Часть вторая

Камилла никак не могла сосредоточиться. Ее пальцы дрожали. В мастерской Профессионального мехового училища, расположенного на улице Турнель, все казалось прежним — все те же длинные рабочие столы из темного дуба, большие окна, только лица окружающих девушку молодых людей были слишком серьезными. Один парень нервно кашлянул.

Преподаватель технологии, любимый педагог Камиллы, смотрел через высокое окно на голубое сентябрьское небо, сияющее над серыми облупившимися фасадами домов. Раздался короткий стук в дверь, и на пороге появился директор училища — на щеках лихорадочный румянец, глаза за толстыми стеклами очков подозрительно блестят.

— Месье, — начал вошедший срывающимся голосом, — и мадемуазель, — добавил он специально для Камиллы, — как вы знаете, вчера в пять часов после полудня Франция объявила войну Германии. Нашу страну вновь ждет суровое испытание, но мы должны быть достойны наших храбрых солдат, которые отстоят нашу прекрасную родину. Многие из наших преподавателей уже мобилизованы, за ними последуют другие. Училище будет закрыто, пока все не вернется на круги своя. Мы вам сообщим дату возобновления занятий. Мне остается добавить лишь одно, — и, выпятив грудь, директор крикнул: — Да здравствует Франция!

— Да здравствует Франция! — в едином порыве отозвались ученики.

Только Камилла молчала. И пока ученики складывали свои вещи и переговаривались тихими голосами, она сидела, как парализованная, посреди огромного помещения.

Очень скоро из всех учащихся в мастерской осталась только она одна. Преподаватель продолжал смотреть в окно, он так и не пошевелился.

— Камилла! — позвал настойчивый голос. — Камилла!

Камилла обернулась. У двери стояла Сабина и делала приятельнице знаки рукой. Эта девушка посещала лекции тростильщиков.

— Давай быстрее, чего ты ждешь?

Камилла расстегнула рабочую блузу, подхватила сумку и сделала шаг по направлению к преподавателю.

— Месье? — обеспокоенно окликнула она его.

Затем она подумала: возможно, педагог не хочет, чтобы его беспокоили. Она подошла к Сабине, и та схватила Камиллу за руку и повлекла ее к лестнице.

— Безумие какое-то, ты не находишь? — воскликнула Сабина, ее глаза горели от возбуждения, смешанного со страхом. — Хотя это было неизбежно. Когда они напали на Польшу, сразу все стало ясно…

Дверь училища захлопнулась за подругами. Камилла услышала, как консьерж задвинул засов. На улице стояли растерянные ученики, они болтали друг с другом и курили, как будто хотели насладиться мгновениями этой смущающей, весьма неожиданной свободы. Девушки устремились по направлению к улице Сен-Антуан.

Сабина трещала без умолку, но Камилла не слушала приятельницу. Она думала о Петере. Отныне немцы были не только народом, который ненавидела ее мать, — в то время как отец поддерживал с ними дружеские и деловые отношения, — они стали Врагами. Врагами из плоти и крови.

— Я их ненавижу! — пробормотала Камилла сквозь зубы.

— Я тоже! — воскликнула Сабина. — Вот увидишь, эти грязные боши не смогут пройти дальше линии Мажино.

— Я не всех немцев ненавижу, а только нацистов. Это они развязали войну.

— Но ведь немцы и нацисты — это одно и то же, ты сама подумай. Ах, вот и мой автобус… Я должна попрощаться с тобой, Камилла. До свидания!

Сабина запрыгнула на подножку автобуса, замедлившего ход.

«Лучше держать свои мысли при себе», — подумала Камилла. Разве она могла объяснить Сабине, что не стоит равнять всех немцев под одну гребенку? Даже ее мать не желала этого понимать. Камилла вспомнила о родителях Лизелотты и Генриха, которые так и не сумели присоединиться к детям.

В прошлом, 1938, году, осенью, через три месяца после неожиданного появления детей Ганов в Монвалоне, Андре получил письмо от Карла Крюгера, в котором тот возмущенно описывал драму, разыгравшуюся в ночь с 9 на 10 ноября.

В отместку за убийство молодым евреем немецкого дипломата Эрнста фон Рата, работающего в Париже, в Лейпциге и других городах Германии подожгли синагоги[39]. На Аугустусплац полыхнули крупнейшие магазины моды Бамбергера и Герца, пламя и густой черный дым вырывались из окон, но пожарные так и не приехали. Осколки сотен витрин магазинчиков еврейских торговцев дождем хлынули на тротуары. На стенах домов появились звезды Давида и оскорбительные надписи, выведенные желтой краской. Некоторых жителей города загнали в речушку, протекающую в зоопарке, и по 242 наущению СА толпа освистала несчастных. В последующие дни были арестованы сотни евреев, и в их число попал отец Лизелотты и Генриха.

Вопреки мольбам мужа, молодая госпожа Ган категорически отказалась оставить супруга и присоединиться к своим детям. Зная, что они в безопасности, она заявила, что уедет только с Рудольфом. Но меховщик, очень ответственно относившийся к своим обязанностям президента ассоциации взаимопомощи, медлил с отъездом. В конечном итоге он был брошен в лагерь Бухенвальд.


…Отныне к евреям применяют весьма суровые меры, — писал Карл в своем длинном письме. — Они не имеют права свободно передвигаться по городу. У них конфискуют товары и вынуждают платить государству огромные налоги.

Не так давно Еву вызвали в гестапо. Там ее предостерегли: арийцы, помогающие евреям, будут караться как пособники преступников. К счастью, Ева удержалась от колкостей и ей позволили вернуться домой. Она надеется, что Рудольфа вскоре освободят, ведь он уже немолод. Его жена тоже на это надеется. Непосредственно перед погромами они получили разрешение на выезд из страны и на въезд в Англию.

Дорогой Андре, сможешь ли ты присмотреть за детьми, пока они ждут приезда родителей? Если ты сочтешь это необходимым, можешь отправить их в Лондон, где проживает их дядя. Слава Богу, британское правительство не требует получать въездные визы на детей.

Надеюсь вскоре увидеть вас в Лейпциге, Камиллу и тебя, как мы и договаривались. Вырази мое глубочайшее уважение своей супруге, и поверь, я остаюсь твоим самым преданным другом.

Карл


Но Камилла так и не поехала в Лейпциг вместе с отцом. И не только потому, что Валентина категорически возражала против этой поездки: Андре и сам отказался от путешествия и предпочел сопровождать Лизелотту и Генриха в Лондон.

Мимо девушки прогрохотал грузовик, полный мешков с песком. Очнувшись от раздумий, Камилла удивилась спокойствию, царившему на улицах города. Сосредоточенные прохожие, погруженные в мрачные мысли, торопливо шагали по тротуарам. Мужчины с седыми волосами прикололи награды на грудь. У многих женщин были тяжелые веки — следы первой ночной тревоги, которая разбудила их около четырех часов, в те серые предутренние мгновения, когда ночь еще не отступила, передавая дню свои права. Все были потрясены, узнав об объявлении войны, хотя многие давно предвидели подобное развитие событий.

Камилла прошла мимо мужчины с озабоченным лицом, на руке которого выделялась ярко-желтая повязка. Вот уже несколько дней по радио объясняли, что такие повязки носят добровольцы пассивной обороны.

Навстречу девушке вылетел маленький продавец газет в клетчатой кепке и чуть не сбил ее с ног:

— Скоро на Берлин обрушатся бомбы! Немцы в ужасе! — завопил он зычным голосом, который никак не вязался с его щуплой фигуркой.

Внезапно Камилла почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы злости и досады. Она сжала кулаки. Да какое они имеют право ломать ее жизнь?! Только недавно начался второй учебный год! Она все предусмотрела, все спланировала: четыре года учебы, получение диплома о профессиональной подготовке и официальное трудоустройство в Дом Фонтеруа. И вот из-за этих проклятых военных все летит в тартарары! Ох уж эти мужчины и их милитаристские амбиции! А еще этот коварный страх, который преследует ее и заставляет испытывать стыд.

Камилла сунула руку в карман за платком. Не найдя его, она вытерла нос рукавом и решительно направилась к входу в метро.

Через двадцать минут она уже была на площади у Оперы. Некоторые станции подземки были закрыты, и привычный путь занял меньше времени. Девушка не хотела возвращаться домой, где мать рассказывала каждому, кто хотел ее слушать, что она была права, что немцев следовало поставить на место, когда они заняли Рейнскую демилитаризованную зону, что нельзя было доверять этому гнусному герру Гитлеру и что Даладье и Чемберлен поступили весьма безответственно, подписав мюнхенское соглашение…

Но больше всего Камиллу волновало душевное состояние отца. Тяжело переживший последствия войны 1914 года, Андре не мог поверить, что двадцать пять лет спустя весь этот ужас может повториться.

В течение последних недель тучи сгущались, и девушка не раз наблюдала, как болезненно искажалось лицо Андре при чтении газет. Иногда, бессмысленно уставившись вдаль, он удрученно покачивал головой. Камилла успокаивала себя мыслью, что папа слишком стар и его не могут мобилизовать, но после объявления войны она опасалась его реакции.

Когда она подошла к Дому Фонтеруа, портье в ливрее распахнул перед посетительницей высокую стеклянную дверь — он не узнал Камиллу. Вместо беспрестанно улыбающегося во весь рот Мориса обязанности портье исполнял пожилой мужчина с седыми волосами. «О господи! В скором времени я буду окружена только женщинами, детьми и стариками!» — подумала девушка.

Сверкающие люстры заливали светом помещения, где находились редкие клиентки, пришедшие на примерку. Женщины переговаривались тихими голосами. У Камиллы не хватило терпения дождаться лифта, и она бросилась бежать по лестнице, перескакивая через ступени.

В глубине длинного коридора с красным ковром на полу и портретами предков на стенах, выстроившихся, как на параде, виднелась дверь из темного дуба, ведущая в кабинет отца. Дверь в комнату секретаря, обычно открытая, оказалась запертой. На втором этаже здания владычествовала тревожная тишина.

— Папа! — позвала Камилла, и ее сердце сжалось от необъяснимого страха.

Девушка побежала, коса била ее по спине. Не постучав, она с грохотом распахнула дверь.

Отец удивленно поднял голову. Сидящие в креслах Даниель Ворм, управляющий мастерской, и Филипп Агено, один из администраторов фирмы, повернулись, чтобы взглянуть на вошедшего.

— Извините… — запинаясь, пробормотала Камилла, чувствуя, как краска заливает лицо. — Мне очень жаль… Я думала, что здесь никого…

— Входи, Камилла, — сказал отец. — Я предполагаю, что ты была в училище.

— Да. Директор велел нам расходиться по домам. Он пока не знает, когда возобновятся занятия.

Девушка закрыла за собой дверь. Ей было жарко, она умирала от жажды. Отец жестом указал на кувшин с водой и предложил дочери сесть.

— Ну что же, давайте продолжим наш разговор о защите магазина, — предложил он. — Нам потребуются фанерные щиты и рулоны бумаги, чтобы предохранить стекла. Следует также предусмотреть затемнение окон на случай, если введут комендантский час.

— Мы получили крупный заказ от отеля Риц, — заговорил Даниель Ворм и посмотрел в раскрытую тетрадь, лежащую на коленях. — Им требуется двадцать двойных покрывал для бомбоубежища. Я не удивлюсь, если узнаю, что спальные мешки они заказали в Доме Гермес[40].

Филипп Агено провел рукой по лысому черепу. Камилле не нравилось его довольное лицо и рот с вывернутыми губами, блестящими, как внутренняя часть раковины.

— Вот увидите, — начал он ироничным тоном, — французская элегантность останется неизменной даже под немецкими бомбами.

— Париж не будут бомбить, — возмущенно заявил Даниель Ворм. — Наши солдаты не столь бездарны, как эти несчастные поляки. Они смогут дать отпор захватчикам.

На лице Агено явственно читалось сомнение, и, чтобы не допустить перепалки между мужчинами, Андре поднял руку в успокаивающем жесте.

— Давайте будем надеяться на лучшее, Ворм. Я позвонил в министерство, чтобы предложить меховые куртки-«канадки» для наших солдат. Они пришлют нам список того, что им необходимо.

— А коллекция? — забеспокоился Даниель Ворм. — Та, что мы продемонстрировали прессе в прошлом месяце? Неужели нам придется отказаться от нее?

— Жительницы Северной и Южной Америк не отменяли своих заказов. Хотя, боюсь, у француженок появятся другие заботы. Но, что бы ни случилось, будем приспосабливаться. Мы не закрылись в 1914 году, не закроемся и теперь. На нас лежит большая ответственность, мы должны помнить о наших работницах и тех рабочих и служащих, которых не призвали в армию, — уверенно закончил Андре.

Камилла изо всех сил сжала ладонями стакан с водой. Она почувствовала себя увереннее. Девушка очень боялась, что отец решит закрыть фирму в ожидании лучших времен. Представляя себе огромное здание на бульваре Капуцинов брошенным, как корабль, севший на мель, Камилла Фонтеруа испытывала ужас.

Даниель Ворм и Филипп Агено покинули кабинет. В присутствии своих служащих Андре излучал собранность и решительность, но как только дверь за ними захлопнулась, его плечи поникли.

Камилла обогнула массивный стол из красного дерева и позолоченной бронзы, на котором лежали груды документов, эскизов моделей, цветные карандаши и черные фломастеры. Краем глаза она заметила набросок манто с капюшоном.

Девушка оперлась о подлокотник кресла и обвила рукой плечи отца. Она не могла найти нужных слов. Ей хотелось успокоить родного человека, пообещать ему, что все будет хорошо, что она всегда поддержит его, но Камилла не хотела походить на жеманную особу, произносящую эффектные фразы. В свои семнадцать лет она чувствовала себя уже состоявшимся, уверенным в себе человеком, но она знала, что в глазах родителей навсегда останется беспомощным и неопытным ребенком. Однако Камилла не сомневалась, что главное в жизни не возраст, а характер, и именно он помогает преодолевать любые невзгоды. Камилла встречала взрослых людей, таких как Одиль Венелль, которые оставались вечными детьми, но также была знакома с десятилетними мальчиками, например с Генрихом Ганом, в чьих глазах плескалась вся мудрость мира.

— Здесь не хватает карманов, — вдруг прошептала девушка, глядя на эскиз. — Женщинам просто необходимы большие карманы, чтобы класть в них всевозможные вещицы. Сама не знаю почему, но когда что-то не ладится, всегда возникает необходимость в карманах.

Камилла наклонилась к столу, взяла карандаш и поправила рисунок.

— Вот видишь, так много лучше, — произнесла она неуверенно, внезапно застеснявшись своей смелости.

Но в эту секунду девушка почувствовала, как вновь распрямились плечи отца.

— Пока не возобновятся твои занятия, я полагаю, было бы неплохо, если бы ты поработала со мной.

Мужчина улыбался, но Камилла с самым серьезным видом кивнула.

— Я боюсь, папа, — очень тихо сказала она.

Лицо Андре вновь обрело тот восковой оттенок, который так страшилась увидеть его дочь.

— Мне очень жаль, Камилла. Мы сделали все возможное, чтобы помешать этому безумию, чтобы все не началось снова…

— Но ведь в этот раз все будет по-другому, не правда ли? В наши дни все происходит так стремительно! Ведь не может быть, чтобы война продлилась целых четыре года, как в дни твоей молодости!

Ее голос срывался, и это очень не нравилось Камилле. Сердясь на себя, она пересекла комнату и села в кресло, обтянутое оливковой кожей, которое не так давно занимал Ворм. Положив руки на документы, Андре устало смотрел на дочь.

— Что ты хочешь, чтобы я сказал тебе? Что французская армия превосходит вермахт? Что немцев призовут к порядку, пригласят за стол переговоров, и мы все вопросы решим чинно и мирно, как цивилизованные люди? Моя единственная надежда зиждилась на том, что Гитлер вынужден опасаться русских. Но коммунисты сумели договориться с нацистами. С тех пор как они подписали этот договор о ненападении, возможно любое развитие событий.

Теперь Андре смотрел куда-то вдаль.

— Самое невыносимое — это звук… Свист и непрерывное жужжание пуль… А затем вой снарядов, который сначала поднимает тебя на ноги, а затем, оглушая, бросает на землю… Кровь и смрад трупов… И теснота. Тело занимает столько места, о нем следует безостановочно заботиться, насыщать, согревать… Невозможно думать о чем-то еще…

Тревога углубила вертикальные морщины, залегшие в уголках рта мужчины. Голос Андре срывался, казалось, что ему нечем дышать.

— В нескольких метрах от меня лежала рука. Только рука, как будто растущая из земли. Серая, мертвая рука. Потом она стала преследовать меня, как наваждение… Утром, вечером я видел лишь эту руку. Она была видна даже в мутных вспышках разрывающихся снарядов, и я не мог удержаться и постоянно думал о том бедном малом, которого разорвало на части, от чьего тела остался лишь этот обрубок, эта проклятая рука. Однажды я взял ружье и избавился от этой руки. Одним-единственным выстрелом. И никто не стал меня упрекать. У нас у каждого были свои маленькие причуды. Они как укус насекомого, который вызывает такой зуд, что ты просто с ума сходишь…

Камилла вцепилась пальцами в подлокотники кресла. Страдание отца разрывало сердце. Впервые ее родитель позволил дочери увидеть тех демонов, что преследовали его долгие годы. С одной стороны, Камилла гордилась оказанным доверием; с другой — была обеспокоена тем, что отныне отец воспринимает ее не как ребенка, но как молодую женщину.

Она восстановила дыхание. Уж если с ней разговаривают, как со взрослой, то и она может поделиться с отцом той тревогой, что мучила ее последние дни.

— Я хотела бы поговорить с тобой на весьма деликатную тему… — начала Камилла смущенно. — С тобой, папа, я могу это обсудить. — Она колебалась несколько мгновений. — Я беспокоюсь за Петера, — наконец произнесла девушка с некоторым вызовом.

Казалось, Андре с трудом выкарабкивался из пучины своих страхов. Он глубоко вздохнул.

— Сдается мне, он в пехоте.

— В бронетанковых войсках, — поправила отца Камилла. — В танке ведь не так рискованно, разве нет?

Андре поднял голову, чтобы лучше видеть дочь. Непокорные пряди волос, выбившиеся из косы, были словно ореол вокруг ее головы. Взгляд зеленых глаз буквально поедал его. Она поднесла руку ко рту и принялась методично обгрызать ногти. «Бог мой, да она влюблена!» — испуганно подумал мужчина. Внезапно дочь предстала перед Фонтеруа в ином свете. Какое будущее ожидало Камиллу, его любимую девочку, которая сидела перед ним с таким непроницаемым лицом? Андре не хотел, чтобы она страдала. В этот момент мужчина готов был все отдать, чтобы оградить своего ребенка от войны и от любой другой беды, которая могла с нею приключиться.

— Бронемашины… — повторил он. — Действительно, они выглядят очень грозными. Но мне казалось, что Петер еще учится в военном училище. Он так молод…

— Ему девятнадцать. Он — аспирант[41].

— Послушай, Камилла, — Андре говорил решительно, при этом он выпрямился. — Я от всего сердца надеюсь, что с ним ничего не случится. Но, как бы то ни было, твоя дружба с этим юношей должна оставаться тайной. Петер — немецкий офицер, а немцы — наши враги. Наша страна находится в состоянии войны. Отныне Петер принадлежит другому миру. Ты поняла меня?

Склонившись над столом, Андре наблюдал за мертвенно-бледным лицом дочери, на котором читались замешательство и печаль. Долго, очень долго они смотрели друг на друга, не произнося ни слова.

Камилла не осмеливалась заговорить первой. Она боялась, что разрыдается, и это совершенно не соответствовало образу уверенной в себе взрослой девушки, а именно такой она себе представлялась всего несколькими минутами ранее.

Ее нижняя губа задрожала. Затем медленно, но решительно девушка кивнула. Франция в состоянии войны, Германия — враг. Да, все верно.


— Давайте поторопимся, месье Манокис, — потеряла терпение клиентка. — Я должна поскорее вернуться домой, чтобы сложить чемоданы. Я больше ни минуты не желаю оставаться в этом городе, куда в любой момент могут войти немецкие войска.

Услышав ее пронзительный голос, доносившийся из примерочной в мастерскую, Александр поймал взгляд своей швеи-мотористки, которая до этого внимательно рассматривала жакеты из каракульчи, принесенные двумя клиентками для переделки. Сара подняла глаза к небу.

— Такие пораженческие настроения! — пробормотала молодая женщина. — Прошло всего несколько недель с момента объявления войны, а она уже видит врага в Париже.

Александр скупо улыбнулся. Он обогнул рабочий стол, где с помощью мела обводил выкройку, и снял с деревянного манекена манто из куницы, сшитое для мадам де Клермон.

В июле, когда она пришла выбирать шкурки для будущего изделия, мастер попросил клиентку подписать каждую из них. Светская львица не знала, зачем это делается, и подумала, что молодой грек просто хочет ей польстить. На самом деле Александр как чумы боялся этих высокомерных и капризных клиенток. Двумя годами ранее одна из них заявила, что ее шуба изготовлена не из тех шкурок, которые она изначально отобрала, и что у этого меха не столь изысканный оттенок. Александр, который лишь недавно открыл собственное дело, был ошарашен подобным утверждением и не осмелился возражать. Ему пришлось сшить новый туалет, а первое манто весь сезон пролежало у него в мастерской. С тех пор он решил принимать все меры предосторожности: в случае недовольства клиенток меховщик всегда мог снять подкладку и доказать своенравной дамочке, что использовал именно те шкурки, которые она выбрала.

Александр проверил длину рукавов, осмотрел все изделие и убедился, что мех струится, как и было задумано. Так как мадам де Клермон имела угловатую фигуру и матовый цвет кожи, мастер выбрал для модели ее манто узкие рукава и строгий воротник; в сочетании с прямыми линиями силуэта все это должно было подчеркнуть несколько драматическую внешность дамы.

Нахмурив брови, мадам де Клермон долго вертелась перед высоким зеркалом, а затем объявила, что довольна работой.

— Я бы хотела заказать вам какой-нибудь вечерний туалет, — добавила она. — Для Ривьеры. Вы ведь сможете прислать мне его в Ниццу, не правда ли?

— Разумеется, мадам. Что вы думаете об ондатровом палантине?

Женщина состроила недовольную гримасу.

— Неужели вы не можете придумать что-нибудь более оригинальное?

Александр задумался.

— Конечно, сам по себе каракуль не слишком оригинален, но если поиграть с его удивительными оттенками… Я уже вижу вас в каракулевом болеро на туалете с длинными рукавами.

— Какая прекрасная идея! — воскликнула взбудораженная клиентка. — У меня как раз есть новое платье из вишневого шелка, отделанное пайетками по вырезу декольте. Это было бы идеальное сочетание.

— Я сделаю для вас эскиз, мадам, и вышлю его в Ниццу. А вы сообщите мне, что о нем думаете.

— Отлично, но как мы подберем необходимый цвет меха?

— Возможно, ваш модельер мог бы прислать мне образец ткани платья?

— Блестящее решение! Вы найдете выход из любого положения, месье Манокис. Я полагаю, что на сегодня мы закончили, не правда ли? Тогда я убегаю… Мне еще надо так много всего сделать, прежде чем я наконец сяду в поезд.

Женщина подхватила противогаз, который носила в изящном бежевом футляре, гармонировавшем с ее костюмом. Александр открыл даме дверь и поклонился. На лестничной площадке она обернулась.

— А вы, вы не уезжаете? — внезапно с любопытством спросила мадам де Клермон.

— Не думаю, мадам. Я не могу оставить свою мастерскую, и потом, от меня зависят мои работницы.

— Возможно, вы правы. Скорее всего, ничего и не случится. Все будет хорошо, и тогда я снова смогу вернуться в Париж. Я сообщу вам о своих планах. До свидания, месье Манокис.

— До свидания, мадам.

Он наблюдал за тем, как клиентка спустилась по лестнице, затем пересекла мощеный двор и скрылась под сводом арки, ведущей на улицу Тревиз. Прежде чем вернуться в мастерскую, мужчина протер рукавом белой рабочей блузы медную табличку, на которой было выгравировано прописными буквами: «Александр Манокис, надомный мастер, меха».

Перед тем как вернуться к работе, меховщик решил воспользоваться небольшой передышкой. Неприметная дверь соединяла мастерскую с его квартирой. Мужчина отправился в кухню, где зажег газ. Он снял с этажерки оловянный кофейник, насыпал в него молотого кофе, влил маленькую чашку воды и водрузил все это на огонь, слушая, как успокаивающе урчит закипающий напиток. Затем, в последнюю секунду, он плеснул в кофейник немного воды и перелил кофе в чашку. Мастер не стал предлагать напиток Саре. Молодая полька пробовала греческий кофе и нашла его ароматным, но слишком крепким.

Через несколько минут он вернулся в мастерскую, где Сара болтала с Одеттой, его второй работницей, которая только что вернулась — она отвезла на авеню Боске меховую накидку из шиншиллы. Александр был несказанно рад такой удачной сделке. Продажа дорогостоящего изделия оказалась весьма кстати, она позволяла меховщику спокойно прожить несколько следующих месяцев.

Когда Александр услышал по радио об объявлении войны, сначала он испытал облегчение. По крайней мере, теперь все стало на свои места! Невыносимое ожидание закончилось. Враг обрел лицо. Оставалось только выйти навстречу этому врагу и сразиться с ним.

Его взгляд упал на старую фотографию Валентины, висевшую на стене. Осталась ли его бывшая возлюбленная в Париже или предпочла укрыться в провинции, как госпожа де Клермон? В конце августа из города эвакуировали значительное количество детей. Маленькому Максансу уже исполнилось десять лет. Быть может, Валентина увезла его в Монвалон? Это было бы разумным решением.

Застучал оверлок Сары. Чтобы укротить жесткий волос каракуля, молодая полька то и дело смачивала водой пальцы левой руки, поэтому она не использовала зажим, что позволяло девушке экономить время. Когда Александр впервые увидел такую технику, он был в восторге. Мастер, в свою очередь, рассказал работнице о методе греков, которые, для того чтобы ускорить сшивание полос меха с длинным ворсом, дышат на меховую ость.

Одетта повернула ручку громкости радио. Строгий голос давал советы населению: напоминал о том, что ночью следует затенять окна и всегда держать под рукой противогазы. Несмотря на присутствие двух молодых женщин, Александру комната казалась почему-то пустой. Его закройщик был мобилизован 27 августа. Манокис проводил молодого человека на Восточный вокзал. Они выпили по кружке пива за стойкой в бистро, расположенном прямо напротив здания вокзала. Их окружали мужчины с угрюмыми лицами, явно смирившиеся со своей участью, но, тем не менее, продолжающие ворчать. У их ног стояли маленькие чемоданы, а в их кошельках лежали тщательно сложенные подорожные документы.

«Два года», — с горечью подумал Александр. Два года изнурительного труда после награды, полученной на Всемирной выставке. Два года трудиться, чтобы привлечь клиентуру, увидеть хвалебные отзывы в журналах мод и получить признание коллег. Знаменитые актрисы и молодые дамы из высшего света, забыв о респектабельных авеню, рискнули отправиться на оживленные улицы IX округа, чтобы попасть к Александру Манокису. Неужели война сведет на нет все его усилия?

Среди клиенток Александра были также торговки средней руки и секретарши. Их привлекали доступные цены на шубки из сибирской белки и каракулевые манто, которые мастер создавал собственноручно, работая с обрезками, импортированными из Кастории. Теперь, когда ему удалось погасить все долги, он уже принялся подсчитывать будущие прибыли. Сезон начался чрезвычайно удачно, и грек даже подумывал взять ученика, и вдруг все закончилось.

Александра одолевали сомнения, ему казалось, что его подхватило бурное течение реки и он не может выплыть. Что же он должен делать? Вступить в иностранный батальон? Дождаться директивы правительства? Продолжать работать, чтобы помочь продержаться двум своим работницам? Но будут ли у него заказы? Женщины покупают меха в военное время?

Меховщик взял себя в руки: мрачные мысли до добра не доведут. Во второй половине дня он должен посетить Палату профсоюзов. Там он и получит всю необходимую информацию.

Он снял телефонную трубку и позвонил на предприятие Гольдмана.

— Добрый день, это Александр Манокис. А, это вы, Деламбр! Мне необходимо штук пятнадцать каракулевых шкурок для болеро, вы знаете, мне нужен совершенно особенный тон, напоминающий цвет увядшей розы… Разумеется, я пошлю вам образец, и я перезвоню после того, как вы его получите. Поставка будет не так скоро, как обычно? Да, я понимаю… Это не важно, моя клиентка только что уехала в Ниццу. — Он улыбнулся. — Да, я тоже надеюсь увидеть вас вечером на собрании Профсоюзной палаты. До свидания.


Шли месяцы, и Александр как-то привык к неестественной апатии, охватившей Париж. Многие мужчины были мобилизованы, и это множило ежедневные заботы. Война была объявлена, но ничего не происходило. Польша капитулировала после трех недель сопротивления, Советы совершенно неожиданно напали на Финляндию, но бои, о которых писали в газетах, казались чем-то далеким и почти нереальным. В магазинах и ресторанах клиенты жаловались на нехватку тех или иных продуктов, что казалось им странным. Александр выпивал стаканчик-другой в своем любимом кафе на углу улицы Рише, слушая, как его товарищи у стойки насмехались над немцами или во всеуслышание заявляли, что Гитлер болен и собирается подать в отставку.

Затем все мгновенно изменилось.


Камилла вся извелась. После полудня она не могла усидеть на месте. Через открытое окно в комнату лились потоки июльского солнца. И ни единого дуновения ветерка!

Девушка закончила пересчитывать катушки ниток, занесла цифру в журнал и с сухим хлопком закрыла его. У нее в голове стоял беспрерывный звон. Камилла провела рукой по влажному лбу. Весь день она была вынуждена составлять скучные реестры: сначала пересчитывала иглы для оверлоков и швейных машин, затем перешла к рулонам перкалина — гладкой разноцветной подкладочной ткани из хлопка или шелка, которую пришивают к меху мелкими аккуратными стежками — так, чтобы изделие не деформировалось. После подкладочного материала с фирменным знаком Дома наступила очередь рулонов отделочной тесьмы, которая использовалась для обработки рукавов, манжет и воротников. Кто бы мог подумать, что в этом здании столько шкафов и ящиков! Камилла предпочла бы помогать Даниелю Ворму и его служащим проводить учет на складе пушнины, но управляющий мастерской, к великому разочарованию девушки, велел ей заняться фурнитурой.

Тогда Камилла решила украсть полчаса рабочего времени. Если об этом узнают, отец будет крайне недоволен. Ну и пусть! Взяв ее ученицей в фирму, Андре сразу же предупредил Камиллу, что ждет от нее лишь усердия и серьезных успехов. Никаких поблажек для дочери хозяина! Камилла с уважением отнеслась к этому решению отца, но ведь на то они и правила, чтобы их время от времени нарушать? Особенно тяжело стало с тех пор, как летние дни удлинились — немцы передвинули на час время во Франции, чтобы и здесь жить по берлинскому времени. И такие длинные дни побуждали скорее к прогулкам, чем к работе.

Ополоснув лицо прохладной водой, Камилла спустилась по потайной лестнице на первый этаж. В просторном холле немецкий офицер в черных сапогах, с фуражкой в руке беседовал с мадам Женевьевой, старшей продавщицей магазина, которая, водрузив на нос очки, искривила губы так, как будто только что съела целый лимон.

После того как войска оккупантов триумфально вошли в столицу, военные набросились на магазины: шелковые чулки, белье, платья, духи, драгоценности, обувь, меха… Они находили французские товары восхитительными и достойными их невест и жен, оставшихся на другом берегу Рейна. Продажи Дома Фонтеруа резко возросли, но Андре не выказывал никакого удовлетворения по этому поводу. «С этой их маркой, самым беззастенчивым образом приравненной к двадцати франкам, это — грабеж и мошенничество!» — бушевал Фонтеруа. К тому же он был озабочен перебоями с поставкой пушнины.

Камилла нахмурила брови. Решительно, она никогда не смирится с этим. Поражение оставило горький привкус. Самое неприятное заключалось в том, что девушка отлично понимала разговоры солдат, которые думали, что то, о чем они говорят, остается для окружающих тайной. Когда они отпускали насмешливые или скабрезные замечания, Камилла до крови кусала губы, чтобы удержаться от резкого ответа.

Девушка проскользнула к входной двери, стараясь, чтобы ее не заметил офицер. Выйдя на улицу, она направилась к Мадлен. Камилла шла, не поднимая глаз, чтобы не видеть красных знамен с черной свастикой, которые уныло свисали с фронтона особняка, стоящего напротив Дома Фонтеруа. Они заполонили весь Париж и развевались даже на дворце Бурбонов и на Эйфелевой башне. Что уж говорить об учреждениях и отелях — куда бы ни был направлен взгляд, он всюду натыкался на знамена нацистов. Камилле казалось, что у нее украли родной город. Готические надписи на указателях, расставленных на перекрестках, заставляли девушку испытывать жгучий стыд. Как и у большей части парижан, ее взгляд стал блуждающим: он старался избегать вражеских штандартов, фигур солдат в серо-зеленых униформах. А эти вояки прогуливались по молчаливым площадям и длинным проспектам с фотоаппаратами через плечо, любуясь завоеванной столицей. Долгие месяцы обманчивого спокойствия, шестинедельный блицкриг — и вот город пал к ногам захватчиков, как перезревший плод.

Что касается матери, то для нее была невыносима сама мысль увидеть парад немцев-победителей на Елисейских полях. Валентина осталась в городе после объявления войны, она была убеждена, что французская армия сможет сдержать агрессоров, что храбрецы-поляки, несмотря на то что проявили себя героями, просто не были способны оказать достойное сопротивление захватчикам. Увы, через несколько месяцев, узнав об оккупации Нидерландов, Бельгии и Люксембурга, Валентина признала очевидное: ничто не способно остановить разрушительную военную машину вермахта.

В середине мая Валентина приняла решение уехать в Монвалон. «Я хочу, чтобы ты поехала со мной», — сообщила она Камилле, пакуя чемоданы. «Я не могу бросить здесь папу одного, — заявила дочь. — Он никогда в этом не признается, но он нуждается в одной из нас, и раз ты уезжаешь…» Девушка не закончила фразу. Валентина распрямилась, смахнула со лба непослушную прядь волос: «Ты намекаешь на то, что я оставляю твоего отца одного, но я прежде всего должна побеспокоиться о Максансе. Он — ребенок. И мы должны обеспечить его безопасность». «Ну вот и отлично, так как я уже не ребенок, я останусь с папой», — сказала Камилла. Мать как-то странно посмотрела на дочь. «Порой я задаюсь вопросом: а ты когда-нибудь была ребенком?» — прошептала она, прежде чем застегнуть последний чемодан.

По прибытии в Монвалон Валентина сумела дозвониться в Париж. Камилла, которая уже третий день ожидала хоть каких-нибудь вестей от матери, кинулась к телефону.

Но она едва узнала маму. Хриплым, срывающимся голосом Валентина рассказала об ужасной поездке, о переполненных дорогах, по которым текла нескончаемая река ревущих легковых автомобилей и грузовичков. Их кузова были забиты всевозможным скарбом, поверх которого сидели женщины с младенцами; там же громоздились матрасы, кастрюли, потрясенные старики, кожаные чемоданы, перетянутые ремнями, клетки с курами, велосипеды и шляпные коробки. На дорогах царил неописуемый хаос, трагический и патетический одновременно.

Затем, все еще дрожа от страха, мама описала атаки «Штук»[42], которые пикировали с пронзительным воем на плотные колонны беженцев и расстреливали несчастных людей, вынужденных покинуть родные места. «Я видела одного старика, совсем седого, он выскочил на середину шоссе и пытался стрелять по кабинам пилотов из старенького карабина». Что это было — рыдание? Камилла все сильнее прижимала трубку к уху. «Но с тобой все в порядке, мама?» Еще никогда ее невозмутимая мать не была столь потрясенной и растерянной, и девушку это ранило в самое сердце. «Я прошу тебя быть крайне осторожной, ты меня слышишь, дорогая? Я не думала, что это будет так ужасно». Камилла закрыла глаза, во рту у нее пересохло, она уловила в голосе встревоженной матери неожиданную всепоглощающую нежность.

Теперь, когда их разъединила демаркационная линия, у Камиллы создалось впечатление, что тот невидимый барьер, что всегда разделял мать и дочь, внезапно материализовался и стал непреодолимой преградой. Больше они не могли общаться. Письма и телеграммы были под запретом, телефонная линия не работала. Чтобы увидеться с матерью, Камилла должна была отправиться на улицу Колизе и получить Ausweis[43] от немецких служб. А эти разрешения давали крайне неохотно и лишь в том случае, если причину власти считали действительно серьезной. Но то, что казалось по-настоящему серьезным французам, для немцев не имело никакого значения. Так что сложностей хватало.

Теперь, когда она больше не могла присоединиться к Валентине, Камилла обнаружила, что ей просто необходимо было о многом поведать матери. Вечерами она брала старые школьные тетради Максанса и с обескураживающей непринужденностью писала длинные письма маме. Не имея возможности отослать эти письма, девушка аккуратно складывала их в ящик, и ее мать, ставшая недоступной по вине оккупантов, сделалась для нее очень близким человеком.

