвал ее к себе. Оставшись наедине с Валентиной Фонтеруа, Александр внезапно почувствовал, что ему стало невыносимо жарко.

— У вас нет бокала, мадам. Могу ли я принести вам что-нибудь?

— Не беспокойтесь. Рано или поздно мимо нас пройдет официант с подносом. Мне сказали, что вы грек. Как давно вы работаете на моего мужа?

Александр, запинаясь, начал рассказывать, затем, припоминая свои юные годы, стал говорить увереннее, к нему вернулись веселость и обходительность. Молодой человек удивлялся, почему собеседница так внимательно его слушает. Чем простой работник мог заинтересовать светскую даму? Одной рукой она играла длинным ожерельем, и бусины позвякивали у нее меж пальцами. Казалось, красавица не обращала никакого внимания на царившее вокруг оживление и была полностью поглощена его рассказами о Кастории, о ее домах, о мастерских, расположенных на первых этажах в помещениях без окон, о балконах и открытых террасах, обращенных к небу, о крышах с византийской черепицей, о рыбацкой гавани, расцвеченной яркими лодками, о далеких красноватых горах, о глубоких лощинах, об аромате вереска… Внезапно у Александра возникло ощущение, что он вновь вдыхает этот пьянящий запах.

Время от времени Валентина задавала ему какой-нибудь вопрос. По мере того как молодой человек описывал свой родной город, его плечи расправлялись. Он больше не был мелким служащим, греком в изгнании, проживающим в крошечной двухкомнатной квартирке на шумной парижской улице, — Александр ощущал себя истинным потомком старинной патрицианской семьи из Македонии. Не без гордости он подумал, что в другом городе, в другое время он смог бы поухаживать за этой сильфидой, облаченной в красное платье из муслина, и что, вполне вероятно, она даже соизволила бы найти его привлекательным.

Александр не заметил, как в большом зале воцарилась тишина. Валентина коснулась ладонью его плеча и прошептала:

— Я полагаю, что мой муж собирается произнести речь.

Андре Фонтеруа взял слово и начал с того, что поблагодарил всех присутствующих за верность его фирме Валентина чуть подняла голову и потянулась к Александру. Яркий свет отразился в ее длинных серьгах, ее губы задели щеку Александра. Она что-то шептала ему на ухо, но он не мог понять что. Мужчина вдыхал аромат ее чудесных духов — они пахли розами и пряностями, — ощущал тепло ее груди всего в нескольких сантиметрах от своей руки, и его тело напряглось, в то время как голова стала совсем пустой, в ней будто что-то гудело.

Казалось, Валентина догадалась о его смятении — она бросила на мужчину шаловливый взгляд. Ее лицо изменилось в одно мгновение. Александр не смог удержаться и ответил на задорную улыбку красавицы, при этом его охватило безумное желание схватить за руку эту дерзкую девчонку и сломя голову убежать, оставив в прошлом строгую и серьезную парижанку, которая еще недавно столь внимательно слушала его рассказ.

«Я хочу его, — думала Валентина, у которой перехватило дыхание. — Я хочу заняться с ним любовью прямо здесь, прямо сейчас!»

Никогда еще она не испытывала столь яростного желания. Она больше не управляла своими чувствами: ни своим нетерпением, ни своей страстью, ни той чудесной и болезненной тяжестью, что ощутила внизу живота. И она все повторяла про себя, как литанию: «Ты сошла с ума… Ты смешна… Ты потеряла всякий стыд…»

Она ругала себя самыми последними словами… И не такой уж он красавец — нос с легкой горбинкой, густые черные брови, слишком тонкая верхняя губа. Отчаявшись, Валентина пыталась найти хоть какие-нибудь изъяны, которые могли бы оттолкнуть ее от этого незнакомца. Впрочем, Александр не был незнакомцем. Они оказались соединены какой-то странной, сверхъестественной силой, невероятной смесью изнеможения и гнева, иссушающего пыла и грозной слабости, той силой, что, за неимением более точного слова, назвали «желание».

Внезапно в зале раздались бурные аплодисменты. Валентина вздрогнула. Она бросила потерянный взгляд на Андре, который закончил свою речь, но тут же ее глаза вновь обратились на Александра. Она поняла, что попала в ловушку: она нуждалась в муже для того, чтобы существовать, но этот мужчина, который стоял рядом с ней, был ей необходим для того, чтобы просто жить.

Лейпциг, 1930

Sehr Gut![11] — сказала Ева Крюгер с довольной улыбкой.

Мальчик поднял на нее влюбленные глаза, соскользнул с банкетки и собрал учебники, сложенные на стуле.

— До следующей недели, фрау Крюгер! — выкрикнул он, прижав фуражку к сердцу, а затем выбежал за дверь: мальчику не терпелось поскорее окунуться в ранний солнечный вечер.

Ева захлопнула партитуру. Старание детей и искренняя радость, испытываемая ими, когда она их хвалила, не переставали удивлять женщину. Она привыкла, что ее сын Петер был совершенно равнодушен к музыке, и пианистке казалось немыслимым, чтобы мальчики его возраста получали удовольствие, разучивая фуги Баха или выполняя рубато[12] в произведениях Шопена. Однако после того, как в газете появилось объявление об уроках, родители звонили не переставая, чтобы записать своего ребенка. «Ева Крюгер, концертирующий пианист, дает уроки фортепьяно детям в возрасте от шести до двенадцати лет». Она даже могла позволить себе роскошь выбирать учеников, отказываясь от тех, кто ее раздражал.

Служанка подала чай. Ева устроилась в любимом кресле, стоящем справа от камина. Ее пепельный кот Оффенбах подошел и потерся о ноги хозяйки. Женщина с удовольствием вдохнула изысканный аромат, исходящий от чая в фарфоровой чашке.

Из-за экономического кризиса Карл был вынужден согласиться на то, чтобы она начала давать частные уроки. Ее супруг упрекал себя за это: он испытывал горечь, полагая, что не выполняет долг главы семьи. Карл предпочитал, чтобы его жена продолжала посвящать себя творчеству, а не тратить время на учеников. Еве также пришлось добиваться места в консерватории, хотя она не ладила с директором. Теперь три раза в неделю, немного растерянная, она появлялась в стенах самой старой музыкальной академии Германии.

Ева раздраженно тряхнула головой: никакие заботы не должны отвлекать ее в эти полчаса безмятежного покоя. Перед концертами исполнительнице также требовалась небольшая передышка, во время которой никто не имел права ее беспокоить. Находясь в одиночестве в своей артистической уборной или в номере отеля, она закрывала глаза и позволяла музыке полностью захватить ее. Она погружалась в волшебный внутренний мир, куда научилась ускользать еще в детские годы. В этой уютной вселенной, вне суровой реальности, она представляла цвета и звуки, меняющиеся согласно ее настроению и той партитуре, по которой она должна была играть. Когда она была еще совсем маленькой девочкой, ее родители заинтересовались этими странными трансовыми состояниями дочери. Мать даже отвела Еву к врачу. Тот прописал девочке свежий воздух и занятия физкультурой, но Ева могла погрузиться в себя даже посреди шумного школьного двора, если ей того хотелось. В зрелом возрасте она обнаружила, что это ее внутреннее убежище позволяет ей легче переносить самые болезненные удары судьбы.

Закрытые глаза, расслабленные руки: женщина сконцентрировалась на одном-единственном теплом цвете. Ярко-желтый. Она представила, как солнечный свет заполняет ее голову, шею, грудь. К этому цвету она добавила нежный звук хрустальных колокольчиков. Пикантный аромат чая придал картине необходимую завершенность.

По непонятной причине это благостное состояние воскресило в ее памяти первую встречу с Карлом.

Тогда он пришел после концерта вместе с друзьями выразить ей свое восхищение. В тот вечер она чувствовала себя раздраженной. Преисполненная страсти, она била по клавишам из слоновой кости, как будто хотела наказать их за что-то. Позднее, все еще охваченная лихорадочным возбуждением, с пылающим взором, она отмела комплименты самых высокопоставленных лиц города небрежным жестом руки. Какой-то светловолосый молодой человек в серой униформе подошел и склонился перед нею. Когда он коснулся ее руки, по телу Евы пробежала теплая волна. Смущенная, она резко отпрянула. Он замер, немного волнуясь, не понимая, что случилось. Она виновато улыбнулась. Мужчина объяснил, что находится в увольнении, но уже скоро должен вернуться в расположение части у реки Сомма. Во Францию, уточнил он. «Я знаю, где находится Сомма», — язвительно заявила она, но затем смущенно добавила, ругая себя за излишнюю резкость: «Там очень страшно?» Печальная улыбка искривила губы молодого офицера: «Там много хуже». И по его строгому взгляду она поняла, что он не хочет говорить о войне.

Не желая оставаться в одиночестве, Ева согласилась поужинать с новым знакомым и его товарищами в ресторане, стены которого были обшиты темным деревом, а потолок декорирован фресками и надписями, выполненными в готическом стиле. Это были цитаты из «Фауста». Из-за блокады, организованной союзными державами, выбор блюд в ресторане оказался весьма скудным. Карл потребовал, чтобы они говорили исключительно о радостных вещах, и в течение нескольких часов молодые люди чокались и шутили, словно будущее принадлежало только им. В этой дружеской атмосфере растворилась даже та особенная смесь запахов, что пропитала город после начала военных действий, — испорченного сала, керосина и дешевых духов, — к которой примешивался едкий запах страха.

Больше года они переписывались. Когда Карла ранили, Ева поехала в госпиталь. Она раздавала автографы, играла для инвалидов и монахинь на старом расстроенном фортепьяно. В конце войны, после освобождения из лагеря военнопленных, Карл попросил ее руки. Исполнительница-виртуоз не колебалась ни секунды. В тот день все окружавшие ее цвета были особенно нежными.

Mutti![13] — позвал настойчивый голос.

Ева вздрогнула, подняла глаза. В этот момент дверь в комнату с грохотом открылась. Сын влетел в гостиную.

Mutti! — снова выкрикнул мальчик, и Ева восхитилась этим криком, уверенностью, слышавшейся в нем: мама действительно оказалась там, где малыш и ожидал. Неслыханная, дерзкая уверенность, свойственная лишь детству.

Кулаки на бедрах, взъерошенная шевелюра, яркий голубой взгляд, взрывающийся сотнями светящихся искр, — ее сын стоял в солнечном ореоле, и сердце Евы сжалось от любви. Иногда она смотрела на него, как будто видела впервые. Неужели этот мальчик, лучащийся здоровьем и энергией, ребенок с телом без единого изъяна, действительно был ее сыном? Сыном той, которая уже и не надеялась родить ребенка. Той, которая до него потеряла двоих малышей и еще троих в течение десяти лет после его рождения. Той, которая мечтала стать матерью многочисленного семейства. Он единственный выжил в этом безжалостном животе, убившем всех остальных младенцев. Дитя света, крепкий, сильный, подвижный ребенок, который помогал забывать горе, разрывающее сердце, когда ее собственное тело предавало ее. Любящий Карл умолял жену прекратить эти опасные и отчаянные попытки. Но Ева готова была отдать все — даже музыку и свой талант — за право рожать детей. Потому что фрау Крюгер не сомневалась: высшее счастье, данное женщине, — это качать на руках своего младенца.

Mutti! — в последний раз крикнул сын, прежде чем стрелой вылететь из комнаты.

Ева переплела пальцы с короткими ногтями, поднесла руку к губам и укусила ее.

Это ее вина. Быть может, если бы она вышла замуж, когда была совсем молодой, ее тело оказалось бы плодовитее? Но женщина не могла пойти на союз, основанный не на любви. Музыка приучила пианистку во всем стремиться к идеалу, она считала, что любовь, скрепляющая сердца мужчины и женщины, должна быть высшей гармонией, какой только можно достичь на земле.

Убаюканная иллюзиями, упрямая и серьезная, Ева позволила времени крутить свое колесо. Конечно, у нее были любовники, дарящие удовольствие, но удовлетворения она не испытывала никогда. Чувственный язык тел был лишен чего-то необычайно важного; простые движения, не осененные дыханием души. Когда пришел первый успех, появилась известность, нарисованный ею образ отца ее детей стал далеким и размытым. Она поняла, что была наивной идеалисткой, и попыталась не стать циничной. Так продолжалось до тех пор, пока она не встретила Карла, молодого военного, который был на пять лет моложе ее.

Когда они занялись любовью первый раз, ей было стыдно. Ева потребовала погасить лампу. Собственное нагое тело казалось женщине бесстыжим, удивительно неповоротливым, в то время как все члены ее любовника отличались особой твердостью и беспощадностью. Его бедренные кости, локти, колени — все это было каким-то острым, все, в том числе и набухший член. Тело, иссушенное годами боев, ранами и болезнями, испанкой, вконец истощившей его. Возможно, именно потому что ему удалось выбраться живым из окопов, Карл не позволил какому-то несчастному микробу лишить его жизни. И вот это сухое, нервное тело произвело на Еву весьма странное впечатление, она не обнаружила в нем никакой мягкости, никакой слабости. Когда мужчина проник в нее, она задержала дыхание. Растерянная женщина чувствовала себя совершенно ненужной, чужой в этих объятиях. Ею овладело безумное желание ударить любовника, избавиться от этих раздражающих «доспехов», лишавших возможности двигаться. Она позволила Карлу получить удовольствие, достигнуть пика наслаждения, уверенная, что больше никогда не согласится на свидание с ним. Ее мысли были уже далеко, в другом месте, в другом городе, ведь у нее не было своей гавани, лишь безликие комнаты отелей — пианистка предпочитала их частным домам, где ее одиночество становилось слишком заметным. Ева вздрогнула от неожиданности, когда почувствовала, как по ее шее заструились слезы любовника, она даже коснулась рукой щеки мужчины, чтобы убедиться, что это не капли пота. Никогда раньше она не видела, чтобы кто-нибудь плакал так тихо, без всхлипов, почти не дыша… лишь приоткрытый рот и пелена теплых соленых слез. Оробев, Ева обняла мужчину и положила его голову себе на грудь. Затем она легла на него, вдавив свои грудь, живот, бедра в его жилистое тело, как будто хотела поглотить его. Казалось, она стремилась погасить боль его разума весом своего тела.

Минуты тянулись одна за другой. Еве хотелось утешить Карла, но она не находила слов. Ее сила заключалась отнюдь не в словах. В моменты сильнейшего волнения музыкантша обращалась к музыке. Вот и теперь она молча оплела Карла руками и баюкала его в своих объятиях. Он не попытался ни извиниться, ни объясниться. Он просто уснул. После пробуждения мужчина принялся ласкать тело любовницы, и Ева поняла: эти нежные и хрупкие руки способны творить красоту, ничего подобного которой она не встречала.

Несколькими неделями позже они сочетались браком в Лейпциге. Ева переселилась в старинный особняк на Катариненштрассе, доставшийся Карлу от родителей. Она перевезла туда свое пианино, свои чемоданы и своего кота. Первые дни, чувствуя себя гостьей в этом огромном доме, Ева бродила между камином, тахтой с шелковой обивкой и овальными столиками, расположившимися у основания колонн. Она гладила настенные гобелены, комнатные растения, фарфоровые статуэтки, слушала, как бьют настенные часы. Она опасалась, что не сможет привыкнуть к Саксонии, которую совсем не знала: ее мать была венгеркой, а отец родился в Вене. Родители встретились на берегах Адриатики, в Триесте, городе, овеваемом буйными ветрами, опаленном солнцем и пропитанном солеными брызгами, в городе, где ранним туманным утром перезвон корабельных колоколов оповещал об отплытии судов. Возможно, именно поэтому Лейпциг все же понравился Еве — он тоже был перекрестком многих дорог.

В Триесте семья девочки жила недалеко от вокзала, где под парами стояли поезда, отправляющиеся в Будапешт или Москву. Карьера пианистки привела ее в Вену, затем она гастролировала по всей Европе: от Португалии до Англии, от Франции до России. Но в глубине сердца она хранила тайную, неистребимую любовь — любовь к Триесту, городу, навсегда укравшему ее душу. И вот ради любви Ева согласилась распаковать свои чемоданы.

Вначале новоиспеченная фрау Крюгер отнеслась к Лейпцигу с недоверием, ведь здесь не было ни моря, ни реки, которые уносили бы все печали. Город показался Еве серым, несмотря на зелень лип и коричневатый цвет домов. Здания, похожие на стены угрюмых колодцев, были лишены всякой легкости, а бесконечные дворы напоминали о куклах-матрешках. Покачиваясь на рельсах, пространство бороздили многочисленные трамваи, но, в отличие от Лиссабона, где желтые вагончики весело поднимались и спускались по улицам, подчиняясь лишь капризам вдохновения, строгие вагоны Лейпцига двигались исключительно по прямой.

С тяжелым сердцем Ева быстро шагала по незнакомым улицам, не понимая, сумеет ли привыкнуть к новому городу, приручить его. С неба посыпались крупные снежные хлопья. Молодая женщина укрылась в Gasthaus[14]. Вокруг одного из столов расселись спорящие о чем-то рабочие. На стульях валялись листовки и газеты. Пивная пена стремилась сбежать из кружек. Мужчины призывали к демонстрациям, забастовкам. Кулаки обрушивались на стол. В углу притаились красные знамена. За соседним столиком обосновались печатники в рабочих блузах, испачканных краской. Перед тем как отправиться на работу, они раскурили трубки. Сквозняк поднимал штору, висевшую у входной двери. Двое мужчин в темных костюмах, с накрахмаленными воротничками рубашек, бросили свои старые портфели и приютились за еще одним столом, зябко потирая руки. У них был необычный гортанный говор, который Ева не смогла узнать.

Пианистка закрыла глаза. Она чувствовала себя опустошенной. Война проиграна. Революция набирает обороты. Но в этом задымленном, шумном зале она поняла, откуда черпает энтузиазм и веру ее муж. Удивительная жизненная сила и энергия города воодушевляла этих мужчин и женщин, привлекала и очаровывала иностранцев. И Еве показалось, что она слишком вялая, слишком сонная для этого города, в котором обрел свой последний приют Иоганн Себастьян Бах и увидел свет Вагнер. Ей следовало привыкать к новому, чуждому духу, к этому городу, который нисколько не походил на эмоциональный Триест, но в котором можно было услышать, как бьется сердце самой Земли.


Ева закончила укладывать волосы. Она вонзила в пучок последнюю шпильку, украсила шею длинным жемчужным ожерельем и с удовольствием посмотрела на плоды своих усилий.

Фрау Крюгер нервничала. Карл так часто рассказывал ей о своем французском друге, который приехал всего на несколько дней, чтобы принять участие в Международной выставке охоты и меха. Карл знал француза очень давно. Они познакомились во время приема в Новой ратуше, который мэр устроил для видных жителей города, а также именитых гостей, приехавших на ярмарку, проходившую два раза в год: весной и осенью. Беседуя, молодые люди выяснили, что они оба начали трудиться с двадцати лет: Карл — в издательском доме отца, а Андре Фонтеруа, как говорили скорняки, «на Брюле».

Ева почти каждый день приходила на улицу Брюль, пересекающуюся с той улицей, на которой стоял их дом. Она развлекалась, наблюдая за оживлением, царящим на улице скорняков, смотрела, как сваливают в подвалы тюки с пушниной, откуда ее отправляют на сортировку. В окрестных домах разместились сотни небольших лавочек и мастерских. Эту красочную улицу, полную жизни, можно было назвать одним из «нервов» города, ведь здесь языки всей Центральной Европы смешивались в одну радостную какофонию. Еве казалось, что здесь она почти дома. Когда женщина шла по этой улице, старый еврей с венгерскими корнями, наряженный в национальный кафтан, каждый раз склонялся перед ней в низком поклоне и отвешивал галантный комплимент, на который Ева всегда отвечала остроумной шуткой. Она завязала дружбу с супругой торговца и давала уроки игры на фортепьяно их сыну. Карл удивлялся той легкости, с какой Ева общалась с людьми самых разных слоев общества. Иногда, когда она перечисляла ему друзей, приглашенных на обед, Крюгер думал, что его почтенные родители перевернулись бы в своих гробах, если бы узнали, сколь разношерстая компания собирается в их столовой.

В первые послевоенные месяцы, когда советы рабочих и солдат водружали на зданиях красные стяги, а город рвали между собой консерваторы, спартакисты и народные комиссары, когда забастовки сменялись кровавыми репрессиями, Ева и Карл частенько спорили о необходимости революции. Ева ратовала за идеи свободы и равенства, относилась с недоверием к жандармским порядкам, которые устанавливали, как ей казалось, тупые солдафоны. Карл пытался доказать жене, что она мыслит чересчур прямолинейно. Он называл ее романтиком, наивной душой. «Революция не делается в белых перчатках, — твердил он. — Не забывай, ты будешь одной из первых, кому перережут горло». Ева яростно отстаивала равенство женщин, приветствовала закон, предоставляющий им избирательное право. Карл лишь бессильно пожимал плечами.


Этим вечером она решила подать лишь легкий ужин. Слава французской кухни порождала смятение в душе хозяйки дома. Ева искренне сожалела, что Андре Фонтеруа приехал без супруги, немка хотела бы поболтать с ней о новинках парижской моды. Сумела ли Франция сохранить ту беззаботность, что так нравилась Еве еще до войны? Пианистке вдруг захотелось снова увидеть Париж, погулять по набережным Сены. Хотелось вдохнуть аромат только что испеченных круассанов и дымящегося кофе с молоком, увидеть стройных девушек с тонкими талиями и их бойких кавалеров.

Ева поправила несколько подушек в гостиной. Она скучала и поэтому села за пианино и сыграла несколько веселых пьес. В этот момент в комнату вошла служанка с графином вина в руке. Ева принялась наигрывать одну из любимых песен девушки, в которой говорилось о неверном женихе. Герда не заставила себя просить: ее красивый голос выводил историю о злоключениях влюбленной пары. Увлекшись, женщины закончили исполнение в едином лирическом порыве: Герда удержала высокую чистую ноту, в то время как Ева украсила концовку песни музыкальным пассажем собственного изобретения.

— Браво!

В проеме двери, выходящей в вестибюль, стоял мужчина и аплодировал. Герда зарделась до корней волос, сделала реверанс и убежала вместе с графином. Ева, улыбаясь, поднялась со стула.

— Простите меня, месье, я не слышала, как вы вошли, — сказала она, идя к гостю.

— Пожалуйста, называйте меня Андре. Вы встретили меня самым чудесным образом! И у вас в доме есть молодая, но замечательная певица. Я уже не буду говорить о вашем таланте, мадам, слава о нем давно преодолела все границы.

Иностранец говорил на немецком с легким французским акцентом. Мужчина склонился, чтобы поцеловать руку хозяйки дома.

— Вы любите музыку… Андре?

— Да, но, к несчастью, я не смогу вам подпеть. Я пою так, словно дребезжит кастрюля.

— Я открою вам страшный секрет… — рассмеялась Ева, — я тоже. Карл не с вами?

— У него остались еще какие-то дела на фирме. Он высадил меня у дома и велел сказать вам, что к ужину будет.

Ева вздохнула.

— Ему сейчас нелегко. У него так много забот! Я беспокоюсь за него.

— Наступила эпоха потрясений. Все мы зависим от ужасающего кризиса. Когда я думаю о том, что все началось с банкротства венского банка… Кто мог предположить, что это всего лишь первое звено в трагической цепи событий, приведших к катастрофе?

— Германия пребывает в состоянии кризиса с конца войны, но я полагала, что, в отличие от нас, Францию кризис почти не затронул.

— Да, сейчас положение у нас в стране не столь печально, но я настроен не слишком оптимистично.

— О, я совсем забыла о своих обязанностях! — внезапно воскликнула Ева. — Садитесь, пожалуйста. Хотите чего-нибудь выпить? Или, быть может, вы желаете, чтобы вам показали вашу комнату?

Андре положил шляпу и перчатки на полочку.

— Не могу отказать себе в удовольствии отведать рейнского вина. Я надеюсь, великолепный винный погреб Карла не пострадал?

— Конечно, и он достанет для вас самое отменное вино. Всякий раз, открывая бутылочку бургундского, он рассказывает о своем французском друге, поэтому у меня сложилось впечатление, что я знаю вас уже много лет.

Андре улыбнулся. Он взял бокал, протянутый ему собеседницей.

— Карл — настоящий друг. Я всегда рад встрече с ним.

Они уселись лицом друг к другу. Оффенбах вскочил на колени хозяйке.

Ева изучала круглое лицо гостя, его крепкие щеки, подбородок, который, на ее вкус, был чересчур срезан. У него были великолепные волосы, теплого карамельного оттенка, отливающие бронзой. За круглой роговой оправой очков прятались светло-коричневые глаза. Умный взгляд. Андре был одет строго, но элегантно: костюм из серой фланели, широкие брюки. Он не выглядел слишком высоким, но двигался с трогательной неуклюжестью, как будто боролся с собственной застенчивостью. В его сильных руках хрустальный бокал казался очень хрупким.

— Итак, вы пробудете у нас несколько дней.

— Я надеюсь, что не побеспокою вас. Я мог бы остановиться в отеле, но Карл так настаивал… Признаюсь, я просто горел желанием познакомиться с вами. Во время моих предыдущих визитов вас всегда не оказывалось в городе.

— Несколько лет тому назад Карл захотел, чтобы я возобновила гастрольные турне. Возможно, он опасался, что я стану скучной домоседкой, настоящей немецкой Hausfrau[15], — пошутила она.

Ева лгала. Карл опасался, что она, замкнувшись в четырех стенах, погрузится в страшную, черную меланхолию. После очередного выкидыша женщина две недели не выходила из дома и почти ничего не ела, она даже отказывалась видеть Петера, которому исполнилось три года и который, плача, звал мать. И вот как-то вечером Карл схватил жену за плечи и с силой встряхнул. Она не имеет права погибнуть! Это было бы предательством, чудовищной несправедливостью! Она нужна им живой. У них есть сын, чудесный ребенок. Преступление отказываться от жизни, если Бог наградил тебя таким талантом. Срывающимся от бешенства голосом он кричал ей прямо в лицо, он весь дрожал от ярости и страха. Когда он отпустил ее, Ева осела на пол — ноги отказались ей служить. Съежившись, она спрятала лицо в ладонях, ее длинные волосы разметались по полу, женщина вдыхала отвратительный, едкий запах своего пота. Карл опустился на колени, обнял ее, попросил прощения. «Если ты не начнешь играть, Ева, ты умрешь… Петер потеряет мать, а я — женщину, которую люблю».

На следующий день она написала своему агенту, с которым не общалась уже долгие годы. Он тотчас ответил. Он уже отчаялся, не надеясь увидеть ее снова… Она была именно тем музыкантом, которого он искал. Может ли госпожа Крюгер приехать в Берлин, чтобы записать пластинку?

— Карл — настоящий друг, это правда, — прошептала Ева. — Знаете ли, он спас мне жизнь.

Андре удивился ее значительному, почти пафосному тону. Это ее обычная манера изъясняться или же то, о чем она говорит, действительно для нее очень важно? Эта женщина поражала Фонтеруа. Ее трудно было назвать красивой, особенно в этом скромном наряде. У нее было обычное лицо, бледно-голубые глаза, светлые волосы, собранные в пучок на затылке. Родинка над верхней губой. Ее внешности недоставало утонченности. Она не была женщиной, на которую оборачиваются на улице. Однако глядя на то, как она играет, Андре почувствовал в Еве удивительную силу, которая заинтриговала его. Сейчас она рассеянно гладила кота. Животное мурлыкало, то выпуская, то втягивая когти.

Фонтеруа понял, что весьма невежливо так открыто изучать свою собеседницу. Смутившись, мужчина отвел глаза.

— Ваша супруга не сопровождает вас в поездке? — внезапно спросила Ева, выходя из своей задумчивости.

— Увы, она была вынуждена остаться в Париже.

— Я очень хотела бы познакомиться с ней. Возможно, как-нибудь Карл и я повидаемся с ней во Франции?

— Разумеется. Вы придете к нам на ужин. Валентина… как бы это сказать? Она будет в восторге, узнав о встрече с вами.

Ева заметила его неловкость.

— У вас есть дети?

— Да, дочь Камилла… Ей восемь лет.

Его лицо прояснилось, как небо после грозы. Это растрогало Еву. Обычно мужчины так не реагируют при упоминании о своих детях, особенно если речь идет о дочери.

Служанка постучала в дверь. Ева попросила девушку сопроводить гостя в его спальню и распорядилась подать ужин в половине восьмого. Если Карл, конечно, соизволит появиться, добавила Ева шутливым тоном.


В течение трех последующих дней Андре в обществе постоянного представителя Дома Фонтеруа в Лейпциге самым внимательным образом осмотрел экспозиции во всех пяти павильонах выставки. Среди тысячи различных образцов пушнины, прибывших почти из двадцати стран мира, Андре обнаружил множество шкур, которых он никогда в жизни не видел. Он тщательно отобрал партии для закупок, уделяя внимание лишь самому качественному товару. Однако партии товара были небольшими: после «черного четверга» на Уолл-стрит объем продаж меховых изделий значительно сократился.

Треть всей пушнины, продаваемой в мире, проходила через Лейпциг. На таких вот больших ярмарках, вскипавших космополитическими толпами, Андре начинал ощущать, что принадлежит к одной огромной семье — семье меховщиков и скорняков, где никто не обращает внимания на национальность и исповедуемую религию, а традиции и секреты передаются от отца к сыну, свивая непрерывную нить веков. Когда-то у достопочтенного еврейского торговца пушниной его дед купил шкурки белого кролика, предназначенные для меховых накидок каноников. А у лощильщика из Лейпцига его отец Огюстен ознакомился со столь тонкой выделкой материала, что решил по его методу изготавливать меховые шарфы, которые клиентки просто рвали из рук.

Рядом с Фонтеруа два старика тихо беседовали о достоинствах меха сурка — серо-рыжего, с серебристой остью. Андре догадался, что они были выходцами из семей, бежавших во время погромов из деревень Польши, Галиции или Литвы. Он подумал, что их предки прежде всего взяли с собой в дорогу свои уникальные знания, свое вечное ремесло, тяжелое, но такое прекрасное, что о нем можно было говорить как об истинном искусстве.

Он также заметил нескольких представителей русского рынка. После революции торговые связи с Советским Союзом сильно осложнились. В этой стране запретили свободное предпринимательство, и теперь экспортом пушнины занималась государственная организация. На следующий год в Ленинграде готовился крупнейший пушной аукцион. «Следует ли туда ехать?» — подумал Андре, уступая дорогу мужчине в тюрбане.

Ближе к вечеру Андре покинул гостеприимный дом Крюгеров и отправился на Марктплац, где возвышалась бывшая Ратуша с нависающей над ней причудливой колокольней. Золотистый свет сумерек согревал охру длинного ренессансного фасада и заставлял сиять порфир карнизов. Андре присоединился к своим французским коллегам, которые беседовали под аркадами галереи. В ожидании банкета они пребывали в отличном настроении. Лейпциг имел репутацию города, где гостям предлагали самую изысканную еду.

