— Решительно и бесповоротно, — заявил Кристиан. — На прошлом — крест. И не нужно меня отговаривать.
Он замолк и огляделся с отчаянной миной белого клоуна, взывающего к состраданию зрителей.
— Но вот я смотрю на все это — и вижу, что все не так просто. А ты как думаешь, Эдуард? Может, пойти поискать бутылку вина? Тебе не кажется, что вино мне поможет? — Он скроил жалостливую гримасу. — А то я совсем впал в хандру.
— Немного выпить тебе явно не повредит. Почувствуешь себя веселее. Сам понимаешь, такое легко не дается.
— Тогда посмотрю в погребе. На кухне, может, и найдется бутылка ординарного хереса, хотя и то едва ли. А здесь ничегошеньки нет. Мамочка к спиртному не притрагивалась. Отец, тот, понятно, прикладывается. Перед ленчем — два бокала розового джина[8]; за обедом — по стаканчику виски с содовой, до и после. И никогда не изменял этой привычке. — Кристиан помолчал. — Правда, удивительно? Я только что вспомнил об этом. Отец уже десять лет как в могиле. И почему именно розовый джин? Он же был офицером в сухопутных войсках, не на флоте. Странно.
— В сухопутных? — переспросил Эдуард, который ничего не понял.
— Ну да. Джин — это морской напиток. Когда солнце садилось над нок-реей, а может, и над всей Британской империей, офицеры Британского флота выпивали — и почему-то непременно пили джин с ангостурой. Но отец ни разу не всходил на корабль без крайней необходимости. Он служил в кавалерии и считал, что упадок нашей страны начался с появлением танков. Поэтому мне и странно — при чем тут джин? Жаль, не спросил у него в свое время. — Кристиан вымученно улыбнулся. — Впрочем, неважно. Пойду-ка порыщу в погребе, пока совсем не скис. Ты подожди меня здесь, я мигом обернусь.
И, распахнув дверь гостиной, он вышел в холл.
Эдуард послушал, как его шаги, отдаваясь от каменных плит, удалились в сторону кухни, и огляделся. В доме царили непривычная тишина и покой. На миг у него возникло ощущение, будто дом замер и чего-то ждет.
Он прислушался к безмолвию. Куэрс-Мэнор, выходящий окнами на беркширские пустоши, — в этом доме на границе Беркшира и Оксфордшира прошло детство Кристиана. В последнее время Эдуард бывал здесь нечасто, обычно вместе с Кристианом, чтобы морально поддержать друга, когда тот приезжал проведать мать. Но лет двадцать тому назад, когда они с Кристианом учились в Оксфорде, Куэрс-Мэнор был ему вторым домом. Значит, он бывал тут и зимой, не мог не бывать, — и тем не менее этот дом почему-то всегда вспоминался ему в связи с летом.
Понятно, закон избирательности памяти — что-то забывается, а что-то другое выступает с особой четкостью. Этот дом и парк при нем всегда вспоминались Эдуарду в зелени мая или начала июня — погруженными в тот особенный, густо-золотой предвечерний свет, который медленно-медленно отмеряет удлиняющиеся тени на свежих газонах.
И вот снова июнь, часов десять утра. Солнце уже заглядывает в окна по южному фасаду, бросая на пол сквозь опущенные жалюзи высоких окон косые лучи. За двадцать лет ничего не изменилось, и дом остался почти таким же, но, впрочем, в этом нет ничего удивительного: он и за двести лет претерпел очень мало перемен в своем облике.
Типично английский дом. Типично английская комната. По сравнению с таким же французским достойным особняком — никакой официальности, ни малейшего почтения к модным веяниям. Все в светлых тонах. Выцветший мебельный ситец с цветочным узором — на шторах и на обивке диванов и глубоких кресел. Мебель, в основном работы старых мастеров, расставлена так, словно каждый предмет всегда стоял именно на этом месте и не мог стоять ни на каком другом. Комната пахла воском и еще той странной мускусной смесью, что каждый год мать Кристиана готовила и ссыпала в чашу вустерского фарфора, стоящую на квадратном пембрукском столике — вот он, здесь. Эдуард размял в пальцах засохшие лепестки и ощутил, чем пахнет прошлое. — запах вчерашнего лета и летних месяцев двадцатилетней давности.
По стенам висели картины — несовместимое сочетание, бесившее Кристиана: семейные портреты восемнадцатого века, ценность которых не мог отрицать даже Кристиан, соседствовали с набором акварелей викторианской поры — выцветшими видами швейцарских озер и индийскими пейзажами, преимущественно любительскими упражнениями давно сошедших в могилу кузин и тетушек. Эдуарду нравился этот контраст; нравилась эта комната; нравился этот дом.
В комнате, как было заведено летом, стояло железное ведерко, с верхом наполненное собранными в парке еловыми шишками. Рядом, у кресла, которое неизменно занимала матушка Кристиана, лежал коврик, облюбованный многими поколениями ее мопсов; стояла рабочая корзиночка с мотками шерсти и шелковой нити для тканья; находился столик, заваленный номерами «Поля» и «Журнала Королевского общества садоводов»; сверху лежали книги, которые ей, как провинциальному абоненту, прислали из Лондонской библиотеки. Очки — круглые, в черепаховой оправе, такие же строгие, какой была их хозяйка, — все еще покоились на одной из книг.
Она скончалась три недели тому назад так же тихо, как жила. Эдуард посмотрел на стопку книг, взял в руки самую верхнюю — она оказалась отчетом о ботанических экспедициях в Китай Эрнеста Уилсона. Когда он раскрыл книгу, из нее выпорхнул листок бумаги: Эдуард поднял его и увидел, что это — памятка, которую составила мать Кристиана. Он прочитал: «Дельфиниумы на бордюре Южной клумбы — убрать. Слишком крупные, забивают другие цветы. Туркестанскую розу — на круглую клумбу? Красиво на фоне тисов — яркими пятнами».
Когда она это написала? Эдуард бережно отложил памятку, чтобы не затерялась. Сосредоточенно сдвинув брови, он подошел к окну и обозревал прославленный сад. Матушка Кристиана предстала перед ним как живая: вот она наклоняется вдохнуть аромат розы, вот останавливается вырвать нахальный сорняк, вот задерживается поглядеть на знаменитые цветочные бордюры, достает маленькую записную книжку и что-то в нее заносит. Однажды, когда она сделала очередную запись, он спросил: «Неужели вы хотите заменить посадки?» Ему тогда было двадцать лет, а матери Кристиана сорок пять — пятьдесят. Она внушала ему священный трепет.
«Они совершенны», — добавил он в тот раз, и она улыбнулась, наградив его проницательным взглядом голубых глаз, которые унаследовал от нее Кристиан. На ее лицо падала тень от старой соломенной шляпки, которую она всегда надевала, выходя летом в сад.
— Эдуард, сады и парки не могут достигать совершенства. Поэтому я их и люблю.
Эдуард стоял, упершись взглядом в высокую кирпичную стену по ту сторону газона — стена отделяла собственно сад от парка. Рассаженные вдоль стены — тщательно продуманным образом, так что образовывали естественные купы кустов, — розы сейчас стояли в цвету. «Эме Вибер», «Мадам Исак Перейра», «Небесная» с ее нежно-серыми листьями, «Зефрин Друэн», «Леди Хиллингдон», «Слава Дижона» — уже осыпающаяся, ее прекрасные желтовато-коричневые цветы источали аромат крепкого чая. В ушах Эдуарда раздавался голос матери Кристиана, называвший розы по именам.
Он распахнул высокое окно и ступил на террасу. Недавно прошел дождь, трава обсыхала на солнце; от нее шел насыщенный крепкий запах — запах лета.
На секунду лужайка предстала перед Эдуардом полной народа. Юноши в белой фланели; крокет, в котором Кристиан не знал себе равных; чуть дальше — стайка девушек и молодых женщин. Прошлое возникло перед ним как наяву: он слышал удары молотка по мячу, далекие всплески смеха. Эдуард отвернулся, взглянул на дом — и все исчезло. Дом снова погрузился в безмолвие, и на лужайке было тихо. Он вернулся в гостиную как раз тогда, когда пришел Кристиан.
— Вот такие-то дела.
Кристиан надвинул на глаза панаму и откинулся на спинку деревянной скамьи; они сидели на террасе, Эдуард — в тени, Кристиан — на солнце. Бутылка «Монтраше» была наполовину пуста. Кристиан затолкал ее в лейку, куда ссыпал весь лед, какой смог наскрести в морозильной камере старенького холодильника.
Он зажег черную русскую сигарету — других он не курил, — и Эдуард с удивлением отметил, что Кристиан не на шутку расстроен: у него слегка дрожали руки.
— Прошлое! — с неожиданной горячностью выпалил Кристиан. — Глупо, конечно, с моей стороны, но никак не думал, что оно обрушится на меня с такой силой. Я считал, что давно развязался и с этим домом, и со всеми воспоминаниями. Вот уж не ожидал, что вообще буду думать о нем. — Он скривился. — Temps perdu[9]. Мне-то казалось, что оно и в самом деле утрачено. А теперь выясняется, что отнюдь.
— Прошлое никогда не уходит, — мягко сказал Эдуард. — Оно всегда с нами, хотя и упрятано в память. Не надо с ним воевать, Кристиан, нужно радоваться, что оно у тебя есть. — Он помолчал и добавил: — В конце концов, мы и есть наше прошлое. Все, что мы создали, все, что с нами случилось, — это суть мы.
— Тебе-то хорошо рассуждать, — сказал Кристиан, разливая по бокалам остаток вина. — Ты свое прошлое принял. Тебе это неизменно удавалось лучше, чем мне. Ты всегда умел вылущивать из прошлого — будущее. Еще когда мы учились в Оксфорде, даже тогда. Опираясь на то, чего добился твой отец, ты стремился достигнуть его уровня — а потом превзойти. Этим ты меня тогда и покорил. Я знал, что ты своего добьешься, и не ошибся. То же самое с Элен. Ты твердо решил, что вы будете вместе, — и вот вы вместе. — Кристиан вздохнул. — Я рад. Ты счастлив, Элен счастлива, значит, я тоже счастлив. К тому же это укрепляет веру в себя. Так мне кажется. Веру в силу собственной воли. Ты же у нас сам создал свою судьбу. О черт! — Кристиан одним махом осушил половину стакана. — Не знаю, лучше ли мне от этого. Может, даже хуже.
— Пожалуй, я с тобой не соглашусь, — задумчиво сказал Эдуард. — Иногда я думаю так же — мне кажется, что я прозреваю взаимодействие причин и следствий. Скажем, я поступил так-то, а Элен поэтому — так-то. Но порой мне кажется, что мы вольны в своих поступках. А иной раз… я вообще ни в чем не уверен. У меня, бывает, возникает чувство, что случившегося просто нельзя было избежать. В конце-то концов, так много зависит от случая. Если б отец не погиб, если б Жан-Поль был жив, если б Элен пошла тогда в другую сторону и мы с ней не встретились… понимаешь?
— Господи! Не потчуй меня детерминизмом в духе французских традиций! — сказал Кристиан, пожав плечами. — Не верю я всему этому. У меня в высшей степени здравый, чисто английский взгляд на вещи. Не звезды повинны в нашей судьбе, дорогой мой Эдуард, а мы сами, что до всего остального…
— Хорошо, — заметил Эдуард. Он уловил в голосе Кристиана патетику и надсаду, призванные скрыть то, что тот чувствовал на самом деле. — Но в таком случае не вижу, за что тебе себя укорять. Ты всегда понимал, чего хочешь, — как, впрочем, и я. И весьма успешно своего добивался. Ты хотел открыть картинную галерею, хотел познакомить эту страну с работами живописцев новой школы, хотел…
— Я хотел развязаться со своим прошлым. Со всем этим, — оборвал его Эдуард, махнув рукой, словно отметая и этот дом, и сад, и все графство.
— Тут-то мы с тобой и расходимся. Ты никогда не порывал с прошлым — ты хранил ему верность. А я только и мечтал о том, как бы прикончить свое. Кристиан Глендиннинг, человек, который самого себя изобрел. Независимый от Англии — по крайней мере, от этой Англии. Эдуард, я лез вон из кожи. Читал не те. книги, носил не ту одежду, говорил совсем не то. Голосовал не за ту партию — если вообще являлся голосовать. И, разумеется, имел не тех сексуальных партнеров. — Он помолчал. — Знаешь, как-то я сказал маме, что я гомосексуалист. Так прямо и выложил. Мне чертовски надоело и опротивело, что все делают вид, будто ничего не замечают, хотя прекрасно все видели, вот я однажды взял и сказал ей. Мы как раз там сидели, — он резким жестом указал на гостиную. — Мама вышивала. Мелким крестиком. И я ей сказал: «Ты ведь, конечно, знаешь, мама? Что я гомосексуалист? Педераст. Голубой. Девка. Один из этих?» И знаешь, что она ответила?
— Нет.
— Она подняла глаза от шитья, взглянула поверх очков и сказала: «Что ж, Кристиан, это твое дело. Но отцу об этом лучше не сообщать. Тем более до обеда». Так и сказала. Я собственным ушам не поверил. А потом пустилась в рассуждения о том, какие цветы лучше всего подходят на бордюр Северной клумбы.
Эдуард подавил улыбку.
— Я так рассердился, что выбежал из гостиной. Понимаешь, я просто кипел. Мне хотелось доказать им всем, что я не такой, как они. Что я не вписываюсь в их среду — как не вписывался и Хьюго. Но они закрывали глаза. Что бы я ни вытворял, они с этим мирились. Все британцы такие, ты и сам знаешь. Сперва мирятся, потом привыкают. Прекрасно срабатывает. Таким путем они разоружают любую оппозицию — и им это удается. Вот почему у нас никогда не было настоящей революции — и не будет. Если б у нас появились Робеспьер или Дантон, знаешь, кем бы они кончили? Я-то знаю. Мировыми судьями. Заседали бы себе в палате лордов и скончались бы почетными членами многочисленных комитетов. Вроде меня. Ты хоть знаешь, что я заседаю в комитетах? А я действительно заседаю. Правда, ужас?
— Бывает и хуже, — кротко заметил Эдуард. Кристиан наградил его язвительным взглядом.
— Возможно. В двадцать лет я бы, однако, этого не сказал. — Он запнулся. — Но что там ни говори, а суть в другом. Правыми оказались они, а я ошибался. Я это только что понял. Мне так и не удалось сбежать от всего этого, я просто себя обманывал. А оно вот — все тут, поджидало меня. Только и ждало, чтоб наложить на меня свою лапу.
Он испустил театральный вздох.
— Ты и вправду так чувствуешь? — спросил Эдуард, внимательно посмотрев на друга.
Кристиан передернул плечами и ответил, теперь уже не так желчно:
— Да. Полюбуйся на это. Восемьсот акров плодородной земли. Своя ферма. Один сад занимает около десяти акров. А дом — действительно великолепный особняк, в котором многие поколения Глендиннингов, милых убежденных консерваторов, жили с незапамятных времен. Отец приобрел его в 1919 году у двоюродного брата, тогда дом был в жутком виде. Никакого сада не было — сад разбила мама. Здесь я родился. Здесь родились мои сестры. И теперь он принадлежит мне. Сестры от него отказались — у них свои большие поместья. Так что мне прикажешь с ним делать?
— Мог бы в нем жить, когда бываешь в Англии.
— Жить? Здесь? Эдуард, не болтай ерунды. Тут, по-моему, пятнадцать спален, не меньше. В таком доме холостяку делать нечего. К тому же меня устраивает мой нынешний образ жизни. Милая маленькая квартирка в Лондоне, чуть побольше — в Париже, и чуть поменьше — в Нью-Йорке. А тут — посмотри… — Он махнул рукой. — Сколько мебели, сколько картин. На кой мне вся эта обуза? Кому мне ее завещать? О господи! Стоит об этом подумать, как голова начинает раскалываться.
— Ну, раз уж все это не нужно ни тебе, ни твоим сестрам, значит, как я понимаю, остается одно — продать?
— В этом-то и беда. — Кристиан закурил новую сигарету и подался вперед. — Насчет продажи я уже решил. Окончательно и бесповоротно. Сестры пусть берут, что захочется, прочее отправится к «Сотби» или «Кристи»[10], а дом я продам. Все выглядело так просто. До сегодняшнего дня.
— А что теперь?
— Теперь не могу. — Кристиан отвел взгляд. — Как выяснилось, я действительно не могу. Понимаешь, я все время представляю себе, кому это достанется. Какому-нибудь гнусному деляге из Сити — прости, Эдуард, — который сорвал большой куш на бирже. Он выкорчует сад и заасфальтирует лужайку — так ему будет удобней. На месте розария устроит какой-нибудь бассейн, выложив его жутким ярко-синим кафелем. А его женушка — господи, так и вижу, как она переоборудует кухню, наставит новейшее металлическое оборудование и больше туда — ни ногой. А после пригласит какую-нибудь Жислен Бельмон-Лаон, чтобы та превратила дом в образцовый английский сельский особняк.
Он жалостно посмотрел на Эдуарда.
— Они же все изгадят, понимаешь? Все-все, что мне, как я думал когда-то, хотелось уничтожить. А теперь не хочется. При одной мысли об этом меня берет ужас. — Он сделал паузу. — Ты знаешь, они все еще в погребе — в целости и сохранности, — отцовские вина. Только что узнал, когда спустился в подвал. Со дня его смерти никто к ним не притронулся. И книга реестра вин на месте. В ней все подробно расписано. Числа.. Где и когда приобретено. Количество бутылок. Он вообще-то неплохо разбирался в винах, что странно — по части еды он всю жизнь оставался твердолобым английским пуританином. Больше всего любил рыбный пирог с фасолью, а вместо пудинга — пирог с патокой. И еще обожал сливы, он их сам собирал. О дьявол и все его присные, прости, Эдуард.
На глазах у него навернулись слезы. Он раздраженно встал и отвернулся. Эдуард приподнялся, но Кристиан сердитым жестом заставил его опуститься на место:
— Ничего. Сейчас приду в норму. Отвернувшись, он уставился на живую изгородь.
Эдуард выждал с минуту и тоже встал.
— Пойду сварю кофе. Хочешь выпить чего-нибудь крепкого? У меня в машине бутылка арманьяка.
— По правде сказать, мысль совсем недурная.
Кристиан так и не обернулся. Эдуард тихо удалился. Он сходил к машине за арманьяком, прошел длинной, выложенной тяжелыми плитами галереей на кухню и занялся кофе.
Между жестянками кофе и жестянками чая — «Эрл Грей», «Лапсанг» и «Цейлонский» — были заткнуты пакетики семян, на каждом — число. На кухонном столе лежала записка с перечнем того, что нужно купить: одну баранью котлетку, пакетик овсяных лепешек, полфунта масла, четверть фунта сыра. Вдовий рацион. Эдуард прочитал, и от жалости у него защемило сердце. Мать Кристиана провела тут в одиночестве десять последних лет жизни. Еще тогда его глодало чувство вины — так редко они с Кристианом ее навещали. Но и теперь ему было трудно представить себе ее существование в этом обезлюдевшем доме, ибо он до сих пор видел его таким, каков тот был двадцать лет тому назад, — полным жизни. Эдуард подумал о том, что все это пойдет с молотка, будет продано, перестроено, и, подобно Кристиану, почувствовал: нужно любой ценой сохранить то, что так любили и сберегали. Он вспомнил слова Филиппа де Бельфора: «Можете себе представить, как все обрадуются, когда вы преставитесь… еще бы, сколько добра — грабь — не хочу!»
Он отнес кофе и арманьяк на террасу. Тем временем Кристиан, казалось, пришел в себя; он сидел и курил очередную сигарету.
Эдуард налил ему кофе и стаканчик арманьяка и сел; он никак не решался сказать то, что хотел, но все же решился:
— Ты уверен, абсолютно уверен, что не хочешь жить в этом доме? И что сестры тоже не хотят?
— Я же сказал, что нет. Решительно нет. После похорон у нас был маленький семейный совет, и все согласились, что дом нужно продать подчистую. Примерно в этом духе. Без сантиментов.
— Можно, я его куплю?
— Что?! — Кристиан застыл с поднятым стаканом в руке.
— Можно, я его куплю?
Воцарилось молчание. Узкое лицо Кристиана залила краска.
— Побойся бога, Эдуард. Мы с тобой, конечно, друзья, но даже ради дружбы идти на такое… Я совсем не хотел…
— Знаю, что не хотел. И мое предложение продиктовано не нашей дружбой. То есть не только ею.
— Тогда почему?
Эдуард опустил глаза, и Кристиан, придирчиво наблюдая за ним, заметил, что он изо всех сил старается сохранить бесстрастное выражение, но это плохо ему удается: на лице Эдуарда явственно читалось счастье.
— У меня и Элен… одним словом, все юридические тонкости наконец улажены. Развод состоялся, значит, мы можем жениться. И…
— Господи, господи! — Кристиан воспрянул и издал боевой клич, которому позавидовал бы любой краснокожий. — Когда? Когда? Эдуард, чтоб тебя черти взяли, ведь ни словечком не обмолвился…
— На следующей неделе.
— На следующей неделе? На следующей? Не верю. Чудо какое-то. Распрекрасное чудо…
Кристиан вскочил и бросился обнимать Эдуарда, чуть не опрокинув при этом столик.
— Где? Как? Надеюсь, я буду шафером? Если нет, то больше ты меня не увидишь. Обожаю свадьбы. Собираешься закатить на полную катушку или, напротив, что-нибудь восхитительно тайное, когда новобрачные тихохонько удирают, а…
. — Кристиан! — Эдуард попытался остановить это словоизвержение, но и сам невольно расплылся в улыбке. — Кристиан, я пытаюсь сделать тебе чисто деловое предложение.
— Деловое предложение в такую минуту? Ты рехнулся. Это же не по-человечески. Ты… что?
— Если ты и в самом деле хочешь продать этот дом, я бы очень хотел его купить. Вот и все.
Кристиан угомонился, присел и посмотрел в глаза Эдуарду.
— Зачем? Ничего не понимаю. Ты сказал мне две потрясающие вещи — так есть между ними какая-то связь?
— Конечно, есть. Я хочу сделать Элен свадебный подарок. И мне подумалось — если ты не против, — улыбнулся Эдуард, — что неплохо бы подарить ей настоящий английский дом. И английский сад.
— Когда она была девочкой… Они возвращались в Лондон. Эдуард бросил взгляд в боковое зеркало, прибавил скорость, и его «Астон Мартин» обогнал три автомобиля и тягач. Кристиан зажмурился.
— Когда она была девочкой — я бы не стал посвящать в это никого другого, но Элен, как я знаю, немного говорила с тобой на эту тему, — она жила на трейлерной стоянке в Алабаме. Помнишь?
— Помню. Она как-то ее мне описывала.
— Жила там с матерью, и та частенько рассказывала ей про Англию и дом своего детства. — Эдуард помолчал. — Ты помнишь тот дом, в Девоне?
— Как его можно забыть?
— Мать рассказывала ей про него и про сад. Про сад особенно. Она сотворила нечто такое, что Элен запомнила на всю жизнь. Образ прекрасного, безмятежного, идеального дома. Когда Элен была маленькой, мать, бывало, надолго оставляла ее одну, и знаешь, чем тогда частенько занималась Элен? Пыталась устроить сад. Английский сад. Собирала камушки, дикие цветы, травинки, выкапывала в земле и сажала их, чтобы подарить маме английский сад, когда та вернется. Только вот беда — тогда стояла жара, земля была пересохшая, а мама часто возвращалась очень поздно, так что к ее приходу растения успевали завянуть и погибали. Она мне однажды рассказывала, и я запомнил.
Он помолчал, глядя на дорогу.
— А потом она в конце концов вернулась в Англию к тетушке, увидела ее жалкий домишко, и это было для нее страшным ударом. Она только что потеряла мать и единственного друга, приехала в Англию — и увидела этот ужас. Ей и сейчас тяжело говорить об этом. Понимаешь, тогда она убедилась воочию, какой великой фантазеркой была ее мать. Элен, конечно, знала, что кое в чем… видела, что мать сама себя обманывает. Но в тот идеальный сад Элен, по-моему, всегда верила. А тут выяснилось, что никакого сада нет и не было. Он тоже оказался плодом самообмана, и не только ее матери, но и самой Элен. Она унаследовала от матери этот мираж.
— Господи, как печально, — вздохнул Кристиан. — Я об этом и не подозревал. Чего только мы не получаем в наследство!
— Да. — Эдуард снова глянул в зеркальце, убедился, что дорога пустынна, и прибавил скорость. — Да. Я долго ломал голову. Мне хотелось подарить ей что-то особенное, исполненное для нее глубокого личного смысла. И когда я утром вошел в твой дом, я об этом подумал. Я в жизни не видел более английского дома. И такого идеального английского сада. — Он улыбнулся. — Обещаю, мы не станем превращать розарий в бассейн.
— Вот и хорошо. — Кристиан лукаво покосился на Эдуарда. — Насколько я понимаю, тем самым ты обещаешь и не приглашать Жислен? Не хотелось бы видеть, как эта скорпионша вцепится в дом своими клешнями…
— Это я тебе твердо обещаю. Жислен работала только над моими салонами — до домов я ее не допускал, — да и то это было давным-давно.
— Как она, кстати? Она вроде вышла за этого типа, Нерваля?
— Совершенно верно. Сначала устроила скандальный развод с Жан-Жаком, а потом вышла за Нерваля. Я не видел ее уже несколько лет. Если не ошибаюсь, там возникли маленькие разногласия с налоговым управлением — какая-то довольно сомнительная компания, зарегистрированная на Каймановых островах. Во всяком случае, из Франции они с Нервалем отбыли. Я слышал, сейчас они заняты разделыванием того, что осталось от Марбеллы, и, похоже, весьма в этом преуспевают.
— Марбелла. Ну и ну.
— Элен раз или два встречалась с Нервалем. При его посредничестве она купила и продала дом. По-моему, она нашла его презабавным. Она говорила, что он откровенный мошенник. Эдакий улыбчивый негодяй. Естественно, без стыда и совести.
— О, рад это слышать, — улыбнулся Кристиан. — Стало быть, скорпионша получила по заслугам.
— Вообще-то я слышал, что они очень счастливы. Вероятно, прекрасно спелись. — Эдуард глянул на Кристиана. — Только прошу, не упоминай о ней при матушке. Теперь Жислен ее bete noire[11] — с тогдашней нашей поездки в Сен-Тропез, ты ведь помнишь? — Он помолчал. — Матушка считает Жислен своим врагом. Не исключено, что и меня тоже.
В его голосе прорезалось чувство, и Кристиан с любопытством на него посмотрел.
— Вероятно, ты не хочешь сказать, почему?
— Не вижу смысла рассказывать. История долгая и запутанная. Я поступил так, как считал правильным в насущных матушкиных интересах, но она этого не забыла и не простила, вот и все. — Он пожал плечами. — Она сильно переменилась, Кристиан. Ты бы ее не узнал. Одевается она по-другому, сделалась очень набожной…
— Набожной? Луиза? Не верю.
— Но это правда, — улыбнулся Эдуард. — Дом пропах ладаном. Когда я к ним прихожу — так и слышу шелест сутан. — Он помолчал, подумал о матери Кристиана, о том, что Луиза, при всей ее несносности, тоже, возможно, одинока, и добавил: — Зашел бы ее навестить, когда приедешь в Париж, Кристиан. Увидишь, что я имею в виду.
— Боюсь, мой приход особых восторгов не вызовет. Луиза меня всегда не терпела.
Кристиан закурил сигарету, откинулся на спинку сиденья и предоставил Эдуарду сосредоточиться на дороге. Он повернул голову и поглядел в окно: ехали они быстро и теперь приближались к лондонским пригородам. Движение на шоссе оживилось, Эдуарду пришлось сбавить скорость. Кристиан получил возможность лучше разглядеть окрестности. Поля потеснились, уступая место дорогам, бесконечным кварталам двухквартирных двухэтажных домов — жалкой пародии на стиль тюдор — и малопривлекательным пабам. Справа от шоссе землю покрывали обширные заплаты желтого цвета; там ползали, вгрызаясь в почву, огромные бульдозеры: прокладывали новое скоростное шоссе Лондон — Оксфорд. Когда оно откроется, подумал Кристиан, тягуче мучительная поездка дней его университетской юности сократится до часа, а то и до сорока минут, если гнать так, как Эдуард. Он хорошо помнил, как полз по этой дороге в своем первом автомобиле, стареньком «Морисе Майнор»: путь от Лондона до колледжа Магдалины занимал чуть меньше двух часов! Тогда это считалось достижением.
— Господи, как все меняется, — обратился он к Эдуарду. — Нам обоим за сорок. Знаешь, когда-то я думал, что это кошмарный возраст. А теперь я его достиг, и он мне даже нравится. Перспектива смещается. Мне это по душе. Люди приходят и уходят, возникают на твоем пути и опять куда-то исчезают. Потом до тебя доходят известия, какие-то обрывочные сведения вроде того, что Жислен вышла за Нерваля и удрала в Марбеллу. Кто-то возвышается, кто-то идет под уклон; кто-то неузнаваемо и непредвиденно меняется, а кто-то остается таким, как был. Это захватывающе интересно. Будто читаешь увлекательный роман. Ух ты! Любопытно, какими мы будем лет через двадцать, на седьмом десятке.
— Мы по-прежнему будем друзьями, — улыбнулся Эдуард, искоса посмотрев на него.
— О, да, — улыбнулся в ответ Кристиан. — Это несомненно. Из того, что нас ждет, это одна из самых приятных вещей. Но сейчас, когда я думаю о будущем, я точно знаю, какими мы станем. У тебя еще прибавится власти и славы, ты будешь заседать в бесконечных комитетах. Превратишься в главу большого семейства. Господи, Кэт к тому времени, вероятно, выйдет замуж и сделает тебя дедушкой. А я — я буду стареющим enfant terrible[12]. Меня начнут третировать и обзывать старым чудаком. Но когда мне станет под семьдесят, меня снова откроют и превратят в эдакий национальный памятник. В Сесила Битона[13] мира выставок и художественных салонов. Тут вся хитрость — дотянуть до семидесяти, и тогда уж ты выше всякой критики. Ты — мудрец, все только и делают, что восхищаются твоим великолепным стилем. И вот уже мы продаем свои мемуары воскресным газетам, друзья и знакомые наперебой издают дневники и письма, мы становимся статьей дохода — вроде блумсберианцев[14]. Жду не дождусь этого славного времечка. Вот когда прошлое начинает по-настоящему приносить дивиденды. — Он подмигнул Эдуарду. — Ты, надеюсь, ведешь дневник и все прочее? А не то профессоров и аспирантов постигнет великое разочарование. Дневники. Письма. Записные книжки…
— Ни того, ни другого, ни третьего, — заявил Эдуард и, улучив просвет в потоке машин, проскочил вперед и прибавил скорости. — Ты же знаешь, как я ненавижу все это. Я даже не храню фотографий.
— Верно, не хранишь, — нахмурился Кристиан. — Помню, когда мы занимались поисками Элен, у тебя не оказалось даже ее фотографии, спасибо, нашлась у твоего слуги. Но почему?
— Честное слово, не знаю. Вероятно, просто не хочу оставлять свидетельства о прошлом. Предпочитаю хранить его в памяти. Письма, фотографии… не знаю. По-моему, они все искажают.
— Но разве память не искажает? — спросил Кристиан, проницательно на него посмотрев.
— Возможно.
— В конечном счете, каждый вспоминает прошлое на свой лад. Оно не застывает в раз и навсегда отлитых формах. Даже собственные воспоминания все время меняются.
— Ты хочешь сказать, прошлое подвижно?
— Господи, конечно. Ко мне оно возвращается постоянно и к тому же проявляется самым удивительным образом.
— Это потому, что у тебя в высшей степени дурное прошлое.
— Уж мне ли не знать, — парировал Кристиан с самодовольной улыбкой. — Тебе, должен заметить, здесь тоже нечем хвастаться.
— С этим — со всем этим — покончено, — твердо заявил Эдуард.