Погруженная в собственные мысли, Камилла и не заметила, как столкнулась с кем-то на тротуаре.

— Камилла?

Девушка остановилась как громом пораженная. У нее в ушах возник странный шум, а кровь отхлынула от лица.

— О господи, Петер! — пробормотала она. — Но что ты тут делаешь?

Уже задавая этот вопрос, она поняла всю его абсурдность.

— Сегодня я в увольнении. Мое подразделение расквартировано в южной части Парижа. Я очень хотел встретиться с тобой.

Застывшая Камилла пожирала глазами молодого военного, раздираемая противоречивыми чувствами: она была рада видеть его невредимым, иметь возможность любоваться его улыбкой, мечтательной нежностью его голубых глаз; но тревога охватила ее, как только она обратила внимание на его униформу, сдвинутую на лоб пилотку.

Они не виделись целых два года. Когда-то девушка была покорена его силой, но теперь идеальное сложение немца скорее раздражало ее. Петер был слишком большим, даже внушительным. Ей казалось, что он занимает весь тротуар, и она не смогла удержаться — отступила на шаг.

— Мы могли бы где-нибудь посидеть? — немного смущенно спросил юноша.

— Послушай, я… я не знаю.

Она бросила обеспокоенный взгляд на спешащих мимо прохожих, которые не обращали на них никакого внимания. Ее сердце колотилось, как сумасшедшее, ладони рук вспотели.

— Мне жаль, Камилла, — извиняющимся тоном сказал Петер, снял пилотку и провел рукой по коротким волосам. — Я понимаю, что ситуация весьма щекотливая. Я не хочу, чтобы у тебя из-за меня возникли неприятности. Возможно, будет лучше, если я уйду… Я счастлив снова увидеть тебя.

И молодой человек, понурив голову, развернулся.

— Подожди! — выкрикнула Камилла, удерживая Петера, но как только ее ладонь коснулась сукна униформы, она отдернула руку, будто обожглась. — Давай выпьем чаю в «Трех кварталах», — поспешно предложила юная француженка.

И она решительным шагом двинулась вперед, вынуждая Петера поторопиться, чтобы не отстать от нее. «О чем я буду с ним говорить? — спрашивала себя девушка. — И вдруг нас кто-нибудь увидит вместе?»

Время от времени она косилась на своего спутника. Петер смотрел прямо перед собой, нервно покусывая губы. «Я занималась с ним любовью», — растерянно думала Камилла. Их ласки, их смех на берегу реки — все это затерялось в прошлом, которое сейчас казалось почти нереальным.

В кафе-кондитерской они уселись за низкий столик, который был наполовину скрыт от остального зала густыми живыми растениями.

— Почему ты пришел в форме? — недовольно спросила она.

— У нас нет выбора, мы обязаны ходить в форме.

— Чтобы внушить уважение и страх побежденным, не правда ли? — Камилла не скрывала горькой иронии.

— Это не я объявил войну, Камилла, — печально заметил молодой человек.

Девушка почувствовала себя чересчур язвительной и, как бы извиняясь, пожала плечами.

Подошла официантка в белом кружевном фартуке, чтобы принять заказ. Так как Камилла была немного растеряна, Петер попросил два лимонада и два куска пирога с клубникой. Девушка вжалась в стул, они никак не могла избавиться от ощущения, что глаза всех присутствующих направлены только на них.

— Как поживают родители? — осведомился Петер.

— Хорошо. Моя мама в Монвалоне вместе с Максансом. Отец, конечно же, остался в Париже.

— А ты что-нибудь знаешь о Лизелотте и Генрихе?

Лишь сейчас Камилла вспомнила, что именно благодаря Петеру дети Ганов сумели выехать из Лейпцига. Ощутив некоторое облегчение, она перестала ерзать на стуле.

— Они живут у своей тети в Лондоне. Если верить последним новостям, то неплохо. А что ты знаешь об их родителях?

— Их отец по-прежнему находится в концентрационном лагере. Госпожа Ган проживает в гетто. Все это… так тяжело.

Теперь взгляд Петера затерялся в пустоте. Он вспомнил о последнем письме, полученном от матери. Ева рассказывала сыну, что на Аугустусплац свалено трофейное оружие, захваченное у французов. Фрау Крюгер оказывала правительству «пассивное сопротивление», не желая участвовать ни в каких концертах и соглашаясь лишь на частные уроки на дому. Подобное решение заставляло хмурить брови дирекцию «Гевандхауза».

— Петер?

Немец взял себя в руки и посмотрел на Камиллу. Девушка побледнела.

— Прости меня, я отвлекся.

— Почему ты носишь на своем воротнике изображение черепа? — выдохнула Камилла, при этом ее глаза неестественно округлились.

— Это отличительный знак бронетанковых войск, — объяснил немного удивленный юноша. — Старинная эмблема, ее использовали еще в элитном полку прусских гусар. Но почему ты спрашиваешь?

— Она… выглядит столь зловеще! — ответила Камилла, следя за тем, как официантка расставляет тарелки и бокалы.

— Это совершенно особенный символ, не похожий ни на какой другой. Он свидетельствует о нашем мужестве и презрении к смерти. К несчастью, эту же эмблему позаимствовали войска СС. Но мы не имеем ничего общего с этими типами, ты можешь мне верить, — добавил он тихо, но твердо.

— Вы все из одной и той же армии, — раздраженно бросила Камилла. — И про вас про всех можно сказать, что вы не щадите никого.

Презрительный тон Камиллы больно задел Петера. К тому же ему не нравилось ощущать себя на скамье подсудимых.

— Война никогда не была увеселительной прогулкой. Ты полагаешь, что слова вашей «Марсельезы» менее кровожадны?

За эту критику молодой человек был удостоен весьма недоброго взгляда.

— Я осмелюсь тебе напомнить, что вы — агрессоры.

Петер не знал, что возразить, и его плечи поникли.

— Прости меня. Я не хотел сделать тебе больно. Вся эта ситуация кажется мне просто невероятной.

Немец огляделся. В основном посетителями кафе были дамы в возрасте, которые старательно прятали глаза, чтобы не встретиться взглядом с оккупантом. За столиком возле окна, из которого открывался прекрасный вид на высокие колонны церкви Мадлен, незнакомый пехотинец шутил с молодой женщиной в серой форме. Они непринужденно болтали, как будто находились в Берлине, Гамбурге или Лейпциге, и их заботил только один вопрос: как провести чудесный летний вечер. В эту секунду Петер вспомнил инструкцию начальства: «Избегать контактов с местным населением». Но юноша плевать хотел на всевозможные предписания. Его желание увидеть Камиллу было столь велико, что он забыл обо всем. Однако теперь, когда они встретились, он чувствовал себя скованным, запутавшимся.

Обнаженные икры, элегантное платье в горошек, позволяющее угадать очертания сформировавшейся груди, золотая цепочка на шее — девушка оказалась еще прелестней, чем та, что запечатлелась в его памяти. Петеру хотелось сказать ей, что она прекрасна и что он никогда не забывал ту ночь на берегу реки. Тогда он был почему-то уверен, что больше никогда не увидит свою возлюбленную, и, в каком-то смысле, оказался прав. Беззаботность, восторженность, надежда — все это безвозвратно исчезло. Теперь, встретившись лицом к лицу, они понимали, что уже не были прежними.

Сердце Петера сжалось: он был слишком чувствительной натурой и не мог не заметить смятения Камиллы, но и был не в силах что-либо изменить. Эта униформа — он никогда не стремился надеть ее. Он не мечтал войти победителем в Париж, хотя именно об этом грезили многие его товарищи, ослепленные успехами их танковых дивизий. Он не хотел быть непобедимым. Петеру исполнилось двадцать лет, и он страстно желал поцеловать такие манящие губы девушки, сидящей перед ним, вдохнуть аромат ее тела, услышать ее смех.

— Лично я делаю различие между такими людьми, как твои родители и ты сам, и другими немцами, — тихо продолжила Камилла. — Но это свойственно далеко не всем.

— Твоя мать…

— Моя мать заявила, что останется в провинции до тех пор, пока мостовую Парижа будет топтать хотя бы один немецкий солдат. Когда она услышала о мирном договоре, подписанном маршалом Петеном[44], она самым натуральным образом заболела.

— А ты, Камилла, — внезапно понизил голос Петер. — Как ты живешь?

Он с такой нежностью смотрел на девушку, что та растрогалась. Она вспомнила ужин в Монвалоне, когда их немецкий гость рассмешил всех присутствующих, с юмором описывая, что он будет делать в течение шести месяцев Arbeitsdienst. Она вспомнила также, с какой бережностью, как трепетно он занимался с ней любовью. Он был таким благородным, таким внимательным! Он тогда очень испугался за нее. Глядя на выразительное лицо Петера, читая в его глазах затаенное желание, девушка поняла, что ее возлюбленный тоже ничего не забыл.

— Я учусь ремеслу, которое всегда любила. Я счастлива.

— Ты вспоминаешь обо мне хоть иногда?

— Ну, разве что иногда, — кокетливо ответила девушка. — Но теперь все так изменилось! Ты ведь понимаешь, о чем я? — добавила Камилла и вдруг с ужасом поняла, что не может связать этого молодого военного с тем Петером, воспоминания о котором хранила в своем сердце.

Юноша кивнул, у него был очень подавленный вид.

Молодые люди доели пирог в полном молчании. С тех пор для Камиллы пирог с клубникой приобрел вкус золы, впредь она не могла взять в рот даже кусочек этого лакомства, не вспомнив о тех тягостных минутах молчания. Девушка думала о том, что она предпочла бы больше никогда не видеть Петера, чем встретить его в этой мрачной форме с надраенными пуговицами и отвратительными знаками на воротнике.

Когда к ним подошла официантка, чтобы рассчитаться, Камилле почудилось, что в ее взгляде она заметила презрение. Юная наследница Дома Фонтеруа вздрогнула. Она страдала от того, что не могла оправдаться, не могла объяснить, что Петер отличался от немецких солдафонов, наводнивших город.

Оба совершенно растерянные, они вновь оказались на улице. Дул легкий ветерок, даря в конце дня долгожданную прохладу. Парижане закончили работу и спешили по домам.

Камилла не хотела садиться в метро. Сама мысль о том, что придется протискиваться в вагон, стоять сдавленной разгоряченными телами, вызывала у нее дурноту. Девушке хотелось, чтобы Петер сам догадался уйти, прервать это свидание, которое сделало ее раздражительной и несчастной. Но он стоял рядом, не зная, куда деть руки, и у нее не хватило духа попросить его уйти: ведь Камилла отлично понимала, что, в сущности, ее друг ни в чем не виноват.

— Давай немного пройдемся. Мы можем прогуляться по Елисейским полям до площади Согласия.

Они шли в тени деревьев по дорожкам, вьющимся меж газонами сада. Мягкое вечернее солнце золотило листву. Несколько садовников занимались посадками растений.

Петер начал рассказывать о своих родителях, об их неприязненном отношении к нацистам, о матери, которую часто приходилось призывать к осторожности, потому что она имела обыкновение высказывать при посторонних то, что можно было доверить только самым близким людям. В голосе Петера Камилла уловила волнение и нежность, и это тронуло ее до глубины души.

— Но если их так не устраивает фашистский режим, почему они не уехали в другую страну?

— Ты полагаешь, что это легко — взять и все бросить? — откликнулся юноша и почувствовал, что начинает злиться. — Мой отец унаследовал крупное издательство, которое существует уже больше века. У него есть обязанности, он должен думать о рабочих и служащих. Все мои предки похоронены в Лейпциге. Моя мать поселилась в городе лишь после замужества, а вообще она любит кочевую жизнь. Но у них там квартира, работа, друзья… Нельзя отказаться от прошлого, просто щелкнув пальцами. Вот ты, ты бы оставила Париж, прихватив с собой всего два чемодана, не зная, как и на что будешь жить в другом месте? Неужели ты не понимаешь, как много значит город, который ты любишь, твои истоки, твоя родина?..

Внезапно молодой немец ощутил такое бешенство, что начал дрожать. Эта неожиданная агрессивность удивила Камиллу и задела ее за живое.

— Родина, родина! От вас, немцев, только это и слышишь! Она вас здорово отравила, эта ваша замечательная Vaterlandl[45]. Твоим родителям следовало уехать, и тебе вместе с ними. Порой лучше пожертвовать всем, но спасти свою честь.

Петер остановился как вкопанный.

— По какому праву ты говоришь мне подобные вещи, Камилла? — процедил он сквозь зубы. — Я никогда не думал, что ты настолько нетерпимая.

Девушка поняла, что жестоко оскорбила спутника.

— Прости меня, — запинаясь, пробормотала она. — Возможно, я кажусь тебе чересчур наивной.

— Ха! Наше поколение недолго будет оставаться наивным, — бросил, горько усмехнувшись, юноша.

Внезапно Петер почувствовал себя опустошенным. Эта встреча с Камиллой лишь показала молодому человеку, что что-то в его жизни пошло не так. В глазах всего мира аспирант Петер Крюгер был блистательным завоевателем этой столицы, притворяющейся спящей провинциалкой. Флаги со свастикой, закрытые ставни, комендантский час, молчаливые улицы, указатели на немецком языке, — неожиданно Петер ощутил всю скорбь и тихую ненависть побежденных.

Он больше не мог терпеть обвинительных взглядов Камиллы. Он подумал, что ошибся, приняв решение разыскать свою возлюбленную, он увидел в ней печаль, поразившую его своей жестокостью.

— Не обижайся на меня, Камилла, но я должен тебя оставить… — нервно извинился Петер. — Ты ведь сможешь добраться одна, не так ли?

Девушка выглядела удивленной, почти раздраженной.

— Конечно смогу, я ведь у себя дома! — почти выкрикнула она.

— Ты совершенно права, и именно в этом заключается вся проблема, не так ли?

Петер последний раз взглянул на юную француженку, как будто хотел навсегда запомнить ее лицо, затем развернулся на каблуках и чуть ли не побежал по улице.

С часто бьющимся сердцем Камилла сделала шаг за ним, но на сей раз она не стала удерживать любимого. Она так и осталась стоять, глядя на то, как он удаляется, исчезает за поворотом. У нее возникло ощущение, что вместе с Петером уходит какая-то часть ее беззаботной молодости.


Андре заметил, что у него при дыхании изо рта вырываются маленькие клубы пара. Это явление, вполне естественное для открытого пространства, показалось мужчине чрезвычайно нелепым в его пустом кабинете на бульваре Капуцинов.

Он откинул плед, прикрывающий колени, поднялся из-за стола, зябко кутаясь в меховое пальто, и направился к печке, которую велел установить в комнате. У него еще оставалось несколько драгоценных брикетов угля, но мужчина, поразмыслив, решил, что температура в кабинете пока терпима и не стоит тратить запас топлива.

Андре посмотрел в окно. Ночью выпал снег. Серое небо нависло над городом и теперь, как тяжелая свинцовая крышка, пыталось накрыть дома, укутанные снежным покрывалом. На белом ковре, выстлавшем двор, выделялись темные следы, оставленные консьержкой из соседнего здания.

Фонтеруа надеялся, что Камилла не простудится, стоя в очереди в мясную лавку. В последнее время, независимо от наличия продовольственных талонов, мясо стало редкостью, но девушка, как и большая часть домашних хозяек города, намеревалась использовать этот шанс. Их старая кухарка Марта страдала от ревматизма и не могла долго оставаться на ногах. Андре видел, как уходила Камилла: шапка, натянутая почти на глаза, теплые лыжные штаны, грубые ботинки и меховые перчатки. Он беспокоился: девочка выглядела изможденной. Время от времени мужчина водил Камиллу пообедать в ресторан, который предлагал постоянным клиентам «укрепляющие» блюда. Два раза в месяц владелец ресторана получал посылки от родственников из Нормандии, а его сын был учеником в Доме Фонтеруа. Но, тем не менее, Камилла продолжала худеть.

Накануне, сраженные холодом, они окончательно покинули столовую, хотя до последнего старались не изменять заведенным правилам. Любой отказ от привычных вещей, каким бы незначительным он ни казался, был еще одной победой оккупантов. Именно поэтому они цеплялись за пустяковые ритуалы, которые теперь обрели в их глазах особую значимость.

Прихватив тарелки с фасолевым супом, отец и дочь укрылись в спальне Максанса. После наступления холодов именно эта комната стала их убежищем. Они поставили в ней два удобных кресла, электрический радиатор, принесли пледы из шерсти ламы и радио. Каждый вечер под непроницаемым взглядом старой деревянной лошадки, притаившейся в углу, ровно в четверть девятого они слушали передачи Би-би-си на французском языке.

Андре тревожился, потому что находил Камиллу подавленной. Он спрашивал себя: возможно, дочери не хватает Валентины?

Быть может, он должен попытаться получить пропуск и отправить дочь в свободную зону? Как бы Андре хотел посоветоваться с женой! Но после введения межзональных почтовых карточек их общение было сведено к минимуму. Камилла регулярно отправляла матери отпечатанные карточки, вычеркивая формальные фразы, которые нисколько не соответствовали сложившейся ситуации. Валентина, в свою очередь, исхитрилась сообщить родным, что не намерена использовать эти гнусные розовые или желтые печатные бланки, которые заставляли ее думать, что она неграмотная. Либо она писала весьма вольные послания, либо не писала вообще. Только Максанс регулярно, каждые две недели, подписывал карточки, порой сопровождая казенный текст некоторыми новостями, разумеется, всегда хорошими.

Когда Андре думал о жене, которую не видел с предыдущей весны, он чувствовал себя брошенным. Конечно, там, в свободной зоне, и она, и Максанс находятся в полной безопасности, утешал себя Фонтеруа, но при этом каждую ночь он мечтал увидеть Валентину. Никогда ранее они не расставались так надолго, и только сейчас Андре до конца понял, как ему ее не хватает. Преданному супругу казалось, что вместе с Валентиной исчезла какая-то часть его самого. Он был зависим от ее решений и ее настроений, порой непредсказуемых, раздражающих, но которые так напоминали Андре о его брате Леоне.

В детстве Андре рос в тени младшего брата. Неистовая энергия Леона, который всегда был на первых ролях, позволяла Андре держаться в стороне. И это делало его счастливым. Робкий неуклюжий мальчик чувствовал себя комфортно, лишь когда на него не обращали внимания. И в некотором смысле задор его младшего брата позволял Андре оставаться самим собой.

Все вокруг считали, что наследником Фонтеруа должен стать тот, кто был наиболее разумным и послушным. Андре был тем человеком, на которого всегда можно положиться. И ничего другого от него и не требовалось, потому что всеобщее внимание приковывал к себе Леон: это он давил на административный совет, ослеплял девушек, очаровывал друзей. Но Андре никогда не испытывал к нему ни малейшей зависти. Напротив, он был даже признателен брату. Затем, когда Леон исчез, Андре пришлось выйти на первый план, и ему казалось, что он лишился надежных доспехов. Влюбившись в Валентину, молодой Фонтеруа неосознанно выбрал ту девушку, которая возместила бы ему недостаток красоты и блеска, за которыми он смог бы укрыться.

Андре никогда бы не осмелился признаться в этом жене, но он испытывал смутное беспокойство, видя, что она потихоньку стареет. Он замечал каждую новую морщинку, появившуюся в уголке глаза. Под влиянием прожитых лет и родов ее тело понемногу изменялось. И теперь, когда Андре обнимал любимую, он старался черпать утешение в этой новой мягкости.

Андре приложил усилие, чтобы изгнать Валентину из своих мыслей и сконцентрироваться на работе.

После подписания мирного договора немцы захватили все, и государственные и коммерческие, экономические структуры страны. Был создан оргкомитет, контролирующий запасы французской пушнины, — прежде всего это был мех кроликов, который больше всего интересовал немецкие власти. Впервые в своей профессиональной деятельности Андре был вынужден подчиняться неким требованиям, независимо от того, хотелось ему этого или нет. Так, часть одежды Дома Фонтеруа была конфискована и исчезла в направлении Рейха.

В дверь кабинета постучали. Андре улыбнулся, увидев в дверном проеме силуэт Макса Гольдмана.

— Макс! Каким ветром? — воскликнул он, вставая.

Его друг был особенно элегантен: двубортный темный костюм, бежевое кашемировое пальто с воротником-шалькой из норки. В руках он держал перчатки из кожи пекари и фетровую шляпу. Густые светлые волосы тщательно зачесаны назад. Должно быть, он шел очень быстро, потому что скулы у него порозовели, но на его лице не было и тени улыбки.

Макс достал из кармана какую-то бумагу и положил ее перед Андре, резко прихлопнув документ рукой. Это было удостоверение личности, на котором крупными красными буквами значилось: «Еврей».

— Бог мой! — прошептал Андре, вновь опускаясь в кресло и чувствуя, как стынет кровь в жилах.

В октябре немцы издали постановление, согласно которому каждый еврей должен был явиться в комиссариат. Даниель Ворм предупредил своего патрона, что будет отсутствовать 19-го утром, так как в этот день принимали людей с фамилиями, начинающимися с последних букв латинского алфавита. Встретив на следующий день управляющего мастерской, Андре был поражен, увидев его удрученное лицо. Ворм рассказал, что в течение часа он стоял в очереди, а затем некий французский чиновник, очень грозный на вид, но стыдливо отводящий глаза, внес в специальный регистр данные о Даниеле, его жене, его невестке и сыне, который находился в заключении в концлагере в Германии.

Андре посмотрел на друга. Каменное лицо, отсутствующий взгляд; Макс стоял почти по стойке «смирно». Казалось, что ему даже трудно дышать.

Андре решительно поднялся, открыл шкафчик и достал бутылку коньяка. Он налил коньяк в два бокала, которые мужчины опустошили большими глотками. После чего хозяин кабинета вновь потянулся за бутылкой.

Несмотря на холод, царивший в комнате, Макс, расположившись в кресле, позволил пальто соскользнуть со своих плеч. Андре ощутил странное облегчение. Его друг немного расслабился, гнев и страдание, заставлявшие его держаться неестественно прямо, на время отступили, теперь на него было не так больно смотреть.

— Они поставили во главе предприятия Гольдмана временного администратора, — наконец глухим голосом сообщил Макс. — Мой бедный дедушка, наверное, в гробу перевернулся! Он уехал из Польши и сумел создать процветающее предприятие, и все потому, что был умен и трудолюбив! Пример для своих коллег — вот что о нем говорили… Он любил рассказывать, что наши предки были торговцами, возившими пушнину из Риги или Новгорода в Лейпциг. Проходили века, они переживали погромы и гонения. И вот мой дед решил поселиться в стране, где чтут права человека. Он хотел избавить своих потомков от несправедливых притеснений.

Плечи Макса поникли. Он нервно провел рукой по волосам. Поперек его лба над самыми бровями залегла глубокая морщина.

— Мою фирму следует сделать арийской, ну, ты сам понимаешь. Надо найти людей, которых наши новые хозяева сочтут достойными. Эти владельцы не должны иметь ничего общего с представителями нечистой, порочной, преступной расы, ответственной за все несчастья родной страны…

— Прекрати, Макс, я умоляю тебя, остановись! — взмолился Андре.

Макс глубоко вздохнул.

— Еврей-владелец может назвать имя покупателя-арийца, который готов заплатить приемлемую цену. Я хотел бы, чтобы этим арийцем стал ты, Андре.

Андре остолбенел. Макс зажег сигарету и нервно затянулся.

— Послушай, старина, — продолжил он, — последние месяцы я живу, как в аду. Сначала я думал, что возможны исключения. Когда я был вынужден вывесить табличку «Еврейское предприятие» у двери моей фирмы, я упомянул под ней о моих наградах, чтобы эти мерзавцы не забыли, что во время последней войны я рисковал жизнью ради Франции. Я проливал кровь за эту страну! Мне велели убрать эти никому не нужные уточнения. Теперь у меня больше нет выбора, но я хотел бы, чтобы о моем предприятии заботился друг, заслуживающий доверия, а не неизвестный мне человек, который развалит все дело.

«А есть ли у меня финансовые возможности поглотить предприятие Гольдмана?» — спросил сам себя взволнованный Андре. И администрация еще должна одобрить предложение. Многие коллеги по цеху заинтересованы в приобретении прибыльной фирмы. В любой области человеческой деятельности существуют люди, которые без зазрения совести готовы воспользоваться подвернувшимся случаем, нажиться на чужом несчастье. Уже не одно предприятие стало легкой добычей для таких дельцов, главная заслуга которых в том, что они принадлежат к «арийской расе».

— Конечно, Макс, если я могу оказать тебе эту услугу… Но я сразу хочу внести ясность в наши коммерческие отношения. Смена владельца — временная мера, вызванная исключительными обстоятельствами. Наступит день, и предприятие Гольдмана будет возвращено законному владельцу.

Печальная улыбка осветила лицо Макса.

— Сначала нам потребуется победить этих проклятых фрицев.

— Не в первый раз нам сражаться с ними, старина.

Макс скептически покачал головой.

— Как ты отнесешься к тому, чтобы отослать Юдифь и ваших мальчиков к Валентине? — продолжил Андре. — Ты же знаешь, Монвалон находится в свободной зоне. К тому же там климат полезнее для здоровья детей.

Максанс был ненамного старше обоих мальчиков Макса, и у младшего сына Гольдмана были слабые легкие.

Макс встал с кресла, его лицо было очень напряженным.

— Я даже думать не хочу, что события могут принять столь печальный оборот. Моя мать уехала в Ниццу, к кузине. Но мой тесть — старый больной человек, а Юдифь никогда не согласится бежать из Парижа, оставив родителей на произвол судьбы.

— И все-таки ты должен поговорить с ней, — настаивал Андре. — Мы оба знаем, что многие еврейские семьи уехали из страны еще до объявления войны. В последние годы, приезжая в Лейпциг, я не раз видел последствия нацистского антисемитизма. Я не верю, что несчастного Рудольфа Гана выпустят из Бухенвальда.

Макс встал и взял перчатки.

— Я все это знаю, но у нас не может произойти ничего подобного. Мы — французы. Петен никогда не опустится до такой низости. И потом, не забывай, что у меня есть удостоверение ветерана боевых действий. Пошли, я приглашаю тебя на обед, — с наигранной жизнерадостностью воскликнул Гольдман. — Нам надо как следует отпраздновать это дельце, не так ли? Ведь не каждый день я продаю семейную фирму!

Андре ощутил смутную тревогу, вспомнив свой последний визит в Лейпциг, состоявшийся в 1938 году. Пустынный Брюль, лишившийся большей части своих обитателей. Он жалел о том, что не обладает упорством Валентины, уж она бы точно сумела уговорить Макса ни секунды не медля оставить Париж, увезти Юдифь с детьми. Но Фонтеруа не осмелился настаивать. Макс был взрослым, ответственным человеком, он бы ни за что на свете не стал подвергать даже малейшему риску свою семью.

На первом этаже магазина немецкие офицеры покупали подарки к Рождеству. Андре поклонился актрисе, с которой был давно знаком. Она рассматривала жакет, подбитый рыжеватым мехом гуанако[46]. Раньше Андре получал огромное удовольствие, прогуливаясь по своему магазину и общаясь с клиентами. Но с тех пор как его вотчина была захвачена этими вездесущими бошами, Фонтеруа торопливым шагом пересекал торговый зал, как будто у него не было ни единой свободной минуты. В этот раз он чувствовал себя особенно напряженным: Макс, кипевший от праведного гнева, мог взорваться в любую секунду.

Андре мечтал оказаться на свежем воздухе до того, как к нему подойдет кто-нибудь из продавщиц, которые завели неприятную привычку обращаться к хозяину, когда не могли понять, чего хочет клиент. Андре уже говорил им, что не желает использовать язык Гёте при столь удручающих обстоятельствах, но озабоченные девушки смотрели на него глазами, полными слез, и Фонтеруа был вынужден прибегать к своему немецкому.

Андре и Макс, выйдя на улицу, подняли воротники пальто, поправили шляпы и быстрым шагом двинулись по направлению к Опере.


Кто-то настойчиво колотил в дверь. Еще не вполне проснувшийся Александр взглянул на часы: половина шестого утра! Кто это может быть, чего они хотят? Хмурясь, мужчина поднялся с постели, набросил халат и, не найдя тапочки, так, босиком, и направился к входной двери.

— Они перебудят весь дом, — пробормотал он, сражаясь с запором.

Яркий свет, заливавший лестничную клетку, заставил мужчину часто заморгать. Только теперь он осознал, что на его лестничной площадке нет ни единой души, а шум раздается с четвертого этажа. Удивленный грек пересек площадку и отклонился назад, опираясь на перила, чтобы лучше видеть. Двое агентов полиции, в плащах и кепи, ломились в дверь соседей сверху.

— Откройте, полиция! — суровым тоном повторял один из них.

Александр услышал, что соседи, подчинившись требованиям представителей закона, открыли дверь.

— Либерман, Жозеф?

Хозяин квартиры кивнул.

— Следуйте за нами.

Несколькими минутами позже Александр увидел мертвенно-бледного Жозефа Либермана, спускавшегося по лестнице в сопровождении обоих полицейских. Эта группа миновала остолбеневшего Манокиса. Он часто обменивался незначительными фразами с портным, и сейчас был потрясен, увидев этого всегда чрезвычайно опрятного человека с темной утренней щетиной на щеках, со спутанными волосами. Бедняге даже не позволили как следует зашнуровать ботинки. На последней ступеньке Либерман, наступив на шнурок, споткнулся и был вынужден присесть на корточки у входа, чтобы завязать шнурки.

Все произошло так быстро, что в какой-то момент Александр подумал: уж не пригрезилась ли ему эта сцена? Меховщик вернулся в квартиру, устремился к окну, выходящему на улицу, и открыл ставни. Бледный рассвет 20 августа 1941 года с трудом высвечивал темные фасады зданий. Изумленный мужчина смотрел, как из соседних домов выводят других арестованных. Их заталкивали в автобус, стоявший в конце улицы, которую перегородили агенты французской полиции. Рядом, на тротуарах, стояли немецкие солдаты в круглых касках.

Александр внезапно вспомнил о госпоже Либерман и ее дочери. Он вновь кинулся на лестничную площадку, взлетел по ступеням и бросился к квартире портного, чтобы утешить родных несчастного.

— Они опять увозят евреев, прибывших из других стран, как тогда, в мае, — пролепетала Эстер Либерман, сжимая на груди полы халатика. Ее лицо опухло от слез. — Они сказали, что отвезут его в Дранси. Вы знаете, где это, месье Манокис?

Огорченный Александр отрицательно покачал головой. Женщина зарыдала с удвоенной силой. Маленькая девочка прижималась к ногам матери, засунув палец в рот.

— Послушайте, я сейчас приготовлю какое-нибудь горячее питье, — предложил Александр. — У меня еще остались запасы настоящего кофе. Никуда не уходите, я сейчас вернусь…

«Вот дурак! — упрекнул себя грек, направляясь в свою квартиру. — Куда, по-твоему, может уйти эта несчастная женщина?»

Он лихорадочно натянул ботинки, порылся в ящиках и нашел драгоценные кофейные зерна, хранившиеся в керамическом горшочке.

Через час, когда молодая женщина немного воспрянула духом, Манокис вернулся к себе.

В начале весны несколько тысяч евреев, родившихся не во Франции, были вызваны в префектуру. Их вывозили в лагеря, расположенные в Луаре. Однако Александр впервые оказался свидетелем жестокой и гнусной облавы.

Французские полицейские при поддержке подразделений оккупантов врывались на заре в дома людей, которые не совершили никакого преступления и даже правонарушения. Александр никак не мог забыть искаженное лицо Эстер Либерман, растерянный взгляд ее дочери. Он вспомнил о своих многочисленных коллегах, которых, начиная с октября, коснулись отвратительные мероприятия, направленные против евреев.

Весь квартал пестрел желтыми листами бумаги, на которых было написано «Jüdisches Geschäft» — «Еврейское предприятие»; они, как сорняки, заполонили округу сразу после начала оккупации. Немецкие постановления обсуждали на лестничных клетках, в бистро, у входов в магазины. И хотя тревога сжимала сердце, люди продолжали верить французскому государству.


Позднее, в то же утро, Александр тщательно пережевывал сероватый хлеб, стараясь не уронить ни единой крошки, и рассеянно листал газету «Le Matin»[47]. Статьи подвергали цензуре, и они почти не представляли интереса. Когда прозвучал звонок, мужчина вздрогнул, как будто совершал преступление.

Открыв дверь, он обнаружил свою служащую Сару в сопровождении худого молодого человека, кусающего губы.

— Прошу прощения за беспокойство, месье, — сказала девушка и с мольбой взглянула на меховщика. — Могла бы я поговорить с вами?

— Разумеется, входите, прошу вас.

Александр закрыл дверь, и все они прошли в мастерскую.

— Я хочу представить вам, месье, моего брата Симона. Месье, не мог бы он сегодня переночевать у вас дома? — На глазах у Сары выступили слезы. — Мы ужасно боимся, вы понимаете… Сегодня утром они арестовали моего отца, а вот Симон… Случилось чудо, он провел ночь у друзей, так как не успел на последний поезд метро. Но моя мама и я, мы уверены, что они станут его искать, ведь он тоже в списке. Мы не знаем, к кому обратиться, и тогда я подумала о вас…

Сара, похоже, была в предобморочном состоянии. Эта девушка работала у Александра уже два года. Она попала к нему совершенно случайно, когда Манокис только-только перебрался на улицу Тревиз. Ее дядя был скорняком, но семья с трудом сводила концы с концами. Заработок Сары стал хорошим подспорьем для семьи. Александр был покорен ее живостью и непосредственностью. Жизнерадостная юная швея обладала пальцами волшебницы и никогда не отказывалась от работы.

Когда большая часть клиенток оставила столицу, Александр опасался худшего, но совершенно неожиданно у него появилась другая, малоизвестная и более шумная клиентура, у которой не было никаких проблем с деньгами. Когда одна из таких женщин с обесцвеченными волосами и ярко накрашенными губами впервые предстала перед Манокисом и, ничтоже сумняшеся, вытащила из сумки пачку банкнот, мастер не знал, как реагировать. Должен ли он был пересчитать купюры, как делал это в банке, или же попросить сделать это клиентку? Проходили недели, а его блокнот для заказов постоянно пополнялся новыми записями. Из-за тяжелого экономического положения в распоряжении скорняка имелись в основном шкурки кроликов, и ему требовалось все его воображение, чтобы создавать эскизы пальто, которые бы не походили одно на другое. Он молился и скрещивал пальцы, чтобы к нему не слишком часто являлись клиенты, приносящие с собой изысканные меха, по всей видимости купленные на черном рынке. Работая с такой пушниной, меховщик нервничал.

— Вы станете для меня дорогим гостем, Симон, — улыбаясь, сказал Александр. — Можете оставаться сколько захотите.

— Спасибо, месье! — воскликнула Сара.

— Большое спасибо, месье, — подхватил ее брат, его лицо просветлело, и на нем заиграла робкая улыбка.

Александр сел на табурет.

— Вы хотели еще о чем-то спросить меня, Сара? — участливо осведомился он.

Девушка покраснела и взглянула на брата, который подбодрил ее кивком головы.

— Дело в том… Я не хотела бы показаться назойливой, но моя мать и я, мы мечтаем о том, чтобы Симон уехал в свободную зону… А проблема заключается в том, что мы никого там не знаем, и у нас совсем немного денег… И вот я спросила себя, быть может, вы знакомы с кем-то, кто мог бы на некоторое время приютить…

— Лично я хотел бы отправиться в Испанию, месье, — уточнил молодой человек, и его глаза загорелись. — Оттуда можно было бы переправиться в Англию. Я хочу присоединиться к де Голлю, к тем, кто сражается против немцев.

— А сколько вам лет, Симон? — спросил Александр.

— Девятнадцать, месье.

— Тебе только что исполнилось восемнадцать, — поправила юношу сестра.

— Ну и что? — бросил он раздраженно. — Я уже достаточно взрослый, чтобы бороться с бошами…

— И лишиться головы…

Брат и сестра гневно уставились друг на друга. Александр понял, что этот спор давнишний.

— Ладно, ладно, не ссорьтесь, — попытался успокоить их Манокис. — Вы смелый человек, Симон, но вся проблема в том, что я не знаю никого…

Мастер растерянно осмотрелся, продолжая напряженно думать. Он прекрасно знал, что демаркационную линию можно пересечь без особого труда. В их районе шепотом рассказывали о проводниках, помогающих беженцам, о семьях, готовых приютить несчастных… Александр вдруг подумал о старине Василии, погонщике мулов из Кастории, который вел его по горам Македонии до Фессалоников. Любой человек, покидавший свою страну окольными путями, непроходимыми тропами, должен испытывать тот же страх, ту же неуверенность и те же приступы немного нервного веселья, сменяющегося глубокой подавленностью, что испытал когда-то и сам грек.

Но здесь у Александра не было друзей и даже знакомых, способных помочь юному Симону… Совершенно неожиданно его взгляд упал на старую газетную вырезку, висящую над оверлоком.

— Подождите-ка, — вставая, бросил Александр.

Он подошел к фотографии, которая стала настолько привычной частью интерьера комнаты, что он уже перестал ее замечать. Снимок был покрыт коричневыми пятнышками, бумага пожелтела.