Андре описал своим собратьям по ремеслу первый банкет, на котором ему пришлось присутствовать вместе с отцом. Тогда он, семнадцатилетний парень, впервые посетил гостеприимный Лейпциг.

Верный средневековым обычаям, первый советник корпорации скорняков по окончании ярмарки устроил в честь своих коллег великолепный ужин. Андре, страдающий из-за жмущего шею крахмального воротничка, с изумлением рассматривал стены, украшенные шкурами тигров, волков и белых медведей. На банкетном столе, декорированном цветами, доставленными с самой Ривьеры, в огромных серебряных вазах красовались горы засахаренных фруктов. Андре усадили между поставщиком императорского двора России, Лелиановым, и японцем Ямамото.

Устрицы, стерлядь а-ля тартар, черная икра с Волги предшествовали триумфальной подаче супа. Чтобы сохранить дивный вкус блюда, суп-крем из раков, приправленный арманьяком, подавался прямо в котле. Раздался вздох восхищения. Затем бесстрастный дворецкий предложил присутствующим пражскую ветчину в мадере, мясо бекаса, запеченное с можжевельником, гусиный паштет с румяной корочкой из Страсбурга, мясной пирог с трюфелями из Перигора, жареных цыплят по-гамбургски. Отменные красные вина и лафиты переливались в резных хрустальных бокалах. Воротник давил все сильнее и сильнее, пуговицы угрожающе трещали, обещая оторваться, и Андре с грустью наблюдал, как подносят гусят по-курляндски, ножку косули с черничным джемом, заднюю часть кабанчика с черносливом. Аккуратно сложив руки на коленях, Ямамото о чем-то думал, а может, просто дремал. На лицах сорока гостей читались либо блаженство, либо страдание.

В четыре часа утра миланец, сеньор Форкони, упал лицом в шербет. Андре и его отец тотчас воспользовались этим, чтобы вернуться в отель, утверждая, что им просто необходимо доставить туда итальянца. По их прибытии консьерж поспешил кликнуть двух коридорных, которые отнесли все еще спящего сеньора в его комнату. Затем консьерж осведомился о качестве ужина. «Раковый суп… настоящее чудо… О нем еще долго будут говорить на Брюле…» — процедил Огюстен, в то время как Андре безуспешно пытался подавить зевоту.

— И уже на следующий день после этого небывалого испытания я ехал на поезде в Париж. Я возвращался к моим любимым занятиям и задавался вопросом, уж не пригрезилось ли мне все это пиршество, — закончил, смеясь, Андре.

— Давайте надеяться, что нас и сегодня побалуют, как в тот далекий вечер, — пошутил подошедший Макс Гольдман.

Входя в зал, украшенный флагами и портретами государственных деятелей в полный рост, Андре заметил, что его друг выглядит озабоченным.

— У тебя проблемы? — поинтересовался Фонтеруа.

Макс обреченно пожал плечами.

— Я потерял целое состояние, старина. Но, по крайней мере, я не влез в долги ради спекуляций на бирже, иначе сейчас мне бы оставалось лишь пустить себе пулю в лоб. Но все, что было… улетучилось… Я был вынужден обратиться к тестю за помощью. Вот такое унижение!

Пытаясь подбодрить друга, Андре похлопал его по плечу.

— А вот мне подфартило. Пьер Венелль убедил меня, что наш Дом просто обязан появиться на бирже, чтобы умножить капитал, но когда я сказал об этом отцу, он мне заявил, что при его жизни имя Фонтеруа никогда не будет там фигурировать. «Биржа хороша для спекулянтов и дельцов… А мы… мы — честные люди, и наши деньги — плод нашего труда», — сказал Андре, пародируя отца. — Ты же знаешь, что он обожает напыщенные фразы. Но на сей раз я благодарен ему. Я вложил лишь свои деньги, и они, подобно твоим, испарились, как дым. Но стоит посмотреть вокруг, чтобы понять, что я просто счастливчик.

Оба собеседника, посерьезнев, вспоминали о банкротствах некоторых из своих друзей. С началом кризиса клиентура меховщиков сильно сократилась, и мелкие предприятия вешали замки на двери своих мастерских. Дом Фонтеруа тоже пострадал: административный совет потребовал сокращения рабочих мест.

Андре равнодушно взирал на великолепно сервированный стол. Он взял полдюжины аппетитных устриц и сел рядом с Максом.

— Ты на диете? — поинтересовался Гольдман.

— Завтра утром я должен выступить перед комиссией с докладом по итогам изучения рынка. Я не хочу стать посмешищем для публики.

— Я приду послушать.

— Вот уж спасибо! Я тебя знаю. После моего доклада ты начнешь задавать самые каверзные вопросы. Ты ведь так поступил два года тому назад, не припоминаешь?

— Я буду образцом кротости, клянусь, — пообещал Макс, закладывая салфетку за вырез жилета. — За ваше здоровье, друзья, и долгой жизни нашим саксонским коллегам, хозяевам этого праздника! — воскликнул он, поднимая бокал.


Дождь шел весь день. Андре не мог припомнить столь безрадостной весны. К счастью, ближе к вечеру прояснилось и бледный свет солнца упал на нежную зелень первой листвы и нетронутые газоны парков.

Маленькая фигурка семенила рядом, с самым серьезным видом слизывая шоколадное мороженое. Визит в зоопарк превзошел все ожидания. Петер продемонстрировал гостю львов, шимпанзе, гору с медведями. Они дважды зашли в обитель змей, куда Еву, по всей видимости, заманить не удавалось. Мальчик не обошел своим вниманием и планетарий.

Когда Андре вернулся после деловой встречи, он обнаружил маленького Петера играющим с оловянными солдатиками. Француз предложил малышу прогуляться, и мальчик, прыгая от радости, принялся расхваливать достоинства зоопарка. Гувернантка, довольная тем, что может распорядиться второй половиной дня по своему усмотрению, объяснила Андре, как добраться до зоопарка.

Ребенок оказался очаровательным. Невзирая на безукоризненные манеры, он был обаятельным и жизнерадостным, и Андре не раз ловил себя на том, что весело хохочет над шутками мальчика. И вот теперь они шли, как два старых товарища, по «умытым» улицам города. Андре только что доел рожок фисташкового мороженого и вытирал пальцы платком. Он думал о том, какой бы подарок привезти из поездки Камилле. Возможно, юный Петер предложит что-то оригинальное?

Когда они вышли на площадь, на которой возвышалась церковь Святого Матиаса, Андре остановился, как громом пораженный. В ту же секунду он схватил Петера за плечо. Площадь перегородили полицейские, вооруженные автоматами. С двух разных сторон напирали толпы орущих и ругающихся людей. Одни размахивали красными флагами, другие были одеты в коричневые рубашки национал-социалистов. Ненависть, захлестнувшая площадь, стала почти осязаемой. Случайные прохожие крались вдоль стен, торопясь как можно скорее покинуть опасное место. Где-то вдалеке Андре услышал знакомую мелодию: приближающаяся колонна пела «Марсельезу».

Маленькая ручка, липкая от мороженого, проскользнула в ладонь Андре.

— Я полагаю, что нам лучше вернуться, Петер, — тихо произнес Фонтеруа.

— Что это такое, месье? — спросил мальчик, изо всех сил стараясь скрыть дрожь в голосе.

— Я полагаю, это наше будущее, малыш, — с трудом выдавил из себя Андре и повлек Петера прочь. Недоеденное мороженое таяло на мостовой.


— Сегодня я это почувствовал, Карл. Просто учуял. И поверь мне, это воняло! Как в окопах. Ты должен понять меня, ведь ты там тоже был.

Карл смотрел, как его друг меряет шагами гостиную: Андре был чересчур взволнован, чтобы сидеть. Он вспомнил их первую встречу, которая произошла более двадцати лет тому назад. Уже в то время Андре скрывал внутренний огонь за маской холодной вежливости. Чтобы «пробить» эту защитную оболочку молодого человека, потребовалась долгая ночь и очень много пива. На следующее утро родилась дружба, то спонтанное чувство, которое нельзя объяснить словами, когда один лишь взгляд, одно движение, скрытый намек превращает людей в единый организм, делает их сопричастными друг другу.

Карл любил выискивать трещины, способные уничтожить, казалось бы, нерушимый монолит, именно поэтому он сразу заподозрил, что юный Андре Фонтеруа, такой прямой, такой правильный, в своем отутюженном костюме напоминающий примерного ученика, полон сюрпризов и полутонов. Крюгер всегда с недоверием относился к первым впечатлениям, дедовским поучениям и якобы очевидным фактам. Он вырос в буржуазной семье, исповедующей протестантство. С раннего детства родители внушали мальчику, сколь важно само понятие «долг», сколь высокой должна быть мораль и сколь твердыми принципы. И Карл искренне верил в это вплоть до того дня, когда увидел, как его отец развлекается в прачечной со служанкой. Именно тогда он понял, что вещи никогда не бывают такими, какими вам их показывают. С тех пор он не воспринимал догмы.

Это было одной из причин, почему сразу после войны он ссорился с Евой, дискутируя о русской революции. Его жена верила в красивую утопию, в истинность простых решений. Будучи хорошим издателем, Карл знал силу слова и притягательность простых лозунгов: миллионы немецких солдат бросались на вражеские штыки с криком «Да здравствует кайзер!». Им никто не объяснил, что за этой волшебной фразой скрывается смерть и кровь.

— Что ты скажешь обо всем этом, Карл? — потерял терпение Андре.

— Меня не удивляет то, что ты увидел сегодня. В апреле здесь собирались целые толпы молодых коммунистов. Были столкновения и жертвы. В сентябре у нас состоятся выборы. Мы получим возможность бросить наши бюллетени в урны! Ситуация слишком сложна.

Карл помолчал, набивая трубку.

— Несколько лет тому назад, весной 1921 года, я был в Мюнхене. На ужине у одного из представителей городских властей меня познакомили с неким Адольфом Гитлером. В то время группировки völkisch[16] росли как грибы после дождя. Все они проповедовали нечто однотипное. Война проиграна, денег нет, над нашими головами навис дамоклов меч репараций. Этот мужчина много говорил. У него был сильный австрийский акцент, но его речь отличалась точностью формулировок. Тогда я подумал, что это один из тех многочисленных активистов, которые через определенное время канут в безвестность. А затем я прочел оба тома его книги.

— Какой книги?

— «Mein Kampf»[17]. Из всех моих родных и близких я один открыл эту книгу. Ее художественный стиль оставляет желать лучшего, но произведение поражает своей искренностью.

— И исходящей от него угрозой, — прервала мужа Ева, только что вошедшая в гостиную. — Петер наконец заснул. Ваши послеполуденные приключения выбили его из колеи.

— О чем ты хотел рассказать мне, Карл? — возобновил разговор Андре.

Крюгер внезапно поднялся, его лицо стало крайне серьезным.

— Партия национал-социалистов насчитывает двести тысяч членов. За последний год, после появления плана Юнга[18], было подано двадцать тысяч заявлений о приеме в партию. Растянуть выплаты репараций на пятьдесят лет… Это абсурдно! После начала биржевого кризиса в нашей стране более двадцати процентов безработных. Люди хотят есть, и они напуганы. Гитлер во всем винит Версальский диктат[19], он утверждает, что все наши несчастья именно из-за него, и я не могу сказать, что он полностью не прав. Но он близок к тому, чтобы получить власть, и я опасаюсь, что у него хватит на это и средств, и ловкости.

Карл замолчал, и комната погрузилась в тишину. С кухни раздавались взрывы смеха. Андре посмотрел на своих друзей.

— И что тогда будет?

Карл вздохнул.

— Я благодарю Небо за то, что Петеру всего десять лет. И за то, что мы не евреи.

— Но какая тут связь?

Карл огорченно взмахнул рукой.

— Эти коричневорубашечники напоминают мне религиозных фанатиков. Они обращаются к тому иррациональному, что живет в каждом из нас, и превращают его в орудие пропаганды. Их конек — разоблачение евреев, которые, по их мнению, виновны во всех неприятностях, обрушившихся на Германию. Я вижу, как эти тлетворные теории проникают даже в университетские круги. Мы публикуем множество диссертаций и знаем, что в прошлом году, во время университетских выборов, нацистский Studentenbund[20] во многих городах получил большинство голосов. Некоторые рукописи, которые мне передают для публикации, просто поражают. В конечном итоге все слои населения проникаются их идеологией.

Пришла Герда и сообщила, что ужин подан.

— Но в Лейпциге сильная и влиятельная еврейская община, — возразил Андре. — Она будет протестовать.

— Со времен средневековья этот город является перекрестком многих торговых путей. Сюда приезжают торговцы со всей Европы. Евреи платят налог на проживание, огромные пошлины на собственные товары и даже на самих себя… Еще недавно они были вынуждены получать разрешение на право жениться… Ты знаешь лучше меня: лишь перспектива торговать пушниной побудила их обосноваться здесь. Прошло всего шестьдесят лет с тех пор, как в Саксонии отменили ограничения, касающиеся евреев. Их положение весьма шатко.

— Но этот Адольф Гитлер такая забавная фигура! — воскликнул Андре. — Ему никто не доверяет.

— Ты заблуждаешься, этот человек наделен умом и интуицией. Когда он вещает от имени слабых, он чем-то напоминает святошу-мученика. С прошлого года у нас в состав муниципального совета входят три представителя партии национал-социалистов, и поверь мне, ни одного из них я бы не пригласил к себе в гости.

Во время ужина, с обоюдного согласия, они обсуждали более приятные вещи.

Позднее, когда Андре вспоминал столовую с красными бархатными шторами и стенами, обтянутыми тканью, призрачный свет свечей, красавицу Герду, подающую лосося со щавелем, ее светлые волосы, уложенные короной, позвякивание жемчужного ожерелья Евы, смех Карла, разливающего шабли, он думал о том, что испытал в тот вечер бесподобное чувство умиротворенности и что нега и уют, окружавшие его, заглушили самые темные предчувствия.


Валентина плеснула себе в бокал коньяка и выпила одним глотком. Ощутив жжение в горле, она пришла в себя. После встречи, состоявшейся во второй половине дня в банке Фуркруа, она словно окаменела.

Несколькими днями ранее у ее отца случился сердечный приступ. Узнав эту новость, Валентина задрожала и ощутила непреодолимое желание тут же мчаться в отчий дом, никого не предупредив, лишь бы не дать оборваться той тонкой ниточке, что связывала ее с ушедшим детством.

И вот нотариус сообщил ей, что Рене Депрель скончался, причем перед смертью он был полностью разорен вследствие рискованных денежных инвестиций. Дом в Бургундии заложен. Сжав кулаки, Валентина слушала, не моргая, но в это же время ее сердце билось столь сильно, что молодой женщине приходилось напрягаться, чтобы расслышать, о чем бормочет этот маленький сгорбленный человечек. Слава богу, Андре уехал в Нью-Йорк! Ей была ненавистна сама мысль, что он мог находиться рядом, здесь, в этом строгом кабинете, где от всего веяло порядком и кропотливым трудом. Мысль, что ее муж предложил бы уплатить долги ее отца, ужасала.

Когда нотариус сообщил молодой женщине имя человека, который сможет рассказать ей подробнее, как следует действовать дальше, Валентина испытала приступ дурноты: всем занимался некий господин Пьер Венелль из банка Фуркруа. Пьер никогда не говорил, что ведет какие-то дела с Рене Депрелем. Думая о том, что ей следует связаться с Венеллем, Валентина чувствовала себя все хуже и хуже, но все же она взяла себя в руки и позвонила Пьеру, который попросил мадам Фонтеруа приехать к нему в контору.

Измученная, с темными кругами под глазами, молодая женщина подъехала к банку и попросила шофера остановиться у входа в здание.

В коридорах банка свет был рассеянным, а толстые ковры заглушали шаги.

Пьер поцеловал Валентину в щеку, прошептал слова соболезнования и предложил ей кресло. Строгая комната, украшенная лишь двумя полотнами в серых тонах, на которых были изображены крыши Парижа, показалась красавице леденящей душу. На письменном столе банкира не лежало ни единой бумажки, а лишь возвышалась лампа в виде кобры. Очевидно, эта деталь интерьера была призвана озадачить посетителя. Валентина указала на это хозяину кабинета.

— Я люблю удивлять, — промолвил он с улыбкой. — Мне всегда казалось, что банк должен чем-то походить на Чистилище или даже на Рай.

— Глядя на красно-золотой декор ваших коридоров, можно сказать, что он скорее напоминает дом свиданий, — возразила она, и мужчина расхохотался.

Он рассказал Валентине о том, сколь катастрофическим оказалось финансовое положение ее отца. Чтобы расплатиться с долгами, ей придется распродавать имущество, но у нее есть право отказаться от наследства. Сраженная Валентина тотчас подумала о портрете дамы в голубом. Как она может отказаться от него? Разве что принять участие в аукционе и выкупить картину… Она представила секретер отца, комоды, столовое серебро… и все это продается с молотка! На мгновение ее охватил такой стыд, что женщина закрыла глаза.

— Это вы довели моего отца до банкротства! — заявила она. — Я могу призвать вас к ответственности…

— Послушайте, Валентина, ваш отец был банкиром, как и я. И он никогда не следовал моим советам.

Валентина сжала пальцами виски.

— Мне нужно время, я должна все обдумать.

— Разумеется, вам следует посоветоваться с Андре, в следующий раз приходите вместе с ним.

Взбешенная его снисходительным тоном, женщина гордо вскинула подбородок.

— Странно, вы женились на моей лучшей подруге, но каждый раз, когда я вас вижу, я не могу сдержаться и нахожу вас все более невыносимым.

— А я вас все более соблазнительной… — прошептал Пьер.

Валентина резко поднялась и смерила собеседника презрительным взглядом:

— Слушая вас, задаешься вопросом, занимались ли родители вашим воспитанием?

Осознав, что совершил промах, Венелль побледнел.

Валентина покинула банк и вернулась на авеню Мессии. Но она не пробыла дома и двух минут.

«Я больше так не могу!» — внезапно подумала красавица. Она вышла в вестибюль и сняла с вешалки пальто.

— Мама? — раздался детский голосок.

С рисунком в руке к матери подошла Камилла.

— Мне надо уйти, Камилла. Увидимся завтра.

И Валентина захлопнула за собой дверь.

Несколькими минутами позже в помещение вошла Жанна Лисбах, она хотела убедиться, что девочка нашла свою мать. Гувернантка обнаружила Камиллу в самом темном углу вестибюля, малышка мяла в руках свой чудесный рисунок. Жанна взяла девочку за руку и отвела в ее комнату.

— Ваша мама не может уделить вам внимания, Liebling[21]. Вы отдадите ей ваш рисунок позднее. В данный момент она очень занята…


Валентина, закутавшись в манто с лисьим воротником, сидела около окна в бистро на углу улицы Мазарини. Бокал на ее столике был пуст, но посетительницу никто не беспокоил. Взгляды клиентов скользили по ее опущенным плечам, по черному бархатному тюрбану, подчеркивающему белизну гладкого лба. Время от времени она протирала рукой запотевшее оконное стекло. В восемь часов вечера Валентина увидела, что Александр толкнул входную дверь своего дома. Госпожа Фонтеруа расплатилась по счету и пересекла улицу. Сильный шквал ветра ударил ей в лицо. Она подумала, что отныне декабрь навсегда будет для нее месяцем смерти отца и что праздник Рождества, которого она и так ждала с опаской, окажется еще более тягостным.

Валентина поднялась на второй этаж и постучала в неокрашенную дверь. Она знала, что выглядит отвратительно. Тушь потекла с ресниц, губная помада размазалась, но впервые в жизни ей было наплевать на свою внешность. Ее неотступно преследовало видение: отец, лежащий в гробу, а в голове вертелась совершенно абсурдная мысль, что ему, должно быть, очень холодно там, в семейном склепе. Рене Депреля похоронили рядом с супругой, под мраморной плитой, напоминающей о том, что их сын погиб в боях за Францию. В какой-то момент Валентина позавидовала умершим родственникам — они там все вместе, а она осталась совершенно одна.

Александр открыл дверь. Воротник его белой рубашки был расстегнут, мужчина только что умылся, и капли холодной воды сияли в его волосах. Увидев любимую, он посветлел лицом, но затем заметил, что женщина шатается. В испуге Александр подхватил Валентину на руки, захлопнув дверь ногой. Она лязгала зубами. Не говоря ни слова, он снял с гостьи шляпку, пальто, перчатки. Валентина оставалась безучастной ко всему. Молодой грек растирал ее замерзшие руки, целовал белые щеки, безжизненные губы. Она не протестовала, когда он раздел ее, положил на кровать и покрыл поцелуями.

Валентина вслушивалась в ощущения своего тела, которое стало постепенно оттаивать, откликаться на ласковые прикосновения губ и рук любовника. Ее растрогала его нежность, то, что он так бережно обращался с ней, как будто благодарил за то, что она, находясь в таком состоянии, пришла именно к нему.

Она подумала о муже, о шрамах, оставленных войной на его теле, о легких припухлостях на его правом боку, которые она хотела бы стереть, как стирают мел с классной доски. Когда она занималась любовью с Александром, то часто вспоминала Андре, находясь же в объятиях супруга, всегда думала об Александре. Она удивлялась этой двуличности, этой непристойности собственного мышления: Валентина была убеждена, что неверные жены должны, по крайней мере, соблюдать хоть какие-то приличия и не смешивать интимную супружескую жизнь и утехи с любовником.

Она вдыхала запах его кожи, вонзала ногти в его плечи, ее губы раскрывались в беззвучном крике. Женщина полностью отдалась всепоглощающему желанию, сила которого ее пугала. Они одновременно достигли пика наслаждения. Затем он лег рядом с ней. Время от времени их тела сотрясала дрожь, как эхо удовольствия, и они лишь сильнее прижимались друг к другу, переплетая ноги и пытаясь восстановить дыхание.

Александр открыл глаза. Он ощутил даже некоторую гордость, когда увидел, что Валентина успокоилась. Мужчина хотел заговорить, но его любовница приложила пальчик к его губам, а затем исчезла за ширмой, скрывавшей умывальник.

Несколькими минутами позже она уже была одета, лицо припудрено, губы накрашены. Грациозным движением, с крайне серьезным выражением лица, она поправила чулок, и Александр подумал, что никогда не видел ничего более волнующе волшебного, чем эта полоска кожи, проглядывающая между подвязкой и шелком чулка.

Валентина вернулась к постели, где ее любовник, опершись о спинку кровати и прикрыв бедра простыней, курил сигарету.

— Мой отец умер. Он был по уши в долгах. Я вынуждена продать все, что ему принадлежало, чтобы расплатиться с кредиторами.

Она налила себе стакан воды и медленно выпила его, запрокинув голову. Александр не знал, что ответить. Чем она опечалена больше: смертью отца или потерей наследства? В ее голосе слышался скрытый упрек, а это означало, что его любимая в гневе.

У него заныло сердце. Как это сложно — вечно выискивать за маской высокомерной женщины юную девушку, которую можно было узнать лишь по задорному смеху или лукавому взгляду.

Молодой грек вспомнил, как зимним вечером, двумя годами ранее, он, выходя из здания на бульваре Капуцинов, увидел ее — такую уверенную и серьезную. Автомобиль остановился у тротуара. Валентина была за рулем. «Садитесь, я довезу вас», — приказным тоном бросила она. Мужчина не колебался ни секунды. После их встречи на праздновании Рождества он принял неизбежное. В молчании они пересекли Сену.

Она припарковалась недалеко от его дома. Они долго и пристально изучали лица друг друга. Она погладила его рукой по щеке. В мужчине внезапно взыграла гордость, и он схватил красавицу за запястье: «А если я откажусь? Если отправлю вас домой, к семье, к вашему мужу и вашей дочери? Вы не боитесь показаться смешной?» — «Вы хотите меня, а я хочу вас. Так к чему все усложнять?» Ее хладнокровие раздражало, и он впился в ее губы злым поцелуем.

Они занялись любовью, будто сражались, как заклятые враги. Прежде чем расстаться, они поклялись, что забудут об этом бессмысленном поступке, но она вернулась через несколько недель, а он втайне мечтал об этом. Время от времени они продолжали встречаться, притворяясь, что могут в любой момент прекратить эту связь, которая дарила им горький привкус незавершенности.

— Я намерен покинуть Дом Фонтеруа, — внезапно сообщил Александр, и по тому, как она вскинула голову, мужчина понял, что смог удивить свою любовницу.

— Ты с ума сошел! Почему?

Он пожал плечами. Александр и сам не мог объяснить, как родилось столь неожиданное решение, но теперь, будучи озвученным, оно стало казаться очевидным.

— Я и так потерял уже много времени. Когда я уезжал из Кастории, я не собирался становиться наемным служащим. Я всегда мечтал открыть собственное дело. Но, очевидно, мой отец был прав: я чрезмерно ленив.

— Ты принимаешь столь серьезное решение совершенно спонтанно, к тому же в разгар экономического кризиса! Когда все газеты кричат о банкротствах и о самоубийствах…

— Экономический кризис — чем-то сродни революции, его следует предвидеть и уметь им воспользоваться, — безапелляционно заявил молодой человек.

Валентина изобразила улыбку.

— И революция, и кризис приносят лишь нищету и голод, — сказала она, натягивая перчатки. — Я бы настоятельно порекомендовала тебе сохранить свое рабочее место и свою зарплату. В Доме Фонтеруа ты в безопасности.

Александр с трудом подавил приступ гнева. Решительно, она предпочитает видеть его тихим и зависимым!

— Ладно, я пойду, — рассеянно бросила она. — До скорого.

В тот момент, когда Валентина взялась за ручку двери, он спрыгнул с постели и схватил брюки.

— Вот именно! Ты неплохо провела время с любовником, а теперь, когда чувствуешь себя лучше, когда ты успокоилась, ты вновь уходишь — до следующего раза. Мне это надоело, Валентина! Я больше не желаю быть бедным, несчастным парнем, который всегда в твоем распоряжении, который только и ждет, когда мадам соизволит вспомнить о его существовании!

Валентина медленно повернулась. Лишь изогнутая бровь свидетельствовала о том горьком изумлении, которое она испытала.

— Я тебе никогда ничего не обещала, — осторожно промолвила она. — Мы с тобой сразу договорились, что будем видеться, когда захотим.

— Да, но сколько раз за эти два года мы встречались по моей инициативе? Ни разу! Да и как я мог бы сообщить тебе? Встретив твоего мужа на лестнице? Позвонив вам домой? «Добрый день, месье, могу я поговорить с вашей супругой? Я хотел бы увидеться с ней сегодня вечером, где-нибудь около девяти, если это, конечно, вам удобно». Ты распоряжаешься людьми по своему усмотрению, Валентина. Ты полагаешь, что мужчины всегда должны ждать тебя. Но за кого ты себя принимаешь?

— А на что ты надеялся? — сухо прервала Валентина монолог любовника. — Ты хочешь, чтобы я бросила мужа? Хочешь, чтобы я пришла жить вот сюда, к тебе?

И она высокомерно обвела взглядом порванные обои, потрепанные шторы и стол, поцарапанный складным ножом еще при предыдущем арендаторе… Этот взгляд ранил Александра сильнее, чем самые резкие слова отца.

— Уходи отсюда! — крикнул он, сжав кулаки, и развернулся к ней спиной.

Валентина дрожала, как от холода. Александр никогда не устраивал ей сцен, неужели он, почувствовав ее уязвимость, решил воспользоваться этим? Да, она всегда полностью контролировала их связь, и не только потому, что они принадлежали двум разным мирам, а ее мир был миром власти и денег, но потому что она никогда бы не согласилась отдаться человеку, над которым бы не господствовала. Однако Валентина нуждалась в Александре, она не находила этому объяснений, но факт оставался фактом.

Иногда, во время официальных ужинов, Валентина рассматривала знакомых мужа, как будто это были забавные зверюшки. Ей казалось, что эти респектабельные дамы и их благородные мужья являются образчиками той старой Франции, которая давно исчезла вместе с корсетами, вытесненными нарядами Пуаре[22], и честными политиками. Эти люди утверждали, что возмущены трюкачествами Французского банка, политикой Эдуарда Эррио, которая привела к инфляции. Разоблачение этого политика привело к падению правительства и буквально шокировало Андре.

Валентина не ощущала духовного родства с этими людьми. Им она предпочитала щеголя Макса Гольдмана, взрывную Одиль Венелль или оригиналку Людмилу Тихонову, хотя госпожа Фонтеруа больше не осмелилась встретиться с художницей, чье имя теперь частенько мелькало на страницах газет. Валентина восхищалась лишь теми людьми, кто следовал порывам собственного сердца. Такие понятия, как «долг» и «строгость», утомляли ее до невозможности, и когда Валентина слушала, как ораторствует ее свекор, она еле сдерживала зевоту.

Ее связь с Александром отвечала ее инстинктивной потребности играть с огнем. С течением лет Валентина поняла, что ей нравится риск, но молодая женщина была достаточно умна, чтобы сознавать, что она способна лишь на очень робкие проявления бунта. Так, она могла появиться на приеме в весьма дерзком платье из последней коллекции, играть на бегах или завести любовника, работающего на ее мужа… Но чтобы развестись и жить, подобно ее любимым героиням из романов Виктора Маргеритта, которые отказывались от искусственного рая и воспитывали детей в любви, Валентина слишком любила комфорт.

Она придумала для себя особый образ: женщина безукоризненной элегантности, которая навязывает всем окружающим свои решения и свои капризы. Единственным человеком, которому Валентина могла бы довериться, была Одиль, но даже с лучшей подругой госпожа Фонтеруа всегда держалась настороже, прекрасно понимая, что влюбленная супруга ничего не скрывает от мужа.

Мысль о Пьере Бенелле вернула Валентину на землю. В ту же секунду весь этот спор с Александром показался ей глупым и детским. Они были любовниками, ну так что? Зачем же все портить? Иногда, опьяненный мимолетным наслаждением, он шептал ей «я люблю тебя» и строил планы на будущее, но красавица всегда делала вид, что не слышит.

— Я боюсь, что между нами возникло недопонимание, — спокойно сказала Валентина. — Я не могу обещать тебе большего, Александр. Если тебя это не устраивает, то нам лучше не видеться.

Когда молодая женщина открывала дверь, ее сердце забилось сильнее. Она не могла поверить, что они расстанутся вот так, без серьезной причины. Почему его перестали устраивать правила игры? Она думала о тех днях, когда все ее мысли были лишь об Александре, когда она посвящала ему каждое мгновение своей жизни, когда она мечтала оказаться в его объятиях. Валентина внезапно ощутила, что ее бьет крупная дрожь.