— Я бы не стал утверждать так решительно. Никто ничего не знает. На сегодняшний день и то нельзя положиться. Стоит подумать, как все тихо и мирно, — а что-то где-то уже происходит, просто ты об этом не догадываешься. На твоей же улице, или за углом, или в другой стране. Ты себе купаешься в счастье, а тем временем…
— Знаю. Этот урок мне преподали в ночь моего шестнадцатилетия, — довольно резко оборвал Эдуард, но сразу пожалел об этом. Он любил слушать Кристиана, когда на того нападала словоохотливость, поэтому повернулся к нему и с улыбкой произнес: — Ты знаешь, что Элен в Лондоне? И Кэт тоже? Мы ночуем на Итон-сквер. Может быть, заглянешь поужинать?
— Чудесно. С превеликой радостью.
— А утром, если угодно, мы могли бы встретиться с моими поверенными и составить документы на продажу дома. Впрочем, тебе, может быть, еще нужно подумать?
— И не собираюсь. С удовольствием побываю у твоих поверенных. Фирма «Смит-Кемп», верно? Их услугами пользовался еще мой отец. У них все та же очаровательная контора, вроде тех, что описывал Диккенс?
— Все та же.
— И стаканчик хереса в завершение деловой встречи?
— Непременно.
— Даже не верится. Обязательно приду. Как приятно убедиться, что не все меняется в этом мире.
— Элен о доме — ни слова. Обещай. Я хочу преподнести ей сюрприз.
— Эдуард, чтобы я — да проболтался? — обиженно заявил Кристиан. — Ты знаешь, как я обожаю тайны. Буду нем как могила.
— Не обещай невозможного. Об одном прошу — воздержись от своих обычных тонких намеков…
— Намеков? Намеков? Нет, Эдуард, ты ко мне несправедлив.
— Неужели? — сухо сказал Эдуард и прибавил скорость на въезде в столицу.
Тайна. Сюрприз. Элен любила сюрпризы, любила делать подарки, особенно Эдуарду. При мысли об этом подарке, который пока что пребывал в тайне и станет сюрпризом, — о ее свадебном подарке мужу — у нее сладко замирало сердце. Ей казалось, она не идет, а парит — и это при том, что за день она основательно походила. Вдоль по Бонд-стрит, где кое-что купила; потом пересекла Оксфорд-стрит и по узкой извилистой Морилебон-лейн вышла на Хай-стрит, что идет параллельно Харли-стрит, на которой мистер Фоксворт по-прежнему держал приемную. Свернула к северу, мимо церкви, где Роберт Браунинг венчался с Элизабет Барретт[15], и дальше, по направлению к Сент-Джонс-Вуд, где, по ту сторону Риджентс-парка, теперь находилась студия Энн Нил.
На всем этом пути ей ничего бы не стоило в любую минуту взять такси, но сегодня ей было страшно подумать о заточении в автомобильном салоне; она желала идти пешком, у нее голова кружилась от счастья. Через неделю с небольшим она будет замужем за Эдуардом; войдя в парк, она прибавила шагу — ей хотелось танцевать, а не просто идти. Как же долго тянулась вся эта история — два года консультаций с одними юристами, а потом — с другими. Два года все продвигалось черепашьим шагом — и не потому, что Льюис противился разводу, а по той простой причине, что он не отвечал на письма и его адвокатам приходилось неделями дожидаться его подписи под тем или иным документом.
Она остановилась и повернула к озеру с лодочной станцией и ярко раскрашенной эстрадой на берегу. Порой ее брало отчаяние — ее, но не Эдуарда. Расторжение, разрушение брака, старой жизни — как грустно, что этим приходилось заниматься по сухим, сугубо официальным каналам, при том что обе стороны были готовы на полюбовное соглашение, а условия развода просты и ясны: она ничего не требовала от Льюиса. Подписания; документы; обмены письмами между поверенными — как все это было противно.
Она все еще испытывала перед Льюисом чувство вины, все еще считала, что приложила руку к его крушению, которое произошло столь резко и быстро после ее отъезда из Америки.
Элен остановилась на солнце у озера и стала вспоминать письма, которые ей писал Льюис, — путаные беспорядочные послания на многих страницах, по которым с трудом можно было догадаться о времени года, когда они писались, не говоря уже о том, что происходит с их автором. В первые месяцы после приезда во Францию она несколько раз говорила с ним по телефону, но разговора не получилось. По голосу Льюиса она понимала, что тот накачан таблетками: то он бывал безумно и безоглядно самоуверен, то, напротив, находился в полном расстройстве чувств, едва ориентируясь в действительности, которую воспринимал явно болезненно.
В этом году поговорить с ним ей, можно сказать, не удавалось, а ее письма он оставлял без ответа. Когда она пыталась до него дозвониться, трубку брала либо Бетси, либо кто-нибудь еще: судя по всему, у него в доме жили какие-то посторонние лица, хотя и не одни и те же. И всегда находился удобный предлог не подзывать его к телефону: «Простите, Льюис спит», «Сейчас Льюис не совсем в форме». А иной раз не удосуживались даже соврать и глумливо отвечали: «Льюиса? Не знаем такого».
Порой ей делалось жутко. Однажды она в отчаянии написала Тэду, чтобы тот проведал Льюиса и выяснил, все ли у того в порядке. В другой раз она даже написала его матери. Тэд не ответил. Эмили Синклер прислала короткую сухую записку: семья Льюиса отдает себе полный отчет в его состоянии. В нескольких строчках она сумела дать Элен понять, что в ее сочувствии никто не нуждается и что ей нужно было думать раньше. Больше Элен никому писать не пыталась, а когда поделилась своей тревогой с Эдуардом, тот проявил твердость:
— Дорогая, Льюис не мальчик, он взрослый мужчина. Вот, посмотри — он ответил на последнее письмо моих поверенных, подписал бумаги. И не стоит тебе, Элен, сейчас волноваться о Льюисе — продержится без твоей помощи.
Он даже предъявил ей подпись Льюиса на юридических документах; Элен молча на нее посмотрела. Подписано было его любимой авторучкой «Монблан» с широким пером. Подпись, которой он украсил документ о расторжении брака, была размашистой, летящей, со скомканными буквами и гротескно витиеватыми начальным и конечным росчерками. Она помнила этот почерк; помнила этого человека. В его имени и фамилии она ощущала противоречивость его натуры, неуверенной и склонной к внешним эффектам. Тут она подумала о письмах, что он ей присылал из Парижа, — полных безудержных изъявлений любви и мальчишеского оптимизма, — и ей стало очень грустно. Она ведь любила Льюиса, подумалось ей, хотя он не был в состоянии это понять; правда, любила она его не так, как следовало бы, а как мать может любить своего ребенка. Такую любовь он никогда не был способен принять.
Любовь-защита. Она тихо стояла, глядя на озеро. Несколько парочек и подростки катались в лодках на солнышке. Вокруг, на газонах у маленькой эстрады, люди сидели в шезлонгах — читали, дремали или просто нежились, запрокинув лица к солнцу. Эдуард прав, внезапно решила она; прав — только от этого не легче.
Она повернулась спиной к озеру и эстраде и быстрым шагом направилась к северной границе парка. И сразу же ее вновь охватило безудержное счастье. В такой день она не могла быть несчастной; никоим образом; это было физически невозможно.
Свадьба должна была состояться в замке на Луаре, точнее, в сельском городке километрах в десяти от имения. Разумеется, гражданская свадьба; у нее, как у женщины разведенной, другого выбора не было. Простое и скромное бракосочетание, как они оба хотели. Без шумихи. Без гостей. Несколько самых близких людей — и все. Конечно, будет Кристиан — сегодня Эдуард собирался его пригласить — и Энн Нил; Мадлен — она и сама вскоре выходит замуж; Касси, обзаведшаяся по этому случаю новым нарядом, которым непомерно гордилась; и Кэт, даже не подозревавшая обо всех сложностях, с какими сопряжена свадьба матери; Кэт, которая, казалось, забыла, что когда-то знала человека по имени Льюис Синклер; Кэт, семилетняя девочка, обожающая Эдуарда, — для нее эта свадьба была самым радостным, самым волнующим и самым естественным событием на свете.
Элен улыбнулась про себя и прибавила шагу. Все так же на север, к тенистым улицам и тихим переулкам Сент-Джонс-Вуд. Мимо пышных и довольно вульгарных домов на Авеню-роуд, неизменно напоминавших ей про Голливуд, в переплетение закоулочков и зеленых садов. Цвела сирень; громадные тяжелые гроздья нежно-белых соцветий свешивались над тротуаром; она остановилась вдохнуть их аромат.
Теперь она любит Лондон, подумала она с неожиданной страстью. Любит так, как Париж и деревеньки Луары, потому что все эти места связаны у нее с Эдуардом и с их взаимной любовью. Они часто приезжали в Лондон, и сейчас, когда она гуляла по городу, многое пробуждало воспоминания. Вот здесь они проезжали; тут как-то обнаружили миленький ресторанчик; там однажды были на приеме, а потом, уже поздно вечером, шли, взявшись за руки, по безлюдным улицам, никуда, собственно, не направляясь, просто шли и разговаривали. И все эти места — в Париже, когда она любовалась Иль-де-ла-Сите с противоположного берега Сены; в департаменте Луара на местном рынке, где они иногда бывали, возможно, потому, что оба любили рынки; здесь, у подножия Примроуз-Хилл, где они как-то гуляли ночью и остановились на вершине холма обозреть Лондон; и даже многолюдные места — площадь Пиккадилли, Бейсуотер-роуд, один уголок в Найтсбридже — были одушевлены для нее присутствием Эдуарда. Все это принадлежало им, а то, что другие мужчины и женщины, другие влюбленные проходили и называли — или еще когда-нибудь пройдут и назовут — эти уголки своими, лишь увеличивало силу их чувства.
Она тихо постояла у куста сирени. На миг их любовь показалась ей чем-то безмерным, великим и таким могучим, что заставила умолкнуть огромный город. А в следующую секунду — чем-то маленьким, но исполненным жизни, частицей бесконечного круговращения бытия. Влюбленные — и город. Она еще раз прибавила шагу и ощутила, как на нее снизошли великие безмятежность и удовлетворение. Теперь, чувствовала она, они с Эдуардом стали частью лондонского прошлого, причастились гению этого города.
…Мастерская Энн Нил располагалась ныне в саду увитого плющом белого дома с остроконечной крышей, где, по преданию, Эдуард VII как-то принимал Лили Лэнгтри. Внутри мастерская очень напоминала ее старую студию в Челси, от которой она немедленно отказалась, как только поветрия моды начали превращать Челси в фешенебельный район.
— На месте зеленной лавки открыли магазин одежды, — сердито жаловалась она. — И нет чтоб назвать его просто «Одежда» или, на худой конец, «Готовое платье», — нет, обозвали бутик[16]. По всей Кингз-роуд теперь не купишь вилка цветной капусты. Съезжаю.
Она съехала — со всей обстановкой. В гостиной ее нового дома лежали все те же выцветшие плетеные турецкие коврики, стояла все та же пара толстых, обитых бархатом кресел, на каминной полке красовались все те же гладкие камушки и ваза с птичьими перьями. В новой мастерской порядка было не больше, чем в старой.
Сегодня Элен вошла в мастерскую с замиранием сердца, ибо Энн писала портрет Кэт — подарок Эдуарду к свадьбе. Сюрприз! И сейчас ей предстояло впервые его увидеть. Когда она вошла, Кэт как раз кончила позировать, и Энн, судя по всему, осталась довольна: у нее был очень сердитый вид, что, как и в случае с Касси, обычно являлось добрым знаком. Кэт сидела, балансируя на краешке стола, и ела апельсин с очаровательным безразличием к тому, что пачкает все вокруг. Сок стекал по ее загорелой ручонке, она слизала его и наградила Элен липким поцелуем.
— Все равно что писать угря, — пожаловалась Энн своим самым занудливым голосом. — Я ее подкупала. Я ее стращала. Все без толку. Она не способна высидеть больше пяти секунд. Никогда и ни за что не возьмусь за портрет ребенка ее возраста…
Кэт скроила воинственную мину; Энн, заметив это, с трудом подавила улыбку и обратилась к Элен:
— Тем не менее. Сейчас, думаю, можешь посмотреть.
Она подвела Элен к мольберту, скрестила на груди руки и хмуро уставилась на картину. Но Элен не обманули ни ее тон, ни недовольное выражение лица. Замерев, она смотрела на полотно.
Кэт была изображена почти в том же виде, как ее застала Элен, — присевшей на краешек стола, словно ей, как всегда, не терпится сорваться и убежать. За спиной у нее в высоком окне мастерской зеленел дикий запущенный сад Энн. Сад походил на Кэт: цветущий, щедрый, непослушный и столь же прекрасный. Перед ней была ее дочь — пока что малышка, но уже с инстинктивной грацией жеста, чуть настороженным, живым, готовым расплыться в улыбке лицом — выражением, очень ей свойственным и одновременно (теперь Элен это увидела) до странности взрослым.
Она долго глядела на картину, тронутая до глубины души. Повернулась к Энн и крепко ее обняла:
— Ой, Энн, какая красота! Ты показала мне мою дочь — и показала женщину, какой она станет…
Энн позволила себе улыбнуться. Она бросила взгляд на Кэт, которая не прислушивалась к их разговору, найдя себе занятие в дальнем конце мастерской.
— Надеюсь. Мне показалось… — она запнулась и понизила голос, — что я дала ей это увидеть, Элен. Увидеть безошибочное сходство между нею и Эдуардом. Она это первым делом заметила и сразу сказала. — Энн помолчала и сжала руку Элен. — Теперь пора сказать ей правду. Знаю, вы оба ждете подходящего случая. Что ж, время пришло.
Энн угостила их чаем из старых синих чашечек споудского фарфора[17], которые Элен хорошо помнила.
Часов в шесть они взяли такси, опустили стекла и уселись поудобнее — до Итон-сквер путь был немалый.
— Как ты думаешь, Эдуард привезет Кристиана? — спросила Кэт.
— Скорее всего. Едва ли поездка в свой старый дом доставила ему удовольствие. Вероятно, он вернется грустным, и нам придется его развеселить.
— Я развеселю — покажу фокусы с картами. Касси недавно научила меня новому…
Кэт сидела на своем любимом откидном сиденье, покачиваясь в такт движению автомобиля и вытянув длинные худые ноги. Волосы у нее, как всегда, торчали в разные стороны беспорядочными завитушками, а на обычно оживленном лице было слегка мечтательное рассеянное выражение.
Элен сидела напротив, глядела на дочь, думала о сказанном Энн и понимала, что та права. Кэт уже семь — дольше оттягивать трудно. Она попробовала, как неоднократно делала раньше, мысленно сформулировать это в верных, ясных и понятных ребенку фразах, так, чтобы, по возможности, не насторожить и не расстроить девочку. Однако сама Элен видела столько причин для расстройства, что в конце концов, как неоднократно бывало, фразы так и остались непроизнесенными.
Они пересекли Гайд-парк; Кэт приникла к окну, разглядывая прохожих, собак, резвящихся детей. Она показала пальцем на Серпантин[18] и на лодки, а потом, когда машина поехала до южной границы парка, обратилась к Элен:
— Ты знаешь, я вчера ходила играть к Люси Кавен-диш?
— Да, милая.
— Люси говорит, что ее папа не ее папа, а… — она наморщила лоб, вспоминая, — отчим. А настоящий папа был женат на маме, но теперь уже нет. У ее мамы — другой муж, а у папы — другая жена…
— Вот как? — осторожно заметила Элен. У нее сильно забилось сердце.
— Люси говорит, это здорово. Что у нее их двое. Пап, я хочу сказать. — Она помолчала; такси проехало половину Эксибишн-роуд. — А правда, Льюис не был моим папой? Настоящим папой?
За весь этот год Элен впервые услышала от нее имя Льюиса. Кэт впилась в нее взглядом.
— Нет, Кэт, не был… Льюис был… кем-то вроде отчима. Когда я была за ним замужем. Но теперь мы не женаты…
— Ну, это я знаю, — отмахнулась Кэт. — Ты скоро выйдешь за Эдуарда. Это много лучше. — Она подумала и добавила: — Льюис мне нравился. Иногда. — Она нахмурилась: — Но он все время куда-то уходил. По-моему, я его помню не очень. Совсем немножко. Я помню дом, и мою комнату — с зайчиками на занавесках, — и наш сад…
Она замолчала. Наступила пауза. Они уже въехали в Челси и свернули в сторону Итон-сквер. Элен полезла в сумочку за кошельком; сейчас у нее в голове теснились, перебивая одна другую, тысячи беспорядочных фраз.
— Я похожа на Эдуарда. Совсем-совсем. Я увидела, когда поглядела на картину Энн. Раньше я этого не замечала.
— Ну, конечно же, ты похожа на Эдуарда, Кэт. Ведь ты его дочь.
Последовало короткое молчание. Такси остановилось у их дома. Кэт открыла дверцу, выскочила и вежливо придержала дверцу для Элен. Та расплатилась с водителем. Такси отъехало, и тут Кэт, прямо на тротуаре, подпрыгнула и закружилась:
— Эдуард — мой всамделишный папочка? Правда? Правда?
— Да, милая, — и мы бы все жили вместе, всегда, со дня твоего рождения, только…
Но Кэт не интересовали подобные тонкости. Она захлопала в ладоши:
— Я знала! Я знала! Ой, как я рада. — Она остановилась. — А Касси знает? И Мадлен?
— Да, милая.
— И Кристиан? — Да.
— Какая я глупая. Люси Кавендиш сказала, что он мой папа, и я сказала — да, но после подумала: а вдруг нет? Я немножко не верила.
— Но теперь-то ты веришь?
— Теперь? — Кэт наградила ее обиженным взглядом. — Теперь-то, конечно, да. Жалко, что мы не всегда жили вместе. Мне жалко. Но это было так давно. Я тогда была совсем маленькая. — Она подняла к Элен мордашку. — Но теперь мы правда всегда будем вместе?
— Разумеется, милая, всегда.
— Ой, как я рада! — Кэт снова подпрыгнула и закружилась. — Вечером обо всем с ним поговорю, — решительно объявила она и убежала в дом.
— И ты загадал…
Кэт держала колоду в худых руках. Кристиан вытянулся в кресле, скрестив длинные ноги и сцепив на затылке руки, и вопрошающе на нее посмотрел.
— …Короля бубен! Le voila![19]
Не без ловкости Кэт извлекла и показала карту. Кристиан, как и следовало, прикинулся ошеломленным.
— Поразительно. Совершенно невероятно. Кэт, я не верю своим глазам. Это чудо или фокус?
— Чудо, — твердо сказала Кэт.
Кристиан покачал головой и отхлебнул виски.
— Если б я не видел этого собственными глазами, ни за что б не поверил. Когда-нибудь еще раз покажешь? Ты волшебница. Или ведьма. На что ты еще способна? Умеешь предсказывать будущее?
Кэт поглядела на Касси — та, скрестив на груди руки, стояла у дверей, как сама судьба, и весь ее вид выражал одно: в постель.
— Пока еще нет, — сказала она и послушно, хотя и с неохотой, двинулась к двери. — Но могу научиться. Мадлен говорит, что знает, как предсказывать. А Касси гадает по чаинкам на дне чашки. Ее бабушка научила. Смотришь, в каком порядке ложатся чаинки, и…
— Касси, а вы, оказывается, кладезь мудрости, — взглянул на нее Кристиан с ленивой улыбкой. — Я подозревал в вас много даров, но только не Сивиллы…
Кэт бросала умоляющие взгляды на Эдуарда и Элен, которые наблюдали за этой сценой с другого конца комнаты. Элен едва заметно кивнула, и Кэт разом просияла. Касси сурово воззрилась на Кэт и на Кристиана.
— Уж что я в будущем вижу, то вижу, — решительно заявила она. — А я вижу, когда начинают тянуть время. Вижу, что уже семь часов, а при таких-то темпах кто-то будет в постели не раньше восьми. А еще вижу…
— Нет, не видишь, Касси, — смиренно заявила Кэт, — я уже иду. Сегодня я особенно быстро улягусь…
Она обошла гостиную, чтобы каждому пожелать спокойной ночи. Кристиан, считавший ее большой забавницей, поднялся, щелкнул каблуками, поцеловал ей руку и шлепнул по попке. Элен крепко ее обняла и поспешила сказать, когда Эдуард подошел поцеловать девочку:
— Если ты быстро управишься, Кэт, Эдуард, может быть, придет сказать тебе «Доброй ночи». Только не сиди долго в ванне…
Эдуард улыбнулся и пообещал. Кэт весело убежала. Элен пересекла гостиную и села рядом с Кристианом.
— А теперь, — сказала она, — расскажите, Кристиан, как все прошло. Очень было тяжело? Вы рады, что Эдуард с вами поехал?
— Страшно рад, причем по многим причинам, — начал Кристиан.
Эдуард бросил ему предостерегающий взгляд, и Кристиан, которому нравилось его поддразнивать, пустился в подробное, но при этом осмотрительное повествование. Эдуард глядел на них, прислушиваясь к разговору вполуха; он отошел к дверям на балкон, выходящий на зелень сквера. Немного погодя он долил их бокалы и по знаку Элен пошел пожелать Кэт доброй ночи.
По лестнице он поднимался медленно. Непонятно почему, возможно, из-за бесед с Кристианом и посещения дома родителей друга, прошлое, казалось, придвинулось вплотную. Только что в гостиной, когда Кэт подняла карту — «Король бубен! Le voila!» — он воочию увидел Полину Симонеску и услышал ее слова: «Итак, сперва карты. А потом уже начинается будущее».
Сейчас шел 1967 год. Полину Симонеску он не видел с 1959-го, с той минуты — незадолго до встречи с Элен, — когда принял бесповоротное решение впредь не пользоваться услугами ее парижского заведения. Она уехала из Парижа, по крайней мере, до него доходили слухи. Сейчас он даже не знал, жива ли она. Все эти годы он почти не думал о ней, но сегодня, когда Кэт извлекла именно эту карту, Полина Симонеску предстала перед ним как живая. На миг она как бы вновь потянулась к нему, положила ему на руку пальцы, на одном из которых тлел рубин, и он опять почувствовал исходившее от нее напряжение, ощущение непонятной силы.
Он остановился на площадке второго этажа, где находились комнаты его и Элен — покои, которые некогда занимала его мать и которых теперь было почти не узнать. Он вспомнил, как в то давнее время взбегал, перепрыгивая через ступеньки, по этой лестнице, чтобы поскорее затвориться в своей комнате и отметить на карте ход военных действий — синими чернилами, а зашифрованные упоминания о Селестине — красными. Он видел Селестину тогдашней, с поднятой на темя копной золотисто-рыжих волос, в чуть распахнувшемся пеньюаре. Он видел ее, какой она была в прошлом году перед смертью, когда лежала со всех сторон подоткнутая подушками, в палате лечебницы в Сент-Джонс-Вуд. Расходы на ее содержание там многие годы без лишнего шума оплачивались через посредничество бесконечно расторопных и бесконечно осмотрительных поверенных фирмы «Смит-Кемп».
— Хочу шампанского, — произнесла она один раз, и это была, пожалуй, единственная ее связная фраза, когда она ненадолго пришла в сознание, чтобы затем вновь погрузиться в беспамятство.
Он остановился на площадке третьего этажа. Теперь он был рад, что неизменно продлевал аренду этого дома; рад, что они с Элен часто сюда возвращаются. Приятно ощущать прошлое таким живым. Он облокотился на перила и вспомнил, как они с Изобел танцевали там, внизу, медленно скользя по комнате под хриплую пластинку, вращающуюся на граммофоне с ручным заводом. Сегодня в доме стояла полная тишина. Он напряг слух, будто и впрямь надеялся услышать музыку с той заезженной граммофонной пластинки, отрады военных лет; но нет — только безмолвие. А когда он направился к спальне Кэт, некогда бывшей его собственной комнатой, ему явственно послышался голос Жан-Поля. Он услыхал его смех, ощутил на плечах крепкое объятие его руки: «Как любят женщины заставлять нас плясать под свою музыку, а, братик?»
Его пронзила острая жалость, тоска о прошлом; былая любовь к брату, такая безоглядная и безответная, вернулась, и он вспомнил Жан-Поля тогдашнего, не таким, каким тот стал на ущербе своей жизни, а в годы войны, когда Эдуард был готов простить ему все, что угодно.
Он грустно пожал плечами и пошел к Кэт. Она сидела в постели с книгой в руках, но, судя по всему, не читала.
Эдуард улыбнулся, она улыбнулась в ответ. И в этой тихой комнате, уже комнате Кэт, не его, он почувствовал, как прошлое незаметно его отпустило. Для Кэт прошлое было бесплотным — подобно всем детям, она жила настоящим.
Он не спеша прошелся по комнате, рассматривая ее книги, ее рисунки, которыми она очень гордилась; поглядел из узкого окна — из него он когда-то видел по ту сторону сквера зияющую черную дыру на месте дома: прямое попадание авиабомбы. Теперь, понятно, дом отстроили наново, он даже не смог бы сказать, какой именно.
Кэт следила за ним с ожиданием в глазах. Он повернулся к ней с извиняющейся улыбкой, присел на постель и взял ее маленькую ладонь в свои большие.
— Сегодня я все время думаю о прошлом. Прости, Кэт. Почему-то оно вдруг для меня ожило. Когда-то я спал в твоей комнате.
— Знаю. Во время войны. Ты тогда жил тут.
Она замолчала, на ее щеках проступило по красному пятну.
— Ты тогда знал маму?
— Ну, что ты, конечно, нет. Я тогда был мальчишкой, лет пятнадцати-шестнадцати. — Эдуард ласково сжал ей руку. — Я познакомился с мамой много позже. Через много лет после войны.
— Вы познакомились в Лондоне?
— Нет. В Париже.
Эдуард замолчал, но поскольку его, как и Элен, волновала Кэт, а главное, много ли ей было известно и что она могла уразуметь, то он не остановился на этом, как мог бы в других обстоятельствах, и продолжил:
— Я познакомился с ней в Париже. У церкви Святого Юлиана — рядом с маленьким садом вроде нашего сквера. Я однажды тебя туда приводил, ты, вероятно, не помнишь…
— А по-моему, помню, — свела брови Кэт. — Мама показалась тебе красивой?
— Прекрасной, — ответил Эдуард с нежностью. — Я влюбился в нее с первого взгляда. Вот так-то! Un coup de foudre, как говорим мы, французы. Как удар молнии…
Кэт хихикнула.
— Правда. Такое бывает. До тех пор я не верил… Но помню, отец говорил то же самое. Про то, как он познакомился с моей мамой, Луизой, — это было очень давно, в самом начале Первой войны, не Второй. Он увидел, как она танцует, — и сразу влюбился. Вот так.
— Но тогда ты не женился на маме. Вы женитесь только сейчас, вместо того чтобы…
На лице у Кэт появилось тревожное выражение. Эдуард видел, что она явно клонит разговор к чему-то такому, что ее волнует и в то же время немного пугает.
— Верно, тогда мы не поженились, хоть я и хотел. Но многое нам помешало — всякие обстоятельства — когда-нибудь я тебе расскажу. — Он замолк. Кэт все так же упорно смотрела ему в глаза. — Главное, помни — мы с твоей мамой всегда любили друг друга. Вероятно, мы вели себя неправильно, со взрослыми так иногда случается по разным причинам. Но теперь это позади, все правильно, вот почему мы скоро поженимся и ждем не дождемся нашей свадьбы. Ты ведь тоже ждешь ее, Кэт?
— Ой, жду! — Она просияла. — И еще как. У Касси новая шляпка, с пером. А у меня новое платьице… Вообще-то не нужно было говорить тебе про платье, это сюрприз. Но оно синее. Как васильки. Мне нравится синий цвет. Он мой любимый, и платье такое красивое. — Она остановилась, потом добавила: — Сейчас-то я знаю, что ты мой всамделишный папа. Я так и думала, но только чуть-чуть не верила, а сегодня спросила маму, и она сказала, что да.
Он чувствовал, насколько она взбудоражена и возбуждена. Она то сжимала его руку своими пальчиками, то ослабляла хватку. Эдуарда переполняла любовь к девочке; у него сжалось сердце, на глаза навернулись слезы. Он поспешил отвернуться — из страха, что она не так их поймет, — но тут же снова обратился к Кэт:
— А как же! Ты моя дочь. Мое единственное дитя. — Ему удалось справиться с голосом. — И мы с тобой немного похожи, тебе не кажется?
— Ну, конечно. Я увидела, когда посмотрела… — Кэт осеклась, напустив на себя таинственный вид. — Я сама заметила, — добавила она и перевела разговор в сугубо житейское русло: — Значит, мне нужно решать, как тебя называть. Я долго думала. Я могу продолжать звать тебя Эдуардом, а могу звать отцом или папой. Как, ты считаешь, лучше? — с глубокой озабоченностью спросила она.
— Думаю, можешь звать по-любому. Все подходит. А то можешь звать либо так, либо эдак. Отцом — когда я буду строгим, и папой — когда я начну тебя баловать. А если…
— Но ты совсем не строгий, — рассмеялась Кэт.
— Это потому, что ты не бываешь по-настоящему непослушной. Но погоди, еще увидишь, каким я могу быть строгим. Просто ужасным. Вот, полюбуйся.
Эдуард скроил самую жестокую и устрашающую мину, на какую оказался способен в эту минуту.
На Кэт это не произвело решительно никакого впечатления. Она рассмеялась и еще крепче вцепилась ему в руку.
— Ты мне нравишься, — просто сказала она.
— И слава богу, — со всей серьезностью произнес Эдуард. — Ты мне тоже нравишься. И нравилась с той самой минуты, как появилась на свет.
— Правда?
— Конечно. Однажды мне сказали… — Эдуард отвел взгляд. — Да, сказали, что лучше нравиться, чем быть любимой. Как, по-твоему, лучше?
Кэт нахмурилась: вопрос требовалось основательно обдумать.
— И то, и то, — наконец изрекла она.
— Прекрасно, потому что ты мне очень нравишься и я тебя очень люблю. К тому же я тобой очень горжусь.
Он наклонился и поцеловал Кэт. Кэт крепко обняла его за шею и громко чмокнула чуть ниже носа.
— А сейчас ты должна улечься и скоренько уснуть. И чтоб мне не читать, когда потушат свет. Обещаешь?
— Обещаю.
Она нырнула под одеяло, повернулась на бок, подсунула под теку ладони и смежила веки. Эдуард выключил ночник на столике у постели и на цыпочках пошел к двери. На пороге он остановился и оглянулся: она приоткрыла глаза, снова закрыла, легко вздохнула; дыхание выровнялось и стало спокойным. Эдуард еще немного полюбовался на нее со сладким замиранием сердца, а потом, удостоверившись, что девочка почти уснула, как легко засыпают все дети, тихо вышел, оставив дверь приоткрытой — она так любила.
Спустившись в гостиную, он услышал, как Элен спросила Кристиана:
— Так как же ты намерен поступить? Продать дом будет совсем не легко.
И Кристиан, верный Кристиан, ответил:
— Господи, спроси о чем-нибудь полегче. Надеюсь, уж что-то я да придумаю.
Они замолчали, увидев Эдуарда.
По его лицу Элен безошибочно догадалась, о чем говорила с ним Кэт. Элен сразу поднялась и подошла к Эдуарду. Он обнял ее одной рукой и на миг прислонился лбом к ее волосам. Мгновенный жест, но Кристиан и с другого конца гостиной уловил в нем, при всей его мимолетности, особую интимность и уверенность — чувства, настолько сильные, что они, казалось, заполнили собой всю комнату. О нем на секунду забыли, он понимал это, но не был в обиде. Счастье заразительно, подумал он; у него на глазах оно преобразило Элен, преобразило Эдуарда — да и его самого тоже.
Кристиану объяснили, что произошло в спальне Кэт, и он пришел в восторг.
— Ну что ж, прекрасно, — произнес он, растягивая слова, как всегда делал, чтобы скрыть крайнее волнение. — Великолепно. Я чувствую себя прямо-таки дядюшкой. Я уже преисполнен благости, хотя мы еще и не приступили к ужину; Элен обещала мою любимую семгу и клубнику, от которой у меня заранее текут слюнки. А после посидим поболтаем — нет, день и вправду выдался нынче великолепный, памятный по разным причинам…
Эдуард снова предостерегающе на него посмотрел; Кристиан улыбнулся с хитрым блеском в глазах и поднял бокал:
— Нужно поднять тост. Ты знаешь, Эдуард, — наш старый, оксфордский, помнишь? Шампанское, плоскодонки и чудовищное зрелище восхода солнца над лужайками колледжа Крайст-Черч после бала в День поминовения[20].