— Я знаю одну особу, у которой есть дом в свободной зоне. Во всяком случае, я думаю, что ее дом находится именно там… Возможно, она могла бы нам помочь.

Внезапно его лицо прояснилось. Казалось, что порыв свежего ветра ворвался в комнату и унес тревогу и напряжение, которые пропитали квартиру после утренней облавы. Александр снял с вешалки шляпу и водрузил ее себе на голову.

— Симон, оставайся здесь и никуда не высовывайся. Сара, покажи ему мои владения. Спать он может на диване в гостиной. В мое отсутствие никому не открывайте. К счастью, сейчас мертвый сезон. Вас никто не побеспокоит. Я скоро вернусь.

Бодрым шагом, с улыбкой на губах, Манокис вышел из квартиры.

— Кто это? — поинтересовался Симон, с любопытством глядя на фотографию на стене.

Сара сняла маленькую черную шляпку, украшенную вишневой лентой, и положила ее на стол.

— Это мадам Фонтеруа. Месье Манокис, прежде чем завести собственное дело, несколько лет работал в Доме Фонтеруа. Он сказал, что хранит эту фотографию, потому что его вдохновляет покрой манто. Среди профессионалов эта модель очень известна, ее называют «Валентина». Но если тебя интересует мое мнение, то я полагаю, что когда-то он был влюблен в нее. Надо отметить, женщина красивая… Ладно, пойдем. Я покажу тебе, где ты будешь спать.

Через час Александр остановился перед витриной Дома Фонтеруа. Три несчастных деревянных манекена, наряженных в одежду из бумаги и с поднятыми руками, расположились по кругу, как будто сошлись в немыслимом хороводе. По всей видимости, Одиль Венелль больше не заботилась о витринах Дома.

Много лет тому назад он стоял за стеклом этой витрины и смотрел, как Валентина выходит из магазина и садится в свою машину. «Бог мой, как она была прекрасна!» — подумал Александр с горечью и почувствовал, как оживает старая боль. А ведь молодой грек надеялся, что «излечился» от Валентины Фонтеруа. Он разозлился было на Сару, заставившую его воскресить воспоминания, которые он похоронил, как ему казалось, уже много лет тому назад.

Покидая девушку и ее брата, Александр намеревался отправиться на авеню Мессии, но по дороге растерял весь запас смелости. Кем он себя возомнил? Кто он такой, чтобы позвонить в дверь дома Валентины и попросить ее принять у себя в Монвалоне совершенно незнакомого молодого польского еврея? В лучшем случае она рассмеется ему в лицо. В худшем — он подвергнет ее опасности. Какое право он имеет просить ее об этой услуге?

Запутавшись в собственных мыслях, Александр спустился в метро — это была станция «Опера» — и вновь задался вопросом: а не лучше ли ему вернуться в свой квартал? В его любимом кафе, на углу улиц Рише и Фабур-Пуассоньер, кто-нибудь мог предоставить ему необходимую информацию.

Стоял прекрасный день. Некоторые женщины в легких платьях катались на велосипедах, и при движении их бедра обнажались. Другие женщины, увенчав свои головы шляпками с вуалетками или фантазийными шляпами с матерчатыми цветами, стучали по тротуарам деревянными подошвами ботиночек, напоминая экзотических неповоротливых птичек. Солдаты в серо-зеленой форме, сидящие на террасах кафе, внимательно наблюдали за этим спектаклем, стараясь не упустить ни единой детали. Через некоторое время Александр вновь оказался перед Домом Фонтеруа, который притягивал его, как магнит.

Спрятав руки за спиной, мужчина сердито смотрел на стеклянные двери и спрашивал себя, осмелится ли он побеспокоить своего бывшего хозяина. Александру всегда казалось, что Андре Фонтеруа порядочный человек. Поговаривали, что он не один раз отказывался от того, чтобы стать временным администратором того или иного мехового Дома, принадлежащего евреям и «нуждающегося» в хозяине-арийце. Он приобрел лишь предприятие Гольдмана, но, зная о дружбе, связывающей Андре Фонтеруа и Макса Гольдмана, Александр не сомневался, что его бывший патрон просто искусно исполнял роль «свадебного генерала».

Перед дверью магазина остановилось велотакси. Из него выбралась долговязая дама, наряженная в платье, которое было ей к лицу; шляпка с перьями венчала платиновые кудри. Она устремилась к магазину. Александр последовал за этой особой. Тотчас же к нему подошла молодая продавщица.

— Чем я могу вам помочь, месье? — вежливо поинтересовалась она.

— Я хотел бы видеть мадемуазель Камиллу Фонтеруа.

— Конечно, месье. Как о вас доложить?

— Александр Манокис. Мы знакомы с мадемуазель Камиллой.

— Будьте так любезны, подождите минутку, месье.

Продолжая улыбаться, девушка удалилась.

Александр подумал, что сегодня ему везет. Почему он решил спросить именно Камиллу? Быть может, к этому его подтолкнуло смутное воспоминание о чересчур серьезном для своего возраста ребенке, о девочке-подростке, которая со знанием дела восхищалась его дизайнерскими творениями? Валентина казалась ему недоступной, Андре Фонтеруа он почти не знал, оставалась лишь юная Камилла.

Сначала Александр ее не узнал. Решительным шагом девушка подошла к нежданному гостю. На ней было темно-синее летнее платье с воротником и короткими рукавами, окаймленными пронзительно-белым пике. Она оказалась высокой, худенькой, но ее коса прилежной школьницы и округлые щеки еще напоминали о недавнем отрочестве. Не изменился и ее прямой, ясный взгляд. В нем по-прежнему светился пытливый ум и плескалось странное одиночество.

— Месье Манокис? Я счастлива вновь видеть вас. Как поживаете?

— Мадемуазель Камилла, — начал мужчина и запнулся. — Я сожалею, что мне пришлось вас побеспокоить.

— Ничего страшного. Но давайте поднимемся на второй этаж. Там спокойнее.

Девушка подхватила Александра под руку и повлекла его к лестнице.

В маленькой полупустой комнатке на втором этаже Камилла предложила гостю что-нибудь выпить. Он охотно согласился на стакан воды и уселся на стул, в то время как Камилла, отодвинув в сторону коробки, наполненные булавками, катушками ниток, кусками шелковой тесьмы, споротой со старых пальто, взгромоздилась на стол.

— Я полагаю, что мы с вами родственные души, — пошутила она, проследив за взглядом Александра. — Вы, наверное, тоже используете для работы все, что под руку подвернется, даже аксессуары времен наших бабушек.

— К несчастью, в наши дни всем приходится это делать. Я не хочу ходить вокруг да около, мадемуазель, — добавил мужчина, понижая голос. — Я намеревался обратиться с просьбой к вашей матери, но я не осмелился беспокоить ее.

— Моей матери нет в Париже. Она живет в Бургундии, в свободной зоне.

Александр с облегчением улыбнулся.

— Значит, я не ошибся, предполагая, что ваш загородный дом находится именно на той стороне. Дело в том… как бы вам объяснить? Одна из моих работниц хотела бы переправить своего младшего брата в свободную зону. Вся проблема заключается в том, что ему негде остановиться. Мой вопрос может показаться вам шокирующим, но не могла бы ваша мать…

Камилла скрестила руки на груди, нахмурила брови.

— Я надеюсь, что вам удастся осуществить задуманное, месье, — очень сухо произнесла девушка.

Александр вскочил, краска залила его лицо.

— Простите меня, мадемуазель. Я никоим образом не хотел вас огорчить. Если вы позволите, я уйду…

— Сядьте, — приказала Камилла.

Она встала, чтобы закрыть дверь, и осталась стоять, прислонившись к ней спиной, как бы собираясь с силами. У Александра возникло чувство, что он уже видел эту позу, пожалуй, именно так повела себя когда-то ее мать. И то же самое выражение лица, одновременно озабоченное и раздраженное, было у Валентины, когда он пришел к ней на авеню Мессии и женщина сообщила ему, своему любовнику, что между ними все кончено.

— Мы едва знакомы, месье. Что может стать подтверждением ваших добрых намерений?

«Ничего, — подумал Александр. — И даже то, что я безумно любил вашу мать, а также то, что я, скорее всего, являюсь отцом вашего брата Максанса…»

— Увы, ничего, мадемуазель. — Манокис бессильно развел руками. — Я могу быть доносчиком, одним из провокаторов гестапо. У меня нет никаких доказательств моей непричастности к гнусностям, творимых немцами. Самое лучшее, что я могу сделать, — это уйти.

Камилла продолжала стоять молча, склонив голову к плечу Затем она, как показалось Манокису, решила, что он заслуживает ее доверия.

— Я хотела бы встретиться с вашими подопечными.

— То есть… Они у меня, в мастерской… После утренних арестов парень боится идти домой.

— Ну что же, тогда я отправлюсь к вам. Уже очень давно я хотела посетить знаменитую мастерскую Манокиса, о которой рассказывалось в «Revue de la fourrure»[48].

Александр почувствовал себя польщенным.

— Когда вы хотите прийти?

— Ну… прямо сейчас, — заявила девушка, подхватывая шотландскую сумочку и белые матерчатые перчатки.

Несколько ошарашенный, Александр поспешил на улицу вслед за Камиллой. Они прошли мимо витрины, которую грек рассматривал до того, как вошел в здание.

— Решительно, не тот эффект… — пробормотала его спутница.

— Простите?

— Я про руки манекенов. Я подняла их в надежде, что это будет похоже на букву «V», то есть на знак победы, но кажется, что они просто сдаются, завидев направленное на них оружие.

Александр расхохотался.


Валентина терпеливо ждала, укрывшись за шторой окна в гостиной. Она слушала, как птицы щебечут в листве. Этим сентябрьским вечером ветер весело качал ветки деревьев, с которых стайками слетали листья. Тихий, мирный вечер. Лето не сдавалось, не отступало, оно притаилось среди желтых цветков ломоносов и сиреневых — безвременника. Чуть дальше, на фоне зеленой изгороди, пурпурными брызгами взрывались остролистые астры. Однако отныне садовник был занят в основном огородом. Посреди цветника проклюнулась сорная трава, газон нуждался в стрижке.

Услышав, как Максанс бежит по коридору второго этажа, Валентина вздрогнула. Когда она, чувствуя себя одинокой или потерянной, думала о своем сыне, всегда ощущала смутную тревогу. Скитаясь по дорогам страны в период массового бегства, глядя на поселения, подвергшиеся бомбардировке, мадам Фонтеруа испытывала приступы дурноты. Она постоянно задавалась вопросом, удастся ли ей спасти своего ребенка, защитить его, дотянуть до той поры, когда он станет взрослым и сможет сам позаботиться о себе. В тот день отрезок дороги, который ей оставалось пройти, казался Валентине бесконечным.

В свои десять лет Максанс все еще нуждался в ее ласках, обожал нежиться в ее объятиях, любил, когда его целуют, любил ощущать ее руку на своих волосах. Камилла никогда не выказывала подобной потребности в нежности. Девочка всегда смотрела на мать так, как будто оценивала, судила ее. Сын же, напротив, всячески давал понять, как ему необходима Валентина. В этом он походил на Андре, и порой молодая женщина спрашивала себя, была ли она достойна надежд ее мужа и ее ребенка. Ей казалось, что ее дочь, как это свойственно женщинам, более проницательна.

Когда Мишель Онбрэ явился к ней с визитом пару дней тому назад, они прошлись по саду. Мужчина без обиняков сообщил Валентине, что у него налажена связь с Парижем. Он спросил, не согласится ли она принять у себя в доме молодого польского еврея, у которого нет знакомых в свободной зоне. В ту минуту женщина подумала о Лизелотте и Генрихе Ган. До объявления войны она полагала, что в Англии они находятся в полной безопасности. Сейчас же, когда Валентина слушала по Би-би-си репортаж об очередной бомбардировке британской столицы, она скрещивала пальцы и молила Бога, чтобы с детьми ничего не случилось.

Размышляя над предложением Онбрэ, мадам Фонтеруа некоторое время молчала, ощущая, что все ее чувства обострились. Залаяла собака. Женщина вдыхала одурманивающий аромат последних роз, сырой земли и прелой листвы. Ей почудилось, что Онбрэ дышит чересчур громко. Она просто «кожей чувствовала» его беспокойство, нетерпение, которые он пытался скрыть. В эти смутные, опасные времена рождались совершенно неожиданные связи, люди, которые никогда бы не встретились в обычной жизни, становились друзьями и соратниками.

Валентина с изумлением подумала о том, какими неожиданными бывают повороты судьбы. Вам задают вопрос, и от вашего ответа, положительного или отрицательного, от ответа, продиктованного ленью, смущением или же убеждениями, зависит ваше будущее.

Растерянная женщина чувствовала, что, возможно, ответив сейчас положительно, она изменит линию своей судьбы. Она уже осознавала, что все не закончится одним этим беженцем. За ним последуют другие. Ее дом расположен просто идеально — на выходе из деревни. Дальний угол сада соседствует с лесом. С правой стороны, за узкой дорогой, на склоне холма раскинулся виноградник.

Сама Валентина выросла недалеко от этого места, всего в десятке километров по прямой. Она хорошо знала все дороги и долины в округе, была знакома с фермерами и виноградарями, и даже с некоторыми сельскими полицейскими. Многие здешние старики помнили Валентину еще ребенком. Это были нерушимые узы, на крепость которых порой не влияет даже факт рождения в том или ином краю.

Юной девушкой она бежала из родных мест, бежала от тяжелых воспоминаний. Позднее дом ее детства был продан, чтобы погасить долги отца. После смерти свекра Андре настоял, чтобы она стала хозяйкой их дома в Монвалоне. Тогда Валентина велела снять пыльные зеленые шторы, висевшие в гостиной, и убрать массивную мебель из красного дерева. А когда в комнате, где еще пахло свежей краской, прямо над камином занял свое место портрет дамы в голубом, Валентине показалось, что она избавилась от тяжкого груза, что дом из теплого белого камня, жилище из ее сказочных детских грез, наконец-то раскрыл свои объятия мадам Фонтеруа.

Месье Онбрэ ждал ее ответа, вытирая шею платком в клетку, а Валентина думала о брате, о том, что долго носила траур по нему. Сейчас она была старше, чем Эдуард в день своей смерти. Из младшей она превратилась в старшую. Однако она навсегда останется маленькой сестричкой высокого мальчика со светлыми кудрями, которому так и не сказала «я тебя люблю» — ведь эти слова предназначались для возлюбленных.

Онбрэ, которому надоело ждать, прочистил горло и повел плечами под слишком узким пиджаком. Мужчине не повезло: демаркационная линия прошла прямо через его владения. «Бывает и хуже, — однажды пошутил фермер, когда Валентина пришла к нему, чтобы купить масла и яиц. — Я слышал, что в одной деревне кладбище находится за демаркационной линией. Вы только представьте, сколько документов нужно предоставить фрицам, чтобы организовать похороны!» И они вместе захохотали.

Онбрэ был весьма известной фигурой в округе. Валентина встречалась с ним еще до войны — на ярмарке дичи в Шалоне. Это был один из тех редких случаев, когда она согласилась сопровождать Андре: молодая женщина не выносила резкого запаха, источаемого шкурами лис, циветт, барсуков и кроликов, выставленных в витринах.

«Дело в том… вы ведь уже давали приют беженцам… — забормотал Онбрэ, воспринявший столь длительное молчание за отказ. — Вот мы и подумали, что, возможно… К тому же за этих просит грек», — заявил мужчина, как будто выкладывая последний козырь. «Грек?!» — изумилась Валентина, подумав, уж не сошел ли Онбрэ с ума.

Затем она улыбнулась той загадочной улыбкой, которая обычно пленяла мужчин. Онбрэ задержал дыхание. Мадам Фонтеруа производила на него неизгладимое впечатление. Она вызывала желание снять фуражку и поклониться, хотя фермер был убежденным республиканцем и обычно благородные господа не пробуждали в нем трепета. Мужчина вспомнил слова жены: «Она — дама, и этим все сказано! А в наши дни настоящую даму на улице не встретишь».

«Конечно, я с радостью приму этого беднягу, — прошептала Валентина. — Когда вы собираетесь его привести?»

И вот она ждала молодого беженца.

«Грек», — вспомнила красавица, и на ее губах заиграла чуть заметная улыбка. Разве могла она предвидеть, что Александр Манокис вновь ворвется в ее жизнь, да еще при столь необычных обстоятельствах?

Почему Александр вспомнил о ней? Казалось, он протягивает ей руку сквозь годы и расстояния. Как будто говорит: «Я прощаю тебя». Непривычно взволнованная, Валентина вздрогнула, когда услышала, как прошелестели по гравию колеса велосипеда.

Она открыла застекленную дверь. Онбрэ прислонил велосипед к стене дома. Рядом с ним стоял худой молодой человек с сумкой через плечо. У него был потерянный и скорбный вид.

— Пойдемте с нами, Онбрэ, выпьем по стаканчику вина, — предложила Валентина. — Вы это заслужили. А что касается вас, молодой человек, то добро пожаловать в Монвалон.


Резкими, нервными движениями Камилла прикалывала кроличью шкурку к рабочему столу. Девушка была в отвратительном настроении. И не дай бог кому-нибудь сделать ей замечание этим утром!

Впервые в жизни она поссорилась с отцом. Когда она узнала, что он получил заказ от Wehrmacht Beschaffungsamt[49] на изготовление кроличьих жилетов для немецких войск, девушка уперла руки в бока и с вызовом сказала: «Об этом не может быть и речи, папа. Мы не станем одевать вражеские войска».

Андре раздраженно взглянул на дочь сквозь стекла очков. «Ты шутишь, Камилла?»

«Нисколько. Мы должны отказаться от этого заказа. Это дело принципа».

«Мы не можем от него отказаться. Речь идет не о просьбе любезного клиента, размахивающего банкнотами, но о приказе властей. К тому же эта работа позволит нам сохранить места для еврейских рабочих. Ты ведь отлично знаешь, что немцы делают исключение, когда речь заходит о скорняках, — этих евреев не депортируют. Мне случалось бывать в России зимой! Немцы нуждаются в теплой одежде для своих солдат, которые воюют на Восточном фронте, поэтому они обращаются к квалифицированным специалистам в оккупированных странах». — «Но это позор! Это… это пособничество захватчикам! А если бы мы владели оружейным заводом, ты стал бы производить бомбы для наших врагов?»

Взбешенный отец стукнул кулаком по столу. «Достаточно, Камилла! Я не намерен выслушивать нравоучения от собственной дочери. Ты слишком наивна. Отказаться от этого заказа — значит подвергнуть опасности весь Дом Фонтеруа, рисковать жизнями наших рабочих, а еще это значит привлечь внимание Пауля Холлендера, Роже Бине и один бог ведает кого еще!»

«Нас будут сравнивать с некоторыми нашими конкурентами, у которых нет ни совести, ни чести, — с теми, кто сотрудничает с немцами. Про нас будут говорить ужасные вещи, ты это знаешь не хуже, чем я. А уж если об этом узнает мама, она никогда больше с тобой и разговаривать не станет».

Гнев исказил лицо отца, его губы побелели. «Сию секунду выйди вон из моего кабинета, Камилла! Когда успокоишься, ты вернешься и извинишься за свою дерзость».

Девушка засунула руки в карманы белой рабочей блузы, резко развернулась на каблуках, но дверью хлопнуть не посмела.

Оказавшись на шестом этаже, она со злостью пнула раму, к которой были прикреплены шкурки кроликов. Служащие компании посмотрели на нее с изумлением.

«Мадемуазель Камилла, я не знаю, что на вас нашло, но у вас есть работа, которую вы должны выполнить еще до полудня: вам следует заняться шкурками», — холодно произнес Даниель Ворм, который только что вошел в мастерскую.

Камилла подняла глаза на этого пожилого человека с волосами, убеленными сединой, на человека, которого она всегда воспринимала как доброго дядюшку, взглянула на желтую шестиконечную звезду, которую он стал носить на груди после 7 июня, и почувствовала, что еще немного — и она разрыдается.

Кусая нижнюю губу, девушка схватила шкурки. Ну что ж, тогда она не будет стараться! Она нарочно отберет кроличий мех самого плохого качества. Таким образом, жилеты быстрее износятся и эти чертовы немцы подохнут от холода!

Она провела пальцами по ворсу, оценивая его толщину и плотность, затем с помощью кисти смочила первую шкурку и начала прикалывать ее к столу. Вскоре эта весьма монотонная работа поглотила ее целиком.

— Мадемуазель Камилла! — раздался голос от двери. — Вас просят к телефону.

— Ай! — воскликнула девушка, прищемив щипцами мизинец.

«Решительно, сегодня не мой день», — подумала Камилла, засунув в рот поврежденный палец, который раздувался на глазах.

Она спустилась по лестнице, громко стуча деревянными подошвами по ступеням. В кабинете на четвертом этаже девушка взяла трубку.

— Камилла Фонтеруа. Кто у аппарата?

— Это мадам Вуазен, консьержка мадам и месье Гольдман, — раздался в трубке голос запыхавшейся женщины. — Вы должны приехать, мадемуазель, я вас умоляю… Их всех только что забрала полиция, даже маленького Мориса. Полицейский отдал мне ключи от квартиры, чтобы я проверила, выключены ли газ и электричество… Вы только подумайте! Французские полицейские… Господи, какое горе! У мадам Гольдман было всего десять минут на то, чтобы собрать чемодан. Мой Бог, она всегда была такой скромной… Когда они уехали, я поднялась… Алло, мадемуазель, вы меня слышите?

Потрясенная Камилла не могла вымолвить ни слова. Невозможно было представить, что подобная трагедия произойдет с Максом и Юдифью.

— Да, мадам Вуазен, я вас слышу.

— Как я вам уже сказала, я поднялась к ним. И на кухне нашла маленького Самюэля, в ящике для щеток. Он плакал, потому-то я его и услышала. Это чудо, вы знаете… Я совершенно растеряна. Я с превеликим трудом уговорила малыша спуститься ко мне в привратницкую. Он спрятался за креслом и вот уже два часа не выходит оттуда. Пожалуйста, мадемуазель, приезжайте поскорее, я не знаю, что делать…

— Я уже выхожу, мадам Вуазен. Ничего не предпринимайте. Я сейчас буду!

В спешке снимая блузу, Камилла оторвала от нее пуговицу. Она бросила рабочую одежду на кресло и схватила сумку.

— Бог мой, Бог мой… — как литанию, повторяла шепотом девушка.

Она вновь спустилась на второй этаж, поспешно прошла коридор с красным ковром, постучала и, не дожидаясь ответа, вошла в кабинет отца.

Андре говорил по телефону. Он сурово посмотрел на дочь и взмахнул рукой, призывая ее к молчанию. Девушка подошла к столу, взяла бумагу и карандаш. «Они арестовали Макса и Юдифь. Консьержка нашла Самюэля. Я еду за ним».

Отец пытался вести разговор, очевидно, чрезвычайно важный, и одновременно прочесть то, что нацарапала дочь. Камилла увидела, как он побледнел. Андре сделал девушке знак поторопиться.

— Конечно, Herr Obersturmbannführer, — самым любезным тоном заверил собеседника Андре.

На этот раз Камилла, покидая кабинет, позаботилась о том, чтобы дверь хлопнула как можно громче.


Камилла чувствовала покалывание в правой руке, но Самюэль наконец заснул, и она боялась пошевелиться, опасаясь разбудить мальчика. Она слушала ровное дыхание пятилетнего ребенка, смотрела на его длинные черные ресницы, отбрасывающие тени на щечки. Его лоб все еще был горячим, а светлые пряди волос прилипли к влажной коже. Сначала Камилла попыталась заставить малыша съесть несколько ложек овощного пюре, но оставила это занятие, когда большая часть пюре оказалась на пижаме Самюэля.

Когда девушка обнаружила мальчика, укрывшегося за креслом госпожи Вуазен, ее поразили огромные темные глаза. Казалось, мальчик не узнал Камиллу.

«Самюэль, это я, Камилла, — прошептала она. — Ты помнишь меня, не правда ли? Я — друг твоих родителей. Помнишь, несколько месяцев тому назад вместе с твоей мамой мы гуляли в Тюильри? Ты должен вспомнить, — настаивала Камилла, глядя на испуганного ребенка, съежившегося, как раненое животное. — Это было в воскресенье. Стояла отличная погода. Я уговорила твою маму пойти прогуляться со мной. Я не хотела, чтобы она стыдилась звезды, которую носила на груди. Твой брат Морис пошел вместе с нами. В свои девять лет он уже получил «право» на свою собственную звезду. Твоя мама очень боялась, но так как никто не выказал враждебности, через некоторое время она обрела былую уверенность. А ты, мой родной, спросил, почему у тебя нет такой звезды. Ты был недоволен и принялся капризничать. И тогда твоя мама сказала, что ты получишь звезду на день рождения, на свое шестилетие. Если бы ты только знал, какой это страшный подарок!..»

Камилла опустилась на колени, взяла горячую ручку мальчика, продолжая тихо-тихо говорить. Минуты казались ей вечностью. Сидя за плюшевым креслом с кружевной салфеткой на изголовье, прижатая к буфету, девушка вдыхала запах капустного супа и пожилой женщины и чувствовала, как он царапает ей горло. Два кролика наблюдали за ее действиями из сетчатой загородки. Камилле казалось, что сердце вот-вот выскочит у нее из груди. Она была убеждена, что с минуты на минуту жандармы вернутся, вспомнив, что не арестовали еще одного Гольдмана. Почему схватили Макса и Юдифь? Кто-то донес на них? Но кто? По какой причине? Как, каким чудом они сумели спрятать Самюэля?

Глядя на обезумевшего от ужаса мальчугана, чувствуя под пальцами сухую и горячую кожу его руки, в какой-то момент Камилла задалась вопросом, а правильное ли решение приняла Юдифь, спрятав малыша?

Наконец ребенок вынул палец изо рта. «Мама сказала, чтобы я не шумел и не шевелился. Когда она вернется?»

Камилла немного успокоилась: Самюэль узнал ее. Девушка улыбнулась. «Очень скоро. Ее увезли, чтобы проверить документы. Но пока твои родители не вернулись, я бы хотела, чтобы ты пошел со мной».

Самюэль, нахмурившись, покачал головой. «Я не могу. Мама запретила. И потом, если я уйду, родители не будут знать, где меня найти».

«Им расскажет об этом мадам Вуазен, не так ли, мадам?» Консьержка энергично закивала. «Вот видишь, тебе не стоит беспокоиться. Во всяком случае, твои родители — большие друзья моих. У меня дома даже есть их фотографии. Я покажу тебе. Ну что, теперь ты хочешь поехать со мной?»

Весь остаток дня Камилла провела, пытаясь развлечь Самюэля с помощью игрушек Максанса. Отец вернулся ближе к вечеру и сообщил, что Гольдманов увезли в Дранси. Он пообещал на следующий день попытаться узнать хоть что-нибудь об арестованных.

Видя, что ребенок крепко уснул, Камилла встала с кресла. Она положила мальчика на кровать Максанса и укутала его одеялом. Затем девушка погладила его по голове, приговаривая детскую считалку, которую помнила до сих пор.

Камилла ощутила чье-то присутствие за спиной. Отец казался измотанным. Печаль нарисовала новые морщины на его лице. Андре чувствовал себя виновным. Он должен был убедить Макса покинуть оккупированную зону. Какого черта его друг не уехал, пока еще не было поздно? Но на руках у Юдифи остался умирающий отец, и она отказывалась даже говорить об отъезде, уверенная в том, что с ними ничего не может случиться. А Макс разделял ее уверенность. Когда Андре поведал другу о своих тревогах, тот отчеканил, что Юдифь родилась во Франции, что ее родители переехали в эту страну из Австрии до рождения дочери и что он сам по рождению — француз.

Андре надеялся, что Макса не тронут, и отнюдь не как ветерана войны, но как высококвалифицированного профессионала. Но после того как предприятие Гольдмана оказалось в чужих руках, официально Макс больше не принадлежал к корпорации меховщиков. Андре испытывал отвратительное чувство: ему казалось, что он украл у друга последний шанс ускользнуть от неминуемой опасности. Фонтеруа твердил себе: все это бредни! Так или иначе, Макс был вынужден продать свою фирму. К тому же он не был скорняком — Гольдман за всю свою жизнь не сшил ни единой шубы, — и потому немцы не выдали бы ему столь необходимого Ausweis, который они выдавали рабочим, в чьих услугах нуждались. Правда, когда дело касалось выбора отменной пушнины, Максу не было равных. Порой чутье друга заставляло Андре вспоминать о старом, почти слепом меховщике из Лейпцига, который на ощупь мог определить цвет той или иной шкурки. Но, в любом случае, Андре никогда даже представить себе не мог, что немцы арестуют Юдифь и детей!

Камилла выпрямилась. Оставив дверь в детскую открытой, отец и дочь вернулись в гостиную. Подавленные, они уселись друг напротив друга. Камилле казалось, что их утренний спор, словно маленький твердый снежок, холодил ее сердце. Как мог отец согласиться сотрудничать с этими чудовищами, которые врывались в дома невинных жертв, поднимали бедняг прямо с постелей и отправляли их в лагеря для интернированных, прежде чем выслать куда-то на Восток, где их будущее виделось даже не туманным, а зловещим?

— Малыша следует отправить в свободную зону, — бесцветным голосом произнес Андре. — У нас он не будет в безопасности.

— Его нельзя отправлять одного. Он слишком маленький. Ни один проводник не согласится сопровождать пятилетнего ребенка. Будет лучше, если я отвезу его сама.

— Да, но куда ты его отвезешь? — воскликнул Андре, вскакивая с места.

— Ну конечно же, к маме. Он не первый беженец, кого она приютила.

— Прости?

Мужчина так резко повернул голову, что очки соскользнули ему на нос. Он явно был ошарашен.

— Иногда люди, пересекшие демаркационную линию, на некоторое время останавливаются в Монвалоне, — пояснила несколько смущенная Камилла.

— И как давно это началось? — поинтересовался Андре, которому казалось, что он рухнул с небес на землю.

— Более года назад. После прошлогодних августовских погромов.

Андре внезапно почувствовал, как судорога сводит его живот. Бог мой, Валентина осознает всю опасность, которой подвергается? Холодок пробежал вдоль позвоночника мужчины.

— Мне никто ничего не говорил. И с чего все началось?

Камилла неожиданно подумала, не слишком ли она разоткровенничалась? До сих пор она старалась избегать подобных разговоров с отцом, девушка пыталась защитить его, оградить от тревог. Она знала, что Александр сумел наладить контакт с ее матерью, что бегство молодого Симона прошло без происшествий. Она также знала, что другие скорняки еврейской национальности последовали тем же путем, что в окрестностях Шалон-сюр-Сон существует несколько точек, где можно нелегально пересечь демаркационную линию, и что те, кто раньше встречался на ярмарке дичи — скорняки, меховщики, крестьяне и виноградари, — теперь, бывает, сталкиваются нос к носу в туманных сумерках, среди деревьев и виноградных лоз.

Не единожды рабочие Дома Фонтеруа приходили к Камилле за помощью, прося за своих близких или за самих себя. Девушка отводила их к Александру. Затем они следовали проторенным путем, о котором Камилла знала лишь то, что конечным пунктом назначения является дом ее матери.

Юная мадемуазель Фонтеруа ни секунды не сомневалась в своем отце, но теперь было такое время, когда произносить что-либо вслух становилось крайне рискованно, любой новый человек, введенный в курс дела, представлял потенциальную опасность. Она уже пожалела о том, что не смогла сдержать свой язык и не придумала какую-нибудь отговорку относительно переправки Самюэля. Но в любом случае оставлять ребенка у добрейшей мадам Вуазен было бы неосмотрительно, а лгать отцу девушка не желала.

— Все это лишь стечение обстоятельств. Дом находится в свободной зоне.

— Но кто-то же все это придумал? — настаивал Андре. — Ведь не твоя же мать наладила цепочку?

— Нет. Однажды ко мне пришел Александр Манокис. Он хотел просить маму, чтобы она дала приют брату его работницы, затем молодой человек должен был отправиться в Испанию. Александр знал, что у нас есть дом близ Шалона. Так вот все и закрутилось…

Андре встал и принялся мерить шагами комнату. Он ничего не понимал. Валентина, Манокис… Почему? Как? Что навело грека на мысль просить помощи у его жены? Разве они знали друг друга? Все казалось просто абсурдным!

— А ты, в чем конкретно заключается твоя роль, Камилла?

— О, моя роль весьма скромна. Я называю имя Александра тем, кто обращается ко мне. Не беспокойся, мною не заинтересуется гестапо! — пошутила девушка.

— Но мне бы все-таки хотелось, чтобы учитывалось и мое мнение! Я намерен отправиться к этому Манокису и сказать ему пару слов. Когда-то я помог ему, и вот как он благодарит меня за мою доброту: втягивает в какие-то сомнительные приключения мою жену и мою дочь, подвергает опасности их жизни! Тебе когда-нибудь случалось читать, что написано на плакатах, развешенных по всему городу? На них написано, что любой человек, являющийся пособником врагов оккупационных сил, будет расстрелян. Ты никогда не просматривала списки расстрелянных заложников?

Камилла пожала плечами.

— У нас нет выбора, папа. Мы не можем отказаться помогать людям, попавшим в беду. Большая часть из них — наши коллеги или друзья. Вспомни о Максе и Юдифи… Если бы они тебя послушались, то сейчас бы находились в безопасности.

Андре провел рукой по лицу. Прежде всего, он хотел успокоиться. Фонтеруа доверял Валентине: она никогда не позволит немцам поймать себя. Страх уступил место восхищению.

— Твоя мать, по крайней мере, живет в свободной зоне. Но ты… Я не хочу, чтобы ты подвергалась опасности… Я тебе запрещаю, ты меня слышишь? Если с тобой что-нибудь случится…

— Со мной ничего не случится, папа. И давай больше не будем говорить об этом, я прошу тебя. — Камилла взглянула на часы и поднялась. — Пришло время слушать Лондон. Конечно, эти ужасные радиопомехи могут разбудить маленького Самюэля, но что поделаешь.


Александр закончил составлять бумагу: «Я, нижеподписавшийся, Александр Манокис, скорняк, мастер-надомник, свидетельствую, что месье Генри Леви, проживающий в доме 38 по улице Отельвиль в Париже, работает на моем предприятии и выпускает продукцию, необходимую немецким властям». Грек подписал документ и протянул его мужчине, который стоял перед мастером навытяжку.

— Лишь бы никому не пришло в голову проверить мое предприятие, — пошутил он. — Вы — мой тридцать второй рабочий. Скоро я смогу соперничать с Домом Фонтеруа.

Бледная улыбка осветила изможденное лицо Генри Леви. Он старательно сложил лист бумаги и убрал его в свой бумажник, где уже лежали удостоверение личности, продовольственная карточка, военный билет, карточка о демобилизации… Старый, покрытый трещинами бумажник раздулся от такого количества документов.

В маленькой комнате бок о бок трудилось шесть человек. Генри Леви, по профессии дантист, впервые видел мастерскую скорняка. Какая-то женщина склонилась над неким механизмом, напоминающим швейную машинку. Две другие, не поднимая глаз, работали за странными устройствами округлой формы, пропуская полоски меха между двумя дисками и постоянно поправляя и подтягивая их специальными щипцами. На шкафах громоздились старые картонные коробки, на которых виднелись неразборчивые надписи: «Куски каракуля с тугим завитком», «Головы и лапы каракуля», «Рысь». Подросток тщательно расчесывал густой черный мех, высматривая дефекты. Мужчина раскладывал бумажную выкройку поверх шкурок, приколотых к рабочему столу, а темноволосая девушка старательно спарывала подкладку старого, изъеденного молью жакета. Когда она подняла голову и улыбнулась посетителю, Леви почувствовал, что у него еще осталось достаточно разума, чтобы счесть ее красивой.

— Садитесь, пожалуйста, — предложил гостю Александр. — Я вынужден продолжить работу, но вы, если пожелаете, можете остаться, чтобы передохнуть.

Генри Леви устроился на маленьком позолоченном стуле, стоящем в соседней комнате. Вне всякого сомнения, именно здесь, перед огромным зеркалом на одной ноге, примеряли свои манто взыскательные клиентки. Мужчина положил фуражку на колени. Накануне во время облавы была арестована его двоюродная сестра и ее семилетние сыновья-близнецы. Его кузен был интернирован в лагерь в Компьен уже несколько месяцев тому назад. Когда Леви прибыл к сестре, он обнаружил на ее двери печати полиции. Дантист оперся о стену с грязными обоями и разразился рыданиями. Он чувствовал, как с каждым днем петля все туже затягивается вокруг его горла.

Самым страшным было ожидание. Нескончаемые, пустые дни казались годами. Ему постоянно приходилось убегать от фрицев, он пускался наутек, лишь завидя кепи жандарма. Перед ним, как перед прокаженным, захлопнулись двери кафе, кинотеатров и музеев, теперь он не мог зайти туда, чтобы согреться или просто скоротать время. К счастью, ноябрь 1942 года был не столь холодным, как ноябрь года предыдущего. Вот уже несколько недель, как дантист не ночевал более двух ночей подряд в одном и том же месте. Время от времени он заходил перекусить в столовую на улице Беранже или в столовую на улице Рише. Именно там он и услышал об Александре Манокисе.