Мужчина пристально смотрел в окно. А Валентина смотрела на его длинные ноги, тонкую талию, прямую спину; она с трудом подавила желание подойти к нему и прижаться щекой к его плечу. Все бесполезно. Они найдут другой повод, чтобы расстаться. Александр все еще полон иллюзий. Та любовь, о которой он говорил, не выдержит испытания временем. Она затвердеет, затем пойдет трещинами и разлетится на мелкие осколки сожаления, острые, как стекло.

Валентина хотела найти слова, чтобы сказать любовнику, как она сожалеет, что не собиралась причинить ему боль. Внезапно молодая женщина почувствовала, что готова разрыдаться, но так как она ни за что на свете не призналась бы в собственной слабости, она толкнула дверь, и та закрылась за ней с сухим щелчком.

Иваново, 1930

Напрасно Сергей пытался удержать последние обрывки утренних грез — сон неумолимо ускользал от него. Он вслушивался в звон тарелок, которые мама расставляла на столе: холодное мясо, яйца и лук. Скоро он почувствует дыхание матери на своей щеке и ощутит, как она чертит крест у него на лбу — так она поступала каждое воскресенье. Этот жест теперь считался контрреволюционным, но Анна Федоровна не желала от него отказываться. Сережа, как обычно, сделает вид, что спит. Этот воскресный утренний ритуал доставлял мальчику огромное удовольствие, но он стыдился в этом признаться.

Однако этим утром он не мог скрыть своего возбуждения: ведь сегодня было не обычное воскресенье, сегодня он отпразднует свое двенадцатилетие и станет гордым обладателем охотничьего карабина.

Мама легонько коснулась плеча сына рукой.

— Вставай, Сережа, — прошептала она.

Мальчик поднял руки, чтобы обнять ее за шею, и тут же застеснялся этого инстинктивного детского жеста. «Это в последний раз, — пообещал он себе. — Отныне я — мужчина!»

Несколькими минутами позже, одетый в штаны из грубой ткани и праздничную рубаху с вышивкой, он занял свое обычное место на деревянной скамье, удивляясь тому, что отец уже ушел. Мать поставила перед сыном чашку теплого молока, положила кусок хлеба, а сама села спиной к печке и налила себе травяного чая. Прежде чем приступить к завтраку, женщина ненадолго закрыла глаза. Сергей знал, что она молится.

Несколько лет тому назад мальчик проснулся глубокой ночью и услышал, как его родители негромко ссорились. Немного обеспокоенный, он напряг слух. Его мать и отец отличались спокойным нравом, они были людьми веселыми и незлобивыми. Правда, отца лучше было не тревожить в те моменты, когда у него случался очередной приступ мигрени. Друзья отца ему завидовали, потому что мужчина почти никогда не пьянел. Сергей полагал себя счастливчиком. Он мог лишь догадываться, как страдает несчастный Володя, чей отец Николай пил по-черному и нещадно избивал сына.

В ту ночь мальчик, услышав голос отца, сначала не узнал его — столь тревожным он показался Сергею. Мужчина говорил о том, что времена изменились, что красные захватили власть по всей стране и даже в Сибири, и что хочет того его жена или нет, но официально Бога больше не существует. Она должна забыть все обычаи царского режима, причем речь идет о ее собственной жизни и о благополучии всей семьи. Испуганный ребенок почувствовал отчаяние и смятение отца, но убедить в чем-либо Анну Федоровну было задачей не из легких. Она и так возмущалась, что большевики прогнали попа из близлежащей деревни.

«Варвары… Безбожники с руками, обагренными кровью», — цедила она сквозь зубы, когда говорила о чужаках с красными звездами на фуражках, чужаках, которые приезжали, чтобы рассказать о светлом будущем. «Я дочь казачьего офицера, моего отца еще при царе осудили на десять лет каторжных работ, а затем приговорили к ссылке за то, что он боролся за независимость Сибири. Я не позволю запугать себя каким-то мужланам, большая часть из которых даже рождена не в наших краях!»

Приподнявшись, Сергей немного отодвинул занавеску, отгораживающую его кровать. Протирая заспанные глаза, мальчик смотрел на отца, который схватил мать за руку и умолял ее поверить, что она не всесильна. Сережа не услышал конца разговора, но на следующее утро он увидел, что из красного угла избы исчезли многочисленные образа и маленькая, никогда не тухнущая лампадка.

Но Анна Федоровна продолжала украдкой молиться, и Сергей посмеивался над ее фантазиями. В конце концов, суеверия все еще царили в умах местных жителей, а его мать никому не причиняла зла. Но что-то мешало мальчику заговорить на эту тему, как и о том, насколько странно порой ведет себя его отец: целует матери руку, встает, чтобы подать ей стул, или учит сына хорошим манерам и правильному поведению за столом. Иногда подросток думал, что в их просторном и теплом доме с белыми занавесками на окнах существует совершенно особый мир, резко отличающийся от того, что находится за стенами дома.

Тихонько пел медный самовар. Сережа намазал черный хлеб черничным вареньем. С улыбкой на губах он представлял, какой прекрасный день его ожидает. Отец обещал, что возьмет мальчика проверить силки, а затем они все соберутся на ужин у Старшого. И праздничный ужин будет достоин торжественного события: щи со свининой, лосось, жареный гусь и пирожки. Затем они будут петь и танцевать, а хорошенькая Маруся, внучка Старшого, вручит ему обещанный подарок. Вот уже целую неделю Сергей тщетно пытался выведать у девочки, что же она ему приготовила. От нетерпения его сердце забилось быстрее.

За дверью раздалось какое-то шуршание. Мальчик и его мать одинаковым движением вскинули головы. С тех пор как в окрестных деревнях появились красногвардейцы, перевязанные крест-накрест патронташными лентами, с красными повязками на рукавах, любой нежданный шум настораживал. Да что говорить, из-за событий минувших веков сибиряки привыкли быть бдительными. Живя на этой суровой земле, они научились относиться с недоверием к беглым каторжникам, к медведям и волкам, к зыбким болотам, к непролазным чащам, к долгим зимним ночам — а зима здесь длилась почти шесть месяцев, — к летним грозам, после которых случались опустошительные пожары, к безжалостной природе, к брожению умов, к капризам царя и Божьему гневу. Отнеслись они с недоверием и к большевикам.

Но узнав знакомый силуэт в тулупе, и мать, и сын успокоились. Сергей смотрел на отца, который положил на лавку какой-то сверток и стал медленно снимать верхнюю одежду. Он почти благоговейно повесил на вешалку тулуп, затем снял шапку, рукавицы и жилет на меху. Затем он стащил с ног высокие валенки и очень аккуратно поставил их на место. Отец всегда все делал необыкновенно тщательно, что было немаловажно в этих краях, где зимой температура иногда падала до пятидесяти градусов мороза. В подобных условиях каждое правило обретало особенный смысл. Близко общаясь с отцом, Сергей перенял от него качества, необходимые для любого охотника, — точность и терпение. Именно поэтому сейчас он спокойно ждал, когда мужчина закончит убирать вещи. Когда охотник приблизился к столу, немного прихрамывая на правую ногу, Сергей встал.

— С днем рождения, мой мальчик! — воскликнул Иван Михайлович, и в его густой светлой бороде блеснули замерзшие сосульки.

Мужчина протянул сыну длинный предмет, завернутый в коричневую ткань. С пылающими щеками Сергей торопливо развернул материю и в немом восхищении уставился на блестящий ствол и деревянный приклад, на котором были вырезаны его инициалы.

— Будь достоин этого оружия, Сережа. Уважай природу, людей и животных, как я тебя учил.

Подросток поднял глаза и, как маленький ребенок, каким он, в сущности, еще был, бросился в объятия отца.


Иван Михайлович сел на скамейку и вытянул больную ногу, ожидая, пока Анна подаст ему чай. «С рождения Сергея прошло уже двенадцать лет…» — подумал он. Как же быстро летит время! Здесь, в Сибири, и время, и пространство воспринимаются совершенно по-особенному, не так, как в других местах. В этих пустынных краях иногда надо пройти сотню километров, чтобы поздороваться с другом, и неделями проверять ловушки и силки. Расстояния и часы измеряются лишь санным путем. Здесь никто не следит за календарем.

Жизнь в Сибири отличалась требовательностью, часто была неблагодарна, и нередко Иван Михайлович довольствовался уже тем, что дожил с вечера до утра и с утра до вечера.

Ему случалось уходить надолго, чтобы проверить самые дальние ловушки. Порой, оставаясь один на один с тайгой, охраняемой могучими елями и лиственницами, посеребренными инеем, охотник чувствовал странное головокружение, сбивающее с ног опьянение, и тогда он останавливался, задыхающийся от усталости, с часто бьющимся сердцем, дрожащими руками. Он сгибался пополам, раздавленный одиночеством и монотонностью пейзажа, ощущая свою ничтожность и незначительность на фоне этого бескрайнего величия. Иван Михайлович с трудом брал себя в руки, заставляя отступать непрошеную панику. Прежде всего, и он всегда об этом помнил, нельзя было потеть: слишком разогревшись в лютый мороз, можно было и концы отдать. Мужчина восстанавливал дыхание, дрожь стихала, и тогда он потихоньку распрямлялся.

Приходя в себя, он, как зачарованный, любовался режущей голубизной зимнего неба, сиянием снега, и с наслаждением вдыхал обжигающий морозный воздух. Он учился не бояться холода. В такие минуты Иван Михайлович чувствовал себя как никогда живым — живым человеком в этом царстве света и льда.

В маленькой охотничьей хижине он старательно разделывал туши животных, обрабатывал шкуры, откладывал съедобные части. Жизнь его семьи и других обитателей хутора зависела от его ловкости и от ловкости его товарищей, промышлявших в округе, на территориях, закрепленных за ними руководством райцентра.

Иногда в голове охотника всплывали смутные воспоминания о другой жизни, те воспоминания, которые вернулись к нему не сразу, а лишь постепенно, после того как пятнадцать лет тому назад он несколько месяцев провел между жизнью и смертью. В то время Анна заботилась об Иване Михайловиче, ничего не зная о нем. «Я считала это моим христианским долгом», — призналась она ему, когда, выздоровев, мужчина спросил о причинах подобной самоотверженности.

В тот страшный период он не мог вспомнить ничего, он не помнил даже собственного имени и потому лежал, погрузившись в абсолютное молчание. Молодая незнакомка подносила к его губам ложку за ложкой — кормила щами, толченым картофелем, черникой с сахаром.

Порой раненый открывал глаза, и ему казалось, что он сходит с ума, — ведь он потерял все жизненные ориентиры. Но женщина всегда была рядом: пряла шерсть, листала книгу, беседовала с соседом, принесшим свежие новости. Вечером она устраивалась на скамье у стены, и если Иван Михайлович начинал стонать, тотчас вставала и подходила к нему.

Вначале боль была столь сильной, что он то и дело терял сознание. Анна готовила отвар из горьких растений, который погружал его измученное тело в благословленный сон, лишенный сновидений, сон, из которого ему не хотелось возвращаться.

Сломанная в нескольких местах правая нога, переломанные ребра, раны на лице, торсе, руках… глубокая рана на голове… Позднее Анна рассказала ему, что ужаснулась, когда увидела кровавое месиво вместо тела, когда его принесли соседи. «Ты был скорее мертв, чем жив! Я даже отругала их, спрашивая, зачем они привезли тебя. Плюс ко всему тебя так растрясло в тарантасе, что уже одна эта тряска могла тебя прикончить! Но они ответили мне, что если бы ты отдал Богу душу по дороге, то они похоронили бы тебя на обочине, но каким-то чудом ты выжил. И в этом они усмотрели Десницу Божью». И Анна рассмеялась — лукаво, заразительно, так, что перехватывало горло, — заставляя улыбаться всех окружающих. Да, он выжил, но его выздоровление шло медленно, к тому же он полностью потерял память. Когда Иван Михайлович смог наконец подняться, на улице уже хозяйничала зима. Тогда Анна рассказала ему о том трагическом происшествии.

Его обнаружили в конце августа в поезде, на который напали беглые каторжники. Ивановские охотники возвращались с ежегодной ярмарки, проходившей в Нижнем Новгороде. У всех было отличное настроение: охотникам удалось сбыть всю пушнину, причем по хорошей цене. Крупные лошади шли рысью, тянув за собой телеги, груженные походными печками, кастрюлями, посудой, ящиками с порохом и патронами и, конечно же, разноцветными тканями и чеканными серебряными украшениями для любимых жен.

Внезапно их верные спутницы лайки — эти выносливые собаки с примесью волчьей крови, умелые охотники на белок и соболей, — принялись угрожающе рычать. Люди, решившие, что где-то поблизости притаились волки, похватали ружья.

За кедрами охотники обнаружили остановившийся поезд, множество трупов, валявшихся вокруг, а также развороченные чемоданы. Сжав оружие в руках, они прошли по вагонам в надежде обнаружить хоть кого-нибудь выжившего. Ком подступал к горлу, когда мужчины смотрели на лужи крови и гниющие останки: стоявшая жара ускорила разложение тел. Охотники были потрясены жестокостью людей, устроивших эту резню, они ошалели от жужжания блестящих жирных мух, слетевшихся на запах крови и нечистот. Мухи не улетали даже при приближении охотников.

С трудом справляясь с приступами тошноты, мужчины смотрели на полураздетые тела пассажирок, на их порванные кофточки и задранные юбки, обнажающие окровавленные бедра. Белизна ног некоторых мертвых женщин казалась чем-то невыносимо неприличным. Только Старшой, бормоча сквозь зубы молитвы и ругательства, отважился подойти к мертвецам, чтобы закрыть им веки. Товарищи торопили его с отъездом, но мужчина внимательно вглядывался в лица жертв и внезапно заметил, что один раненый еще дышит.

Этот человек лежал в коридоре вагона первого класса. У него украли все ценные вещи, документы, портфель, часы и даже запонки. Красная лента на шее свидетельствовала о том, что кто-то сорвал с него медаль.

Старшой принялся давать указания. Охотники подняли окровавленное тело и перенесли его на телегу. Затем, щелкая языками, они созвали собак и в глубоком молчании поехали прочь, торопясь оставить это гибельное место, провонявшееся смертью. Скоро в поисках пропавшего поезда прибудут представители местных властей, а охотникам ни к чему были ненужные вопросы. Они знали, что многие люди из руководства отличаются жадностью, мелочностью и некомпетентностью и могут доставить массу хлопот простым людям, на которых смотрят свысока. Но не бросать же умирать незнакомого барина! Они просто обязаны были попытаться его спасти. Конечно, никто даже не заикнулся о том, чтобы задержаться и вырыть могилы для несчастных погибших: охотники боялись, что если их застанут за этим занятием, то обвинят в грабеже и разбое, но вот увезти с собой раненого…

Вот так десять дней спустя Анна Федоровна получила этот страшный «подарок» — умирающего мужчину, который каким-то чудом не скончался при перевозке. Молодая вдова всплеснула руками, однако, не раздумывая, принялась хлопотать вокруг пострадавшего. Она промыла и перевязала загноившиеся раны, а затем призвала на помощь все свои знания и умения знахарки, чтобы вернуть незнакомца к жизни.

Слушая рассказ Анны, Иван, будто наяву, ощущал запах пороха и крови, слышал крики насилуемых женщин, хрипы умирающих. Он смутно припоминал озверевших грабителей, одетых в бесформенные темно-серые робы… круглые шапочки каторжников на бритых головах. Что это было: кошмар, порожденный рассказами Анны, или же жестокая реальность?

Одна неделя сменяла другую, и спасенный мужчина постепенно окреп и даже начал принимать участие в повседневной жизни Иваново. Незнакомец удивил жителей хутора своими повадками бывалого охотника. Он умело снимал шкуру с тушки, ловко очищал ее от жира, натягивал на раму для сушки. Довольные тем, что у них появился новый помощник, охотники даже доверили Ивану обработку необычайно ценных шкурок бобров, чей мех казался почти черным.

Анна привыкла к присутствию этого молчаливого человека с замашками барина, но всегда удивлялась, когда он ловко справлялся с самой грязной работой — не хуже простого охотника. Мужчина отрастил бороду и, облачившись в одежду, подаренную новыми товарищами, и сам стал походить на исконных сибиряков. Незнакомец продолжал молчать, но каждый знал, что он понимает русский язык, так как реагирует на слова хуторян.

Однажды ночью, через шесть месяцев после того как раненый появился в поселке, Анна проснулась, сначала не сообразив, что же вырвало ее из глубокого сна. Мужчина громко стонал, по всей видимости, он находился во власти кошмаров. Женщина накинула кацавейку и зажгла керосиновую лампу. От печи шло мягкое тепло. Лампадка в красном углу освещала безмятежный лик Богородицы с Младенцем.

Потное, мертвенно-бледное лицо, сжатые кулаки — мужчина метался в постели, выкрикивая какие-то непонятные фразы. Чтобы разбудить спящего, Анна положила руку ему на плечо. Но спасенный стал отбиваться, как будто защищал свою жизнь, и ударил ее кулаком по лицу. Женщина упала навзничь, ударившись об стол. Взбешенная, она вскочила на ноги, думая о том, что завтра у нее на лице будет красоваться отменный синяк.

«Хватит, успокойтесь!» — тщетно кричала Анна: кошмар не желал отпускать свою жертву. Тогда она навалилась на больного всем телом, одновременно пытаясь увернуться от ударов его кулаков. Мужчина продолжал отбиваться, но его силы таяли. «Проснитесь!» — требовала она, а спящий бился головой о подушку. Анна гладила его лицо, и понемногу бедняга успокоился, но стонать не прекратил. «Я тут, я рядом, не бойтесь ничего», — шептала вдова. Наивная! Зачем она ему теперь, когда он почти выздоровел? Где-то в другом месте у него была своя жизнь, возможно, жена и дети, которые беспокоятся из-за его отсутствия. Он должен отправиться к ним, как только станут проходимыми дороги.

Но от одной только мысли, что он может уехать, Анну охватила тоска. Ее муж умер два года назад: как-то весной на него напал оголодавший медведь. Для сибиряков подобная кончина считалась весьма почетной. Но Анна потеряла человека, которого любила. С тех пор она жила одна в избе, построенной мужем. Она лечила людей, обитавших на хуторе, и тех, кто приходил из отдаленных деревень, — ее репутация умелой знахарки распространилась на многие версты вокруг. С ней расплачивались провизией, мехами, тканями. Анна разбиралась в целебных свойствах растений, готовила настои из крапивы, ревеня и пижмы, использовала и медикаменты, которые ей два раза в год привозили из города.

Когда похоронили ее мужа, Старшой спросил у Анны, не собирается ли она перебраться в город. Он полагал, что жизнь в тайге слишком сурова для одинокой женщины. Но Анна отказалась покинуть небольшое селение, состоящее всего из нескольких дворов, то место, где она в течение пяти лет была счастлива с Павлом Алексеевым. От их хутора было две недели хода до Ивделя, где заканчивалась железнодорожная ветка, а затем еще два дня поездом до Перми. Анна любила бродить в городе по улицам, заходить в магазины, но она чувствовала себя там чужой.

После свадьбы Павел Алексеев свозил ее в Санкт-Петербург. Белыми летними ночами они гуляли вдоль набережных Невы. Сибирячка восхищалась элегантными женщинами, одетыми в шелка и кружева, великолепными зданиями с коваными балконами и высокими окнами, широкими проспектами, по которым, дребезжа, сновали электрические трамваи. Ее забавляла столичная суета, но уже через неделю, утомленная этой суетной жизнью, она была рада вернуться домой.

Ее отец, казачий офицер, один из потомков тех крестьян-воителей, которые никогда не знали крепостной зависимости и охраняли границы Империи, был осужден на каторжные работы, а затем отправлен на поселение в Сибирь. Его жена последовала за ним. После освобождения отца они обосновались в деревне, где этот образованный человек сам заботился о воспитании своих троих детей. Вечерами он рассказывал им историю края, красочно описывая покорение Сибири Ермаком, что произошло еще во времена царствования Ивана Грозного. Он говорил о том, как казаки сокрушили орды татар, открыв дорогу русским купцам, посланным предприимчивыми Строгановыми, стремящимися завладеть запасами соли, золота, серебра, железа и мехов, которыми была богата эта необъятная земля.

Заблудившаяся в воспоминаниях, Анна не сразу поняла, что незнакомец выбрался из своего кошмара. Она вздрогнула, осознав, что на нее устремлен внимательный взгляд голубых глаз. Растерявшаяся женщина устыдилась того, что лежит поверх мужчины, и быстро извинилась: «Я очень сожалею, но вы видели дурной сон». Он коснулся рукой ее опухшей щеки, в его глазах читался немой вопрос. «Это пустяки, — запинаясь, пробормотала Анна. — Вы не нарочно». И тогда он прошептал испуганно, срывающимся голосом: «Я… сожалею…» «Так вы можете разговаривать! А я-то думала, что вы немой. Кто вы? Как вас зовут?» «Я не знаю», — тихо сказал мужчина. «Не беспокойтесь, вы вспомните позже, я в этом уверена», — заверила его Анна, смущенная тоской, прозвучавшей в голосе мужчины.

Мужчина рассматривал темные миндалевидные глаза своей спасительницы, выступающие скулы, выпуклый лоб, на котором тонкой полоской выделялся шрам, полученный еще в детстве. Это ветка березы хлестнула малышку Анну по лицу, когда она бегала по лесу. Незнакомец погладил непокорную прядь волос, выбившуюся из косы, а когда Анна захотела встать, притянул ее к себе.

В ту ночь они стали любовниками. На следующий день он попросил ее руки. Анна решила, что ее возлюбленный сошел с ума, но он настаивал: она спасла ему жизнь, и он не допустит ее позора. В течение долгих недель вдова отказывала мужчине, ссылаясь на то, что, возможно, ее гость уже женат, — ведь он не знает этого наверняка, — уверяя, что она больше не хочет замуж. «А если ты забеременеешь?» — «Это невозможно, я прожила с мужем пять лет, но у нас так и не было детей».

Маленькая Таня родилась третьего ноября. Гордый отец взял малютку на руки сразу после рождения, его сердце сжималось от радости и любви к этой крохе. Точно так же он держал ее на руках тремя с половиною годами позже, когда девочка из последних сил боролась с болезнью и ее маленькое тело сотрясала жестокая лихорадка.

Ни отвары, приготовленные матерью, ни купания в ледяной реке с отцом, призванные сбить жар, не спасли ребенка. Ее черные глазки стали мутными. «Папа, позволь мне уйти», — попросила она.

Ошалевший от удушающей жары, спертого воздуха, напоенного жужжанием слепней и комаров, с мертвой дочерью на руках, обезумевший от боли и гнева, Леон Фонтеруа понял, что никогда не покинет сибирскую землю, в которой отныне будет покоиться его ребенок.


Анна оказалась права: память постепенно возвращалась к нему, и эти озарения сопровождались страшной головной болью. Звуки, запахи, события сменяли друг друга, словно в калейдоскопе, и в его голове, как по волшебству, восстанавливались целые отрывки его прежней жизни.

Этими драгоценными воспоминаниями Леон поделился лишь с Анной и Старшим. Так молодая женщина с облегчением узнала, что ее возлюбленный не женат. Мужчина частично обрел былую жизнерадостность, но с памятью вернулись и тревоги. Что сталось с его родителями, Андре? Вне всякого сомнения, они думают, что он умер. Европу сотрясала страшная война, и Леон стыдился, что не смог принять участия в военных действиях. «Ты не в том состоянии, чтобы сражаться, — заявил Старшой. — Твой долг — находиться рядом с женой и дочерью. Ты нужен нам здесь, теперь, когда ты стал настоящим охотником».

Покалеченная нога, приступы нестерпимой головной боли, накатывающие в самые неподходящие моменты, — Леон прекрасно понимал, что он неспособен участвовать в боях. Он смирился. Старшой посоветовал французу взять имя одинокого охотника, который только что скончался: ему было приблизительно столько же лет, что и Леону. Все четыре семьи, жившие на хуторе, знали, что спасенный взял себе имя их товарища, но никто, за исключением Анны, Старшого и здоровяка Григория Ильича, ставшего другом и доверенным лицом младшего Фонтеруа, даже и не догадывался, что к чужаку вернулась память. И эту тайну, как и многие другие тайны мира, поглотили туманы тайги. Год за годом Иван Михайлович Волков вытеснял Леона Фонтеруа, который постепенно и сам забыл, кем он был на самом деле. После смерти дочери он, так стремившийся вернуть свои воспоминания, предпочел стать другим человеком, мужем Анны и отцом Сергея, который родился в декабре 1918 года. Последнее событие еще больше привязало Ивана Михайловича к этой далекой земле. Со временем, глядя в зеркало, бывший Леон Фонтеруа видел именно то, что хотел: высокого охотника-сибиряка с голубыми глазами и светлой густой бородой.


Однажды в сопровождении своих друзей Иван отправился в ближайшую деревню, находящуюся в четырех днях пути от их хутора, чтобы сделать необходимые покупки. На площади у церкви они столкнулись с народным комиссаром, посланником нового большевистского правительства.

Мужчина в круглых очках и рваной гимнастерке уже видеть не мог облака мошкары и проклинаемых им невежественных крестьян. Плюс ко всему его терзала сильнейшая боль в желудке, и комиссар не испытывал никакого желания организовывать очередные выборы вожака местной партийной ячейки. Он мечтал лишь об одном: поскорее вернуться в город, раздобыть бутылку водки и пригласить в гости сговорчивую девицу — в общем, вновь обрести блага цивилизации. Именно поэтому большевик доверился своему инстинкту. Так как Иван Михайлович возвышался почти на голову над своими угрюмыми сотоварищами, а его взгляд отличался незамутненной чистотой, комиссар назначил француза руководителем партийной ячейки, в которую должны были войти жители пяти хуторов, разбросанных по непроходимой тайге. Представитель власти вручил Ивану Михайловичу красную звезду, которую следовало пришить к фуражке, и одобряюще похлопал его по плечу, приказав явиться на партийное собрание, которое должно было состояться через две недели в ближнем городке. Хотя можно ли было назвать городом это забытое всеми местечко? Затем, под бесстрастными взглядами враждебно настроенных жителей деревни, комиссар собрал свои бумаги, отдал последние распоряжения и скрылся в облаках пыли, поднятых его военным автомобилем.

Обитатели тайги отнеслись с большим недоверием к рассказам о недавней революции, которая ввергла страну в кровавый хаос. Пока еще работал телеграф, поступали сообщения о массовых убийствах крестьян, дезертиров, бастующих рабочих. Поговаривали о полностью разграбленных деревнях, расстрелянных казаках, сосланных женщинах и детях. В Перми расстреляли рабочих-контрреволюционеров, выступивших против злоупотреблений местной ЧК — безжалостной политической полиции. Крестьяне умирали от голода, им приходилось отдавать государству почти все свои запасы продовольствия. Узнав очередную новость, охотники с озабоченными лицами возвращались в свои хутора.

Как-то вечером Старшой созвал хуторян. Будущее всем казалось безрадостным. Следовало предусмотреть худшее развитие событий. Так были сооружены тайные склады с запасами провианта, оружия и пороха. Они располагались в непролазных чащобах и на озерных островках, к ним вели невидимые для чужого глаза тропы, проходящие через густой кустарник. Большевистская Россия с ее абсурдными требованиями и авторитарной властью казалась сибирякам еще страшнее царской империи.


Немного позже, уже после полудня, Иван Михайлович остановился у небольшого кладбища. Снег полностью скрыл могилы. Нельзя было догадаться, где находится маленький памятник, который мужчина соорудил собственноручно более десяти лет тому назад. Надпись на памятнике гласила:


Татьяна Ивановна Волкова

3 ноября 1915 — 22 июня 1919


Было начало пятого, но на улице уже стемнело. Небо лучилось звездами. Хрустальный свет заливал темную стену деревьев и трубы заснеженных изб, из которых вился седой дымок. Его ждали у Старшого. Вздохнув, Иван Михайлович поправил ружье на плече и машинально потер себе нос и щеки, чтобы разогнать кровь. Он не должен больше задерживаться. Сергей, наверное, умирает от нетерпения, мечтая посмотреть подарки. Решительно развернувшись, охотник направился к подворью Старшого. От снега были расчищены лишь дверь избы и одно из окон. Неяркий свет танцевал за стеклом, разукрашенным морозными узорами. Прежде чем войти, Иван Михайлович постучал в дверь.

Старшой поднялся, чтобы поприветствовать гостя. Это был суровый мужчина шестидесяти лет с пронизывающим взглядом. Он подождал, пока Иван Михайлович освободится от тулупа и шапки из медвежьего меха, а затем наградил вошедшего дружеским тычком.

— Ты можешь гордиться своим сыном, дружище!

Иван бросил лукавый взгляд на Сергея, который болтал в углу со своей лучшей подругой Марусей. Охотник поприветствовал сына Старшого, крепко сбитого весельчака, которому не было равных в игре в карты, а также его робкую супругу и их двоих юных сыновей. Затем он повернулся к Григорию Ильичу, охотнику, который помог французу, когда тот оправился от ран, узнать этот суровый край.

На протяжении нескольких недель эти двое мужчин стояли лагерем среди кедров и берез, разогревая на костре настой из коры, прежде чем отправиться охотиться на лося или на тетерева. Именно Григорий изготовил для друга его первую рогатину — одно из основных охотничьих орудий сибиряков. Они добывали водоплавающую птицу, скользя по чистым водам озера на длинной лодке, которую раскачивал ветерок, живущий в ветвях серебристых ив. Вокруг хлопали крыльями дикие голуби, дрозды и снегири. А когда наступила зима и все привычные метки — раздвоенное дерево, заросли кустарника или приметная скала — исчезли под толстым слоем снега, Григорий научил Ивана находить дорогу по звездам.

Лицо, заросшее густой бородой, широкие кисти, изукрашенные шрамами, сильные пальцы, способные создавать удивительные поделки из тончайшей бересты… Григорий привязался к иностранцу, который, как и он сам, не любил пустой болтовни. К тому же Иван Михайлович отлично разбирался в охоте. Он отличался наблюдательностью, терпением и сноровкой, которая приходит лишь с опытом.

Григорий крепко обнял приятеля. Он лишь недавно вернулся из трехнедельной поездки. Мужчина отвез пушнину в Ивдель и узнал там последние новости. Иван сел на лавку, сложив руки на коленях. Ему поднесли водки. Григорий предпочитал пить крепкую настойку на грибах, которую Иван находил непригодной для употребления.

Старшой зажал в зубах свою короткую трубку.

— Если верить Григорию, то новости неважные, — пророкотал он. — Они вновь взялись за крестьян, как и десять лет тому назад. Говорят, что на вокзалах стоят поезда, переполненные женщинами, детьми и стариками.

— Почему? — удивился Иван.