Он встал, поднял бокал, помахал им в воздухе, так что виски едва не выплеснулось через край, и провозгласил:
— Эдуард. Элен. Будьте счастливы…
Свадьба состоялась в пятницу двадцать шестого июня. В этот день Льюис Синклер сидел один в комнате, где жил с Бетси, — на чердачном этаже высокого дома недалеко от перекрестка улиц Хейт и Эшбери. Снаружи дом выглядел как многие другие в Сан-Франциско — разукрашенный, с фронтонами и слуховыми оконцами, отделанный затейливой резьбой по дереву.
Но внутри он не имел с Сан-Франциско ничего общего. Словно в Индии, представлялось Льюису, хотя он никогда там не бывал, или в Турции, или вообще нигде, вне пространства и времени.
Льюис сидел на полу на плетеном турецком коврике, опираясь спиной о груду подушечек, расшитых в яркие павлиньи цвета и украшенных зеркальными стекляшками. Тихая эта комната была вознесена над ревом улицы, в маленькое окно виднелось только небо. Ковры и покрывала, которыми сверху донизу были украшены стены, заглушали все звуки. Оранжевой краской, фосфоресцирующей и при свете дня, Бетси вывела над дверью слова «Мир и любовь». Льюис на них посмотрел; ему показалось, что через ковры и доски пола до него доносятся голоса — Бетси, Кэй, Шамана.
Порой ему слышался и голос Элен, но он понимал, что это галлюцинация. В нижней комнате Элен не было — она была в прошлом. Он нахмурился, и ее голос пропал. Он опустил взгляд на календарь, который подпирал задранными коленями.
Льюис давно не интересовался календарями и в них не заглядывал. Ему показалось, что именно сегодня Элен выходит за Эдуарда де Шавиньи, но наверняка он не знал. Последние месяцы, если не годы, время обрело для него собственный ритм. Он издавна знал, что время течет отнюдь не упорядоченно, как, видимо, считают окружающие. Он обнаружил это, еще когда жил с Элен. Но теперь время не просто шло вспять, закручиваясь петлей, как бывало в прошлом, так что порой он и сам не знал, говорил он и делал что-нибудь на самом деле или только в своем воображении; сейчас у времени появилась своя жизнь, оно увлекло Льюиса в свое течение, подхватило и понесло, как перышко на ветру. Оно то рвалось вперед, то спешило назад; иной раз два, три или даже четыре по видимости никак не связанных между собою события происходили как бы одновременно, а разделяющих их лет, как он теперь видел, просто не существует.
Он уставился в календарь немигающим взглядом. Дни, числа, месяцы, несомненно, существуют; они наделены известной реальностью; он чувствовал, что хотел бы знать точно, сегодня ли Элен выходит замуж, или на следующей неделе, или уже вышла в прошлом году.
Льюис тупо смотрел на квадратики с проставленными в них числами. Они наводили его на мысль о мерзких задачах по математике, с которыми приходилось сражаться в школе. На каникулах математикой с ним занимался отец; он старался не повышать голоса:»Льюис, прошу, будь внимательней. Слушай. Предположим, пятерым землепашцам требуется три часа, чтобы вспахать поле в три акра. Если то же поле будут пахать семь человек…»
Льюис закрыл глаза и позволил календарю соскользнуть на пол. Сегодня, на прошлой неделе, в следующем году. Все лишено смысла.
Иногда, закрывая глаза, он становился невесомым и воспарял. Так случилось и в этот раз: он ощутил, как тело его оторвалось от пола и раскованно заскользило над подушками, ковриками, маленькими курильницами, светильниками с наброшенным на них газовым флером, время от времени легко отталкиваясь от потолка, — как пробка на гребне волны.
Пока он парил, ему захотелось, чтобы вошла Бетси. Тогда бы он мог слететь к ней, а впрочем, до двери слишком уж далеко; кроме того, она наверняка войдет не одна. Теперь она всегда появляется с кем-то. В доме полно народа, подумал Льюис: слишком много всякого люда, одни возникают, другие исчезают, и поди разбери, кто тут настоящий. Например, была ли тут его матушка? Очень даже возможно — ведь, когда он не то лежал, не то парил, он почувствовал запах не кадильных палочек, а лаванды. А Стефани — была она или нет? Быть может — видел же он меха на белой коже и звезды алмазов между бедер. Но это, конечно, была не Стефани, а Элен. Стефани являлась в длинном платье с разрезом сзади, вся в блестках, рыбья чешуя, русалка, русалка…
Вошла Бетси — тут он не сомневался. Он оттолкнулся от потолка и подумал о Бетси, такой крохотной, такой худенькой, что ее запястье без труда помещалось между его большим и указательным пальцами. Бетси погружала его в плотную волну длинных рыжеватых волос, обвивалась ногами вокруг талии и, когда кончала, во всю силу молотила его по спине маленькими кулачками. Он слышал сейчас тот звук, дробь дождевых капель о листву и легкий перезвон ее браслетов, отдающийся в ушах пением далеких колокольчиков.
Сейчас, вчера, год назад, завтра. Когда он в последний раз слышал этот звон? Кто его знает. Он открыл глаза — и снова смежил веки. Потолок начал мягко прогибаться под его весом, и это его успокоило. Он сновидел. И в этом видении его навестил Тэл — сидел на полу, скрестив ноги, и кивал как Будда — любимая его поза.
Во сне Льюиса Тэд задавал ему вопросы. Много глупых вопросов. И все о каком-то прошлом — словно не понимал, что оно давно, давным-давно отошло. Расспрашивал о какой-то «Сфере», о «Партекс Петрокемикалс», о людях по имени Дрю Джонсон и Саймон Шер. Его особенно интересовало, кто всем заправлял в «Сфере», — кто, как он выразился, «задает музыку».
— Я имел дело только с Шером, прочее меня не интересовало, — бубнил он. — Но ведь ты в этом варился, Льюис. Ты часто встречался с Шером. В Париже ты контачил с Дрю Джонсоном. Ты бывал у него на площадке — помнишь, Льюис, ты сам мне об этом рассказывал?
Во сне Льюис просто смотрел на Тэда. Тот упоминал знакомые имена; Льюису казалось, что он то ли читал об этих людях в каком-то романе, то ли видел их в фильме. Он не стал отвечать Тэду — ведь он-то знал, что весь разговор ему только снится, так что отвечать не было нужды. Но Тэд, похоже, не понимал. Он встал, принялся трясти Льюиса, больно ущипнул за руку.
— Льюис, очнись, черт побери! Я разговаривал с одной девицей, имя неважно. Она в свое время служила у Саймона Шера секретаршей. Теперь служит в «Фоксе». И она, Льюис, рассказала мне кое-что любопытное. В высшей степени. Все кардинальные решения, бюджеты наших картин — мы-то считали, что это зависело от Шера, верно? Так вот, она сказала — ничего подобного. Она утверждала, что тот каждый свой шаг согласовывал с…
Во сне Льюиса Тэд здесь замолк, снял очки, подышал на стекла, протер о рукав, а Льюис сказал: «Тэд, она должна была свести нас с Феллини. Она сама обещала». Тэд уставился на него, собрав губы в куриную гузку: «Ты хоть меня слышишь, Льюис? До тебя доходит хоть что-нибудь из того, что я говорю?»
И тогда Льюис рассмеялся. Его безумно развеселило, что Тэд, который всегда все знает и так уверен в себе, не понимает, что это всего лишь снится ему, Льюису, и не имеет к действительности никакого отношения. А рассмеявшись, он уже не мог остановиться. Но Тэд был тут ни при чем, просто Бетси дала ему, Льюису, новую таблетку, какую принес ей новый «толкач». От этих таблеток сначала болел живот, словно растянул мышцу, гоняя футбол, а потом хотелось смеяться.
Во сне его смех вывел Тэда из себя. Он поднялся и сказал: «Господи, Льюис, ты спятил. От тебя воняет. Ты жалок и мерзок. Неудивительно, что Элен тебя бросила». Он опустился на колени и сказал, вплотную наклонившись к Льюису: «Ты ей никогда не был нужен. И мне тоже. У тебя, Льюис, имелись деньги, только и всего. Деньги, и только — ясно?»
Тут Льюис перестал смеяться и заплакал. Тэд, видимо, остался доволен и вскоре ушел.
Льюис открыл глаза. Перед его взором слова «Мир и любовь» то вырастали, то съеживались, то вспыхивали, то затухали, а потом он понял, что сон кончился. Этот сон ему часто снился, но каждый раз имел другую концовку. Иногда он оставался в комнате, парил и плакал; а иной раз вставал, выбегал следом за Тэдом, и тот его ждал. Тогда они под руку шли по улице, а Льюис понимал: ничего этого Тэд не говорил, и они снова друзья. «Пойдем-ка, Льюис, посмотрим „Седьмую Печать“. Великая картина. Я видел ее тридцать пять раз…»
Льюис сел. Его внезапно заколотило, так что задрожали руки. Нет, это нужно выяснить, подумал он. Про Тэда — и сон ли то был на самом деле. Он должен установить точную дату. Сейчас это очень важно.
Он шатаясь поднялся и заставил себя сделать несколько шагов. Потихоньку, не спеша, до дверей, на плошадку, вниз по лестнице. С трудом открыл нижнюю дверь, и его обдало волной музыки, которая едва не сбила его с ног.
Ритм барабанов, стон бас-гитары. Он обвел комнату взглядом, ожидая увидеть Элен — с лестницы он отчетливо различил ее голос. Но Элен не было — только Бетси, Кэй и Шаман. Шаман, чернокожий, шести с половиной футов. Блестящая, наголо обритая голова. Он плясал.
— Тэд, — сказал Льюис. Он произнес это ясно и четко, так что не понять его было просто нельзя. — Тэд. Где он сейчас? Я с ним только что разговаривал?
— Смотрите-ка, Льюис. Кто бы подумал? Он даже спустился.
Это сказала Кэй. Она лежала на полу, Бетси сидела рядом. Бетси встала и пошла ему навстречу. Развевающиеся волосы, листья клена по осени.
— Льюис? Ты в себе? То было три недели назад, Льюис. Я же тебе говорила, разве не помнишь? Три недели. Если не все четыре. Он пробыл недолго.
Шаман перестал танцевать, улыбнулся. Выкрикнул:
— Ангелл-и-и-и-ни, Ангелл-ли-и-и-ини, — и начал вращаться, повторяя эту фамилию как заклинание.
Льюис не сводил с него глаз. Шаман вертел бедрами, воздевал руки над головой, описывал круги и спирали. Бетси дернула Льюиса за руку, чтобы тот сел на пол.
— Не желаю садиться, — заявил Льюис и сел. — Хочу смотреть балет.
— Балет. Господи всемогущий!
Кэй поднялась и подошла к Льюису. Опустилась на колени и вплотную придвинулась к его лицу. Льюис сморгнул и отпрянул. Ее маленькие красные глазки источали жгучую ненависть. От нее разило ненавистью так же остро, как вонючим потом. Он испугался. Ему было не понять, почему Кэй так его ненавидит. Ему было не понять, почему Бетси позволяет ей жить с ними, почему она ее не прогонит.
— У меня, Льюис, для тебя кое-что есть. Особенное. Специально для тебя берегла.
Кэй была в джинсах. Она всегда их носила. Мужские джинсы, мужские рубашки, да и стриглась коротко, по-мужски. Она запустила руку в карман джинсов, вытащила бумажку, развернула, извлекла маленькую круглую таблетку и показала Льюису.
— Нет, Кэй, сейчас ему нельзя это давать.
Бетси бросилась к ней, но Кэй протянула руку и обняла ее за талию.
— Почему нельзя? Все в порядке. Ему понравится, ему это нужно — правда, Льюис? Ты же любишь красивое, я-то знаю. Красивые автомобили, красивые дома, красивые костюмы и красивых девочек. Прими это, Льюис, и сам не поверишь, до чего красива жизнь. Восхитительные цвета. Дивные образы. Божественные гармонии. Хочешь поиграть с Луной и Солнцем, Льюис? Так бери их — вот они, у тебя на ладони. О, Льюис, ты увидишь Луну так близко, что просто опешишь…
— Кэй…
— Не волнуйся, Бетси, все в порядке. — Она наклонилась и поцеловала Бетси в губы. Льюис смотрел на них. Он что-то почувствовал, скорее всего гнев, но чувство это было таким далеким, таким сокрытым. Он пытался найти ему название, но Кэй снова его отвлекла.
— Ну же, Льюис, ну, — нежно промурлыкала она, — открой ротик пошире. Вот умный мальчик. И языком прямо в горлышко…
Льюис проглотил, и Кэй рассмеялась.
После этого она оставила Льюиса в покое, и он порадовался, что не стал с нею спорить. Она снова улеглась на подушки, Бетси подошла к ней и легла рядом. Они курили, Шаман плясал, музыка играла. Льюис видел, как у Шамана на голой спине переливаются мышцы; он видел, как Кэй гладит Бетси по волосам. Она добра к Бетси. Льюис смежил веки.
Он видел тьму и время, которое начало свой танец. Вот лошадка-качалка, которая была у него в детстве, с густой гривой, в черных и белых яблоках. Вот толпа на матче университетских команд Гарварда и Йейля, шум аплодисментов — как жужжание миллиона мух, как музыка океана в раструбе раковины. Вот его отец, вот ворота их дома в Бикон-Хилле, они закрыты, он осторожно подергал створки, их дребезжание смешалось с перезвоном браслетов Бетси. Вот его мать, аромат лаванды, склоняется над его кроваткой поцеловать на ночь. Вот Элен баюкает его у себя на груди, а за спиной у нее — табло с указанием авиарейсов, цифры проскакивают и меняются, сперва медленно, потом все быстрее, так быстро, что Льюис открыл глаза.
Ему предстало зрелище настолько прекрасное, что он вскрикнул от изумления. Воздух плотно расписан красками, он ощущает их запахи; образы настолько зыбкие и завершенные, что он воспринимает их на слух; синева музыки своим вкусом ласкает ему нёбо. Вселенная света; небесный чертог.
Он приподнял руку и поднес к глазам. Подушечки пальцев, костяшки, ладонь, запястье. Его взгляд проник через кожу и различил тонкие ручейки капилляров, кровавую реку артерии, нежную, уверенную работу сердечного насоса. Устройство ткани открылось ему; он увидел и постигнул восхитительную механику мышцы и нерва. Он склонил голову, всмотрелся — и узрел бога.
Совсем рядом. Внутри себя. Не где-то в запредельной нематериальности, но здесь, в этой ткани, в этих мышцах и костях. Господь в каждой частице, в каждом гене. Господь в одном движении его пальца. Льюис поднял взгляд от руки, и в многоцветном сиянии комнаты закружились звезды, пустились в танец планеты.
Льюис слышал соль собственных слез. Он видел слова, что произносил. Они курчавились у него на губах, отрывались и, нежно колеблясь, уплывали по воздуху, завитки слов, спирали изысканно хрупкие, словно бабочки. Они отливали и взблескивали на белом, на багряном, на сапфировом, на зеленом. Они касались черни волос Кэй и полумесяцев ее сомкнутых век и застывали на них цветами. Они порхали над белизной шеи Бетси и ластились к длинному изгибу ее обнаженной спины. Тени и ложбинки; розовато-лиловый воздух загустел древесным дымком; и Шаман творил чудо, возносился и обрушивался с размеренностью топора дровосека — из тела Бетси и в тело Бетси; слоновая кость и черное дерево. Мужчина и женщина: бог в каждом отраженном в воздухе ударе. Льюис смотрел с замиранием сердца; он в жизни не видел более прекрасного зрелища.
— Элен.
Он коснулся этого имени и почувствовал, как оно поет.
— Элен, — повторил он. — Элен. Элен.
И тогда из ровного сияния, подобно змее, развернувшей свои кольца, возникла Кэй. Она сказала:
— Бетси, он на вас смотрит. Смотрит, как вы е….сь. Ее слова донеслись до него могучим злобным шипением. Царившие в комнате покой и сияние разбились в осколки. Льюис посмотрел на Вселенную и увидел, как она исказилась и лопнула, замутив воздух своими обломками.
Он поднялся и произнес:
— Вы не понимаете. Вам не дано видеть.
Никто не ответил, никто, похоже, даже не услышал его, хотя ему показалось, что он кричал во весь голос.
Руины.
Он понял, что должен уйти.
Он сновидел и в своем сне снова и снова шел к двери, так что четыре шага превратились в сорок. Ему приснились лестница и его чердачная комната; приснилось, что он запер дверь, чтобы не впустить хаос; приснилось, что хаос шумит и стучится в закрытую дверь.
Он застыл в тишине своей комнаты и открыл себя Богу. Когда он уловил Его дыхание и биение Его сердца, он успокоился, и мрак в комнате начал рассеиваться перед его взором. Он подошел к окну, посмотрел на звезды, до которых легко мог дотянуться рукой, на луну, которую мог сорвать, как апельсин с ветки. Ему пришла мысль о полете.
Он знал, что умеет летать. Один раз ему уже довелось летать — когда-то, где-то, в самом оке бури, потоки воздуха нежно вращали его по кругу. Но важно было вспомнить, когда и где, и — он уже стоял на подоконнике — воспоминание явилось перед ним как видение.
Он находился на середине лестницы и смотрел вниз, в бальную залу. Вот когда оно началось. За стенами дома, на Баркли-сквер[21], мерцали сугробы, серебрились опушенные инеем деревья, но внутри было тепло и все благоухало. Он видел, как кружатся пары в водовороте развевающихся платьев. В прохладном воздухе высоко над ночным Сан-Франциско возник некий звук — сперва еле слышно, затем громче. Музыка; пленительная музыка вальса, под который кружились звезды и планеты. Идеальное время. Идеальная любовь. Его позвал женский голос, подобный звездному блеску. Мама, Жена. Бледна, как лунный свет, черна, как ночь, очи, как алмазы — призывает.
— Иду! — крикнул Льюис.
На миг он завис над бездной. В дверь ломился хаос. Он нырнул во мрак, полетел вниз, и воздух полнился пением.
…После свадьбы Элен и Эдуард уехали на три недели. Они отправились в Стамбул, где пожили на yali[22], бывшей летней резиденции некоего римского аристократа, которую Ксавье де Шавиньи приобрел в двадцатые годы. Она стояла на восточном побережье Босфора и выходила окнами на пролив.
В доме ничего не менялось с начала века. Жили в нем редко, в комнатах было прохладно и тихо. Лежа на широкой постели с медными столбиками под белым балдахином, Эдуард и Элен могли видеть через высокое окно прямо напротив воды пролива, которые лизали берег в нескольких метрах от дома. Снаружи на окне была узорчатая железная решетка. Когда солнце заглядывало в эту часть дома, затейливое переплетение прутьев отбрасывало на пол филигранные тени: османское кружево, черно-белый ковер.
За окнами свет играл на воде, и это беспрерывное отражение и струение зачаровывало обоих. Им не хотелось ни уходить из комнаты, ни разлучаться хотя бы на минуту. Тут они и завтракали: крепкий кофе, хлеб, варенье из лепестков розы. Они наблюдали за лодками, что сновали взад-вперед между двумя берегами, двумя мирами — Западом и Востоком. По ту сторону пролива в мерцающем мареве раскинулся старый Стамбул — купола дворцов, минареты мечетей. Порой они ужинали в этой комнате, а после тихо сидели рядом, наблюдая за восходом луны и любуясь узорами, что она ткала на воде.
В этой комнате они зачали своего второго ребенка, зачали в одну из ночей, когда было сказано мало слов, зачали — так потом иной раз казалось Элен — из теней и серебряного сияния, из прикосновений столь же неспешных и ритмичных, как движение вод.
Они оба почувствовали, что возникла новая жизнь: сжимая друг друга в объятиях, они со всей непреложностью поняли: свершилось. Эдуард приподнялся и посмотрел ей в глаза. Элен ощутила, что уплывает в глубь его зрачков. Она подняла руки — серебряный свет лег на них браслетами — и обняла его за шею. Ей было в радость почувствовать влажный жар его кожи.
Ее словно озарило в душе. Миг вне времени. Она прижалась губами к его волосам, произнесла его имя и другие слова, произнесла в лихорадочной спешке, будто слова могли задержать, остановить это мгновение. Потом она замолчала: речь могла передать лишь малую часть того, что переполняло ее.
Эдуард поднес к губам ее руку. Они тихо лежали обнявшись, прислушиваясь к плеску воды, к шуму прилива, идущего со стороны Геллеспонта[23].
На другой день они вылетели из Стамбула на самолете Эдуарда. Элен чуяла — Эдуард чем-то возбужден и ему стоит немалых трудов это скрывать. Ей стало любопытно — и еще любопытней, когда, ознакомившись с маршрутом полета, она выяснила, что приземлиться они должны не в Париже, а в Хитроу.
— Значит, мы летим в Лондон? Но, Эдуард, мне казалось…
— Не в Лондон. Лондон нам всего лишь en route[24]. Придет время — узнаешь…
Больше ей ничего не удалось у него выпытать.
В Хитроу за ними прибыл черный «Роллс-Ройс Фантом». Они уселись на заднем сиденье. Эдуард по-прежнему отказывался что-либо объяснить.
Элен почувствовала легкое огорчение, но скрыла его. Она предвкушала встречу с Кэт, Касси и Мадлен. Она предвкушала, как поведет Эдуарда в его кабинет и покажет портрет Кэт, который припрятала от него до поры до времени. Впрочем, это может и подождать, сказала она про себя и покосилась на Эдуарда. По его спокойному невозмутимому виду невозможно было что-нибудь угадать. Тогда она стала следить за дорожными указателями; судя по всему, они ехали в сторону Оксфорда. Когда миновали дальние пригороды Лондона, ей передалось скрытое возбуждение Эдуарда. Она забыла про Париж; ее начало снедать жгучее любопытство.
Потом они свернули с Оксфордской магистрали на шоссе поуже, а с него — на сельскую дорогу, которая стала забираться в гору. Было далеко за полдень, и, когда Элен открылись холмы и долины Даунса[25], она не смогла сдержать восторга:
— Эдуард, какая краса! Куда ты меня везешь?
— Скоро узнаешь, — последовал дразнящий ответ.
Через пять минут они подъехали к домику привратника у высоких двойных чугунных ворот между двух каменных столбов и свернули на длинную петляющую подъездную дорожку, обсаженную высокими березами и по обеим сторонам отгороженную от пастбищ. Дорожка резко вильнула, и перед ними предстал Куэрс-Мэнор со своим садом. Длинный кирпичный особняк с квадратными окнами и островерхой крышей. Элен перевела взгляд с дома на сад и вскрикнула от восхищения. Восхищение это послужило как бы знаком: шофер остановил машину, Эдуард открыл дверцу, и помог Элен выйти.
Он приложил палец к ее губам, взял за руку и по гравийной дорожке провел в сад. В саду было безлюдно и тихо, если не считать птичьего щебета. Они прошли под аркой из подстриженных тисов, миновали маленькую восьмиугольную беседку и вышли к главному цветнику, благоухающему в застывшем вечернем воздухе ароматами роз и белых королевских лилий. Тут они остановились, оглянулись на дом, и Эдуард преподнес ей свой дар.
— Тебе, — нежно закончил он, — и твоей матушке, жаль я не мог ее знать. А также матери Кристиана, которой бы ты понравилась и которой приятно было бы убедиться в том… что обо всем этом кто-то будет заботиться. А еще Кэт и всем другим детям, которые, надеюсь, у нас появятся.
Он замолчал, посмотрел ей в лицо, обнял ее, и она успокоилась.
Элен сжала его руку, закрыла глаза и дала ожить прошлому: девочка в Алабаме, женщина в этом саду. Эдуард вдохнул смысл в ее жизнь, подумала она и попыталась объяснить ему это сбивчивыми, хлынувшими потоком словами. Она знала, что он понимает.
Он взял ее за подбородок и посмотрел в глаза, спокойно и пристально.
— Любить тебя и быть с тобой наполняет смыслом каждую прожитую минуту, — произнес он. — Так будет всегда, Элен. А теперь вернемся в дом.
Они медленно пошли по газону, и как раз тогда, когда Элен по наитию собиралась сказать, что хотела бы видеть здесь Кэт, дверь распахнулась, и Кэт, которую уже ничто не могло удержать, выбежала им навстречу, а следом появились Касси, Мадлен и Кристиан; и лужайки, только что тихие и пустынные, вдруг ожили.
— Шампанское, шампанское! — кричал Кристиан. Кэт держала Эдуарда за руку.
— И тебя, и тебя тоже ждет сюрприз. Ну же, папочка, скорей…
Она потащила Эдуарда в гостиную, где его ожидал портрет Кэт кисти Энн Нил, искусно и тщательно обрамленный и повешенный Кристианом.
Эдуард долго смотрел на него, одною рукой обняв Кэт, другою — Элен. Кэт тревожно поглядывала на него снизу, ловя у него на лице смену выражений — удивление, радость, гордость и, наконец, нежность, почти переходящую в грусть.
Элен — она тоже смотрела на него — поняла. Но Кэт была еще слишком маленькой. Она потянула Эдуарда за рукав:
— Тебе нравится, папочка? Нравится?
— Очень. Он дарит мне огромное счастье.
— Но у тебя вовсе не счастливый вид, папочка, а грустный.
Эдуард наклонился и взял ее на руки.
— Это потому, что я старше тебя, Кэт. Когда взрослые совсем счастливы, им порой бывает и немножечко грустно. Ты поймешь, когда станешь постарше.
Он умолк и посмотрел на Элен.
— Мы думаем об уходящем времени, Кэт, — поспешила добавить Элен. — Только и всего.
Кэт перевела взгляд с матери на Эдуарда. Эдуард наградил ее поцелуем. Когда она окончательно убедилась в том, что картина ему действительно нравится, она со свойственным ей живым нетерпением высвободилась из его объятий. Эти взрослые, решила она, напускают сложности, когда все так просто и ясно. Она уже собиралась пойти побегать по саду, но что-то в самой тишине гостиной и во взглядах, какими обменялись отец и мать, заставило ее остаться. Тут какая-то тайна, взрослая тайна. Ей на миг показалось, что она к ней прикоснулась, и от этого прикосновения ей стало зябко, словно на согретую солнцем кожу вдруг упала тень. Она стояла, переминаясь с ноги на ногу, неуверенно посматривая на них снизу вверх.
— Это как иногда бывает со мной? К концу веселого дня? Когда все было так хорошо, что не хочется, чтобы он кончался, не хочется идти спать?
— Да, немножечко в этом роде, — улыбнулся Эдуард.
Кэт сразу просветлела.
— Ну, тогда все в порядке. Когда со мной бывает такое, я-то знаю, что на самом деле это глупо. Потому что завтра все будет так же хорошо…
Она радостно им улыбнулась — ей хотелось подбодрить их обоих — и успокоилась, увидев на их лицах улыбки, после чего побежала в сад. где Кристиан разрешил ей помогать в распечатывании шампанского. Он торжественно наполнил ей бокал — она попробовала шампанское впервые в жизни, — и вечер запомнился Кэт особенно четко. Потом она часто повторяла всем, что из-за сюрприза или из-за шампанскою, которое заставило ее почувствовать себя взрослой. Но в глубине души она понимала истинную причину — то, как ее родители смотрели друг на друга в притихшей комнате.
— Кристиан, почему взрослые немножечко грустные, когда они совсем счастливы? — спросила она потом, когда они остались в саду вдвоем и тени сделались длинными.
На Кристиана всегда можно было положиться, что он ответит; не подвел он ее и теперь. Он слегка нахмурился, посмотрев на розовые кусты у стены. Откуда Кэт было знать, что, глядя на них, он неизменно видит и слышит свою мать?
— Потому что взрослые знают — все лучшее, даже по-настоящему хорошее, рано или поздно кончается, — тихо сказал он. — Так-то, Киска.
— Но почему? Почему кончается? — набросилась на него Кэт.
— Ну, вероятно, оттого что мы стареем. Люди умирают, Кэт. Вот почему.
С этими словами он неожиданно поднялся и ушел.
Кэт, привыкшая к внезапным переменам в его настроении, проводила его глазами. Она тихо сидела, обхватив себя за колени, и смотрела в сад.
Она пыталась разобраться в смысле им сказанного. Пыталась думать о матери, но ей еще не доводилось видеть ни человека в гробу, ни даже мертвое животное. Об этом пишут в книгах, но она себе этого не представляла.
— Смерть, — произнесла она вполголоса, проверяя на слух это слово. — Смерть.
Над ней пролетела сова. Замерев, Кэт следила за тем, как светлая тень рыщет над лужайкой, плавно и сильно взмахивая белыми крыльями. В поросли под живой изгородью пискнула какая-то малая тварь. Сова полетела в поля, скрылась из вида. Кэт все так же сидела не шевелясь, почти не дыша, и смотрела, как луна с расплывающимся ободком сперва скрывалась за ветвями деревьев, а после поднялась над ними. Ее охватило чувство покоя, неподвижности и тайны, словно она превратилась в невидимку, и ей это нравилось, она отдавалась этому чувству всем своим существом. Но тут мама позвала ее из дома, и Кэт поняла, что замерзла.
Она вскочила и понеслась к теплу и свету. С порывистой, ей самой непонятной горячностью она обняла мать, отца, Кристиана, всех-всех, и ей в виде исключения позволили остаться со всеми поужинать. Это было так грандиозно, так невероятно и так волнующе, что за ужином она забыла и слова Кристиана, и свои переживания в саду.
Они к ней вернулись, когда она очутилась в постели и лежала в незнакомой тихой комнате. Снизу доносились голоса взрослых. Она услышала крик совы. На миг ей показалось — вот-вот перед ней откроется нечто чудовищно важное; у нее захватило дух, но в то же время стало немного боязно. Она попробовала извлечь на свет эту мысль, это чувство, которое скрывалось в глубинах сознания. Но она устала, и мысль не желала выходить на свет. Кэт уснула.
Однако ей пришлось вспомнить об этом чувстве через неделю, когда они возвратились в Париж. Она была с родителями, когда Элен вскрыла письмо.
Она видела, как мать побледнела, и слышала странный звук, который у нее при этом вырвался. Видела, как Эдуард бросился к ней и взял письмо. Тогда она поняла — случилось такое, что имеет некое отношение к ее тогдашним переживаниям, но не могла сообразить, что именно, пока Эдуард через несколько часов не поднялся к ней в детскую и не объяснил, спокойно и ласково: с Льюисом Синклером произошел несчастный случай и он умер.
Она расплакалась — от потрясения и внезапного страха. Эдуард обнял ее, поговорил, успокоил, и слезы высохли. Кэт прижалась к нему изо всех сил. Она и сама не могла бы сказать, с чего разревелась, и позже, когда Эдуард ушел, почувствовала себя немножечко виноватой. Она попыталась думать о Льюисе, вспомнить его, хотя знала, что все ее воспоминания отрывочны и смутны. «Нужно было лучше запоминать», — выбранила она себя.
А потом она опять разрыдалась, горько и отчаянно. Но в глубине души она понимала — плач ее не по Льюису, вернее, не совсем по нему. Немножко по нему, потому что так ужасно — перестать быть живым; но еще и по отцу, и по маме, по тому взгляду, каким они тогда обменялись; а также по Кристиану и по ней самой, сидевшей в саду в одиночестве и следившей за полетом совы.
— Это я виновата, — с безнадежной горечью сказала Элен Эдуарду в тот вечер. Она взяла со стола письмо от Эмили Синклер, но сразу положила обратно. К ее лицу прихлынула кровь, но потом она вновь побледнела и замерла, только глаза у нее лихорадочно блестели. — Эдуард, это моих рук дело. С меня все началось. Я его на себе женила. Знала ведь, что поступаю дурно, и все-таки женила.
— Неправда. — Эдуард крепко сжал ее предплечья. — Все не так просто, Элен. Отнюдь.
Элен подняла на него глаза и отвернулась.
— Отнюдь! — повторил он с гневной и страстной убежденностью. — Сотни обстоятельств, — резко заявил он. — Тысячи мелочей. Все они вносят свою лепту в такие трагедии. И случай играет свою роль. Нельзя показать на что-то одно и утверждать, что все произошло по этой, и только по этой, причине. Бессмысленно все валить на себя… — Он умолк, и лицо у него стало жестким. — К тому же это чистой воды эгоизм. Знаю по собственному опыту.
Элен стала спокойней. Он прочитал это по ее лицу и понял, что его слова хотя бы отчасти достигли цели.