Когда-то давно, в прошлой жизни, у него были доверявшие ему пациенты, престижная работа в госпитале и невеста. Он строил планы на будущее, мечтал о женитьбе, выбрал имена для своих еще не рожденных детей, надеялся стать владельцем небольшой квартиры. Теперь жизнь тридцатилетнего мужчины свелась к ежедневному сражению с голодом, холодом и отчаянием. Леви закрыл глаза. Прежде он страдал бессонницей, но теперь научился засыпать в самых невероятных местах. А эта маленькая гостиная с красными изношенными бархатными шторами на окнах, с гравюрами, изображающими новинки моды, показалась несчастному беглецу тихой гаванью, надежным убежищем. Убаюканный мурлыканьем швейных машин и шелестом голосов, доносящихся из мастерской, мужчина уронил голову на грудь.

Александр бросил взгляд в дверной проем, чтобы убедиться, что незнакомец еще не ушел. Он замер, увидев, что месье Леви спит крепким сном. Манокис охотно предложил бы бедняге провести ночь в его мастерской, но этим вечером он ждал важного посетителя. Молодая женщина, связная — Александр знал лишь ее имя, — должна была привести «гостя» в восемь часов. Александр не имел права рисковать, оставляя в квартире посторонних. «Я спрошу у него, не сможет ли он вернуться на следующей неделе», — решил меховщик.

С недавних пор он постоянно ощущал подавленность. Тот жест доброй воли, попытка помочь брату Сары, превратилась в каждодневную обязанность. От всего этого порой кругом шла голова. Слух о том, что грек связан с проводниками, помогающими попасть в свободную зону, распространился мгновенно, и к Манокису потянулись друзья друзей и знакомые знакомых, жаждущие выбраться из оккупированного Парижа. Их лица были разными: суровыми и открытыми, помятыми, измученными или румяными, с выступающими скулами или высокими лбами и твердой линией рта, — но у всех у них был один и тот же взгляд. Лихорадочный, испуганный взгляд загнанного животного. Именно этот взгляд преследовал Александра даже во сне.

В кошмарах Манокис видел себя на тихом пляже, на берегу моря, под хрустальным сводом небес — в своем детстве. Легкий бриз доносил до него ароматы вереска и диких цветов с холмов Македонии. Затем на горизонте начинал клубиться робкий туман, в то время как прозрачная вода уходила из-под его ног, как будто океан делал глубокий вдох. Потом откуда-то возникала огромная волна, которая мчалась, как табун обезумевших лошадей. Она закрывала весь горизонт, превращалась в высокую серую стену, и в ней ощущалась жестокая, грозная мощь. Александр не мог сдвинуться с места и в ужасе смотрел, как приближается эта громадина, готовая поглотить его. Он чувствовал себя парализованным, бессильным, одиноким, неспособным пошевелиться и даже просто закричать. Когда гребень волны уже был готов обрушиться на него, Манокис внезапно просыпался. Его сердце бешено колотилось, и весь остаток ночи грек не мог заснуть.


«Гость» из Лондона был самым обычным человеком, то есть ни на кого не похожим. Темно-русые волосы, светлые глаза, покрасневшие веки, тяжеловатый подбородок: приветливое, незапоминающееся лицо. Он носил темный костюм, голубую рубашку, галстук со скромным рисунком. Мужчина тепло пожал руку Александра, когда тот открыл ему дверь.

Квартира на улице Тревиз служила одновременно перевалочным пунктом и почтовым ящиком. Уже во второй раз Александр принимал у себя офицера из подразделения генерала де Голля, но все еще чувствовал себя неуверенно. Вопросы жгли ему язык: союзнические войска, как скоро они собираются высадиться в Северной Африке? Что происходит на самом деле в Советском Союзе? Русские действительно продолжают сопротивляться? В глубине души Александра зарождался глухой гнев: «О чем думают союзники? Как они полагают, сколько еще мы сможем продержаться?»

Но Александр не задал ни одного вопроса — ему мешали не столько врожденная скромность и правила вежливости, сколько твердая уверенность в том, что услышанные им ответы не будут определенными. Манокис также сделал вид, что не замечает маленького чемодана, поставленного за рулоны бумаги, в котором, скорее всего, под сменой белья находился портативный передатчик. Они ограничились разговорами о погоде и нехватке продуктов. По просьбе Манокиса мужчина, который назвался Фрэнсисом, охотно рассказывал об Англии. Такие разговоры становились для Александра некой отдушиной. В его уме эта свободная страна, расположенная на противоположном берегу Ла-Манша, приобрела почти сверхъестественную значимость.

Наконец наступил момент включить в мастерской радио. Александр закрыл двери, которые вели в прихожую и примерочную. В мастерской не топили. Днем, чтобы не замерзнуть, хватало тепла человеческих тел, девушки во время работы даже снимали митенки. Сейчас же посланник де Голля закутался в пальто и обмотал шарф вокруг шеи. Устроившись на табурете, он улыбнулся и предложил Александру сигарету.

Раздался треск и свист — это были помехи, создаваемые немцами, затем наступившую тишину нарушил знакомый успокаивающий голос: «В эфире Лондон, вы прослушаете наш пятый выпуск последних известий на французском языке».

Сталинград, 1942

Сергей с трудом освободился от объятий тяжелого липкого сна. Он медленно открыл глаза и облизнул пересохшие губы. Вот уже много недель на них сохранялся привкус пыли, но молодой человек привык к нему. Сергей лежал прямо на земляном полу, на грубом одеяле, и ему казалось, что он весит целую тонну. Его тело протестовало, не желало выходить из дремотного оцепенения.

Рядом с Сергеем лежал Владимир, походивший на надгробную статую тем, что одна его рука вся была обмотана грязными бинтами. Грязь собралась в морщинах его лица, и даже черные усы стали серыми от пыли.

Сергей приподнялся на локте. Тотчас руку пронзила сильнейшая боль. Чтобы не разбудить пятерых товарищей, он задушил готовый вырваться стон, а затем усмехнулся своей щепетильности, свойственной юной девице: неужели какой-то жалкий стон мог побеспокоить обессиленных мужчин? Нет, разбудить их смогла бы только канонада многочисленных «катюш», реактивных орудий, расположенных на западном берегу Волги.

Сергей прислушался. Где-то вдалеке раздавался глухой рокот, напоминающий раскаты грома, но стены и пол блиндажа не дрожали. В небе, над головами бойцов, кружили «музыканты» генерала Паулюса, но в данный момент они не атаковали. На каждой из машин был нарисован черный зверь, и Сергей люто ненавидел эти самолеты, проклятые «юнкерсы», которые пикировали с адским воем сирен, заставлявшим стынуть кровь в жилах. Бомбардировщики-штурмовики порождали в душе юноши отвратительное чувство бессилия.

Впервые Сергей увидел их ранним сентябрьским утром, и тогда самолеты показались ему похожими на орлов. Две тысячи бойцов 284-й Сибирской стрелковой дивизии под командованием полковника Батюка форсировали Волгу на разномастных суденышках, а над ними кружили звери апокалипсиса, сотканные из огня и железа, с крыльями с черно-белыми крестами.

Сморщившись от боли, Сергей поднялся и перешагнул через Володю. Керосиновая лампа разливала вокруг себя мутный свет. В левой части блиндажа на походной печурке булькал большой котел. Юноша поднял крышку и потянул носом. Запах разварившегося картофеля защекотал ему ноздри. Сергей зачерпнул половником жидкость, в которой плавали волокна мяса неясного происхождения, и плеснул ее в свой походный котелок. Он вспомнил, что недалеко от их укрытия видел труп расчлененной лошади. Молодой солдат пододвинул деревянный ящик, достал из кармана пару сухарей и уселся за стол.

Прежде чем спуститься в блиндаж отдохнуть, Сергей поднял глаза к свинцовому небу. С утра туман окутал покрытые изморозью руины Сталинграда, превратив их в фантастические, призрачные громадины. Молодой человек чувствовал неизбежное приближение зимы, настоящей русской зимы, и не мог не радоваться этому.

Вот уже несколько недель по Волге плыло мелкое ледяное крошево, что значительно затрудняло переправу. Начались перебои со снабжением. Октябрь в этом году выдался теплым, он проливался вероломными дождями, которые проникали под воротники и превращали землю в скользкую грязь, затрудняющую передвижение. На родине Сергея, в Сибири, уже несколько недель, как лег снег. И вот наконец зима добралась и до Волги, до великой русской реки, которая замерзала одной из последних в стране. Когда лед станет прочным, в снабжении продовольствием и боеприпасами вновь не будет перебоев.

Безвкусный, пресный суп тем не менее согрел Сергея. Юноша спросил себя, проснутся ли его боевые товарищи сами, или же ему придется исполнять роль школьного наставника, будить друзей и выслушивать их сонное ворчание и упреки.

Солдаты спят совсем как мальчишки, подумалось Сергею при виде их расслабленных лиц и разбросанных в разные стороны рук. Интересно, как сложилась судьба Андрюши, маленького пятилетнего сироты с ямочкой на подбородке? Этот мальчуган на несколько дней, прежде чем его отправили в тыл, стал талисманом их взвода. Выжил ли он при переправе через реку? И что станет со всеми этими детьми, чьи родители обрели вечный покой среди руин опустошенного города?

Владимир всхрапнул, как кабан, и проснулся. Тяжело ступая, он подошел к столу и уселся на единственный уцелевший стул. Мужчина принялся разматывать повязку на руке. Сергей отвел глаза. Вид обожженной плоти Владимира не добавлял аппетита.

— Ну что, заживает?

— Пусть попробует не зажить! — проворчал плотник с Урала. — Вот кто бы смог мне помочь, так эта моя женка, у нее золотые руки, и она отлично выхаживает больных.

— Тебе бы к врачу попасть.

— Еще чего! Рисковать собственной шкурой, добираясь до медсанчасти? И только для того, чтобы какой-нибудь дурак отправил меня в тыл? Только переправы через Волгу мне сейчас и не хватает! Вроде бы не смердит, значит, не гангрена, а иначе…

С довольной улыбкой, обнажившей испорченные зубы, мужчина достал из кармана пакетик с белым порошком, надорвал его зубами, присыпал рану, а затем вновь забинтовал руку.

Сергей оттолкнул пустой котелок, старательно спрятал ложку за голенище и вытянул ноги. У него еще осталось достаточно махорки, чтобы свернуть целых три самокрутки, и юноша подумал, не позволить ли себе роскошь выкурить одну из них прямо сейчас. В последнее время табака не хватало, а Сергей, к вящей радости товарищей, вполне обходился без ежедневных ста граммов водки, предпочитая ей крепкую затяжку. Только табак был способен отбить вкус пыли.

По ступеням, ведущим в блиндаж, простучали сапоги.

— А на улице начинает подмораживать, товарищи! — радостно сообщил худой юноша в болтающейся на нем слишком большой гимнастерке.

Виктор положил автомат на ящик с боеприпасами, потер руки, как будто отпустил удачную шутку, и посмотрел на Сергея обожающим взглядом, что последнего весьма и весьма смутило. Однако Сережа был вынужден смириться с этим чрезмерным восхищением, как и другие стрелки элитного подразделения полковника Батюка, слава о подвигах которых долетала до самых отдаленных уголков Советского Союза.

Через десять дней после прибытия на фронт Сергей уже «снял» свою сороковую жертву, за что и получил медаль «За отвагу». Месяцем позже он был награжден орденом «Красного знамени», и его фотография появилась в одной из газет. Юный Витя мечтал во всем походить на своего героя, но, несмотря на уроки стрельбы, которые Сергей давал ему в редкие минуты передышек, бывший рабочий-механик не стал отличным стрелком, хотя и был одним из лучших разведчиков.

— Ну и что нам там фрицы готовят? — ворчливо поинтересовался Владимир, не очень ладивший с Виктором.

Неоправданный оптимизм молодого человека, чьи круглая голова и тощее туловище весьма походили на булавку портного, раздражал и Сергея, но он старался быть снисходительным. Иногда ему даже нравилась веселость товарища, особенно когда солдаты VI армии вермахта то и дело атаковали. Но Виктор прибыл в этот ад всего десять дней тому назад, а Володя и Сергей были теми редкими «счастливчиками», кто защищал развалины Сталинграда уже почти два месяца.

От шестидесяти человек, которые изначально составляли их ударную группу, осталось всего восемь. Первые потери понесли сразу же после высадки на правый берег реки; ослепленные густым жирным дымом, поднимавшимся от горящей нефти, ребята были скошены автоматными очередями немецкой пехоты, расположившейся в сотне метров от берега Волги.

Подкрепление не заставило себя ждать, но к тому времени уже много солдат стали жертвами бомбардировок Люфтваффе[50], были разорваны на части гранатами или шквальным пулеметным огнем, раздавлены в окопах гусеницами танков, сожжены огнеметами, уничтожены в рукопашных, которые завязывались на каждом этаже зданий, на каждой лестничной клетке, за каждым углом. Трупы разлагались на месте, потому что ни у кого не было времени их хоронить. Покрытых пылью и каменной крошкой, павших солдат было не видно на мостовых города. К ним добавлялись и бойцы, которых хладнокровно расстреливали при попытке панического бегства бдительные политруки. Не каждому хватит смелости смотреть в разверзшийся ад… Но Сталин заявил, что советские солдаты больше не отдадут ни пяди родной земли, что ни один из них не сделает ни шагу назад, и особенно это касалось тех, кто вел бой в бывшем Царицыне, переименованном в 1925 году в честь вождя всех народов, после победы над генералами Белой армии.

Когда Сергей сильно уставал, он не мог отличить один район города от другого. Юноша вспоминал, как, спасаясь от огня немецкой артиллерии, а также пулеметчиков, засевших на водонапорных башнях, он сразу же после высадки на берег нырнул в окопы, испещрившие Мамаев курган. Затем он участвовал в сражении, развернувшемся среди развалин литейных цехов завода «Красный Октябрь». После этого молодой снайпер провел целых три дня в полном одиночестве, не получая никаких припасов: Сергей боялся обнаружить свое укрытие, откуда вел прицельный огонь по офицерам вражеской армии, засевшим вместе со своими людьми и минометами за мешками с песком. Советские военные никогда не говорили об отступлении, но сколько раз Сергею приходилось оставлять то или иное здание, чтобы через несколько дней вернуться туда и увидеть новую гору трупов!

Порой его находил нарочный генерала Чуйкова и называл точную цель, которую необходимо было уничтожить, или же просил перебросить Сергея и его товарищей в горячую точку: страх, который внушали снайперы элитного подразделения, часто обращал противника в паническое бегство — достаточно было убить одного из их командиров. Но чаще всего сибиряк сам выбирал идеальное место для засады, например за досками или за нагромождением ржавого металла, и застывал, прижав к щеке приклад винтовки с оптическим прицелом. Потихоньку обживаясь в укрытии, он использовал для маскировки воронки от снарядов, нагромождения кирпичей и железных балок, которые устилали окрестности, и терпеливо ждал, когда появится голова фрица, желательно офицера.

И тогда минуты превращались в годы. Чтобы скоротать время, Сережа пытался представить себе город таким, каким ему его описывали боевые товарищи: каменные дома, с презрением взирающие на покосившиеся деревянные домишки, пристани с баржами, белые здания фабрик, просторные заводские цеха из бетона, выросшие здесь, как и по всему Советскому Союзу за предвоенные годы, трамваи и магазины, павильоны и парки, где летом так любили прогуливаться девчонки-хохотушки.

Однажды в квартире, развороченной бомбой, Сергей обнаружил красный галстук юного пионера. Он стряхнул пыль с мятой ткани и подумал о Марусе, которая мечтала стать горожанкой, как и ее двоюродные сестры. Девушка не могла противиться очарованию города. Сергей же не привык к большим городам, а тот Сталинград, что предстал его взору, скорее напоминал видения ада.

Требовались стальные нервы, чтобы, не моргнув глазом, слушать, как рвутся снаряд за снарядом, как скрежещут гусеницы танков, ощущать, как дрожит земля при приближении бронированных машин, а с потрескавшегося потолка осыпается на плечи сухая штукатурка. Но еще в другой жизни, далекой и оттого необычайно дорогой, на таежных просторах Сергей научился терпению и спокойствию охотника. И здесь, среди дымящихся развалин, в этой фантасмагорической вселенной из желтой и белой пыли, среди трупов людей и лошадей, среди груд камней и деревянных балок, среди взметнувшихся к небу оружейных дул и полуразрушенных труб, четко выделяющихся на фоне белых облаков, сибиряк не утратил сноровку. Когда очередная жертва наконец появлялась на перекрестье его оптического прицела, молодой боец с невероятной плавностью и без дрожи в руках жал на курок.

Юный Витя снял шапку-ушанку, почесал голову и наклонился, чтобы перемотать портянки, после чего вновь принялся ходить по блиндажу. Сергей с улыбкой наблюдал за тем, как в эти минуты передышки тело парня сотрясает нервная дрожь. Казалось, что его руки и голова беспрестанно двигаются в странном танце, и он не может ни на секунду остановить это движение. Однако когда они пошли на боевое задание, худенький Виктор с ловкостью эквилибриста взобрался на самый верх полуразрушенного здания и обратился в каменное изваяние, подражая своему кумиру Волкову. Он мог оставаться неподвижным в течение долгих часов, прячась среди руин и изучая передвижение немецких войск, чтобы о них сообщили артиллерии, базирующейся на левом берегу Волги.

Володя принялся грызть семечки.

— Да сядь ты, наконец, кровопивец! — рявкнул он. — У меня от тебя голова кругом.

Виктор повиновался.

— С этой твоей повязкой тебя можно принять за товарища Чуйкова! — усмехнулся Витя.

Владимир бросил в сторону юноши недобрый взгляд.

— В отличие от всеми нами любимого генерала Василия Ивановича, я страдаю не от гнойной экземы, а от ожогов, заруби себе на носу, молокосос! Он бинтует пальцы, потому что они у него чешутся, а у меня руки чешутся лишь от желания свернуть тебе шею!

Лежащие мужчины начали один за другим подниматься. Люди вставали, ворча. У них были суровые лица с печатью усталости, красные от недосыпания глаза. Сергей знал, что внешне ничем не отличается от своих товарищей и что его мама до смерти перепугалась бы, если бы увидела посеревшее лицо обожаемого сына.

Когда месяц тому назад Сергей писал письмо матери, он долго сидел в раздумье над чистым листом бумаги. Ему не только было сложно подобрать слова, чтобы описать свои ощущения, он ни на секунду не забывал, что все письма солдат Красной армии подвергаются самой суровой цензуре со стороны политотдела. У Сергея складывалось впечатление, что у него за плечом стоит строгий школьный учитель. Когда он учился в школе, этого ощущения было достаточно, чтобы мальчик становился будто парализованным.


Дорогая мамочка, у меня все хорошо. Я часто думаю о вас всех. Мои товарищи и я, мы изо всех сил сражаемся с врагами, чтобы быть достойными Родины-Матери. Скажи папе, что я не забываю дышать. Он поймет! Скажи Григорию, что мой друг Владимир частенько заставляет меня вспоминать о нем. Они оба очень упорные, что один, что другой. Всем сердцем с тобой. Обнимаю тебя, моя драгоценная мамочка.

Сергей


Так как конвертов на фронте было не найти, молодой человек тщательно сложил лист в треугольник и передал его солдату, который в тот день был ответственным за почту. Последнее письмо, полученное от матери, он хранил в кармане гимнастерки. Время от времени Сережа перечитывал дорогое послание, и ему казалось, что он чувствует запахи родной избы, ощущает материнскую нежность, видит удивительную улыбку отца и незамутненную снежную белизну сибирских просторов.

Из задумчивости Сергея вывел скрип ржавых петель.

— Надо же, к нам гости! — пробормотал Володя, почесывая живот: вши пробирались и под гимнастерку.

Вбежавший молодой солдат споткнулся на последней ступеньке, подвернул ногу и шлепнулся на зад. У него было столь ошеломленное лицо, что мужчины, находящиеся в блиндаже, разразились хохотом. Смеясь до слез, они хлопали себя по бедрам. Сергей, откинув голову, тоже хохотал во все горло.

Нарочный с пылающими щеками поднялся с пола и отряхнулся.

— У меня приказ для лейтенанта Волкова от генерала Чуйкова, — сообщил все еще смущенный вестовой и стал навытяжку перед Сергеем.

Сергей взял протянутый пакет.

— А ну-ка дайте ему выпить! — приказал лейтенант.

Бойцы повиновались, не выказав никакого недовольства. За уровнем водки в бутылке следили крайне строго, но никто не мог отказать в стакане спиртного вестовому. Их, как и связистов, поддерживающих в рабочем состоянии телефонную линию, немцы отстреливали, как кроликов, и нарочные, отправляясь с очередным поручением, каждый раз рисковали жизнью.

Протягивая гостю стакан, Володя дружески хлопнул парня по спине, ведь тот смог добраться до них под непрерывным пулеметным и минометным огнем от командного поста, разбитого рядом с заводом «Красный Октябрь». У него были впалые щеки, курносый мальчишеский нос, и Сергей готов был поклясться, что вестовой еще ни разу не держал в руках бритву.

Зашифрованный приказ был кратким: его люди и он сам должны были дислоцироваться на подступах к Мамаеву кургану. Вот уже целую неделю там велись кровопролитные бои, бойцы защищали каждый окоп, каждое укрепление. К приказу был присовокуплен лист, вырванный из блокнота: «На добрую память лейтенанту Волкову. Победа будет за нами!» Подпись была неразборчивой, но Сергей сразу же узнал почерк Никиты Сергеевича Хрущева.

Они познакомились совершенно случайно. В тот день, теснимые немецкими автоматчиками, солдаты внезапно вышли на танки противника. Бронемашины были так близко, что Сергей мог разглядеть сквозь узкие бойницы лица врагов. Горстка советских бойцов оказалась в весьма затруднительном положении. Один из них начал паниковать, и политрук, посланный лично Иосифом Виссарионовичем на Сталинградский фронт, был вынужден пригрозить ему револьвером.

Сергей лег на спину, достал из кармана клочок газеты, насыпал на него махорки, свернул самокрутку и раскурил ее. Удивленные его спокойствием, солдаты молча смотрели на лейтенанта. В любом случае, при столь оглушительном грохоте расслышать друг друга можно было, только жутко вопя. Сделав несколько затяжек, Сергей жестом призвал окружающих к спокойствию.

После этого он пополз вдоль стены и метров через десять укрылся в какой-то нише. Затем, доверяясь инстинкту, сибиряк вскочил и одним махом пересек открытое пространство, которое еще недавно было лестничным пролетом школы. Оказавшись на другой стороне, он отодвинул от пулемета труп солдата и занял его место. Тем временем немецкие автоматчики, уверенные в том, что они уничтожили эту огневую точку, выдвинулись на улицу, и Сергей полил их из пулемета свинцом, позволив товарищам выбраться из ловушки.

Вечером, когда Сергей отдыхал в бункере, Хрущев лично пришел поблагодарить молодого человека. Они сели в сторонке. Комиссар стал расспрашивать лейтенанта, откуда тот родом, женат ли, есть ли у него дети. Узнав, что Сергей не является членом партии, Хрущев изумленно поднял брови. «Я сам займусь этим вопросом!» — недовольно проворчал он. Сергей понял, о чем думал комиссар: когда убивали не партийца, его семью не всегда сразу оповещали о смерти родного человека. Вступить в партию означало в случае чего не оставить своих близких в неведении.

Затем они разговорились о рыбной ловле, каждый похвастался своим лучшим уловом, а затем выпили за победу в Великой Отечественной войне. Хрущев не сказал этого прямо, но Сергей понял: тот считал, что лейтенант спас ему жизнь, и был благодарен за это.

После той неожиданной встречи в сентябре Сергей время от времени получал дружеские послания от Хрущева. Комиссар лично вручил Волкову партийный билет с фотографией в военной форме.

Сергей перечитал в последний раз приказ Чуйкова и бросил его в огонь.

Его люди молча смотрели на действия командира, ожидая, когда тот объяснит им, куда они направляются. Разглядывая их доверчивые, но серьезные лица, молодой лейтенант снова остро ощущал, как нелегок груз ответственности. Иногда из-за необходимости командовать, принимать решения у него голова шла кругом.

А ведь еще и года не прошло с тех пор, как Сережа Волков покинул затерянный в тайге хутор Иваново и записался добровольцем в армию. Григорий проводил его до Ивделя, где юноша сел в поезд, направляющийся в Пермь. Он ехал в вагоне с другими призывниками, которые долго горланили песни, а затем уснули, положив под голову свои пожитки. На вокзалах состав со скрипом останавливался, и порой железнодорожники прицепляли к нему дополнительный вагон с продовольствием или боеприпасами, предназначенными для фронта.

В Перми Сергею выдали форму и направили в Красноуфимск. По дороге юноша с удивлением видел новые, только что построенные заводы, которые день и ночь выпускали боевую технику. Казалось, вся страна поднялась, чтобы дать отпор фашистским захватчикам. Женщины, дети, старики — все безостановочно работали, и каждый, как мог, старался помочь Родине-Матери.

После нескольких дней подготовки Сергей, восхитивший всех военачальников своими талантами стрелка, был отправлен за сотни километров на берега Волги, куда он добирался на поездах, грузовиках, а иногда и пешком, пока однажды, солнечным утром, не оказался у великой реки.

Здесь он попал под командование полковника Батюка, худого мужчины с черными волосами. Этого самого командира, отличающегося стойкостью и отвагой, Сергей однажды вечером нес на спине до самого укрытия: Батюк страдал тяжелым заболеванием сосудов и порой не мог ходить. Командир тщательно скрывал этот недуг от своих солдат.

Так вот и получилось, что в свои двадцать четыре года лейтенант, получивший не одну боевую награду, стал командовать людьми, готовыми следовать за ним даже в пекло. Сергей не раз задавался вопросом, почему они доверяют ему, что они нашли в нем, простом, скромном охотнике из Сибири?

Как всегда, прежде чем отправиться в бой, Сергей очень тщательно проверил все свое снаряжение. Он застегнул гимнастерку на все пуговицы, нацепил портупею, отряхнул от пыли пилотку. Сначала Володя подшучивал над лейтенантом, но Сергей оставался верен своим привычкам настоящего охотника. В Сибири, когда противостоишь опасностям и лютому холоду, нельзя рассчитывать на удачу. Конечно, в тайге водилась совсем другая дичь, но Сергей нуждался в привычных ритуалах, и, в конечном итоге, его боевые товарищи, глядя на то, как он готовится к очередной операции, понемногу успокаивались — эти, казалось, обыденные жесты напоминали магический обряд, способный защитить от смерти.

Сергей пригладил волосы и еще раз поправил пилотку. Объясняя людям, что их ждет, он пополнил запас гранат в вещмешке, спрятал в карман одну из плиток шоколада, принесенных молодым солдатом из штаба, а затем взял свою снайперскую винтовку, которую тщательно смазал, перед тем как лечь отдохнуть.

Он терпеливо ждал, пока соберутся его люди, затем в последний раз взглянул на часы. Вот уже несколько минут Сергей испытывал то особенное, будоражащее душу чувство, этакую смесь ожидания неизвестного и уверенности, абсолютного спокойствия, которое он всегда переживал перед тем, как столкнуться с диким зверем, которого преследовал не один день. В нем говорил инстинкт, какое-то шестое чувство, и если бы Сергея спросили, то он не смог бы объяснить, почему у него появилось предчувствие, что грядущий день станет решающим, судьбоносным.

Часы лейтенанта Сергея Ивановича Волкова показывали ровно пять часов утра 19 ноября 1942 года[51].


Иван Михайлович проснулся, как от удара. Он открыл глаза и уставился в темноту. Никакого шума, за исключением пыхтения чайника на плите и спокойного дыхания жены.

Мужчина с трудом поднялся с постели и накинул телогрейку. Впервые он сожалел, что наступила зима. Внезапно изба показалась ему тесной. Пожилой мужчина хотел выйти, взглянуть на небо, почувствовать ровное биение пульса тайги, раскинувшейся на сотни километров вокруг, но у него не было сил даже одеться, не то что расчищать снег, которого накануне навалило изрядно.

Смирившись, Иван Михайлович зажег свечу, налил в кружку горячей воды из чайника и бросил туда щепотку чайной заварки. Он прислонился спиной к печи, вытянув больную ногу, которая в этот день ныла больше обычного.

Что же пробудило его ото сна? Накануне вечером Анна приготовила мужу отвар, который помогал ему заснуть, если тело доставляло слишком много мучений. Со временем головная боль, появившаяся после несчастного случая и отравлявшая первые годы жизни Леона Фонтеруа в Сибири, постепенно прошла, став лишь дурным воспоминанием. Но в последнее время давнишняя рана решила напомнить о себе.

Анна что-то проворчала во сне и перевернулась на другой бок. Ее хрупкая фигура была почти полностью скрыта под меховым покрывалом, и лишь нога в шерстяном носке упрямо выглядывала наружу. «Если я ее не высуну, то буду чувствовать себя, как в тюрьме», — пояснила Анна, когда супруг указал ей на эту странную привычку Мужчина ласково улыбнулся. У Анны Федоровны всегда и на все находился ответ, даже после больше чем двадцати пяти лет брака она умела удивить своего супруга.

Охотник маленькими глотками, с небывалым удовольствием пил крепкий чай. Он долго не мог привыкнуть к его терпкому, горчащему вкусу, но когда привык, полюбил, как и многие другие до этого чуждые ему вещи. Отныне мужчина не мог обходиться без этого бодрящего напитка.

Дом тихо разговаривал с хозяином. Под весом снежной шубы вздыхало старое дерево, потрескивал лед на оконных стеклах. Иван подумал о том, как удивительно и прекрасно то, что человек может быть счастлив в столь негостеприимном мире. Возможно, секрет подобного счастья крылся в уважительном отношении к дикой природе, которая, в свою очередь, приняла и полюбила этих суровых людей. Здесь царили свои законы, их было немного, но все они неукоснительно соблюдались. Эти законы обозначали границы, которые не следовало переступать, но они не мешали чувствовать себя по-настоящему свободным.

Бывший Леон Фонтеруа никогда не жалел о том, что женился на женщине, которая спасла ему жизнь, и остался на сибирской земле, где был похоронен его первый ребенок. Когда-то давно он долго и мучительно размышлял над своим поступком, порой его сердце охватывала тревога, и мужчина задавался вопросом, а не стало ли это его решение извращенной формой самоубийства? Поселиться в столь чуждом ему мире! Когда младший Фонтеруа принял решение обосноваться в Сибири, ему было столько же лет, сколько теперь его сыну. «Я был тогда мальчишкой», — подумал Иван Михайлович, и у него защемило сердце.

Впервые он остался один на один с собой на безграничных просторах Канады. Во время молчаливых ночей, с первых дней охоты, исполненных терпения, одиночества и ожидания, в сопровождении лишь верного проводника, Леон Фонтеруа научился размышлять. Он думал о своем детстве, о тех привилегиях, что были даны ему с самого рождения, о любви матери, о том, что люди восхищались им лишь потому, что он умел красиво говорить и пускать пыль в глаза, хотя сам он испытывал при этом смутное беспокойство, желание изменить свою жизнь. Он взбунтовался, взбунтовался, как избалованный ребенок, сошел с уготованной ему дороги и стал меняться. Да, его по-прежнему раздирали противоречия, он всегда был готов шутить и смеяться, ослеплять девушек и соблазнять женщин, но он уже не был прежним.

И лишь в этой избе, в ее деревянных стенах, наблюдая за плавными жестами молодой вдовы, пораженный ее трогательным совершенством, он понял, что, даже став взрослым, рисковал навсегда остаться обаятельным и лицемерным, соблазнительным и причиняющим боль ребенком. Судьба поставила его перед выбором. Он мог стать другим Леоном Фонтеруа — лишенным масок и ухищрений. Но такой человек должен был существовать в совершенно ином мире, отличном от того, в котором он родился. В этом мире, где все измерялось иными мерками, его фамилия больше не была значимой, здесь важно было, что ты за человек, что у тебя на душе.

Утверждать, что этот выбор дался Ивану Михайловичу легко и безболезненно, означало солгать. Полностью отказаться от себя прежнего, от многолетних привычек трудно, очень трудно, и на это может решиться лишь очень отважный человек… Но если вы внезапно осознали, что вам присуще недостойное или ничтожное, что вам еще остается делать?

Мужчина, сидящий в избе, заваленной снегом, крепко обхватил кружку с чаем своими длинными тонкими пальцами. Сергей унаследовал его руки. «Руки художника», — восхищалась Анна, когда сын был еще маленьким. Уязвленный мальчик намеренно пачкал их в грязи, как будто надеялся, что от этого его пальцы станут могучими и узловатыми, как у Старшого или Григория Ильича.

И вот теперь его сын был далеко, за сотни километров от дома. Он сражался за город, названный Сталинградом, за город, который несколько месяцев тому назад мало кто мог отыскать на карте.

Когда Леон Фонтеруа только прибыл в Россию, этот город носил другое имя, но если города этой страны переименовали, то люди остались прежними. Здесь, как и раньше, были господа и униженные просители, хозяева и слуги. Правила игры изменились, но карты сдавались все те же.

Когда Адольф Гитлер 22 июня 1941 года бросил свои войска на Советский Союз, он и не подозревал, что русские будут сражаться с таким упорством, до последнего вздоха. Наполеон тоже не предполагал этого, подумалось Ивану Михайловичу, но у народов этой огромной империи в крови сама бесконечность.

Обращаясь к народу, товарищ Сталин вернулся к тону своих предшественников, русских царей, истребленных большевиками, к тону духовенства, вынужденного бежать от революции. «Братья и сестры!» — восклицал он, а в это время Анна молилась перед иконами, а их сын собирался отправиться на фронт, чтобы защищать Родину.

Иван слегка повернул голову и взглянул на маленькую красную лампадку, ровно горящую в углу комнаты.

«В окрестностях Сталинграда продолжаются ожесточенные бои… Гитлеровцы атакуют героических защитников города… Многие столкновения переходят в рукопашные бои…» — говорилось в одной из последних сводок Совинформбюро.

Иван ничего не знал о войне. Он не мог вообразить грохот минометов, шквальный огонь пулеметов, разрывы снарядов. Он разбирался лишь в звуках тайги, видел, как со страшным треском сталкиваются друг с другом огромные ледяные глыбы, плывущие по реке, знал, как хрустит ломающаяся на морозе ветка, как скрипят лыжи, как почти бесшумно падает с еловых лап пушистый снег, как шелестят крылья кряквы, начинающей полет, как стонет больное животное. Но в этот смутный предрассветный час мужчина ощущал на губах вкус пыли, а в его ушах сиренами выли «Юнкерсы».

— Господи, Всевышний, защити моего сына, — шептал он. — Если тебе нужен один из нас, то пусть это буду я… Моя жизнь в обмен на его…


Арбуз… Черные зерна, красная и сочная плоть — сахарный; сладкий, как сожаление, сок течет по подбородку… Он представлял себе арбуз так ясно, что, казалось, может его материализовать силой своего воображения.

Петер вспоминал о том, как в летний полдень где-то в степи, раздавленные жарой, под раскаленным добела бескрайним небом, они объедались дынями и арбузами.

Они выбрались из танка — водитель, радист, стрелок и он сам, вытерли грязные лица, на которых пот, как слезы, рисовал светлые полоски. Пыль, всюду желтая пыль, забивающая поры. Они кашляли, плевались, чтобы освободить от нее легкие.

Маленький брошенный фруктовый сад показался им чудесным местом. Они наелись фруктов и растянулись в тени дерева, убаюканные стрекотанием кузнечиков. Бронетанковая колонна остановилась из-за нехватки горючего. Они двигались чересчур быстро, оставив далеко позади себя, слишком далеко, в облаках пыли, поднятых гусеницами, грузовики с припасами и несчастных пехотинцев, которые недовольно ворчали, сетуя на тяжелое снаряжение и солнцепек. Бронетехника частенько выходила из строя, но, тем не менее, танкисты уже видели Россию павшей к их ногам и радостными возгласами встречали немецкие самолеты, которые приветственно покачивали крыльями.

Они упивались днями славы, гордились головокружительным прорывом… Но затем в этой бесподобной военной машине что-то разладилось и неприятные сюрпризы посыпались один за другим.

Казалось, на них наложили проклятие. Эта непонятная огромная страна день ото дня становилась все больше: равнины, поля, степи и снова равнины, и так насколько хватало глаз. Степь напоминала море, на линии горизонта она сливалась с небом, и когда уже начинало казаться, что вот-вот ты достигнешь ее края, он вновь ускользал. Невзирая на то что русские отступали, а пленных брали сотнями тысяч, несмотря на победы под Смоленском и Киевом, эти проклятые неуловимые советские солдаты продолжали сопротивляться, увлекая армию вермахта все дальше и дальше, вглубь страны. «Империя Иванов» оказалась безграничной. Некоторые солдаты шепотом говорили о колдовстве.

Когда наступила осень, дожди превратили дороги в океаны грязи, в которых бронемашины вязли, как в болоте. Мокрая глина с громким чавканьем с трудом отпускала сапоги бойцов. Злясь на распутицу, Петер дошел до того, что мечтал о снеге, надеясь, что хоть зимой эта чертова земля наконец-то затвердеет.