— Они всех выслали, — понизив голос, пояснил Григорий. — Их обвиняют в том, что они богатые крестьяне, которые мешают коллективизации земель… Но я хочу тебе сказать, что они были не так уж и богаты, эти кулаки. Все это просто безобразие… Их привезли к нам, ничего не предусмотрев. У них нет ни еды, ни каких-либо средств к существованию. Они умирают от голода и холода. Кажется, — мужчина стал говорить еще тише, чтобы его не услышали женщины и дети, — некоторые из них дошли до того, что едят мертвецов.

Старшой с мрачным видом вынул трубку изо рта и почесал седую бороду.

— Мы, сибиряки, не похожи на этих людей из Москвы или Петрограда.

Улыбка тронула губы Ивана: Старшой категорически отказывался называть город Ленинградом, полагая, что «товарищ Ленин» был пособником дьявола и что чем меньше поминаешь вслух нечистого, тем реже он на тебя обращает внимание.

— У нас здесь нет никакой нужды перераспределять землю, — продолжал Старшой, — здесь ее больше, чем нам требуется. И нам не надо захватывать барские дворцы, потому что у нас их просто нет. Все, чего мы хотим, — это чтобы нам позволили жить в мире, так, как мы привыкли. Вот возьмем отца Анны. Он был сослан за то, что ратовал за независимое правительство, за лучшее управление, за университеты для наших детей. Даже наши крестьяне отличаются от крестьян других земель: большая часть из них владеет пятнадцатью десятинами земли, парой лошадей или двумя-тремя захудалыми коровами. Мы всегда сами о себе заботились. Мой старший сын уехал, чтобы сражаться в Сибирской армии. Моя жена сама нашила ему зелено-белые ленты на фуражку и на рукав. А красные его убили. Но и белые были ничуть не лучше: люди Колчака тоже убивали невинных, уж ты можешь мне поверить. И вот теперь творится то же самое.

Трое мужчин замолчали, наблюдая за подростками, которые подшучивали друг над другом. Сергей с гордым видом держал на коленях карабин.

Старшой ударил кулаком в дно бутыли, выбив из нее пробку. Иван одним махом опустошил свой стакан и не стал возражать, когда налили по новой.


Праздничный ужин закончился. Сергей и Маруся закружились под звуки веселой мелодии. Григорий играл на балалайке, а Старшой — на гармони. Платок не мог удержать густые волосы девочки, и они разлетались в разные стороны. Ее щеки разрумянились и цветом стали напоминать ее же красный фартук. Глядя, как ловко пляшет подруга, Сергей старался изо всех сил. Анна хлопала в ладоши и смеялась.

Прошлое казалось Ивану бесконечно далеким, как будто он прожил две различные жизни, и граница между ними пролегла в день нападения на поезд, которое могло бы стать для Леона Фонтеруа фатальным.

Будучи ребенком, он никогда не мог усидеть на месте, и эта непоседливость сильно раздражала отца. Леон задыхался в стенах отчего дома. Андре — вот кто был образцом послушания. Семья нуждалась в таких людях, как Андре, людях, почтительно относящихся к традициям, способных выстоять в буре и передать доставшееся им наследство потомкам. Леон частенько подшучивал над старшим братом, но втайне завидовал его невозмутимости, последовательности. Он скрывал под маской бесцеремонности свою страсть к переменам, жажду деятельности; молодой человек отлично знал, что многие считают его безответственным и даже бессовестным. Позже он понял, что безответственность может причинить боль другим людям.

Впервые он это ясно осознал, когда находился на севере Канады. Там его провожатый, иссушенный солнцем и ветром, любитель сигар и Бодлера, научил Фонтеруа основным профессиональным навыкам.

МакБрайд спас ему жизнь, в то время как сам Леон вел себя, как неразумный щенок, совершая всевозможные глупости, которые вполне могли привести к смерти. Именно канадский траппер научил француза терпению, чего не удалось сделать ни одному из его школьных учителей. Именно он сумел привить молодому Фонтеруа такие качества, как умеренность, собранность и скромность. Рядом с МакБрайдом, человеком, скупым на похвалы, Леон понемногу освободился от своих замашек аристократа и от привычек исконного горожанина. Чтобы усвоить урок, ему было достаточно застрявшей в ловушке руки, погасшего по его вине костра, тогда как все спички отсырели, полуобмороженных, белых и нечувствительных пальцев ног лишь из-за того, что он чересчур сильно затянул ремни своих снегоступов. Урок был суров, но, выучив его, Леон изменился раз и навсегда.

Вернувшись в Париж, он нашел столицу излишне тесной. Костюмы, сшитые на заказ, и жеманство девушек раздражали его. В его воображении рождался образ далекой Сибири, непохожей на другие края. Ему захотелось познакомиться с неизведанной страной, и он рвался в Россию, в Сибирь, не столько ради процветания Дома Фонтеруа, сколько для того, чтобы осознать, кто он такой, потому что тот новый человек, что появился в Канаде, не мог развиваться дальше рядом с теми, кто знал его еще ребенком. Когда отец запретил Леону уезжать, он ослушался: зов Севера был слишком силен. Но судьба распорядилась таким образом, что он стал узником собственного тела, калекой, на долгие месяцы прикованным к постели. Его жизнь изменилась самым кардинальным образом.


Часом позже они отправились домой. Силуэты застывших деревьев напоминали фигуры фантастических животных. Где-то рядом треснула заледеневшая ветка, и этот треск прозвучал в ночи ружейным выстрелом. Сергей шел впереди, сжимая в руках карабин и подарок Маруси: праздничную рубаху, которую девочка сама для него вышила. Григорий гордо вручил сыну друга телескоп, который раздобыл в городе.

«Какое будущее ждет моего сына? — внезапно подумал Иван. — Станет ли он охотником, как я? Должен ли я сказать ему, откуда приехал, поведать о том, что существует совершенно иной мир, непохожий на этот, где он мог бы вести иную жизнь? Есть ли у меня право лишать его этой возможности?»

Как будто услышав мысли мужа, Анна Федоровна взяла его за руку. Она была истинной таежной женщиной — упрямой, волевой, уверенной в себе. Женщиной, полной сил. Если бы Фонтеруа вынудил ее последовать за ним в Париж, она бы там просто зачахла. А отнять у нее Сергея Иван Михайлович никогда бы не смог.

Провидение подарило ему жену и сына, друзей, новое «я». Так зачем же грезить о чем-то ином? Все сложилось, как сложилось, и это было правильно.


Шел дождь. Над городом нависла свинцовая туча. Газоны парка Монсо пахли сырой землей. Робко раскрывающиеся почки и первые зеленые листики говорили о начале весны.

Александр сидел на скамейке с облупившейся краской, уронив голову на руки. Он не обращал никакого внимания на гувернанток, толкающих детские коляски. Завидев сидящего мужчину, женщины поспешно удалялись, как будто опасаясь, что его тоска может оказаться заразной.

Внезапно он резко поднялся и решительно двинулся прочь из парка. Вот уже три месяца от Валентины не было никаких вестей. Он должен ее увидеть, должен поговорить с ней, убедиться, что она действительно существует, что все это не было сном, что он страдает не из-за неосуществимой иллюзии.

Александр миновал высокую позолоченную ограду парка и спустился к авеню Мессии. Ему навстречу попадались прохожие, спешащие укрыться от непогоды. Молодой грек остановился перед внушительным, богатым зданием, поднял голову. Мелкий дождь заставлял мужчину постоянно моргать. Каждый этаж украшали балконы из камня или кованого железа. Весь дом сиял огнями. Она была где-то там, в его недрах. Одна. Александр знал, что хозяин уехал.

Он приблизился к воротам, позвонил.

— Вы к кому? — спросила консьержка, маленькая худенькая женщина, которую с трудом можно было различить в коконе из многочисленных шерстяных шалей.

— К месье Фонтеруа.

— Третий этаж, направо.

Александр толкнул стеклянную дверь и поднялся по лестнице. Его шаги заглушал толстый ковер. Сквозь витражные стекла со стилизованными цветами лился сумеречный свет. Оказавшись на третьем этаже, мужчина позвонил в дверь.

— Месье, что вам угодно? — справился дворецкий, открывая незнакомцу.

— Мадам дома?

— Вы по какому вопросу, месье?

— Меня зовут Александр Манокис. Мадам ждет меня, — соврал грек.

— Пожалуйста, входите, месье. Я узнаю, сможет ли мадам вас принять.

В вестибюле Александр снял фуражку. На квадраты чернобелого мрамора упали несколько капель дождя. Три белые орхидеи стояли на журнальном столике. Мужчина подумал, что всегда ненавидел вылощенную и ядовитую чувственность этих цветов.

— Соблаговолите пройти в гостиную, месье, — прошелестел дворецкий, приглашая гостя в просторную комнату, окна которой выходили на проспект с блестящими от дождя деревьями.

Несмотря на то что горело несколько ламп, гостиная была погружена в полумрак. На панелях лакированной ширмы в отблесках неяркого света порхали экзотические птицы. Взвинченный до предела, Александр поежился. Как же ему не хватало солнца и тепла! Порой молодому греку казалось, что он никогда не согреется.

Распахнулась правая дверь. В комнату вошла Валентина. Она тщательно закрыла за собой дверь и оперлась на нее, как будто боялась двинуться вперед.

— Чего ты хочешь? — резко бросила она.

Александр с трудом узнавал лицо возлюбленной, но он почувствовал, что она нервничает. Женщина была одета в муслиновую рубашку из красного шелка и узкую серую юбку годе, которая подчеркивала изящные линии ее длинных ног. Молодой человек не проронил ни слова. Валентина со вздохом оторвалась от двери и направилась к нежданному гостю. На ее руке позвякивали браслеты.

— Чего ты хочешь? — вновь спросила она, вздернув подбородок. — Зачем ты пришел ко мне домой?

Нет, ее лицо не изменилось, но она не была прежней. Шаловливую хрупкую девушку, которая показалась Александру такой же потерянной, как и он сам, вытеснила чужая неприятная женщина. И это его любовница? Та, которая отдалась ему с таким бесстыдством и решимостью? И Александр вдруг, не без печали, осознал, что они занимались любовью, лишенной истинной нежности. А также он понял, что не относится к тем мужчинам, которые довольствуются в отношениях с женщинами лишь плотскими утехами.

— Я хотел видеть тебя. Ты не появлялась целых три месяца.

— Я подумала, что нам больше нечего сказать друг другу.

Она подошла к окну. Дождь усилился. Время близилось к вечеру, и над городом клубился легкий туман.

Валентина вздрогнула, когда он положил ей руки на плечи, а затем отпрянула от него. У нее было очень напряженное лицо, казалось, она вот-вот начнет кусаться.

— Прекрати, Александр. Ты, конечно, знаешь, что мой муж уехал. Я ненавижу эти игры. Скажи мне, чего ты хочешь, а затем — уходи.

Его губы искривились в горькой улыбке.

— Ты безжалостна.

— И вновь высокопарные фразы! — бросила она раздраженно, всплеснув руками. — Это так просто — приклеивать ярлыки на мгновения как удовольствия, так и драмы. Я ни к чему не принуждала тебя, ничего у тебя не взяла, ничего не украла. В чем ты меня обвиняешь?

— А почему ты чувствуешь себя виноватой? — отозвался он.

Красавица открыла обе створки бара и рассеянно взглянула на стоящие там стаканы и графины, затем вновь повернулась к собеседнику. На низком столике лежал серебряный портсигар. Валентина наклонилась, чтобы взять сигарету. Огонь зажигалки высветил изящную линию ее носа. Женщина с облегчением выдохнула облачко дыма.

— Мне и в голову не приходило, что ты воспримешь все это с таким трагизмом.

— Два года, Валентина. Мы любили друг друга в течение двух лет… если только… В твоем случае речь не идет о любви, не правда ли? У тебя не было никаких чувств ко мне.

Она не ответила. Как сказать ему правду? Она была покорена красотой его тела и его энергией. В самом начале их связи был такой момент, когда она потеряла из-за него сон. И та сила чувств, что Валентина испытывала к этому мужчине, испугала ее. Она поклялась, что никогда больше не позволит себе поддаться подобной слабости, и она не могла простить Александру ту власть, что он обрел над нею.

Молодая женщина села на диван, положив ногу на ногу С тех пор как Валентина узнала, что ждет ребенка от своего любовника, она поняла, что ситуация стала слишком опасной. Александр никогда не должен узнать об этом. Красавица опасалась реакции импульсивного грека: он был идеалистом, и это известие потрясло бы его. Как знать, предпочтет ли он отступить, или же, наоборот, сочтет, что отныне у него появились новые права и обязанности? А Валентина никогда бы не рискнула разрушить свою жизнь с Андре. Значит, она должна раз и навсегда порвать с любовником. В ее голосе прозвучали нотки отчаяния:

— Александр, это был особый период в нашей жизни, мы сошли с уготованного нам пути. Ты должен согласиться с этим. Ты молод, ты женишься, и у тебя будет семья. Нью-Йорк — ты все еще думаешь о нем? Почему бы тебе не обратиться к моему мужу, возможно, он смог бы подыскать тебе там работу?

Она должна была подумать об этом раньше! Валентине стало стыдно. Было очевидно, что Александр страдает, но она не могла позволить себе размякнуть. Взгляд мужчины задержался на прекрасном лице возлюбленной. Она чувствовала, как участился ее пульс. «Черт побери!» — мысленно выругалась Валентина, взбешенная тем, что этот человек ей по-прежнему небезразличен.

— Ты никогда ни в ком не нуждалась, Валентина? — спросил Александр. — Правда, ни в ком?

Она знала, что он говорит не о физической потребности, но о привязанности, порождаемой любовью, привязанности, которая парализует, подчиняет и при этом воспринимается как дар свыше. Любить вот так, до полного самоотречения?

— Надо полагать, в некотором смысле я ущербна, — прошептала она.

Подобное признание удивило Александра. Именно эта способность Валентины приводила его в отчаяние: она позволяла видеть мельчайшие изъяны своей души, но никогда не разрешала исследовать их. Каждый раз, когда он думал, что узнал о ней нечто новое, она тут же замыкалась, оставляя своего собеседника в полной растерянности.

— Если бы ты не была замужем и если бы я был богат… как ты думаешь, тогда мы могли бы?..

Он кусал губы, страдая от унижения. Внезапно Александр возненавидел эту ледяную красавицу. Он осознал: она что-то безнадежно сломала в его жизни и в будущем любую женщину он будет сравнивать с Валентиной Фонтеруа, и никогда ни одна из них не сможет сравниться с этой бесстрастной француженкой.

Почему его никто не предупредил о том, что в этом мире существуют подобные женщины? О них следует рассказывать подросткам еще в школе, объяснять, что к ним необходимо относиться с недоверием, что яд такой женщины может проникнуть в душу и погубить вас. Рядом с ними все остальные опасности выглядят смешными.

А еще Александр злился на Валентину за то, что она пробудила в нем страхи, о которых он и не подозревал. Чего он боялся? Разве он не должен был убедить ее, вынудить признать их любовь? Мужчина почувствовал, как в нем крепнет желание все изменить, оно все нарастает, высится, как штормовой вал, и вновь опадает. Зачем? Достаточно было взглянуть на бесстрастное лицо Валентины, сидящей на диване, на ее плотно сжатые губы, на напряженную прямую спину. Александр понял, что безоружен, разбит, ведь он имел глупость полюбить ее, и он будет любить ее всегда, до последнего вздоха.

— Мне очень жаль, — выдохнула Валентина.

— А мне нет, — нервно бросил грек. — Я готов потратить всю свою жизнь на то, чтобы заставить тебя чувствовать, любить, но я боюсь, что мне это никогда не удастся. Ты погубишь меня, медленно, но верно, как губишь своего мужа. В тебе есть нечто ужасное, Валентина…

— Замолчи! — крикнула она.

Валентина встала и принялась мерить шагами комнату.

— Ты наделяешь меня той властью, какой у меня нет. Я — всего лишь женщина, одна из многих, женщина со своими желаниями, мечтами, слабостями… Все мы из кожи вон лезем, чтобы устроить наши мелкие и жалкие судьбы. Что ты напридумывал себе, Александр? Ты помещаешь человека на пьедестал и пишешь с заглавной буквы каждое слово, означающее чувство: Любовь, Страсть, Верность, Честь… Ха! — Женщина разразилась саркастическим смехом. — Я никогда не верила в эти высшие ценности, о которых нам прожужжали все уши. Ты забыл — в каждом яблоке есть свой червяк? Мир полон жадных, безразличных и эгоистичных людей. Никого никогда не любили за его душу. Давай будем искренними, хотя бы один раз. Каждый из нас стремится получить деньги, власть, наслаждения… Только ни у кого недостает мужества признаться в этом. Я не люблю своего мужа, но я довольна такой жизнью и не знаю, смогла бы существовать без него. Что же касается тебя, то, надо признать, некоторое время ты был мне просто необходим. И я тебя никогда не забуду. Наши отношения стали частью меня. Но я не хочу жить с тобой. У нас нет ничего общего, и сейчас я говорю не о деньгах или социальном статусе. Ты мог бы быть в десять раз богаче Андре, но я бы не осталась с тобой.

Молодая женщина восстановила дыхание. Она так хотела, чтобы он понял!

— Ты слишком хорош для меня, Александр, — продолжила Валентина уже более спокойно. — Как бы это правильнее сказать… В тебе нет ни капельки тьмы. А Андре, он, в определенном смысле, умер в окопах Вердена. Даже когда он хохочет, какая-то часть его души страдает. Он из тех, кто никогда не будет счастлив целиком и полностью, и порой я задаюсь вопросом, а был ли он вообще когда-нибудь счастлив? Мне потребовались годы, чтобы понять его, и, возможно, я так никогда и не поняла бы его, если бы не встретила тебя… такого оптимистического, удивительно невинного… Я не люблю Андре, но я научилась понимать его молчание. А это уже немало. Быть может, это главное.

Валентина прервалась и посмотрела на любовника. Она говорила, испытывая сильнейшее волнение, пытаясь объяснить то, что она лишь смутно ощущала и что поняла только сейчас. Она осознала, что дорожит Андре больше, чем думала, без него она бы чувствовала себя потерянной.

Александр не отрывал от нее глаз. Он злился из-за того, что она принимает его за столь наивного парня, и страдал, понимая, что Фонтеруа, этот обманутый супруг, которого он презирал, оказался так важен для Валентины. Внезапно Александр открыл для себя, что женщина может изменять мужчине, при этом не предавая его.

— В таком случае мне остается только уйти, — сказал он. — Завтра я уволюсь и покину Дом Фонтеруа. Возможно, я уеду из Парижа, я еще не решил. Что касается Америки, боюсь, что в связи с кризисом у меня нет никаких шансов получить визу.

Мужчина направился к двери. Валентина стояла посреди комнаты, хрупкая и прямая, вытянув руки по швам. Ее лихорадочный взгляд застыл на бывшем любовнике.

Александр остановился рядом с любимой и поднял руку, чтобы погладить ее по щеке. Погладить, как сделала она два года тому назад в автомобиле, припаркованном у его дома. Но если жест Валентины был преисполнен непреодолимого желания, той безумной надежды, которую дарит ложное предчувствие любви, то жест Александра был рожден отчаянием. Он почувствовал, как холодны его пальцы, и его рука замерла в нескольких сантиметрах от лица любимой.

Молодой грек вдыхал аромат ее духов, ощущал жар ее тела, которое он столько раз ласкал, которое подчинял себе, подводя к мгновениям наслаждения, отмеченным его проникновением… Разве не она сама предоставила ему свое великолепное тело, но так и не допустила до своего сердца? Он должен довольствоваться тем, что добился успеха там, где потерпел неудачу ее муж. Александр не смог удержаться и ощутил прилив чисто мужской гордости, гордости собственника, но к этому примешивался вкус одиночества, столь страшного абсолютного одиночества, что у молодого человека перехватило дыхание.

Она не моргала, ее изумрудно-зеленые глаза смотрели прямо на него. И Александр уронил руку.

В вестибюле он схватил пальто и фуражку, лежащие на скамейке, с трудом открыл дверь, устремился к лестнице и ринулся вниз, перескакивая через ступеньки. Оказавшись на улице, Александр побежал.

Лейпциг, 1933

Почему я не могу поступать, как все остальные? — спросил Петер, умоляюще глядя на родителей. — Они все стали членами этой организации. Лишь Хадерер да я, мы единственные, кто не состоит в ее рядах. И как, скажите, я при этом выгляжу?

На последнем слове его голос сорвался. Прошло уже несколько недель, как начал ломаться голос сына, но Ева каждый раз вздрагивала, когда слышала прорезающиеся мужские нотки в хрустальном тембре ребенка.

Они обедали в «Погребке Ауэрбаха»[23], в теплом зале, обшитом деревянными панелями и украшенном потемневшими от времени фресками. Рядом с нарядными столами красовалась огромная бочка вина. Ева очень любила это место, где во время войны она впервые поужинала с Карлом и его друзьями, но сегодня женщина находила эту обстановку гнетущей.

После 30 января, с тех пор как Гинденбург[24] назначил Гитлера канцлером Рейха, у Евы возникло ощущение, что ее страну медленно сжимают страшные тиски. В ежедневных газетах и на радио множились страстные речи, призывающие к террору, направленному против социалистов и евреев. «Leipziger Volkszeitung», газета, которую она любила листать за чашечкой кофе, сидя в кафе «У Ханнеса» после занятий в консерватории, была запрещена. Люди боялись друг друга и изъяснялись лишь намеками. Многие опасались, что и телефоны прослушиваются. Было от чего стать параноиком.

Ева взглянула на двух дам, суровых, как само правосудие; головы обеих венчали черные шляпки, вышедшие из моды. Их мужья, поглощая пиво, напыщенно рассуждали о деле поджигателей Рейхстага, которое рассматривалось осенью в Верховном суде. «Вне всякого сомнения, в последние месяцы эти люди бойкотируют еврейские магазины», — раздраженно подумала фрау Крюгер.

Официантка принесла посетительнице бокал красного вина. Потянувшись за ним, Ева заметила, что у нее дрожит рука. «Какая неприятность! Мне потребуется много времени, чтобы сконцентрироваться перед вечерним концертом», — разозлилась она. Ее раздражение лишь усилилось, когда она вспомнила о том, что дирижер и многие музыканты оркестра «Гевандхауза»[25] были высланы из страны, а произведения Мендельсона, Стравинского и Малера вычеркнуты из репертуара. Лишь недавно закрылся двухмесячный фестиваль, посвященный Вагнеру. «Я ненавижу Вагнера», — сжимая губы, подумала Ева.

Опустив глаза на стакан с лимонадом, Петер сделал тот недовольно-надутый вид, который обычно напускал на себя, когда родители ему что-нибудь запрещали. Его короткий светлый чуб, который мальчик так тщательно укладывал перед зеркалом, взбунтовался и упал на лоб. В кармане Петера покоилась его любимая книга: «Der Hitlerjunge Quex»[26], которую он взял в школьной библиотеке, к великому огорчению матери, предпочитавшей захватывающие романы Карла Мая о приключениях Виннету и Верной Руки. Ева сердито и с изумлением отмечала капризы сына. «Он заслуживает порки, — решила она, — но, боюсь, тогда меня арестуют за то, что я осмелилась поднять руку на “будущее” Германии!»

Она встретилась взглядом с Карлом. Мужчина был демонстративно равнодушен, но фрау Крюгер была уверена, что, как и она сама, ее супруг не знает, как помешать Петеру вступить в Союз гитлеровской молодежи. Подобный запрет не только ставил подростка, которому скоро исполнится четырнадцать лет, в очень сложное положение, но и мог привлечь ненужное внимание ко всей семье. А Карл знал, что он и так находится под наблюдением.

Все началось в марте, когда люди из СА[27] ворвались в его бюро, как и во многие другие издательские дома Рейха.

По широкой деревянной лестнице загрохотали сапоги, и дверь распахнулась так резко, что это заставило вздрогнуть девушку, сидящую в приемной. Раздались короткие лающие приказы, и вот уже пятеро мужчин опрокидывают стопки книг, открывают ящики, просматривают документы, отбирая контракты с еврейскими писателями… Один из солдат достал из кармана и развернул плакат, предназначенный для университетов, и стал трясти им перед лицом Карла, который с нарочитой медлительностью надел очки и лишь затем приступил к чтению: «Когда еврей пишет на немецком языке, он лжет. Все книги евреев, издающиеся на немецком языке, должны быть снабжены уведомлением о том, что они переведены с иврита».

Это были продуманные акции по устрашению населения, срежиссированные умелой рукой человека, привыкшего организовывать массовые сборища с факелами, патриотическими песнями и фанатичными призывами.

И пока испуганные сотрудницы жались в углах комнаты, кутаясь в свои шерстяные кофточки, Карл впервые в жизни ощутил настоящую ненависть. Он был взбешен из-за ощущения собственного бессилия, от осознания того, что с ним обращаются, как с преступником, а он вынужден беспристрастно взирать на этих бандитов.

Затянутый в коричневую рубашку, с одним-единственным погоном на правом плече, выпятив колесом грудь с портупеей, мужчина повернулся к одному из литературных редакторов: «Яков Клаузнер — это вы?» Молодой редактор вздрогнул, как будто его ударило током. «Нет, это — он!» — выкрикнул работник издательского дома, указывая на своего коллегу, расположившегося в другом конце комнаты. И Карл понял, что отныне так и будет: трусы начнут указывать пальцем на более слабых, пока сами не станут обвиняемыми.

Штурмовик обратился к Карлу: «Ваш служащий — еврей, и вы это знаете». «Его мать — арийка», — спокойно уточнил Карл. «Достаточно двадцати пяти процентов еврейской крови, чтобы считать человека artfremd[28]». «Простите меня, — извинился Карл, — но я — литератор. Я никогда не дружил с цифрами».

В комнате воцарилась мертвая тишина. Нацист подошел к Крюгеру. Ощущая, как колотится сердце, Карл стоял напротив мужчины, чья плоская фуражка была украшена золотым гербом. Штурмбанфюрер уставился на издателя своими светлыми глазами. «Я ненавижу ваш злокозненный ум, Крюгер. Еще одно слово, одно-единственное, — и я вас арестую!» Очень медленно мужчина разорвал контракты, которые до этих пор держал в руках, и швырнул обрывки в лицо Карлу. Затем он созвал своих людей, и все они удалились, с силой хлопнув дверью, оставив после себя развороченные шкафы и мертвенно-бледные лица.

Одна из сотрудниц потеряла сознание и с очаровательной грацией осела на пол. Карл стряхнул клочки бумаги, прилипшие к его пиджаку. «Клаузнер, будьте так добры, займитесь фройляйн Розой. У нее такие слабые нервы!»

Карл сделал глоток свежего пива. Несколькими днями ранее, когда они возвращались с Евой из театра, он стал свидетелем страшной сцены, которая навсегда отпечаталась в его памяти. Фанатики в коричневых рубашках и студенты в пестрых костюмах, свидетельствующих об их принадлежности к тому или иному факультету, размахивали факелами и выкрикивали имена запрещенных авторов — Генрих Манн, Зигмунд Фрейд, Эрих Мария Ремарк… А затем стали бросать их книги в пламя костра, от которого поднимались снопы искр. Внук и сын издателей, человек, родившийся в городе, где первая книга была напечатана через тридцать пять лет после изобретения Гуттенбергом печатного станка, Карл был так потрясен этим аутодафе, что Еве пришлось удерживать его за руку, чтобы он не кинулся на палачей с кулаками. Всю ночь Крюгер не мог сомкнуть глаз.

На следующий день состоялось ежегодное собрание издателей и печатников. Министр пропаганды Йозеф Геббельс взошел на кафедру, ловко скрывая хромоту — у него была искривлена нога, и Карл с недоумением выслушал приказ об уничтожении «вредных книг».

— Нам следует разрешить ему, — прошептал Карл, глядя на Еву.

— Я знаю, — ответила совершенно раздавленная фрау Крюгер.

— Что, правда?! — воскликнул Петер, и его лицо обрело былую жизнерадостность. — Я могу записаться в гитлерюгенд, как и мои товарищи? Я знаю, что они ходят в походы и разбивают лагерь на природе…

Ева наклонилась вперед и с силой сжала пальцы сына. На лице подростка появилась болезненная гримаса.

— Послушай, Петер, ты — мой единственный сын, и я тебя люблю больше всех на свете. Когда ты родился, я испытала небывалое счастье. Ради твоего отца и тебя я готова пройти все круги ада, но выслушай меня внимательно, потому что больше я не стану повторять: если когда-нибудь ты предашь, пускай даже один-единственный раз, те идеалы, на которых мы воспитывали тебя, если ты забудешь о таких ценностях, как терпимость и человечность, ты мне больше не сын, а я тебе не мать. Я объяснила достаточно понятно?

Юный Петер застыл как громом пораженный. Он не узнавал эту напряженную женщину с жестким взглядом. Куда делась его ласковая мамочка, которая заботилась о нем, когда он болел, радовалась его успехам в школе и успокаивала, когда у него случались поражения? Внезапно мальчик со страхом обнаружил, что его мать может существовать без него, сама по себе. Что она может судить его и счесть виновным.

Ева так сильно сжимала пальцы сына, что ему стало очень больно, но это не имело значения — никогда раньше Петер не испытывал подобного озарения. Если он может разочаровать ее, значит, он может и заставить мать гордиться собой. Следовательно, речь идет о борьбе, как тогда, на школьном дворе, когда этот зверь Фишер ударил его. Отныне любовь матери не будет доставаться ему даром, придется сражаться, чтобы заслужить ее. Это откровение озарило его душу, как вспышка молнии, поколебало его детские убеждения и высветило всю низость и величие человеческой сущности.

— Я вижу, ты понял, — прошептала Ева, выпуская пальцы мальчика и хлопая его по руке. — Впрочем, я в этом не сомневалась.

Фрау Крюгер улыбнулась, и это была ее первая искренняя улыбка за долгие месяцы.


После обеда они отправились на прогулку. Карл протянул Еве руку. Петер шагал чуть в отдалении, погруженный в свои мысли.

Они вышли на просторную площадь Аугустусплац, на которой возвышались прекрасные здания, в том числе и здание Оперы. Раздался лязг тормозов, и трамвай, остановившись, выпустил из своего чрева толпу пассажиров.

— Возможно, ты была излишне сурова с ним, — пробормотал Карл.

— Я была искренней, — возразила Ева. — На Петера оказывают дурное влияние, и я этого не приветствую. Все нормальные молодежные организации распущены. На последнем родительском собрании некоторые из пришедших вскидывали руки в гитлеровском приветствии. Ты бы видел мое лицо и лицо учителя истории! К сожалению, я не умею скрывать свои чувства.

— Но в преддверии смены правительства нам следует научиться притворяться. К счастью, в стране уже зреет протест… Взгляни на нашего бургомистра. Гёрделер[29] выставил стражу у Ратуши, чтобы помешать поднять над нею нацистский флаг.

— Ты всегда был оптимистом, Карл, но на сей раз, боюсь, ты ошибаешься.