— Ты так считаешь? — спросила она уже без истерики.
— Да.
Он замолчал и дал Элен выплакаться. Ее горе, как он знал, не чета горю Кэт. Кэт — ребенок и долго печалиться не способна. Для Элен переживание было куда более тяжелым и долгим. Он терпеливо ждал, утешал ее, когда в том возникала необходимость, слушал, если ей требовалось выговориться, и молчал, когда ей хотелось тишины. Его трогало, что женщина, наделенная такой щедростью души, могла счесть себя разрушительницей и винить в трагедии только одну себя, а не Льюиса.
Время поможет ей взглянуть на случившееся другими глазами, понадеялся он. Он почувствовал сострадание к Льюису Синклеру, но решил воздержаться от замечания, что в Льюисе всегда жил соблазн самоуничтожения. В конце концов Элен поймет это без его подсказки.
Через месяц после возвращения из Стамбула беременность Элен подтвердилась, о чем она сообщила ему, сияя от счастья. Тогда Эдуард убедился, что она преодолеет и гибель Льюиса, как справлялась с другими несчастьями в прошлом, причем сделает это на свой лад и в свое время. Он внимательно за ней наблюдал, отмечая, что приступы угрюмой молчаливости становятся реже. Неодолимое удовлетворение прорывалось в ней само собой, и он радовался.
— Нельзя же вечно оплакивать, — заметила его мать Луиза как-то раз, когда они ее навестили, и тяжело вздохнула, прижав руку к сердцу. Она, понятно, имела в виду не Элен — переживания невестки не могли пробить броню эгоцентризма Луизы. Она подразумевала себя и всего лишь в очередной раз запустила свою любимую пластинку.
Эдуард, который при этих ее словах каждый раз вспоминал, как его отца она оплакивала в рекордно короткий срок, раздраженно отвел глаза и встретился взглядом с Элен.
— Я знаю, — сказала она негромко.
Как всегда, они поняли друг друга без слов. Луиза уловила это, и в ней поднялось раздражение. Она отряхнула юбку своего бледно-зеленого платья и переменила тему. Эдуарда снедало желание поскорее уехать. Новая атмосфера в доме его матери — тихая благостность притворной религиозности — душила его. По распоряжению Луизы шторы на окнах всегда были полуопущены. В сумеречном свете она поглаживала распятие, которое теперь носила на груди. Прошедшие два-три года она уже не одевалась по последнему крику моды и предпочитала широкие платья (отголосок ее юности), строгие, струящиеся и непременно полутраурного цвета — серебристо-серые, тускло-голубые, а порой, если в ней возникала потребность вжиться в свою новую роль, то и абсолютно черные.
Она занималась благотворительностью, и постоянным ее обществом стали священники и другие пребывающие в безупречной скорби вдовы, которые беседовали с ней о творимых ими добрых деяниях. Однажды, приехав с обычным своим кратким визитом, Эдуард попал на такое собрание. Луиза сидела и слушала беседу о голодающих африканских детях, а глаза ее блестели красноречивой злостью и скукой. На смену былой роли пришла другая. Только и всего. Этим способом Луиза признала, что, увы, уже не может пленять, как бывало, больше не может находить любовников.
Ее лицемерие и капризность раздражали Эдуарда много сильнее, чем прежде. Едва переступив порог ее дома, он уже рвался уйти, и Луиза, замечая это, смотрела на него с холодной взвешенной неприязнью, порой доставляя себе удовольствие (если с ним была Элен) открыто его упрекать.
— Ничего, кроме ханжества, — сердито сказал он на этот раз, когда они наконец ушли, и взял Элен под руку. — Моя мать ни о ком в жизни не горевала, кроме себя самой.
— По-своему, мне кажется, горевала, — возразила Элен и вдруг остановилась посреди тротуара. На миг она замерла, потом порывисто повернулась к нему. — В любом случае она сказала правду. Хорошо это или дурно, Эдуард, но я чувствую себя бесконечно счастливой. И ничего не могу с собой поделать. Вот попробуй.
Она взяла его руку и прижала ладонью к выпуклости своего живота. Вокруг них сновали прохожие, по мостовой неслись машины. Но Эдуард ничего не замечал. Он впервые ощутил под своей ладонью, как шевельнулся его ребенок, — ощутил медленные неуверенные толчки.
Элен нахмурилась, потом засмеялась. Эдуард схватил ее в объятия и, забыв про Париж вокруг, расцеловал.
— Это мальчик! — радостно сказала Элен. — Эдуард, я знаю, это мальчик. Твердо знаю!
Она не ошиблась. Это был мальчик. Он родился в апреле 1968 года, и они назвали его Люсьеном. Год его рождения выдался бурным — его ознаменовали террористические убийства, военное вторжение и беспорядки, которые в Париже разорвали город на части, разделили семьи и поколения, а Луизе де Шавиньи причинили, с ее точки зрения, не только огромные душевные муки, но и всяческие неудобства.
— Ну, пусть в Америке, — кисло сказала она в приятный летний день, когда Элен убедила ее приехать в Сен-Клу выпить чаю и повидать Люсьена, которого она, к изумлению Эдуарда, просто обожала. — В Америке всегда был культ насилия. Но здесь, в Париже! Натыкаться на перегороженные улицы, слышать, как они вопят свои лозунги, видеть, как они маршируют, как строят баррикады… — Она слегка содрогнулась, словно демонстранты воздвигали баррикаду напротив ее дверей. — Не понимаю, против чего они протестуют. Их подстрекают иностранные агитаторы, и ничего больше. По-моему, их всех надо выслать…
Говорила она с некоторым воодушевлением и вопреки жалобам была, как заметил Эдуард, в прекрасном настроении. Он приписал это событиям прошлого месяца, которые скрасили ее «серое», как она выражалась теперь, существование. Новая бодрость сказалась не только на ее голосе, но и на внешности: впервые за три года она убрала скорбные, не льстящие ей туалеты и в этот день надела розовое платье. Шею ее обвивали жемчуга, а не цепочка с распятием. Она изменила прическу и даже слегка подкрасилась. Она выглядела моложавой и все еще очаровательной — вероятно, подумал Эдуард, своим оживлением она обязана этому не меньше, чем негодованию.
Но как бы ни было, он ее почти не слушал. Политические взгляды Луизы его нисколько не интересовали, и он давно научился пропускать ее рассуждения мимо ушей и только с нежностью смотрел на Кэт, прислонившуюся к креслу матери, и на Люсьена на коленях у Элен. Время от времени малыш царственно взмахивал серебряной погремушкой.
У Люсьена были прозрачные голубые глаза, чуть светлее, чем у Эдуарда и Кэт, густая шапочка золотисто-рыжих волос, лицо херувима и характер дьяволенка. Касси называла его маленьким тираном — но с нежностью. И даже Джордж невольно улыбался при взгляде на маленькое странно высокомерное личико.
— Такой душечка! Такой красавчик! — Луиза, покончив с уличными беспорядками, к полному своему удовлетворению, наклонилась к Люсьену и заворковала. Он смотрел на нее в упор широко посаженными голубыми глазами. Луиза вгляделась в него, а потом обернулась к Эдуарду, улыбаясь самой своей милой, самой своей материнской улыбкой. Эдуард сразу насторожился.
— Разумеется, ты знаешь, на кого он похож? — Луиза впилась взглядом в лицо Эдуарда. — Я, естественно, это сразу заметила.
— На нас обоих, я полагаю. — Эдуард пожал плечами. Улыбка Луизы стала шире.
— Эдуард, какой ты смешной! Мужчины удивительно слепы. Сходство просто бросается в глаза. Он же вылитый мой Жан-Поль.
Впоследствии ни Эдуард, ни Элен не могли точно вспомнить, когда и как она начала участвовать в его деловой деятельности. Процесс был постепенным и сперва развивался практически незаметно. «Сам не знаю, как это получилось», — позже с улыбкой говорил Эдуард.
Его делами Элен начала интересоваться сразу же, и Эдуард сразу же увидел, что в финансовых вопросах она обладает цепкой сообразительностью и инстинктом, которые он считал для женщин большой редкостью. После брака она по-прежнему сама распоряжалась своими капиталовложениями — все так же пользуясь услугами нью-йоркской конторы Джеймса Гулда, а кроме того, услугами брокеров в Париже и Лондоне. Она не докучала Эдуарду частностями своих операций, но сами эти операции нередко с ним обсуждала. Ее деловое чутье сразу произвело на Эдуарда впечатление, но и только.
Элен это заметила, посмеялась про себя, но промолчала. К женщинам Эдуард относился рыцарски согласно с понятиями своего поколения и со своим воспитанием. Элен прекрасно знала, каким простым было глубоко скрытое кредо Эдуарда: он верил в брак, он верил в семью. Если бы его попросили определить собственную роль в брачном союзе, он, вероятно, ответил бы, что видит себя кормильцем и защитником, хотя природная сдержанность скорее всего понудила бы его оставить этот вопрос без ответа. Клара Делюк, с которой Элен в Париже постепенно дружески сошлась, как-то сказала с улыбкой:
— Эдуард полон парадоксов. Никто так не восхищается независимостью и в мужчинах и в женщинах. Когда я выбрала свою профессию, мне никто так не помог, как он.
Она вдруг замолчала. Элен улыбнулась в свою очередь.
— Но?.. — подсказала она. Клара рассмеялась.
— Но я уверена, он все еще считает это немножко неестественным. Он не в состоянии поверить, что женщина — любая женщина — способна быть истинно счастливой, если у нее нет мужа и детей. Впрочем, то же самое он скажет и о мужчине.
Клара помолчала. Она не вышла замуж, и у нее не было детей.
— Кто знает? — Она грустно улыбнулась. — Возможно, он не так уж ошибается. Быть может, женщине нужно и то, и другое. Хотя Эдуарду я этого никогда не скажу…
Вскоре после рождения Люсьена Эдуард начал подробнее посвящать Элен в суть своих дел. Элен уяснила, что, несмотря на все ее разветвления, в основе своей компания остается частным предприятием, поскольку девяносто процентов акций принадлежат Эдуарду, а десять — его матери. Акции Луизы, которые достались ей от Ксавье и после ее смерти должны были перейти к Эдуарду, делали ее членом правления. За тридцать лет она не побывала ни на одном заседании.
Эдуард объяснил Элен — нерешительно, словно ожидая от нее протестов, что такое разделение акций требует пересмотра и он намерен передать ей пятнадцать процентов своих акций с тем, чтобы она стала членом правления.
Элен прекрасно понимала, почему он сделал это. Рождение Люсьена потребовало изменений в его завещании, и Эдуард, очень осмотрительный и аккуратный в подобных делах, хотел, чтобы Элен, которой предстояло быть опекуншей Люсьена и Кэт, случись с ним что-нибудь, хорошо разбиралась в деятельности компании.
Она с радостью согласилась и весной 1969 года впервые приняла участие в заседании правления: единственная женщина там, как она знала заранее.
Остальные — все гораздо старше ее — оказались именно такими, какими она себе их рисовала: знающими, проницательными, а с ней глубоко почтительными. Ей был оказан чарующий прием, а потом ее перестали замечать. Изредка кто-нибудь решал, что обсуждение становится для нее чересчур техническим, и мягко его приостанавливал, чтобы они могли объяснить госпоже баронессе суть вопроса словами попроще.
Элен принимала эту галантную снисходительность и бровью не поведя. На первых пяти-шести заседаниях она не обронила почти ни слова. Она выжидала время, наблюдала за мужчинами вокруг стола, слушала их доводы и возражения, а про себя решала, чей вклад наиболее значителен, а чей — наименее. Она изучала их, оценивала, с интересом подмечала, кто и в чем союзники, а кто — соперники. И — как она с удовольствием убедилась — ее молчаливость принесла свои плоды. После двух-трех заседаний они, казалось, почти забыли о ее присутствии, и их поведение позволило судить о них гораздо точнее.
Эдуард не был склонен недооценивать ее, и порой она ловила смешливые искорки в его глазах, когда тот или иной из присутствующих терпеливо и педантично растолковывал ей смысл термина или процедуры, прекрасно, как он знал, ей известных. Но ни на заседании, ни после, когда они оставались одни, он ничего не говорил. Элен знала, что он ждет и что ожидание это его забавляет.
Таким образом, можно было считать, что принимать участие в его делах Элен начала в тот день, когда стала членом правления. Элен знала, что Эдуард не хочет на нее влиять ни в каком смысле. Выбери она роль безмолвного украшения стола заседаний, Эдуард, наверное, был бы разочарован, но принял бы ее решение без протеста. Однако сама она чувствовала, что участие это началось хотя и в 1968 году, но на деле позднее, в тот день, когда она в первый раз захотела обсудить с ним членов правления, а также ход последнего заседания.
— Назвать тебе все фракции? — с улыбкой спросила она в тот вечер за обедом.
— Непременно.
Эдуард откинулся на стул. Элен кратко и точно охарактеризовала фракции. Когда она умолкла, улыбка Эдуарда стала шире.
— Следовательно, по-твоему, все опирающиеся на тщательные исследования доводы, которые Тампль выдвигал против дальнейшего расширения отдела отелей, были сугубо предвзяты?
— Я в этом убеждена.
Эдуард, внутренне посмеиваясь, заметил, как ее притворное безразличие исчезает: лицо у нее порозовело, она говорила быстро, с воодушевлением.
— Я уверена, что Тампль не выносит Блока. В данный момент все весят одинаково, но если планы Блока расширить отдел отелей будут приняты, они отвлекут средства, которые Тампль предпочел бы употребить на строительство вилл в Сардинии. В этом случае Блок приобретает больше влияния и больше власти, а это Тампля никак не устраивает. К тому же, по-моему, его аргументы в корне неверны. Отдел отелей последние три года не прогрессировал — вы консолидировали прошлые приобретения, а теперь, несомненно, пришло время для нового расширения.
— Ах, так!
Эдуард сложил пальцы пирамидкой. Он сам пришел к такому же выводу. Взгляд его стал задумчивым.
— Интересно! — произнес он медленно. — Я знал, что ты за ними наблюдаешь. Для тебя это спектакль.
— В некоторых отношениях бесспорно. — Элен наклонилась над столом. — Но ведь выдвигаемые ими аргументы нельзя судить только под финансовым углом. Необходимо понимать людей, которые прибегают к ним, а также их взаимоотношения, воздействующие на то, что они предлагают. Если угодно, меня интересует, так сказать, политическая сторона.
— И что еще ты думала, пока наблюдала за ними так пристально и так ненавязчиво? В целом?
— В целом? — Элен помолчала. — Ну, в целом они произвели на меня большое впечатление. Они специалисты и искренне высказывают свое мнение обо всем… за одним исключением, как мне показалось.
— Каким же?
— Ювелирный отдел. Ведь у коллекции Выспянского есть еще противники? Я это почувствовала. Но они опасаются пойти наперекор тебе, а потому уступают. — Она поколебалась. — И ведь все они мужчины, Эдуард. Мне кажется, одна из трудностей сводится просто к этому. В отличие от тебя работа Флориана их не интересует. Они ее не понимают. А ювелирный отдел — единственный, продукция которого предназначается главным образом для женщин. По-моему, эти два фактора должны быть связаны между собой.
Элен помолчала.
— Я заметила, что они чувствуют себя абсолютно уверенными, когда речь идет об отелях, недвижимости или вине, но, когда она касается ювелирного отдела, им становится скучно.
— И они заблуждаются?
— Ты знаешь сам! — Она еще больше подалась вперед. — Флориан — художник. Его работы — лучшие в мире. Они уникальны, а это отвечает давней традиции компании. Имя де Шавиньи спаяно с этой традицией. Они неразделимы. Престиж имени опирается на основу существования компании. И то, что делает для нее Флориан, нельзя оценивать только через графы прибылей и убытков. Если бы они настояли на своем, если бы ювелирный отдел был продан, — а, по-моему, этого и хотят некоторые из них, — компания де Шавиньи превратилась бы в еще одну из множества безликих международных корпораций. Вот что им следовало бы понять.
Эдуард нахмурился. Он вспомнил Филиппа де Бельфора и доводы, которые тот приводил когда-то. Его рассердило, что они оставили свой след и влияние де Бельфора продолжало словно призрак тяготеть над компанией де Шавиньи и когда он ее покинул. В последний год Эдуард иногда замечал, что влияние это окрепло. Месяцы и месяцы он выслушивал аргументы де Бельфора из уст других людей, облеченные почти в те же слова. Это его тревожило, и теперь, когда Элен заняла прямо противоположную позицию, ему сразу стало легче на душе. Он посмотрел на Элен с невеселой улыбкой.
— Что-нибудь еще?
— Только одно. И касается тебя.
— А! Я мог бы предвидеть, что не останусь непогрешимым. Ну, и что же?
— Тебе следовало бы больше поручать другим. — Элен помолчала. — Я понимаю, почему ты этого избегал. Отчасти из-за того, что прежде посвящал делам все свое время с утра и до ночи. А отчасти потому, что среди людей, с которыми я познакомилась, нет ни одного бесспорного кандидата в твои заместители. Но тебе нужен кто-то, Эдуард. Кто-то, кому ты можешь доверять абсолютно. Тот, на кого ты мог бы переложить часть ответственности. И, пожалуй, кто-то, кто прикрывал бы тебя со спины.
— Ты так думаешь? — Эдуард бросил на нее быстрый взгляд.
Элен ответила не сразу.
— Да, я так думаю, — неохотно сказала она потом. — Любой человек в твоем положении должен считаться с такой возможностью. А ты даже больше, чем другие.
— Но почему? — Эдуард не отводил от нее пристального взгляда.
Элен вздохнула.
— Ах, Эдуард! Да потому, полагаю, что тебе завидуют. Вот почему.
Эдуард отвел глаза. Казалось, мысль, для нее столь очевидная, для него явилась совершенно новой, и ему стало не по себе.
Почти сразу же они поднялись из-за стола, и разговор перешел на семейные темы.
Элен продолжала посещать заседания правления и постепенно (совсем ошеломив сидящих вокруг стола мужчин) принялась излагать собственные мнения — спокойно и исчерпывающе. Теперь Эдуард, принося работу домой, обсуждал ее с Элен. Они вместе штудировали документы, и мало-помалу она получила гораздо более полное представление о компании де Шавиньи, о ее многочисленных предприятиях, о структуре различных отделов. Она знакомилась со все новыми и новыми старшими сотрудниками компании и внутренне улыбалась, подмечая, как те же самые люди, которые совсем недавно с такой любезностью ставили ее на место, теперь, по мере того как на заседаниях правления ее ненавязчивое влияние становилось все более очевидным, всячески старались заручиться ее поддержкой. Ловко и деликатно они пробовали втянуть ее в свои игры, в свою борьбу за власть — вначале, вероятно, считая, что Эдуард к ней прислушивается, но затем еще постепеннее приходя к выводу, что мнение ее если и брало верх, то лишь как наиболее разумное.
— У вас мужской склад ума, мадам, — великодушно признал мсье Блок на каком-то приеме.
Он явно считал, что делает ей комплимент, и Элен промолчала.
Но Эдуард, решила она, пренебрег ее советом обзавестись помощником — во всяком случае, он к этой теме не возвращался. Однако тут она ошиблась.
Как-то утром в начале 1970 года Элен оторвалась от «Файнэншнл тайме», которую всегда читала за завтраком, и протянула газету через стол Эдуарду.
Она сидела между Кэт в форме ученицы монастырской школы — Кэт, как всегда, опаздывала, была в скверном настроении и глотала завтрак, не жуя, — и Люсьеном, запертым на сиденье высокого стульчика, который он терпеть не мог. В этот момент он порывался съесть яйцо всмятку без посторонней помощи. Элен, любившая завтракать en famille[26], была исполнена безмятежности. Она помогла Люсьену справиться с яйцом, а потом повернулась к Кэт и уговорила ее доесть завтрак, а также (что оказалось значительно труднее) пригладить непокорные волосы, прежде чем отправиться в школу.
Глядя на Элен, на ее распущенные волосы и простой бумажный халатик, голубой в тон ее глаз, Эдуард испытал непреодолимый соблазн задержаться. Когда Кэт чмокнула их обоих и умчалась на занятия, а Люсьена забрала в детскую его новая английская няня, он решил, что может, как исключение, отправиться в контору по меньшей мере через час.
Он встал и уронил газету, так и не взглянув на столбец, который отметила Элен. Потом обошел вокруг стола, ласково положил ладонь ей на шею, приподнял ее волосы и пропустил пряди между пальцами.
Элен откинула голову и взглянула на него: он увидел отклик в ясных глазах и нежном лице, нагнулся и поцеловал ее в губы. Ладонь скользнула по ее шее под мягкую ткань голубого халатика. Элен вздохнула. Она встала и прильнула к нему.
— Ты опоздаешь…
— Я знаю. Ну и что?
Не слишком охотно она собралась возразить еще раз, но Эдуард, ощутивший теплоту ее тела, внезапную его истому, помешал ей сказать хоть что-нибудь.
Он опоздал на полтора часа, но перед его уходом, когда они спустились вниз, Элен, улыбнувшись, подняла «Файнэншнл тайме» с пола и сунула ему в руку.
— Непременно прочти. — Она скроила строгую мину. — Я не хочу, чтобы ты откладывал. Ты ведь один раз собирался купить Ролфсоновские отели, так ведь? Я помню, как ты про это упомянул. Ну и займись этим немедленно!
Эдуард застонал.
— Так вот что ты за женщина! Вот о чем ты думала, когда…
Элен поцеловала его. Глаза у нее смеялись.
— Нет. Не тогда. Ты и сам прекрасно знаешь. Но теперь я думаю именно об этом. Как следовало бы и тебе!
Покупка успешно завершилась в 1970 году. Она имела два прямых следствия. Месяцы сложных переговоров наконец убедили Эдуарда, что Элен права и ему необходим заместитель. Он сразу же позвонил единственному человеку, в ком был абсолютно уверен, — Саймону Шеру.
Он изложил свое предложение коротко и ясно. И через Атлантический океан уловил, как в Техасе Саймон Шер улыбнулся, услышав радостное возбуждение в его голосе.
— Ну что же, Эдуард! Я пробыл тут достаточно долго. Думаю, Дрю не станет за меня цепляться. А зажаренные целиком быки в конце концов очень приедаются… — Он помолчал. — Когда я вам понадоблюсь?
Эдуард улыбнулся, в свою очередь. Он прекрасно понимал, что переговоры предстоят не простые и что Дрю Джонсон вполне может упереться.
— Завтра, — отчеканил он.
Наступило молчание. Потом Шер засмеялся.
— Просто не верится! — сказал он. — Что значит женитьба! Вы стали терпеливым.
Окончательно в компанию Шер вернулся на исходе 1970 года, в том месяце, когда Эдуард с Элен отпраздновали рождение третьего своего ребенка, снова мальчика, которого нарекли Александром.
— К его именам, пожалуй, следовало бы добавить еще и Ролфстон, — заметил Эдуард, взяв младенца на руки, и с усмешкой посмотрел на Элен. — Учитывая время, место и обстоятельства его зачатия.
— Какой вздор, — ответила Элен. — Учитывая обстоятельства, уверен ты никак быть не можешь.
— О, нет, нет! — Эдуард приподнял Александра и посмотрел на него с величайшей серьезностью. — Ты появился на свет благодаря «Файнэншнл тайме». Вот так. Ну, что ты на это скажешь?
Александр услужливо побулькал, и его родители засмеялись.
Было и третье следствие, но маленькое, и в эйфории удачной сделки, возвращения Саймона Шера и рождения второго сына Эдуард почти не обратил на него внимания. Несколько часов он недоумевал, потом выбросил из головы и забыл. Имело оно форму телеграммы, доставленной на адрес конторы в день, когда Ролфсоновские отели официально стали собственностью компании. Она гласила: «Поздравляю с приобретением. Лучше поздно». Отправлена она была из Португалии. И не подписана.
В следующую весну, незадолго до одиннадцатого дня рождения Кэт, в их жизни вновь возник Таддеус Ангелини. Без всякого предупреждения. Ни письма, ни телефонного звонка — только приглашение, посланное не самим Тэдом, а рекламным агентством, готовившим премьеру его последнего фильма «Геттисберг» — эпической ленты об американской Гражданской войне.
Прочитав приглашение, Элен решила было, что им с Эдуардом его прислали, поскольку в прошлом они оба имели касательство к благотворительному начинанию, в пользу которого устраивалась премьера. Но потом она усомнилась: не приглашают ли их по указанию Тэда?
Она взглянула на дату премьеры — 19 мая. То есть через двое суток после дня рождения Кэт и точно через шесть лет с тех пор, как она в последний раз видела Тэда. Неужели только шесть? Ей казалось, что времени прошло гораздо больше — голливудские дни успели стать далеким прошлым. Однако, пересчитав года, она убедилась, что не ошиблась. Шесть лет назад девятнадцатого мая она приехала к Тэду домой, и он показал ей комнату с сумасшедшей мозаикой фотографий. Такое совпадение доказывало, что инициатором приглашения был Тэд. Она тут же решила отказаться, но затем заколебалась и в конце концов передумала.
Отчасти, сознавала она, причиной было простое любопытство: за шесть прошедших лет Тэд ни разу не напомнил о себе. Даже когда умер Льюис, не было ни звонка, ни письма. Теперь Элен знала о нем только то, что читала в газетах, — по сути, очень мало. Он снял десяток фильмов — сначала для Джо Стайна и Эй-ай, а затем для разных других студий. Два имели умеренный успех у критиков, но кассового успеха не обрел ни один. В интервью Тэд винил во всем студии. В «Сфере» он обладал определенной независимостью. Теперь же, утверждал он, его работу с начала и до конца губит филистерское вмешательство.
Элен видела, что его репутация как режиссера все больше сходит на нет. Совсем недавно его уничижительно сравнили с рядом других режиссеров, включая Грегори Герца и целое поколение новых имен, охарактеризованных как многообещающие. Те два фильма, которые она посмотрела, только подтвердили мнение критиков. Оба ей одинаково не понравились, и ее удивило, что Тэд, чей творческий почерк всегда отличался точностью и цельностью, вдруг опустился почти до неряшливости.
Она с улыбкой заметила, что кое-какие европейские критики из молодых начали датировать угасание Тэда с того момента, когда она перестала сниматься у него, а один пылкий француз прямо объявил, что, потеряв Элен, Ангелини расстался со своей музой. К этому она серьезно не отнеслась, однако, читая интервью, заметила, что Тэд, когда ему раза два задали такой вопрос, пришел в большое раздражение.
А в сущности, подумала Элен, глядя на квадратную картонку приглашения, она попросту практически забыла Тэда. Семья и компания де Шавиньи настолько ее поглощали, что воспоминания о Тэде стерлись. Подобно Голливуду он принадлежал прошлому.
Все же ей было любопытно, а кроме того, она сохраняла определенную лояльность к Тэду. Ей не доставило ни малейшего удовольствия, что критики, прежде вилявшие перед ним хвостом, теперь набросились на него и в воинственном азарте нередко перечеркивали и ранние фильмы — те самые, которые прежде превозносили. «Геттисберг», заметила она с радостью, очевидно имел огромный успех, и критическая хула сменялась хвалой. Фильм ставил новые кассовые рекорды, Сьюзен Джером им восторгалась. Элен пришла к выводу, что у нее есть определенные обязательства по отношению к Тэду и приглашение следует принять.
Когда она заговорила об этом с Эдуардом, он согласился, но неохотно. Последнее Элен объяснила его неприязнью к Тэду — и ошиблась.
Она показала приглашение Эдуарду. Он прочел его, перебросил назад через стол и встал.
— Хорошо, — сказал он коротко. — Возможна, ты права. Поедем.
Он отвернулся — зол, подумала Элен. Эдуард и правда был зол, но не на нее. Зол он был на себя. Саймон Шер работал с ним уже более полугода, и Эдуард вполне отдавал себе отчет, что возвращение Саймона давало ему отличный предлог рассказать Элен о своей связи с «Партексом» и «Сферой». Он, собственно, решил это сделать, твердо решил и мысленно составил все нужные фразы. Но так и не сумел их выговорить.
Он — и в определенном смысле это ухудшало ситуацию — рассказал ей часть правды. Он рассказал, что много лет назад Саймон Шер уже работал с ним. Он даже упомянул, что у него и у его матери есть акции «Партекс петрокемикалс». И вдруг умолк, не в силах продолжать. Элен кормила Александра и посмотрела на него без малейшего подозрения, только очень довольная, что он пригласил Шера.
— А я и не знала, что вы знакомы! И ты уверен, что он именно тот, кто тебе нужен? Ах, Эдуард, я так рада! Эдуард растерялся. Он полагал, что Элен начнет его расспрашивать, даже надеялся на это: ведь хотя он был способен уклониться от прямого ответа или умолчать, но лгать ей прямо он не мог. Если бы она только спросила: «Эдуард, неужели ты не знал, что он был в правлении „Сферы“?» Вот тогда бы он во всем признался. Но она не спросила, не стала ничего выяснять. Такое полное доверие! Именно оно в конечном счете помешало ему признаться. Промолчать на первых порах — это одно, но молчать шесть лет… Как это подействует на Элен, если она узнает?
Эдуарду казалось, что тогда их общее молчание обесценится, что она утратит доверие к нему. Вновь и вновь он уже почти решался, но в последнюю минуту не мог себя заставить. Когда наступил и миновал момент первой встречи Элен с Шером в Париже, а вопрос так и не был задан, Эдуард понял, что попал в западню. Шер считал, что он излишне щепетилен.
— Эдуард, — сказал он, — это же было так давно!
Забудьте, и все!
Но забыть Эдуард не мог. Ложь принижала его в собственных глазах, и он не верил, что она не принизит его в глазах Элен. Ему еще не доводилось испытывать чувство вины, связанное с обманом, и оно язвило его. Он весь внутренне напрягался всякий раз, когда Саймон Шер и Элен встречались — а теперь это случалось постоянно, — и когда в газете мелькала статья о «Пар-тексе», и когда речь заходила о его и Луизы капиталовложениях в эту компанию, как бывало не раз, стоило Луизе в присутствии Элен начать разговор о своих финансовых делах, ведение которых в последнее время раздражало ее в нарастающей степени.
«Партекс» беспокоил его и сам по себе — та агрессивная экспансия, которую умно проводил Дрю Джонсон. Сомнения, которые вызвало последнее слияние, проведенное «Партексом», продолжали множиться — особенно после возвращения в Париж Саймона Шера. Прежде присутствие Шера и влияние Эдуарда служили тормозом, укрощавшим горячность Джонсона. Через полгода стало ясно, что никакие тормоза больше не действуют. Джонсон осуществлял программу колоссальных займов, и, когда Эдуард с Шером увидели цифры этих займов, обоих охватила тревога.
Поэтому, когда незадолго до премьеры «Геттисберга» Дрю Джонсон прозрачно намекнул, что хотел бы увеличить свой пакет акций «Партекса», Эдуард испытал некоторое облегчение. При иных обстоятельствах он мог бы заколебаться, но теперь, к явному восторгу Джонсона, сразу же согласился.
— А вашу мать вам удастся убедить, как, по-вашему? — спросил Джонсон.
Больше он практически ни о чем не спрашивал, и такой конец того, что когда-то представлялось ему дружеским партнерством, вызвал у Эдуарда смешанное чувство брезгливости, сожаления и освобождения. Продажу собственных акций он устроил очень быстро, но полагал, что убедить Луизу окажется непросто. Он договорился заехать к ней 19 мая перед премьерой «Геттисберга».
Предвидя кислые расспросы и бесплодные споры, он заранее вооружился данными о последних займах «Партекса».
К его удивлению, Луиза не только не возражала, но и как будто была рада.
— Я же говорила тебе, Эдуард, — с легкой улыбкой сказала она, — что уже довольно давно хочу ликвидировать некоторые свои активы.
— Я это знаю, мама, — терпеливо отозвался Эдуард. — Но такая продажа не пустяк. Вы реализуете значительную сумму…
— Неужели? — Луиза кокетливо наклонила голову набок. — Как мило…
Эдуард нахмурился. В этот день его мать выглядела прекрасно. Она казалась умиротворенной, счастливой и против обыкновения ни разу не пожаловалась на здоровье. И все-таки что-то в ней встревожило Эдуарда. Луизе было уже семьдесят шесть, хотя факт этот ревниво сохранялся в строжайшей тайне. За последний год она стала еще более непредсказуемой. Иногда — как и на этот раз — она одевалась модно и держалась весело и оживленно; а иногда без видимой причины вновь впадала в мрачное уныние, на долгие недели возвращаясь к старым платьям, опущенным шторам и священнослужителям. Ее настроения, всегда капризные, теперь менялись ежеминутно, и она стала очень обидчивой по пустякам. И не терпела, чтобы Эдуард, как иногда бывало прежде, приезжал к ней без предупреждения или позвонив в последнюю минуту, перед тем, как сесть в машину.