Впоследствии, зимой 1941 года, молодой человек часто вспоминал о своей наивности. При двадцати пяти градусах мороза двигатели танков замерзали, орудия заклинивало. Порой солдатам приходилось мочиться на пулеметы, чтобы хоть таким способом отогреть их. Но враги, казалось, лишь черпали силы в этом ужасающем холоде, в пронзительных ветрах, режущих кожу, как лезвие бритвы.

В бой вступили прибывшие из Сибири батальоны лыжников, облаченных в белые маскхалаты и поэтому невидимые среди снегов. Лишь счастливый случай и крайняя осторожность позволяли немецким солдатам спасать свою шкуру. Петер уже не мог смотреть, как вокруг гибнут его боевые товарищи. А ведь им твердили, что эти славяне-большевики являются низшей, неполноценной расой! Именно поэтому их сопротивление особенно раздражало, более того — унижало.

Осколком снаряда Петер был ранен в бедро. Оказавшись в полевом госпитале, он чудом, лишь благодаря самоотверженности санитара, избежал гангрены — ноги у него были обморожены.

Молодой человек тяжело вздохнул. Он лежал в бункере, положив скрещенные руки под голову У него оставался еще час отдыха, но Петер даже не пытался уснуть. С тех пор как начались бои в пригородах Сталинграда, немец стал бояться ночи. В темноте русские превращались в настоящих чертей, они стремились захватить противника врасплох, спящим. Как и его товарищи, после наступления сумерек Петер постоянно прислушивался, особо опасаясь гудения моторов вражеских самолетов — они специально на некоторое время зависали над целью и, лишь измотав врага томительным ожиданием, начинали сбрасывать бомбы.

Как-то раз — теперь юноше казалось, что это было безумно давно, — он получил двадцатидневную увольнительную и поехал домой. Но Петер не почувствовал никакого удовольствия от посещения Лейпцига. Трясясь в дребезжащем трамвае, он ощущал себя чужаком в родном городе. Он никак не мог забыть фронт. Отныне война стала частью его самого. И хотя он был награжден железным крестом второй степени за отвагу, хотя получил «зимнюю медаль» — утешительный приз тем, кто пережил жестокие месяцы русской зимы 1941 года, молодой танкист не испытывал ничего, кроме усталости и отвращения.

Однако когда его дивизия была переброшена из Франции на Восточный фронт, в отличие от своих товарищей, Петер испытал облегчение. Ему было невыносимо оставаться в стране Камиллы и знать, что он не может ни увидеть девушку, ни поговорить с ней. Меж ними выросла непреодолимая стена. Сначала Петер цеплялся за надежду, что война вскоре закончится и они снова встретятся, но эта мечта разбилась, когда он столкнулся с реальностью войны на Востоке.

В глубине души Петер разделял мнение отца: конец неизбежен, но он будет ужасен, и ничто никогда уже не станет прежним. Сидя в гостиной дома на Катариненштрассе с тщательно задернутыми шторами — в городе был введен комендантский час, Карл намеками дал понять Петеру, что он думает об этой войне. Пока отец с сыном беседовали, Ева пыталась соорудить ужин, достойный того, чтобы отпраздновать приезд ее мальчика. Во всяком случае, бутылка игристого вина была как следует охлаждена. Для этого было достаточно оставить ее на один час на балконе.

Петер нашел своих родителей похудевшими и напряженными. Одежда висела на матери мешком, а отец превратился в пожилого господина с седыми волосами. После ужина, которому Петер искренне старался отдать должное, хотя жидкий суп почти не имел вкуса, он попросил маму сыграть для него ноктюрн Шопена. Женщина играла уже минут десять, когда в дверь постучали. Родители тотчас застыли, обменявшись встревоженными взглядами. Петер смутился: он совершенно забыл это чувство подавленности и страха, с которым они жили уже не один год. Его близкие относились с недоверием ко всему миру: к консьержке, к соседке, к неизвестному прохожему, который слишком медленно проходил мимо входной двери. Они опасались доносов — ведь всегда мог найтись негодяй, готовый на все ради благосклонности властей. Никто не разбирался, виновен ты или нет, адская машина «возмездия» тут же набирала обороты.

Взбешенный, Петер резко поднялся. Он уже пожалел о том, что, приехав домой, тут же снял форму офицера вермахта. Молодой человек распахнул дверь, заранее выпятив грудь. Пусть они только посмеют прийти сюда, эти негодяи из гестапо или фанатики из СС, чьи «художества» он видел в деревнях Польши и Украины! Пусть только посмеют побеспокоить его родителей!

За дверью Петер обнаружил темноволосую, хрупкую и нерешительную молодую женщину, которая кутала плечи в красную шерстяную шаль.

Захваченный врасплох, Петер смущенно молчал.

«Простите меня за беспокойство, но я услышала пианино. Фрау Крюгер так давно не играла… Вас это не слишком стеснит, если я тоже послушаю музыку?»

Петер смотрел на незнакомку, и ему казалось, что она говорит на иностранном языке. У нее была тонкая шея, изящный нос, выщипанные в ниточку брови и завораживающие, темные как ночь глаза.

«Это невестка нашей соседки, живущей на втором этаже, — объяснила мать. — Входите, фрау, мы всегда рады вам».

Молодая женщина проскользнула в гостиную. Она чуть не задела Петера, и ему почудилось, что от нее пахнет цветами.

«Ее муж был убит шесть месяцев тому назад, — прошептала Ева. — Она танцовщица кордебалета. Она переехала к родителям покойного супруга, потому что не может оставаться одна».

Петер медленно закрыл входную дверь. Гостью звали Розмари, ей уже исполнилось двадцать лет. Они занялись любовью на следующий вечер и встречались каждый день до самого его отъезда. Они не давали друг другу никаких обещаний, в Германии Третьего рейха обещания стали роскошью.


— Они хотят, чтобы мы здесь сдохли, — внезапно раздался хриплый голос рядом с Петером. — Нужно сматываться отсюда, пока у нас еще есть время.

Петер понял, что Ганс, ефрейтор из Дрездена, проснулся в весьма мрачном настроении. Петер откинул свое одеяло. Следовало увести Ганса подальше от спящих солдат. Его нытье не должно достичь ушей доносчика, который был бы особенно доволен тем, что смог изобличить в «пораженческих настроениях» вышестоящего военного. По такому обвинению могли вынести смертный приговор.

Ганс безропотно последовал за другом в убежище, где низкий потолок мешал им стоять в полный рост. Петер поставил керосиновую лампу на землю. Танкисты уселись на деревянные ящики и закурили.

— Я прав, и ты это знаешь, — вернулся к прерванному разговору Ганс. — Нам не дадут уйти отсюда живыми. Ни Иваны, ни наши.

— После пробуждения ты всегда пребываешь в мрачном настроении, — отметил Петер, стараясь успокоить товарища. — Скоро ты почувствуешь себя лучше.

Дрожащее пламя лампы бросало причудливые тени на кирпичные стены, обложенные мешками с песком. На лице Ганса появилась болезненная улыбка. Его пальцы, черные от машинного масла, слегка дрожали, а многодневная щетина делала его лицо еще более растерянным.

— Ты помнишь, Петер, как мы в первый раз увидели Волгу? Мы стояли на башнях танков. Перед нами расстилалась эта легендарная река. А за ней — бескрайние степи. В тот день я подумал, что фюрер действительно гений. Мне казалось, что мое сердце лопнет от гордости. Что мы на самом деле можем завоевать весь мир. Что мы непобедимы.

— Однако к этому времени многие из наших товарищей уже были убиты. Мы не смогли взять Москву.

— Да, я знаю… В тот момент ощущение власти ослепило меня, вскружило голову. В тот момент мне казалось, что нет ничего невозможного.

Петер покачал головой. Такую же восторженность он испытал, когда их корпус пересек советскую границу. Он думал, что наконец-то они станут сражаться за справедливую цель — освободят народы от ярма евреев-большевиков. Сомнения пришли позже.

— Они собираются пожертвовать нами, старина, — пробормотал Ганс прерывающимся голосом. — Нас передавят, как крыс, в этом проклятом городе, который продолжает сопротивляться, хотя от него остались одни развалины…

Ефрейтор замолчал, прижавшись головой к своему автомату, который он задумчиво поглаживал. От грязи и пота светлые волосы Ганса слиплись в тусклые всклокоченные пряди. На его затылке виднелись темно-красные шрамы — он был ранен в голову.

«Мы все такие разные, — думал Петер, — но кто из нас сможет похвастаться тем, что никогда не испытывал страх?»

— Вот увидишь, если они когда-нибудь окажутся у нас, то разрушат наши города, отомстят нашим женам и детям…

— Да заткнись ты, Ганс! — вспылил Петер. — Ты не имеешь права так думать. Лично я хочу жить! Мы выиграем войну…

Ганс цинично рассмеялся.

— Ну, что же, давай попробуем, старина, но ты знаешь, что я прав. Они все нас предали. И фюрер, который обещал вывести нас из этого проклятого места, и Бог, который тоже оставил нас.

Петер сделал последнюю затяжку, поймал вошь в складке своих штанов и тщательно раздавил ее окурком. Он, как и Ганс, был настроен пессимистично, но, в отличие от своего друга, не осмеливался говорить об этом открыто.

— Ну, все-таки за последнюю неделю нам удалось отвоевать некий плацдарм, — пробормотал он.

Одиннадцатого ноября 6-я армия начала очередное наступление. Немцы вновь вышли к Волге между заводами «Красный Октябрь» и «Баррикады». Таким образом, они разделили на две части 62-ю армию русских.

— А, ты говоришь об этом прорыве! — иронично отозвался Ганс.

Петер пожал плечами. Мрачное настроение друга передалось и ему. Раздраженный Крюгер встал с ящика, согнувшись, дошел до отверстия, выходящего в помещение, где он спал. Офицер собрал всевозможную одежду, которая теперь была его обмундированием. Конечно, такой «наряд» не соответствовал уставу, но еще прошлой зимой Петер осознал, что нельзя брезговать ничем, защищаясь от русских морозов. Как и все остальные, он с некоторых пор грабил трупы.

Молодой человек натянул подбитую мехом куртку, которая принадлежала павшему советскому бойцу, взял перчатки и шерстяной шлем солдата, погибшего накануне, а на плечи накинул свою шинель.

Он был голоден, и пораженческие рассуждения Ганса еще больше разозлили его. Петер не желал думать об этой войне. Все, что имело смысл, — это ежедневное задание, которое выдавалось офицерам, отправляющимся на передовую. Петер уже просто не мог вспоминать о тех ужасах, которые видел собственными глазами, не мог думать о слухах, что циркулировали среди офицеров. Речь шла о массовых убийствах мирного населения: евреев, женщин, детей, стариков, которых сгоняли к братским могилам и там безжалостно расстреливали кровожадные шакалы Einsatzgruppen[52]. Узнав об этом, Петер отправился к командиру батальона. С застывшим лицом майор выслушал доклад своего подчиненного, постукивая пальцами по карте, разложенной на столе. «Вы — офицер вермахта, вы должны исполнять свой долг. И точка. Действия командующих Waffen-SS не имеют к нам никакого отношения». Петер щелкнул каблуками и удалился.

Обо всем этом он не мог говорить со своими родителями. Возможно, молодой человек опасался увидеть в глазах матери тот тайный и горький стыд, что сам он испытывал в глубине души.

Внезапно Петер вспомнил, с какой настойчивостью требовал от своих родителей разрешить ему вступить в гитлерюгенд. Его мать всегда противопоставляла высокие моральные устои тем поучениям, что мальчик выслушивал от своих наставников на собраниях этой молодежной организации. А уж Ева умела заставить себя слушать, как она признавалась, улыбаясь. Теперь Петер сожалел о том, что так и не поблагодарил маму за ее уроки.

Офицер преодолел десять ступеней и вышел на свежий воздух. Пригнув голову, чтобы избежать пули русского снайпера, Петер укрылся за стеной, которая каким-то чудом осталась неразрушенной.

Шел снег. Колючий северный ветер проникал даже сквозь каменные стены. Вдалеке вспыхивали сигнальные ракеты, время от времени раздавался треск пулемета. Последние несколько заводских труб не устояли под натиском Люфтваффе, проводивших бомбардировку на прошлой неделе. Фасады, зияющие выбитыми окнами, как призраки, вырастали из серого тумана. Занимался рассвет. Петер вдыхал запах горелого дерева, серы и покореженного металла, этот запах окутывал город уже много дней. Одно утешало: зимой не так воняли трупы.

Немец засунул руки в карманы и стал топать ногами, чтобы согреться. Он с нетерпением ждал нового приказа. Из собственного опыта молодой человек знал, что все сомнения и страхи рассеиваются, как только окунаешься в кипучую деятельность. Каждая пораженная цель поднимала боевой дух. Самый страшный враг солдата на войне — это ожидание. На фронте часто приходится много думать и ждать.

В тот момент, когда Петер посмотрел на часы, — а по берлинскому времени было двадцать минут шестого — начинался новый день, 19 ноября, — неожиданно раздался ужасающий грохот. На другом берегу запели «катюши».

Земля под ногами дрожала, небо стало светлым, как в полдень: казалось, что вся артиллерия русских начала стрелять одновременно.

С заложенными ушами и часто бьющимся сердцем Петер кинулся к бронемашинам, хорошо видимым в зеленых и белых отсветах сигнальных ракет. Боковым зрением он заметил механиков, суетящихся вокруг танков. Неожиданно рядом с ним возник Ганс.

— Это контрнаступление! — проорал тот, схватив друга за руку.

— Ты что, рехнулся? О чем ты говоришь?

— Мы в ловушке!

И хотя вокруг них бушевал огонь апокалипсиса, Петер застыл на месте, пораженный ужасом, ясно читавшимся в голубых глазах товарища. В эту секунду лицо Ганса, искаженное страхом, походило на лица всех тех парней, которых Петер встречал в течение трех лет, с тех пор как война перестала быть предметом, который преподают в аудиториях, которому обучают на тренировочных площадках в офицерских училищах. Он сталкивался с отважными бойцами, настоящими героями, и с людьми слабыми, терявшими голову под шквальным огнем артиллерии. Кто-то из них, рыдая, звал маму, кто-то жаждал смерти, потому что теперь это был единственный достойный способ покинуть бренный мир, кажущийся таким чужим.

Петер крепко прижал к себе Ганса — ему показалось, что из горла друга вырвалось сдавленное рыдание.

Тут к Петеру подлетел нарочный и протянул ему листок с очередным приказом. Петер кинулся к первому танку, покидающему укрытие.

Но он не успел до него добежать. На углу улицы появилось бронированное советское чудовище, танк Т-34, и дуло могучего 76-миллиметрового орудия нацелилось прямо на немецкого офицера. Петер понял: все кончено. У них не было времени для маневра, к тому же их пушки не смогут остановить русские танки в толстой броне.

И когда мощная взрывная волна подкинула танкиста в воздух, когда его тело рвали на части осколки и пулеметная очередь, он успел в последний раз подумать о юной француженке в слишком коротком платье, открывающем длинные стройные ноги, которая стояла, горделиво подбоченясь, на берегу реки теплой летней ночью и улыбалась ему нежно и задорно.


Ожидание затягивалось. Поезд стоял на вокзале в Шалоне уже более получаса. Валентина сидела у окна в купе, которое она делила с мужчинами, уткнувшимися в свои газеты. Она видела длинную очередь пассажиров, которые предъявляли немецкому офицеру удостоверения личности, введенные в 1943 году. Валентина стала одной из первых, кто занял свое место в вагоне.

Четырьмя месяцами ранее, 11 ноября, ссылаясь на необходимость отразить попытку англо-американских войск высадиться на берег Прованса, немцы вошли в свободную зону. А с первого марта демаркационная линия совсем «истончилась», что позволило письмам и людям передвигаться более свободно. Валентина горько усмехнулась. Разве можно говорить о свободе, пока по французской земле ходит хотя бы один немец! К счастью, ветер наконец-то переменился! Сотни тысяч фрицев погибли под Сталинградом — непобедимый вермахт потерпел свое первое крупное поражение. Германия объявила трехдневный национальный траур. С тех пор Валентина поверила, что победа — всего лишь вопрос времени, но, увы, терпение никогда не было ее сильной стороной.

Несколькими днями ранее в Монвалон заехал Онбрэ. Ему было необходимо переправить в Париж какие-то зашифрованные документы. Он долго со смущенным видом мял в руках фуражку, и Валентина поняла, что мужчина не осмеливается просить ее об этой услуге. Но мадам Фонтеруа не колебалась: конечно же, она поедет в Париж! Онбрэ объяснил ей, что она должна найти бистро «Прибытие», расположенное напротив вокзала. Женщина зашила документы под подкладку пальто.

Получив прикрепительный талон на один из поездов, что оказалось не слишком легким делом, так как в кассах был наплыв пассажиров, Валентина поручила Максанса заботам кухарки, и та пообещала, что будет следить за тем, чтобы мальчик каждый день ходил в школу.

Несмотря на то что учебный год начался, ее двенадцатилетний сын предпочитал «заниматься» на свежем воздухе в компании товарища, который разделял его безудержную страсть к строительству шалашей на деревьях. Как ни странно, Максанс любил природу. Он мог целыми часами пропадать в лесу в поисках раненых птиц, которых заботливо выхаживал, или же собирать листья для гербария. Когда Валентина отчитывала сына за невнимательность на уроках, Максанс смотрел на нее, широко раскрыв невинные голубые глаза, а его лицо становилось непроницаемым, как створки устрицы, и мадам Фонтеруа понимала, что теряет власть над мальчиком.

Раздалось хлопанье дверей, начальник станции отдал короткий приказ, и поезд медленно покинул Шалон-сюр-Сон. Валентина почувствовала, как участился ее пульс. В Париже ее никто не ждал. Она никого не предупредила о своем неожиданном приезде. Она напоминала самой себе бутылку, брошенную в море.


Через несколько часов, после необъяснимых остановок в чистом поле, поезд прибыл на станцию назначения.

Толпа пассажиров хлынула в вестибюль вокзала, голубая стеклянная крыша которого, преломлявшая свет, наводила на мысль о гигантском аквариуме. Мужчины толкались, изнуренные женщины тянули за собой плачущих детей. Молоденькие худые носильщики подстерегали клиентов. Они снимались с места, как стая воробьев, стоило им заметить путешественника с багажом. Немецкие солдаты, сгруппировавшись по двое или по трое, с безразличным видом наблюдали за этой суматохой.

Но стоявшие в конце перрона трое мужчин в плащах внимательно рассматривали прибывших пассажиров. Онбрэ говорил о них Валентине. Этих людей прозвали «физиономистами». Это были агенты гестапо и французской полиции, обладающие феноменальной зрительной памятью. Агенты держали в голове фотографии почти всех патриотов. Вот почему Онбрэ пришел к ней за помощью. Валентина никому не была известна, так что они не должны были остановить ее.

Чувствуя, что нервы натянуты как струны, глядя прямо перед собой, Валентина миновала опасных мужчин, крепко сжимая в руке маленький чемоданчик. Ей казалось, что все вокруг слышат, как шуршат документы за подкладкой ее пальто! Но она без осложнений покинула здание вокзала и вышла на улицу, где наконец смогла перевести дух.

Небо было серым. Только что прошел дождь. Мокрые тротуары блестели, а велосипедисты старательно объезжали лужи. Валентине почудилось, что город изменился. С этими хмурыми растрескавшимися фасадами он стал походить на старую, со всем смирившуюся женщину.

Заметив запотевшую витрину кафе «Прибытие», Валентина пересекла улицу. В прокуренном зале у стойки расположилось несколько мужчин, пришедших сюда пропустить по стаканчику. Какая-то пара, склонив друг к другу головы, шепталась за низким столиком в углу. Следуя инструкциям Онбрэ, Валентина подошла к хозяину заведения, вытиравшему стаканы.

— В это время в Дижоне весьма унылая погода, — сказала она ему.

Мрачный взгляд пожилого человека стал пронзительным. Он покачал головой и ворчливо произнес:

— Здесь не лучше.

Мадам Фонтеруа спустилась в туалет. Затхлый запах канализации пропитал воздух в подвале. Валентина вытащила документы и положила их между страницами «Petit Parisien»[53], лежащей под умывальником. Когда она взглянула в зеркало, то увидела бледную женщину с нервно поджатыми губами и глубокими складками у рта. Валентина заставила себя улыбнуться.


Когда она вновь оказалась на улице, нервное напряжение постепенно спало, уступив место усталости. Опустошенная женщина не нашла в себе сил тотчас отправиться на авеню Мессин и увидеться с Андре и Камиллой. Ей бы пришлось что-то объяснять, рассказывать, что нового в Монвалоне. А Валентине хотелось поговорить о чем-нибудь отвлеченном, не важно о чем, но только не о войне, не о бошах или о том, что очередной молодой человек хочет скрыться от Службы трудовой повинности.

Мадам Фонтеруа устроилась на сиденье желтого такси-велосипеда и продиктовала адрес Одили Венелль. Весьма маловероятно, что ее лучшая подруга окажется дома, и все же… Валентина вдруг ощутила безумное желание снова увидеть молодую женщину, послушать, как она с восторгом болтает о всяких пустяках.

Валентине все это время недоставало Одили. Она получила от парижанки несколько межзональных карточек, в которых не содержалось ничего интересного. Тринадцать напечатанных строчек, дополненных одной-двумя фразами Одили, не могли заменить ей отсутствующую подругу. В начале своего добровольного изгнания в Монвалоне, когда Валентина вела одинокий, почти монашеский образ жизни, она не раз ловила себя на мысли, что не понимает, как Одиль может находиться в Париже. Что с ней сталось? Рыжеволосая красавица по-прежнему подвержена приступам гнева? Раздражается ли она, видя вражеских солдат в ресторанах или на террасах кафе, выказывает ли им свое презрение?

Когда Валентина вышла из такси у подъезда здания на Марсовом поле, она испытала невероятное облегчение.


Валентина разглядывала лучшую подругу, пытаясь понять, изменилась ли она. Ее волосы, собранные на затылке, все так же полыхали ярко-рыжим, хотя, вполне возможно, уже не совсем натуральным цветом. Одиль встретила гостью радостным криком, сжала в объятиях, как будто намеревалась задушить, а затем увлекла в гостиную.

Очутившись там, Валентина почему-то почувствовала неловкость. Здесь все было по-прежнему: коллекция картин Пьера, кресла из светлого дуба, но яркий свет ламп казался слишком резким; его блики играли на стальных остовах стульев и на металлических рамах ширм.

Быть может, ее встревожила излишняя суетливость приятельницы? Одиль нервно поводила руками, постоянно дергалась, как будто ей за шиворот насыпали толченого стекла. Ее лицо было напряженным.

Хозяйка дома достала бутылку коньяка, протянула бокал Валентине, второй поднесла к губам.

— За нашу встречу, моя дорогая! — бросила она с мимолетной улыбкой. — Я просто поверить не могу, что это ты, собственной персоной, сидишь здесь, у меня. Ты ведь уверяла, что не вернешься в Париж, пока последний немец не получит пинком под зад!

— Представь себе, я не видела Андре почти год. Он приезжал на несколько дней в Монвалон лишь прошлой весной.

— И тебе недостает твоего драгоценного супруга? — с иронией спросила Одиль.

Валентина удивилась этой интонации в ее голосе. Одним большим глотком Одиль опустошила бокал и наклонилась, чтобы налить еще. Горлышко бутылки звякнуло о край бокала.

— Время от времени я вижусь с ними, с Андре и Камиллой. Несколько раз мы ходили в театр. Моя крестница хорошеет с каждым днем. Только ей надо сделать стрижку, но она отказывается. Малышка упряма, как осел, но я люблю девушек с характером. Ведь это крайне важно для женщины, ты не находишь?

Валентина смотрела, как ее подруга подходит к дивану. Перед тем как сесть, она сделала странный пируэт.

— Как дела у Пьера?

Одиль, испустив глубокий вздох, откинула голову на спинку дивана с обивкой из ярко-фиолетового сатина. Она долго молчала, и Валентина уловила в вытянутом, расслабленном теле подруги некую отрешенность от всего мира.

— Пьер… Я так и не смогла родить ему ребенка, ну, ты знаешь. Возможно, если бы не это, все сложилось бы по-другому. А ведь я очень старалась! Посещала всевозможных профессоров, поражающих своим серьезным видом: «Немного терпения, мадам. У природы есть резоны, которые наш разум, увы, не может постичь…» — насмешливо передразнила Одиль. — Признаюсь, порой я даже завидовала тебе.

Она подняла голову и внимательно посмотрела на Валентину.

— Ты все еще можешь взять приемного ребенка, — заметила Валентина, ощутив прилив раздражения. — Сейчас так много сирот.

— Маленький еврей, ты об этом? — У Одили из горла вырвался горький смешок. — Хотела бы я видеть лицо Пьера, когда в наш дом войдет крошечная «звезда». И ты думаешь, что он с гордостью представит его своим друзьям в безупречно сидящих мундирах, в великолепных, начищенных до блеска сапогах, друзьям, которые не сомневаются в том, что они являются людьми первого сорта?

Валентина вздрогнула и, в свою очередь, сделала большой глоток коньяка. Она слишком быстро проглотила его и закашлялась. Затем женщина открыла портсигар, лежащий на низком столике.

— Я могу взять одну?

— Ты можешь брать все, что захочешь, — Одиль небрежно обвела комнату рукой. — Можешь выбрать любое вино или заказать кухарке любое блюдо. Мы ни в чем не испытываем недостатка.

Взгляд Валентины стал суровым.

— И это тебя не смущает? — резко бросила она.

Одиль пожала плечами.

— Тебе этого не понять. Ты там отлично устроилась, в своей деревне.

Валентина почему-то не стала протестовать. Она была обескуражена: квартира была слишком светлой, а подруга превратилась в совершенно незнакомого ей человека. В полной тишине раздался звук зажигаемой спички. Снаружи вновь полил дождь. Капли барабанили по оконным стеклам. На город уже упали сумерки, но за окном еще угадывались хрупкие силуэты деревьев. На земле не валялось ни одной веточки. Прохожие собирали их украдкой, они даже отрывали от стволов кусочки коры, чтобы лишнюю минуту погреться у огня.

Одиль полностью погрузилась в свои мысли. Она могла больше ничего не рассказывать о делах мужа. У Пьера Венелля все шло отлично. Вероятно, много лучше, чем до войны. Валентина чувствовала, что все внутри у нее леденеет. Она никогда не любила этого человека, но терпела его присутствие и пыталась найти в нем хоть что-то хорошее, потому что Пьер женился на ее лучшей подруге. Отныне он внушал мадам Фонтеруа только презрение, Одиль же вызывала у нее жалость.

Через приоткрытую дверь столовой Валентина увидела, как двое слуг в полосатых жилетах суетятся вокруг стола, расставляя бокалы и тарелки. Они о чем-то тихо переговаривались.

— Думаю, мне пора, — сказала Валентина, вставая.

Ее подруга тоже поднялась. Теперь они стояли рядом. Валентина заметила, что лицо Одили какое-то одутловатое. На губах лишь бледный след карминовой помады. Казалось, что Валентина смотрит на рыжеволосую женщину сквозь мокрое стекло, и она пожалела, что не может протереть его рукой, чтобы смахнуть с лица близкого ей человека печаль и горечь.

— Мы могли бы увидеться послезавтра, — предложила Одиль. — В посольстве Германии состоится небольшой прием. Если хочешь, Пьер достанет тебе приглашение.

— Я не думаю, что это хорошая идея, — прошептала Валентина, вспоминая о распоротой подкладке пальто. — На самом деле просто плохая.


На улице уже совсем стемнело, и фары одинокой машины тонули в тумане. Несколько робких лучиков света сумели пробиться сквозь светомаскировку на окнах. Поежившись, Валентина подняла воротник пальто и поискала глазами такси. Осознав, что ее попытки остановить машину тщетны, она направилась к входу в метро. Она пробила билет и прошла на платформу. Вокруг нее стояли люди в мокрой одежде, от которой исходили неприятные испарения. И у мужчин, и у женщин были одинаково усталые лица. Плакат на стене призывал французских рабочих записываться добровольцами. Трое немецких солдат с рюкзаками на спине беседовали весьма оживленно. Решительно, шага нельзя сделать, чтобы на них не наткнуться!

Валентина чувствовала смятение. Она не нашла у Одили столь необходимую ей моральную поддержку. В ее воспоминаниях подруга оставалась радостной и беззаботной. Валентина никогда бы не могла подумать, что обнаружит жену Пьера Венелля сломленной. Женщина испытывала одновременно растерянность и гнев, как будто Одиль сыграла с ней злую шутку Как она смогла позволить перетянуть себя в лагерь врага? Какое же большое влияние, оказывается, имеет Пьер на жену! Почему Одиль не сопротивлялась? Потрясенная, Валентина подавила приступ тошноты.

«Я не могу поехать домой, — подумала она, — только не сейчас». Но тогда у кого же ей искать прибежища? Взгляд Валентины задержался на плане Парижа. Надписи на немецком языке вызвали у нее дрожь. Она провела пальцем по линии метро, ведущей к IX округу.


Спустя какое-то время она стояла, подняв голову, и рассматривала почерневший, но элегантный фасад здания на улице Тревиз. Валентина впервые оказалась рядом с новым жилищем Александра. Женщина даже не была уверена в том, что он до сих пор здесь живет. Еще до войны она прочитала в газете статью, посвященную модельеру-меховщику Манокису, и тогда его адрес отпечатался у нее в мозгу.

Валентина пересекла молчаливую улицу. Квартал казался пустынным, каким-то «недоверчивым»: лавочки с закрытыми витринами, слепые, темные окна и тени, скользящие вдоль стен. На одном из домов чья-то рука неразборчиво нацарапала: «Сталинград».

Мадам Фонтеруа позвонила в дверь. Консьержка, остроносая, со строго сведенными бровями, указала гостье на второй этаж и проводила ее подозрительным взглядом. Изнуренная, немного испуганная, Валентина поднималась по деревянной лестнице, машинально переставляя ноги. Теперь ее маленький чемоданчик весил целую тонну. Ноги у нее подкашивались, и женщина вспомнила, что ела лишь накануне вечером. Перед тем как ехать на вокзал, она смогла проглотить только маленькую чашечку напитка из обжаренных ячменных зерен, который заменял ей кофе.

Пытаясь собраться с силами, Валентина прижалась лбом к двери. Тусклая медная табличка гласила: «Александр Манокис, надомный мастер, меха». Что она здесь делает? Что скажет ему? Он примет ее за сумасшедшую. Впрочем, после столь изнурительного дня она, скорее всего, действительно походит на умалишенную. Валентина поправила тюрбан из черного бархата, отряхнула пальто и пожалела о том, что у нее нет с собой зеркала.

За дверью послышались шаги. Все это просто абсурдно! Будет лучше, если она пойдет домой. Женщина уже начала поворачиваться, когда услышала, как щелкнул замок. Дверь приоткрылась, пропуская луч света, заливший лестничную площадку. Валентина повернулась спиной к выходящему мужчине. «Он меня не узнает», — подумала бывшая возлюбленная Александра и с часто бьющимся сердцем устремилась к лестнице.

— Валентина?

Она остановилась, услышав его низкий голос, и ощутила, как напряжены ее плечи и шея.

— Валентина, это ты?

Твердая рука схватила ее за запястье, чтобы не дать нежданной гостье убежать, и Валентина медленно повернулась к Александру Манокису. На нем было пальто. По всей видимости, мужчина собирался уходить. У Валентины создалось впечатление, что он стал мощнее. Плечи у него стали шире, черты лица казались более резкими, а в черных волосах засеребрились седые пряди, придающие греку особый шарм. Темно-голубые глаза, внимательно разглядывающие ее, заставили Валентину вспомнить о голубых глазах Максанса, но этот взгляд был тусклым, тяжелым.

Некоторое время Александр напряженно молчал, а потом прошептал:

— Что ты здесь делаешь?

— Не знаю, — искренне ответила она. — Возможно, я просто хотела увидеть загадочного «грека»?

И Валентина игриво улыбнулась.

Не говоря ни единого слова, Александр увлек гостью в квартиру и захлопнул дверь. Одним движением плеч он сбросил пальто, затем снял с Валентины тюрбан, перчатки, отсыревшее пальто, пропитавшееся запахом тумана. Он целовал ее щеки, губы. Женщина хотела было запротестовать и уперлась руками в его грудь. Но Александр был так настойчив, так увлечен, так опьянен ароматом ее бархатистой кожи, шелком волос, впадинкой на шее, ее плечами, руками… Он действовал нежно, но настойчиво и уверенно. Валентина была потрясена его пылом, его отчаянием, ей льстила мысль, что она настолько желанна. Как убежать от этого половодья чувств, что затопили душу ее бывшего любовника и ярко отразились на его лице? Как оттолкнуть эти нежные руки, прикосновения которых прежде были столь желанными? В ту секунду меж ними не осталось места для стыдливости и приличий. Валентина вернулась в Париж, не предупредив ни мужа, ни дочь, и теперь она отдавалась любовнику, которого не видела долгие годы, и не испытывала ни малейшего стыда. Александр нуждался в ней, как она нуждалась в нем. Да, через час или через два они расстанутся, возможно, это произойдет утром, они расстанутся в любом случае, но, что бы ни случилось, в их сердцах всегда будет жить тот негасимый огонь, что толкнул их в объятия друг друга при первой же встрече.

В комнате было холодно. Александр созерцал потолок. Голова Валентины покоилась на его плече. Он обнимал ее рукой за талию.

Ни единый звук не нарушал звенящую тишину, воцарившуюся в спальне, ни потрескивание паркета, ни шум машины, ни гул огня в печке. Казалось, что они находятся в склепе.

Когда на лестничной клетке Александр увидел Валентину, когда разглядел ее похудевшее, бледное лицо, он понял, что ни на секунду не прекращал ждать возвращения любимой. Он испытал такую всепоглощающую радость, что ощущение стало болезненным.

— Спасибо за юного Симона, — неожиданно сказал грек.

— Я надеюсь, что в дальнейшем его путешествие прошло без приключений. — Валентина вздохнула. — Я общаюсь с людьми всего один или два дня, а затем они уезжают, и я почти никогда не знаю, что случается с ними потом. Однажды один английский летчик прислал мне весточку из Лондона. Я была счастлива, как будто подарок получила.

Рука Александра сжала ее талию чуть крепче.

— Это становится все более и более опасным, Валентина. Возможно, тебе следует остановиться, ведь немцы заняли всю территорию страны.

— Это невозможно. Люди нуждаются в нас.

Манокис вздохнул.

— Я знаю, но все же…

— Иногда у меня складывается впечатление, что я больше не могу, что все эти несчастья отравляют нас, как гнойные язвы тело. И тогда я задаюсь вопросом, а сможем ли мы хоть когда-нибудь обрести былую беззаботность? Самое трудное… — Валентина на несколько мгновений замолкла, а затем продолжила: — Самое трудное — это видеть глаза детей. У меня в доме живет маленький Самюэль Гольдман, ты знаешь, это младший сын Макса и Юдифи. В прошлом году мне привез его Андре, снабдив мальчика фальшивыми документами. Ему всего шесть лет, а он вынужден привыкать к новому имени и к своей новой истории. Этот ребенок все время ждет возвращения своих родителей. Он очень мало говорит. Может часами сидеть, не двигаясь. Иногда, играя, он останавливается и замирает, как будто ему кажется, что он провинился. У меня такое впечатление, что он чувствует себя виноватым в том, что развлекается, в то время как его брат и родители исчезли. Когда начался новый учебный год, я даже опасалась отдавать его в деревенскую школу, я боялась, что другие дети будут жестоко с ним обращаться, но Андре решил, что так будет лучше. Во всяком случае, Максанс заботится о нем…

Она внезапно замолчала. Александр напрягся.

— Как он там? — с напускным равнодушием поинтересовался Александр.

Валентина спросила себя, должна ли она и сейчас отрицать, что именно Александр является отцом ребенка. Но с тех пор, как молодая женщина ступила на тайные тропинки этой нескончаемой войны, она изменилась. Отныне недомолвки казались ей чем-то неправильным, даже неприличным. Александр имел право знать, что его сын умный, веселый и ласковый мальчик. Зачем ей скрывать, что она любит Максанса так сильно, что порой сама страшится силы этой любви?

— У него все хорошо. Это чудесный ребенок. Ты мог бы гордиться им.

Мужчина напрягся. Он так крепко прижал любимую к себе, что ей стало трудно дышать.

— Послушай, возможно, позднее, когда война закончится, я найду способ… познакомить тебя с ним… Конечно, никому не открывая правды, ты ведь понимаешь…

Валентина разозлилась на то, что запинается, как девочка, и замолчала. Быстрым движением Александр зажег ночник, встал и собрал одежду, разбросанную по полу.

— Скоро девять. Я провожу тебя до дома. Поторопись, я должен вернуться до начала комендантского часа, — сказал грек срывающимся голосом.

Валентина, дрожа то ли от холода, то ли от волнения, повиновалась. Неловкими пальцами она натянула чулки, затем надела блузу и костюм. В кухне женщина ополоснула лицо холодной водой. Она чувствовала себя некрасивой и уставшей.