Она подняла голову и окинула взглядом кариатиды и стройные колонны университета.

— Я с горечью думаю о том, что они создали комиссию для национализации старейшей школы Германии! Они все уничтожают: газеты, своих противников, образование… Взгляни, вот что нас ждет, — и женщина указала на ребенка в коротких штанишках, весело бегущего за мячом, разукрашенным свастикой.

— Англия и Франция не допустят этого.

— И что, по-твоему, они сделают? — с иронией в голосе поинтересовалась Ева. — Объявят войну? Да они еще от предыдущей не оправились. К тому же их устраивает сильная Германия, сдерживающая проникновение большевизма.

— Коммунизм ничем не лучше нацизма, это я уже тебе говорил. Две тоталитарные системы, которые отрицают свободное волеизъявление и такое понятие, как индивидуальность.

Какое-то время Ева молчала.

— Я не понимаю, как могут люди быть настолько слепыми.

— Люди не всегда слепы, — хмуро заметил Карл. — Чаще всего они алчны и трусливы. А это много хуже.


Шестьсот мест концертного зала «Гевандхауз» постепенно заполнялись публикой, повсюду раздавалось шуршание длинных платьев и тихое гудение голосов. Среди черных фраков Карл заметил и выделяющуюся коричневую форму нацистов. Мимо него, весело переговариваясь, прошли две дамы. На корсажах их платьев переливались и сияли драгоценными камнями золотые свастики. «Хоть бы Ева их не заметила!» — обеспокоенно подумал Крюгер.

Всю вторую половину дня его жена старалась успокоиться после обеда с Петером. Сразу по возвращении домой мальчик поднялся к себе в комнату. Прежде чем отправиться на концерт, Ева зашла к сыну, чтобы поцеловать его. Карл опасался новой перепалки, но жена вернулась в гостиную, улыбаясь, и мужчина почувствовал себя успокоенным. Петер вступит в ряды гитлерюгенда, но при этом останется верным родителям, по крайней мере он поклялся в этом матери. Карл от всего сердца на это надеялся, но опасался того давления, что будет оказано — он в этом не сомневался — на подростка. Как можно противостоять этому в таком юном возрасте, когда тебе вдалбливают, что ты принадлежишь к господствующей расе? Петер должен проявить необыкновенную твердость духа, чтобы не поддаться привлекательным призывам. А Карл не мог не сомневаться в том, что его сын настолько стоек и умен, хоть и испытывал стыд.

Баритон, которому Ева аккомпанировала во время первого отделения концерта, поблагодарил публику поклоном. Мужчина казался столь же предупредительным, как и молодой Клаузнер. Карл спрашивал себя, как сложится судьба литературного редактора, который этим утром сообщил своему патрону, что намерен эмигрировать в Палестину.

«Вы уверены в своем решении, Клаузнер? — обеспокоенно спросил Карл. — Вы же там никого не знаете. Как вы собираетесь жить?» Залившись краской, молодой человек посмотрел на своего работодателя. «Как-нибудь устроюсь, господин Крюгер. У меня нет выбора. Моя жена потеряла работу, а она была учительницей. Если так будет продолжаться и дальше, мы не сможем зарабатывать деньги, как же мы тогда прокормим наших двоих детей?» «Но, в конце концов, Клаузнер, я не хочу вас увольнять!» — возразил Карл. Молодой человек печально улыбнулся: «Простите мне мою дерзость, патрон, но наступит момент, когда вы не сможете ничего поделать». Карл побледнел: в свои двадцать восемь лет этот блестящий дипломированный специалист по литературе, наделенный недюжинным умом, раньше всегда прислушивался к советам Крюгера. Клаузнер снял очки и потер покрасневшую переносицу. «Мои родители отказываются нас сопровождать. Мой отец был награжден железным крестом, как и Адольф Гитлер. Странная иронии судьбы, не правда ли? Он думает, что награда защитит его, и все время повторяет, что чувствует себя немцем. Он полагает, что гонения не коснутся немецких евреев, что все эти призывы относятся лишь к представителям нации, живущим на востоке». Молодой человек протер очки платком. «Он наивен и горд, но существует мизерный шанс, что моей матери удастся его переубедить. Тогда они присоединятся к нам. Если того захочет Бог…» Карл поднялся, собираясь пожать редактору руку, затем, вспомнив их первую встречу, когда Клаузнер, нервничая и бледнея, пришел, чтобы получить работу корректора, схватил молодого человека за плечи и крепко обнял. Разве сможет выжить этот мужчина, чувствующий себя комфортно лишь среди книг и рукописей, в разваливающейся стране, где все так зыбко?

— Герр Крюгер? — раздался приятный голос у него за спиной.

Карл узнал Лизелотту Ган, девушку, которой Ева вот уже десять лет давала уроки игры на фортепьяно. Любуясь тонким силуэтом в длинном желтом шелковом платье, мужчина с улыбкой сказал:

— Вы очаровательны, Лизелотта. Вы стали настоящей… настоящей…

— Девушкой? — рассмеялась его собеседница, продемонстрировав прелестную ямочку на левой щеке. — Прощайте, косы! Время пришло. У меня нет никакого желания становиться старой девой.

— Ну, это мне кажется весьма маловероятным. Вы одна?

— Нет, я пришла вместе с родителями, но потеряла их из виду. Однако они не замедлят появиться, — добавила она с шаловливой улыбкой.

Ее отец был влиятельным меховщиком. Карл познакомился с ним тремя годами ранее, когда сопровождал Андре Фонтеруа на Выставку охоты и мехов. Эталон элегантности, долговязый и искренний, Рудольф Ган питал страсть к литературе, и Карл провел несколько вечеров, изучая первые издания книг в его библиотеке. Еще издатель ощущал себя большим должником перед меховщиком: именно Ган финансировал строительство нового современного госпиталя, первой еврейской клиники в Саксонии, в которой хирург спас Петера, сделав ему непростую операцию по удалению аппендикса.

— Ну, вот и они! — прошептала Лизелотта, заметив родителей. — Пойду-ка я еще немного погуляю.

Рудольф Ган поздно женился, его избранница была намного младше его, и теперь он холил и лелеял двоих своих детей, но кто мог его осудить за это? Ведь и Ева испытывала к своему сыну небывалую нежность. Супруга сильно удивила Карла тем, что столь резко отчитала бедного Петера. Карл не ожидал, что она может быть настолько суровой, но, похоже, Ева переживала, видя, что ее малыш превращается в молодого человека, и с нежностью и тревогой следила за этим превращением.


Через час меланхоличная прелесть романсов Шуберта полностью подчинила себе слушателей. Баритон был прекрасным исполнителем, одним из самых знаменитых певцов Германии, а блистательная, выверенная игра Евы отличалась удивительной динамичностью и самым чудесным образом передавала композиционную строгость «Зимнего пути».

Однако Карл, сидящий во втором ряду, никак не мог расслабиться, он буквально «затылком чувствовал» тревожную тишину концертного зала, как будто в ней таилась незримая угроза.

Волнение нарастало, и вскоре Карл ощутил, что задыхается. У него на лбу выступили крупные капли пота. Мужчина промокнул их платком. Он не имеет права поддаться панике! Нельзя, чтобы прожитые годы оставили о себе лишь дурное воспоминание.

Карл сидел слишком близко от сцены, и ему было неловко покинуть свое кресло, побеспокоить соседей и, возможно, помешать выступлению виртуозов. И тогда, чтобы пережить страшное одиночество и беспросветную тоску, навеянные этой слишком очеловеченной музыкой, он сосредоточил свой взгляд на жене, черпая в ее светлом образе ту силу, которую растерял в окопах близ Соммы ночью, пропитанной дождем и свинцом.

Ева отдавала с трепетом внимающим слушателям самую ценную, самую сокровенную часть себя, отдавала столь легко и искренне, что Карл почувствовал укол ревности. Длинное черное кружевное платье, две броши с бриллиантами, приколотые с двух сторон скромного декольте… Она обнажала душу, и в какой-то момент Карл подумал, что никогда раньше его жена не была столь прекрасна.


Вожжи хлопнули по крупам небольших резвых лошадок, которые шли нестройной рысью. Копыта коней и колеса телеги поднимали на лесной дороге облака белой пыли.

Григорий Ильич открыл флягу, сделал глоток и предложил Сергею. Перехватив вожжи одной рукой, паренек поднес горлышко к губам. Крепкий напиток ожег горло. Четырнадцатилетний подросток сделал над собой усилие, чтобы не скривиться, и вытер пот, заливавший глаза.

Они выехали на рассвете. И вот теперь жаркое солнце беспощадно пекло обнаженную голову Сергея. Григорий категорически отказывался снимать меховую шапку, он лишь сбил ее на затылок. Колеса подпрыгивали на кочках. Весь последний час Григорий жаловался на боль в спине.

— Скоро приедем, — сообщил Сергей, чтобы подбодрить спутника.

— Да что ты говоришь! Уж пора бы! — проворчал мужчина. — Повезло твоему отцу, что я согласился его заменить.

— Но ты ведь отлично знаешь, что из-за больной ноги он плохо переносит дальнюю дорогу.

— Лучше скажи, что он просто хотел порыбачить вместе со Старшим.

Григорий почесал бороду. Сергей улыбнулся. Он знал, что Григорий Ильич за друга даст себя на кусочки изрубить. Дружба связала их навеки. «Как Марусю и меня», — подумал мальчик. При мысли, что с началом лета его чувства к Марусе изменились, перестали быть просто дружескими, Сергей нахмурился. Когда он видел, как она идет, босоногая, в легком платье, с рыжими волосами, разметавшимися по плечам, подростка охватывало странное волнение и он испытывал непреодолимое желание задать стрекоча. Если девочка дразнила его, то Сергей становился красным как маков цвет. Взбешенный, он отворачивался, так как считал, что его смущение всем бросается в глаза, и делался еще более мрачным.

Григорий посоветовал парню придержать лошадей. Они рисковали пропустить развилку дороги, где им следовало взять левее. Сергей послушался и посмотрел на лошадей, встряхивавших гривами, чтобы отогнать тучи мошкары, которые налетели, как только кони пошли помедленнее.

Григорий сплюнул.

— Еще немного, и будем на месте.

Сергей остановил лошадей на поляне. Многовековые кедры источали терпкий смолистый аромат. Слышно было лишь бряцание конской сбруи, да шум ветра в кронах деревьев. Ни одна птица не пела. Парнишка спрыгнул на землю.

— Отличное место, как ты думаешь? — обратился он к спутнику, осматриваясь вокруг.

Сергей наклонился, чтобы сорвать горсть черники, которую он тут же отправил в рот. Григорий пожал плечами.

— В любом случае, им надо обжиться здесь до наступления зимы. Давай-ка поторопимся, они мне за неделю порядком надоели. Только и делают, что едят да пачкают.

Специалист по животноводству с лицом, заостренным, как звериная мордочка, дал им кучу рекомендаций, которым необходимо было следовать, прежде чем выпустить ценных хищников на волю. Зверьков нельзя пугать, их надо кормить несколько раз в день. Оба охотника чуть не умерли со скуки. Они мечтали лишь о возвращении домой.

Работы было невпроворот, ценилась каждая пара рук. Сергей знал, что его мать каждое утро поднимается с рассветом, чтобы набрать грибов, дикого лука, крапивы, черники или черной смородины. Проворная Маруся первой взбиралась на дерево, чтобы натрясти кедровых шишек с вкусными орешками. Следовало приглядывать за посевами конопли и ржи, так же как за морковью и репой. Некоторые посевы были расположены далеко от хутора, и, чтобы дойти до них, требовался не один час. Все было продумано и учтено, ведь от летней страды зависела жизнь общины в течение суровых зимних месяцев.

С тех пор как большевики навязали охотникам твердые цены на пушнину, уже нельзя было рассчитывать на торговлю. Отныне все меха следовало сдавать председателю колхоза в Ивделе. Доход упал почти вдвое, и хуторяне больше не могли покупать необходимые им товары. Но привыкшие к трудностям сибиряки научились использовать любые ресурсы тайги. Запасы инструментов, оружия, домашней утвари и семян, созданные десять лет тому назад благодаря мудрости Старшого, по-прежнему оставались их самой охраняемой тайной. Сколько крестьян было расстреляно из-за того, что спрятали несколько жалких колосков хлеба, чтобы накормить семью?

Сергей сдернул кусок домотканого полотна и достал первую клетку. На темно-коричневой мордочке зверька опасливо поблескивали два маленьких черных глаза.

— Эй, не бойся, дружище, сейчас ты получишь свободу, — прошептал мальчик.

— Ты разговариваешь с животными! — расхохотался Григорий, держа по клетке в каждой руке.

— Хотел бы я посмотреть, как бы ты себя чувствовал на их месте! — откликнулся Сергей, ставя клетку у подножия дерева. — Всю жизнь ты живешь в покое и довольстве на звероферме, тебя кормят и поят, и вот однажды ты понимаешь, что тебя отпускают на волю… Я не удивлюсь, если их сожрут уже через четверть часа.

— Это невозможно, мой дорогой, это запрещено Госпланом, — сыронизировал Григорий. — Не забывай, что сейчас мы держим в своих руках «черное золото» страны. Эти бесподобные животные оказались на грани исчезновения. А сейчас соболя вновь размножаются. Когда я думаю о том, что мои предки выплачивали налоги царскому правительству шкурами вот этих красивых зверьков, мне становится тошно.

Григорий махнул рукой перед лицом, чтобы отогнать мошкару.

— Проклятая страна! — процедил он. — Ее можно терпеть только зимой.

— Ты говоришь об этом каждое лето, Григорий Ильич.

— И я прав! Я не переношу этот удушающий зной, когда тебя поедом едят чертовы насекомые и ты постоянно боишься пожара, который уничтожает все на своем пути.

Мужчина вытащил из кармана немного табака, скатал его в шарик и сунул в рот.

— Вот видишь, чтобы успокоиться, я даже вынужден жевать табак, — угрюмо сообщил он.

— Ну что, выпускаем? — спросил Сергей, который уже начал терять терпение.

— Давай, командуй!

Охотники поочередно открыли восемь клеток. В течение нескольких секунд не наблюдалось никакого движения, затем пары соболей высунули за проволочную сетку свои трепещущие носы, втянули запахи тайги и, словно стрелы, устремились в лесную чащу.

— Все-таки хорошее дело мы сделали, — удовлетворенно сказал Сергей, складывая пустые клетки на телегу. — Лишь бы они дали потомство!

— Очень на это надеюсь, — подхватил Григорий, который облегчался у дерева. — Если эти «господа» не будут довольны результатом, то они вполне могут обвинить нас в саботаже и донести в ГПУ.

— Ну, им будет трудно сослать нас, мы и так уже на месте, — пошутил Сергей.

С мрачным видом Григорий застегнул штаны, затем уселся рядом со своим молодым другом.

— Не заблуждайся, парень. У них длинные руки, а Сибирь большая. Я частенько слушаю сплетни и пересуды и могу тебе сказать, что существует ад, о котором ты даже и не подозреваешь.

Сергей пронзительно свистнул, и лошади тронулись.

Подросток был задумчив. В Ивделе, где им вручили соболей, охотники видели колонну ссыльных, бредущих, опустив голову и сгорбившись. Охранники гнали их в лагерь, расположенный приблизительно в двадцати километрах от города.

— Ты видел этих людей в городе? — спросил Сергей.

— Угу. Кажется, это цыгане из Москвы, которым отказали в выдаче паспорта. А если у тебя нет паспорта, ты не имеешь права оставаться в городе. Это отличный способ избавиться от людей дворянского происхождения и других нежелательных лиц, в частности от иностранцев. Ты знаешь, я полагаю, твой отец правильно делает, что никуда не ездит: в этой стране самое лучшее, что ты можешь сделать, — это заставить всех позабыть о тебе. В этом смысле нам повезло. Мы живем в такой глуши, что никто о нас и не вспоминает. Местный партийный секретарь довольствуется тем, что иногда ездит по деревням, стараясь объехать самые отдаленные хутора. Думается мне, наше поселение даже на картах не обозначено. Во всяком случае, как только ляжет первый снег, они не смогут до нас добраться, даже если захотят.

И мужчина задорно тряхнул головой.

— Давай, парень, погоняй к дому. Осталось всего три дня пути. Я, как конь, уже чую конюшню!


Три месяца спустя, после короткой и красочной осени, природа, как обычно, разразилась первой метелью, и вскоре зима вступила в свои права.

Сергей заканчивал долбить в земле довольно глубокую яму. Он намеревался установить приманку, чтобы завлечь зверя в ловушку.

— Ты приладил приманку слишком низко, Сергей, — заметил отец. — Ее надо еще приподнять над ловушкой, иначе зверь засомневается и не подойдет к яме.

Сергей последовал его совету. Когда он поднял глаза, ища одобрения отца, Иван Михайлович удовлетворенно кивнул.

Мальчик поднялся, вдыхая сухой морозный воздух. Не говоря ни единого слова, отец положил руку на плечо сына. Сергей замер. Они оба, насторожившись, какое-то время не двигались с места. Лица, охваченные шапками-ушанками из волчьего меха, на котором поблескивал иней, казалось, заледенели, а сами люди превратились в статуи. Они умели оставаться неподвижными очень долго.

Наконец Иван Михайлович чуть повернул голову. С годами его ярко-голубые глаза выцвели и стали почти серыми, как будто их цвет навсегда смягчила белизна снега. Сейчас в этих глазах отражалось бледное зимнее небо. На бровях и бороде мужчины от дыхания образовались маленькие сосульки. Едва заметным движением подбородка Иван указал сыну на то место, где, по его мнению, скрывался чужак. Подросток проследил за взглядом отца, но ничего не заметил.

Ничего… Все тот же незамутненный зимний пейзаж: ветви деревьев согнулись под тяжестью снега, пологий склон холма и кочковатая земля скрыты под толщей снежного покрова.

Тогда Сергей постарался, как учил его отец, сконцентрироваться на малейшем подрагивании, на любой «фальшивой ноте», которая могла бы выдать хищника, пришедшего сюда в поисках добычи. Он уже заприметил следы лисицы, которая пробежала несколькими часами ранее.

В такие секунды в любом коренном сибиряке просыпается инстинкт первобытного охотника, и он больше не прислушивается к голосу рассудка. Он начинает чувствовать и действовать, как животное. Очень часто в кустах мог затаиться некто опасный, а вовсе не та добыча, которую ты ждал. Быть может, отец почуял волка, незаметного, терпеливого волка, притаившегося в засаде и уже готовящегося к прыжку?

Долгими зимними вечерами Григорий Ильич часто рассказывал о своей встрече с тигром. Каждый раз эта история обрастала фантастическими подробностями, заставляющими думать, что Григорий преувеличивает, к тому же все знали, что тигры живут за тысячи километров от их поселения. Но с самого детства на Сергея всегда производил впечатление этот рассказ о противостоянии человека и огромной дикой кошки.

По его телу пробежала волна дрожи, но подросток старался сохранять спокойствие. Однако он еще не научился управлять своими страхами. Охотники не раз потешались над Сергеем, утверждая, что для живущего в лесах он наделен слишком буйным воображением. Мальчик не раз преждевременно стрелял из ружья во время охоты, а также частенько вскакивал посреди ночи, разбуженный кошмаром, — ему снилось, что на него напал медведь. Сережа знал, что первый муж его матери погиб от когтей хищника. Его тело, разорванное на части, обнаружили на берегу реки. «Это закон сильнейшего, так уж устроено в природе, — говаривал Григорий, который был истинным фаталистом. — Так заведено и между людьми».

Сергей слышал, как пульсирует кровь у него в ушах. Он никак не мог сконцентрироваться. Больше всего ему хотелось броситься наутек, закричать, чтобы нарушить это гнетущее молчание. Спокойный взгляд отца остановился на лице мальчика. Потрескавшиеся губы беззвучно прошептали: «Дыши…»

И лишь тогда подросток понял, что задерживал дыхание. Устыдившись, он принялся убеждать себя, что тяжелый липкий страх можно победить, подчинить, надо всего лишь взять себя в руки, оценить опасность, придать ей необходимый вид и размер, как будто формируешь круглый и гладкий снежок, который легко умещается на ладони.

Глядя прямо в глаза отцу, Сергей начал сражение с собственным страхом, за которым стояли все его навязчивые идеи, все детские тревоги и юношеские сомнения. Он схватил страх под уздцы, и тот, в свою очередь, испугавшись, стал отступать, понемногу покидать тело подростка, которое взял в заложники. Вместо себя страх оставил необыкновенную ясность ума, удивительную легкость. Сердце Сережи стало биться ровнее. Мышцы шеи и рук расслабились.

Где-то справа, краем глаза, он увидел, как движется какая-то тень.

— Это рысь, — чуть слышно прошептал он. — Но я хочу, чтобы она осталась в живых, — добавил он очень серьезно.

— Почему? — выдохнул отец.

— Потому что она научила меня справляться с собственным страхом.

Иван Михайлович просветлел лицом. Как же изменился его сын! Отныне он стал взрослым. Из-под меховой шапки на охотника доверчиво смотрели темные глаза сына. Иван Михайлович отметил бледность его щек, подбородок, который в последнее время стал более твердым.

— Я уважаю твой выбор, Сережа.

С небывалой нежностью охотник прижал сына к груди, прижал не как ребенка, но как мужчину.


Александр поправил накидку на манекене «Stockman»[30] и отступил на шаг, чтобы получше рассмотреть изделие. Изысканный мех горностая требовал особого внимания, но мужчина был удовлетворен удавшимся декоративным орнаментом. Тут и там прикрепленные черные хвостики подчеркивали белизну накидки.

Разом навалилась усталость. Меховщик потер глаза непослушными пальцами, а затем осторожно, как старик, уселся на табурет и взглянул на часы: три часа ночи. У него было ощущение, что руки одеревенели, а в поясницу вбили те гвозди, которыми он прикреплял шкуры к раме, но, как бы то ни было, его последнее манто для выставки закончено. Ради завтрашнего дня он рискнул всем: скудными сбережениями, сырьем, выданным ему в кредит предприятием Гольдмана, и своими последними надеждами.

— Если я ее не получу, то повешусь! — проворчал Александр.

Он должен был любой ценой получить золотую медаль.

Взгляд мужчины задержался на фотографии, висящей на стене над оверлоком. «Ослепительная госпожа Андре Фонтеруа по прибытии на бал», — гласила подпись под изображением. Газетная бумага приобрела желтоватый оттенок, но Валентина оставалась блистательной: гордая посадка головы подчеркнута лисьим воротником.

Когда Александр увидел эту фотографию на странице светской хроники, сначала он в бешенстве скомкал газету, а часом позже извлек ее из корзины для бумаг и тщательно разгладил ладонью. Валентина — она должна всегда находиться у него перед глазами. Грек не хотел забывать, как она заставила его страдать, и каждый день клялся себе в том, что однажды создаст манто столь же прекрасное, как и творение Огюстена Фонтеруа, которое тот разработал для своей невестки.

Александр закурил сигарету и примостился у открытого окна. Никакой шум не нарушал глубокую тишину ночи.

Всего через несколько часов, июньским днем 1937 года, он разыграет свою последнюю карту. Манто из лисы, накидка из горностая, болеро из шиншиллы и каракулевый жакет с норковым воротником — все эти изделия будут представлены на Всемирной выставке искусств и техники, проходящей в Париже. Завтра в просторном «Павильоне элегантности», где выставляются экспонаты меховой промышленности, их увидит и публика, и жюри класса 57. И если в его карьере не начнется новый виток, Александр поклялся, что бросит свое ремесло. Он редко ощущал себя таким беспомощным.

Когда шестью годами ранее молодой грек оставил Дом Фонтеруа, он превратил одну из двух комнат своей маленькой квартиры в мастерскую. Он установил в ней раму на козлах, манекен и оверлок, купленный в кредит. Но очень скоро чувство гордости от того, что он смог уйти, притупилось и юноша понял, что одной гордостью сыт не будешь. Он перебивался случайными заработками на дому, работал со шкурами, которые ему приносили скорняки, шил изделия по их моделям и возвращал почти готовую продукцию, которая требовала лишь небольшой отделки.

Оказавшийся в трудной ситуации, Александр был вынужден обратиться к своим соотечественникам, с которыми не хотел иметь дела после приезда в Париж. Греки были столь добры, что не стали задавать нескромные вопросы этому несчастному блудному сыну. Но он старался избегать сочувствующих взглядов их жен. Эти женщины обладали проворными пальцами фей и шили подкладки для пальто, одновременно следя за детьми, которые делали домашние задания, примостившись на углу стола. Гречанки находили Александра слишком бледным и печальным. Когда в воскресенье его приглашали на семейный обед, он чаще всего отклонял это предложение, опасаясь, что растрогается в теплой семейной атмосфере. Ему оставалось лишь его одиночество, и Александр цеплялся за него, пытаясь собрать воедино осколки гордости.

Какими же долгими казались ему зимние дни! Он работал по десять часов в сутки, вымачивал кожи, растягивал их на рамах в соответствии с предоставленными мерками, ловкими пальцами крепил зажимы. Сгорбившись над оверлоком, Александр прореживал щипчиками частый волос каракуля, затем сшивал меховые полосы, работая с точностью часовщика. Порой его взгляд останавливался на маленькой металлической табличке: «Excelsior. New York, NY». И тогда грек с горькой иронией думал, что теперь лишь марка оверлока напоминает ему о детской мечте.

Больше всего Александр боялся тех ужасающих периодов, когда в его мастерской не оставалось ни единого мешка со шкурами. В такие дни голые стены комнат сжимались, как будто хотели его раздавить. Чувствуя, как подводит от голода живот, мужчина мечтал только об одном: сорвать сургучные печати с веревок на свертке с десятками шкурок кролика или бобра, разложить их на столе и приступить к кропотливому труду.

Валентина была права: уйти с работы с отличной заработной платой в то время, как одно банкротство следовало за другим, оказалось верхом неосмотрительности. Но в минуты самых тяжелых сомнений Александр успокаивал себя мыслью, что ни один экономический кризис не может длиться вечно.

Когда деловая жизнь города вновь оживилась, молодой грек отправился на предприятие Гольдмана, где ему согласились предоставить шкуры в кредит. Затем один торговец, знакомый его друзей, предложил выставить у себя в лавке меховое пальто, сшитое Александром.

Следует отметить, что у меховщиков и ювелиров данное слово считалось чем-то незыблемым. Нарушить слово означало профессиональную смерть. Было достаточно одной рекомендации, чтобы вам предоставили бесценный шанс, как достаточно и одной ошибки, чтобы перед вами безжалостно захлопнули все двери.

Не без волнения Александр принес домой пакет с кроличьими шкурками. Впервые он собирался сшить манто, модель которого разработал сам. Положив драгоценный груз на стол, он сделал глубокий вдох. Стоит ему перерезать бечевку — и он уже не сможет вернуть мех Гольдману. Выйдет пальто удачным или нет, продастся оно или нет, за шкурки придется платить. Вероломный внутренний голос нашептывал: «Еще есть время отказаться. Верни их! Бечевка нетронута. И ты ничего не будешь им должен».

Затачивая о камень скорняжный нож, Александр вспоминал путь по горам Македонии, пройденный им вместе с Василием, погонщиком мулов. В тот день, когда он покинул Касторию с узелком на плече, он унес с собой лишь этот маленький нож с очень острым лезвием, нож в стареньком кожаном футляре, который он спрятал глубоко в карман. Этот нож ему подарил на двенадцатилетие его дедушка, именно тогда Александр начал обучаться скорняжному ремеслу, и этот инструмент хранил как зеницу ока.

«У тебя никогда ничего не получится! Ты годен лишь на то, чтобы строить планы!» Голос взбешенного отца, прозвучавший словно наяву, вывел мужчину из задумчивости. И Александр резким движением перерезал бечевку.

Пальто продалось через два дня. Молодой скорняк возвратил долг предприятию Гольдмана и вернулся домой в приподнятом настроении, неся в руках сверток со шкурками черного каракуля.

Именно Макс Гольдман надоумил Александра принять участие в выставке. Однажды, придя к меховщику, молодой грек услышал, с каким энтузиазмом обсуждается феерическое оформление «Павильона элегантности». Когда настало время возвращаться домой, Александр уже мечтал лишь об одном: побороться за золотую медаль.

Эта мысль лишила его сна, порой он вскакивал посреди ночи и отправлялся бродить по улицам города. Эскизы будущих творений множились у него в голове, но когда меховщик переносил их на бумагу, они казались ему ужасными.

Как-то холодным мартовским вечером, когда небо наконец очистилось от туч, ноги принесли Александра к холму Шайо. Выставка должна была открыться через два месяца, и грек был удивлен, обнаружив огромную строительную площадку, где в грязи утопали косые изгороди. Гнилая черепица и влажные кучи земли напоминали о февральских разливах.

Топая ногами, чтобы согреться, мужчина без тени насмешки думал о том, что возведение павильонов французских провинций безнадежно запаздывает, как и он сам. Лишь один мрачный силуэт высился посреди этого океана развалин, и его остов освещался вспышками газовых резаков.

«Нет, вы только посмотрите на это!» — пробормотал кто-то за спиной у Александра. Фуражка, надвинутая на самые глаза, окурок, прилипший к губе — незнакомый старик указал подбородком на немецкий павильон. «Кажется, его проектировал сам Гитлер. Они вкалывают, как проклятые, день и ночь, и даже по воскресеньям. Мы с товарищами хотели им помешать, но эти фашисты упертые, как ослы. Если так будет продолжаться и дальше, то в день открытия выставки из всех павильонов будет готов только немецкий, а компанию ему составит старушка Эйфелева башня». И на лице незнакомца появилась пренебрежительная усмешка.

На следующий день Александр отправился к Максу Гольдману. Меховщик выслушал его очень внимательно, а затем снял трубку телефона. Двумя днями позже Александр предстал перед отборочной комиссией, с тоской обнаружив, что одним из трех ее членов был не кто иной, как Андре Фонтеруа.

Позднее он узнал от Гольдмана, что именно голос Андре Фонтеруа стал решающим. Благодаря бывшему патрону он получил право представить свои изделия на коллективном стенде.

Если он получит эту золотую медаль, то в его мастерской появятся новые клиенты. В таком случае он будет вынужден переехать в более просторные помещения и нанять служащих. Ему также потребуется наладить взаимоотношения с Касторией. Именно там можно найти квалифицированную и дешевую рабочую силу. Он мог бы посылать на родину отходы от шкур лисы, скунса и выдры, чтобы его соотечественники изготавливали из них «полосы» меха, из которых Александр шил бы не очень дорогие шубки.

Идея о необходимости поездки в родной город тревожила молодого грека. Недавно он получил письмо, в котором сообщалось о кончине отца. Пробегая взглядом по строчкам, написанным аккуратным почерком матери, он чувствовал одновременно и раздражение, и тихую грусть. Почему отец поступил по отношению к нему столь бескомпромиссно? Зачем он спровоцировал этот никому не нужный разрыв?