«Так обременительно, Эдуард! — жаловалась она. — Я люблю заранее планировать свой день. Мне уже не двадцать лет. Я не люблю неожиданные визиты — так эгоистично!»
И эта их встреча была вежливо и тщательно обговорена за три дня до назначенного часа. Теперь, сидя напротив матери, Эдуард спрашивал себя, не утрачивает ли она прежнюю деловую хватку, отдает ли себе полностью отчет в серьезности шагов, которые они обсуждают. Он решил поговорить с ее врачами, а пока, игнорируя ее непонятную улыбку, попытался втолковать ей, что продажа этих акций принесет ей не сотни тысяч, а миллионы долларов. Луиза перебила его.
— Я все поняла, Эдуард, — сказала она брюзгливо. — Ты уже объяснил один раз. Так для чего повторять?
— Я просто хочу, мама, чтобы вы поняли, что вопрос не исчерпывается продажей акций. Это я могу устроить для вас без всяких затруднений…
— Вот и будь так добр!
— Но вам следует решить, хотите ли вы вложить эту сумму во что-то другое, и…
Луиза взглянула на циферблат часиков на неизменной черной бархотке и встала.
— Эдуард, если мне понадобится твой совет, я обращусь к тебе. Но… — Она снова загадочно улыбнулась. — У меня есть кое-какие идеи — они и у меня бывают, знаешь ли, — а деньги эти мои…
Эдуард тоже встал. Время шло, а ему еще надо было заехать в Сен-Клу переодеться перед премьерой. Позиция, занятая Луизой, его раздражала.
Ему хотелось просто уйти, предоставить ее самой себе. Он уже шагнул к двери, но вдруг передумал: Луиза была стара, и, как бы она ни сердила его, обязательств перед ней это с него не снимало… Он обернулся.
— Может быть, мама, вы объясните мне суть ваших идей. Тогда я мог бы помочь вам…
Луиза не дала ему договорить:
— Я намерена вложить их в недвижимость, Эдуард. Я всегда предпочитала это. Тут мне все понятно. Здания, а не глупые бумажки. Я буду покупать недвижимость, Эдуард, и в твоих советах я не нуждаюсь. Полагаю, для тебя это будет большим облегчением. Ты так поглощен своей семьей, что необходимость уделять время моим пустяковым делам для тебя, конечно, была обузой…
— Где вы будете покупать недвижимость, мама? — устало спросил Эдуард.
Луиза нежно ему улыбнулась.
— В Португалии, — сказала она.
Эдуард собрался что-то ответить, но внезапно его терпение лопнуло.
— Как вам угодно, — сказал он и ушел.
Открывался «Геттисберг» полем сражения. Смерть Тэд всегда снимал великолепно, подумала Элен. Так было и на этот раз. Камера долго панорамировала на равнину, еще подернутую утренним туманом, и только когда общий план сменился средним, недавняя бойня обнаружила себя — то, что вдали казалось кочками и кустиками травы, оборачивалось трупами. Битва кончилась уже давно, и на поле ничто не шевелилось.
Люди с раскинутыми руками, со скрюченными спинами, с раскинутыми ногами; люди, навалившиеся друг на друга двумя, тремя, четырьмя слоями в жуткой пародии страстных объятий. Композиция столь же строгая, точная и прекрасная, как у полотен Делакруа. Слишком прекрасная… Элен увидела и отвела глаза от экрана.
Она уже раскаивалась, что приехала, и жалела, что уйти невозможно. Эдуард сидел рядом с ней, выпрямившись, повернув лицо к экрану. Оно было холодным. От Луизы он вернулся сердитым, потому что опаздывал, и его настроение не улучшилось, когда его встретила бурная сцена между Люсьеном и Кэт, в которую уже была втянута Элен.
Это была первая такая их ссора в его присутствии. Элен последние месяцы с недоумением и грустью наблюдала нарастающую враждебность между ними, пыталась скрыть от него происходящее, внушая себе, что это не более чем переходная фаза. И Кэт и Люсьен были в трудном возрасте, так что вспышки ревности и зависти представлялись только естественными. Но ссоры вспыхивали все чаще и чаще, и в этот день они сцепились внезапно из-за мелочи.
На этот раз причиной стал рисунок, над которым Кэт трудилась несколько дней. Она любила рисовать и писать красками, с большим тщанием добиваясь выражения того, что хотела выразить. Рисунок, изображавший сад в Кауэрсе, был закончен накануне. Каким-то образом Люсьен, пока Кэт была в школе, ускользнул от няни и забрался в комнату сестры. Вернувшись, она обнаружила, что рисунок весь исчерчен красным карандашом. К тому времени, когда крики и злобные вопли донеслись до Элен и она с Касси кинулась в детскую, беда уже стряслась. Люсьен был багровым от ярости, Кэт вся дрожала, клочья рисунка валялись на полу, а на руке Люсьена алело пятно — там, где Кэт его ударила.
— Он нарочно! Назло мне! Я знаю… — Кэт почти рыдала от обиды. — Я вчера его ему показала. Он знал, что это особый рисунок…
— Рисунок бяка… — Люсьен пнул ногой в обрывки на полу.
Кэт бросилась к нему и, наверное, снова ударила бы, если бы Элен не успела ее остановить. В соседней комнате громко заплакал Александр, внося свою лепту в общий гвалт.
— Кэт, возьми себя в руки. Нельзя так распускаться. Люсьену всего три года. Конечно, он сделал это не назло тебе…
— Вот-вот! Заступайся за него! Ты всегда на его стороне! Всегда! Всегда!..
Голос Кэт стал пронзительным, глаза наполнились слезами. Люсьен стоял неподвижно, с упрямым видом. На взгляд Элен он ответил холодным оценивающим взглядом, который ее всегда пугал… Люсьен же еще совсем крошка! В этом взгляде ей чудился вызов, словно Люсьен выбирал подходящий случай помериться с ней волей. У нее мелькнула эта мысль вместе с мыслью, что ей мерещатся всякие глупости, когда в комнату, бледный от гнева, вошел Эдуард.
— Что тут происходит?
Его голос прорезался сквозь их голоса, и наступила тишина. Потом все заговорили одновременно, Кэт и Люсьен перекрикивали друг друга, обвиняя и контробвиняя.
— Он испортил мой рисунок назло мне…
— Кэт меня побила. Она била меня по руке… Выражение на лице Эдуарда в конце концов принудило их умолкнуть. Он сказал ледяным голосом:
— Люсьен, ты больше не будешь входить в комнату Кэт. И не будешь трогать ее вещи. Или тебя накажут. Ты понял? А ты, Кэт, больше не будешь трогать Люсьена. И научишься держать себя в руках. Как ты посмела ударить трехлетнего ребенка?
Кэт сглотнула. Губы у нее дрожали. Элен видела, что девочка вот-вот заплачет. Кэт посмотрела на отца, потом на растерзанный рисунок, потом снова на отца и сорвалась:
— Я его только чуть шлепнула по руке. Я рассердилась, ну и… Над этим рисунком я работала всю неделю. Я…
— Иди к себе в комнату.
Эдуард перебил бушующий поток ее слов, и Кэт умолкла. Она несколько секунд смотрела на него, все еще дрожа от бури чувств, а потом, не сказав ни слова, повернулась и выбежала вон.
Люсьен проводил ее взглядом. Маленькое личико не выражало ничего. Эдуард посмотрел на него с высоты своего роста.
— Люсьен, утром ты попросишь у Кэт прощения. И никогда больше ничего подобного делать не будешь. Ты понял?
Люсьен поднял на отца голубые глаза и улыбнулся ему ангельской улыбкой.
— Нет, папа, — сказал он невозмутимо. Эдуард еще несколько секунд смотрел на него, потом резко повернулся и вышел из комнаты.
Теперь в кинозале Элен покосилась на профиль Эдуарда. Она видела, что он все еще сердит, но не могла решить, то ли он, как и она, вспоминает эту сцену, то ли поссорился с Луизой. Она попыталась сосредоточить внимание на экране, но продолжала думать о Кэт, внезапно обнаружив связь между множеством мелких происшествий, которым прежде не придавала значения. И они не исчерпывались только ссорами между братом и сестрой. Последнее время Кэт и в других случаях выглядела несчастной, молчала, замыкалась в себе. Она находила этому десятки объяснений: начало переходного возраста, Кэт свыкнется с появлением в доме нового младенца… Или причиной школа, которую Кэт раньше обожала, а теперь, по ее словам, ненавидит? Внезапно Элен подумала: «Мы уже не так близки, как раньше. Кэт уже не ищет у меня поддержки и защиты». Сознание, что это так и есть, а возможно, вообще неизбежно как часть взросления девочки, угнетало ее, вызывало ощущение глубокой вины.
И зачем они сюда поехали! Ей так нужно было поговорить с Эдуардом, но в машине он всю дорогу молчал. Совсем расстроившись, она опять посмотрела на экран и все-таки принудила себя сосредоточиться. Однако она упустила первые эпизоды и завязку, а потому довольно долго следила за актерами, ничего не понимая. Действие происходит где-то на Юге… молоденькая девушка… мужчина много старше ее, майор армии южан… Напрягаясь, Элен смотрела и слушала гораздо внимательнее. Внезапно она поняла, что сделал Тэд, и задохнулась от стыда и бешенства.
Фильм длился два часа. Когда вспыхнул свет, Эдуард мрачно смотрел перед собой. Он наклонился и взял Элен под локоть. Однако, хотя пальцы его сжались крепко, голос был нежным:
— Мы не останемся на приеме. Пошли. Мы сейчас же уедем.
— Нет. Я не поеду. — Элен встала. — Я останусь. И поговорю с Тэдом. Мне нужно понять, почему он это сделал.
— Ты только расстроишься, Элен. Лучше пренебречь.
— Нет. Я не хочу.
— В таком случае разреши мне поговорить с ним.
— Нет, Эдуард. Я сама.
Она заметила, что он колеблется. Конечно, он предпочел бы уехать. И все-таки он уступил. Они отправились на прием, и сорок пять минут Тэд умудрялся избегать ее. Элен холодно следила издали, как его со всех сторон осаждали журналисты и доброжелатели. Она ощущала атмосферу зала — то странное опосредованное волнение, которое помнила с голливудских времен. Оно сказало ей, что и здесь фильм, как в Америке, сразу получил признание. Она выжидала. Затем, воспользовавшись тем, что Эдуарда кто-то повел в сторону, а в толпе, окружавшей Тэда, образовался просвет, она быстро подошла к нему и смерила взглядом с головы до ног.
Тэд как будто вовсе не изменился. Он не выразил ни радости, ни удивления, ни смущения, а держался так, словно прошедших шести лет не было вовсе. Темные глазки за темными стеклами очков блеснули на нее снизу вверх. Лицо у него немного вспотело, но в зале было жарко.
Окружающие его люди растаяли. Тэд кивнул, а затем улыбнулся.
— Элен! — сказал он.
— Для чего ты это сделал, Тэд?
— Что сделал? — Он откинул голову, посмотрел ей в лицо и заморгал.
— Я думала, это должен быть фильм о Гражданской войне.
— Но так и есть.
— Только еще это история моей жизни. Одной ее части. Ты изменил время действия и имена. Вероятно, мне следует быть благодарной хотя бы за это!
— Фильм снят по оригинальному сценарию. — Тэд переступил с ноги на ногу. — Я сам его написал и знаю.
— Непростительно… И так дешево! Тэд вздохнул:
— Бесспорно, было бы лучше, если бы в нем снималась ты. Эта девочка неплоха, но ничего особенного в ней нет. Тем не менее фильм хороший. Лучший из всего, что я снял после «Эллис».
Элен уставилась на него. Он нисколько не был смущен. Все та же каменная самоуверенность, ни проблеска сомнения.
— Дочь, Тэд, — сказала она холодно. — Зачем тебе понадобилось убить дочь?
— О чем ты? — Тэд наклонил откинутую голову набок и уставил на Элен совиный взгляд.
— Ты прекрасно знаешь сам. Ты избрал меня прототипом своей героини. И у этой героини есть дочь. В конце фильма ее убивают. Ты ведь не забыл?
— Ах это! — Тэд пожал плечами. — Не знаю, почему я написал так. Просто требовалось именно так.
— Ты хотел сделать больно мне.
— А тебе больно? — В его взгляде появился легкий интерес.
— Да. Из-за всего фильма.
— Я об этом не думал. Нет, правда. Даже ни разу не подумал. — Тэд покачал головой, словно был искренне удивлен и даже расстроен. — Прости, Элен. Но ведь ты знаешь, желания причинить тебе боль у меня никак не могло быть. Зачем? Я же хочу снова работать с тобой. По-прежнему хочу. Хочу, чтобы ты вернулась.
Он обвел взглядом зал, поколебался, а потом начал говорить все быстрее и быстрее:
— Я сажусь за новый сценарий. И хочу, чтобы ты прочла его, когда он будет кончен. Вот почему мне надо было, чтобы ты пришла на просмотр. Чтобы предупредить тебя. Мне не хотелось просто прислать его по почте. Это будет хороший сценарий, замечательная роль. Мы можем снять его за шесть недель. Это история любви… ну, в своем роде. Действие происходит в Париже, и в Лондоне, и…
— Я никогда больше не буду работать с тобой, — перебила Элен. — Если ты пришлешь сценарий, я его порву… — Она умолкла. — В Париже и в Лондоне?
— Да, — ответил Тэд с раздражением. — И ты будешь мне нужна даже не на все шесть недель. Я составлю расписание, сведу все твои эпизоды вместе и уложу их в один месяц. Ты же можешь освободиться на месяц? И хочешь снова начать работать. Все это наверняка тебе надоело. — Он обвел рукой зал. — Знаешь, чем ты занимаешься? Растрачиваешь жизнь по пустякам. Ты…
Он не договорил, потому что к ним подошел Эдуард. Негодование и гнев не помешали Элен уловить мгновенно возникшее напряжение.
Мужчины смотрели друг на друга. Тэд слегка покачивался на каблуках. Его очки поблескивали. Он улыбнулся.
— Вам понравился фильм?
Он попытался взять любезный тон, но его слова прозвучали вызывающе.
Эдуард посмотрел ему прямо в глаза, словно серьезно обдумывал ответ.
— Нет, — сказал он после паузы. — Мне он показался дрянным.
Тэд, вероятно, не ждал прямой грубости и в любом случае ничего не знал об умении Эдуарда нанести оскорбление, соблюдая смертоубийственную вежливость. Улыбка еще секунду продержалась на губах Тэда, но тут он с запозданием ощутил ее неуместность, и она исчезла.
— Элен, пойдем?
Эдуард взял ее под руку и направился с ней к дверям. Уход этот был рассчитанно-неторопливым — Эдуард задерживался, чтобы обменяться двумя-тремя словами с друзьями и знакомыми. Ни он, ни Элен ни разу не оглянулись, но Тэд продолжал стоять в той же позе и не спускал с них глаз, пока они наконец не вышли.
Когда дома они остались наедине, Элен спросила:
— Он правда дрянной, Эдуард? Ты действительно так считаешь?
Эдуард ответил не сразу. Он стоял, чуть отвернув от нее лицо, и глядел на окна своего кабинета, за которыми был сад, а за садом — город. Теперь, когда гнев, кипевший в нем, пока он смотрел фильм, поостыл, он почувствовал себя очень усталым, и усталость эта была связана с тем, что он так и не рассказал ей про «Сферу». Странно, подумал он, как ложь подкашивает силы, и тут же решил, что признается Элен сегодня же. Но не сейчас, а попозже, когда она успокоится. Он повернулся к ней.
— Нет, — сказал он негромко. — В фильме присутствуют все недостатки, свойственные его работам, и нетрудно оценить его объективно. Но он не дрянь, он по-настоящему хорош.
— Я рада, что ты это почувствовал, — очень просто сказала Элен. — Я не жалею о том, что ты сказал Тэду. Так ему и надо. Но я рада, что на самом деле ты так не считаешь.
— Любовь моя, почему?
— Потому что он хорош. Зачем притворяться перед собой, что это не так? Тэд — художник, я всегда это знала. И использует людей так, как использует, потому что он художник. Их жизни для него пустой звук, просто материал для его творчества. Счастье, страдание, любовь, ненависть — для Тэда они не составляют разницы. Они ему интересны. Он их наблюдает. Внимательно высматривает все мелочи, в которых они проявляются, а потом использует их. И мои, и кого угодно еще. Причастности он не испытывает, а сострадания и подавно. — Она вздохнула. — Я уверена, если ему сказать это, он станет в тупик. Не поймет, о чем ты говоришь. А если что-то и ответит, хотя это маловероятно, то просто заявит, что все художники таковы. И должны быть только такими. Абсолютно непричастными. И аморальными.
Эдуард молча смотрел на нее. Она слегка хмурилась и говорила негромко, без эмоций, словно ей было необходимо разобраться в этом для себя. Она отвела глаза, потом снова посмотрела на него. Ее руки словно вспорхнули, речь убыстрилась.
— Один раз я попыталась объяснить ему это. Что для меня есть вещи важнее моей работы. Просто жить. Самые простые повседневные вещи. Например, быть сейчас здесь с тобой или с Кэт. Простые вещи. Основа жизни… Но он, естественно, не способен понять. Они преходящи, а потому не имеют для него важности. Просто кадры, которые он может использовать. Или изъять при монтаже. А вот его фильмы останутся навсегда. Во веки веков. Еще долго после его смерти или моей. — Она помолчала. — Это он однажды сказал мне.
— Элен… — Эдуарда растрогала ее внезапная грусть. Он наклонился к ней.
— Он взял кусок моей жизни. — Элен подняла к нему лицо. — Кусок, который я ненавидела, которого долго стыдилась, хотя в некоторых отношениях и гордилась им. Все, что было неясно, спутано, он взял, и придал всему фильму, и вложил в него смысл. Ввел в свой фильм. Претворил в искусство… — Она опять помолчала, и ее голос стал тверже. — Я мучилась… пока смотрела…
— А теперь?
— Теперь нет. Странно, правда? Внезапно я перестала мучиться. Потому что теперь я вижу, что все было не таким. Он укрупнил, но и измельчил. Одновременно. Понимаешь?
— Да, понимаю.
Эдуард обнял ее и прижал к сердцу. Они тихо стояли обнявшись, и Эдуард почувствовал, как после тревог этого дня к нему возвращаются мир и спокойствие. Внутренний разлад исчез. Он подумал: «Я скажу ей сейчас», — и уже открыл рот, но Элен вдруг, словно с испугом, отошла от него.
— Если бы только он не убил дочь, Эдуард! — тревожно сказала она. — Если бы он этого не сделал! В его фильмах есть что-то такое… Иногда они предвосхищают будущее. Так уже было, теперь я вижу. Мой брак с Льюисом, все, что пошло не так, — он и это вложил в свои фильмы. Оно гам — в «Дополнительном времени», в «Короткой стрижке». А сценарии он писал до того, как это происходило на самом деле. Словно он видит то, что предстоит…
— Любимая, опомнись! Он строил сюжет, и только. Не надо думать…
— Эдуард, мне так страшно за Кэт! — Элен шагнула к нему. — Сегодняшняя ссора. И многое другое — просто мелочи, но я задумалась над ними сегодня. И хотела рассказать тебе о них.
Эдуард сел и привлек ее к себе.
— Ну, так расскажи, — сказал он нежно.
И Элен начала рассказывать. Эдуард слушал, отвечал, и разговор получился долгий. Но, ведя его, Эдуард испытывал легкое сожаление и отстраненность: не это он хотел обсудить, не это он собирался сказать.
Но переменить тему было нельзя. Душевное состояние Элен, внушал он себе, ложась спать, было важнее всего. Но он продолжал сердиться на себя: случай был упущен, редкий случай…
В монастырской школе была девочка, которую Кэт терпеть не могла. Звали ее Мари-Терез, и в школу она поступила позже Кэт, незадолго до рождения Александра, в 1970 году, когда Кэт исполнилось десять лет. В их школу принимали с разбором. Главным образом в ней учились дочери старинных французских семей, именитых и консервативных. Критерии отбора учениц носили социальный характер, но были определенные исключения. Некоторых принимали за хорошие способности, другие были дочерьми нуворишей, а еще каждый год принимали одну-двух девочек из милосердия, например, потому что их матери овдовели, и учились они бесплатно. Но Мари-Терез не подходила ни под одну из этих категорий, и с самого начала ее появление в школе было окружено некоторой тайной. О ее родителях было известно, что они набожны и довольно состоятельны, хотя по меркам школы считаться богатыми они не могли. Они не обладали ни влиянием, ни родственными связями. По слухам, ее отец имел какое-то отношение к торговле автомобильными шинами, и некоторые подружки Кэт иногда не без злорадства прохаживались по этому поводу. Они утверждали, что мать устроила ее в школу, заручившись помощью своих церковных покровителей.
У Мари-Терез были длинные белокурые волосы, которые она, как требовали правила, заплетала в две аккуратных косы. Физически она была для своего возраста очень развита и имела склонность к полнбте. У нее первой в классе Кэт появились заметные грудки, и это в сочетании с неизменно приятным выражением лица на какой-то срок обеспечивало ей определенный статус и симпатии. Самые заядлые снобки презирали ее с самого начала и не поддавались на ее чуть слащавые попытки втереться к ним в дружбу. Кэт сперва жалела ее и даже неловко сделала шаг-другой ей навстречу. Это оказалось ошибкой. Кэт сознавала, что неискренна — к Мари-Терез она испытывала инстинктивную антипатию. Но миновало несколько недель, прежде чем она поняла, что Мари-Терез платит ей не меньшей антипатией и что неуклюжие старания Кэт быть с ней дружелюбной усилили эту неприязнь почти до ненависти. Возможно, в стараниях этих ей почудилась презрительная снисходительность — она была самолюбива и обидчива; а возможно, она просто завидовала способностям Кэт или ее внешности. Но в чем бы ни заключалась причина, она ее возненавидела, а Кэт, когда ее попытки остались втуне, быстро их оставила — враждебность между ними была, во всяком случае, честной. Но Кэт еще не приходилось сталкиваться с такой ядовитой враждебностью, и мало-помалу она пришла к убеждению, что все неурядицы, внезапно начавшие омрачать ее жизнь, имеют один источник — Мари-Терез. «Я была счастливой, пока ее не было», — иногда думала Кэт. Появление Мари-Терез стало водоразделом в ее жизни.
Раньше Кэт чувствовала себя в школе прекрасно. Училась она с интересом, легко находила подруг, и монахини, хотя порой и пеняли ей укоризненно за импульсивность и недостаток стыдливости — например, за привычку засучивать юбку и засовывать ее в рейтузы, когда она прыгала через скакалку на школьном дворе, — всегда ее прощали. Порицая, они все-таки любили ее за открытый характер, дружелюбность и глубокую честность.
С появлением Мари-Терез все стало меняться. Она быстро подметила вспыльчивость Кэт и принялась хитро ее провоцировать. Так просто было довести гордую задаваку Катарину де Шавиньи до белого каления: наябедничать на ее подругу, спрятать ее учебники, пролить чернила на ее рисунок, высмеять ее фигуру — тонкую, с высокой, еле наметившейся грудью. Можно было хихикнуть и съязвить, что Кэт больше похожа не на девочку, а на мальчика. Еще можно было бросать камнями в голубей в монастырском дворе и саду — ведь, даже когда она промахивалась, что случалось чаще всего, Кэт яростно на нее набрасывалась, и ничего не стоило довести дело и до звонкой пощечины. А тогда поднимался шум, начиналось разбирательство, Кэт наказывали, и, что было лучше всего, эта дура упрямо молчала и никогда не жаловалась.
Свою кампанию Мари-Терез усердно вела весь год — одиннадцатый год их жизни — и со злорадством замечала, что монахини перестают относиться к Кэт с прежней снисходительностью и выговаривают ей все строже и строже. Однажды мать-настоятельница даже вызвала ее родителей, и Мари-Терез просто тряслась от страха. Но правда не вышла на свет и тогда. Противным родителям Кэт, прикатившим в школу в своем противном «Роллс-Ройсе», было сказано, что Кэт становится трудной, что она очень недисциплинированна. Когда эти новости дошли до Мари-Терез, она всю неделю пребывала в радужном настроении.
У Кэт такая перемена ее школьной жизни вызывала глубочайшее недоумение. Она ощущала, что между этой переменой и многими другими происшествиями, которые тревожили ее и делали несчастной, есть какая-то связь. Этот год она возненавидела. Дома теперь был не только Люсьен, но еще и маленький. Ее любимая Мадлен ушла от них, чтобы выйти замуж и обзавестись собственными детьми, и, хотя Кэт иногда с ней виделась, она очень без нее тосковала. Ее сердило самое существование Люсьена, она это понимала, и ее грызла совесть: он же еще маленький, он ее брат, и она должна его любить. Нет, она его любила и Александра тоже, но не всегда, а иногда жалела, что они вообще родились, — лучше бы все осталось, как прежде до них, когда в доме не было двух малышей, требующих внимания к себе.
Это было дурное чувство, она знала, что очень дурное. На время она впала в страстную религиозность и часами на коленях истово молилась богу, прося прощения, прося сделать ее хорошей, сделать более любящей сестрой и дочерью. Но молитвы не помогали, и вскоре Кэт перестала молиться. К благочестию она теперь относилась с насмешкой, и в школе обязательные молитвы, обязательные церковные службы и доминирование религии надо всем начали ей претить. Внезапно она отказалась ходить к исповеди, и это вызвало бурю.
Ее тело тоже изменялось, как изменялось все, — ей почти исполнилось двенадцать, и вдруг она почувствовала, что мир рассыпается, что ничего прочного нет и не бывает. Порой в укромном приюте своей комнаты она раздевалась донага и рассматривала себя в зеркале: пушок на треугольничке между ногами, пушок под мышками, набухающие округлости грудей. Иногда она ненавидела эти признаки грядущей женственности, ненавидела яростно. Она расплющивала их, делала вид, будто их нет, твердила себе, что вообще не хотела родиться девочкой, а хотела бы родиться мальчиком. А иногда смотрела на свою фигуру в зеркале и ненавидела ее за то, что изменяется она так медленно! Пусть бы груди росли быстрее, а пушок на лобке становился заметнее! Когда у нее начались менструации, она испытала радость и безнадежность, почувствовала себя освобожденной и пойманной в ловушку. Все сразу. А вскоре, вдруг взбунтовавшись против своего пола своей неспособностью остаться ребенком или стать женщиной, она остригла волосы.
В школе она заплетала их в непослушные косы и как-то вечером у себя в комнате отрезала их портновскими ножницами Касси. Чик — только и всего! — прямо под ухом. Правда, пришлось подергать и покромсать, но вскоре обе косы уже лежали у нее на ладони, как жалкие издохшие зверюшки. Утром она спустилась к завтраку, и все вышло ужасно.
Она ожидала вспышки со стороны матери, потому что та всегда принимала к сердцу ее внешность и манеру одеваться, которую терпеть не могла.
Но в холодную ярость пришел ее отец.
— Это же мои волосы! И, по-моему, я имею право их остричь!
Кэт вызывающе вздернула подбородок. Она грубила, потому что его реакция ее ошеломила и ей хотелось заплакать.
— Выглядит безобразно, — сказал он ледяным тоном и, возможно пытаясь сдержать гнев, вышел из комнаты.
Кэт испытала невыносимую боль: это была самая страшная минута в ее жизни. Ей хотелось умереть. Она молилась, чтобы земля разверзлась и поглотила ее. Бросившись наверх к зеркалу, она уставилась на свое отражение. Отец был прав! Она выглядела безобразно. И хуже того — нелепо-смешной.
Тут она горько разрыдалась. Ей чудилось, что она совершила непоправимое. Эдуард любил красоту, это она знала. Он и ее научил любить все, что красиво. А это было самое разное: ювелирная вещица или ухоженная виноградная лоза, лиможское блюдо XVIII века ручной работы или оттенки полевых цветов под живой изгородью. Он требовал красоты, он требовал совершенства, будь то бесценная вещь или самая обычная. И искал того же в людях. Кэт наблюдала за ним и знала, что он не терпел безобразия — нет, не внешности, хотя оно ему, безусловно, не импонировало, — но безобразия души, характера, поведения и манер. Лицемерие, неискренность, злоба, угодливость, снобизм, нечестность — все это он ненавидел, и Кэт тоже все это ненавидела.
Она лежала ничком на постели и рыдала, чувствуя, что погубила себя в глазах отца. Он видит ее насквозь, думала она, видит ее ревность, ее злобность, ее подлость и назвал безобразными их, а не просто ее волосы.
И он прав: она отвратительная, мерзкая! Она ненавидела себя за вспыльчивость, за гордость, за высокомерие; ненавидела себя за то, что, так сильно любя отца, нагрубила ему. Она презирала себя и твердо знала, что отец не может не презирать ее.
— Эдуард, пойми же! Кэт очень трудно сейчас. Я помню, каково это — ощущать себя наполовину ребенком, наполовину женщиной и не знать, кем, собственно, тебе хочется быть. А кроме того… у нее теперь есть братья, и от этого ей тяжелее…
Был уже вечер, и Кэт, которая тихонько спустилась по лестнице, собираясь попросить прощения у Эдуарда (он только что вернулся домой), замерла перед дверью гостиной. Она не могла заставить себя ни войти, ни уйти и подслушивала, давясь стыдом.
— Но почему тяжелее? — В голосе ее отца проскользнуло раздражение.
— Ну-у… Не знаю, в какой мере она понимает… — Мама помолчала. — Раздражение против Люсьена. Он ведь не просто твой сын, Эдуард. Он твой наследник. Она это чувствует, даже если не понимает. Возможно, чувствует, что ты всегда хотел иметь сына.
— Да, хотел. Но это не меняет моего отношения к Кэт.
— Пусть для тебя это и так, Эдуард, но Кэт видит все иначе, пойми меня! Как ты думаешь, почему она решила отрезать косы? Да потому, что пока еще боится стать похожей на женщину, и еще потому, что ей — возможно, подсознательно — кажется, что мы любили бы ее сильнее, дорожили бы ею больше, родись она мальчиком.
Наступило молчание. В гостиной Эдуард посмотрел на Элен с внезапной тревогой, и Элен увидела, что он понял, увидела раскаяние и нежность в его глазах. Но Кэт, естественно, этого не видела, она только услышала его слова.
— Не «мы». Ты подразумеваешь, что я любил бы ее сильнее, — сказал он, и за дверью Кэт в страшной тоске на цыпочках прокралась вверх по лестнице.
Эдуард еще немного посидел с Элен, а потом поднялся к Кэт, надеясь поговорить с ней по душам. Кэт отчаянно хотелось броситься ему на шею, горло ее сжималось от любви и страдания. Но почему-то сделать это она не могла. Вся красная от сдерживаемых чувств, она отвечала Эдуарду коротко и гордо, а когда он попытался обнять ее и приласкать, оттолкнула его руку. Когда же он наконец ушел, печальный и недоумевающий, она еще больше возненавидела себя. «Будь я мальчиком… будь я сыном…» — эти слова, не смолкая, звенели у нее в голове, их не удавалось прогнать. Порой сквозь них она различала тоненький голосок, кричавший: «Но он любит тебя! Ты знаешь, что любит!»
Но она отказывалась слушать этот голосок, этот лживый голосок. Да, конечно, отец ее любит. Но не так, как Люсьена и Александра. Любит меньше.
После этого все стало еще хуже. Она чувствовала себя безобразной, неуклюжей, тупой. Она то и дело что-то опрокидывала, а едва открывала рот, как на середине первой же фразы спохватывалась, что говорит чепуху и глупости. Дома она держалась отчужденно и часами запиралась у себя в комнате, читая романы про немыслимо красивых и немыслимо умных женщин, которые внушали мужчинам безумную страсть. Ей очень хотелось походить на этих героинь. Раза два в гостях у школьных подруг она пробовала некоторые вычитанные из романов уловки на младших братьях этих подруг и с робким торжеством убеждалась, что они оказывают искомое действие.