Мадам Фонтеруа вышла к Александру, который курил в мастерской. Внимание Валентины привлекла фотография, вырезанная из газеты и приколотая к стене. Возлюбленная Maнокиса подошла ближе. Ее сфотографировали после бала, в тот день на ней было знаменитое манто «Валентина». Растрогавшись, женщина тронула снимок пальцем. С тех пор прошло уже десять лет, а ей казалось, что целый век. «Как же я была тогда молода!» — подумала Валентина с некоторой гордостью.

В метро они почти не разговаривали. Валентина размышляла о том, что она, должно быть, походит на всех этих женщин с помятыми лицами, которые ехали с ней в вагоне. Внезапно она представила Одиль, которая пила шампанское и флиртовала с немецкими офицерами, гостями ее мужа, и в душе патриотки зародился глухой гнев. Она была не права, покинув Париж так надолго. Валентина лишилась привычных ориентиров. Почему она с такой легкостью приняла решение отправиться в Монвалон? Разве намного рискованней танцевать с дьяволом, чем бежать от него?

У подъезда дома на авеню Мессии Александр вручил любимой ее чемоданчик. Они расстались без слов. Мужчина сокрушенно покачал головой, резко развернулся на каблуках и пошел по улице, засунув руки в карманы и подняв воротник пальто.


Андре пытался слушать своего управляющего мастерской, но у него складывалось впечатление, что Даниель Ворм говорит на иностранном языке.

Лицо управляющего мастерской приобрело восковой оттенок, смотрел он затравленно. Из-за нервного тика дергалось правое веко. Тремя днями ранее Ворм был задержан и интернирован в Дранси, но затем его освободили вместе с другими скорняками, чью работу немцы сочли полезной для Рейха. Мужчина был поражен жуткими условиями содержания заключенных, перенаселенными комнатами, грязью, нищетой и голодом, которые царили в лагере, окруженном колючей проволокой. На вышках стояли охранники-французы.

А еще Ворм видел, как проходит депортация. Каждую неделю, начиная с февраля, подчиняясь неумолимому ритму, тысяча человек в сопровождении конвоя уезжала в неизвестном направлении, не имея возможности захватить с собой даже самые необходимые вещи, лишенные всех своих драгоценностей, денег и, самое главное, собственного достоинства. Мужчины, обритые наголо, дети с табличками на шеях…

— Я не понимаю, зачем они увозят малышей и стариков, — шептал Ворм. Он говорил так тихо, что Андре пришлось наклонить голову, чтобы слышать своего сотрудника. — Зачем увозят больных, пожилых женщин, таких как моя бедная супруга… Разве дети могут работать в лагерях? Я действительно не понимаю, господин Андре. Первый конвой отбыл почти год назад, приблизительно в это же время, в конце марта. Но никто не прислал весточку… Все эти люди, которых отправили на Восток…

Последовала долгая пауза. Андре ощутил ком в горле. Было слышно, как хлопнула дверь в коридоре.

— У вас действительно нет никаких новостей от жены?

Лицо Ворма исказилось еще сильнее. Он нервно провел рукой по редким седым волосам.

— Увы, нет, месье. Я узнал, что она была депортирована месяц тому назад, вместе с моей невесткой. Я надеюсь, что Эстер сможет позаботиться о ней… Мой сын находится в заключении в Германии. Если он узнает о случившемся, это его убьет…

Глядя на лицо управляющего, искаженное страхом и болью, Андре вспомнил о тех солдатах, с которыми он познакомился в окопах Вердена. Однако на сей раз это больше не была лишь «война мужчин», дьявольское сражение велось и против женщин и детей.

— Мне удалось кое-что узнать о чете Гольдманов.

— И что же? — воскликнул Андре, в его глазах вспыхнула надежда.

— Они тоже были депортированы. Отправлены с одним из конвоев. Кажется, месье Гольдмана не было в списках или же его должны были отправить в другой день. Но он пошел к коменданту лагеря и потребовал, что его выслали вместе с женой и сыном. Он устроил громкий скандал. Он не хотел, чтобы они уехали без него.

— Господи Всевышний! — прошептал потрясенный Андре.

Телефонный аппарат задребезжал от пронзительного звонка. Андре подошел к телефону, долго и внимательно слушал, затем положил трубку так осторожно, как будто боялся ее разбить.

— Это моя жена, — сообщил он бесцветным голосом. — Александра Манокиса арестовало гестапо.


Ева Крюгер толкнула дверь своей квартиры. Она задыхалась, как будто после долгого бега. Ее силы убывали день ото дня. Она положила пустую продуктовую сумку прямо у двери, сняла шляпку, но оставила меховые перчатки, пальто и шерстяной шарф. Женщина вошла в гостиную, которой давно не пользовались: в комнате стоял ледяной холод, невзирая на то что Карл утеплил окна с помощью бархатных гардин. Она села в кресло, но свет не зажгла.

С того самого момента, как 3 февраля ведомство Геббельса под торжественные звуки «Пятой симфонии» Бетховена сообщило по радио о поражении немецких войск под Сталинградом, Ева медленно угасала.

«Высшее командование вермахта сообщает, что сражение под Сталинградом завершилось… Жертва, принесенная VI армией, была не напрасна… Воины погибли, чтобы могла жить великая Германия». В память о героических бойцах фельдмаршала Паулюса фюрер велел объявить национальный траур.

С начала ноября они не получили ни единой весточки от Петера. Карл не знал, как успокоить супругу. Порой ей казалось, что она сходит с ума. Ева спала лишь урывками, просыпалась, как от удара, и не могла отличить день от ночи. Теперь она стала бояться темноты. Врач прописал женщине успокоительные капли, но ее сон не нормализовался, а стал лишь более зыбким. Еве чудилось, что ее тело засасывает болото. Язык едва помещался у нее во рту. Иногда она даже двух слов связать не могла.

Однако каждый день фрау Крюгер доползала до завода, где сортировала детали снарядов для минометов. Матери семейств, профессора, артисты, старики — все были мобилизованы на работу на тридцать военных заводов, расположенных вокруг города. На этих же заводах заставляли трудиться иностранцев. Сначала Еве, отлично владеющей итальянским и французским, удавалось обмениваться с беднягами несколькими фразами на их родном языке. Она читала в их взглядах удивление, а затем в их глазах загорались счастливые огоньки, как будто немка проливала целебный бальзам на израненные сердца пленных. Но с февраля фрау Крюгер стала избегать общения с ними и больше не поднимала глаз от рук, почерневших от пыли и грязи. На улице, завидев колонну военнопленных, возвращающихся в бараки, Ева отворачивалась. Хуже всех выглядели русские. Истощенные, постоянно голодные, они бросались к мусорным бакам, чтобы найти там остатки еды. Пианистка равнодушно смотрела на это, она затворилась в своем отчаянии, и никто, даже Карл, не мог вызвать у нее никаких эмоций.

Слушая передачи иностранных радиостанций, чета Крюгеров огораживала радио многочисленными подушками, чтобы не услышали соседи: разоблачение влекло немедленную депортацию. Би-би-си сообщало о девяноста одной тысяче пленных, захваченных под Сталинградом, и о более чем ста сорока тысячах погибших с немецкой стороны. Всего лишь несколько десятков человек смогли вырваться из адского котла до того, как город был взят советскими войсками.

Ева также слушала коммюнике Wehrmacht Bericht[54]. А когда ей удавалось послушать звуковые послания пленных, транслируемые на волнах «Радио Москвы», потрясенная мукой, звучащей в голосах этих молодых людей, которых гнали в Сибирь, фрау Крюгер задавалась вопросом: не слишком ли это эгоистично — желать, чтобы Петер оказался заключенным, а не погибшим?

Вот Карл повернул ключ в замке. Ева слышала, как он положил вещи у входа.

— Я нашел настоящий чай, дорогая, — жизнерадостным тоном сообщил он жене. — Тот, что ты любишь. Невероятно, не правда ли?

Мужчина зашел в кухню, затем в спальню. Ева знала, что супруг ищет ее. Она устало закрыла глаза. Любовь Карла угнетала. Она не могла больше выносить ни его обеспокоенного взгляда, ни его удручающей заботы. Однажды, когда женщина ощутила полную безысходность, когда существование в этом мире казалось ей бессмысленным, муж буквально вытащил ее. Тогда Карл смог найти слова, которые помогли Еве обрести силу духа. Но теперь все изменилось. Безутешная мать ждала лишь того дня, когда высшее командование сухопутных войск опубликует имена всех солдат, погибших под Сталинградом. Когда она окончательно уверится в том, что больше не увидит сына, она тоже покинет эту бренную землю.

— Почему ты сидишь в темноте? — спросил Карл, наконец обнаружив супругу.

Он зажег лампу. Среди белых чехлов, покрывающих мебель, на фоне огромного кресла она казалась такой маленькой и хрупкой! Когда Ева подняла на Карла абсолютно пустой взгляд, привычная тревога сжала его сердце. После их женитьбы он уже сталкивался с депрессиями Евы. После того как у нее случались выкидыши, Крюгер частенько присутствовал на репетициях оркестра, и тогда он убедился, что многие артисты обладают очень ранимой душой и способны на внезапные вспышки гнева. Страдания Евы причиняли Карлу почти физическую боль.

Он больше не чувствовал в себе той силы, что могла бы поддержать ее, вернуть к жизни. Он и сам был на пределе, шокированный тем неистовством, с каким Германия неслась к пропасти, подстегиваемая лаем одержимых нацистов. Мир сошел с ума, никто не мог остановить эту адскую машину, а скорбь Евы стала почти осязаемой. В какой-то момент Карл устыдился своих мыслей и решил, что недостоин той любви, что подарило ему Небо, любви, которую он испытывает к этой худенькой бледной женщине в поношенном пальто. Если бы он приложил больше усилий, то сейчас бы слушал, как она играет Шопена, и видел бы счастливое выражение на ее нежном лице.

Впервые в жизни Карл сложил оружие, он больше не мог вести непрестанную борьбу, сражаясь за свое издательство, выплачивая зарплату служащим, добывая пропитание, подбадривая Еву, молясь о том, чтобы их сына спасло чудо. В то, что это возможно, Крюгер больше не верил. Скоро его тоже призовут в армию, а затем призовут и мужчин, убеленных сединами. Когда вся молодежь Германии будет уничтожена, солдат станут ковать из стариков, калек и детей. И так до тех пор, пока не останется ни единого человека, кто сможет тянуть руку и кричать «Heil Hitler!».

Не говоря ни слова, Карл погасил лампу и закрыл за собой дверь, оставив Еву в одиночестве.


Когда Карл шел через прихожую в кухню, он остановился и прислушался. Затем мужчина на цыпочках приблизился к входной двери. Ему показалось, что он слышит рыдания. Встревожившись, Крюгер открыл дверь.

Молодая танцовщица, живущая на втором этаже вместе с родителями мужа, испуганно посмотрела на соседа. В руке она держала маленький черный чемодан, другой сжимала концы шарфа, которым повязала голову.

— Благой Иисусе! Розмари, что с вами случилось? Входите, присядьте. Мне кажется, вы сейчас упадете в обморок.

Карл помог молодой женщине сесть на стул в прихожей.

— Скажите мне, что произошло?

— Я сожалею, что побеспокоила вас, герр Крюгер, — пролепетала она, продолжая. — Но родители мужа выставили меня за дверь, и теперь я не знаю, куда идти…

— Послушайте, но это просто абсурд! Почему они так поступили?

Очень медленно Розмари опустила глаза и поднесла руку к животу. Карл проследил за ее взглядом. Когда бедняжка расстегнула пальто, мужчина увидел, что она беременна. Однако она осталась худой, как гвоздь, и ее живот был совсем маленьким. Скорее всего, именно поэтому ей удавалось до сих пор скрывать свое положение. Крюгер представил себе реакцию родителей мужа Розмари: обнаружить, что их невестка «недурно проводит время», и это после того, как их сын героически погиб на фронте! Это было странно, но во время войны многие люди начисто лишились такого чувства, как сострадание. Немецкие женщины были обязаны оставаться стойкими, верными супругами и образцовыми матерями. И сейчас, в отличие от мирного времени, мало кто не был бы шокирован, узнав, что юная, двадцатилетняя вдова солдата отдалась малознакомому мужчине.

— Простите меня… Простите… — повторяла совсем потерянная Розмари.

— Вы можете остаться у нас. Я уверен, что моя жена позволит вам пожить в комнате нашего сына.

Именно в этот момент Карл почувствовал присутствие Евы. Он задержал дыхание, не осмеливаясь повернуться. Мужчина боялся реакции супруги. Ева проскользнула к Розмари, медленно опустилась на колени и взяла руки молодой женщины.

— Это ведь ребенок Петера, не так ли, Розмари?

Их юная соседка перестала плакать. В ее глазах промелькнул страх, как будто она опасалась, что ее накажут. Она кивнула.

Карл переводил взгляд с одной женщины на другую. Последний раз Петер был в увольнении в октябре. Молодые люди понравились друг другу, они частенько ходили куда-нибудь поужинать. Крюгер радовался, что его сын нашел себе столь прелестную спутницу, не сомневаясь, что она скрасит дни его короткого отпуска.

Ева с трудом поднялась с колен. Она покачнулась от слабости, и Карл поддержал ее. Затем она склонилась к Розмари и поцеловала ее в лоб.


Валентина мерила шагами приемную банка Фуркруа. Секретарша сообщила ей, что господин директор отсутствует, но мадам Фонтеруа заявила, что она будет ждать. Она позвонила Одиль, и подруга заверила Валентину, что Пьер, как обычно, уехал на работу и будет дома лишь к ужину. Валентина не сомневалась, что Венелль появится в банке.

«Я буду бегать за ним до тех пор, пока не найду! — поклялась она. — Даже если для этого мне придется отправиться к этим бошам, с которыми он так любит обстряпывать свои делишки!»

Арест Александра поверг ее в ужас. Всего несколько часов назад в дом на авеню Мессин постучала незнакомая молодая женщина. Сара Эйснер работала у меховщика швеей. Этим утром, придя на работу в мастерскую, она узнала от консьержки, что на рассвете люди из гестапо явились за месье Манокисом. Консьержка видела, как его в наручниках затолкали в черный «ситроен», припаркованный у подъезда, офицеры в длинных кожаных плащах.

Стараясь справиться с паникой, которая не давала дышать, Валентина усадила перепуганную молодую женщину. Она налила гостье рюмку рома и попыталась найти успокаивающие слова. Конечно же, все это нелепая ошибка. Обыкновенная проверка личности. Серьезный взгляд, в котором можно было уловить и горькую иронию, заставил Валентину отвести глаза. Сару было трудно обмануть, да и ее тоже. Они обе опасались самого худшего.

Сара рассказала мадам Фонтеруа, что агенты полиции перевернули всю квартиру вверх дном. Складывалось впечатление, что по комнатам пронесся торнадо. Слава Богу, они не нашли ничего компрометирующего: ни листовок, ни фальшивых документов, ни радиопередатчика, они даже не опечатали квартиру.

Валентина проводила Сару до выхода. На пороге молодая женщина обеспокоенно обернулась.

— А вы сами, мадам?

Валентина подавила дрожь. Не надо даже думать об этом. Только не об этом! Враг чуял запах страха так же остро, как его чувствуют животные.

Сразу после ухода Сары Валентина подумала о Пьере Бенелле. Он был единственным человеком, который мог ей помочь. Разве он не вхож в гостиные оккупантов? Тот же Андре намекал ей на это, когда она пересказала ему свой разговор с Одилью. Быть может, Венелль знает кого-нибудь из высшего начальства, кто бы отдал приказ освободить Александра. Нельзя было оставлять грека в руках палачей.

Великий Боже, неужели кто-то донес на Александра? Знают ли немцы о том, что он связан с проводниками, переправляющими людей в свободную зону? Что он принимал у себя в квартире радистов, агентов Лондона? Вспомнив самые жуткие слухи, которые ходили о гестапо, о том, что происходило в зданиях на бульваре Ланн или на авеню Фош, Валентина решила действовать немедля.

Резко открылась дверь, и Валентина вздрогнула.

— Добрый день, Валентина, — самым любезным тоном поприветствовал ее Пьер Венелль. — Мне сказали, что вы ждете меня уже более часа. Мне льстит одна лишь мысль…

Но Валентина не могла терять драгоценное время на обмен любезностями.

— Добрый день, Пьер. Я пришла просить вас об одолжении.

— Вот как! Но мы не виделись много лет. Сначала расскажите мне немного о себе, моя дорогая. Как ваши дела?

Мужчина приблизился к гостье, чтобы поцеловать ей руку, которую она протянула ему после некоторого колебания. Затем Венелль сел в кресло и положил ногу на ногу. «Надо же, а он совсем не изменился», — раздраженно подумала Валентина. Все то же неотразимое обаяние, проницательный взгляд, волосы, соль с перцем, зачесаны назад. Белая рубашка и темный костюм с широкими лацканами, на рукавах тускло поблескивают золотые запонки.

— У меня все прекрасно. Я живу в Монвалоне с сыном. Мне кажется, что сегодня Париж — не то место, где можно воспитывать детей.

— Не вижу особых причин для беспокойства. Сейчас в городе спокойно.

— Давайте обойдемся без шуточек, думаю, так будет лучше. Сегодня утром гестапо арестовало одного бывшего сотрудника моего мужа. Разумеется, это недоразумение. Я хотела бы, чтобы вы назвали мне имя человека, который помог бы освободить нашего знакомого.

Венелль внимательно наблюдал за Валентиной. Но она спокойно выдержала его насмешливый взгляд.

— Вы по-прежнему непредсказуемы, Валентина. Почему вы хлопочете за этого человека? Бывший сотрудник Андре, говорите вы. Скорняк, который даже не работает на прославленный Дом Фонтеруа? Все это выглядит несколько странно, не так ли?

— Манокис талантливый мастер. Я восхищаюсь его работами. Одиль, как и многие дамы из высшего света и известные актрисы, до войны была его клиенткой. Нельзя позволить арестовать безо всякой причины столь одаренного человека.

— Ах! Элегантная дама, которая беспокоится о своих портных, — усмехнулся Пьер. — Вы изменили вашей любимой фирме, расположенной на бульваре Капуцинов? Вы боитесь, что, вернувшись в столицу, будете испытывать нехватку в меховых манто? Да, знаете ли, сегодня мех стал редким товаром. Но существует черный рынок. Там можно найти любые изделия, если, конечно, знать, к кому обратиться. Одиль подскажет вам, где вы сможете приобрести вещи самого высокого качества…

— В отличие от вас, я не собираюсь принимать участие в празднествах, в то время как моя страна находится в руках немощного старика и ее топчут сапоги варваров!

Валентина внезапно замолчала. Она злилась из-за того, что Пьер Венелль считает ее безмозглой ветреницей, но при этом опасалась, что зашла чересчур далеко. Какой же предлог ей придумать, чтобы заставить мужа подруги помочь Александру? Ведь не признаваться же Пьеру, что Манокис был ее любовником! Но, с другой стороны, пусть лучше он заподозрит ее в неверности, чем поймет, что Александр участвовал в движении Сопротивления.

— Вы молчите, Валентина? Раньше вы были разговорчивее.

— А вы мне казались не столь невыносимым, Пьер… Во имя нашей дружбы, я умоляю вас помочь мне.

Она хотела, чтобы собеседник услышал, как дрожит ее голос.

Пьер прищурил глаза и с плохо скрываемым вожделением окинул взглядом хрупкую фигуру женщины.

— А что я получу взамен?

Увидев, что его собеседница задохнулась от возмущения, мужчина расхохотался.

— Ну-ну, это всего лишь шутка! Я никогда не опущусь до шантажа, это было бы дурным вкусом. Назовите мне еще раз имя вашего протеже, я подумаю, что можно сделать. Но у гестапо свои законы. Я ничего не могу вам обещать.

Венелль занес имя Александра в записную книжку и пожелал Валентине хорошего дня. Ни в чем не уверенная, мадам Фонтеруа ушла из банка еще более обеспокоенной, чем явилась сюда.


После ухода Валентины Пьер Венелль долго сидел в одиночестве. В своем темно-синем пальто с лисьим воротником, в темном бархатном тюрбане, украшенном маленьким пером, державшаяся необыкновенно прямо, эта женщина поражала красотой. Казалось, время не властно над этими дивными чертами точеного лица, этой тонкой талией, длинными ногами. Однако красавица была очень напряжена, губы сжаты из-за беспокойства. Никогда ранее Пьер не видел в глазах Валентины столько тревоги, боли, которые даже вытеснили обычное презрение. «Она стала более человечной», — с изумлением подумал банкир.

Итак, безупречная Валентина Фонтеруа спустилась с небес… Вне всякого сомнения, арестованный мужчина был ее любовником. Пьер голову дал бы на отсечение, что это именно так. Интересно, как бы повел себя ее муж, узнав об этом? Этот несчастный преданный супруг, безнадежно влюбленный в свою жену, которая всегда помыкала им. Если бы Валентина принадлежала ему, Пьеру Венеллю, он никогда не стал бы окружать ее молчаливым поклонением, как это сделал Андре. Эта женщина до сих пор будила в Пьере самые безудержные желания.

Он и прежде страстно желал Валентину, мечтал сделать своей любовницей, но при этом был не прочь таким образом досадить ее мужу, которого Венелль презирал за слабость. Банкир думал, что это будет отличный способ отомстить проклятым Фонтеруа, которые довели до самоубийства его отца. Пьер с удовольствием представлял себе гнев, растерянность и боль Андре, узнавшего о том, что его жена наставляет ему рога с сыном несчастного бухгалтера, с презренным нуворишем. Но Одиль нарушила все его планы. Ее гортанный смех, резкие перепады настроения, ее великодушие… Она сумела изгнать из его головы самые темные мысли, отравлявшие существование Венелля. Вопреки своей воле Пьер привязался к этой женщине с пышными рыжими волосами, к женщине, напоминавшей ему непостижимых героинь произведений Густава Климта[55].

Банкир помнил тот день, когда узнал о смерти старого Огюстена Фонтеруа. Эта новость оставила у него во рту привкус горечи, ведь он не выполнил клятву, данную у тела родителя. Но если он так и не смог отомстить Фонтеруа, то сумел высоко подняться по социальной лестнице, и это восхождение стало его блистательным реваншем. Отлично понимая, что нет смысла мстить несчастному Андре, который в год самоубийства отца был еще ребенком, Пьер, тем не менее, чувствовал угрызения совести, но и странное успокоение, как будто с его плеч упал тяжелый груз.

Пьер покинул гостиную, где принимал Валентину, и вернулся в свой кабинет. Там он достал из кармана ключ и открыл дверь комнаты, куда приглашал лишь самых привилегированных клиентов банка. Именно здесь он повесил три лучшие картины из своей коллекции. На почетном месте, прямо над камином, висела «Нелюбимая», очаровавшая зрителей своей завораживающей наготой. Каждое утро Пьер приходил полюбоваться на это удивительное живописное творение.

Мужчина достал из ящика последний номер «Gazette des beaux-arts»[56]. Он пролистал журнал и нашел свою пометку, сделанную несколькими днями ранее. Торговец предметами изобразительного искусства Курт Мюльхайм сообщал, что начиная с седьмого марта его можно найти в отеле «Риц». Венелль снял телефонную трубку и попросил секретаршу соединить его с отелем.

Ожидая соединения, он закурил сигарету и прислонился к косяку межкомнатной двери. Как завороженный, мужчина смотрел на обнаженное тело юной Валентины Фонтеруа.

Несколькими минутами позже задребезжал телефонный звонок.

— Как дела, мой дорогой друг? — раздался в трубке бас Мюльхайма. — Вы по-прежнему довольны вашим Отто Диксом?[57]

— Я в восхищении, — ответил Венелль, вспоминая картину, которую он купил у Мюльхайма по баснословной цене.

— Ну, тогда я счастлив. Что еще могу сделать для вас?

— Когда-то вы мне говорили, что один из ваших клиентов интересуется творчеством Людмилы Тихоновой, — начал Пьер и тут же почувствовал, как изменилось настроение торговца. — Он все еще в Париже?

Мюльхайм ответил не сразу. Его жизнерадостность уступила место осторожности.

— Я полагаю, что да, — неуверенно ответил он. — А почему вы спрашиваете?

— Я знаю, что у вас феноменальная память, и потому думаю, что вы, конечно же, помните наш разговор, который состоялся несколько лет тому назад. Речь шла о портрете.

— Да, я что-то припоминаю.

— Если я правильно понял, ваш клиент занимает достаточно высокий пост в структуре СС.

— Как вы узнали, о ком шла речь? — в голосе Мюльхайма зазвенели панические нотки.

Венелль позволил себе улыбку.

— Ваши коллеги менее сдержанны, мой дорогой. В свое время художница не скрывала от публики, что именно я стал владельцем «Нелюбимой». Я сумел увести эту картину из-под носа всех коллекционеров еще до Осеннего салона, на котором работа имела оглушительный успех. Уже до войны мне не раз предлагали продать холст. И нашептали на ухо некое имя. Но я хотел бы вести дела только с вами, а также узнать, по-прежнему ли Standartenführer Эппинг занимает свой пост в Париже и не изменились ли его живописные пристрастия.

Мюльхайм кашлянул.

— Это не телефонный разговор. Вы не хотели бы пообедать со мной? В час, в отеле «Риц». Вас устроит?

— Разумеется. Я буду счастлив вновь повидать вас. До встречи.

Пьер Венелль положил трубку. Мужчина задавался вопросом, не потерял ли он разум. Отдать «Нелюбимую» за освобождение неизвестного ему человека! Безумие!

В зеркале, висящем напротив кабинета, Венелль увидел собственное отражение. Его глаза блестели. Наконец-то он поймал неприступную Валентину Фонтеруа! Она станет его должницей. Навечно!


Три дня спустя Валентина вновь оказалась в доме Венеллей. Женщина так нервничала, что не могла унять легкую дрожь в руках, когда подносила бокал с шампанским к губам.

Вокруг нее прохаживались дамы в темных вечерних платьях, расшитых блестками, от Марселя Роша[58] или Скиапарелли. Валентина рассеянно слушала, как они рассуждают о спектакле «Антигона» Кокто, об игре света и теней, используемой как элемент декорации. Видя их веселость и беззаботность, она вновь ощутила презрение и неприязнь. Одиль уже сообщила подруге, что никогда еще парижская светская жизнь не переживала такого расцвета, как в первые два года оккупации.

Валентина остановила свой выбор на длинном платье, сшитом еще до войны из строгого шелкового фиолетового крепа. «Почти траурное», — подумала красавица, примеряя наряд.

Она долго изводила Пьера телефонными звонками, но не узнала ничего определенного, зато получила приглашение, равнозначное приказу, явиться на этот ужин. Валентина поняла, что мужчина решил воспользоваться властью, которую он наконец обрел над нею.

Когда она спросила Андре, знает ли он кого-нибудь, кто мог бы посодействовать освобождению Александра, супруг сокрушенно помотал головой. Расстроенная из-за того, что пришлось обращаться к мужу за помощью, Валентина, избегая его взгляда, ловко уклонилась от вопросов Андре, сильно преуменьшив свою роль в движении Сопротивления. Камилла, закутавшись в шаль, бродила по квартире, как привидение. Она была обескуражена и растеряна, в конце концов поняв, что беда в любой момент может прийти к ним в дом.

Наконец Валентина увидела входящего в гостиную Пьера. Он поприветствовал гостей, извинился за задержку, коснулся губами щеки Одиль. Так как Валентина держалась в стороне, хозяин дома несколько мгновений искал ее глазами. Когда он подошел, мадам Фонтеруа задержала дыхание. Что он ей скажет? «Господи, помоги мне!» — взмолилась женщина, чувствуя, что силы покидают ее.

— Я полагаю, что эта маленькая неприятность скоро уладится, — сообщил Венелль.

У Валентины закружилась голова. Она закрыла глаза и почувствовала, как Венелль сжал ее руку.

— Вы побледнели, Валентина. Быть может, вы хотите присесть?

Она помотала головой.

— Нет… спасибо, — с трудом пробормотала женщина. — Вы нашли кого-то, кто сможет его освободить?

— Вполне возможно. Но придется заплатить весьма высокую цену.

— То есть?

Пьер взял бокал с подноса, который держал подошедший официант.

— Каждому человеку приходится просить о такой услуге, о которой просят только раз или, в крайнем случае, два раза в жизни. И потому следует крайне осмотрительно распоряжаться своими козырями. Оказалось, что у меня есть связи, благодаря которым я вышел на этих господ из СС. И один-единственный козырь. И когда я его использую, то останусь ни с чем. И как знать, не буду ли я в дальнейшем сожалеть о том, что столь рано разыграл свою сильную карту?

Пьер пристально посмотрел на Валентину. Она едва дышала.

— Стоит ли мне рисковать ради неизвестного мужчины? Что он сможет сделать для меня за эту услугу? — выдохнул Венелль.

Возможность шантажировать вдохновляла его.

— Итак, вы никогда ничего не делаете даром? — не смогла удержаться от иронии Валентина.

— Я не верю в бескорыстную доброту представителей рода человеческого. Каждый из нас всегда ищет какую-то выгоду. Даже тот, кто сеет вокруг себя одно лишь добро, очень надеется в конечном итоге попасть в рай. Нет, я не верю в бескорыстность людей. Я таких никогда не встречал.

— А вот я встречала. Более того, в последние годы я сталкивалась с ними достаточно часто. И они не перестают восхищать меня. Это относится и к тому человеку, о котором я хлопочу.

— Надо же, оказывается, ваш любовник — герой! — усмехнулся Пьер.

Уязвленная мадам Фонтеруа испепелила собеседника взглядом.

— Я вам не позволю…

— Нет, Валентина, — неожиданно тихо и зло протянул мужчина. — Вы позволите мне все ради того, чтобы спасти его. И если бы я попросил вас провести со мной ночь, вы бы согласились, не правда ли? Вы пошли бы на это, я уверен.

Холодок пробежал вдоль позвоночника красавицы. Она видела, что Венелль испытывает огромное удовольствие, унижая ее, заставляя страдать.

— Но ваше тело я слишком хорошо знаю, — продолжил он с насмешливой улыбкой. — Я восхищаюсь его великолепием. И опасаюсь, что реальность разочарует меня.

Валентина, ничего не понимая, смотрела на хозяина дома. Может, он свихнулся?

— Тогда вам был двадцать один год, ну же, вспомните… Мы встретились с вами на Монпарнасе. Вы не сказали мне, что делали в этом квартале, так далеко от вашего дома, но мне улыбнулась удача, и я сам все узнал.

Глаза Валентины округлились. Господи, так вот о чем идет речь! Должно быть, он купил картину Людмилы Тихоновой. А ведь она совсем забыла о ней. Мадам Фонтеруа испытала огромное облегчение.

— Бог мой, Пьер, вы напугали меня…

— Вам теперь это безразлично, не так ли? Правда, с тех пор много всего произошло. Но в то время это было немалой дерзостью! Я восхищался вашей отвагой.

Валентина не смогла удержаться от улыбки. Какая ирония судьбы! Ее портрет, написанный Людмилой Тихоновой, через много лет поможет освободить Александра из нацистских застенков. Просто невероятно!

— Если бы я могла это предусмотреть, то стала бы позировать обнаженной для всех художников и фотографов Монпарнаса, чтобы в ваших руках оказалось как можно больше козырей.

Она лукаво улыбнулась. Мадам Фонтеруа вновь обрела обычную уверенность в себе. «Решительно, она неотразима», — подумал Пьер, а в его глазах заплясали веселые огоньки.

— Вы ведь с тех пор не видели картину, не правда ли?

— Нет, только в мастерской у Людмилы. Я даже не могу сказать, почему вдруг решила позировать для нее.

— Вы чувствовали себя пленницей. Вы были дерзкой, безрассудной, но этого было мало, чтобы получить свободу. Вам нужен был муж, прекрасная квартира, положение. Если бы вы последовали за мной тогда, в день вашей свадьбы, я бы предложил вам совершенно другую жизнь.

Валентина медленно поднесла к губам бокал с шампанским.

— Ну да, у вас никогда не было ни прекрасной квартиры, ни свадьбы, ни положения, — усмехнулась красавица, обводя подбородком комнату.

— О, у меня все это появилось совершенно случайно. Я никогда не стремился к этому. И не стремлюсь.

— Тогда к чему весь этот маскарад? Наберитесь смелости и будьте самим собой.

Мужчина наклонился к собеседнице и прошептал ей на ухо:

— Слишком поздно. Я уже выбрал свой лагерь.

— А я свой.

— Досадно. Я всегда полагал, что вместе мы могли бы горы своротить.

Валентина опустила голову.

— Вы не в моем вкусе, Пьер.

— Однако ради вас, быть может, я тоже стал бы героем. Вместо того чтобы…

Во взгляде его серых глаз Валентина прочла скрытое сожаление, и это смутило ее. Пьер всегда вызывал у молодой женщины лишь неприязнь, и она внезапно задалась вопросом: а что толкнуло его на сотрудничество с фашистами? Стремление к власти? Желание выиграть? Уж точно не трусость. Ведь в далеком 1914 году он храбро сражался. «Что он скрывает?» — спросила себя заинтригованная Валентина, но внезапно ее внимание привлек новый гость, вошедший в гостиную.

Мужчина отличался отменной, истинно германской, светлой шевелюрой — признак высшей расы у нацистов. Глядя на него, Валентина не могла сдержать дрожь. Правильные черты лица, голубые глаза, высокий рост, статная фигура… И хотя вновь прибывший был в штатском, его легко можно было представить в черной форме СС. Гость улыбнулся и наклонился, чтобы поцеловать руку Одили. Безупречные манеры.

— А они хороши, не так ли? — прошелестел голос Пьера. — Дьявольское очарование. Ненадежные, коварные, но такие притягательные! Вот спаситель вашего протеже, Валентина. Будьте с ним полюбезнее. За столом вы будете сидеть рядом. Он питает непреодолимую страсть к творчеству Тихоновой. Думаю, когда-то они были любовниками, в ту пору австрийский ефрейтор еще не посеял семена раздора, а мы все были молодыми и полными иллюзий. В его коллекции не хватает центрального полотна. Он ищет его более двадцати лет. И именно я владею этой картиной. Он узнал об этом сегодня утром и был приглашен на ужин. Только взгляните, как он взбудоражен…

Мужчина смотрел по сторонам. Вне всякого сомнения, он искал хозяина дома. Одиль указала гостю на Пьера, который стоял в другом конце комнаты.

— Не говорите ему, что это я, Пьер, умоляю вас! — затравленно прошептала Валентина, глядя на решительно приближающегося ненавистного нациста. Ей казалось, что, завладев ее портретом, он сможет завладеть и ее душой.


Александр приподнялся на локтях и отполз в угол камеры. Темные царапины на стенах, облупившаяся штукатурка. Лампочка, укрепленная на потолке, заливала помещение пронзительным светом. Мужчина вновь съежился, баюкая правую покалеченную руку. Когда они начали дробить ему пальцы молотком, Александр подумал, что больше не сможет сопротивляться. Когда-то он был пугливым ребенком. Физическая боль — он не умел ее переносить.

Его левый глаз больше не открывался, а кровь оставляла во рту отвратительный металлический привкус. Он с трудом дышал, и при каждом вдохе ему казалось, что в грудь вонзаются кинжалы. «Они сломали мне все ребра, сволочи!» — подумал грек, проваливаясь в беспамятство.

Они подняли его на рассвете, затолкнули в машину. Слыша, как колотится его сердце, Манокис размышлял о том, что знает всего три имени. Это Мишель Онбрэ, бургундский фермер, руководитель подпольной организации, это Пьеретта, молоденькая связная, которая приводила к нему людей из Лондона и передавала поддельные документы, но он не знал ни ее адреса, ни фамилии. И конечно же, это Валентина.

От одной мысли, что он может предать Валентину, у Александра стыла кровь в жилах. Мужчина слышал, что некоторые отважные люди кончали жизнь самоубийством, чтобы не выдать имена своих товарищей. Следует ли ему поступить так же? А если ему не представится такая возможность? Зажатый на заднем сиденье черного автомобиля, который несся по безлюдным улицам Парижа, меховщик понял, что он впервые столкнулся с реальной угрозой жизни. И ему, как никогда, захотелось жить.

Когда они прибыли на авеню Фош, его отвели в комнату без окон и усадили на стул. Александр уже не чувствовал пальцев рук. Слишком тесные наручники нарушили циркуляцию крови. Через десять минут в помещении появился мужчина в сером костюме. Он уселся за стол, на котором стоял массивный черный телефон, и оглядел арестованного. Его лицо казалось приветливым. Гестаповец вежливо представился греку, как будто они находились на светском рауте, и Александр понял, что он не сможет тягаться с этими изуверами.

Очень осторожно Манокис оперся затылком о стену. Малейшее движение требовало неимоверных усилий. Болезненная судорога время от времени пробегала по всему телу.

Тогда Александр просидел на стуле несколько часов. Ему не давали ни есть, ни пить, но выводили в туалет. Когда тюремщики сняли с него наручники, онемевшие запястья заныли от боли. В какой-то момент панический страх уступил место странному оцепенению. Человек в сером костюме уходил и возвращался, по-прежнему любезно улыбаясь. Александр разыгрывал невиновного, утверждал, что его арестовали по ошибке.