Их отношения всегда были непростыми. Патриарх семьи Манокис желал, чтобы его младший сын воплотил в жизнь все его надежды и чаяния, и Александр не выдержал столь тяжкого груза. Казалось, единственному оставшемуся в живых брату достались не только все положительные качества старших, но и все их грехи. Тени погибших братьев не оставляли Александра все его детство, и он никак не мог объяснить отцу, что он совершенно иной человек и у него свои тревоги и мечты. Ему хотели навязать чужую судьбу, лишить свободы выбора. Они расстались с гневом в сердцах, а жизнь не дала им времени на примирение.

Стремясь хоть как-то почтить память отца, Александр направился на улицу Лаферьер в православную церковь Святого Константина. Из полумрака небольшого помещения с лепными украшениями, пропахшего ладаном, проступали изображения святых в золотых окладах. Перед иконой Божьей Матери с Младенцем молодой грек зажег тонкую желтую свечу. Он осенил себя крестом и упал на колени, и в этот момент понял, что ни одна молитва не приходит ему на ум. И тогда Александр осознал, что так и не простил отца. Та связь, что существовала меж ними, была с горьким привкусом: недостаточно умереть, чтобы заставить полюбить себя.

Теперь, поскольку оба его старших брата умерли, Александр стал главой семьи, но он вернулся домой не увенчанный славой, как надеялся в день своего отъезда. Все пошло не так, как было задумано. Вместо того чтобы открыть собственный магазин мехов на одной из улиц Нью-Йорка, жениться и стать отцом семейства, молодой грек ютился в крошечной двухкомнатной квартирке в мрачном квартале Парижа, работал лишь для того, чтобы выжить, а встреченная им потрясающая женщина продолжала преследовать его в ночных кошмарах.

После разрыва с Валентиной он встречался с несколькими девушками, которые доставляли ему удовольствие, но так и не принесли утешения: его сердце не дрогнуло. Валентина Фонтеруа не дала ему возможности узнать важную тайну, что помогла бы построить длительные отношения с женщиной. Что необходимо для создания семьи: надежда, доверие? Иногда во время прогулки по берегу Марны, когда Александр, повернувшись к своей очередной прелестной спутнице, рассматривал ее красивое лицо, он вдруг осознавал, что не помнит, как зовут эту девушку. И в такие моменты он испытывал страшное разочарование.


Узкие проходы извивались в воздушной белизне изысканного декора и подчинялись ритму, который задавали скульптурные работы, созданные полетом фантазии Робера Кутюрье. Среди этого феерического леса перед посетителями то тут, то там возникали меховые изделия, подсвеченные самым удивительным образом.

Камилла медленно шла по проходам. Она уже давно потеряла из виду мать, но предпочитала и дальше бродить в одиночестве. Она встретится с мамой позднее у стенда Дома Фонтеруа. Над этим стендом потрудилась крестная мать Камиллы, стремясь представить творения Дома в самом выгодном свете.

На повороте девушка остановилась в изумлении перед необыкновенной накидкой, выполненной из шкурок горностая в мозаичной технике. Раздосадованная тем, что не может рассмотреть этот шедевр поближе, Камилла колебалась всего лишь секунду, а затем перелезла через ограждения и приблизилась к восковому манекену. Очарованная, она опустилась на колени, чтобы внимательно рассмотреть, как выглядит с изнанки край изделия.

— Добрый день, мадемуазель, — произнес чей-то серьезный голос.

Девушка проворно вскочила и откинула назад непослушные волосы, которые не могла удержать тонкая лента.

— Простите меня, я не хотела… Но отделка столь удивительна…

На нее уставились насмешливые голубые глаза. Камилла почувствовала, как заливается краской.

— А это болеро из шиншиллы, вертикальные полосы меха… Это совершенно новые веяния моды…

Александр был заинтригован. Девушка изучала его работы очень внимательно, как настоящий знаток, ее чуткие пальцы ощупывали одежду в поисках недостатков. Казалось, она забыла о его присутствии. Мужчина с улыбкой подумал, что обычно женщины гладят мех по ворсу, незнакомка же комкала его, пытаясь прощупать основу.

— Отличная идея — обшить изделие галуном, проредить волос и тем самым подчеркнуть силуэт… И стыки швов почти незаметны… Эти лисы куплены у Гольдмана, не правда ли? В этом сезоне они особенно пушистые. Они удивительны!

— Это вы удивительны, мадемуазель. Я никогда не встречал столь юных особ, обладающих такими глубокими познаниями. И особенно если эта молодая особа…

Запутавшись, Александр смутился и замолчал.

— Вы хотите сказать — девушка? — подсказала незнакомка. Ее глаза смеялись. — Но я всегда питала страсть к мехам! Порой я думаю, что это сродни лихорадке. Если не считать того, что от этой болезни не вылечиваются.

— Мне льстит, что вы столь высоко оценили мои работы, — вновь заговорил грек и поклонился. — Позвольте представиться. Александр Манокис.

Глаза девушки округлились от удивления.

— А я не узнала вас, месье Манокис. Хотя и вы не узнали меня. Правда, я чуть-чуть подросла… Камилла Фонтеруа. Вы меня помните?

— Бог мой, мадемуазель! Сколько же лет прошло с тех пор, как я потревожил волшебный сон принцессы?

Александр заметил, что девушка старается держаться прямо, но все равно немного сутулится, как будто ей хочется свернуться клубком. В ней еще чувствовалась подростковая неуклюжесть, некая неуверенность в собственном теле. Александр вспомнил, какое мужество надо иметь в этом возрасте, чтобы ходить, расправив плечи.

Камилла была худенькой и довольно высокой девушкой. Она унаследовала ясный взгляд Валентины, ее большой чувственный рот, свидетельствующий о страстности его обладательницы в будущем. Но в целом черты ее лица были не столь гармоничными и изысканными, как у матери. Упрямый выпуклый лоб, крупный нос — все это говорило о сильном характере. И Камилле не хватало дерзости Валентины. Девушка казалась напряженной, как будто постоянно ждала подвоха от окружающих. «Надо же, а ты несчастлива! — с удивлением подумал Александр. — Но ты не признаешься в этом ни за что на свете».

— Вы подойдете к нашему стенду? — спросила Камилла. — Он расположен по второму проходу, с правой стороны.

— Я не знаю… Я не должен отлучаться, — запинаясь, пробормотал Александр.

— В таком случае я еще вернусь к вам. До скорой встречи. И, махнув рукой, она нырнула в непрерывный поток посетителей.


Валентина увидела, как Камилла протиснулась к отцу. Госпожа Фонтеруа потеряла девушку из виду сразу же, как только они вошли в павильон. Она раздраженно нахмурила брови. К пятнадцати годам дочь в совершенстве освоила искусство выводить ее из себя.

Камилла что-то говорила, весьма неженственно размахивая руками, а Андре и Макс Гольдман весело хохотали над ее словами. «И что такого она может им рассказывать?» — подумала Валентина и, как обычно, удивилась, видя, что другие люди перешучиваются с Камиллой. Когда они оставались наедине, дочь всегда выглядела замкнутой, почти озлобленной, настроенной на ссору. Она не выражала своих чувств открыто, но ее вечно дурное настроение, создававшее неприятную, давящую атмосферу, очень раздражало Валентину, потому что она не могла понять свою дочь.

Маленькая ручка скользнула по ее бедру. Инстинктивным жестом женщина погладила по голове прижавшегося к ней сына.

— Мы пойдем погулять, мама? — жалобно спросил Максанс.

— Я могу пройтись с ним, мадам, — тотчас предложила гувернантка.

— Не стоит, Жанна, — ответила Валентина. — У меня у самой есть желание прогуляться и размять ноги.

И она поспешила уйти, пока ее не заметили муж или дочь.

Держа Максанса за руку, чтобы он не потерялся в толпе, молодая женщина двигалась в поисках выхода. Это просто преступление — оставаться в помещении в такую прекрасную погоду! Валентина даже не стала смотреть на выставленные меха: ее раздражало то, что все придают этому такое значение.

С некоторых пор ее не переставал удивлять интерес Камиллы к профессии отца. Как только у девочки выдавалась свободная минутка, она тут же мчалась на бульвар Капуцинов. Она отказалась учиться игре на фортепьяно, хотя занятия должны были проходить у них дома во второй половине дня по субботам. Казалось, девочка была счастлива лишь тогда, когда находилась в окружении этих отвратительных шкурок, которые из-за наличия морды и лапок очень напоминали несчастного зверька. Это было столь же абсурдно, как манера старых жеманниц, оборачивая свои плечи лисицей, укладывать мордочку мертвого животного на выпяченную грудь. По мнению Валентины, мех можно носить лишь таким образом, чтобы ничто не напоминало о том, что некогда он был частью живого существа.


Когда Валентина нос к носу столкнулась с НИМ, она столь сильно сжала руку Максанса, что ребенок протестующе дернулся. «Я должна была предвидеть, что он будет здесь», — упрекнула себя госпожа Фонтеруа.

Александр опустил глаза на ребенка. Он увидел симпатичную мордашку, черную шапку волос и глаза пронзительного голубого цвета, которые сердито смотрели на незнакомого взрослого.

— Мы уже собирались уходить, — пробормотала Валентина.

— Это одна из ваших пренеприятнейших привычек, мадам, — насмешливо заметил грек, не решаясь при ребенке обращаться к своей бывшей любовнице на «ты».

Валентина уже начала разворачиваться, когда Александр взял ее за руку.

— Пустите меня!.. — вымолвила она, тяжело дыша.

Он растерял всю свою насмешливость и теперь пожирал женщину глазами.

— Как дела? — прошептал Александр.

— Прекрасно, все отлично, спасибо.

Теперь она не решалась уйти, околдованная этим мужчиной. Она вспоминала, какую страсть испытывала к нему и какой страх пережила, когда поняла, что уже не управляет своими чувствами, не может влиять на развитие событий. В свое время Александр заставил ее осознать, что она не удовлетворена своей жизнью, и это могло привести к трагедии.

Вскоре после рождения Максанса Валентина завела себе нового любовника: она хотела убедиться, что Александр был всего лишь одним из череды обычных мужчин. Они занимались любовью один-единственный раз, сняв для этого номер в отеле, и Валентина имитировала удовольствие, чтобы как можно скорее закончилась эта пытка. В ванной, глядя на себя в зеркало, молодая женщина сочла себя некрасивой. Она думала об Александре, о тех приступах головокружения, в которых мешались счастье и страх и которые она обычно испытывала после близости, и тогда поняла, что была влюблена не в тело, но в самого человека.

— Мама, мы идем? — потерял терпение малыш.

Александр вновь опустил глаза. Это было какое-то волшебство. У него не было опыта общения с детьми, он не знал, что такое семейная идиллия, но, глядя на этого маленького мальчика в матросском костюмчике, ощущал, что знает его всю жизнь.

— Почему ты скрыла от меня? — потерянно прошептал он, не понимая, что же заставило его задать подобный вопрос.

Но когда Валентина побледнела, Манокис понял, что его догадка оказалась верна.

— Я не понимаю, о чем вы говорите… Я сожалею, но мне надо идти…

— Ведь он от меня, не правда ли? — тихо, но настойчиво произнес Александр.

— Вы сумасшедший. Я не позволю вам…

Они говорили почти шепотом, но, несмотря на шум голосов, отлично понимали друг друга.

— Я хочу знать правду. Я имею на это право.

Лицо Валентины окаменело, губы превратились в две жесткие линии.

— Ты не имеешь никаких прав, никаких, ясно тебе? — процедила она сквозь зубы.

Затем госпожа Фонтеруа повернулась спиной к бывшему любовнику и потянула за собой сына.

Их сына, Александр не сомневался в этом. Но как заставить Валентину признаться? Мужчина был удивлен, что испытывает столь сильное волнение при одной только мысли, что этот маленький мальчик — его сын. Он смотрел на нежный затылок, на белый воротник матросского костюма, и Александру захотелось побежать, догнать ребенка. Потеряв малыша из виду, он почувствовал себя обделенным, лишенным чего-то необыкновенно важного, чем он никогда не обладал.


С выскакивающим из груди сердцем, с дрожащими коленками, Валентина локтями расчищала себе дорогу к выходу. На улице ее ослепило яркое солнце. Максанс устремился к красочным ярмарочным аттракционам.

Каким образом Александр догадался? Конечно, Максанс похож на него, но не настолько явно. Валентина протянула монетку молодому человеку, который следил за каруселью, и помогла сыну оседлать деревянную лошадку. Она велела мальчику держаться крепко.

Под звуки веселой музыки карусель закружилась. А если Александр попытается с ней встретиться? Если будет настаивать на своем? «Что бы ни случилось, я ему ничего не скажу!» — поклялась себе госпожа Фонтеруа.

Детские крики, широко разинутые рты малышей, опьяненных скоростью, — все это проносилось мимо с невероятной быстротой. Валентина поискала Максанса глазами, но не нашла. Ее сын мчался на этой обезумевшей карусели, а она не могла его различить! Женщина почувствовала, что ею овладевает беспричинная паника. Налетевшее облако пыли заставило встревоженную мать закашляться и отвернуться.

Ее взгляд тотчас наткнулся на два огромных строения, возвышающихся одно напротив другого[31], как два чудовищных памятника высокомерию. Казалось, что они бросают друг другу вызов. Перед советским павильоном огромные мужчина и женщина с бугрящимися мускулами противостояли воображаемому ветру, воздев к небу, как оружие, серп и молот. Напротив них, по другую сторону фонтана, высился постамент с бесстрастно взирающим орлом со свастикой, а у подножия похвалялись непобедимой мощью своих торсов скульптуры в стиле Арно Брекера. Валентине показалось, что гигантские статуи сейчас раздавят ее, уничтожат, как уничтожала в 1914 году своих поверженных врагов Германия. Бравурная мелодия била по барабанным перепонкам. Женщина отступила и зажала уши руками.

— Мама! Мама! — позвал обеспокоенный голосок.

Кто-то дернул ее за платье. Очень медленно Валентина открыла глаза.

— Ты заболела, мама?

— Нет, нет, любимый. У меня немного закружилась голова, и только. Тебе понравилось кататься на карусели? Отлично. Теперь мы найдем твоего отца и скажем ему, что возвращаемся домой.

— Уже? Но с той стороны моста еще так много развлечений!

— Никаких капризов, я прошу тебя, Максанс, — нервно выкрикнула Валентина.

— Но мама, ты обещала мне…


Пьер Венелль заканчивал обедать. Немецкий торговец, специализирующийся на предметах искусства, пригласил банкира в берлинский ресторан «Horcher», расположенный на последнем этаже немецкого павильона.

Толстощекий и добродушный Курт Мюльхайм, носивший в петлице партийный значок, любовался видом на эспланаду Трокадеро. В своем павильоне, сконструированном из цемента и стали, нацисты выставили лишь самые лучшие экспонаты, надеясь продемонстрировать всему миру деловые качества, мощь и совершенство Рейха. Пьер Венелль не нашел к чему придраться. Обед оказался исключительным, а предложения немца выглядели чрезвычайно заманчивыми.

«Рейх хочет избавиться от произведений искусства, которые он считает недостойными великой нации, — заявил торговец. — Вы — известный коллекционер. Я думаю, что смогу предложить несколько полотен, которые вас заинтересуют». «Они из немецких музеев?» — поинтересовался Пьер. «В основном», — на секунду задумавшись, ответил Мюльхайм. «И эта продажа, она законна?» — «Абсолютно. Эту сделку поощряют самые высокие государственные инстанции».

Пьер знал, что среди клиентов Мюльхайма есть и члены правительства национал-социалистов. Поговаривали, что Адольф Гитлер, этот неудавшийся художник, отдавал предпочтение старым мастерам и немецкому искусству девятнадцатого века. Художественные пристрастия этих неисправимых милитаристов весьма забавляли Пьера.

«Однако это весьма опрометчиво — избавиться вот так, одним махом, от целого пласта немецкой культуры», — заметил банкир. «Фюрер желает, чтобы искусство было доступно всем слоям населения. А одним из недостатков современного искусства как раз является то, что его весьма трудно понять». — «Ну, это касается лишь тех, кто не хочет думать». Мюльхайм выглядел обиженным. «У нас тоже есть знатоки и любители современного искусства. Даже среди членов партии. Но сейчас они хотят выглядеть… поскромнее». Пьер натянуто улыбнулся, весьма удивленный тем фактом, что Курт Мюльхайм так истово защищает нацистов, и затем пригласил немца назавтра к себе на обед. В маленьких черных глазках торговца тотчас же зажегся алчный огонек.


С сигарой в руке Пьер направлялся к «Павильону элегантности», намереваясь разыскать там Одиль, когда увидел Валентину, склонившуюся к весьма опечаленному сыну.

— Послушайте, не следует разочаровывать такого прелестного мальчика. А ведь он уже готов расплакаться! Позвольте, я оплачу ему билет на карусель.

Валентина была мрачной, но она поразила Пьера тем, что встретила его широкой улыбкой.

— Добрый день, Пьер. Что вы здесь делаете?

— У меня была встреча в немецком павильоне.

— Какая странная фантазия! И чему была посвящена эта встреча?

— Нацисты не любят современное искусство. А я, напротив, коллекционирую такие произведения. Так что у нас нашлись общие интересы. Два билета для мальчика, — сказал он, протягивая деньги служителю.

С радостным криком Максанс взобрался на деревянную лошадку в яблоках.

— Они проклинают «вырождающееся» искусство и изымают из своих музеев картины, «позорящие» нацию, — иронично заметила Валентина. — О, дорогой мой, не стоит смотреть на меня столь удивленно. Как вы знаете, я читаю газеты. И я в курсе того, что происходит на другом берегу Рейна. Меня это нисколько не удивляет. Немцы — варвары. Они уже жгут книги, скоро начнут жечь картины и, весьма вероятно, в конечном итоге станут жечь неугодных им людей.

— Вам не кажется, что вы преувеличиваете?

— Справедливости ради следует отметить, что эти не намного лучше, — Валентина кивнула в сторону советского павильона. — На переговорах в Москве они поладили, это о чем-то говорит. Я беспокоюсь не за них, а за нас. Они уже сталкивались в Испании. Поставьте мордой к морде двух злобных псов, и они в конце концов сожрут друг друга. Гитлер хочет войны. Надо быть слепым, чтобы не видеть этого.

Пьер с удивлением разглядывал собеседницу. Он впервые видел ее настолько серьезной. Для того, кто привык говорить о пустяках, Валентина проявила редкую проницательность. Но он не должен обманываться ее внешней беззаботностью. Светская дама, которая в двадцать один год рискнула позировать обнаженной для картины такой бунтовщицы, как Людмила Тихонова, не могла быть обычной женщиной.

«Нелюбимая» заинтриговала Пьера, как только он увидел картину. По неизвестной причине добродетельная невеста с украшенной флердоранжем прической раздражала Венелля; но, копнув глубже, мужчина обнаружил, что под маской красивой избалованной девицы скрывается мятежный разум.

Валентина не любила мужа своей ближайшей подруги, и, вне всякого сомнения, именно эта антипатия толкала ее вести себя весьма вызывающе во время их встреч. Пьер сожалел об этом. Было ли это с ее стороны бессознательное стремление удерживать его на расстоянии? Была ли Валентина тем единственным человеком, которому он мог бы открыть свое сердце?

В уголках ее глаз наметились первые морщины; Пьеру казалось, что после смерти отца Валентина изменилась, стала серьезнее, строже. Банкир знал: для того чтобы вернуть все долги, ей пришлось продать дом в Бургундии. Должно быть, она сильно страдала. Но кого оставляет равнодушным смерть родителей? Она вынуждает нас находить новые жизненные ориентиры, иногда заставляет начать все заново.

Он и сам испытал это горе, причем еще в десятилетнем возрасте. Тогда он вошел в темную комнату с закрытыми ставнями и, продвигаясь на ощупь, наткнулся на какой-то странный предмет, который стал раскачиваться, как маятник. На его крик прибежала мама. Она щелкнула выключателем и испустила страшный вопль.

Пьер так и не смог забыть этот крик, исполненный боли и непонимания. Его мать уже давно покоится на кладбище в пригороде Парижа, навсегда разлученная с мужем, который не получил права на христианское погребение: самоубийц никогда не хоронят рядом с порядочными людьми. Однако этот нечеловеческий вопль все еще звучит в ушах Венелля.

А тогда мальчик вскарабкался на скамейку и перерезал веревку, привязанную к потолочной балке. Вес мертвого тела потянул его вниз, и испуганный Пьер, рыдая, упал прямо на живот мертвого отца, и труп издал странный всхлип, как будто почувствовал боль. Затем мальчик дотащил покойного до постели, уложил его на матрас. Откуда взялась у него сила, что была необходима для переноса безжизненного тела? Позднее Венелль не раз задавался этим вопросом. Но он хотел, чтобы его отец и после смерти выглядел достойно, и потому скрестил на груди его холодные руки. Увы, его старания не помогли — нельзя было скрыть перекошенное лицо с вывалившимся распухшим языком. Усевшись в ногах самоубийцы, ребенок так и просидел до прибытия врача, ни разу не шевельнувшись и не проронив ни единой слезинки. Он повторял одну лишь фразу, повторял, как молитву: «Я отомщу за тебя, папа, я клянусь».

С тяжелым сердцем Пьер думал о том, что Фонтеруа так и не заплатили за то, что уволили скромного бухгалтера, обвиненного в ошибке, которую он не совершал. Никто даже не удосужился выслушать его объяснения. Мужчина, безжалостно вышвырнутый на улицу, не смог найти работу. Что стоили его слова против слов всем известного Огюстена Фонтеруа?

Один месяц следовал за другим. Семья часто переезжала, каждый раз оставляя в покинутой квартире мебель и всякие безделушки, но, увы, не воспоминания. Маленький Пьер с радостью бы избавился от них, назойливых и горьких. Он мечтал забыть все: серую рубашку, которою надевал, отправляясь в школу для мальчиков, что находилась на улице Коленкур; лестницу Монмартра, по которой сбегал, не различая ступеней; сверток с пирожными, который по воскресеньям приносили из кондитерской; духи матери, пахнущие фиалкой; спокойный сон отца, его пенсне… Он пытался привыкнуть к новому, безрадостному существованию, а эти воспоминания о счастливых днях только мучили его, и именно тогда он понял, что память избирательна.

Наступил день, когда его отец больше не смог выносить вида растрескавшейся кожи на руках жены, работавшей теперь прачкой, и внимательного взгляда сына, который, не отдавая себе в этом отчета, осуждал родителя за то, что тот не способен накормить их, одеть и защитить.

И бывший бухгалтер решил покончить с опостылевшим существованием. Пьер до этого никогда не задумывался о смерти, но с того дня перестал ее бояться. Во время войны, на фронте, он даже заигрывал с «дамой с косой». Его мужество, а вернее, равнодушие, принесло ему медали и почет, а также уважение командиров. Но в глубине души Пьер презирал все это.

Сидя рядом с трупом отца, он просто забыл, что такое страх. Много позже сама жизнь напомнила ему, что человек, не ведающий страха, — не совсем человек.

Подпрыгивая на ходу, к ним вернулся Максанс, и Валентина внезапно заметила, что Пьер стал странно бледным и молчаливым. Его правая рука дрожала. Он уронил едва начатую сигару. Обескураженная женщина спросила Венелля, не хочет ли он вместе с ней поискать Андре и Одиль. Не говоря ни слова, Пьер предложил даме руку, и Валентина не смогла отказаться.


Курт Мюльхайм внимательно разглядывал картины, развешенные на белых стенах просторной гостиной Венеллей; окна комнаты выходили на Марсово поле. Он чувствовал себя посетителем в музее. Сцепив руки за спиной, немец раскачивался с носка на пятку перед красными и коричневыми треугольниками Кандинского.

С чуть насмешливой улыбкой Одиль наблюдала за гостем, нечувствительная к его приторному обаянию с привкусом угодливости. Торговцы художественными произведениями — а Пьер достаточно часто приглашал их домой — всегда беседовали с женщинами как с потенциальными клиентами, причем источали ровно столько лести, сколько заслуживали банковские счета этих дам и их социальное положение.

Эти же люди преследовали ее все детские годы. Сколько раз приходили они в дом родителей после того, как отец Одили в очередной раз проигрался на бегах, чтобы с пренебрежительным видом оценить ту или иную вещицу! Торговцы никогда не уходили с пустыми руками. После их визитов отец начинал говорить еще громче, как будто таким образом можно было скрыть свободное пространство на стенах и пригасить обвинительные взгляды супруги.

Когда молодая женщина вышла замуж за Пьера, по иронии судьбы эти люди вновь вернулись в ее жизнь. И хотя теперь они держались не высокомерно, а подобострастно, в их присутствии Одиль чувствовала себя не в своей тарелке и потому особо не интересовалась сделками мужа. В банке Пьер хранил несколько полотен, которые его жена никогда не видела. К счастью, равнодушие супруги не сердило Венелля.

— Выпьете чашечку кофе, месье Мюльхайм? — спросила Одиль, вставая с дивана.

Мужчина щелкнул каблуками.

— С удовольствием, мадам. Я восхищен вашей коллекцией. Не могу сказать, что люблю этот период, но я знаю одного или двух человек, которые были бы потрясены, увидев ваши картины.

— Эта коллекция не моя, а моего мужа, — уточнила Одиль.

— Давай будем честны, Одиль, я не повешу ничего, что тебе не нравилось бы, — запротестовал Пьер.

— Ну, этого еще недоставало, дорогой!

— Мне особенно понравилась пантера Людмилы Тихоновой, — сказал Мюльхайм. — Один из моих берлинских клиентов пылкий поклонник ее искусства. С начала ее карьеры он пристально следит за развитием ее творчества, главным образом интересуется ее женскими портретами. У вас есть другие полотна, принадлежащие кисти Тихоновой?

— У тебя в банке есть еще одна ее работа, не так ли, Пьер? — вступила в разговор Одиль, которая уже начала терять терпение.

У нее была назначена встреча с Камиллой: они собирались сходить в кино. Бросив украдкой взгляд на часы, молодая женщина, подняв глаза, наткнулась на ледяной взгляд мужа.

— Я сказала какую-то глупость? — смущенно пробормотала она.

Курт Мюльхайм навострил уши.

— Нет, что ты, дорогая, — сухо ответил Пьер. — Но портрет, который я приобрел, отнюдь не одно из лучших творений Тихоновой. Не хотите ли сигару к кофе, мой друг? — обратился хозяин дома к гостю.

Разговор был закончен, но Пьер не сомневался, что Мюльхайм запомнил его реакцию на слова жены. Разве можно поверить в то, что коллекционер, обладающий отменным вкусом, станет держать у себя посредственную работу мастера? Тем более что Людмила Тихонова славилась безжалостным отношением к своим картинам. Ее агенты утверждали, что художница больше разрушает, чем создает. Пьер с раздражением подумал о том, что Одиль могла бы и промолчать. Настоящий хищник, прислушивающийся к своим инстинктам, торговец рано или поздно воспользуется этой оговоркой.


Во второй половине дня, ближе к вечеру, Андре и Камилла покинули Дом Фонтеруа и двинулись по бульвару Капуцинов по направлению к Опере. В «Кафе мира» у них была назначена встреча с Карлом и Петером Крюгерами, прибывшими на Всемирную выставку.

Когда Андре попросил Валентину принять Крюгеров дома, его супруга отказалась, сославшись на то, что уезжает в Монвалон. Фонтеруа не стал настаивать. Валентина собрала чемоданы, разместила Максанса в машине и покинула столицу на все лето. Камилла получила разрешение остаться в Париже до конца июля.

После отъезда Валентины их квартира стала казаться пустынной. Обычно Камилла еще утром уезжала вместе с отцом к нему в контору, где и проводила большую часть дня.

В тот день Андре слушал рассказ дочери о ее поездке с Даниелем Вормом к аппретурщику[32], работающему в пригороде Парижа. Рассказывая, девушка морщила нос, как будто до сих пор вдыхала тошнотворные запахи хлора и танина.

— Я сделала все возможное для того, чтобы они раскрыли мне состав своей смеси. Напрасно!

Ее отец улыбнулся.

— Ты знаешь, каждый аппретурщик ревностно хранит в тайне свои составы. Я припоминаю, как в 1914 году злился твой дед, и все потому, что должен был обходиться без аппретурщика из Лейпцига, которому не было равных, когда заходила речь о придании блеска меху куницы. Он заявил мне тогда безапелляционным тоном: «Французские химики не хуже немецких. Мы найдем более действенные составы!» Но с чего вдруг тебя интересуют подобные вещи? Ты вроде не химик и не кожевник, насколько я знаю?

— А я любопытная, — ответила Камилла, слегка пожав плечами.

Она размышляла несколько секунд.

— Ты знаешь, папа… Я сожалею о том, что не узнала дедушку как следует. Всегда, идя к нему, я боялась, что он меня отругает. С ним нелегко было общаться, но после него осталась пустота.

Андре подумал, что его дочь очень точно выразила те чувства, что он испытывал после смерти отца, случившейся десятью годами ранее. Андре тоже хотел бы узнать его «как следует».

Огюстена Фонтеруа трудно было назвать милым старичком. Через несколько месяцев после ухода со своего поста он уехал в Монвалон. Добровольная отставка еще больше ожесточила его. Лишь одна Валентина могла развеселить свекра. Однажды его обнаружили лежащим на полу лицом вниз. Он напоминал срубленный дуб. Огюстена Фонтеруа нашли в комнате младшего сына, чье имя он отказывался произносить, кого называл дезертиром, предателем интересов семьи, но, тем не менее, к которому он пришел, чтобы испустить свой последний вздох.

К великому удивлению всех и каждого, комната Леона сияла чистотой. Ни одной пылинки на мебели. Серебряные рамки фотографий начищены до блеска, как и перед войной. Маленькие каминные часы заведены. «Месье Огюстен сам прибирался в этой комнате, но я не знаю, когда он это делал», — прошептала Манон. «Конечно же, ночью», — тихо ответила Валентина таким странным тоном, что Андре с изумлением посмотрел на жену. «Бедный месье Огюстен! — снова заговорила Манон, комкая в руках носовой платок. — Как же ему не хватало месье Леона! К счастью, теперь они встретились на Небесах!»

Андре неожиданно почувствовал себя преданным. Всю свою жизнь он был человеком долга. Он трудился рядом с отцом, затем возглавил Дом Фонтеруа, и при этом Андре никогда не сетовал на судьбу. А Леон делал лишь то, что приходило ему в голову. Эгоистичный искатель приключений, ему были чужды такие понятия, как самоотверженность и добросовестность.


Карл сидел за одним из низких столиков в «Кафе мира», рядом с ним на стуле лежало его канотье. Друзья крепко пожали друг другу руки.