Она снова и с большей смелостью пустила их в ход летом этого, 1971 года, в те недели, которые провела с родителями на Луаре. Эдуард увидел, как она целовалась в винограднике с сыном одного из управляющих. Сам по себе поцелуй был полнейшим разочарованием, да и мальчик ей не очень нравился, но гнев Эдуарда был страшным.
— А почему мне нельзя его поцеловать? Он первый захотел.
— Не сомневаюсь. Ему шестнадцать лет. Я… Кэт, его отец — мой служащий. Это могло бы зайти дальше. Не говоря уж о том, что тебе еще рано…
— А он так не думает!
— Иди к себе в комнату.
Вскоре они уехали в Англию в Куэрс-Мэнор до конца ее летних каникул. Там, как догадывалась Кэт, за ней внимательно следили. И в ней вспыхнуло возмущение, пьянящий дух мятежа. Но осенью, когда она вернулась в школу, ей становилось все хуже и хуже.
Мари-Терез нашла новый способ терзать ее. Несмотря на свое хваленое благочестие, мать Мари-Терез запоем читала скандальную светскую хронику и дамские журналы, так что подслушанные дома разговоры обеспечили Мари-Терез богатым запасом нового оружия. И она сразу убедилась, что наносит оно очень болезненные удары.
— Твой отец вонючий жид, — заявила она однажды, подскочив к Кэт на школьном дворе.
Кэт, все утро мысленно бунтовавшая против родителей, ощущая себя мученицей, была больно задета. Бунт тотчас сменился воинственной преданностью:
— Мой отец — еврей на четверть, а ты на четыре четверти последняя дрянь.
Однако Мари-Терез заметила вспыхнувшие щеки, мелькнувшее в глазах страдание и решила усилить нажим.
— У твоего отца были любовницы. Наверное, и сейчас есть, — начала она на следующий день с дерзкой смелостью: ученицам строго возбранялись разговоры на столь нецеломудренные темы. Ответом ей была звонкая пощечина.
Но самое лучшее Мари-Терез приберегла для особого случая — до удобной минуты, когда можно будет рискнуть и выпалить ужасные слова, которые ее мать произносила дрожащим полушепотом. Недели и месяцы Мари-Терез тайно смаковала этот лакомый кусочек. И вот в зимний февральский день, когда ее особенно укололо презрительное замечание Кэт по ее адресу, она решилась: вот сейчас, здесь, во дворе, где Кэт окружают ее зазнайки-подруги.
Она подошла к ним:
— А я про тебя знаю, Катарина де Шавиньи! Воображаешь, будто ты такая красавица, воображаешь, будто ты такая умная. Спорю, твои подруги не знают про тебя, что знаю я.
— Ну, так скажи нам! — Кэт пожала плечами. — И мы узнаем.
Ее надменность, ее пренебрежение были непереносимы. Побагровев, запинаясь от рвущейся наружу ненависти, Мари-Терез наконец произнесла заветное слово вслух:
— Ты… ты незаконнорожденная! Катарина побелела.
— Да! Да! — злорадствовала Мари-Терез. — Моя мама сама читала об этом в газете. Тебе было семь, когда твой отец женился на твоей матери. Она была замужем за кем-то еще. Она снималась в ужасных фильмах и вся раздевалась. Она безнравственная. Так сказала моя мама. И, может, ты вовсе не Катарина де Шавиньи. Может, ты Катарина Неизвестно Кто…
— Грязное вранье!
Кэт спрыгнула со стенки, на которой сидела, и сжала кулаки. Мари-Терез перепугалась, но не отступила.
— Твоя мать разводка…
— Ну и что? А ты мещанка!
— Твоя мать разводка, твой отец богатый развратник, а ты подзаборница, слышишь, Катарина де Шавиньи?
Кэт прыгнула на нее, сбила с ног, и они покатились по земле, визжа, брыкаясь, осыпая друг друга ударами, пока не уткнулись в черный край монашеского одеяния. Развязка не заставила себя ждать.
Они обе стояли перед настоятельницей — Мари-Терез потупив глаза, Катарина упрямо уставившись в стенку.
— Катарина, я хотела бы выслушать объяснения. Кэт не отвела глаз от стены и ничего не сказала.
— Мари-Терез, может быть, ты объяснишь?
И Мари-Терез объяснила. У нее нашлось много что сказать — и все полностью ее оправдывало. Настоятельница выслушала ее, а потом, оставшись с Кэт наедине, в последний раз попыталась добиться от нее объяснения. Кэт упорно молчала, и настоятельница, вздохнув, спокойным голосом сказала, что подобное непослушание не оставляет ей выбора. Она отнюдь не верит всему, что говорила Мари-Терез, но, попросив Кэт объяснить, она ждет повиновения — ведь дело очень серьезное, ждет объяснения. Но она его не получила, как не получили его Эдуард с Элен. В тот же день после вихря встреч и переговоров Кэт исключили.
Оставшиеся до лета месяца она занималась дома с учителями, а потом Элен и Эдуард объяснили ей — ласково и бережно, — что решили отдать ее в английский пансион. В сентябре она начнет учиться в знаменитой школе, а лето они проведут в Англии, в Куэрсе.
Все это Кэт выслушала в молчании. Она не в силах была взглянуть на отца — такая боль, такая любовь, такое негодование бушевали в ней. Она чуть было не рассказала им все, ей очень хотелось рассказать, но она знала, что эти слова ранят их так же сильно, как ранили ее, когда Мари-Терез их выкрикнула. А потому она не сказала ничего.
— Но, Кэт, ты ведь понимаешь? — нежно спросила Элен. — Нам кажется, тебе будет лучше начать сначала где-то еще.
Она замолчала, а Кэт, которая видела, как тяжело матери, почувствовала себя еще хуже.
— Мы уедем в Куэрс-Мэнор, — сказал Эдуард. — Проведем там все лето. Оно будет чудесным. И тогда ты забудешь, Кэт. Все это уйдет в прошлое.
Нет, не уйдет! Кэт знала то, что знала. Но ответила только:
— Я понимаю.
О, да! Она понимала! Лето в Куэрсе. А потом изгнание.
Они уехали в Англию в середине июля.
Крокетная площадка в Куэрсе к юго-востоку от дома купалась в лучах летнего солнца. Было почти одиннадцать часов безоблачного утра. Кристиан в мятом полотняном костюме стоял в центре площадки и задумчиво помахивал молотком, оценивая положение шаров. Элен, которую он научил играть в крокет, внимательно за ним следила — по ее мнению, ей только что удался очень коварный удар.
С террасы у них за спиной за ними наблюдал Эдуард, блаженно нежась на солнце. Утренние газеты были небрежно отброшены.
Кристиан нахмурился. Галантность покидала его, когда он играл и хотел выиграть. Ласково улыбнувшись Элен, он прицелился. Молоток резко щелкнул о шар, и Кристиан вперевалку направился взглянуть на лавры, которые подал. Он присел на корточки и, когда Элен подошла к нему, взглянул на нее с ленивой усмешкой.
— Пожалуй, тебе конец. Пожалуй, я выиграл.
— Черт тебя возьми, Кристиан! — Элен посмотрела на свой шар, который был ловко отбит в сторону, и на шар Кристиана, прокатившийся сквозь нужные воротца. Положение ее шара было практически безнадежным. Она вздохнула:
— Ну хорошо. Признаю себя побежденной. В крокете ты просто дьявол, Кристиан. Я никогда у тебя не выиграю…
Кристиан засмеялся, обнял ее за плечи, и вдвоем они неторопливо направились по траве к террасе.
— Радость моя, у тебя не было ни малейшего шанса. Он твердо решил побыстрее разделаться с тобой, и я знаю, почему. Сейчас начнется крикетный репортаж. И ты намерен его слушать, Кристиан. Ну, признайся!
— Каюсь! — Кристиан бросился в кресло.
— Так ты же можешь посмотреть его по телевизору, Кристиан, — начала Элен.
— Посмотреть? Посмотреть? Да ни в коем случае. Это нарушение всех традиций. Акме современности. Абсолютно не по-английски. Нет, с вашего разрешения я посижу и послушаю радио. И буду плодотворно занят до самого вечера. Будь у Эдуарда хоть капля здравого смысла, он последовал бы моему примеру. Уехать в Лондон в такой день — нет, Эдуард, ты сумасшедший…
— Он хочет сказать, что полчасика послушает с глубочайшим вниманием, а потом заснет. — Эдуард встал и улыбнулся Элен. — Я совершенно не хочу ехать в Лондон, но это много времени не займет. — Он взглянул на часы. — У Смит-Кемпа я пробуду час, не больше, а потом заеду на Итон-сквер взять справочники по садоводству… Если не попаду в затор, то вернусь около трех. Примерно в то время, когда Англия безнадежно отстанет в счете…
Кристиан схватил подушку и запустил в него.
— Чепуха! Я ожидаю внушительной победы. — Он зевнул. — Кланяйся Чарлзу Смит-Кемпу. Не премини напомнить о традиционной рюмке хереса. Его бы поместить в роман Агаты Кристи. Ты этого ему никогда не говорил? Образец семейного поверенного, который имеет шанс — маленький такой шанс — оказаться иксом, совершившим злодейство в библиотеке полковника…
— Было, но прошло. — Эдуард улыбнулся. — У Чарлза новая страсть. Он влюбился в современный мир, в хитрую технику. И не только. Они переехали в новое помещение — зеркальные стекла, фикусы и последние модели того, что он все еще называет пишущими машинками. Мне устроят экскурсию…
— Бог мой! Неужто не осталось ничего святого? — Кристиан приоткрыл один глаз. — А старая контора?
— Сносится. Страховое общество возведет на ее месте башню. Говорю с сожалением, Кристиан. Мне это тоже не нравится.
— Ну, хотя бы здесь ничего не меняется, — проворчал Кристиан и лениво помахал рукой. — Ну, до скорого свидания. — Он включил свой транзистор — одну из немногих своих уступок натиску современности.
Когда Элен с Эдуардом входили в приятную прохладу дома, у них за спиной зазвучал убаюкивающий голос радиокомментатора.
Эдуард обнял Элен за талию. Она положила голову ему на плечо.
— Все будет хорошо, Эдуард?
— Безусловно, любовь моя. В случае необходимости мы обратимся в суд, но, думаю, этого не понадобится. Не тревожься, родная. Я абсолютно спокоен, и Смит-Кемп тоже. Он говорит, что даже вопроса не встает. Фильм снят не будет. Никогда. — Он нагнул голову и поцеловал ее. — А что будешь делать ты? Может быть, все-таки поедешь со мной?
— Эдуард, я бы очень хотела. Но разумнее остаться. Я обещала Флориану просмотреть новые эскизы, и еще нужно разобраться с предварительной оценкой/Если сесть сейчас, я успею кончить к твоему возвращению…
Эдуард улыбнулся.
— Нельзя же так надрываться!
Это была их обычная шутка, и Элен оттолкнула его в притворной досаде, что завершилось новым объятием. Потом Эдуард спросил:
— А дети?
— Ну, им есть чем заняться. Люсьен с Александром устраивают пикник в древесном домике. Я тоже приглашена. — Она засмеялась. — А Кэт сказала, что, наверное, покатается верхом. Если я кончу до того времени, то поеду с ней.
— Только не позволяй ей подходить к Хану. Я знаю, ей не терпится проскакать на нем. Но это опасно.
— Эдуард, не беспокойся. В подобных вещах Кэт очень разумна. И перестань тревожиться. Тебе пора ехать. Ты опоздаешь.
— О, черт! Уезжать в такой прекрасный день! Черт бы побрал Ангелини!.. — Он умолк и крепче обнял ее за талию. — Мы правильно поступили, что приехали на лето сюда, правда?
— Еще бы! Я знала, что все уладится. В этом месте есть что-то особенное. Какое-то волшебство. Оно дарит покой и безмятежность. Пробуждает в людях радость. Даже в Кэт. Она стала гораздо веселее, ты заметил? Мне кажется, она начинает забывать эту школьную историю. Последнюю неделю она стала совсем прежней. Ей так нравится тут… — Элен откинула голову, чтобы поглядеть ему в лицо. — Разве ты не чувствуешь?
— Безусловно. Да, я заметил. Пожалуй, как ты говоришь, просто трудный возраст, и ничего больше… — Он посмотрел на свои часы. — Господи! Ты права, я уже опаздываю. Не забудь вино для Кристиана. Он предпочитает «Монтраше». В холодильнике есть пара бутылок. Да, и попробуй убедить Касси не трогать моих рубашек. Гладить их Джордж считает своей обязанностью. Утром он опять напомнил мне об этом.
— Им нравится грызться между собой. Оба извлекают массу удовольствия.
Элен улыбнулась. Они вышли на усыпанную гравием площадку перед домом, и Эдуард открыл дверцу черного «Астон-Мартина».
— Я знаю. — Он помолчал. — В отличие от нас.
— В отличие от нас.
Их взгляды встретились. Элен положила руку на его руку.
— Я люблю тебя, — сказал Эдуард, поцеловал ее в ладонь и загнул ей пальцы, словно сберегая отпечаток своих губ.
Он сел в машину, мотор заурчал. Эдуард помахал ей, и она стояла, глядя вслед черному автомобилю, пока он не скрылся за поворотом.
Элен радостно подставила лицо солнцу и глубоко вдохнула душистый воздух. На деревьях подъездной аллеи расположилась стайка горлиц. Несколько секунд она прислушивалась к их нежному воркованию, потом повернулась и вошла в прохладу дома.
В холле навстречу ей по лестнице стремительно сбежала Кэт, одетая для верховой езды — брюки и рубашка с открытым воротом. С локтя на резинке свисала шляпа.
— Замечательный день, правда? — Она подбежала к Элен и порывисто ее поцеловала. — Я решила прокатиться сейчас. До жары.
— Я бы могла поехать с тобой, Кэт. Только попозже…
— Ничего. Я ненадолго. А потом поедем еще раз вечером вместе с папой. Я вернусь к завтраку… голодная-преголодная. Ну, пожалуйста!
— Конечно. Как хочешь. Только далеко не забирайся. — Элен улыбнулась. — И не подходи к Хану, хорошо, Кэт? Папа специально просил напомнить тебе.
— Само собой. Я поеду на Гермионе. Бедная старушка! Ей надо поразмяться, а то она толстеет. Я уже давно на ней не ездила. Где я оставила хлыст?
— Там же, где всегда, — на полу. По-моему, Касси убрала его в шкаф с куртками и сапогами…
— Ага!
Кэт остановилась и с улыбкой оглянулась. Она откинула голову быстрым, нетерпеливым, очень для нее характерным движением, и Элен, глядя на ее тоненькую высокую фигурку, на загорелое жизнерадостное лицо, на волосы, которые уже отросли после свирепой стрижки и вновь мягкими волнами падали ей на плечи, внезапно подумала: «Как она красива, моя дочка!»
Кэт выбежала из дома и свернула в сторону конюшни, а Элен следила за ней, испытывая почти болезненный прилив любви.
Когда Кэт скрылась из вида, Элен отнесла вино Кристиану, который действительно уже заснул, и по тихому дому прошла в комнату, которая служила ей кабинетом.
Окна выходили на запад, и в отдалении она различила фигурки Люсьена и Александра, семенящие по траве в сопровождении Касси и няни. Они несли для пикника множество всякой всячины — корзины, коврики, подушки, крикетную биту… Элен с улыбкой принялась раскладывать на столе эскизы новой коллекции Флориана и предварительный анализ возможной цены каждого украшения.
Целый час она работала неторопливо и с удовольствием. А тогда в начале первого зазвонил телефон.
Она взяла трубку, полагая, что это Эдуард. Он как раз должен был добраться до Лондона. Но это был не Эдуард. В трубке пожужжало. Потом наступила дышащая тишина. И вдруг без предупреждения раздался голос Тэда. Он звонил из аэропорта Хитроу.
От удивления Элен онемела. Слова Тэда не доходили до ее сознания.
— А потому я приеду сейчас же. Меня ждет машина. Буду минут через сорок пять. Твой муж там?
— Нет, Тэд. Откуда ты узнал наш номер?
— Кажется, мне его кто-то дал. И адрес тоже. Послушай, я должен увидеть тебя, мне необходимо поговорить с тобой.
— Тэд, можешь все передать через моего адвоката.
— Нет. Не люблю адвокатов. Только гадят. Мне нужно тебя увидеть. Не только из-за этого. Есть кое-что поважнее.
— Тэд, подожди…
— Ты всегда можешь захлопнуть передо мной дверь! Он хихикнул. Элен услышала знакомый ржавый звук на восходящей ноте, потом запищали гудки отбоя. Он повесил трубку. Элен с раздражением положила трубку и выдвинула ящик стола. Там лежал экземпляр сценария, присланного Тэдом. Один экземпляр. Второй экземпляр был у Смит-Кемпа. Париж и Лондон, любовная история — в своем роде: еще раз обработанные Тэдом эпизоды ее жизни. Но она твердо решила, что этот фильм снят не будет. Задвинув ящик, Элен вернулась к работе.
Было время, когда назойливость Тэда так ее расстроила бы, что она не могла бы ни на чем сосредоточиться. Но не теперь. Теперь Эдуард поручил ей курировать эту коллекцию, возложил на нее ответственность за успехи всего ювелирного отдела де Шавиньи. Для нее это главное, даже Тэду не удастся ее отвлечь. Она наклонилась над эскизами и через четверть часа совсем забыла про него.
Потом с другой стороны дома донесся стук копыт. Кэт отправилась на прогулку. Элен подняла голову, улыбнулась и опять вернулась к коллекции Выспянского.
…Кэт сама не знала, когда у нее возникло это решение. Еще в доме? Или когда она вошла в конюшню и посмотрела на кроткую Гермиону — как скучно было ездить на ней! Или когда, колеблясь, не взять ли другую лошадь, она подошла к стойлу Хана, а он заржал, увидев ее поднятую руку. Тогда она слегка его погладила, зная, что он непредсказуем, но Хан ласково фыркнул и ткнул ее бархатистым носом — Хан, вороной жеребец шестнадцати ладоней в холке, самый красивый конь, какого она когда-либо видела… и садиться на которого ей было строжайше запрещено.
Даже тогда она не сознавала, что приняла решение. Просто через секунду она уже принесла седло и сбрую. Он смирно позволил себя оседлать. А когда она вывела его из стойла, шел послушно, как ягненок. Кэт посмотрела на него с сомнением: еще не поздно было передумать. Но день был такой чудесный, и он был такой чудесный, а она знала, что ездит верхом хорошо. Ей представилось, как позже днем она скажет: «Да, кстати, папа, я ездила на Хане…»
Он, наверное, рассердится, но и почувствует к ней уважение. Искушение было слишком велико. Она взобралась в седло, и Хан ей это позволил и даже ухом не повел. Едва Кэт оказалась у него на спине, как ее охватила пьянящая уверенность. Она прижала колени к его бокам и дернула уздечку. Хан послушно прошел шагом через двор, по задней аллее, по проселку и свернул на верховую тропу, уводившую далеко в холмы.
Вокруг не было ни души. В голубом небе — ни облачка, солнечные лучи припекали ей плечи. Хан чутко отзывался на каждое прикосновение. В упоении она перевела его на рысцу, и, как всегда, когда она сидела на лошади, все заботы и тревоги исчезли. Ничто не казалось ужасным — даже то, что наговорила Мари-Терез. Недели, проведенные в этом месте, которое она любила, отодвинули их в прошлое. Да и какое ей дело до Мари-Терез? Мелкая пакостница. И просто повторяла мерзкие сплетни. И в любом случае Мари-Терез она никогда больше не увидит.
Впереди вспорхнул жаворонок и взлетел высоко в небо. Кэт наклонилась и погладила могучую шею Хана, а потом начала вполголоса декламировать поэму Колриджа, откуда было взято его имя.
— «Чертог прекрасный Кубла-Хан велел воздвигнуть в Ксанаду…»
Она очень любила эти стихи, и Хану они как будто нравились. Он насторожил уши и плавно пошел размашистой рысью. Это было так волшебно, что Кэт захотелось кричать во весь голос. Она наклонялась, приподнималась и опускалась в такт его движениям. Хан пошел быстрее.
Ах, если бы отец увидел ее сейчас! Но мысль эта, мелькнув, исчезла: Кэт вдруг уколол страх — впервые за все это время. Хан сменил рысь на галоп и несся быстрее… быстрее… Кэт еще никогда не скакала так стремительно. Сначала она дала ему полную волю, но затем устала и дернула поводья. Это ничего не дало. Наоборот: чем сильнее натягивала она поводья, тем стремительнее несся Хан. Вот тут она испугалась, почувствовала себя до ужаса беззащитной. И Хан уловил ее страх — лошади всегда его чуют.
Она увидела, как он повел глазами и прижал уши, она ощутила дрожь, волной пробежавшую по его телу, и вся подобралась. А он пошел карьером. Они уже были не меньше чем в трех милях от дома.
— Поразительно, — сказал Чарлз Смит-Кемп с томным энтузиазмом. — Просто поразительно, чего только не умеют нынешние пишущие машинки. — Он наклонился над столом секретарши и заглянул в ее машинку, словно гадатель, прорицающий будущее по внутренностям жертвенного животного. Потом выпрямился, и молоденькая секретарша ответила ему стандартной улыбкой.
— Кофе, мистер Смит-Кемп?
— Минут через двадцать, Камилла. — Он умолк и посмотрел на Эдуарда. — Или, может быть, рюмочку хереса?
— Ни то ни другое, благодарю вас. Я тороплюсь вернуться…
Эдуард сдержал улыбку. Рюмки хереса явно отошли в прошлое с кабинетами в дубовых панелях, почтенной мебелью, потертыми кожаными креслами и атмосферой старинного клуба. Возможно, кофе лучше сочетается с зеркальными стеклами и фикусами, с сияющим хромом и стеклянными перегородками, подумал он почему-то.
Потом он проследовал за Чарлзом Смит-Кемпом во внутреннее святилище, откуда открывался великолепный вид на непотребности, чинимые в Сити новым поколением архитекторов. Он сел в не слишком удобное кресло по одну сторону стола, Смит-Кемп сел в кресло по другую его сторону. Кресло это тоже было новым, из чего-то вроде черной матовой кожи, и оно вращалось. Смит-Кемп как будто наслаждался этой новинкой, потому что немножко повращался, точно ребенок, набрасывающийся на новую игрушку, прежде чем перейти к делу. Воспитывался Смит-Кемп в Винчестере и обладал надменностью, которую эта старинная аристократическая школа прививает своим питомцам. Хотя и тщательно прятал ее под привычной томностью манер. Обычно лицо его хранило сонное выражение. И теперь он оперся о стол, словно опасаясь уснуть без этой поддержки. Однако говорил он всегда кратко и исчерпывающе.
На этот раз он разрешил себе легкую улыбку.
— Мы выиграли дело, — начал он без предисловий. — Во всяком случае, по существу. Вот письмо от кинокомпании Ангелини. Оно пришло сегодня утром. Переслано его адвокатом с нарочным. — Он коснулся пальцем названия адвокатской конторы на конверте. — Фирма не из самых солидных.
Эдуард взял протянутое ему письмо и быстро его прочел.
— Они собираются отступить, — сказал он. — Мне уже приходилось читать подобные письма.
— О, без сомнения! — Смит-Кемп словно подавил зевок. — В любом случае, насколько я понял, у него не очень получалось с финансовой поддержкой. Этот свой товар он предлагал в Лондоне всем, а зачем бы ему это делать, если у него уже есть спонсор в Штатах? Эта кинокомпания договора еще не подписывала, а теперь и не подпишет. Я знал, что они уступят при первом намеке на судебный иск. Теперь остается изъять все экземпляры сценария, а это никаких затруднений составить не должно. Очевидная клевета. Адвокат убежден в этом категорически, и я тоже. — Он помолчал. — Но наглость этого человека превосходит всякое вероятие. Одного сценария уже совершенно достаточно, но считать, что ему удастся убедить Элен сняться в этой роли, — нет, он просто сумасшедший.
— Уравновешенным человеком я его не назвал бы.
— Вы можете полностью успокоить Элен. Этот фильм снят не будет.
— Вы уверены, что никакой лазейки не найдется?
— Лазейки? Мой дорогой Эдуард! Разумеется, нет.
— Отлично. — Эдуард наклонился вперед и посмотрел на свои часы. — Вы упомянули еще какие-то дела?
— Пустячные, Эдуард. Собственно, нужна ваша подпись…
Смит-Кемп продолжал говорить, но Эдуард слушал его рассеянно. Мысли его перенеслись в прошлое, в тот старый обшитый дубовыми панелями кабинет, в тот день десятки лет назад, когда он сидел в потертом кожаном кресле и пытался объяснить отцу Чарлза Смит-Кемпа, что он считал бы нужным сделать касательно мадам Селестины Бьяншон и дома на Мейда-Вейл, где она проживает.
Он тогда заикался и краснел; пытался говорить небрежно; пытался говорить, как Жан-Поль. А Генри Смит-Кемп, несомненно подготовленный Жан-Полем, был сама тактичность…
«Не будете ли вы так добры проверить, правильно ли я написал фамилию. Бьяншон. Селестина. Прелестно. Прелестно. Полагаю, через три-четыре недели. Если вы напомните Жан-Полю, что мне потребуется его подпись…»
Эдуард закрыл глаза. За зеркальными стеклами окон слышался ровный шум уличного движения. На мгновение прошлое почти вернулось: он мог протянуть руку, мог прикоснуться к нему.
Он открыл глаза. Чарлз Смит-Кемп пододвинул к нему через стол какие-то документы. Эдуард быстро их прочел, вынул ручку с платиновым пером и расписался. Он покосился на свои часы. Половина первого.
— Вы говорили еще о чем-то, касающемся моего брата.
— А, да! Ну, конечно.
К удивлению Эдуарда, томности в Смит-Кемпе поубыло. Он выглядел смущенным, насколько это было для него возможно. Обернувшись, он отпер шкаф у себя за спиной и извлек черный металлический ящик с замком — старомодный сейф для хранения документов. Смит-Кемп поставил ящик на стол перед собой. Каллиграфическая надпись на передней стенке гласила: «Барон де Шавиньи».
— Его обнаружили во время переезда. — Чарлз Смит-Кемп вздохнул. — Именно такие неожиданности убеждают меня, что нам следовало переехать давным-давно. Старая контора была просто невозможной. Негде было хранить архив. Крайне беспорядочная система. Мы полагались на старейших клерков, а когда они один за другим удалились на покой, боюсь, началась путаница. Что-то пропало. — Он помолчал. — Вы должны были получить это вместе с остальными бумагами вашего покойного брата сразу после его кончины. С нашей стороны это был непростительный недосмотр. Я прошу у вас извинения, Эдуард.
Эдуард посмотрел на ящик — приплюснутый и какой-то зловещий.
— Что-нибудь важное?
— Я его, естественно, не открывал. — Даже косвенное предположение, казалось, оскорбило Смит-Кемпа. — Вы же видите, он помечен с обратной стороны «конфиденциально». — Смит-Кемп повернул ящик, и действительно, на задней стенке столь же каллиграфически было начертано: «Лично-конфиденциальные».
Эдуард улыбнулся.
— Даже не помню, когда я в последний раз видел такой. Мне казалось, они давно вымерли.
— Полагаю, в свое время они были полезны. — Смит-Кемп брезгливо оглядел ящик. — Теперь, разумеется, мы их не употребляем. Я намерен в ближайшее время компьютеризировать все наши документы. Тогда нам даже картотека будет не нужна. — У него загорелись глаза. — Кассеты, Эдуард. Пленки. Эффективно, и обеспечивает полную тайну. Я только на днях наводил справки. Оказывается, можно применять код. Очень изящно. Естественно, предварительные расходы очень велики и…
— А ключ от него есть? — перебил Эдуард, которому не хотелось слушать лекцию о последних достижениях современной техники.
Лицо Смит-Кемпа приняло слегка обиженное выражение.
— О да. Он хранился в соответствующей ячейке. Когда был обнаружен ящик, искать ключ не пришлось.
Он положил ключ на стол. Эдуард встал.
— Вряд ли тут может быть что-то хоть сколько-нибудь важное, — сказал он. — Не огорчайтесь. Любого нужного документа я бы хватился много лет назад.
— Возьмете его с собой? — Смит-Кемп посмотрел на ящик с отвращением.
— Пожалуй. Раз уж я здесь, то почему бы и нет?
Смит-Кемп проводил его до лифта. На улице Эдуард направился к своей машине, помахивая ящиком, который держал за металлическую ручку. Солнце сияло, и у него поднялось настроение — по Бери-Корт через Сент-Мэри-Экс и по Хаундсдитчу — старинные названия улиц Сити ему всегда нравились.
Он взглянул на часы и взвесил, заезжать ли на Итон-сквер за справочниками — их можно выписать без всякого труда, но крюк был невелик, и он решил, что заедет.
По Лондону ему пришлось ехать медленно — заторы были везде, куда бы он ни сворачивал, и в нем нарастала досада. Раза два он скашивал глаза на ящик, жалея, что тот отыскался. Из-за него он вспомнил о Жан-Поле, из-за него он вспомнил Алжир.
Эдуард вставил кассету в стереомагнитофон на передней панели. Бетховенские пьесы для фортепьяно «Семь багателей». Эта музыка, которую он так часто слушал прежде, когда был далеко не таким счастливым, как сейчас, успокоила его, как всегда. Он забыл о ящике и слушал рассыпающиеся звуки, плавный переход к каденции.
Он проехал Мэлл и сворачивал на Конститьюшн-хилл, так что Грин-парк был от него справа, когда внезапно увидел ее. Сзади никого не было, и он затормозил так резко, что машина пошла юзом, но он, не отрываясь, следил за темной фигурой на противоположном тротуаре — за женщиной, которая как раз вошла в парк. Полина Симонеску — он был почти уверен: маленькая старушка, вся в черном… и что-то в ее походке, во властном повороте головы… Он выскочил из машины и побежал через улицу, лавируя между автомобилями. Не может быть! Но почему не может? Из Парижа она уехала. Так почему бы не сюда? И живет здесь. Нет никаких причин считать, что она умерла.
Он вбежал в парк, нетерпеливо выглядывая фигурку в черном. Ему хотелось рассказать ей, что произошло с ним, каким оказалось будущее, которое, по ее словам, она увидела в раскинутых картах. Ему хотелось поговорить с ней, удостовериться, что она жива, что у нее все хорошо…
Он остановился. В нескольких шагах от входа аллея разветвлялась. Он никого не увидел и побежал к месту разветвления, поглядел налево, посмотрел направо. С этого места обе дорожки просматривались далеко. Старушки — была ли она Полиной Симонеску или нет — нигде видно не было.
Эдуард в недоумении нахмурился — как он мог упустить ее? Потом, разочарованно пожав плечами, пошел обратно. Пока он перебегал улицу — вот тогда он ее и потерял.
У ворот парка он остановился и обернулся в последний раз. Солнце жгло ему голову, древесные листья шептались и трепетали. Городской шум на мгновение словно замер, и по воздуху, насыщенному выхлопными газами, разлилась тишина.
Эдуард заехал на Итон-сквер и забрал справочники. Когда он уже повернулся, чтобы уйти, его взгляд скользнул по черному ящику, который он оставил на письменном столе. Эдуард нащупал в кармане маленький ключ.
Подчиняясь внезапному порыву, он закрыл дверь, вернулся к столу, взял ящик и открыл его.
Внутри лежал единственный пухлый конверт. Он был обвязан шнурком и запечатан сургучом. На конверте тем же каллиграфическим почерком было написано чернилами, побуревшими от времени: «Миссис Вайолет Крейг, до брака Фортескью».
Под конвертом лежала фотография, которой содержимое ящика исчерпывалось. Кабинетный портрет. С фотографии на Эдуарда смотрело лицо молодой женщины — давно им забытое лицо, которого он не видел, о котором он не вспоминал более тридцати лет. Лицо прирожденной жертвы. На ней была кокетливая шляпка. Ее лицо улыбалось…
— Спрятать ничего нельзя. В конце концов все выплывает на поверхность.
Тэд, казалось, черпал из этого факта большое удовлетворение. Откинувшись на чехол с узором из цветов, он улыбался и выжидающе посматривал на Элен.