Когда Манокис уже потерял всякое представление о времени, на него обрушился первый удар, который опрокинул мужчину на пол. Из разбитого носа потекла кровь, голова грохнулась о плитку. Сильнейший пинок ногой в живот вынудил Александра закричать. Они схватили его за ворот рубашки и заставили подняться.

Постепенно грек осознал, что от боли можно абстрагироваться. Для того чтобы противостоять ей, надо всего лишь отделить сознание от тела, от этого жалкого и немощного куска плоти, и тогда можно снести все — побои, пощечины, плевки.

Но когда двое мучителей зажали его руки, а третий разбил мизинец молотком, подпольщик признался, что помогал евреям покидать столицу, но заявил, что не знает, кто изготовлял фальшивые документы.

После того как Александр первый раз потерял сознание, а затем пришел в себя, он назвал имя Пьеретты, ведь по одному имени они никогда не смогут найти девушку. Но оказалось, что его мучители уже давно все знали о связной. С садистским удовольствием они сообщили допрашиваемому, что ее полное имя Пьеретта Ланже, что ей двадцать лет, что она изучает историю в Сорбонне и проживает вместе с матерью на улице Мартель. Александр с ужасом представил себе девушку в руках этих палачей и нашел в себе силы не назвать имен Онбрэ и Валентины. Во всяком случае, пока. Теперь, когда он знал, что его ждет, он не был уверен в том, что сможет быть таким же стойким на втором допросе.

В соседней комнате раздался звук льющейся воды и смех. Затем прозвучал женский крик, полный страха и боли.

Александр не смог сдержать дрожь. Соленые слезы полились из его правого глаза и обожгли разбитые губы.


Камилла прислонила велосипед к решетке, огораживающей двор на улице Тревиз, и поспешила к лестнице. Она несколько раз надавила на кнопку звонка. Сара открыла дверь.

— Как он?

— Приходил врач, — прошептала молодая женщина. — Он сказал, что все не так плохо, но месье Александр не должен двигаться, по крайней мере, несколько дней.

— Я хочу взглянуть на него.

— Я не думаю…

— Что-то не так? — резковато осведомилась Камилла, обходя Сару и направляясь к спальне, где лежал спасенный.

Девушка подумала, что служащая Манокиса просто не хочет, чтобы она видела Александра. Камилла знала, что его пытали, но она должна была убедиться, что ее знакомый все еще жив.

После ареста Александра, все эти четыре дня, ее не оставлял животный страх. Она закрылась в своей комнате и отказывалась покидать дом. Камилла ругала себя за трусость. Но эти монстры из гестапо арестовали хорошо знакомого ей человека! Речь шла не о напечатанных в списках расстрелянных фамилиях чужих людей. Впервые весь этот ужас непосредственно коснулся ее, и юная француженка ощущала себя растерянной.

Перед тем как войти, Камилла постучала в дверь. Шторы в комнате были задернуты, и в спальне царил полумрак. В ноздри ударил резкий запах лекарств. На столике, стоящем у изголовья кровати, горела лампа с опаловым абажуром. Присев на край матраса, над больным склонилась какая-то женщина, но когда Камилла вошла в комнату, она даже не повернулась.

— Принесите мне еще тазик с водой, Сара, — попросила она тихо. — Мне кажется, что компресс приносит ему облегчение.

— Мама! — воскликнула Камилла.

Валентина обернулась.

— Что ты тут делаешь? — выдохнула явно раздосадованная мадам Фонтеруа.

— Папа сказал мне, что Александра освободили… Я хотела узнать, как он…

Камилла была смущена. Она знала, что ее мать что-то связывает с Александром Манокисом, ведь именно к ней грек когда-то обратился за помощью, но она никак не ожидала увидеть Валентину у постели подпольщика, да еще с таким странным выражением лица. На нем читалась не только озабоченность.

— Как он?

Ничего не говоря, Валентина встала и отошла в сторону.

— Бог мой!.. — пробормотала Камилла.

Лицо Александра невозможно было узнать: один сплошной синяк и корка запекшейся крови, едва различимые щелки глаз, распухшая челюсть, разбитые губы. Плотная повязка на торсе. На белой простыне обездвиженные перебинтованные руки.

Камилла прижала к губам дрожащие пальцы. Потрясенная, она с трудом сдерживала рыдания, хотя ее глаза оставались сухими.

— Будьте так любезны, позаботьтесь о моей дочери — она вот-вот упадет в обморок, — попросила Валентина появившуюся на пороге Сару, которая принесла тазик с теплой водой.

Мадам Фонтеруа смочила в воде полотенце и очень осторожно положила его на лоб Александра. Сара приобняла Камиллу за плечи и увлекла ее в кухню.


Камилла не могла как следует вдохнуть. В ушах у нее шумело, перед глазами плыли темные пятна. Видя, что девушка сейчас потеряет сознание или ее стошнит, Сара схватила бумажную выкройку, свернула ее кульком и поднесла ко рту Камиллы.

— Дышите, мадемуазель… Дышите!

Наконец-то Камилла смогла вдохнуть и тут же залилась слезами. Сара крепко обняла юную особу.

— Ну-ну, мадемуазель… Все наладится… Вы очень впечатлительны. Поплачьте, и вам станет лучше. Он вернулся к нам, месье Александр. И это чудо… Доктор обещал, что он поправится…

Камилла вытерла глаза салфеткой, лежащей на столе. Сара плеснула в стакан какой-то настойки.

— Выпейте! Самое лучшее лекарство от нервов, которое я знаю.

С робкой улыбкой Камилла подчинилась. Крепкий напиток заставил ее закашляться.

— Пожалуй, я тоже выпью стаканчик, — сказала подошедшая Валентина и села напротив дочери.

Она взяла стакан, который ей протянула Сара, и залпом опустошила его. Затем она сунула руку в карман своей шерстяной кофты и достала оттуда зажигалку и пачку сигарет.

— Пусть Бог благословит Одиль! Благодаря ей мы никогда не останемся без сигарет. Тебе лучше? — спросила Валентина у дочери.

Камилла кивнула. Почему рядом с матерью она всегда чувствовала себя такой беспомощной, даже в столь драматической ситуации?

После возвращения Валентины в Париж девушке стало казаться, что она вернулась в детство. Камилла надеялась, что совместные действия, направленные против немецких оккупантов, сблизят их. Она гордилась собой, рассказывая матери, как помогала людям выбраться из города, посылая несчастных к Александру. Конечно, это не так много, другие люди оказались более отважными… Отец места себе не находил от беспокойства, а мама восприняла рассказ дочери как нечто вполне естественное.

И вот теперь, в этой кухне с чугунной печью, глядя на грязные тарелки, громоздящиеся в раковине, на маленький помятый оловянный кофейник, примостившийся на этажерке, Камилла внезапно ощутила, что напротив нее сидит совершенно чужая, незнакомая ей женщина.

Ни пудры, ни помады; выступающие скулы, блеклый цвет лица, две скорбные вертикальные складки, пересекающие лоб до переносицы. Строгая линия выщипанных бровей лишь подчеркивала ясный взгляд холодных глаз. Уверенной рукой мадам Фонтеруа завела за ухо прядь черных волос, упавшую на щеку.

— Завтра мы увезем его из города, — тихо сказала Валентина. — Доктор опасается, что при перемещении мы можем повредить ему легкое, говорит, что его пока нельзя трогать. Но я не стану ждать. Здесь слишком опасно.

— Но ведь его отпустили, значит, больше нет никакого риска.

— Мое бедное дитя, неужели ты веришь словам каких-то бошей? — усмехнулась Валентина. — Хотя, если вспомнить, что к одному из них ты когда-то испытывала нежные чувства…

Камилла побледнела, задохнулась. Она вспомнила о всех тех моментах в своей жизни, когда мать вот так же отталкивала ее своей отвратительной холодностью. Мадам Фонтеруа никогда не бывала нежной с дочерью. И даже если порой с губ Валентины и срывались ласковые слова, то как Камилла могла верить им, постоянно сталкиваясь с этой ледяной отчужденностью? Слова любви матери стоили приблизительно столько же, сколько обещания проклятых бошей, которых Валентина так ненавидела.

С лихорадочным взглядом, испытывая душевное смятение, Камилла оттолкнула стул, оставляя царапины на плитках пола.

— Как ты можешь говорить такие гнусные вещи? — процедила девушка сквозь зубы. — Петер был очень хорошим человеком. Да, он мне понравился, это правда, и я нисколечко этого не стыжусь. Мы даже занимались любовью, представь себе… Мне тогда только исполнилось шестнадцать лет. Это случилось в Монвалоне, в то лето, когда он привез к нам Лизелотту и Генриха. А ведь он сильно рисковал, помогая детям покинуть Германию! Этот грязный бош, как ты любишь выражаться!

Щеки девушки горели. Она вся дрожала.

— Мы занимались любовью прямо на берегу реки… и ты знаешь, о чем я подумала, когда он обнял меня? Я подумала: мама была бы в ярости, если бы узнала о том, что я отдаюсь немцу… Потом я жалела об этом поступке, злилась на себя, ведь я использовала Петера, чтобы отомстить тебе. Он, я в этом уверена, он влюбился в меня. Он был искренен. В то время как я всего лишь хотела наказать тебя… — Камилла сжала кулаки. — Потому что ты никогда меня не любила.

Ее голос сорвался. На мертвенно-бледном лице глаза Камиллы пылали. Она посмотрела на мать и встретила бесстрастный взгляд ее зеленых глаз.

Тогда, чувствуя, что у нее сердце вот-вот выскочит из груди, Камилла резко развернулась и выбежала из квартиры. По лестнице простучали деревянные подошвы ее туфель.

Сара все слышала. Взволнованная молодая женщина закрыла входную дверь и вернулась в кухню.

— Мадам, быть может, стоит пойти за ней? Девочка так расстроилась…

Валентина зажгла новую сигарету.

— У нее такой возраст: кровь играет, настроение постоянно меняется. Не волнуйтесь, моя дорогая Сара, скоро она придет в себя, и мы выберем подходящий момент, чтобы объясниться. А сейчас у нас есть более серьезные заботы. Надо подготовить месье Манокиса к переезду. Я вот все спрашиваю себя, возможно, вам следует уехать вместе с ним? На Восточном фронте немцы отступают. Советская армия победит, это уже очевидно. Очень скоро рабочих-скорняков будут вывозить, как и всех остальных евреев. Пострадают даже те, кого не депортировали до сих пор. Вам надо уехать, последовать за вашим братом Симоном. Ждать больше нельзя.

Сара кивнула. Мадам Фонтеруа говорила с такой уверенностью, что ей было трудно возражать. К тому же она была права. Облавы на евреев в Париже не прекращались, и это пугало молодую работницу, как и содержание тех редких писем, что она получала от отца, интернированного в Дранси. Не единожды Сара ездила за город, чтобы передать посылку папе. Она не теряла надежды увидеть знакомую фигуру за колючей проволокой и потому раз за разом присоединялась к другим женщинам, которые выходили из метро на станции Жоре, чтобы пересесть там в автобус. Ей приходилось выстаивать огромные очереди: ведь в машину допускались всего две еврейки. Но с тех пор как отца выслали в Польшу, семья не получила от него ни единой весточки. Сара хотела верить в то, что ее папе не пришлось слишком страдать от тяжелой работы.

С глубоким вздохом Валентина тщательно раздавила в пепельнице окурок. Она потерла глаза и направилась к Александру.

Яростная реакция Камиллы застала ее врасплох. Валентина ругала себя за те дурацкие фразы, но она была в шоковом состоянии, в которое впала, увидев искалеченного Александра. Неожиданное появление Камиллы еще больше вывело женщину из равновесия. И испугало ее. Валентина не хотела, чтобы Камилла подвергалась даже малейшему риску. Разве не достаточно того, что она сама рискует? Положение становилось все более и более опасным. Истории, которые ей рассказывали, приводили в ужас.

«Неужели я действительно плохая мать?» — спросила себя озадаченная Валентина. Хорошо, что Камилла нашла в себе мужество оказать ей сопротивление и высказать всю горькую правду в лицо. У нее сильный характер, Одиль не ошиблась. «Во многом она похожа на меня», — с удивлением думала Валентина. Возможно, ее дочь права. Она никогда не умела любить так, как того хотела Камилла, но ее девочка должна знать, что мама уважает ее.


Несколькими днями ранее в Neues Theater[59] на Аугустусплац давали «Валькирию» Рихарда Вагнера. «Это знамение», — с горечью подумала Ева. Именно эта музыка достойна возвестить конец великого Рейха, который должен был просуществовать тысячу лет.

В подвале, ставшем бомбоубежищем, две газовые лампы заливали призрачным светом перекошенные от ужаса лица людей. Напряженные плечи, наклоненные головы, — все ждали низкого гула бомбардировщиков, прилетающих со стороны Англии.

Здесь у каждого было свое место. Сначала Ева удивлялась тому, что люди пытаются отстоять некие иллюзорные права в этом тесном пространстве с потолком, по которому тянутся трубы канализации и отопления, в пространстве, где царят плесень и страх.

Так, старая фрау Шребер, не обнаружив своего складного стула справа от лестницы, около винных полок, от которых осталась одна лишь сетка, потому что все бутылки были давно опустошены, а деревянные планки использованы на дрова, впадала в истерику, обвиняя большевиков, евреев и франкмасонов в том, что они украли ее место. Сумасшедшая старуха до сих пор водружала на грязную серую блузу брошь в виде нацистской свастики. Ева давно отказывалась перемолвиться с ней хотя бы словом. «Именно из-за таких женщин, как она, эта страна будет уничтожена, — говорила фрау Крюгер Розмари. — Это их избирательные бюллетени в урнах позволили Гитлеру взять власть в свои руки!»

Первые бомбы упали на Лейпциг в октябре. На следующий день Ева и Карл отправились посмотреть на дымящиеся развалины первой пострадавшей саксонской церкви. «Отныне мы знаем, чего нам ждать», — прошептал мужчина, созерцая руины.

В ту ночь, около трех часов, их разбудил пронзительный вой сирен. Ева и Карл действовали, как автоматы. Они легли спать полностью одетые, но не потому что боялись воздушной тревоги, а потому что с начала декабря в городе стояли сибирские морозы. Таким образом, супругам надо было только натянуть пальто, тяжелые ботинки и прихватить маленький чемодан со всем необходимым, который уже давно все время стоял рядом с входной дверью. Розмари вышла из своей комнаты: на щеке след от складки на наволочке, на руках крошка Соня, закутанная в одеяло. Прежде чем спуститься в подвал, Ева приподняла край шторы в гостиной. Над крышами в чернильно-черном небе метались лучи прожекторов.

В полной тишине они зажгли карманный фонарик и присоединились к обитателям дома, которые терпеливо ждали перед дверью погребка. Как обычно, старуха Шребер устремилась в бомбоубежище первой, за ней последовали родители мужа Розмари, которые продолжали относиться к молодой женщине с враждебной холодностью и вовсе не замечали ее ребенка. Ева и с ними уже давно не заговаривала.

— Они приближаются… — прошептал кто-то, и вдали послышался раскатистый грохот взрыва.

Малышка Соня захныкала. Розмари принялась ее качать, напевая колыбельную.

Прислонившись к стене, Ева повернула голову к Карлу. Герр Крюгер спустился в укрытие последним, тщательно закрыв за собою дверь. В этот момент, глядя на его усталое лицо, Ева испытала небывалый порыв любви. «Спасибо тебе, Господи, что ты послал мне такого необыкновенного мужа!» — подумала Ева, беря супруга за руку.

— Их цель — заводы на западе и на востоке города, — уверенно заявил мужской голос. — Нам следует опасаться лишь шальных бомб.

Казалось, что Розмари приободрилась.

— Все будет хорошо, моя дорогая, — шептала она ребенку, касаясь губами его лба. — Не бойся ничего, Mutti здесь, она тебя защитит.

Ева любовалась умиротворенным личиком внучки, которой уже исполнилось пять месяцев. Она родилась второго июля, прекрасным солнечным днем. Когда акушерка протянула ей крошечное тельце, Ева чуть не задохнулась от счастья. Она испытала чувство глубочайшего покоя. На сей раз она стала свидетельницей чуда рождения. Беременность Розмари проходила тяжело. Последний месяц истощенная молодая женщина почти не вставала с кровати. Ева и Карл суетились вокруг нее, стараясь раздобыть для беременной хоть сколько-нибудь сносной еды. Супруги Крюгеры отказывались от своей скудной доли мяса и картофеля, чудом доставали овощи и фрукты. И порой Ева не могла скрыть своего раздражения, когда Розмари начинало тошнить, стоило ей проглотить несколько кусочков еды.

Все понимали, что роды будут нелегкими. «У нее такие узкие бедра!» — проворчала акушерка, как только вошла в комнату. Ева уже приготовила горячую воду и чистое белье. Больше всего она боялась, что и мать, и дитя умрут в страшных страданиях. Они не смогли достать ни морфия, ни других обезболивающих средств. Но Соня явилась на свет, словно ангел во плоти. Даже акушерка заявила, что она редко присутствовала при столь благополучных родах. И хотя худенькое личико Розмари приобрело синеватый оттенок, оно сияло счастьем.

Первый разрыв бомбы заставил задрожать землю и вызвал испуганный крик у Розмари. Затем разверзся ад.

Взрывы следовали один за другим. Стены и потолок сотрясались от безжалостных ударов. В глубине подвала лопнула водопроводная труба. Крики ужаса не могли перекрыть страшный грохот. Еву швырнуло на пол, ей казалось, что она слышит, как кто-то кричит: «На помощь!» Что-то тяжелое упало женщине на спину, так что у нее перехватило дыхание. У фрау Крюгер потемнело в глазах. «Я умираю, — подумала она. — Я умру, так и не увидев, как вырастет Соня».

— Ева! Ева!

Ева приложила усилие, чтобы подняться, но ее придавило телом какого-то бедняги. Густая вязкая жидкость заливала шею женщины. Охваченная паникой, пианистка мечтала лишь об одном — избавиться от ужасного груза, который не давал ей дышать. Рыча, она принялась высвобождаться, и в конце концов ей удалось повернуться на бок и сбросить с себя истекающее кровью тело.

Это был их сосед с шестого этажа, уважаемый профессор литературы. Когда Ева встречалась с ним, они всегда обменивались несколькими фразами. Несчастный мужчина страдал от клаустрофобии и потому получил разрешение сидеть на ступенях лестницы, ведущей к выходу из подвала, — так у него создавалась иллюзия, что он в любой момент может выйти на улицу. Подняв глаза, Ева увидела вместо двери зияющий пролом. Скорее всего, дверь выбило взрывной волной, которая и отбросила беднягу метров на пять вглубь подвала. Внезапно фрау Крюгер вздрогнула, как от удара.

— Розмари, где ты? — крикнула она, оглядывая подвал.

Ева почти ничего не видела. Одна из газовых ламп погасла, другая тускло освещала пространство вокруг себя. Снаружи доносился рев моторов. Через отдушину, выходящую на улицу, женщина заметила отблески пожаров. Едкий запах заставил ее закашляться.

В буре наступило затишье. Земля перестала дрожать. Нетвердой поступью Ева двинулась по подвалу. Наконец она наткнулась на Розмари, которая, съежившись, собственным телом закрывала Соню.

— Розмари! Ответь мне! — воскликнула Ева, хватая молодую женщину за плечи.

— Со мной все нормально… С малышкой тоже.

— Слава Богу! Карл? Карл, где ты?

Вокруг раздавались только стоны и рыдания. Люди со страхом спрашивали, что произошло. Фрау Крюгер схватила лампу и только тогда обнаружила Карла, прислонившегося к стене; его голова склонилась на грудь. Ева опустилась на колени и подняла голову мужа за подбородок. Тоненькая струйка крови текла по виску мужчины, но он еще дышал.

— Карл, очнись!

— Возьмите, в моей фляге осталась вода, — сказала Розмари.

Ева нашла в кармане платок, смочила его и приложила к лицу мужа. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем Карл открыл глаза и мутным взором окинул подвал.

В проеме двери появилась чья-то фигура. Мужчина, размахивающий ветрозащитной лампой, прокричал:

— У вас есть еще место?

— Для трех или четырех человек, — ответила Ева.

Мужчина повернулся и сделал знак рукой. В подвал проскользнула женщина с двумя детьми лет по десять. Они сбежали по ступеням и укрылись в углу, на который им указала Ева. Белки глаз сверкали на черных от сажи лицах. Их одежда была покрыта копотью.

— Там, в конце улицы, обрушились дома, — хриплым голосом сообщила женщина. — Аугустусплац лежит в развалинах. Бомбы задели и университет. У нас начался пожар. Мы решили рискнуть и покинули наше убежище, чтобы поискать другое…

— Я никогда не видел столь страшного зрелища, — продолжил ее рассказ мужчина. — От пламени пожаров светло, как среди бела дня. Все горит, дома рушатся один за другим. Это называется ковровая бомбардировка. На шоссе расплываются зеленоватые вязкие лужи… Скорее всего, это фосфор… — Мужчина зашелся в мучительном приступе кашля. — Ах, негодяи! Вот что делают с городами!

Пораженная, Ева заметила, что на незнакомце коричневая форма СА. Его обезумевшая от ужаса жена прижимала к себе детей. Ева ощутила, как в ее душе панику сменяет бешенство. Фрау Крюгер дрожала с головы до ног: она оказалась в этом ужасном подвале вместе с трупом, со старухой-нацисткой, стенающей в своем углу, с членом СА, совершившим немало подлостей, со своей пятимесячной плачущей внучкой, а также с мужем, который с трудом приходил в себя.

— Бог мой, они возвращаются! — внезапно раздался испуганный голос.

И снова послышался низкий гул. Опять раздались взрывы, на сей раз в стороне, но их разрушительная сила явно была не меньшей. Лейпциг был приговорен. Наступил час расплаты.

Ева устроилась между Карлом и Розмари. Она сжала руку Карла, обняла за плечи Розмари, которая согнулась над девочкой, чтобы защитить ее, и повернула лицо к сполохам пламени, которые были видны через щель неплотно закрытой отдушины.

Фрау Крюгер спрашивала себя, удастся ли им выжить. В какой-то момент она вспомнила, как готовилась к концертам, и решила отвлечься, отгородиться от этого сумрачного мира, который превратил ее в узницу.

Мысленно она перенеслась в родной город, который не видела уже долгие годы, к спокойным голубым водам Адриатики, к прекрасным охровым и розовым фасадам Borgo Teresiano[60], к оживленным набережным, где по воскресеньям, после мессы, дружно прогуливаются целые семьи. В небе кружат чайки. Еве даже казалось, что она слышит гудки кораблей. Перед ее взором мелькали радостные лица детей, опьяненных морским воздухом и ароматами солнечного Триеста.

Париж, май 1946

Максанс Фонтеруа тщательно закрыл дверь и закрепил ручку стулом. С недовольной гримасой он ослабил узел на галстуке. Затем юноша сел на подоконник, достал из кармана пачку «Лаки Страйк» и чиркнул спичкой. Откинув голову назад, он вдохнул ароматный дым и посмотрел на прямоугольник голубого неба, виднеющийся между домами, выходящими фасадами на авеню Мессии.

Конец войны Максанс пережил, как наказание. Конечно, счастье, что бошей разбили, но победа предвещала юноше разлуку. Он должен был оставить Монвалон, деревья, виноградники, ручьи и лужайки и вернуться в душные классы парижского лицея, отказаться от свободы, которой наслаждался долгих пять лет — срок, кажущийся вечностью, когда тебе еще только исполнится пятнадцать, — и вновь подчиниться правилам мира асфальта, оказавшись в сумрачной серой столице. Больше всего ему не хватало его пса, дворняжки, лишившейся части уха. Мальчик нашел ее повизгивающей от боли — собака попала лапой в капкан браконьера.

Стоило Максансу ступить на парижскую мостовую, как он физически почувствовал себя неважно. Роскошные комнаты на авеню Мессии с мебелью из ценных пород дерева, с высокими потолками с лепниной сразу же показались ему чужими. Его старые игрушки не принадлежали тому молодому человеку, в которого он превратился. Разглядывая книги, выстроившиеся на полке над кроватью, просматривая тетради с рисунками, Максанс чувствовал себя так, как будто вторгся в личную жизнь ребенка, которого не знал. Неужели он играл с этой деревянной лошадкой? Руководил сражениями оловянных солдатиков из гвардии Наполеона? Несколько растерянный, Максанс сложил все эти книги и игрушки в картонную коробку — мать велела отнести их в детский приют.

Из гостиной долетали взрывы смеха. Его мать только что получила награду за участие в движении Сопротивления, и вот теперь к ним пришли друзья, чтобы отпраздновать это событие.

Во время церемонии Максанс страдал от жары в своем шерстяном костюме. Он невнимательно слушал поздравительные речи, глядя то на яства, расставленные на буфете, то на отца, у которого было помятое и уставшее лицо.

Отец… Юноша так и не привык к нему. Для Максанса он остался незнакомцем, редко появляющимся в Монвалоне. Ласковое поглаживание по щеке, доброжелательный взгляд — вот и все проявления отцовской любви. Внешне спокойный человек, он не позволял себе никаких резкостей… Максанс не мог его понять.

То ли дело мама — натура сложная, многогранная, деятельная, вся из углов и колючек, с которыми юноша привык сражаться. Настроение у Валентины было столь же переменчивым, как и небо над холодными морями: то серый сумеречный свет, то яркие солнечные лучи, быстро прогоняющие короткие, но яростные ливни. Как ни странно, молодой человек отлично понимал свою мать, мадам Фонтеруа, хотя она и казалась непостижимой. Да, он страдал от ее раздражительности, нетерпения, от ее решений и приказов, которые хлестали почище кнута, но Максанс был уверен, что после бури его всегда согреет ее нежность и любовь.

Дым от сигареты попадал в ноздри и обжигал носоглотку Юноша думал о своем разговоре с одним из гостей. Во время приема к нему подошел Александр Манокис, и когда мужчина поднес к губам бокал белого вина, Максанс заметил на его руке сетку из тонких белесых шрамов.

В 1943 году Манокис провел десять дней в Монвалоне. Его привезли из Парижа поздно вечером, мужчина был сильно покалечен гестаповцами. Мама попросила сына не шуметь возле комнаты, куда поместили неизвестного, потому что тот нуждался в отдыхе. В спальню гостя носили подносы с едой, иногда бинты для повязок и настойку йода. Не раз после наступления темноты к Александру приходил врач из деревни. Затем Манокис исчез столь же таинственным образом, как и появился, но Максанс этому не удивился. Во время войны у них в доме постоянно останавливались какие-то неизвестные люди. Об этом никогда не говорили — ни между собой, ни, тем более, с посторонними. И никто из этих «гостей» не оставался надолго, за исключением Самюэля, которого вплоть до Освобождения звали Жюльеном. «Слава Богу, и этому удалось ускользнуть из лап фашистов!» — часто повторяла его мать.

Тонкие черты лица и черные с проседью волосы придавали Манокису вид величественный, как у истинного дворянина. Под густыми черными бровями прятался внимательный и умный взгляд голубых глаз. В характере Александра угадывалось бесконечное терпение, и это пришлось по душе Максансу. У грека был глубокий чарующий голос, и даже маленького Самюэля околдовали его истории.

Во время праздника Манокис был необыкновенно предупредителен с Самюэлем. Он слушал мальчика, как будто тот рассказывал о самых необыкновенных вещах в мире. Затем грек подошел к Максансу, и подросток почувствовал себя польщенным, потому что этот серьезный мужчина обращался с ним, как со взрослым, расспрашивал о лицее и планах на будущее. Обычно, когда юноша беседовал со старшим, фальшивое, неестественное выражение его лица вызывало у него раздражение и желание ответить, что всю последующую жизнь он намеревается шляться по свету и волочиться за девочками, ну, не обязательно в таком порядке. Беседуя с Манокисом, Максанс не осмелился повторить грубоватую шутку. И он сам удивился своему ответу:

— Я собираюсь стать фотографом…

К своему глубокому огорчению, произнеся это, Максанс покраснел. Какого черта он это сказал? Но, бросая признание, как вызов, юноша внезапно осознал, как сложится его дальнейшая судьба. И это знание заставило его задохнуться.

До этого момента будущее представлялось юному Фонтеруа весьма туманным. Еще два года лицея, затем экзамены на степень бакалавра. Максанс был уверен лишь в одном, хотя никому не рассказывал об этом: для нормальной жизни ему были необходимы природа, небо, пространство.

Быть может, его откровение объяснялось тем волнением, что он испытал накануне. После занятий, как это случалось довольно часто, Максанс отправился погулять в район Сен-Жермен-де-Пре. Это было единственное место в Париже, которое молодой человек находил сносным, возможно, потому, что улицы вокруг церкви, а также плетеные стулья на террасах «Кафе Флоры» и «Двух маго»[61] напоминали ему о провинции. У юноши здесь даже появились друзья, например старый продавец фиалок в строгом костюме-тройке. Обычно мужчина располагался на бульваре Сен-Жермен и, завидев Максанса, громогласно приветствовал его: «Добрый день, малыш!» Младшего Фонтеруа, как магнит, притягивали бары со стенами цвета шоколада. Иногда из открывшейся двери одного из них доносился низкий голос трубы — там играли джаз. Он представлял себе подвалы в сигаретном дыму, блондинок в черных свитерах, льнувших к плечам писателей с лихорадочно горящими глазами. Как перелетные птицы, которые, следуя зову природы, собираются в стаи, так и сюда слетались стайки девушек и юношей. Они выпрыгивали из автомобилей-торпедо, перекликались со своими знакомыми, назначали встречи. Очарованный их живостью, слишком робкий, чтобы присоединяться к отдыхающим молодым людям, которые не удостаивали его и взгляда, Максанс завидовал их беззаботности и возвращался домой, чтобы послушать на дребезжащем патефоне американские пластинки, с трудом раздобытые в магазине.

Накануне, когда Максанс прогуливался по улице Бак, какой-то прохожий толкнул его, и юноша уткнулся носом в витрину галереи, где были выставлены фотографии женщин. Поборов робость, младший Фонтеруа открыл дверь и провел больше получаса, созерцая игру света и тени, делающую тела на снимках выразительными.

В глубине галереи обнаружился маленький зал, в котором были представлены фотографии обнаженных моделей. Максанс был сильно смущен, но не столько видом интимных частей женских тел, тяжелых и крошечных грудей, крутых бедер, корсетов и сетчатых чулок, которые лишь подчеркивали роскошь плоти, сколько смелостью и даже бесстыдством фотографа.

Девушка, дежурившая в галерее, не обращала внимания на посетителя, и он мог глазеть в свое удовольствие. Молодая особа курила сигарету, чрезвычайно увлеченная книгой, страницы которой она разрезала тонким ножом. Наконец, совершенно оглушенный, Максанс вновь очутился на улице. Оказывается, поблизости всегда таилась совершенно иная реальность, некая скрытая жизнь, удивительно поэтичная, которую следовало ловить на лету и, только остановив мгновение, запечатлеть неверную, мимолетную красоту.

Все это юноша, путаясь и краснея, попытался изложить Александру Манокису, изумляясь, почему он вообще выплескивает столь новые для него ощущения малознакомому человеку, ведь он сам еще не до конца разобрался в своих чувствах. Но, как ни странно, рассказывая о своем открытии Манокису, молодой человек обретал уверенность, ведь мужчина слушал его очень внимательно и заинтересованно. Он не перебивал рассказчика, задавал вопросы лишь по существу, и понемногу Максанс расслабился и даже позволил себе улыбнуться.

К сожалению, его мать прервала их разговор, увлекая Манокиса с собой, намереваясь представить ему дядю Самюэля, прибывшего из Нью-Йорка, чтобы забрать племянника. Когда Максанс узнал, что Самюэль вскоре их покинет, он опечалился, но, учитывая, что родители и старший брат мальчика погибли в Аушвице, казалось правильным, что его дядя по отцовский линии решил взять сироту в свою семью. Перед отъездом из Монвалона оба подростка надрезали свои запястья перочинным ножом, смешали кровь и поклялись в вечной дружбе.

Максансу больше так и не удалось поговорить с Манокисом, но, прежде чем уйти, грек подошел к юноше, чтобы сказать, что он всегда будет желанным гостем в меховой мастерской на улице Тревиз. Максанс растерянно кивнул. Он уже думал о другом. Вскоре младший Фонтеруа укрылся в своей спальне.

Молодой человек раздавил окурок о подоконник и щелчком отправил его во двор. В этот момент в дверь постучали.

— Максанс? — окликнула сына Валентина. — Я бы хотела, чтобы ты вышел и попрощался с гостями.

Максанс со вздохом поднялся, энергично подергал створку окна, впуская в комнату поток свежего воздуха, чтобы мать не почувствовала запаха сигареты.

— Может, ты поторопишься?

— Уже иду! — бросил юноша, закатывая глаза.

В этот момент он позавидовал Камилле, которая два дня назад уехала на весеннюю ярмарку в Лейпциг. Раздобыть необходимые документы для поездки в зону, оккупированную советскими войсками, было нелегко, но девушка категорически отказалась отменить поездку. Максанс спрашивал себя, а не специально ли его сестра подыскала столь благовидный предлог, чтобы не участвовать в торжестве? Быть может, война и закончилась, но молчаливое сражение, которое вели его мать и сестра, продолжалось.

Валентина открыла дверь и была вынуждена поднять глаза, чтобы взглянуть на сына. Женщина никак не могла привыкнуть к тому, что мальчик стал выше ее. Он уже почти догнал Андре, но обещал вырасти еще на голову.

Когда Валентина увидела, что Александр подошел к Максансу, она с трудом подавила недовольство. «Почему я позволила Андре уговорить себя?» — раздраженно подумала она. Когда муж стал настаивать на том, чтобы Александра пригласили на торжество по поводу награждения, Валентина не осмелилась перечить. В годы оккупации ситуация как-то сгладилась, но теперь, когда жизнь вновь вошла в привычную колею, к мадам Фонтеруа вернулись довоенные тревоги. Она очень боялась, что Андре все поймет, увидев Александра и Максанса рядом. Неужели можно не обратить внимания на одинаковый овал их лиц, на густые волосы у обоих, а главное, на один и тот же пронзительный взгляд голубых, почти синих глаз? Но Андре оказался невнимательным, а Александру она безраздельно доверяла. Он никогда не откроет их тайну.

Валентина догадалась, что ее сын курил, но постаралась сдержать улыбку. Самые страшные секреты детей этого возраста весьма легко разгадать. Непонимание приходит позднее, и тогда дети отдаляются, становятся чужими. Она надеялась, что такое никогда не произойдет с ней и ее сыном. Мадам Фонтеруа до сих пор испытывала к Максансу необычайную привязанность, которая когда-то так испугала молодую женщину. Впервые после смерти брата она настолько сильно привязалась к кому-то, но она знала, что скоро наступит день, когда должна будет отпустить Максанса от себя, чтобы совсем не потерять сына. Эта мысль всегда возникала у Валентины внезапно, когда она не ждала ее, вот как сейчас, когда женщина стояла в коридоре их парижской квартиры, с приколотой к лацкану костюма медалью, только что получив поздравления от друзей и знакомых. Вместо того чтобы черпать силы в восхищении окружавших ее людей, она чувствовала себя как никогда уязвимой.

Максанс присоединился к матери, и они вернулись в гостиную.

С гладко причесанными волосами, в строгом сером костюме с черными лацканами, Одиль внимательно слушала, что ей говорил Андре. Глядя на свою подругу, Валентина не могла не думать о тех тайных бедах, что постигли их обеих. Во время войны Одиль пристрастилась к спиртному, так как не могла мириться с тем, что ее супруг сотрудничает с оккупантами, но при этом молодая женщина не нашла в себе сил бросить Венелля. «Почему я осталась с ним? — спросила она у Валентины после Освобождения, и в ее взгляде промелькнула растерянность. — Это любовь или обыкновенная лень?»

Те, кто хорошо знали эту энергичную, уверенную в себе женщину, могли бы подумать, что она первой должна была бы вступить в ряды движения Сопротивления, но Одиль оставалась пассивной, ее будто парализовало. И это в то время, когда многие другие женщины, робкие и сдержанные, выказывали незаурядное мужество, понимая, что им грозят депортация, пытки и даже расстрел. Судьба — капризная дама, и не всегда те, от кого в минуты опасности ждут героизма, его проявляют.

Пьера Венелля судили и приговорили к двум годам тюремного заключения. На процессе Валентина свидетельствовала в пользу обвиняемого, рассказав о том, как Пьер воспользовался своими связями с оккупантами для того, чтобы освободить из лап гестапо Александра Манокиса. Одиль каждую неделю навещала супруга в тюрьме. Чтобы избавиться от неприятных воспоминаний, она продала квартиру на Марсовом поле. Андре предложил подруге жены вновь работать на Дом Фонтеруа, но прежнего рвения у нее не было. Очевидно, в душе Одили сломалась какая-то пружина, и Валентина не могла не испытывать к подруге чувства сострадания, смешанного с раздражением. Мадам Фонтеруа никогда не была терпима к людям, покорившимся своей судьбе.

Валентина подошла к Андре, который беседовал с дядей Самюэля. Как и Максанс, она была опечалена тем, что мальчик уже завтра покинет их и отправится в Америку. Но так будет лучше: уехав из Европы, где погибли его родители, ребенок, возможно, обретет покой. В новой, незнакомой стране он начнет заново строить свою жизнь.