— Я хочу представить тебе мою дочь Камиллу, — с гордостью произнес Андре, забавляясь тем, что девушка явно смутилась, увидев перед собой мужчину с голым черепом и в костюме в клетку.

— Добрый день, мадемуазель, — Карл поклонился.

— А где же твой сын?

— Он пошел купить газету… Да вот он!

Андре увидел, что к ним приближается светловолосый молодой человек с открытым лицом и приветливой улыбкой.

— Бог мой, да вы уже стали настоящим мужчиной! — воскликнул Фонтеруа, разглядывая Петера, который был почти на голову выше француза. — Ну надо же! А во время нашей последней встречи мы ходили с вами в зоопарк.

— И ели мороженое, — смеясь, добавил Петер. — Я до сих пор с удовольствием вспоминаю о том походе. Вы отличались завидным терпением. Мне кажется, я уговорил вас не один раз посетить террариум.

Камилла глаз не могла оторвать от Петера Крюгера, но при этом не осмеливалась рассматривать его слишком пристально, боясь показаться нескромной. Девушка с досадой отметила, что ее щеки зарделись, и она неожиданно позавидовала своей матери — непроницаемая маска никогда не выдавала волнения Валентины. И хотя порой Камилла страдала из-за этого равнодушия, она поняла, что при определенных обстоятельствах оно может оказаться хорошей защитой.

Когда их представляли друг другу, Камилла отважилась посмотреть на молодого человека, не опуская глаз, и у нее сложилось впечатление, что она выиграла сражение с самой собой. Не без гордости девушка отметила, что юноша смотрел на нее со всей серьезностью. Значит, она больше не является особой, недостойной внимания!

Мужчины заказали по кружке пива и мятную воду для Камиллы. Заказ у них принимал какой-то измученный парень в подтяжках. Заметив, что Карл и Петер удивлены столь странным обслуживанием, Андре объяснил им, что рестораторы вовлечены в серьезный конфликт, речь идет о сорокачасовой рабочей неделе, против этого выступают профсоюзы. Владельцы отелей, ресторанов и кафе настаивают на своем, члены Всеобщей конфедерации труда призывают к забастовке.

— У нас такого произойти не могло бы, — со вздохом сказал Карл. — Ситуация в стране становится все более тяжелой.

— Я тоже этим обеспокоен, — признался Андре. — Во время моего последнего визита в Лейпциг я заметил, что много меховых Домов исчезли или сменили владельцев. Когда я прогуливался по Брюлю, квартал казался вымершим. Мои коллеги пояснили мне, что все это из-за законов о чистоте арийской нации. И ваш бургомистр ушел в отставку, не правда ли? А ведь, если верить Еве, он был выдающейся личностью.

— Некоторые отчаянные люди пытаются противостоять массовому безумию, но их усилия тщетны. Карл Гёрделер ушел со своего поста еще прошлой зимой, после того как нацисты, воспользовавшись его отсутствием, уничтожили статую Мендельсона. Для него это стало последней каплей, переполнившей чашу терпения. А что ты хочешь? — Немец вздохнул. — То тут, то там вспыхивают волнения — оппозиция протестует, но большая часть народа кажется загипнотизированной. Им бросили на съедение евреев, теперь пугают большевистской угрозой. Ева помогает с бумагами тем, кто хочет уехать, но эти бедняги могут увезти с собой лишь крошечную сумму, им просто будет не за что обустроиться за границей.

Официант принес заказ и тут же бегом удалился.

— Петеру сейчас очень тяжело, — прошептал Карл так, чтобы сын не услышал его. — Он вступил в гитлерюгенд, но мальчик в смятении, потому что мать с детства внушала Петеру высокие идеи о свободе и независимости. Поверь мне, этот Бальдур фон Ширах[33] знает, как вбить в головы молодых людей нужные идеалы! Ты бы видел, как они маршируют в своих коричневых рубашках и черных брюках под монотонный рокот барабанов. Все как один — атлеты, призванные стать героями. Их руководители восхваляют смерть ради идеи, воспламеняют энтузиазмом юные сердца, твердят о жертвенности. В глазах нацистов молодежь — драгоценный металл, который ничего не стоит, если его не использовать для дела.

— А что думает Петер о своем будущем?

— У него нет выбора. В восемнадцать лет он пойдет на военную службу, а так как мой сын не желает быть рядовым солдатом, он не собирается ждать призыва — хочет стать офицером. Тем временем он должен исполнить свою Arbeitsdienst[34]. В течение шести месяцев он будет строить автострады или осушать болота, — уточнил Карл, и в его глазах зажегся насмешливый огонек. — Большая часть молодых людей в восторге от подобной солидарности. Там все едины: дети рабочих или крестьян, студенты и представители буржуазии. Ева в бешенстве. Она полагает, что нельзя тратить годы впустую, играя в бойскаутов. Но, увы, все так сложно…

Внезапно друзья услышали крики. За стеклом промелькнуло несколько размытых силуэтов, затем двери кафе с грохотом распахнулись и какие-то люди, как смерч, ворвались внутрь.

— Все вон! — взвыл их вожак, на шее которого был повязан красный платок.

Нарушители порядка, вооруженные сифонами, принялись поливать посетителей кафе водой, опрокидывать столики и швырять стулья в зеркала. Официанты пытались противостоять налетчикам, а публика, вопя, кинулась на улицу.

Камилла видела, что Петер сначала отшатнулся в сторону, а затем бросился на нее, чтобы защитить собой. Девушка оказалась лежащей на скамейке, уткнувшись лицом в грудь молодого немца.

— Осторожно, осколки! — крикнул Петер.

И действительно, на них посыпались осколки зеркала. Какая-то женщина издала истерический вопль.

Камилла теперь не видела, что происходит вокруг. Она вдыхала запах Петера, а его белая рубашка приклеилась к ее губам. Почти раздавленная весом молодого человека, мадемуазель Фонтеруа затаила дыхание, подумав, что ей никогда не было так хорошо.

Снаружи раздался визг колес останавливающихся полицейских автобусов. Стражи порядка окружили кафе, а затем принялись ударами дубинок разгонять погромщиков. Некоторые из них укрылись в метро, других, менее удачливых, затолкали в полицейские фургоны.

— Все нормально? Вы не ранены? — обеспокоенно спросил Петер.

Камилла чувствовала его дыхание на своей щеке. Его галстук сбился набок. Девушка внимательно изучала лицо своего спасителя. Что-то блеснуло у него в волосах. Камилла осторожно извлекла из непослушных светлых прядей осколок стекла, а затем, решив, что упускать такой случай было бы преступлением, поцеловала Петера в губы.

«Что на меня нашло? — тотчас подумала девушка, смущенная собственной отвагой. — Он примет меня за ненормальную!»

— Спасибо, — прошептала она, чувствуя, как пылают ее щеки.

Округлив глаза от удивления, юноша смотрел на Камиллу. Затем он широко улыбнулся.

— Мне это доставило удовольствие, мадемуазель. Но, я полагаю, это была благодарность за услугу.

Он поднялся и протянул руку, чтобы помочь девушке сесть.

Камилла огляделась. Ее глазам предстало жуткое зрелище: опрокинутые столы, разбитые зеркала и посуда. Прижимая к виску пропитанный кровью лоскут, в проходе сидел официант. Полицейский допрашивал свидетелей. Женщина, судя по всему американка, продолжала издавать нечленораздельные звуки, а мужчина, очевидно муж, напрасно пытался ее успокоить.

Отец Камиллы и Карл Крюгер, оба весьма помятые, спросили, все ли у нее в порядке. Она успокоила мужчин. Камилла была немного не в себе, но не из-за нападения забастовщиков, а потому что переступила запретный рубеж: она осмелилась поцеловать юношу. Но он не выказал никакого недовольства!

Девушку захлестнула волна веселья, она поняла, что сегодня закончился сложный период ее существования и что с чувством неудовлетворенности покончено. Из врага ее тело превратилось в союзника. Мир больше не сходился клином на родителях — ни на безропотном и замкнутом отце, ни на матери, которая с одинаковой изворотливостью избегала как порывов нежности, так и вспышек гнева. Эта женщина умела столь ловко уклоняться от своих основных обязанностей, что про себя Камилла чаще называла ее «Валентина», а не «мама». И вот наконец она свободна и принадлежит лишь самой себе!

Сияя, девушка отряхнула осколки стекла, прилипшие к юбке. Когда они покидали «Кафе мира», у них под ногами хрустели кусочки зеркал, но они намеревались где-нибудь продолжить разговор.

На улице Петер взял девушку под локоток.


Лежа на животе, неподвижный, словно камень, Сергей наблюдал за тем, как заключенные с бритыми черепами валили лес под безразличными взглядами охранников, вооруженных ружьями.

Размеренный стук топоров, впивающихся в стволы деревьев, привлек внимание юноши, когда он углубился в лес. Сергей, крадучись, приблизился к поляне, а последние метры зарослей и вовсе прополз на животе.

У некоторых заключенных верхняя часть торса была оголена, а болтающиеся на бедрах штаны поддерживала простая веревка. Они были худыми, настолько худыми, что Сергей мог пересчитать их ребра. Некоторые мужчины грузили бревна на телеги. На спине и на груди их бесформенных роб выделялись написанные черным регистрационные номера.

Это был один из тех «временных лагерей», которые возникали весной по всей тайге, чтобы несколькими неделями позже исчезнуть, оставив после себя прогалину в лесу, бесполезные изгороди и колючую проволоку, которая безмерно злила Григория, потому что могла ранить животных.

Сергей возвращался из Ивделя, где у него состоялся неприятный разговор с региональным партийным руководителем, и теперь юноша пребывал в отвратительном состоянии духа.

Мужчина с кустистыми бровями сунул Сергею под нос приходную книгу и принялся тыкать грязным пальцем в колонки цифр. Он заявил, что крайне недоволен тем, что несколькими неделями ранее в Ивдель доставили слишком мало шкур. «Теперь вам следует быть порасторопнее. Я готов спорить, что большую часть зимы вы торчите в теплых избах, ловя блох». Сергей вспомнил наставления матери, которая велела ему держать язык за зубами и никогда не грубить этим мелким чиновникам, раздувшимся от самоуверенности, как бычий пузырь. Лучше проглотить свою гордость, чтобы иметь возможность спокойно вернуться домой. А дерзкий ответ может и до тюрьмы довести. Но в восемнадцать лет так трудно держать себя в руках!

Молодой человек решил изобразить из себя дурачка, он покачал головой и пообещал: «Да, товарищ секретарь, следующей зимой мы будем вести себя совершенно по-другому». — «И постарайтесь добыть мне соболей! Вот уже несколько лет я не видел в списках сданной добычи этого меха». Сергей даже не моргал. Было бы глупостью напомнить этому невеже, что охота на соболя запрещена, а специалисты пытаются вновь заселить местные леса этими зверьками. Мужчина пренебрежительным жестом выпроводил молодого охотника: «Не топчись здесь, у меня есть дела поважнее, чем заниматься с идиотами типа тебя!»

Сергей купил несколько газет, которые тщательно сложил в свою котомку, предварительно просмотрев заголовки статей. Сталин продолжал обезглавливать Красную армию. «Правда» писала о том, что маршал Тухачевский, один из самых одаренных военачальников страны, приговорен к смертной казни как изменник Родины и шпион.

Вспомнив о встрече с партийным уполномоченным, Сергей вновь пустился через лес, в душе соглашаясь со старым Григорием Ильичом: «Да здравствует зима — тогда нас наконец оставят в покое!»


Сергей уворачивался от колючих веток, которые могли порвать одежду. Чаща вновь сомкнулась за ним. Почувствовав себя в безопасности, юноша выпрямился и быстрым шагом направился к реке.

Когда он добрался до воды, его собака так обрадовалась хозяину, как будто не видела его много дней. Сергей вытащил спрятанную лодку, заваленную лапником. Лайка не заставила себя уговаривать и прыгнула в лодку. Она улеглась на своем излюбленном месте, на носу суденышка, положив морду между лапами, выставив вперед чуткие уши. Молодой человек, в свою очередь, забрался в долбленку, положил к ногам карабин и взялся за короткие весла.

Двумя часами позже он все еще продолжал рьяно грести. Узкая лодка неслышно рассекала ленивые волны реки. По берегам мелькали серебристые березы.

Сергей ни о чем не думал, просто наслаждался чистым воздухом, ветром, ласкающим волосы. Каждый раз, возвращаясь из Ивделя, он испытывал это пьянящее чувство полноты жизни. Однако уже через несколько месяцев юношу вновь одолевало любопытство и ему хотелось взглянуть на «внешний мир». Маруся, в отличие от своего друга, была очарована большим городом, куда она ездила погостить к родственникам. Сначала такой ее настрой больно ранил Сергея. Разве ей не достаточно для счастья обитателей хутора — родных, родителей, в конце концов, самого юноши? И что такого необыкновенного в этом кино? «Там все живое, ты понимаешь, Сережа? Здесь мне просто нечего делать!» — со слезами на глазах заявила девушка. И он осознал, что его подруга не отстанет от родителей до тех пор, пока они не позволят ей покинуть родные места.

Итак, жажда перемен, овладевшая Марусей, обязывала и Сергея задуматься о своем будущем. Девушка хотела забыть о том образе жизни, который вполне удовлетворял молодого человека, и он испытывал смутный стыд из-за того, что не разделяет ее стремления к переменам.

Сергей почувствовал, что проголодался. Заметив песчаную косу, выступающую из зарослей камышей, охотник направил к ней лодку. Собака с радостными тявканьем спрыгнула в воду, а затем скрылась за прибрежными деревьями.

Сергей набрал хвороста, разжег костер и бросил в него охапку мха, чтобы дым разогнал комаров. После этого он уселся на берегу, озаренном золотистым вечерним светом, и стал разматывать леску на удочке.


Старшой обвел внимательным взглядом друзей, пришедших к нему за советом. Анна Федоровна имела вид мрачный, угнетенный: поджатые губы, хмурый взгляд. Внешне невозмутимый Иван Михайлович смотрел куда-то вдаль, но по его напряженной спине Старшой догадался, что охотника мучили сомнения.

Им предстояло принять нелегкое решение. Вот уже много лет всех троих объединяла одна тайна. И теперь Иван пытался убедить жену, что им необходимо посвятить в эту тайну и сына: мальчик должен узнать о происхождении отца. Но Анна и слышать об этом не желала: зачем подвергать Сергея ненужному риску?

И вот супруги явились к Старшому, чтобы он помог разрешить их спор. Каким бы ни было его решение, они подчинятся ему. Надо заметить, что у женщины было некоторое преимущество перед мужем: оба, Старшой и Анна, были сибиряками.

Пожилой мужчина познакомился с родителями Анны, когда они обосновались в небольшом местечке близ Ивделя: именно сюда после нескольких лет каторги был сослан на поселение ее отец, казачий офицер. Когда Анна вышла замуж, Старшой позволил молодоженам поселиться на хуторе. Именно у него на плече, несколькими годами позже, рыдала безутешная вдова, получившая для погребения растерзанное тело супруга. А затем Старшой вновь изменил ее судьбу, поручив Анне ухаживать за иноземцем, которого охотники подобрали в весьма плачевном состоянии в поезде, разграбленном беглыми каторжниками.

Старшой догадывался, что Анна из-за страха за сына, что свойственно всем матерям, не хочет, чтобы Сергей оставил свой дом и отправился на поиски родни по отцовской линии. Зов неизведанного слишком силен, и молодой человек не сможет долго ему сопротивляться. А ведь Анна уже решила, что Сергей женится на Марусе и что они — дай-то Бог! — подарят ей нескольких внуков, которых она сможет нянчить. Сама того не осознавая, сибирячка боялась, что ее сын, увидев совершенно иной мир, не найдет больше в сердце места для матери. Женщина сохранила девичью стройность, но в ее темных волосах уже появились седые пряди. Анна Федоровна хотела состариться в мире и покое.

Иван в свою очередь терзался сильнейшими сомнениями. Верный жене Анне, француз согласился не раскрывать сыну правду, но в последнее время он стал быстрее уставать, да и нога доставляла все больше мучений. Отныне дальними ловушками занимался только Сергей. С возрастом Иван Михайлович не утратил деликатность, свойственную людям Запада.

«Прежде всего я должен думать о мальчике, — решил про себя Старшой. — Жизнь Анны и Ивана уже состоялась. А Сергей… Перед ним еще вся жизнь».

Пожилой мужчина вспомнил свою внучку Марусю, ее волосы цвета пламени. Это был бы прекрасный союз — Сергея и Маруси, дети у них родились бы здоровыми и сильными. Но Старшой подозревал, что Маруся относится к Сергею как к брату. Впрочем, ее родители уже не знали, как справляться со строптивой дочерью. Девушка непрерывно твердила о жизни в Перми, ей хотелось переехать к дяде и тете, а не томиться в избе на хуторе, отрезанном от всего мира. Она еще верила, что все мечты сбудутся, и не сомневалась, что получит разрешение на переезд. Девушка грезила о комсомоле, уже видела себя в красной косынке, шагающей рядом с двоюродными сестрами, во все горло распевающей песни во славу товарища Сталина, гениального Кормчего, любимого Учителя и непогрешимого Вождя. И любящий дед не мог сердиться на внучку. Такой уж у нее характер.

Старшой поднялся и, хромая, подошел к окну. В наступающих сумерках танцевали первые снежинки. Очень скоро их хутор вновь будет отрезан от мира. Собран отличный урожай, бочонки наполнены запасами продовольствия и запечатаны.

Пожилой мужчина зажег две керосиновые лампы, и ласковый свет заиграл на боках пузатого медного самовара.

— Я согласен с Анной Федоровной, — сказал Старшой, глядя в глаза напрягшемуся Ивану. — Сейчас, — продолжил он, поднимая руку, — если Сергей узнает, что ты француз, что у тебя на родине осталась семья, что вы лгали ему в течение стольких лет…

— Это не было ложью! — запротестовала Анна.

— Позволь мне закончить, я прошу тебя, Анна, — сухо оборвал ее Старшой. — Узнав все это, он скорее всего захочет уехать, чтобы разыскать семью отца и увидеть мир, о котором пока ничего не знает. Но сейчас не то положение в стране, и ты, как и я, это прекрасно понимаешь, Иван Михайлович, — вздохнул сибиряк. — Они хватают всех, кто хоть как-то связан с иностранцами. Любой может быть обвинен в шпионаже. Из последних новостей мы узнаем, что волны арестов следуют одна за другой. Пожалуй, местные народные комиссары еще кровожаднее, чем Николай Ежов. Они расстреливают и отправляют в ссылку всех без разбору. Если они будут продолжать в том же духе, то им и Сибири не хватит! И ты хочешь подвергнуть его риску, позволив отправиться через всю страну неизвестно куда?

— Но что заставляет вас думать, что он захочет уйти? — попытался защититься Иван.

— A почему твой сын должен отличаться от тебя? — воскликнула расстроенная Анна. — Ты не раз рассказывал мне, что в его возрасте у тебя просто пятки чесались, и ты только и мечтал о дальних странах. Даже если сейчас он кажется счастливым в родных для него местах, жажда нового будет разъедать его душу, как язва.

— Ну а уж если власти узнают, что на самом деле ты вовсе не Иван Михайлович Волков, что ты живешь по фальшивым документам и что ты — француз… — начал было Старшой, но остановился в нерешительности. Затем мужчина собрался с духом и жестко закончил: — В лучшем случае твоя жена и твой сын окажутся в лагере. Что касается тебя, то тебя расстреляют на месте. Слишком уж заманчивая возможность — ликвидировать шпиона, который так давно окопался в стране.

— Но это абсурдно! — воскликнул Иван, вскочив и принявшись мерить шагами комнату. — Я никогда никому не причинял зла, не сделал ничего плохого. В чем они могут меня обвинить?

Анна и пожилой мужчина обменялись взглядами. После двадцати лет, проведенных в Советском Союзе, Иван по-прежнему отказывался верить в то, что здесь никого не интересуют реальные факты. Он сохранил совершенно особенные понятия о человечности и справедливости, и его друзья улыбались, не без затаенной зависти, когда он начинал рассуждать о демократии и о правах человека. Неужели Леон Фонтеруа так и не понял, что человек на самом деле далек от совершенства?

— Если уж хотел уехать, то надо было делать это раньше, Иван Михайлович, — тихим голосом сказал Старшой. — Теперь поздно.

Иван в отчаянии сжал кулаки.

— Да я не о себе думаю, а о Сереже! — умоляющим тоном произнес он. — Сын должен иметь свободу выбора.

Старшой достал из кармана короткую трубку и зажал ее зубами. Его обветренное лицо с глубокими морщинами, напоминающими шрамы, было весьма озабоченным.

Анна долго молчала, сердцем ощущая боль мужа. Затем она встала и подошла к любимому.

— Ты этого хочешь, Леон Фонтеруа, — выдохнула она, — ну что же, пусть будет так…

Иван заметил, что весь дрожит от волнения. Он обнял Анну. Сжимая ее в объятиях, он припомнил долгие месяцы страданий, самоотверженность этой женщины, которая спасла ему жизнь, рождение Тани, задорный смех дочери…

Он думал об Анне, такой серьезной и терпеливой, передающей свои знания их сыну, учащей его читать, побуждающей размышлять, оттачивать свой ум. Учительница из Ивделя снабжала его жену книгами. Иногда он ощущал свою незначительность, глядя на то, как бьется его супруга, чтобы вырастить Сергея воспитанным, образованным человеком. То, что ему казалось столь очевидным в молодости, — книги и знания всегда находились у него под рукой — в тайге обретало совершенно иной смысл. «Мы живем вдали от людей, но это не значит, что мы должны забыть о знаниях», — как-то раз сказала мужу Анна. В этом была особая гордость: потомки тех, кого сослали в ту или иную эпоху в эти края, люди, которые должны были по замыслу властей потерять не только свободу, но и человеческий облик, достоинство и душу, стремились остаться людьми.

Какое он имеет право позволить Сергею уехать? Он чувствовал, что его решимость рушится, как будто нескончаемая, ужасная, но околдовывающая зима исподволь подтачивает ее, как будто переживания и чаяния человека западного мира навсегда растворяются в этих бескрайних просторах, где ни время, ни пространство не измеряются в масштабе обычного человека.

Иван взял в руки лицо жены и утонул в омуте ее черных глаз, в которых блестели слезы.

— Ты дала ему жизнь, Анна. И только тебе решать, сказать ему правду или нет, и ты это сделаешь, если сочтешь, что Сереже так будет лучше. А что касается всего остального, то все обойдется, моя родная, все будет хорошо…


Истерзанная зноем деревенская природа застыла в ожидании вечернего бриза. Марево в раскаленном воздухе размывало контуры холмов на горизонте. Лишь неутомимые пчелы, не переставая, собирали пыльцу с роз и гортензий.

Улегшись на софе в гостиной, Камилла заплела волосы в тяжелую косу и приколола ее на затылке в надежде даровать хоть немного прохлады шее. Где взять сил, чтобы пойти искупаться в реке? С полузакрытыми глазами она наблюдала за Валентиной, которая листала августовский номер журнала «Vogue». Мать расположилась в кресле, положив босые ноги на журнальный столик.

Вот уже несколько дней девушка чувствовала себя почти умиротворенной. Никогда раньше она не испытывала подобного чувства единения с матерью. После приезда Камиллы в Монвалон они множество раз отправлялись на кабриолете в Шалон, чтобы погулять по городу. Проезжая по извилистым дорогам через виноградники и леса, они постоянно смеялись по любому пустяку, счастливые лишь от одной возможности ощущать ветер на лицах, ласковое тепло на обнаженных руках. Камилла смаковала эти моменты и радовалась, что мама наконец-то принадлежит лишь ей одной.

Во время таких вылазок они парковали свой «ситроен» у подножия собора и бродили по залитым солнцем набережным Соны. Однажды мать подарила Камилле маленькую картину с изображением бургиньонской деревни, которую антиквар тщательно завернул в коричневую бумагу. Пройдя еще пару кварталов, они вошли в кафе-кондитерскую, где заказали марципаны и шербет из черной смородины.

С очень серьезным видом Валентина сняла перчатки и осмотрела лепнину, раскрашенную под мрамор, повешенные под наклоном зеркала. «Когда-то давно меня приводил сюда мой брат», — прошептала она и, заметив удивление дочери, принялась рассказывать об Эдуарде.

Впервые Валентина была столь откровенна с Камиллой, которая с горечью поняла, сколь глубока печаль матери. Девушка попыталась представить будущую госпожу Фонтеруа в юном возрасте, постоянно тревожащуюся за обожаемого брата, который сражался на фронте.

«Я хотела бы его узнать», — чуть слышно произнесла девушка. Мать долго смотрела на дочь, но Камилле показалось, что ее взгляд направлен куда-то в прошлое, и она затаила дыхание. Затем взволнованная Валентина улыбнулась дочери нежной, застенчивой улыбкой и сказала: «Он бы очень тебя любил, я уверена в этом». Сердце девушки болезненно сжалось, и она спросила себя: погибнув на Шмен де Дам, дядя Эдуард не унес ли с собой в могилу всю нежность матери?


Камилла тяжело вздохнула.

— Что случилось? — спросила мать.

— Мне скучно.

— Это нормально для твоего возраста.

— А ты, ты никогда не скучаешь?

— Скучаю, и часто. Но с годами мы постепенно учимся не придавать этому значения.

— Я не понимаю, как могут скучать взрослые, ведь они имеют возможность делать все, что душа пожелает, — раздраженно заметила Камилла, обмахиваясь, как веером, рисунком Максанса. — Вот ты, например, всегда можешь пойти вечером потанцевать, можешь отправиться в кругосветное путешествие, если тебе это придет в голову!

— А что я буду делать с вами, если мне придет такая блажь — поехать в кругосветное путешествие?

— Конечно, ты возьмешь нас с собой!

— О, это будет не то.

— Почему? — смутилась Камилла. — Мы будем тебе мешать?

— Ты говорила о свободе. Как можно быть действительно свободной, если постоянно думаешь о ком-нибудь другом? Каждый из нас стремился бы отправиться только туда, куда пожелает именно он. Возникли бы споры. Нам пришлось бы искать компромиссы.

— Какая разница, если мы любим друг друга?

— Но это не было бы настоящей свободой.

— Если тебя послушать, так, чтобы стать свободной, надо быть совершенно независимой, но это невозможно, — заявила Камилла безапелляционным тоном.

Мечтательный взгляд Валентины затерялся неизвестно где.

Камилла испытывала сильнейшее раздражение. Пожалуй, мать дала ей понять, что она скучает в кругу семьи, и девушка нашла такое признание отвратительным. Валентина как женщина должна быть всем довольна. Как она может считать мужа и детей помехой? А если бы однажды ее мать решила, что больше не желает ощущать себя узницей? Если бы она решила уехать?

У Камиллы внезапно возникло безумное желание броситься к матери и задушить ее — в объятиях. Но девушка довольствовалась тем, что пожирала Валентину глазами. Изящное тело расслабилось в кресле, короткие черные волосы, бледные щеки, мечтательный рот, тонкие руки, колени, очерченные легкой тканью платья, босые ноги с розовыми ногтями… Камилле хотелось обнять ее и… укусить. Еще пару минут назад она была совершенно спокойна, а вот теперь вся дрожала, испытывая беспокойство и раздражение, которые внушала ей мать. Эти чувства пугали Камиллу и порой не давали ей уснуть.

«Ты никогда не сжимала меня в объятиях!» — мысленно упрекнула мать взбешенная девушка.

Конечно, иногда Валентина имитировала объятие, но у Камиллы всегда складывалось впечатление, что ее мать делает это лишь по обязанности. Лаская дочь, женщина была отстраненной, скованной, неловкой, она никогда не отдавалась своим чувствам и старалась поскорее убрать руки. Девушка поняла, что, находясь рядом с Валентиной, никогда не была убеждена в материнской любви, как будто в глубине души она опасалась, что однажды утром, открыв глаза, обнаружит, что мама навсегда исчезла.

Где-то в начале аллеи, ведущей к дому, заурчал двигатель автомобиля. Удивленные Валентина и Камилла подняли головы. Они никого не ждали. В этот день, в воскресенье, во второй половине дня все слуги были отпущены, Андре отдыхал в спальне после обеда, а Максанс играл в своей комнате.

Колеса зашуршали по гравию, и машина остановилась перед входом. Валентина вскочила и направилась в вестибюль.

— Мама, а обувь! — воскликнула Камилла в ужасе от одной только мысли, что ее мать с босыми ногами откроет дверь.

— Это просто глупо! Ты так зависишь от условностей! — вздохнула Валентина, вернувшись в комнату для того, чтобы надеть сандалии.

Камилла нахмурилась. У ее матери был особый дар заставлять размышлять о совершенно немыслимых вещах. И если бы все ограничивалось такими пустяками, как встреча бог знает кого босой!

Кто-то настойчиво жал на кнопку звонка. Валентина открыла.

На пороге стоял молодой человек в фетровой шляпе.

Его светлые волосы были тщательно зачесаны назад. Бежевые брюки, спортивный пиджак помялись, но казалось, что юноша не ощущает жары. За его спиной темноволосая девушка в сером костюме помогала выбраться из такси маленькому мальчику. Увидев Валентину с Камиллой, юная особа застыла, сжав руку ребенка. Валентина еще никогда не видела настолько испуганного человека.

— Петер! — воскликнула Камилла, проскользнув мимо матери.

Guten Tag[35], Камилла, — улыбнулся молодой человек. — Мадам Фонтеруа, как я понимаю? — добавил он на французском языке.

— Вы правильно поняли, месье, — холодно ответила Валентина, и у нее появилось странное и неприятное предчувствие, что она стоит на пороге перемен. — С кем имею честь говорить?

— Это Петер Крюгер, — пояснила оживившаяся Камилла.

Петер склонил голову и легонько щелкнул каблуками. Валентина сжалась, как от удара.

— Я прошу прощения за столь неожиданное вторжение, мадам, но ваш консьерж в Париже сказал нам, что вы за городом. К счастью, я смог узнать ваш адрес на почте. Мы сели в первый же поезд. О, я же должен расплатиться с вами, месье, — вспомнил наконец юноша и, порывшись в кармане, протянул банкноту водителю такси.

Валентина была оглушена. Камилла приблизилась к девушке с испуганным лицом.

— Добрый день, меня зовут Камилла. А вас?

— Лизелотта Ган, — прошептала незнакомка. — А это мой брат Генрих.

Она говорила по-французски неуверенно, но правильно.

Малыш прижался к сестре. Улыбнувшись, Камилла присела на корточки.

Guten Tag, Генрих, — сказала она. — Mein kleiner Bruder ist ungefähr so alt wie du[36].

— Камилла! — сухо одернула девушку мать. — Я прошу тебя говорить по-французски.

— Я лишь хотела успокоить мальчика, — откликнулась Камилла. — Я сказала, что Максанс его ровесник.