— Он тебе не рассказывал, верно? — негромко сказал Тэд. — Ничего не говорил тебе про «Партекс» и «Сферу», про деньги, финансировавшие наши картины, про Саймона Шера? Да, ничего. Я так и знал.
Элен в нерешительности молчала. У нее было большое искушение солгать, сказать, что, разумеется, Эдуард ей все рассказал. Давным-давно. Однако вряд ли у нее хватит выдержки, и Тэд сразу поймет, что она говорит неправду. И Элен отвела глаза.
— Нет, — сказала она, наконец. — Нет. Эдуард мне не говорил.
Тэд промолчал и продолжал смотреть на нее так, словно считал, что в этот момент никакие его слова не повредят Эдуарду так сильно, как ее собственные чувства. Элен ощущала его злорадство, его торжество и напряжение его воли. Воля эта точно засасывала ее через разделяющее их пространство — засасывала куда-то, где властвовал Тэд. Ей нужны были силы, чтобы сопротивляться, а в эту минуту она ощущала себя совсем слабой, потому что его разоблачения ошеломили ее. Все эти годы — и Эдуард ничего не сказал! Молчание это казалось ей необъяснимым. Так долго хранить в секрете от нее то, что так близко касалось их обоих… Он ей не доверял? Как он мог так лгать?
Она так неколебимо верила Эдуарду, так твердо знала, что между ними нет и не может быть лжи, что такое открытие больно ее ранило, И испугало. Пока ее мысли метались, ища объяснения, стараясь понять, распахнулись десятки дверей других подозрений. Если он обманул ее тут, где еще была ложь?
Отгоняя эти мысли, презирая себя за них, она медленно повернулась к Тэду и пристально посмотрела на него. Какие у нее основания доверять ему?
— Как ты узнал? — спросила она холодно.
— А, это было просто! — Он улыбнулся, и она услышала, как его голос преисполняется самодовольства. — В первый раз я услышал об этом очень давно. Познакомился с бывшей секретаршей Саймона Шера. Он ее выгнал, и, естественно, девица к нему особой любви не питала. Ну, и рассказала мне. Но она была глупа, истерична и могла все это сочинить. Я попробовал проверить через Льюиса, но, по-моему, он ничего не знал. Это было примерно за месяц до его смерти. И даже пробовать не стоило. Безнадежно. Льюис даже не помнил, какое нынче число.
Он помолчал. В тоне его не было ни тени сочувствия или жалости. Он говорил о Льюисе так, словно был с ним едва знаком.
— Потом я про это позабыл. У меня хватало дела. А потом я встретил тебя в Париже, после «Геттисберга», помнишь? Я всматривался в него тогда, в твоего мужа. У него был вид, словно он воображал, будто ты его собственность. Мне это не понравилось. Мне не понравилось то, что он сказал о моем фильме. Это была неправда. И я решил выяснить. Я знал, что Шера спрашивать бессмысленно. Да он тогда уже вернулся в Париж. А потому я отправился на самый верх. Поговорил с типом в «Партексе». С Джонсоном. Он мне и рассказал.
— Ты говорил с Дрю Джонсоном?
— Ага. — Тэд хихикнул. — Это было нетрудно. Я же знаменитость. Твой муж как раз вышел из «Пар-текса». Джонсон купил его акции, а они сразу упали. «Партекс» тогда просто барахтался. Ну да сейчас у них все нормально. Как бы то ни было, я спросил, и Джонсон ответил. Конечно, он не знал, зачем это понадобилось твоему мужу, зато я знал.
Элен отвернулась к окну. Ее мысли пришли в порядок. Два года назад. Это все произошло более двух лет назад. Почему Тэд так долго выжидал, прежде чем сообщил ей эти сведения? Ответ был ясен: он лежал в синей папке в ящике ее стола.
К ней сразу вернулось спокойствие. Из окна ей было видно, как Люсьен и Александр взбираются по веревочной лестнице в свой древесный домик, а Касси подает им туда принадлежности для пикника. Элен потрогала бриллиант в своем обручальном кольце. Она вспомнила бесчисленные подарки Эдуарда и главный из них — его любовь. Ей стало ясно, почему он это сделал, и на сердце у нее полегчало.
За спиной у нее Тэд издал задумчивый жужжащий звук и сказал:
— Он сделал это мне назло, чтобы помешать. Он меня ненавидит. И это давало косвенную возможность погубить Льюиса — дать ему веревку, чтобы он повесился. Но не это было главной причиной. Главной причиной был я.
Элен обернулась к нему.
— Какой-то странный способ помешать тебе, Тэд. Это финансирование помогло тебе снять твои лучшие фильмы.
— Своих лучших фильмов я еще не снял. — Тэд бросил на нее раздраженный взгляд. — Он хотел стать моим владельцем, только и всего. Купить меня. Внушить, будто я свободен, хотя на самом деле он все время дергал ниточки. Манипулировать мной. Игра во власть. У меня были прозрения. У меня был гений. А у него были деньги. И все это время он играл со мной. Он позволил мне снять первую часть «Эллис», а потом, когда подошла пора второй части, когда он увидел, как она хороша, то отменил, вышел из игры…
Он почти кричал и в возбуждении вскочил с кресла, переминался с ноги на ногу.
— Теперь я ненавижу те наши фильмы. Я не могу их видеть. Он изгадил их…
— Тэд, тут нет ни слова правды. — Элен холодно посмотрела на него. — Или ты забыл, что забрал «Эллис II» к Джо Стайну? Ради лишних денег.
— Он забрал тебя… — Тэд, казалось, ее не слышал, лицо у него сосредоточенно напряглось, он зачастил словами: — Он вернулся и забрал тебя. Нарочно, чтобы не дать мне кончить трилогию! Он знал, что ты мне необходима. И он купил тебя, чтобы уничтожить мое творчество. Купил и увез во Францию, похоронил тебя под деньгами, домами, детьми. Я знаю, на что он рассчитывал! Что ты никогда не вырвешься на свободу, если он это сделает.
— Тэд! Прекрати. — Элен гневно повернулась к нему. — Твой эгоизм чудовищен, пойми же наконец. Я не допущу, чтобы ты стоял здесь и говорил подобное. Я просила тебя не приезжать. И не хочу, чтобы ты был тут. Будь добр, уезжай.
— Мы еще не поговорили о сценарии. Мне необходимо поговорить о нем. Теперь ты знаешь, теперь ты видишь, какой он — как лжет, как манипулирует не только мной, но и тобой. И твой взгляд не может не измениться, он должен измениться.
Тэд пришел в страшное возбуждение. Розовые ручки описывали круги, изо рта на бороду сыпались брызги слюны. Он машинально вытирал их, а глаза за очками блестели и мигали, впиваясь в ее лицо.
— Я не могу ждать дольше. Ты скоро станешь старой для роли. Тебе уже тридцать. — Он шагнул к ней. — Но если снять этот фильм немедленно, то в будущем году мы сделаем «Эллис». Со съемками придется повозиться, но я сумею, Элен. У меня получится, я знаю. — Он близоруко прищурился на ее лицо. — Есть морщинки… но я сумею их скрыть, Элен. Не волнуйся. Ну а в третьей части Лиза уже старше, так что беспокоиться незачем. А потом… У нас есть еще пять лет. По меньшей мере пять. Или даже больше. Подобрать освещение, грим… Возможно, косметическая операция. Небольшая… Не исключено, что мы будем снимать и через десять лет, когда тебе будет сорок. Подумай об этом, Элен…
Наступило молчание. Она смотрела на Тэда, упоенно провозглашавшего сумасшедшую бессмыслицу. Потом быстро и решительно выдвинула ящик и достала сценарий.
— Тэд, уезжай и забери его с собой. — Она всунула сценарий ему в руку. — Я не буду сниматься в этом фильме. И в «Эллис» не буду. И ни в каком другом. Я никогда больше не буду работать с тобой.
Опять наступило молчание. Тэд смотрел то на сценарий в своих руках, то на нее.
— Я написал его для тебя…
— Тебе не надо было его писать. Ты не имел права…
— Я написал его для тебя. Я послал его тебе. А ты даже не ответила. Ты обратилась к своему адвокату. Или это он обратился? — Голос Тэда слегка дрогнул. — Ты возьмешь назад свой иск?
— Нет. Этого фильма ты не снимешь. Ты перестанешь писать сценарии обо мне и о моей жизни. Один раз ты это сделал, второго раза я не допущу. А если ты приехал сюда в надежде переубедить меня, рассказав про Эдуарда и «Сферу», то ошибся. Это ничего не меняет. А теперь, может быть, ты все-таки уедешь?
Тэд не пошевельнулся. Он стоял неподвижно, слегка расставив ноги, и прерывисто дышал. Элен увидела, как от шеи вверх по его лицу разлилась тускло-багровая краска.
— Ты мне нужна, — заявил он с тупым упрямством. — Нужна для моего творчества. Ты говоришь ерунду. Ты не можешь так думать всерьез. Ты должна вернуться. Я с самого начала знал, что ты вернешься. — Он продолжал после паузы: — Я почти кончил все комнаты, ты это знаешь? Осталась всего одна. — Он сглотнул. — Будь ты там все это время, возможно, я остановился бы. Мне не были бы нужны фотографии. Может быть.
— Тэд, они тебе и сейчас не нужны. И я тебе не нужна.
— Нет, нужна.
— Тебе нужна не я. Тебе нужно твое представление обо мне, и все. Так было с самого начала. — Ее голос стал спокойнее. — И с Льюисом было так же. Теперь я понимаю.
Она подошла к двери и распахнула ее. Несколько секунд Тэд стоял неподвижно, потом медленно направился к ней. Сравнение с Льюисом его уязвило, это она поняла сразу. Она ощущала его злость, хотя на его лице не было никакого выражения. Он остановился прямо перед ней и посмотрел на нее.
— Ты изменилась. — Это прозвучало обвинением, словно она совершила тягчайшее преступление. — Ты изменилась. Или тебя изменил он. — Тэд странно пошевелил пальцами. — Я тебя сделал. Я сделал из тебя женщину, о которой грезят мужчины. Это сделал я, не ты. Когда мы встретились, ты была ничто. Незрелая девчонка, каких тысячи. Да, фотогеничная. Но и только. Я дал тебе внешность. Я дал тебе голос. Я дал тебе личность. Я даже дал тебе Льюиса. А ты все отшвырнула. Ради вот этого.
Он обвел рукой комнату, потом снова взглянул на Элен, и в голосе у него зазвучала умоляющая нота:
— Как ты могла быть такой дурой? Зачем тебе все это… весь этот хлам?
— Тэд… Это мой дом…
— У тебя он не один. Сколько их тебе нужно? Гнусность и гнусность. Весь этот хлам…
— Мне дорог этот дом. Я люблю моего мужа. Я люблю детей. Я счастлива! Неужели это так трудно понять?
— Да, трудно. — К Тэду вернулась агрессивность. — Ведь это все преходяще. Брак конечен. То, что люди именуют любовью, конечно. Ни в чем таком нельзя быть уверенным. Твой муж тебя любит?
— Тэд! Прекрати…
— Так любит? Или он и про это лжет, как лгал Льюис? Льюис только и твердил, до чего он тебя любит. Но это не помешало ему переспать с половиной Голливуда. Это не помешало ему бить тебя, а? — Он помолчал и хихикнул. — Где сейчас твой муж?
— В Лондоне. Тэд, тебя это не касается…
— В Лондоне? А где в Лондоне? С кем? — Он впился в нее взглядом. — Ты думаешь, будто знаешь, ну а если ты ошибаешься? Сколько времени он лгал тебе про «Сферу»? Сколько лет? И о чем еще он лгал, Элен, как ты думаешь? В эту самую минуту он, возможно, с другой женщиной, откуда тебе знать? Прежде ведь у него было много женщин, я про это читал. И может быть, он и сейчас ни одной не пропускает. Подобно большинству мужчин. Секс с одной женщиной приедается — они все так говорят. И Льюис всегда говорил, что в постели ты никуда не годишься. Я, естественно, не верил. У Льюиса просто не вставал. Но говорил-то он это…
Внезапно бешеная злоба вырвалась наружу. На миг в начале его тирады Элен почувствовала, как ей в душу заползают подозрения. Она ненавидела себя за них. Презирала. Но тут он зашел слишком далеко, он пережал, и она поняла, что не верит ему. Ей стало почти жаль его, и сомнения бесследно исчезли.
Но выдать Тэду это мимолетное сочувствие было бы ошибкой. Это ей было известно давно. Он бы не замедлил этим воспользоваться. И потому она сказала по-прежнему холодно:
— Тэд, ты не понимаешь, что такое любовь. И не понимаешь, что такое доверие. В этом одна из слабостей твоих фильмов. Я не собираюсь спорить с тобой и предпочла бы запомнить тебя другим. Так уезжай же, пожалуйста…
— До чего ты скучна! — Глаза Тэда вновь впились в ее лицо. Он испустил свистящий вздох и задумчиво погладил бороду. — Как я этого раньше не заметил? Знаешь, что ты такое теперь? Серость. Заурядность. Замужняя женщина. Мать. Пустышка. Вот что он сделал с тобой, и ты ему позволила. Я сам не стану теперь работать с тобой. Когда всмотрелся в тебя. Возьми! — Он протянул ей сценарий. — Если не желаешь в нем сниматься, то выброси его.
— Выбросить его?
— А что? Мне он не нужен.
Самодовольная улыбочка тронула его губы. Он все еще ей не верил, даже теперь. Элен стиснула зубы, взяла сценарий, отошла к письменному столу и бросила сценарий в мусорную корзинку. Тэд следил за ней, не отводя глаз. Когда сценарий упал в корзину, розовые ладошки взметнулись, то ли протестуя, то ли умоляя. Потом он опустил руки.
На секунду Элен показалось, что он вот-вот заплачет. Он снял очки и протер глаза. Потом надел их и направился к двери. В холл он вступил бодрой походкой, вновь спокойный и благодушный, словно ничего не произошло. Элен шла за ним слегка расстроенная. Тэд был в своем репертуаре и сумел-таки внушить ей ощущение, что она жестока и несправедлива.
На ступеньках крыльца он обернулся к ней и, к большому ее удивлению, пожал ей руку — крепко стиснул ее пальцы между пухлыми ладошками и оглянулся через плечо на прокатный «Мерседес». Шофер включил мотор.
— Ну, что же. Найду кого-нибудь еще. Такую же особенную, какой была ты. — Он улыбнулся своей ласковой, волчьей желтозубой улыбкой. — Подъезжая к дому, я видел твою дочь. То есть я подумал, что это твоя дочь. Темные волосы, белая рубашка. Она ехала верхом. На большой черной лошади…
— Да, это была Кэт.
Элен почти не слушала его. Ей не терпелось, чтобы он поскорее уехал. Из сада донеслись голоса Люсьена и Касси. Они звали ее.
— У нее поразительное лицо, у твоей дочери. — Тэд хихикнул. — Кому-нибудь следовало бы пригласить ее сниматься, знаешь ли.
Он заметил тревогу на ее лице и улыбнулся все той же ласковой улыбкой.
— Шутка, Элен. Не более чем шутка…
Ничего больше не сказав, он забрался в машину, и она тронулась. Едва «Мерседес» скрылся из вида, Элен охватило невыразимое облегчение. Нет, она сделает все. чтобы больше не встречаться с Тэдом. И оградит от него Кэт.
Она вошла в дом. Поскорее бы вернулся Эдуард! Она объяснит, что приезжал Тэд, объяснит, что знает про «Сферу»…
Элен остановилась. Почему Эдуард ей ничего не рассказал? Неужели боялся, что это может встать между ними? Ей вдруг стало ясно, что было именно так. Ей ли не знать, в какую ловушку можно угодить, промолчав один раз. Ах, если бы Эдуард поскорее приехал! Она скажет ему, что его опасения нелепы, что это теперь ни малейшего значения не имеет и что она его любит — так любит!
«Он сделал это для меня, — думала она, выходя на террасу с другой стороны дома. — Столько лет он помогал мне и ничего про это не сказал». Любовь к нему, желание быть с ним и теперь и всегда охватили ее с необыкновенной силой. Она посмотрела на купу вязов в дальнем конце сада. Совсем маленькие на таком расстоянии Люсьен и Александр замахали ей. Кристиан потягивался в своем кресле. Радиокомментатор разбирал подробности утреннего матча. Англия, как и предсказывал Эдуард, проиграла — только заметно быстрее.
«На черной лошади». Внезапно сквозь волны счастья в ее памяти всплыли слова Тэда, которые в ту минуту проскользнули мимо ее внимания. Все вокруг словно замерло, она похолодела. Черная лошадь. В конюшне было много лошадей, но вороная — только одна. И не та, на которой собиралась поехать Кэт.
Несколько секунд она стояла, твердя себе, что Тэд оговорился. А потом, вскрикнув от страха, побежала через лужайку и по задней аллее к конюшне.
При ее появлении лошади заржали, а она кидалась от стойла к стойлу. Гермиона была на месте. Все лошади были на месте. Все, кроме Хана.
…Он сжег все. Сжег бумаги, конверт и фотографию. Сжег по очереди в камине кабинета на Итон-сквер. Методично и тщательно.
Письма Жан-Поля и командира Гари Крейга. Небрежную записку Жан-Поля, сообщившего Генри Смит-Кемпу: «Он говорит, что Крейг согласен за пять тысяч долларов. Сумма приемлемая, и наилучший выход для всех заинтересованных сторон. Пожалуйста, сделайте все необходимое. Естественно, от имени вашей фирмы. У Крейга, насколько я понимаю, счета в банке нет, так что надо уплатить ему наличными. И, пожалуйста, объясните мисс Фортескью, что мной руководит только дружеское расположение. Никаких письменных подтверждений отцовства. Сам я в нем не сомневаюсь, но, к счастью, никаких доказательств для суда найти не удастся, если вы уладите это дело с обычным вашим тактом…»
Он прочел счета родильного дома. Он прочел единственное письмо самой Вайолет, посланное оттуда Генри Смит-Кемпу: «Будьте добры, сообщите мсье Жан-Полю де Шавиньи, что его дочь здорова и очень красива. Мне хотелось бы, чтобы он знал, что я назвала ее Элен. Я чувствовала, что ей следует носить французское имя. Он может больше ни о чем не тревожиться. Прошу, заверьте его, что больше я не напомню о себе и не стану злоупотреблять его щедростью…»
Гордое письмо. И свое обещание она сдержала. Конверт хранил еще только два документа: оплаченный счет цветочного магазина в Мэйфере и записку Жан-Поля, наспех нацарапанную в Париже. Все, что касается миссис Крейг, можно убрать в архив, и он благодарит мистера Смит-Кемпа за распорядительность и такт в этом щекотливом деле.
Одна умело использованная спичка — и все бумаги сгорели. Одна за другой. Деньги, как средство искупления вины; деньги, как средство избежать ответственности. Эдуард смотрел, как горят бумаги. Ему было стыдно за Жан-Поля, но негодования он не испытывал. Какое право у него было негодовать? Разве примерно тогда же услужливый мистер Смит-Кемп не заменил от имени Эдуарда деньгами ту любовь, которую он прежде обещал?
Когда последний лист распался пеплом, Эдуард поднялся с колен и отошел к стеклянной двери. За ней был балкон, с которого он в детстве снайперски стрелял по воображаемым врагам. А внизу виднелся сквер, где тогда в сарайчике хранилось снаряжение для противовоздушной обороны. Теперь там на залитой солнцем траве играли детишки, а няни в форме сидели на скамейках и болтали друг с другом. Дома напротив теперь не разделялись черным провалом. От прошлого не осталось ничего. Теперь там царили мир и благополучие. И духота городского лета.
Смятение было внутри его, война в его мозгу и сердце. Он замер, и вдруг словно два изображения на-ложились одно на другое. Он видел их одновременно: сквер в солнечном сиянии — и темный; он услышал гул самолетов, и гул этот слился с уличным шумом. Мир — но он видел, как с неба сыплются бомбы, такие серебряные в прожекторных лучах. Они падали с бредовой замедленностью, прицельные и сброшенные наугад — дистанционное уничтожение. Перед их взрывами тянулась долгая тишина, и взрыв, когда он раздавался, был беззвучен. Долгое медленное время, подумал он. Вся жизнь.
Дочь его брата. Он думал об Элен и об их детях. Его сознание функционировало с мучительной четкостью, рожденной шоком. Мысли были леденящими, точными и неумолимыми — серии образов, свод информации: сначала это, затем то. Этому механическому сознанию было ясно, предельно ясно, что сделать он может одно, и только одно. Уничтожить все улики. И молчать. Он подумал: «Элен не должна знать; наши дети не должны знать. Никогда».
На столике рядом с ним стояла коробочка. Он машинально взял ее в руки и так же машинально поставил на место, А сам думал: «Они никогда не узнают, а я никогда не забуду». Он повернулся и вышел из дома в изменившийся мир.
Он уже сел в «Астон-Мартин», включил мотор, поехал… и только тогда на него, сметая доводы рассудка, обрушилась боль с силой физического удара. Она рвала его сердце, она кромсала мозг. Ему предстало будущее, обезображенное необходимостью молчать. Ничего не произошло: его руки на рулевом колесе не дрожали, мотор работал ровно, в темном мире все еще сияло солнце.
Он обнаружил, что остановился у перекрестка. Перед ним улицу переходила молодая женщина с малышом в прогулочной коляске, белой в голубую полоску. Малыш был в желтом, женщина в зеленом. Малыш замахал ручонкой, женщина убыстрила шаг. Он видел их с величайшей ясностью — этих посторонних и чужих.
Он подумал: «Нам больше нельзя иметь детей» — и осознание этой мысли принесло с собой такую оглушительную боль, что он удивился, почему они ее не слышат — эта женщина и ее малыш. Он ожидал, что они обернутся, посмотрят на него.
Но, естественно, они не обернулись, а перешли улицу, не оглянувшись. Возможно, решение он принял как раз тогда. Женщина вкатила колясочку на противоположный тротуар, а он отпустил сцепление, поставил скорость и прибавил газу. Вперед на скоростное шоссе. Вон из города.
Между Лондоном к востоку и Оксфордом к западу протянулся прямой отрезок скоростного шоссе почти без машин. Там в десяти милях от Оксфорда он дал волю черному «Астон-Мартину». Музыка и скорость. Он нажал кнопку, и воздух претворился в Бетховена. «Семь багателей», опус 33, запись Шнабеля, ноябрь 1938 года. Ему запела призрачная музыка из прошлого.
Веселье и отчаяние; шок и решимость. Andante grazioso; quasi allegretto; scerzo — он прибавил скорость. Три часа. Он торопился… домой.
И увидел пространство, увидел ясно секунды за две до того, как оказался перед ним на самом изгибе плавного поворота. Пространство, сияющее и удивительно красивое, раскрывалось перед ним, сотворенное музыкой. Он увидел, узнал и лишь чуть удивился, что так поздно впервые увидел это место, которое было здесь всегда и ждало, чтобы он явился и сделал его своим. Такой свет и такое безмолвие в сердце музыки, подумал он. Не выход, а вход. И он слегка повернул рулевое колесо.
Страха он не испытывал. Вход был перед ним — тот, что он видел много раз, быть может, во сне, знакомый, а потому желанный. Тихий покой на расстоянии единого биения сердца, и один барьер — боль. Но такая быстрая боль в сравнении с той, которая иначе ждет его. И Элен.
Allegretto — музыка пошла юзом, и мир перевернулся. После удара стало темно и очень тихо. Его глаза залила кровь, и на миг ему почудилось, что он ослеп. Но тут же он понял, что вовсе нет, что стоит чуть повернуть голову… Он повернул ее, и его осенило крыло блистающего пространства. Последний судорожный вздох, и можно было перестать бороться.
Было четыре. Элен стояла с Кэт у конюшни, когда услышала шум подъезжающей машины. Кэт все еще держала поводья Хана. Его бока и холка лоснились от пота. Кэт дрожала. Она тоже услышала машину и умоляюще посмотрела на Элен.
— Это папа. Не говори ему пока. Пожалуйста! Дай я сначала займусь Ханом. Я его разотру, а потом приду и расскажу ему. Я хотела доказать ему, что умею ездить верхом. Что я могу. И я смогла, мамочка. Я смогла!
Элен продолжала молча смотреть на нее.
— Ну, хорошо, — сказала она наконец и отвернулась.
Кэт не знала, какой страх испытала она, и не знала, какое облегчение охватило ее теперь. Такое сильное, что она побоялась сказать еще хоть что-нибудь. И вместо этого пошла, а потом побежала к дому. Солнце било ей в глаза, и она заслонила их ладонью, чтобы сразу же увидеть машину Эдуарда. Обогнув угол, она посмотрела на площадку перед домом и в растерянности остановилась. Машина была не черной. Она была белой, и из нее как раз вылезали двое полицейских. Мужчина и женщина.
Они хотели, чтобы она вошла в дом, но Элен не захотела, и в конце концов они сказали ей в саду, в укромном уголке, отгороженном живыми изгородями из тисов, где они с Эдуардом часто сидели по вечерам.
Мысли ее были заняты Кэт. Ее не мучили никакие предчувствия. Она слушала, как этот мужчина и эта женщина в полицейской форме что-то говорили с сочувственным видом о времени, поворотах, скоростях, машинах «Скорой помощи» и больницах — слушала и не понимала, что они говорят.
— Он же не погиб? — быстро перебила она, глядя на их лица. — Он же не мог погибнуть. Он ранен? Очень серьезно? Да скажите же! Я сейчас же поеду к нему…
Мужчина и женщина в полицейской форме переглянулись. Они пытались усадить ее, но она не далась, и начали опять объяснять. Опять и опять. В тот момент, когда лицо Элен сказало им, что она наконец поняла, говорила женщина. И ее голос прервался. Потом она добавила:
— Это произошло очень быстро.
— Мгновенно, — пояснил мужчина.
Элен смотрела на них, не видя. Она сказала:
— Разве смерть бывает другой?
Они повезли ее куда-то. В прохладную тихую больницу на окраине Оксфорда. Куда должны были доставить Эдуарда, хотя и слишком поздно. Они отвезли ее туда, и проводили, и стояли в дверях, пока она не обернулась к ним. Глаза на белом лице пылали гневом.
— Я хочу остаться с ним одна.
Они переглянулись. Они отступили перед выражением ее глаз. Они закрыли за собой дверь.
Когда она осталась одна с ним, когда дверь закрылась, Элен взяла руку Эдуарда, сухую и холодную. Она наклонила голову и прижалась лицом к его лицу. Она чувствовала, что его тело разбито. Она видела, что его больше нет. И, прижав губы к его волосам, безмолвно, всей силой воли надеясь на невозможное, она умоляла его услышать, она умоляла его сказать что-нибудь. Совсем немножко. Два слова. Одно. Только ее имя. Пусть он меня услышит. Пусть узнает. Прошу тебя, господи. Она произносила эти фразы мысленно, и в тишине они казались ей оглушающе громкими. Рука Эдуарда в ее руке была неподвижна. Пальцы не отвечали на ее пожатие. Глаза ему кто-то закрыл. Не она. Сердце у нее разрывалось.
Его положили на кровать. И она села, а потом легла рядом с ним. Нежно прижалась лицом к его груди и лежала так, как часто лежала прежде, слушая биение его сердца. А потом тихонько заговорила с ним — о том, что было прежде, о том, что он говорил, о том, что он делал, и о том, как много все это значило для нее. Тихим голосом, который прервался, но затем вернулся к ней, она рассказывала ему, что произошло. Как они объяснили ей. Что она почувствовала. Слова душили ее. Надо было торопиться. Они заберут его. Они больше не пустят ее к нему.
Легкими безнадежными движениями она начала устраивать его поудобнее. Сложила его руки, пригладила волосы. А потом перестала, замерла и просто сидела с ним в тишине. Наконец встала. Повернулась. Вновь обернулась к нему. Наклонилась и поцеловала его в последний раз. Не в губы — что-то ее остановило. Она поцеловала его щеку, потом его закрытые глаза. И рассталась с ним. Ее отвезли назад в Куэрс-Мэнор, и она, как могла бережнее и мягче, рассказала Люсьену, и Александру, и Кэт. Кристиан вне себя от горя предложил помочь, пойти с ней, но Элен, спокойная, окаменелая, мягко отклонила его помощь.
— Нет, Кристиан. Это должна сделать я, — сказала она.
Это спокойствие не оставляло ее, оно не ломалось. Оно окутывало ее, и ей казалось, что она существует в замедленном темпе, словно во сне, — и когда сказала детям, и когда Касси, обняв ее, разрыдалась, и когда Кристиан не выдержал.
Спокойствие не покидало ее. Оно было с ней, когда она не могла уснуть. Утром оно поджидало, чтобы она открыла глаза. Ничто не могло его разбить. И она не плакала. Оно было с ней, когда Кристиан привез из больницы вещи Эдуарда. Часы. Ручку с платиновым пером. Бумажник. Всего три вещи. В бумажнике были деньги — совсем немного, Эдуард редко имел при себе крупные суммы — и водительские права. Ни одной фотографии. Ничего, что было бы последней посмертной вестью ей. Она положила их на стол перед собой и прикасалась к ним, думая: «Теперь я заплачу. Теперь я смогу плакать». Но не смогла.
Спокойствие было как щит. Оно ее укрывало. Помогло выдержать приезд Луизы и приезд белого как полотно Саймона Шера. Помогло выдержать газетные шапки и новые часто сенсационные обзоры жизни Эдуарда. Помогло выдержать без муки заседание следственного суда и письма, которые приходили со всех концов мира, на которые она отвечала каждый день аккуратно, тщательно, не откладывая. Оно оставалось с ней, пока она занималась подробностями погребения, которое должно было совершиться в замке на Луаре, и во время бесконечных совещаний с юристами.
Все это было реальным и ирреальным. Она смотрела на происходящее, на этих людей из-за ледяного щита своего спокойствия и обрывала их соболезнования, какими бы искренними они ни были. Она знала, что за этим щитом ее душа, ее тело изнывают от горести утраты, но она не хотела, чтобы кто-нибудь видел ее страдания. Они принадлежали Эдуарду, а она была горда.
Тело Эдуарда было доставлено на Луару в его самолете. Гроб сопровождала Элен. Одна. На ночь перед — похоронами его поставили в часовне около памятников отцу Эдуарда, Жан-Полю, Изобел и Грегуару. Элен осталась там и час за часом сидела совершенно прямо, сложив руки на коленях, пока совсем не стемнело и она не окоченела.
Когда она наконец вернулась в дом, Кристиан (он не оставлял ее совсем одну), прощаясь с ней перед сном, вложил ей в руку пакетик.
— Бетховенская запись, — сказал он негромко. — Та же, что была в машине Эдуарда. Я знаю, он ее включил. И я подумал, что, может быть, ты захочешь ее послушать.
— Бетховен?
— Когда умерла моя мать, я обыскал весь дом, ища хоть что-то. Не знаю, что. Письмо. Какую-нибудь весточку. Естественно, я ничего не нашел. И вот подумал, может быть, у тебя такое же чувство. Я подумал, может быть, тебе это нужно.
Элен посмотрела на маленькую кассету. Ее лицо ничего не выражало.
— Эта пленка? Ты хочешь сказать, пленка из машины Эдуарда?
В голосе Кристиана появилась особая мягкость:
— Нет, Элен. Запись та же, но пленка другая. Пленка в машине, она… порвалась.
— Да. Ну, конечно. Спасибо, Кристиан.
Она поднялась к себе и поставила кассету. Она много раз слышала эту запись, когда ездила с Эдуардом. И когда услышала теперь, музыка внезапно пробилась сквозь броню, которой она себя окружала. Andante grazioso; quasi allegretto. И тут она заплакала.
На следующий день, когда ей опять понадобилось спокойствие, оно вернулось к ней. Она надела его вместе с траурным костюмом, точно плащ. Оно защищало ее во время заупокойной службы, во время погребальной церемонии на кладбище де Шавиньи у часовни. Кладбище располагалось на пригорке, откуда открывался широкий вид на виноградники и на заливные луга за ними с купами каштанов. Оградой служили темные стройные кипарисы, посаженные еще прадедом Эдуарда.
Поля внизу были пустынны, в воздухе веяло прохладой, с молочного неба сквозь тонкую пелену облаков пробивались рассеянные лучи солнца. Уже пахло осенью, хотя лето не кончилось и виноград не был убран. Листья на дальних каштанах начинали увядать: в их зелени пробивалась желтизна. Пахло дождем и древесным дымом.