Самюэль робко улыбнулся мадам Фонтеруа.

— Вы приедете меня навестить, обещаете? — с некоторым беспокойством спросил мальчик.

— Конечно! Я всегда хотела посмотреть Нью-Йорк.

Затянутый в бежевую форму американской армии, с планками наград на груди, Юлиус Гольдман положил руку на плечо племянника.

— Вы всегда будете для нас самыми дорогими гостями. Наш дом открыт для вас. Всегда.

Их взгляды встретились. Они оба думали о Максе и Юдифи. Валентина не смогла сдержать дрожь. Теперь, когда люди узнали страшную правду, увидели фотографии концлагерей, исхудавшие тела заключенных, растерянные лица немногих выживших в этом аду, их восприятие мира изменилось. Валентина благословляла Небо за то, что Камилла в тот далекий день нашла маленького Самюэля, за то, что Андре сумел переправить его за демаркационную линию, и за то, что сама она смогла прятать малыша так долго и уберечь его от всяких неприятностей до Освобождения. Этот разумный ребенок со светлыми волосами и таким же серьезным взглядом, как и у юного Генриха Гана, которому удалось пережить все бомбардировки Лондона, в то время как его сестра Лизелотта добровольно отправилась на фронт медсестрой и была убита во время блицкрига, стал символом продолжающейся жизни. Потому что нельзя останавливаться, замирать на месте, как это сделала во время войны Одиль. Потому что, остановившись, проигрываешь.

Валентина склонилась к Самюэлю и крепко сжала его в объятиях.

— Максанс и я, мы приедем к тебе через год, во время летних каникул, я тебе это обещаю.

Успокоенный ребенок оплел руками талию Валентины и прижался головой к ее груди.


Стоя на маленькой безымянной площади Лейпцига, Камилла никак не могла унять кашель, раздирающий легкие. Пыль, поднимаемая при уборке строительного мусора, вздымалась клубами в вылинявшее послеполуденное небо. Девушка достала из кармана платок и вытерла губы. Вокруг нее, куда бы она ни взглянула, громоздились разрушенные здания, груды камней и обожженных балок.

Приехав в город несколькими часами ранее, француженка была шокирована царившей здесь опустошенностью. Она остановилась в «Elster», отеле, расположенном недалеко от Центрального вокзала, который отец описывал ей с неподдельным восхищением. Ажурное здание с огромным залом ожидания и десятком платформ, один из самых больших вокзалов Европы, построенный еще в начале века. Сейчас там суетились люди в фуражках, они наполняли строительным мусором вагонетки, прицепленные к небольшим паровозам. Несколько изящных арок все еще тянулись к небу, но они уже не поддерживали ни крышу, ни стеклянные витражи. После одной из бомбардировок здесь из-под балок и камней извлекли более двухсот трупов.

Лейпциг пережил тринадцать налетов. Английские и американские бомбардировщики сбросили на город десятки тысяч фосфорных бомб, тонны зажигательных и осколочных снарядов. Многие здания были стерты с лица земли. Крыша знаменитого «Гевандхауза», где отец Камиллы слушал игру Евы Крюгер, обвалилась, и лишь одна бледная статуя маячила, как призрак, в глубине разрушенного зала.

Вручая Камилле бесценный каталог с именами участников ярмарки, портье из «Elster» поведал девушке, что восемьдесят из ста выставочных павильонов были уничтожены. «Но люди все равно едут», — добавил он, выпячивая грудь, и улыбка озарила его сморщенное лицо. На эту первую послевоенную весеннюю ярмарку ждали посетителей со всей Германии, сюда уже прибыли представители шестнадцати стран мира.

Шагая по улицам, Камилла поражалась тому, сколь велики масштабы разрухи. Конечно, в городе кое-где строительные леса оплели здания железной сеткой, была разобрана часть руин, но в целом картина складывалась фантастически-нереальная.

И хотя это был первый визит девушки в Лейпциг, ей казалось, что она бродит среди обломков своего детства. Вот здесь, на Брюле, ее дедушка Огюстен покупал приглянувшиеся ему шкуры, вот здесь ее отец принимал участие в памятном банкете в Altes Rathaus[62], но прежде всего это был родной город Петера, о котором он рассказал ей с таким пылом, когда Камилла спросила у него, почему его родители не покинули нацистскую Германию.

Камилла захватила с собой старенький Baedeker[63] своего отца, но этот путеводитель в красном переплете ей не пригодился. Некоторые улицы города вовсе исчезли. Следуя указаниям на деревянных щитах, стоящих на перекрестках, француженка сумела разыскать Катариненштрассе. Она испытала небывалое облегчение, увидев издалека, что дом Крюгеров все еще стоит, но, подойдя ближе, девушка поняла, что элегантный фасад представлял собой что-то вроде театральной декорации. Все квартиры всех этажей обрушились одна на другую. В окне первого этажа ветер трепал разорванную штору.

В смятении чувств Камилла бросилась прочь. Пройдя несколько улиц, она обнаружила иммиграционный центр и стала в длинную очередь, состоящую из немцев, которые терпеливо ждали возможности подойти к одному из двух окошек. Очередь двигалась со скоростью улитки. Каждый человек рассказывал служащему всю историю своей жизни. Десятки тысяч семей разбросало по стране, многие попали в разные лагеря. Освобожденные военнопленные, выжившие в концентрационных лагерях, беженцы с Востока — население целой страны продолжало бродить в поисках близких по Германии, разделенной между союзниками. Их лица посерели от усталости. Камилла почувствовала себя совершенно чужой среди этих людей с пустыми взглядами. Только дети без всякого стыда разглядывали француженку, и их жадное внимание окончательно вывело Камиллу из равновесия.

Она должна была послушать отца. Какое бессмысленное решение — приехать сюда вскоре после войны, и это с учетом того, что город занят советскими войсками! Дом Фонтеруа получил достаточное количество пушнины от своих канадских поставщиков, а также приобрел меха на аукционах Лондона и Нью-Йорка. Пройдут годы, прежде чем ярмарка в Лейпциге обретет свой былой размах. «А что касается этих русских, то ни в чем нельзя быть уверенным…» — буркнул Андре, нахмурив брови. Но Камилла настояла на своем. И не столько из-за ярмарки, сколько из-за Петера. С тех пор как они распрощались в парке близ Елисейских полей, она больше ничего не слышала о своем немецком друге. Они расстались, поссорившись, отравленные войной, за которую они не несли никакой ответственности. Их детская влюбленность не выдержала испытаний, и Камилла до сих пор чувствовала свою вину за то, что в тот день повела себя столь резко.

Ее решение было твердым. И в конце концов отец лишь пожал плечами: его дочери исполнилось двадцать четыре года, она была уже взрослой.

Потерявшись в своих мыслях, Камилла медленно продвигалась вперед, но когда наконец подошла ее очередь, служащий захлопнул дверцу окошка: «Мы закрываемся. Приходите завтра». Девушка запротестовала, за что была удостоена злобных взглядов окружающих. Видя, что другие посетители покорно покидают иммиграционный центр, француженка не нашла в себе сил настаивать. Выйдя на улицу, она вновь задохнулась от пыли.

Справившись с очередным приступом кашля, Камилла восстановила дыхание. На город опускались сумерки. Облака, подкрашенные розовым цветом, клубились в бледном вечернем небе. Прохожие торопились по домам. Они проскальзывали мимо Камиллы, не обращая на нее никакого внимания. Где-то вдалеке еще раздавались одиночные удары кирок.

Девушка вновь двинулась в путь, полагая, что движется к отелю. Перед магазином выстроилась очередь — здесь были женщины, сжимавшие в руках свои продовольственные карточки. На чудом сохранившейся улице какой-то старик, сердито клацая, захлопнул ставни на окнах.

Пройдя еще немного, Камилла пересекла широкий проспект и наткнулась на обгоревшие фасады домов. Здесь, прямо посреди шоссе, горели костры, от которых шел белесый дым. В выбитых окнах соседних строений можно было разглядеть призрачный свет спиртовых ламп, тускло светящиеся переносные печки. Тут же у окон примостились дети в коротких штанишках, казалось, они стояли на страже своих разоренных жилищ.

Небо потемнело. На мрачном синем фоне выделялись скелеты каминных труб и обрушившихся крыш. Зияющие окна напоминали пустые глазницы. Нечеткими силуэтами громоздились полуразрушенные стены. Внезапно Камилла почувствовала, как чья-то сильная рука толкнула ее в спину, в то время как другой нападавший вырвал сумку из рук девушки. С криком она упала на мостовую. Послышался шум торопливых шагов, и улица вновь погрузилась в тишину.

Камилла поднялась, осмотрела содранные и кровоточащие ладони, дохромала до скамьи и села. Правое колено горело. Девушка огляделась и поняла, что заблудилась.

Измотанная, униженная, взбешенная, она разрыдалась.

Fräulein? — раздался через несколько минут чей-то голос. — Fräulein, bitte…[64]

Камилла открыла глаза и увидела пару покрытых пылью военных сапог. Тыльной стороной ладони она вытерла текущие слезы. Над ней возвышался советский военный, погоны и пуговицы на его форменном кителе тускло поблескивали в темноте. Мужчина озабоченно смотрел на девушку. Сердце Камиллы рвануло из груди.

Ей рассказывали всевозможные ужасы о русских солдатах: насильники, солдафоны, не имеющие понятия о чести. Любая женщина становилась их добычей. Валентина утверждала, что понимает их. Победители бесчинствовали во все времена, а русские имели полное право отомстить за те зверства, что совершали немцы на их территориях. Даже отец советовал Камилле опасаться русских.

Девушка дернулась, попыталась подняться, но у нее вырвался крик боли. Мужчина отступил на шаг и сделал успокаивающий жест рукой.

Nicht Angst haben…[65] — пробормотал он на плохом немецком.

— А я и не боюсь, — отозвалась Камилла на французском языке, но тут же поняла свою оплошность и с гулко бьющимся сердцем повторила на немецком языке: — Ich habe keine Angst.

На лице солдата появилось удивленное выражение.

— Вы француженка, мадемуазель? — спросил он по-французски, с сильным акцентом.

Камилла была так удивлена, услышав родной язык, что принялась говорить без умолку:

— Да. Это ужасно… У меня украли сумку, там были все документы… Господи…

Паника сжала ей горло. Она находилась во власти советского военного, без документов, в чужом городе, где у нее теперь не было ни одного знакомого.

— Вы ранены? — спросил мужчина, глядя на ее руки и колено.

— Это пустяки…

— Пожалуйста, подождите минутку.

Военный повернулся, в несколько шагов пересек улицу и вошел в дом без двери. Он действительно вскоре вернулся, осторожно неся в руках эмалированный тазик. Затем мужчина опустился на скамейку рядом с Камиллой и погрузил в воду свой платок.

— Он… чистый. — На лице русского заиграла довольная улыбка, он явно радовался тому, что смог подобрать нужное слово.

Камилла протянула мужчине ободранную руку, и тот ее очень бережно вытер. Когда ткань коснулась раны, девушка невольно поморщилась.

— Вы очень хорошо говорите по-французски, — мягко сказала она, пока незнакомец занимался ее другой рукой.

— О, это язык поэтов, не так ли? Я выучил его, когда был еще маленьким, а учителем был мой отец. Я очень люблю говорить по-французски, но мне не часто выпадает такая возможность, и я многое забыл.

Сбитая с толку, Камилла покачала головой. Мужчина склонился, чтобы промокнуть ее колено, которое кровоточило сильнее, чем ладони.

— Понадобятся спирт и бинт. Где вы живете?

— В отеле «Elster», около вокзала. Я потерялась…

— Следует немедленно заявить о пропаже документов. Я провожу вас. Вы можете идти?

— Полагаю, что да.

Военный протянул руку, чтобы помочь француженке подняться, и неожиданно залился смехом, а потом шутливым тоном спросил:

— Вы танцуете, мадемуазель?

Камилла улыбнулась. Было слишком темно, чтобы определить цвет волос незнакомца, но девушке показалось, что они темно-русые: шатен с карими глазами. Когда она встала, то поняла, что мужчина намного выше ее. Широкие плечи, портупея, подчеркивающая крепкий торс, — от него веяло надежной мощью. Камилла подумала, что, быть может, такой эффект достигается благодаря форме.

— Позвольте мне представится. Сергей Иванович.

— Камилла Фонтеруа, — пробормотала девушка.

— Очень рад знакомству, мадемуазель Фонтеруа. Сейчас мы отправимся в полицию, а затем я провожу вас до отеля.


На следующий день Камилла проснулась от стука в дверь. Она поднялась и поморщилась, почувствовав, как болят ободранные колено и ладони. Девушка с трудом повернула ключ в замке.

На пороге стоял портье и смотрел на Камиллу, как суровый школьный учитель.

— Уже полдень, Fräulein Фонтеруа. Вам передали это послание. Русский солдат. А офицер ждал в машине.

Портье протянул девушке конверт. Она подумала, что, скорее всего, ее приняли за советскую шпионку.

— Спасибо. Принесите, пожалуйста, кофе или чай. То, что у вас есть.

— У нас есть из чего выбрать, мадемуазель, — смущенно произнес служащий отеля.

— Тогда кофе, крепкий черный кофе.

И Камилла закрыла дверь перед носом портье, убежденная в том, что ей принесут заменитель кофе с ненатуральным вкусом.

Она налила воды в умывальник и, ополоснув лицо, кое-как вытерла его полотенцем. Затем Камилла отдернула шторы. Прекрасный вчерашний день превратился в воспоминание. На улице моросил мелкий серый дождь. Француженка вздрогнула. Под этим унылым дождем город казался еще более зловещим.

Усевшись на кровать, Камилла распечатала конверт, на котором красивым почерком было выведено ее имя. Внутри оказалась официальная бумага с печатями, выданная советскими властями, которая удостоверяла ее личность и где подтверждалось, что она стала жертвой ограбления. Затем девушка развернула обыкновенный тетрадный лист, который также обнаружился в конверте. «Ева Крюгер, Петерштрассе, 40. С дружеским приветом». Подпись неразборчива. Камилла улыбнулась, вспомнив о вчерашнем необычном вечере.

После короткого визита в комиссариат — увидев девушку под руку с советским офицером, полицейские оставили все свои дела, чтобы заняться пострадавшей, — Сергей отправился провожать Камиллу до отеля. Полицейские даже перевязали француженке колено. Она продолжала прихрамывать, но отказалась от предложения отвезти ее на машине. Быть может, потому, что хотела побыть еще немного с русским офицером?

На улице, ведущей к Аугустусплац, мужчина внезапно поинтересовался, не хочет ли его спутница есть. Камилла призналась, что голодна. Тогда Сергей попросил девушку подождать несколько минут, а сам скрылся за воротами соседнего дома. Мадемуазель Фонтеруа неожиданно почувствовала себя брошенной. Вскоре молодой военный появился: в руках он нес пакеты с горячими сосисками и жареной картошкой, черный хлеб и бутылку водки. Камилла не поверила своим глазам. Тогда ее новый знакомый объяснил, что Лейпциг стал раем для подпольных торговцев и что достаточно знать нужные адреса, чтобы раздобыть отменную еду.

Улицы стали более оживленными, прохожие бросали на пару подозрительные взгляды.

— У меня появляется странная привычка — прогуливаться там, где не надо, с военными, которых не любят, — прошептала Камилла.

Она тут же пожалела о своей дерзости, но Сергей улыбнулся и попросил объяснить, что она имела в виду. Они сели на ступени разрушенного университета. Девушка сделала несколько глотков водки и начала говорить. Она говорила обо всем подряд, перескакивая с одного на другое, мешая в одну кучу Дом Фонтеруа, годы обучения, любовь к профессии, развалины Брюля, Лизелотту и Генриха Ган, свою встречу с Петером в Париже во время войны, их ссору. Камилла сказала, что испытывает настоятельную потребность разыскать Крюгеров, потому что больше не может выносить эту неизвестность, незаконченность их истории мешает ей существовать. Иногда у нее на глаза наворачивались слезы, и тогда Камилла спрашивала себя: неужели это просто спиртное, выпитое на пустой желудок, развязало ей язык? Но она не могла сдержаться и продолжала говорить, говорить…

Сергей терпеливо слушал, порой просил объяснить то или иное слово, которое он не понял. Когда девушка наконец замолчала, ее ужин уже остыл, а собеседник смотрел на нее непроницаемым взглядом.

Затем Сергей достал из нагрудного кармана пачку папирос, а Камилла заставила себя поесть, хотя совершенно потеряла аппетит. Но девушка боялась, что она просто не сможет подняться, если ничем не закусит выпитую водку.

Потом наступил черед Сергея, который повел свой рассказ неспешно и обстоятельно. И если Камиллу лихорадило и она говорила торопливо и сбивчиво, а ее голос порой срывался, то голос русского военного завораживал своей теплотой и низкими бархатными нотами. Он никуда не спешил, тщательно подбирал слова, как будто у них впереди была вся жизнь. Чувствовалось, что Сергей с удовольствием вспоминает язык, выученный в детстве. Он не торопился закончить свое повествование, уделял особое внимание деталям, растягивая время, смакуя каждый эпизод, каждую фразу. И когда весенняя ночь приняла в свои объятия развалины города скорняков, молодая наследница парижского мехового Дома с изумлением узнала, что этот молодой улыбающийся мужчина был самым настоящим сибирским траппером.


Все еще погруженная в свои мысли, Камилла тщательно сложила лист, на котором Сергей написал ей адрес Крюгеров. Как офицеру удалось его найти? Конечно, Ева Крюгер была известной пианисткой, наверно, это помогло в поисках. Но почему он вообще взялся за это дело, ведь она ни о чем не просила Сергея? Камилла ощутила необычное волнение. Накануне они выкурили по нескольку папирос, допили бутылку водки, а затем он проводил девушку до отеля. Она смутно помнила, как поднялась в номер, разделась и рухнула на кровать.

Через час Камилла, в своем темно-сером костюме, который она с трудом отчистила от грязи, двинулась по направлению к Петерштрассе. Дождь прекратился, а пыль превратилась в грязь.

Вооруженные лопатами и мастерками, — а кто и вовсе лишь при помощи рук, — мужчины и даже женщины с волосами, спрятанными под косынками, разбирали развалины, закладывали новые фундаменты, строили.

В газете «Leipziger Zeitung» Камилла прочла, что несколькими днями ранее, первого мая, на Аугустусплац собрались двести тысяч человек, и вот этот огромный хор принялся петь; управлял ими седовласый профессор музыки, которому чудом удалось выжить в концентрационном лагере. «Где они черпают силу, чтобы начать все с ноля?» — подумала Камилла. Она представила себе города, изувеченные войной, — Ковентри, Сталинград… Если бы она жила в одном из них, у нее было бы лишь одно желание: побыстрее собрать чемоданы и сбежать неважно куда, но только подальше от этих развалин.

Скорее всего до войны это здание было очень нарядным. Под грязью и сажей угадывались очертания кариатид и резные ограждения балконов. Девушка вошла в подъезд. Табличка гласила, что Крюгеры проживают на третьем этаже.

Подойдя к нужной ей двери, француженка сделала глубокий вдох, чтобы набраться мужества, и только тогда нажала на кнопку звонка. Тотчас за дверью заплакал ребенок. Девушка почувствовала, что ее рассматривают в глазок. Ее ладони стали влажными, а сердце забилось, как сумасшедшее. Щелкнул замок.

Ja?

Дверь открыла женщина в старой мужской кофте с растянувшимися карманами, в белой блузке и прямой юбке, доходившей до середины икры. Седые волосы удерживала повязка. У нее было любезное лицо, по-старчески отвисшие щеки, но живой, выразительный взгляд.

— Мадам Ева Крюгер? Я — Камилла Фонтеруа, дочь Андре.

Ева в изумлении распахнула глаза.

— Господи Боже! — прошептала она по-французски. — Входите, входите, мадемуазель, прошу вас.

Камилла вошла в маленькую темную прихожую. Ева закрыла входную дверь и пригласила девушку пройти в гостиную, окно которой выходило на улицу. Оно было открыто, и в комнату долетал треск и грохот — поблизости сносили дом.

Девушка знала, что это не та квартира, в которой вырос Петер. Здесь ничто не напоминало о нем, казалось, что разрозненная мебель, стоявшая в гостиной, не имела души. Камилла взглянула на буфет, на котором громоздились тарелки и стопка партитур, и тщетно поискала глазами рояль, о котором ей столько рассказывал отец.

Ева усадила гостью, а затем достала бутылку шнапса и два стакана.

— Мы храним ее для особых случаев, — с улыбкой сообщила она. — Как поживает ваш отец?

— Хорошо, благодарю вас. Он поручил мне столько всего вам рассказать!

— Ах, дорогой Андре… Мы с ним виделись в другой жизни…

Как ни странно, но в ее голосе не ощущались ни подавленность, ни покорность судьбе — лишь легкая ирония. Камилла ожидала встретить женщину столь же опустошенную, «разрушенную», как и ее город. Но Ева Крюгер, в своей бесформенной одежде, без следов косметики на лице, излучала удивительную жизненную энергию.

— Простите меня, — продолжила девушка, — но я хотела бы знать, есть ли у вас новости от Петера.

И в этот момент лицо Евы исказилось от боли. Ее тело сотрясла дрожь. Яркая искра жизни тут же погасла, как огонек свечи, задутый сквозняком.

— Я сожалею, — с трудом выговорила Камилла и сильнее сжала в руке стакан.

На улице раздавались отрывистые приказы. Ева встала, чтобы закрыть окно, и застыла перед занавеской.

— Он пал под Сталинградом, — срывающимся голосом сказала женщина и сжала кулаки в карманах кофты. — Я каждый день повторяю себе, что он не попал в плен, что его не отправили в лагерь в Сибирь… Я повторяю себе, что он избежал самого страшного, не страдал от голода и холода в последние месяцы войны, когда немецкие войска попали в ловушку русских. Я повторяю себе, что он в своей жизни был счастлив… По крайней мере, мне хочется так думать. Я безостановочно повторяю все это, чтобы думать о нем, а не о себе, не о том, чего я лишилась, потеряв сына…

Она вернулась к столу, залпом опустошила стакан, и ее лицо немного расслабилось. Камилла ничего не говорила, только качала головой. Ей казалось, что она понимает фрау Крюгер. Если бы эта женщина зациклилась на своем горе, она бы не выжила. Камилла подумала о своей матери. Как бы реагировала Валентина, если бы ей сообщили о смерти Максанса? Каких бы богов она проклинала?

Печаль окрасила лицо Евы в пепельный цвет. Первый раз в жизни Камилла видела, чтобы страдание так изменило лицо человека. Ева будто лишилась возраста. Согбенные плечи, дрожащие пальцы; тело, скованное болью, съежилось, уменьшилось. Это было одновременно волнующе и страшно. «Как можно жить, терзаясь такой мукой?» — спросила себя потрясенная Камилла.

Теперь девушка почувствовала безмерную пустоту в груди, силы оставили ее. Она получила ответ, за которым пришла: Петер умер. Конечно, она догадывалась об этом, но хотела верить в невозможное. Почему же она так мечтала увидеть его снова? Зачем пересекла Европу, лежащую в руинах, стремясь встретиться с Петером? Ведь она не любила его. Камилла давно поняла, что никогда не была влюблена в молодого немца, это был душевный порыв в ответ на его чувства. Можно ли назвать такое поведение эгоистичным? Петер наполнил ее жизнь светом. Тем далеким летним вечером юноша сумел нарушить сладостно-горькое одиночество, которое до этого момента никогда не покидало шестнадцатилетнюю мадемуазель Фонтеруа. Петер казался Камилле неким залогом ее непрочного счастья, и рядом с ним она надеялась вновь ощутить тот мимолетный восторг, возможно, чтобы обрести покой, поверить в собственные силы. Она также хотела попросить у друга прощения за то, что обидела его, хотела коснуться его руки или щеки, чтобы хоть на секунду ощутить под пальцами жар его тела.

Здесь, в гостиной квартиры родителей Петера, став немым свидетелем бесконечного страдания его матери, Камилла со стыдом осознала, что хотела увидеть Петера для того, чтобы еще раз воспользоваться им, прекрасно понимая, что после этого вновь уйдет, покинет молодого немца.

Снаружи протяжно скрипели деревянные балки зданий: так стонут дубы, когда их рубят. Тело девушки оцепенело, она чувствовала, как кровь стучит в висках. Камилла закрыла глаза и потерла лоб. Ей казалось, что она недели, месяцы добиралась до этого сюрреалистического города, где обманчивые фасады домов скрывали зияющие провалы, а на створках дверей и окон ветер трепал листы бумаги с неразборчивыми фамилиями потерявшихся родных.

Камилла вздрогнула, когда из соседней комнаты послышался пронзительный детский крик. Лицо Евы ожило. В ее потухшем взгляде вновь загорелось пламя жизни, она распрямилась.

— Пожалуйста, простите меня, я должна на минутку отойти. Это моя внучка. Наступило время ее кормить, а скоро могут отключить газ.

Женщина вышла, оставив дверь открытой.

Камилла словно окаменела. Петер был единственным сыном в семье… Девушка поднялась и пошла на голос Евы, которая притворно-суровым тоном просила ребенка успокоиться.

Окна кухни выходили на задний двор. За деревянным столом, придвинутым к стене, сидела темноволосая девочка приблизительно двухлетнего возраста и что-то напевала, ритмично ударяя ложкой по столешнице. Когда она заметила Камиллу, то замолчала, внимательно рассматривая незнакомку огромными карими глазами.

— Входите, Камилла. Вы позволите мне называть вас Камиллой? — спросила Ева, продолжая разогревать суп на плите. — Это Соня, дочка Петера… — Фрау Крюгер повернулась к Камилле, держа кастрюльку в руке. — О, как вы побледнели! Садитесь скорее…

Механическим жестом Камилла пододвинула стул. Девочка с темно-каштановыми хвостиками на голове не отводила от нее глаз. У нее был курносый нос, четко очерченные губы, очень светлая кожа и строгий взгляд, как и у всех детей этого города. Она недоверчиво рассматривала Камиллу, затем, очевидно решив, что незнакомка заслуживает доверия, лукаво улыбнулась. И только тогда Камилла поняла, почему Ева Крюгер еще не покинула сей бренный мир. Лучистая улыбка, осветившая лицо девчушки, была улыбкой ее отца. Соня получила ее в наследство от Петера — сверкающую, солнечную, неотразимую.

Камилла почувствовала, как тепло вновь возвращается в ее казавшееся заледеневшим тело. Она склонилась над столом, робко протянула к ребенку руку, как будто бы опасалась его спугнуть, и коснулась пальцами ручки малышки.

Guten Tag, Соня… Меня зовут Камилла. Я была другом твоего папы…


Прислонившись спиной к стене, Сергей наблюдал за входной дверью отеля «Elster». День выдался хмурым. Мелкие капли дождя подпрыгивали на асфальте и, сливаясь, булькали в водостоке. Мужчина поднял воротник своего форменного плаща и спокойно закурил папиросу.

С тех пор как утром Сергей отправил Камилле Фонтеруа конверт с адресом семьи, которую она разыскивала, он не переставал думать о молодой француженке. Она не походила ни на одну из девушек, которых он знал. Было в ней нечто необъяснимое, что пленило, очаровало Сергея, еще когда он обрабатывал ее царапины. Он ощущал ее ужас, растерянность, но Камилла сумела обуздать страх еще до того, как приняла его предложение прогуляться по этому разрушенному городу.

Позднее, на ступенях университета, он должен был сосредоточиться, чтобы понимать, о чем она рассказывает, но иногда Сергей терял нить разговора и довольствовался тем, что мог любоваться густыми, непокорными волосами девушки, уложенными в небрежный пучок, ее выразительным лицом с чувственными губами, ладной фигуркой, обтянутой строгим серым костюмом, который так и не смог превратить ее в степенную даму.

Мужчина пытался понять, что же его так заинтриговало в новой знакомой. Какая-то внутренняя свобода, пожалуй. Особая горячность? А может, ее открытый взгляд, внутренний свет? Она разглядывала его с детской непосредственностью, и Сергей почувствовал себя так, будто глотнул родниковой воды.

После окончания войны у сибиряка часто возникало ощущение, что он задыхается. Его окружали недоверие и подозрительность: немцы смотрели с опаской на советских солдат, оккупировавших большую часть их страны. Но самым страшным были напряженность и настороженность в отношениях между своими, русскими. Коммунистический режим приучил граждан подозревать всех и каждого.

По натуре своей Сергей был одиночкой, он не был выскочкой, и поэтому начальство ему доверяло. Защищенный статусом Героя Советского Союза, он довольствовался тем, что отстраненно наблюдал за происходящим. К нему относились с уважением, но Волков взвешивал каждое свое слово, даже общаясь с товарищами. Порой солдаты просили его рассказать о Сталинграде. Сергей не мог их разочаровывать и говорил, что предпочел бы забыть о тех героических днях, о славе, замешанной на крови. Молодой сибиряк знал, что немилость начальства подобна молнии — бьет без предупреждения и чаще всего вслепую.

Впервые после того, как Сергей покинул Иваново, он осмелился говорить о том, что было у него на сердце. Возможно, так он мог беседовать еще лишь с Володей. И мужчина изумился тому, что испытывает настоятельную потребность поделиться с этой иностранкой воспоминаниями о родном крае и о своем детстве. А затем столь неожиданное совпадение… Они оба хохотали до слез, представив, что шкурки горностая или сибирской белки, тщательно обработанные Сергеем, а затем отправленные «Союзпушниной» на Лейпцигскую ярмарку, вполне мог купить отец Камиллы и отослать их на бульвар Капуцинов в Париже, в мастерские Дома Фонтеруа.

Неисповедимы пути Господни! Но если подумать, разве так уж удивительно то, что они встретились именно в этом городе, объединяющем людей той сферы деятельности, к которой они оба имели непосредственное отношение?

Приехав в Лейпциг в начале июля, Сергей сразу же отправился побродить по Брюлю. В квартале скорняков он увидел всего десяток неразрушенных зданий. Еврейские торговцы исчезли, некоторые из них смогли эмигрировать, остальные… Остальные… Говорили, что после войны в Брюль возвратился один-единственный еврей. Один.

Военный сделал последнюю затяжку и раздавил окурок каблуком. Сунув руки в карманы, он пересек улицу.

Сергею необходимо было увидеть Камиллу, снова поговорить на таком знакомом языке, который он, казалось, всегда знал. Сибиряк вспоминал уроки французского, которые давал ему отец долгими зимними вечерами под пыхтение чайника на печке; мама в это время вышивала узоры на рубахе. Магический язык, тайну которого мальчик делил только со своими родителями, превращал их в сообщников. Он никогда не задавался вопросом, где мог выучить французский простой сибирский охотник. Родители знают все, это хорошо известно каждому ребенку. Его отец говорил на французском языке, мать знала язык растений. И Сергей выучил их оба.

Перед стеклянной дверью отеля мужчину охватило сомнение. Что он ей скажет? Куда пригласит? Сергей не хотел, чтобы товарищи видели его с иностранкой.

К двери подошла большая группа приезжих. После открытия ярмарки немцы и жители других стран стекались в город тысячами. Сергей обрадовался, увидев эту толпу: в ней легко было затеряться.

Молодой человек снял фуражку и провел рукой по волосам. Он явно нервничал. Сергей не знал, согласится ли Камилла Фонтеруа встретиться с ним, да и не понимал, зачем ему самому это нужно.

Портье бесстрастно взглянул на гостя, застыв по стойке «смирно». Сергей спросил у него, где он может найти мадемуазель Фонтеруа, и мужчина указал на дверь ресторана.

Сергей направился к этой двери, которая вела в мрачное, плохо освещенное помещение, где не горела каждая вторая лампочка. Было около половины седьмого. Камилла оказалась единственной клиенткой заведения: она сидела справа от входа за небольшим круглым столом. Девушка изучала меню, которое ей, по всей видимости, только что принес официант. Судя по недовольной гримасе, можно было догадаться, что француженка не в восторге от выбора блюд.

Внезапно Камилла подняла голову, как будто почувствовав, что за ней наблюдают. Она узнала Сергея, но не удивилась, она выглядела скорее раздраженной и обеспокоенной. Девушка тщательно сложила салфетку, положила ее рядом с тарелкой и встала.

Сергей терпеливо ждал, пока она возьмет свое пальто. Портье вручил мужчине зонт. Выйдя на улицу, они пошли вперед, не обменявшись ни единым словом. Черная фетровая шляпка затеняла лицо Камиллы, а на губах не было и тени улыбки. Сергей держал зонт, вторую руку он сунул в карман.

Они увидели нескольких рабочих, которые, очевидно, закончили работу в шахте — мужчины, умываясь холодной водой, энергично терли лица, как будто бы пытались смыть бурую угольную пыль, которая въелась в их кожу.

Камилла и Сергей прогуливались без какой-то конкретной цели. Они были едва знакомы, но при этом не чувствовали себя стесненно или неловко. Они нисколько не походили на те парочки, которые, прогуливаясь, стараются как бы случайно коснуться друг друга, как и на тех, кто намеренно держит дистанцию. Они шли ровным, уверенным шагом, довольно быстро, но все потому, что похолодало и было очень сыро. Они пересекали улицы, уступали дорогу трамваям, двигались вдоль изгородей, дружно обходя выбоины в асфальте, но при этом ни разу не толкнули друг друга, не задели ни рукой, ни плечом.

— Спасибо за адрес, — наконец сказала Камилла.

— Вы узнали то, что хотели?

— Да. Можно и так сказать.

На одном из перекрестков на мужчину и женщину налетел сильный порыв ветра. Зонтик, выворачиваясь наизнанку, рвался из рук. Раздались раскаты грома, и совершенно неожиданно на них обрушился настоящий ливень. Сергей схватил Камиллу за руку, и они бросились бежать.

Вскоре молодые люди укрылись под портиком дома с зияющими дырами вместо окон. Камилла поморщилась, почувствовав, как капли дождя стекают по шее за воротник. Потоки воды низвергались на тротуары, омывали стены домов. Казалось, что рассерженное небо, напитавшееся влагой, вымещало свой гнев на земле. На маленькой площади с фонтаном кроны тополей гнулись под натиском бури. Молнии чертили огненные линии на темном небосклоне.

Камилла принялась считать секунды, чтобы узнать, в скольких километрах от них находится эпицентр грозы. Она всегда так поступала, а научилась этому, еще будучи ребенком.

Сергей что-то сказал девушке, но раскат грома заглушил его голос. Камилла вздрогнула и попыталась прочесть по губам.

— Что вы говорите?

Шум дождя становился все сильнее. Мужчина склонился к своей спутнице, как бы для того, чтобы прошептать слова ей на ухо, и его губы задели щеку Камиллы. Она подняла глаза. Сергей внимательно смотрел на нее. Француженка чувствовала, как он напряжен. Чего он ждет? На что надеется?

В призрачном свете сумерек девушка, в свою очередь, стала изучать лицо своего нового знакомого. Чистый лоб, слегка удлиненная форма глаз, прямой нос, благородная линия рта. Он снял свою смешную, слишком широкую фуражку. Его густые волосы намокли, лицо тоже было мокрым.

Никогда ранее Камилла не ощущала столь остро каждую частичку своего тела, как в ту секунду. Ее сердце выскакивало из груди, не давая дышать. Ей казалось, что в ее венах течет чужая кровь, пьянящая, дурманящая. Бедра, ноги, руки, затылок, губы больше не принадлежали ей. Грудь напряглась под кофточкой, Камилла вся горела от желания ощутить прикосновение рук стоящего рядом мужчины, почувствовать его ласковые влажные губы на своей коже. Она нуждалась в его объятиях, его поцелуях, нуждалась прямо сейчас, пока не наступил момент отрезвления и она не стала прислушиваться к голосу рассудка.

Сергей положил руку на затылок Камиллы, нащупал шпильки в мокром пучке и вытащил их. Мужчина, увидев, как освобожденные волосы заструились по спине француженки, улыбнулся. Он запустил пальцы в эту непокорную гриву, и они стали пленниками капризных прядей. Другой рукой Сергей оплел талию Камиллы, привлек молодую женщину к себе.

Камилла поднесла руки к лицу сибиряка, очертила пальцами чувственные губы, прямой нос, подбородок. Это напоминало движения скульптора или слепца. Казалось, что она ставит на него свою печать, заявляет о своем праве владеть его телом, его душой, которая в этот момент устремилась к ней.

Внезапно Камилле стало страшно. Нет, теперь она не боялась грозного советского офицера, тот страх прошел в первые минуты их встречи. Француженка понимала, что рядом с Сергеем ей нечего бояться. Она испугалась силы своего желания. Она боялась самой себя, той тайной и сокрушительной ярости, которая поглотила все ее чувства и вскружила голову.

Позже, в спальне у одной из тех квартирных хозяек Лейпцига, что из поколения в поколение сдавали во время ярмарок комнаты случайным посетителям, в спальне с несвежими обоями, кроватью с латунными спинками и жесткими простынями, пропитанными запахами желтого мыла и сырости, они любили друг друга, любили страстно, самозабвенно, не веря в настигшее их чудо. А в открытое окно комнаты из сада заглядывала тихая ночь, наполненная щебетанием нетерпеливых птиц и ароматами влажной земли.

Загрузка...