— Могу ли я узнать причину вашего визита, месье? — поинтересовалась Валентина.

Петер выглядел смущенным.

— А я не мог бы объяснить ее вам, войдя в дом, мадам?

У Валентины было только одно желание: сказать молодому человеку, чтобы он садился в такси и уезжал. Но разве может она ничего не сказать Андре о его визите? Женщина была потрясена бесстыдством этого юноши. Явиться вот так, без предупреждения! Это было верхом невоспитанности.

— Так как вы поставили меня перед фактом… — с раздражением начала она.

— Мама! — выкрикнула Камилла. — Я полагаю, что ей плохо!

Она еле успела раскрыть руки, чтобы подхватить потерявшую сознание Лизелотту Ган.


Несколькими часами позже, стоя у окна, Валентина смотрела на перья облаков, разбросанные по небу. В листве деревьев суетились зяблики. Она думала о гроздьях винограда, созревающих на лозе. Этим вечером грозы не должно быть.

Мадам Фонтеруа повернулась и посмотрела на Лизелотту, которая маленькими глоточками пила из бокала меркюре[37]. Ее брат, молчаливый как рыба, сидел рядом с сестрой, чинно сложив руки на коленях. Максанс следил за ним как зачарованный. «Он в восторге от того, что обрел товарища для игр», — подумала Валентина. Ее сын уже спрашивал, могут ли они спать в одной комнате.

Петер стоял около камина. Вокруг его глаз залегли синие тени. Он курил сигарету и казался крайне усталым. Андре подошел к юноше и утешающе потрепал его по плечу.

— Завтра утром я отвезу вас в Париж. Не волнуйтесь, вы успеете на ночной поезд.

— У французских железных дорог отменная репутация в Европе: поезда всегда следуют строго по расписанию, — заметил Петер и натянуто улыбнулся. — Я переживаю лишь потому, что получил краткосрочную увольнительную, и уже сегодня вечером меня ждут в казарме. Сопровождая Лизелотту и Генриха до вашего дома, я уже потерял целые сутки, но я не мог бросить их одних.

В этот момент дверь в гостиную распахнулась.

— Комнаты готовы, — сообщила сияющая Камилла. — Если вы хотите, я могу вам их показать прямо сейчас.

— Следуйте за вашим гидом, — пошутил Андре. — У вас есть время привести себя в порядок и освежиться, Лизелотта. Ужин будет подан через час.

Гости последовали за Камиллой. Андре подошел к жене.

— Я сожалею, что они причинили тебе беспокойство. Их присутствие угнетает тебя, но я отлично знаю Рудольфа Гана. Если он рискнул вывезти детей из Германии, значит, дела там совсем плохи, очевидно, последние действия правительства просто не оставили ему выбора. Петер объяснил нам, что их отъезд был спешным. Если бы меня предупредили заранее об их прибытии, то я ждал бы детей в Париже и…

— Что бы ты смог сделать, Андре? Сейчас август. Ты не нашел бы никого, кто принял бы их в Париже. — Ее взгляд потерялся где-то вдалеке, несколько мгновений женщина молчала. — Несчастные… Ты представляешь себе, теперь нацисты требуют, чтобы евреи оформляли специальные идентификационные карточки… Они запрещают врачам иметь практику… Все эти издевательства, притеснения длятся уже долгие годы… Я читала об этом в газетах, но я не представляла… Бедные дети, они так напуганы!

Она медленно повернулась к мужу. Лицо Валентины побледнело, ее глаза лихорадочно блестели.

— Он правильно сделал, что привез их к нам. Здесь они будут в безопасности.

Валентина подумала о том далеком дне, когда, двадцатью годами ранее, узнала, что ее брат был убит во время наступления на Шмен де Дам. Тогда никто не нашел нужных слов, чтобы облегчить горе девушки. В те дни погибало слишком много солдат, чтобы обращать внимание на душевное смятение какой-то юной особы. Гибли целые семьи, порой на поле битвы оставались отец и несколько сыновей. Но неразделенная боль много больнее.

Валентина потеряла аппетит. Жизнь приобрела вкус пепла, все цвета стали серыми. Однако юная медсестра продолжала исправно появляться в госпитале и часами просиживала у изголовья раненых солдат. Многие из них просто молчали, чувствуя себя счастливыми от одной только мысли, что Валентина дежурит у их постели, другие, напротив, хотели выговориться, и Валентина с бесконечным терпением выслушивала их жалобы и страхи.

Во время бессонных ночей, когда глаза жгло от усталости, она слушала долгие исповеди и лучше понимала страдания брата. Боль от утраты превратилась в жесточайшую, невероятную и яростную ненависть. Она ненавидела немцев за то, что они убили Эдуарда, но много сильнее она ненавидела их за то, что они занесли в ее страну этот отвратительный, унизительный страх, о котором говорили солдаты. Очень тихо, почти шепотом, испытывая стыд, раненые рассказывали о страхе перед смертью, ведь им всегда внушали, что мужчина должен стойко встречать смерть, а у многих из них не хватило на это сил.

Андре медленно привлек жену к груди. Она позволила заключить себя в объятия, прижалась щекой к плечу мужа и закрыла глаза. Он вдохнул аромат ее волос, провел ладонью по макушке и почувствовал, как руки Валентины оплели его талию.

В тот вечер Валентина впервые принимала немцев под крышей своего дома. Андре понимал, что она ощущала себя опустошенной и уязвимой. Горечь, которая вот уже много лет, как доспехи, защищала ее, дала трещину. Андре хотел сказать ей, что понимает ее, что безмерно любит, но вновь промолчал. Он не говорил ей этих слов со дня их свадьбы.

Дрожь сотрясла тело Валентины. Андре лишь сильнее прижал жену к себе. Он подумал о том, что многие просто посмеялись бы над ее смятением. В конце концов, что тут особенного? Она дала приют двум молодым иудеям, изгнанным из родной страны, но в глазах Валентины религия не имела никакого значения. Лизелотта и Генрих Ган прежде всего были немцами, так же, как и Петер Крюгер. И ее поступок был сродни подвигу.


Камилла переворачивалась с боку на бок, но сон не приходил. Взбешенная, девушка откинула одеяло и зажгла ночник. Было уже за полночь! Ни малейшего дуновения ветерка не ощущалось в комнате, хотя окно было открыто. Она так и не искупалась в реке. Приезд Петера и беженцев внес сумятицу в обычный распорядок второй половины дня.

Она согнула ноги, скрытые длинной ночной рубашкой из белого хлопка, и обхватила колени руками. Он еще привлекательнее, чем ей казалось. За год Петер раздался в плечах, черты его лица стали более тонкими, что придавало юноше серьезный вид. «Вот уж точно, шесть месяцев махать лопатой — тут кто угодно изменится», — с иронией подумала Камилла.

Во время ужина Петер не без юмора рассказывал об исполнении трудовой повинности, девятичасовых рабочих днях, о том, как он таскал камни и толкал тачки на строительстве очередной дороги, и все во славу Германии.

«Тем не менее вы записались в армию», — обвинительным тоном заметила Валентина, и это были ее первые слова за ужином. «Увы, мадам, у меня не было выбора, — сказал Петер. — Но я не член партии национал-социалистов и уж тем более не состою в вермахте. Именно поэтому я не обязан отдавать гитлеровский салют». «Но, как мне кажется, вам придется принести клятву фюреру?» — не унималась хозяйка дома, гневно сверкая очами.

Лизелотта и маленький Генрих оставались бесстрастными, они ели, опустив глаза в тарелки. Камилла искренне жалела девушку, попавшую в столь сложную ситуацию.

Она представляла себя беженкой, вынужденной уехать в Германию вместе с ворчливым Максансом и остановиться у непонятных иностранцев. Говорили, что люди бросали все: дом, семьи, друзей, работу… Камилла передернула плечами от ужаса.

Решительно, ей так и не удастся заснуть. Девушка спрыгнула с постели, сорвала с себя ночную рубашку и схватила темно-синее хлопковое платье в мелкий цветочек. Это было ее любимое платье, «платье для отдыха», и Камилла продолжала его носить, хотя оно стало уже слишком коротким и слишком тесным в груди. Мама несколько раз пыталась выбросить любимый наряд, но Камилла стойко сопротивлялась этим попыткам.

Она взяла полотенце, сандалии и тихонько открыла дверь. На лестнице девушка переступила через третью ступеньку, которая сильно скрипела, и несколькими минутами позже уже мчалась по тропинке, которая пересекала фруктовый сад и вела к реке.

Щедрая луна заливала местность, рисуя фантастические тени у подножия деревьев и вокруг кустарника. Камилла привыкла к ночным купаниям. «Ты — дочь зимы», — любил подтрунивать над ней отец, когда дочь жаловалась, что от жары ее начинает тошнить.

Летом река не была глубокой. Луна серебрила ленивые воды, и блики света танцевали на ее поверхности. Камилла бросила полотенце на плоский камень. Вот досада! Она забыла купальник! Девушка колебалась всего лишь мгновение, а затем расстегнула платье, которое скользнуло по ногам на прибрежную гальку.

Свежесть воды заставила Камиллу поморщиться, но она смело вошла в реку. Некоторое время, чтобы согреться, девушка плыла кролем, а затем легла на спину, раскинув руки, и принялась созерцать звезды, приколотые к черному бархату небес.

Десятью минутами позже она начала дрожать и решила, что пора возвращаться. Перед тем как выйти из воды, Камилла окинула взглядом берег и заметила чей-то силуэт. Ее сердце чуть не выскочило из груди. Мужчина поднял руку, и она узнала Петера. Обнаженный торс, брюки закатаны до колен.

— Что вы тут делаете?! — возмутилась Камилла.

— По всей видимости, то же самое, что и вы, — явно веселясь, ответил юноша и помахал полотенцем.

— Я вижу… В таком случае вы должны отойти немного подальше. Здесь — мое место.

— Ах, я понимаю, частная собственность…

— Вот и нет! — злясь, бросила Камилла. — Просто вода холодная, а мне хотелось бы выйти.

— Так что же вам мешает?

Девушка почувствовала, как раскраснелись ее щеки.

— Я… я забыла купальник.

— Мой Бог, какой стыд! — пошутил Петер. — Я вам обещаю, что закрою глаза.

— Вы клянетесь?

— Честью будущего офицера вермахта.

И молодой человек театральным жестом прикрыл глаза ладонью.

— Моя мать сказала бы, что у немецкого солдата нет чести, — заметила Камилла, глядя с подозрением на собеседника.

Она вышла из воды, прикрывая руками грудь.

— Эй, нахал, вы держите мое полотенце, отдайте его мне сию минуту!

— А что я получу взамен?

— Ничего. За кого вы себя принимаете?

Девушка схватила платье и поспешила его надеть, но ткань упрямо не желала натягиваться на мокрую кожу.

— Ну вот, мне больше не нужно полотенце, — сообщила Камилла, нервно расправляя платье. — Вы можете оставить его себе.

Она отжала длинные волосы, затем расчесала их пальцами.

— Что такое? — раздраженно спросила Камилла. — Почему вы так на меня смотрите?

— Я вспоминаю нашу первую встречу, ту, в прошлом году. Вы изменились.

Камилла, ощущая, как часто бьется сердце, сама стала изучать черты его лица.

— Вы тоже.

Платье липло к влажному телу, и девушка заметила, что она застегнула его кое-как.

— Я полагаю, что мне пора возвращаться, — потерянно прошептала она.

— Вы уверены в этом?

Она ни в чем не была уверена. После той встречи в «Кафе мира», отмеченной осколками зеркал, она почти каждый день думала об этом привлекательном парне. Хотя какой он парень — молодой мужчина. Камилла догадывалась, что произвела на него впечатление, и это не могло ей не льстить.

Камилла больше не узнавала себя. Она всегда принимала решение почти мгновенно, а теперь колебалась: уйти или остаться? Ей хотелось узнать их гостя поближе, но она смущалась, боялась довериться инстинктам, опасалась показаться нелепой.

Она отметила, что Петер не двигается, как будто не хочет подтолкнуть ее уйти. Девушке чудилось, что молодой человек читает ее мысли. Ей казалось, что таким образом он проявляет к молодой француженке особое уважение. Если верить ее школьным подругам, то существует два типа парней. Одни полагают, что им все дозволено, другие не осмеливаются сделать первый шаг, и еще неизвестно, что хуже. Но Петер нисколько не походил на тех юношей, о которых ей рассказывали подруги. Он был настоящим мужчиной, без красных прыщей на лице, как у некоторых бедняг, без липкой потеющей кожи и неловких жестов. Его движения отличались точностью и уверенностью, а его лицо, будто высеченное из мрамора, и прямой взгляд кружили Камилле голову. «Возможно, он такой, потому что немец», — подумала Камилла.

Когда он приблизился к ней и осторожно притянул к себе, как будто боясь, что она может убежать, девушка посмотрела на его губы, тянущиеся к ее губам, и внезапно вспомнила о матери. Она совершала двойное преступление: во-первых, преступала ту запретную невидимую границу, что отделяла девицу от женщины, а во-вторых, она чувствовала непреодолимое влечение к врагу.


Камилла лежала рядом с Петером, наполовину обнаженная — платье сбилось на бедра, и ласкала его торс.

Она без страха позволила юноше расстегнуть все пуговицы на ее платье. Когда пальцы Петера коснулись ее груди, сердце девушки забилось быстрее. Сначала Камилла не осмеливалась прикасаться к нему, уступив инициативу молодому человеку, но когда он встал на колени и принялся трепетно целовать ее грудь, девушку охватили столь сильные эмоции, что она запустила пальцы ему в волосы и крепко прижала его голову к своей груди.

Платье соскользнуло с ее плеч и задержалось на бедрах, слишком маленькое, слишком узкое платье. Каждая его складка напоминала о минувших летних днях, которые отныне казались такими же далекими, как катание на лодке по реке, беганье по полям, сражения в стогах сена, сбор винограда, проходивший радостно или в тревоге, в зависимости от капризов небес… Все это было так далеко, но итогом всего этого стала теплая благоухающая августовская ночь и сильное тело молодого мужчины.

Ей казалось, что она сразу выбрала его, что лишь он, только он и никто другой мог быть ее первым. Она выбрала его, потому что Петер казался совершенно не похожим на других, потому что она восхищалась той силой, что исходила от него. Она вспомнила об одиноких ночах, когда грезила о будущем, но никакой фильм, никакой роман даже не мог навести ее на мысль, что мужчина может удивительным образом сочетать в себе силу и мягкость.

— Я сожалею, Камилла. Я не должен был этого делать…

Девушка прижала палец к его губам.

— Не надо все портить, прошу тебя. Я не жалею ни о чем. Ни капельки.

— Ты такая спокойная, а я места себе от стыда не нахожу, — продолжал потрясенный молодой человек. — Я не знаю, что на меня нашло. Я приметил эту речку сразу после приезда, и вот решил искупаться. А затем я увидел тебя.

— Если бы я начала сопротивляться, ты бы позволил мне уйти?

— Конечно! — оскорбился юноша.

— Тогда из-за чего ты переживаешь? Мы не сделали ничего плохого. Мы друг другу понравились и занялись любовью. Все правильно.

— Но тебе только шестнадцать лет, Камилла! Я — гость твоего отца… У меня такое чувство, будто я его предал… Нам следует пожениться. Это единственный выход в данной ситуации. Да, именно так, мы поженимся…

Камилла уловила панику в голосе Петера. Его наивность раздражала девушку. И что на него нашло? Немец казался ей таким уравновешенным, таким уверенным в себе, и вот теперь он вел себя просто абсурдно.

Она вспылила:

— Остановись, Петер! Ни о какой свадьбе даже речи идти не может! Ты бы еще о детях заговорил!

— Вот именно! А если ты забеременеешь?

— Что за глупые мысли! В любом случае, никто не беременеет после первого раза. По крайней мере, я так думаю, — сказала Камилла, и голос у нее дрогнул. — О, не будь таким пессимистом!

— Но я всегда думал, что каждая девушка мечтает выйти замуж.

— Так и есть, но я просто не представляю себе, как сообщу родителям за завтраком, что собираюсь под венец. Моя мать мне даже в кино одной ходить не позволяет. Бог мой! Если она узнает, что ты и я… Я тогда света белого не взвижу!

— Вы с ней не ладите, я прав?

Камилла перевернулась на спину и прижалась головой к плечу Петера. Она вновь смотрела на звезды.

— Я не знаю. Мы с ней так непохожи… Но я не хочу походить на нее! Иногда я задаюсь вопросом: если бы мы не были матерью и дочерью, могли бы мы стать друзьями? Но это так глупо! Мать не должна быть подругой, мать — это мать, и точка. Но меня раздражает, что моя мама не умеет дружить. Особенно это касается меня. С Максансом все по-другому.

— А твой отец, что бы он сказал, если бы узнал, что мы?..

— Бедняга, он бы смертельно расстроился, а я ни за что на свете не хотела бы огорчать его. Я запрещаю тебе что-либо говорить ему, ты слышишь?

Внезапно она приподнялась и принялась лихорадочно приводить себя в порядок.

— То, что произошло этим вечером, принадлежит только тебе и мне, и я хочу, чтобы это осталось между нами до тех пор, пока… до тех пор, пока…

— Пока что?

— Да не знаю я что! — в бешенстве выкрикнула Камилла и вскочила. — До тех пор, пока мы снова не увидимся. Ты мог бы приехать к нам на каникулы. — Девушка смотрела на своего возлюбленного, который лежал, опершись на локти и подняв к ней лицо. — Или я приеду вместе с папой в Лейпциг, чтобы повидать тебя. Он обещал мне, что возьмет меня на ярмарку. Ты не находишь, что это отличная идея?

И Камилла лучезарно улыбнулась.

Петер вспомнил, что говорил его отец во время последней весенней ярмарки, состоявшейся всего несколько месяцев тому назад. «Внутренний рынок на подъеме, — озабоченно сказал тогда Карл. — На ярмарке столько немцев! Но вот иностранцы не спешат к нам в гости, и все из — за разглагольствований герра Геббельса. Все это не может не тревожить и заставляет задуматься о будущем».

Внезапно Петер похолодел от дурного предчувствия. Он вдруг подумал, что никогда больше не увидит Камиллу, но навсегда сохранит в своем сердце память об этой молодой француженке, которая стоит сейчас перед ним, уперев руки в бока, такая красивая и беззаботная, такая женственная в этом детском платье, с губами, распухшими от поцелуев.

Его грусть рассеялась, и юноша не смог удержаться от улыбки. Сами того не замечая, они улыбались друг другу, как два капризных ребенка.

Раздираемый противоречивыми чувствами, молодой немец неожиданно ощутил страшный голод, как будто он не ел целых сто лет, а за одну сигарету он готов был отдать все золото мира. Петер осознал, что нарушил одно из негласных правил гитлерюгенда: молодым людям настоятельно не рекомендовалось заниматься любовью до двадцати одного года, то есть до того возраста, когда можно было вступить в брак. Потому что вся их жизнь, даже жизнь личная, глубоко интимная, должна быть посвящена фюреру и величию Рейха.

Теперь он понял, почему плотские отношения юношества казались нацистам чем-то подозрительным и почему партийцы регламентировали каждую минуту досуга своих подопечных, делали все, чтобы они не могли поддаться соблазну. Действительно, что могло быть более волнующим, захватывающим, чем то, что он пережил здесь с Камиллой? И что бы с ним ни случилось в будущем, он всегда будет признателен этой девушке за то, что она сделала его мужчиной. И прежде всего, свободным мужчиной.

Петер тоже поднялся. Пьяный от счастья, он схватил обеими руками девушку за талию и принялся кружить ее. Камилла, положив руки на плечи молодого человека, откинула голову и расхохоталась.

Они обнялись в последний раз, приблизив лицо к лицу, их жесты казались то неловкими, то грациозными, они были гибкими и невесомыми, смеющимися и восхищенными. Они были хозяевами мира, будущее принадлежало лишь им двоим, и жизнь была чудесна.


— Ты видишь, это совсем нетрудно, — сказал Максанс, демонстрируя Генриху, как насаживать на крючок дождевого червя. — Хочешь попробовать?

Мальчик протянул удочку новому другу, но Генрих покачал головой.

— Я предпочитаю… смотреть на вас, — неуверенно пролепетал он по-французски.

— «Смотреть на тебя», — поправил его Максанс. — На «вы» друг к другу обращаются только старики.

Максанс уселся на траве рядом с Генрихом, зажал удочку между коленями и вытащил из кармана кусочек шоколада, завернутый в фольгу. Не говоря ни слова, он разломил его на две половинки и протянул одну своему новому товарищу.

Мальчики молча грызли шоколад и следили за поплавком. Над водой танцевали зеленые и голубые стрекозы. Меж деревьев виднелись пасущиеся на лугу лошади. Животные лениво отгоняли хвостами, взмахи которых напоминали метроном, надоевшую мошкару.

Максанс еще не привык к обществу юного немца и потому держался немного скованно. Генрих, пожалуй, был намного разумнее всех его школьных друзей, он казался послушным, даже покорным, как будто все время опасался совершить ошибку. По завершении импровизированного пикника Генрих тщательно собрал все промасленные бумажки и бутылки из-под лимонада и сложил их в рюкзак.

Мама объяснила Максансу, что маленький мальчик очень переживает из-за того, что ему пришлось спешно покинуть Германию, что он скучает по родителям и никак не может понять, почему они не приезжают. Максанс тоже не понимал, как можно обходиться без мамы, как можно уехать от нее против своей воли.

Маленький Фонтеруа толкнул Генриха локтем.

— Не беспокойся, — пробормотал он с набитым шоколадом ртом, — я уверен, что все наладится и ты сможешь вернуться домой. Ты просто должен думать, что приехал к нам на каникулы. Ведь каникулы — это не так страшно?

Генрих повернул к французу маленькое бледное личико. Теперь он вытащил из кармана лакомство.

— Нет, каникулы — это не так страшно, — подтвердил он и робко улыбнулся. — Es ist schön hier…[38]

«Schön» — это значит «красивый», не правда ли? — уточнил Максанс, нахмурив брови. — Моя гувернантка часто разговаривает со мной на немецком языке, но меня это бесит, потому что я ничего не понимаю. Придумал! — воскликнул он. — Ты научишь меня нескольким фразам на немецком, мой отец будет страшно доволен. Согласен?

Генрих с самым серьезным видом кивнул.


Камилла чувствовала, как румянец заливает ее лицо. Она теперь не могла препираться с родителями, но она приняла решение и не собиралась отступать. Самой большой проблемой была мать. С раннего детства Камилле приходилось бороться за право делать то, что не нравилось Валентине. Немного повзрослев, она в совершенстве освоила искусство добиваться желаемого. Она умела отказаться от второстепенных задач, чтобы достичь основной цели.

Валентина бросила раздраженный взгляд на мужа, сидящего во главе стола.

— Как тебе могло в голову прийти, что твоя дочь станет ученицей скорняка! — воскликнула она. — Ты хочешь превратить ее в простую работницу?

— Да нет, мама! — вспыхнула Камилла. — Я всего лишь хочу поступить в Профессиональное меховое училище. За четыре года я получу знания, необходимые любому меховщику. Я не могу довольствоваться тем, что вижу, глядя через плечо Даниеля Ворма. Я должна идти своим путем и получить профессию!

— Абсурд! Ты получила отличное воспитание. Если ты захочешь, сможешь сдать экзамены на степень бакалавра, а затем найдешь достойного мужа, создашь семью и займешься воспитанием детей.

— Отличная перспектива на будущее! — проворчала Камилла. — Знаешь ли, в наши дни многие женщины работают. Например, моя крестная занимается оформлением витрин для Дома Фонтеруа.

— Одиль — исключение. Ее муж терпит ее чудачества. Но я знаю многих мужчин, которые не одобрили бы такое поведение. — Неожиданно Камилле показалось, что в голосе матери прозвучала затаенная зависть. — Как ты не можешь понять? — возмутилась Валентина и поставила точку в разговоре: — Ты еще совсем ребенок.

Дрожащей рукой Камилла сложила салфетку и положила ее рядом с тарелкой. Она потеряла аппетит. Девушка сдерживалась, чтобы не закричать: «Я такая же женщина, как и ты! Я занималась любовью, причем делала это с одним из тех немцев, которых ты так ненавидишь!»

Она закусила губу. Как бы ей хотелось увидеть реакцию матери! Иногда Камилла испытывала жгучее желание причинить ей боль. Став женщиной, она полагала, что теперь они имеют равные права, но понимала, что Валентина никогда не признает этого. Однако она не могла себе позволить выкрикнуть правду. Юная француженка испытывала стыд от одной только мысли, что это ранит отца. Она не хотела превратить мгновения любви с Петером в орудие низкой мести, в мелочный способ досадить матери.

— Андре, ты не хочешь высказать свое мнение? — не унималась Валентина. — Объяснить дочери, что ее идея нелепа.

Андре внимательно слушал обеих. Они никогда не сумеют договориться, несмотря на то что похожи друг на друга… Упрямые, непримиримые, неуловимые. Мужчине, который влюбится в Камиллу, придется ох как несладко! Но, в отличие от Валентины, у их дочери была настоящая страсть, и Андре полагал, что не стоит препятствовать девочке, потому что никто не знает, как может сложиться жизнь. Вдруг судьба припасла для Камиллы подлых мужчин и несчастную любовь? Тогда она всегда сможет найти утешение в работе с мехом. Да и международное положение оставляет желать лучшего. С горечью Андре думал о новой войне. «Последняя война», как ее наивно окрестили люди, сотрясла устои общества. Кто знает, возможно, в будущем, к всеобщему несчастью, человеческое безумие вновь подтолкнет страны к катастрофе? Возможно, наступит день, когда Камилла будет счастлива тем, что обладает бесценным умением. А во врожденном таланте дочери Андре не сомневался.

Заботливый отец опасался лишь одного: как отнесется будущий муж Камиллы к ее увлечению меховым мастерством. Обычно мужчины не приветствуют женскую независимость. И еще, как к этому отнесется Максанс, когда вырастет и будет готов приступить к работе? Ведь именно он является наследником Фонтеруа, и именно ему предстоит занять место отца, возглавив прославленный Дом.

Взгляд Андре встретился с умоляющим взглядом Камиллы. Дочь была для него близким человеком, дочь — но не жена. В ней он черпал нежность и любовь, которые напрасно искал у Валентины. Они с женой заключили что-то вроде молчаливого соглашения — Валентина терпела Андре в своей жизни, и он был обязан довольствоваться этим. Уже во время их свадьбы мужчина не строил никаких иллюзий, а с течением лет он и вовсе смирился с тем, что любит за двоих.

— Андре! Скажи хоть что-нибудь, в конце концов! — потеряла терпение Валентина.

— Нет ничего постыдного в том, что Камилла будет посещать занятия в училище. Там весьма серьезная программа. И конечно же, она никогда не будет ни работницей, ни даже мастером-скорняком, но если она хочет работать на Дом Фонтеруа, просто необходимо, чтобы она изучила все нюансы профессии. Это верно, что она станет исключением. Никто из девушек, осваивающих ремесло закройщиц, не заканчивает профессиональное училище и не посещает лекции, но я лично знаю директора. Он сделает исключение для Камиллы.

— Но что подумают наши друзья? — возмутилась Валентина.

— Думаю, они будут утверждать, что это весьма экстравагантно, в духе Фонтеруа, но они не найдут в подобном поступке ничего плохого. Я предлагаю тебе компромисс, Камилла. Мы возьмем тебя на работу — ученицей, а один раз в неделю ты будешь посещать лекции в училище на улице Турнель. Когда мы сочтем, что ты вполне готова, закончишь обучение у одного из моих коллег.

— Я вижу, что вы, как обычно, нашли общий язык, — заявила Валентина, с раздражением отметив, что лицо дочери расплывается в довольной улыбке. — Ну что же, делайте, что считаете нужным! Для Камиллы всегда было важно лишь ее собственное мнение!

Расстроившись окончательно, женщина поднялась и вышла из комнаты.

Камилла заметила, что дрожащая Лизелотта вся сжалась на стуле, как будто намеревалась спрятаться под столом.

— Мне очень жаль, — извинилась девушка, накрывая своей ладонью руку гостьи, чтобы подбодрить ее. — Мама часто драматизирует ситуацию, но это все пустяки. Пройдет всего пару часов, и все будет, как прежде. Зато я получила то, что хотела!

Андре налил себе в бокал вина.

— Да уж, жизнь с тобой никогда не будет спокойной, дорогая моя. Порой я задаюсь вопросом, а не устраиваешь ли ты все это нарочно, просто для того, чтобы позлить свою мать?

Камилла сделала большие глаза:

— Как ты можешь говорить подобные вещи, папа? Я мечтаю освоить профессию меховщика. Ты же знаешь, что это действительно так.

— Я не сомневаюсь в этом. Я наблюдаю за тобой с детских лет. Ты унаследовала фамильную страсть. Единственная проблема заключается в том, что ты — девушка.

— Папа, но мы же не в Средние века живем! — возмутилась Камилла. — Смею тебе напомнить, что вот уже несколько сотен лет, как женщины даже обрели душу!

Андре расхохотался.

— А вы, Лизелотта, чем бы вы хотели заниматься в дальнейшем? — спросил хозяин дома.

Молодая немка колебалась.

— Все, о чем я мечтала, теперь кажется мне невозможным. Я надеялась стать пианисткой, как госпожа Крюгер. Я начала заниматься с ней еще в шесть лет. Эта женщина — чудо, и она сказала мне, что у меня талант. — Ее глаза загорелись, а затем вновь погасли. — Но теперь я уже ничего не знаю. Я должна дождаться приезда родителей. Они хотят, чтобы мы уехали в Англию. Возможно, там я смогу поступить в лондонскую консерваторию.

— Но пока они не приехали, тебе следует заниматься и в Париже, — безапелляционно постановила Камилла. — Конечно, твои родители не задержатся с приездом, но к чему терять время? Во всяком случае, ты можешь брать частные уроки.

— Дело в том, что у меня нет денег, чтобы оплачивать занятия, — пробормотала Лизелотта. — Вы были так добры, что приютили нас, Генриха и меня. Мне бы так хотелось отблагодарить вас за это…

— Послушайте, Лизелотта, вы наши гости, — прервал девушку Андре. — Камилла права. Вы должны брать уроки игры на фортепьяно. Они помогут вам отвлечься. Я подумаю, что можно сделать. Если в консерваторию вас устроить не удастся, мы найдем вам частного педагога. Возможно, стоит поговорить с той достойной женщиной, с которой в свое время отказалась заниматься Камилла?

Камилла состроила забавную гримасу.

Обе девушки встали из-за стола. Камилла собиралась отвезти всех на сбор урожая. Она рассчитывала на то, что отличное настроение виноградарей передастся и их гостям и маленький Генрих наконец улыбнется, а Лизелотта, хотя бы на время праздника, забудет о своих тревогах.

Загрузка...