Элен стояла, слушая слова, которые знала, что услышит, среди лиц, которые знала, что увидит. Толпа людей в черном. Лучший друг Эдуарда по одну ее руку, ближайший сотрудник по другую. Она взглянула напротив на застывшие лица Люсьена, Александра и Кэт. Александр, слишком маленький, чтобы понять; Люсьен, полный вызова и страха; лицо Кэт, осунувшееся, искаженное горем.
За ними другие лица — столько лиц! Луиза в глубоком трауре с опущенной вуалью; Кавендиши из Англии; Альфонс де Гиз, который когда-то был так любезен с ней здесь, в замке, и рассказывал, как ловят форель, стоял прямо, по-солдатски, он ведь и был старый солдат; рядом его жена Жаклин, нахмуренная, возможно, чтобы сдержать слезы — плакать на людях она не снизошла бы; Дрю Джонсон, прилетевший из Техаса; Клара Делюк, с глазами красными и опухшими от слез; Касси, выпрямившись, рядом с Мадлен, ее мужем и двумя их детьми. Джордж немного в стороне, внезапно состарившийся, поникший. Флориан Выспянский запрокинул медвежью голову к небу — на добром лице застывшая маска недоумения. Представители компании де Шавиньи — она увидела мсье Блока и Тампля, его соперника. Лица из недавнего прошлого. И более далекого — Уильям, брат Изобел, с которым Элен знакома не была; группа студенческих друзей Эдуарда; представители министерств; парламентские депутаты; видные представители других компаний, коллеги с Парижской биржи; знакомые из Лондона, из Парижа, из Нью-Йорка. Она видела и не видела их, она Слышала и не слышала слова священника.
Под конец службы пошел дождь, сперва чуть-чуть, потом припустил сильнее. Двое-трое озабоченно взглянули на небо. Луиза застонала. Кто-то вложил в руку Элен нелепую лопаточку с кучкой земли. Тяжелые капли падали на ее голову, на полированный гроб Эдуарда, на серебряную табличку с выгравированным на ней его именем. Элен ссыпала землю с лопатки себе в руку, на мгновение ощутила ее прохладу и тяжесть, а потом рассыпала ее ровным движением, ради Эдуарда сдержав дрожь в руке.
Церемония завершилась, люди начали расходиться, и она физически ощущала их смущение. Смерть вызывает в людях неловкость, подумала она. Кристиан взял ее под руку. Он и Саймон Шер повели ее прочь. Один раз она остановилась и поглядела через плечо. Сознательным усилием, напрягая волю, душу и тело, она послала Эдуарду свою любовь, как посылала прежде при других обстоятельствах и через другие расстояния. Узкие колонны кипарисов согнулись под ветром и распрямились; туча, застилавшая солнце, уплыла, и на миг небо заполнилось влажным сиянием. Элен отвернулась.
Спокойствие было здесь, оно не покинуло ее. И служило ей защитой, пока она пожимала множество рук, выслушивала множество кратких соболезнований, пока те, кто уезжал, группировались, перегруппировывались и уходили.
Последним был высокий массивный мужчина с бледным лицом и глазами под тяжелыми веками. На нем был корректнейший траур. У могилы он стоял без шляпы, то ли пренебрегая дождем, то ли не замечая его, держась сзади и несколько в стороне. Потом она видела, как он говорил с Луизой. Но Луиза, плача, сразу же ушла в дом.
Теперь этот мужчина двинулся к ней, остановился и корректно наклонился над ее рукой.
Она его не узнала и глядела на него сквозь свое спокойствие, почти не видя.
— Примите мои искреннейшие соболезнования, мадам. — Он выпрямился. — Ваш покойный супруг и я когда-то работали вместе. Много лет назад.
Заметив, что ее лицо ничего не выразило, он наклонил голову.
— Филипп де Бельфор, — сказал он, почтительно попятился и, повернувшись, зашагал прочь по узкой дорожке.
Элен смотрела, как он идет к воротам, где стоял большой черный «Мерседес». Отойдя подальше и, возможно, решив, что на него никто не смотрит (он предварительно оглянулся через плечо), Филипп де Бельфор приподнял зажатый в руке зонт, старательно раза два встряхнул его, раскрыл и поднял над головой. Под защитой зонта он прошел оставшееся расстояние до своей машины и сел в нее, больше не посмотрев назад.
После этого она жила — не жила. Стеклянное спокойствие редко ее покидало; она функционировала, глядя на мир с отрешенностью, которая оставляла ее, только когда она была дома или совсем одна.
Время ползло и ползло, один долгий день переходил в другой. Вчера, сегодня, завтра. Осень сменилась зимой, зима — весной. Она следила за сменой времен года, смутно досадуя на предсказуемость и последовательность этих переходов. Как-то рано утром, когда они приехали на Рождество в Куэрс, она ушла далеко за пределы парка по дорожке для верховой езды к холмам, протянувшимся к западу. Ночью выпал снег, и она первая шла там, оставляя цепочку следов в белом похрустывающем покрове. Было очень холодно. Когда она наконец остановилась на вершине, расстилавшийся перед ней пейзаж показался ей под снегом почти незнакомым. Земля была белой; деревья рощи стояли черные и обнаженные на фоне тускло-серого неба, грозящего новым снегопадом. И она вспомнила то утро, когда стояла в холодной лондонской комнатушке, смотрела на заснеженную улицу и впервые в ней шевельнулся ее ребенок.
Она повернулась и печально пошла назад, вновь ощущая, как ощущала все эти месяцы, что в ней что-то сломалось, погибло и никогда уже не пробудится вновь. Она постояла и снова пошла, выбрав дорожку, которая вела через парк. Среди тисов она снова остановилась, думая об Эдуарде, а затем ее мысли обратились в прошлое через года и года; Эдуард, Льюис, Билли. Три смерти. Три гибели. Она обломила сосульку с ветки, сняла перчатку и положила на ладонь ледяной цилиндрик, сверкающий, как брильянт, который она носила на пальце. Вскоре тепло ее кожи растопило ледышку, она повернулась и пошла к дому, к другим воспоминаниям, ожидавшим ее там.
Другие люди приспосабливались — она знала, что это называется так. Она видела, как они следят за ней, всматриваются, ждут минуты, когда уловят сигнал, что теперь опять можно вести себя как прежде. Жизнь продолжалась, люди забывали, и это ее не оскорбляло. Она и сама старалась вести себя как всегда. Возможно, ей что-то и удавалось: во всяком случае, те, кто не знал ее очень близко, видимо, принимали все за чистую монету. Но Элен ощущала себя полумертвой.
…Она видела, как ее дети приняли свою потерю, что было неизбежно. Люсьен, жизнелюб, оправился первым. Понять состояние Александра было труднее: он был еще слишком мал. Вначале он все спрашивал, где папа и когда он приедет. Но с течением времени почти перестал задавать эти вопросы, а весной в Париже, когда Элен как-то вечером поднялась к нему пожелать спокойной ночи, он взял ее за руку и сказал:
— Папа больше не приедет, правда?
— Да, Александр.
В тоне его была грусть, но не протест. Он улегся поудобнее. Элен наклонилась и поцеловала его. Она любила Александра до боли, испытывала огромную потребность оберегать его. Любила за ласковость, за медлительность, за то, что он поздно начал ходить и говорить, за то, что он был вылитый Эдуард. Выпрямившись, когда он закрыл глаза, она подумала: «Наш последний ребенок». У нее навернулись слезы: она знала, что детей у нее больше не будет.
Кэт горевала непримиримее и яростнее младших братьев — она была достаточно взрослой, чтобы понять свою потерю. Это общее чувство невозвратимой утраты вновь их сблизило. Но у Кэт тоже была своя жизнь. Она настояла на том, что будет учиться в английском пансионе, потому что его выбрал для нее отец. Она освоилась там, начала заводить подруг, и Элен боялась обременить ее прошлым, с которым слилась, и потому сознательно старалась отвлекать Кэт от подобных мыслей и воспоминаний, поощряла сосредоточиваться на будущем.
Сама она продолжала жить. Продолжала заниматься своей работой, но без Эдуарда все это утратило смысл и вызывало в ней отвращение. Некоторое время в первый год после смерти Эдуарда она продолжала заниматься коллекцией Выспянского и посещать заседания правления компании де Шавиньи. Теперь она сидела в кресле Эдуарда во главе стола.
Прежде эти заседания интересовали ее, глубоко занимали. Но теперь в своей отчужденности она испытывала к ним нарастающую брезгливость. Политика, маневрирование — какими мелочными выглядели они теперь! Даже принятые решения казались бессмысленными: какая была бы разница, приходило ей в голову, если бы они выбрали не этот курс, а прямо противоположный?
Осенью 1974 года она перестала бывать на заседаниях. Когда Саймон Шер приезжал к ней для решения вопросов, настолько важных, что они требовали ее утверждения, она апатично выслушивала его, пропуская его доводы мимо ушей, но чаше всего просто спрашивала, какое решение получило поддержку большинства, и утверждала его.
Даже когда он сказал ей, что по ряду причин, вполне весомых, следующую коллекцию Выспянского правление пока рассматривать не намерено, она согласилась. Саймон Шер, который был против, посмотрел на нее очень внимательно.
— Вы знаете, Элен, тут последнее слово за вами, — сказал он негромко. — Я не ожидал, что вы уступите. То есть в этом.
Она раздраженно отвернулась, потому что услышала в его голосе упрек.
— Элен, кроме ваших собственных акций, вы, как опекунша, распоряжаетесь и акциями своих детей. По сути, до их совершеннолетия компания находится в ваших руках, как прежде в руках Эдуарда. Я могу лишь убеждать правление. Ваши возможности гораздо шире.
— Но ведь это только отсрочка.
— В данный момент так.
— Значит, я согласилась на отсрочку. Вот и все.
— Вы не придете на следующее заседание, Элен?
— Предпочту остаться дома.
Он простился с ней, больше не настаивая. Три дня спустя к ней явился Выспянский попросить, чтобы она вступилась за коллекцию. Когда она ответила отказом, он уставился на нее как оглушенный. На секунду ей почудилось, что он разразится гневными упреками, но он промолчал. Лицо у него было печальным, и он покачал головой.
— Эдуард верил в мою работу. Он боролся за нее. Он боролся за меня. И я всегда думал, что вы… — Он оборвал себя на полуслове и, увидев выражение на ее лице, извинился.
— Простите, — сказал он неуклюже. — Я понимаю. Мне не следовало надоедать вам этим.
Но на этом упреки не кончились. Касси внезапно набросилась на нее, когда Элен равнодушно согласилась с ее мнением о том, что в ведении хозяйства следует кое-что изменить.
— Когда ты наконец очнешься? — Касси совсем побагровела. — Живешь как во сне. Ты думаешь, он бы этого хотел? Да никогда, можешь мне поверить!
Это ее ранило. Оставшись одна, она заплакала сердитыми безнадежными слезами. Но на следующий день ее вновь окутало спокойствие, и она начала избегать Касси. опасаясь новой вспышки.
Но самые яростные упреки она выслушала от Кэт, когда та приехала во Францию на летние каникулы и узнала, что вопрос о коллекции Выспянского снова отложен. Она, как делала часто, навестила Флориана в мастерской, чтобы выпить у него чаю, а вернувшись домой, гневно ворвалась в комнату Элен.
— Флориан говорит, что его коллекции опять не дали хода. Я знаю, он думает, что она так и останется в эскизах. Он этого не говорил, но я знаю, он так думает! Что ты делаешь, мама? Почему ты это допускаешь?
— Так решило правление. Они считают, что разумнее…
— Ну и пусть считают! Будь папа жив, этого не случилось бы. Папа не допустил бы. Работа Флориана была ему дорога! Я думала, и тебе тоже! А ты просто сидишь тут и ничего не делаешь. Это ужасно! Трусливо… — Она почти кричала. — Мама, пожалуйста…
— Кэт, ты не понимаешь…
— Нет! Я все понимаю! — Кэт раскраснелась, глаза блестели от гнева и слез. — Все! Папа умер. А ты сдалась…
Она выбежала из комнаты, хлопнув дверью. Элен продолжала стоять в задумчивости. На следующий день она послала за Саймоном Шером и за Кристианом.
— Существует ряд факторов… — Саймон Шер сидел напротив нее в гостиной дома в Сен-Клу. Кристиан удобно расположился справа от нее, внимательно слушал и одну за другой курил русские сигареты. — Во-первых, несколько человек внутри компании ведут борьбу за власть. В основном Тампль и Блок, но есть и другие. Я этого ожидал, и все можно сбалансировать, как делал Эдуард. И Тампль, и Блок нужны компании. Просто обоим следует внушить без оговорок, как далеко они могут заходить. Как только они поймут и смирятся, полагаю, больше они не будут причинять хлопот.
Он умолк и взвешивающе посмотрел на Элен.
— Однако есть еще одна проблема, и более серьезная. Ваша свекровь не говорила с вами о своих акциях?
— Луиза? Нет.
— Ей принадлежат десять процентов акций де Шавиньи, что дает ей право на место в правлении…
— Держу пари, она им ни разу не воспользовалась, — вставил Кристиан, и Шер улыбнулся сжатыми губами.
— Да. Ни разу. Но речь не об этом. Она хочет передать свои акции и место в правлении другому лицу. Своему другу, который, по-видимому, очень удачно спекулировал недвижимостью в Испании и Португалии. Его зовут Филипп де Бельфор. — Он посмотрел на Элен. — Кажется, ваша свекровь вкладывала крупные суммы в его португальские предприятия с большой для себя выгодой. Он связан с неким Нервалем. Густавом Нервалем.
— Не верю! — Кристиан выпрямился в кресле. — Муж скорпионши.
— Нерваль? — Элен сдвинула брови. — Я с ним встречалась. Но мне казалось… был какой-то скандал. Он — акула. Солидной такая фирма быть никак не может…
— Бесспорно, но в настоящий момент они преуспевают, — сухо ответил Шер.
— Но Луиза не вправе это сделать! — Элен гневно встала. — Юридически не вправе. Она не может передать свои акции этому человеку и вообще никому. Они у нее в пожизненном владении и теперь, после смерти Эдуарда, должны от нее перейти прямо к детям.
— А! Не сомневаюсь, она отлично это знает. Просто уловка. Она хочет, чтобы де Бельфор стал членом правления де Шавиньи, и твердо решила протащить его туда. Это ее первый ход. За ним последуют другие. Последнее время она устраивала небольшие званые обеды, вы не слышали, я полагаю? Для Тампля. Для Блока. Чтобы они возобновили знакомство с де Бельфором…
— Возобновили? Но кто он?
Шер уловил властную ноту в голосе Элен и улыбнулся про себя. Он ответил на ее вопрос четко и осмотрительно, а кончив, удовлетворенно откинулся в кресле.
— Это случилось, когда Эдуард в первый раз намеревался купить Ролфсоновские отели. Я тогда был в Америке, но, разумеется, в Париже и Лондоне это было широко известно. Я просмотрел все документы — Эдуард ничего не пропустил. На некоторое время де Бельфор уехал в Южную Америку и вернулся в Европу лет десять назад. С тех пор он ограничивался Испанией и Португалией. И, насколько мне удалось выяснить, все годы поддерживал связь с Луизой, хотя, полагаю, об этом Эдуард не знал.
— Де Бельфор! Кассий компании! Теперь я вспомнил. — Кристиан возбужденно наклонился вперед. — Ну да же! Эдуард всегда говорил…
— Он был на похоронах, — перебила Элен. — Вы не помните? Был дождь, и он подошел ко мне последним.
— Он вернулся во Францию, более или менее насовсем. Обхаживает сотрудников компании вроде Там-пля, которые не знают, какой сделать ход. Коллекции Выспянского всегда встречали определенное сопротивление, но, полагаю, вы убедитесь, что нынешний антагонизм во многом разжигается им. Он всегда был против этого отдела, он умен и умеет быть очень убедительным. Разумеется… — Он скромно опустил взгляд на свои руки и растопырил пальцы. — Разумеется, будет не так уж трудно сделать его положение тут не слишком приятным. И даже весьма неприятным. Среди сведений, собранных о нем Эдуардом, есть много таких, которые очень заинтересуют налоговое управление. И, разумеется, если Элен недвусмысленно объяснит всем членам правления, что де Бельфор даже порога компании не переступит… Если бы мы пересмотрели решение отложить вопрос о коллекции Выспянского и назначили новый срок. Если бы мы заняли твердую позицию и в этом, и во многих других делах…
Он дал своему голосу замереть, но еще некоторое время внимательно разглядывал свои руки, а потом посмотрел прямо в лицо Элен. Он вежливо улыбнулся, и Элен, внутренне посмеиваясь, испытывая нежданный прилив энергии, узнала эту улыбку и вспомнила ее.
— Открытый разгром! — Кристиан вскочил на ноги. — Разгром! Я их просто обожаю. И Эдуард любил их. Если этот субъект как-то связан со скорпионшей или с Луизой, он должен быть омерзительным. Нам необходимо атаковать. Элен, ты обязана атаковать…
Он замолчал. Элен его не слушала. Ее лицо внезапно ожило.
— Я столько времени потратила зря, — сказала она медленно. — Теперь я это вижу. Эдуарда мое поведение возмутило бы. — Она встала. — Саймон. Кристиан. Я очень сожалею.
Она замолчала, и Кристиан, не спускавший с нее глаз, увидел, как изменилось выражение ее лица. Сжатые губы, поворот головы, решительный взгляд — в эту секунду он увидел в ней Эдуарда, словно она родилась де Шавиньи, а не получила эту фамилию в браке. Она повернулась к Саймону Шеру.
— Саймон, когда следующее заседание правления?
— Через три недели. Но, конечно, вы можете назначить его, когда сочтете нужным.
— А сколько потребуется времени, чтобы отделаться от де Бельфора?
— Ну, если бы мы встретились с ним, упомянули бы кое о чем, разъяснили бы, что ему нет доступа даже в вестибюль, не говоря уж о зале заседаний, то немного.
— Неделя?
— Более чем достаточно, на мой взгляд. У этого субъекта инстинкт самосохранения превосходно развит.
— Встретимся с ним через неделю. Заседание правления — через десять дней. И я хочу, чтобы был намечен новый график утверждения коллекции Выспянского.
— Отлично! Ах, отлично! — воскликнул Кристиан. — Мне не терпится узнать, что произойдет. Элен, как только вы с Саймоном поговорите с ним, я приглашаю себя к обеду. Из Лондона прилечу, если понадобится. Я хочу знать все до последней жуткой подробности.
Кристиан, конечно, любил все драматичное. Возможно, он предвкушал великолепное бурное столкновение. В таком случае его ждало разочарование — Элен поняла это, едва увидела де Бельфора.
Разговор происходил в кабинете Эдуарда в управлении де Шавиньи. Там все сохранялось так, как было до его смерти, и, когда де Бельфор вошел обычной своей тяжелой походкой, Элен увидела, что он заметил это с первого взгляда. Он посмотрел на бронзу, на черный письменный стол, на полотно Джексона Поллока. Потом придвинул стул к столу и сел напротив Элен и Саймона Шера, который выбрал место чуть в стороне от нее.
Он смотрел на них светлыми глазами из-под тяжелых век, пока говорил Шер, а потом Элен. На его лице не отражалось ничего, и вид у него был почти скучающий.
Когда они кончили, он слегка улыбнулся, положил крупные бледные руки на стол и царапнул по нему на-маникюренным ногтем.
— Ну, что же. В таком случае я вернусь в Португалию и Испанию. Там вы вряд ли можете помешать моей деятельности. И все это действительно у вас есть? Знаете, Эдуард великолепно преуспел бы, подвизайся он в полицейском государстве…
Он заметил краску гнева на щеках Элен и, видимо, был доволен: бледное тяжелое лицо чуть-чуть оживилось, в глазах вспыхнул блеск, но тут же погас. Де Бельфор слегка пожал плечами.
— Я не особенно разочарован. Луиза слишком оптимистично оценивала мои шансы здесь, но ведь Луиза очень глупая женщина. Был момент, когда я думал, что она, пожалуй, права, когда я думал, что смогу, так сказать, заполнить вакуум. Ну а теперь… — Он помолчал. — В любом случае изюминка куда-то исчезла. Было много забавнее действовать за кулисами, тайком приезжать во Францию, давать советы Луизе, пока был жив Эдуард. К тому же дела у нас идут прекрасно — у нас с Нервалем. Вернуться сюда сейчас… боюсь, это могло бы стеснить мой стиль…
Элен наклонилась над столом.
— Прежде чем вы уйдете, — сказала она, — мне хотелось бы задать вам один вопрос. Почему вы всегда возражали против коллекций Выспянского? Почему вы всегда возражали против этого отдела компании? Вы не глупы. И я не могу поверить, что вы не понимаете всю его важность.
Де Бельфор снова слегка улыбнулся и посмотрел на нее с чуть большим интересом, чем раньше.
— Почему? Полагаю, вы знаете ответ. Да потому, что все это имело такое значение для Эдуарда.
— Но ведь отдел себя более чем оправдывал. Коллекции все были великолепными. И с чисто коммерческой точки зрения они с самого начала приносили прибыль. Неужели ваша неприязнь к Эдуарду была настолько велика, что вы утратили способность принимать объективные деловые решения?
— А они возможны? — Де Бельфор встал. — Вот сейчас вы приняли совершенно объективное решение? И мистер Шер тоже?
— Что касается меня, оно полностью объективно. — Саймон Шер наклонился вперед. — Я ведь с вами не знаком. Но я знаю вашу деловую карьеру, и этого достаточно: я искренне убежден, что места для вас у нас нет.
Де Бельфор обратил на него холодный надменный взгляд. Наступила пауза, и де Бельфор отвел глаза, искривив губы в брезгливой патрицианской гримасе. Он посмотрел в лицо Элен, потом медленно, почти с сожалением обвел взглядом кабинет.
— Я всегда утверждал, что ничто тут Эдуарда не переживет. Однажды я ему так и сказал. Он вам не рассказывал?
— Он никогда не упоминал о вас, — холодно ответила Элен. — А если вы правда это предсказывали, то вы ошиблись.
— Вот как? — Вновь де Бельфор улыбнулся медлительной ледяной улыбкой. — Не то чтобы я хотя бы на минуту усомнился в вашей энергии, мадам. Надеюсь, вы понимаете? Я со всех сторон слышу, что — для женщины — вы весьма способный финансист. О да, да! Но в перспективе? Сколько у вас детей? Трое? Девочка и два мальчика, если не ошибаюсь. Трудное положение. Один из них, возможно, пойдет в Эдуарда, но оба — навряд ли. Луиза часто говорила мне, что старший — кажется, Люсьен? — просто вылитый Жан-Поль, ее старший сын, а Жан-Поль, если меня верно информировали. за три года оставил бы от компании одно воспоминание, если бы не Эдуард. Вот почему я сомневаюсь, что будущее так уж гарантировано. Одна из слабостей любой частной компании — слишком мало детей, из которых никто не способен стать продолжателем; или же слишком много; или же они окажутся бездарными и будут так грызться между собой, что…
— Это вас не касается. Вы были приглашены сюда не для пророчеств о будущем компании. Лучше подумайте о своем будущем.
Саймон Шер произнес это самым сухим тоном и встал из-за стола. Элен промолчала, и де Бельфор не преминул это заметить. Он поглядел на нее, улыбнулся и очень неторопливо обвел взглядом строгий кабинет. Картину за картиной, предмет за предметом. Потом, прежде чем выйти, он повернулся к Элен.
— Вы знаете, очень странно, — произнес он со светской непринужденностью. — Я действительно питал к вашему мужу большую неприязнь, как вы и предположили. Впрочем, неприязнь, пожалуй, не то слово. Я его ненавидел. Такой высокомерный человек! Я всегда чувствовал, что вопреки своим успехам он родился не в ту эпоху. Ни в чем не принадлежал современному миру. И все же — как ни странно, просто необъяснимо — теперь, когда он умер, мне его не хватает. Он оставил в моей жизни большую пустоту, что, конечно, очень его позабавило бы. Ну кто бы мог даже предположить подобное?
Его лоб недоуменно наморщился, и он тяжеловесно вышел из кабинета. Элен задумчиво смотрела, как он уходит. Едва появившись в дверях, он напомнил ей кого-то, но в течение всего разговора она не могла сообразить, кого именно. Но когда он произнес последние фразы и отвернулся, ее внезапно осенило. Физически, конечно, между ними не было никакого сходства — наверное, это и сбило ее с толку. Но она ощутила его ненависть, его враждебность до того, как он открыл рот, — и вот их она узнала. Он напомнил ей Тэда.
Вечером она попробовала объяснить это Кристиану, и он после первого взрыва ликования по поводу, как он считал, сокрушительной победы слушал ее со спокойным вниманием.
— Им обоим он был по-своему нужен, понимаешь, Кристиан? Им необходимо было соперничество. Или даже ненависть. Не знаю. Возможно, люди нуждаются в ненависти, как в любви.
— Удовольствие помериться силами, хочешь ты сказать? — Кристиан взвесил эту мысль. — Да. Представляю, как это может быть. — Он помолчал. — Люди вроде Эдуарда вызывают ненависть, хотя сам он этого был не в силах понять. Ну, и любовь, разумеется.
Элен услышала, как из его голоса исчезла аффектация, услышала тоску. Она наклонилась над обеденным столом и положила ладонь на его руку.
— Кристиан, — сказала она печально, — я понимаю.
— Я его очень любил, — отрывисто произнес он. — Он бывал надменным, и упрямым, и невозможным. Он заставлял меня смеяться. Он заставлял меня думать. И он был самым добрым человеком, которого я знал. Хьюго думал… мой кузен Хьюго сказал… О, черт! Прости, Элен, я жалею…
— Не жалей, — сказала она просто, когда он отвернулся, подождала немного и принесла ему рюмку арма-ньяка. Потом снова села, положила локти на стол и зажала лицо в ладонях.
— Расскажи мне о нем, Кристиан. Пожалуйста. Расскажи, каким он был, когда… когда ты с ним только познакомился. Когда я его не знала.
Кристиан поднял голову.
— Но тебе же будет больно?
— Нет. Не теперь. Прошу тебя.
— Я понимаю. Сначала невозможно ни говорить, ни слушать. А потом… после… — Он помолчал. — Я расскажу тебе, как познакомился с ним. Я уже многое знал о нем — от Хьюго. Но это произошло при нашей первой встрече. В Лондоне на Итон-сквер, примерно за месяц до того, как нам обоим предстояло отправиться в Оксфорд. Хьюго сказал…
Он заговорил быстрее, с обычным своим оживлением, жестикулируя.
Элен слушала. Она видела улицу, дом, восемнадцатилетнего друга Кристиана. И пока он говорил, она почувствовала, что ледяное спокойствие, которое уже начало покидать ее, отступает дальше, дальше — и с облегчением она освободилась от него.
А Кристиан говорил и говорил, свечи на столе таяли. Его Эдуард. Ее Эдуард.
Ложась спать, она, как каждую ночь, протянула руку, чтобы коснуться холодной пустоты рядом с собой. И оставила руку лежать там, и закрыла глаза, зная, что в эту ночь уснет. Теперь, когда спокойствие исчезло и исчезла апатия, Эдуард был совсем рядом с ней.
«Летом, — подумала она, — я увезу детей в Куэрс-Мэнор».
Летом Элен выписала в Англию из Парижа некую шкатулку, и однажды вечером Кэт, опустившись на колени в гостиной Куэрс, открыла ее.
Шкатулка была антикварная, собственно, небольшой сундучок с полукруглой крышкой, обтянутый прекрасной кожей, которая от времени стала мшисто-зеленой. На крышке был вытиснен герб де Шавиньи и инициалы Кэт. Руки Кэт, приподнимавшие крышку, немного дрожали: она не знала, что спрятано в шкатулке, но знала, что это что-то важное и имеет какое-то отношение к ее отцу, вторая годовщина смерти которого миновала совсем недавно.
Внутри были два разделенных на отделения ящичка. Они вынимались. В них лежали красивые кожаные коробочки. Футляры для драгоценностей. Она села на пятки, не решаясь взять в руки первую и открыть.
В комнате царила тишина, за окнами гаснул день — густой золотой предвечерний свет сменялся лиловыми сумерками; лужайку пересекали длинные тени.
Через некоторое время Элен подошла и опустилась на колени рядом с ней.
— Кэт, я хотела, чтобы ты их увидела, чтобы ты знала… — сказала она нежно. — Прежде было еще рано, но мне кажется, что теперь… — Она поколебалась, а потом прикоснулась к одной из коробочек.
— До того, как мы вернулись к Эдуарду, в те годы, когда мы жили в Америке, Эдуард каждый год отмечал твой день рождения. Он выбирал для тебя подарок и прятал его в парижском сейфе. Дожидаться тебя. Дожидаться твоего возвращения. — Элен помолчала. — Вот эта — ознаменование твоего рождения. И по одной каждый последующий год. Каждая помечена своей датой, вот посмотри.
— Каждый год? Даже до того, как он меня увидел? — Кэт подняла глаза на лицо Элен.
— Каждый год. А когда мы вернулись, он продолжал. И я продолжила после его смерти. Кэт, я хотела, чтобы ты их увидела. Он так тебя любил. — Она погладила руку дочери. — Открой их, деточка. Пожалуйста, открой.
Кэт осторожно послушалась. «Катарине.. С моей любовью. 1960». Ожерелье из жемчужин и розовых бриллиантов, ограненных удлиненными конусами, — удивительно изящное, точно цветочная гирлянда — она сразу узнала работу Выспянского. «Катарине. С моей любовью. 1961». Тиара от Картье — черный оникс и жемчуг. 1962. Китайское ожерелье из резных кораллов — крохотные цветки в росинках оникса и бриллиантов. Год за годом, коробочка за коробочкой. Ожерелье из пяти нитей безупречных жемчужин на пятый день рождения. Два парных браслета такой искусной работы, что они, казалось, были вырезаны из целых сапфиров. Ляпис-лазурь и золото; все камни, кроме изумрудов. 1973 год. Год его смерти: кольцо с большим рубином точно по размеру ее пальца.
Кэт смотрела на них с изумлением и растерянностью. К глазам у нее подступили слезы. Тиара… неужели она когда-нибудь наденет тиару? Ее до глубины души тронуло, что отец выбрал для нее нечто, неотъемлемое от его эпохи, и, вынув тиару, она прижала ее к лицу, думая, что да — если она когда-нибудь все-таки наденет тиару, то только эту.
Потом отняла ее от лица, рассматривала, водила пальцем по краям. Лицо ее вспыхнуло, напряглось, и, внезапно вскрикнув, она резким движением положила тиару в футляр и вскочила на ноги.
— Я хочу показать тебе… Мама, подожди! Подожди здесь.
Кэт выбежала вон и через несколько минут вернулась с папкой под мышкой. Опять встав на колени рядом с Элен, она трясущимися руками открыла папку. В ней лежали эскизы, эскизы ювелирных украшений — лист за листом, каждый с датой и подписью, каждый отделан с типичной для Кэт тщательностью.
— Я год над ними работала. В Париже я показывала их Флориану, и он мне помогал. Объяснял, что технически осуществимо, а что — нет. Вот, например, этот — видишь, мне пришлось его переделать. Первый вариант сделать было бы невозможно. А вот этот… этот мне ужасно нравится. По-моему, он один из лучших. Мама, я знаю, они пока не очень удачны, но они станут лучше — я учусь, я буду еще работать над ними…
Она увлеченно посмотрела на Элен, и Элен придвинула папку к себе и сосредоточенно наклонилась над рисунками. Об этом занятии Кэт она не знала, а рисунки были хороши и свидетельствовали о большом воображении. Она медленно рассматривала лист за листом, читала технические пометки Кэт на полях.
— Но, Кэт, они прекрасны. Они по-настоящему хороши…
— Я пока не собиралась их тебе показывать. Откладывала, пока не сделаю больше. И пока не добьюсь того, чего ищу… — Кэт умолкла и дрожащей рукой указала на футляры, а потом на эскизы.
— Но я хочу, чтобы ты знала… чтобы папа знал.
Что я буду продолжать все это. Да, все. Ювелирный отдел. Компанию. Нет, я знаю, что мне нужно научиться очень многому, но я научусь, если ты будешь меня учить. — Она засмеялась. — Я знаю, сколько ты сделала. Флориан говорит, ты спасла коллекцию, спасла компанию. Я спрашивала Кристиана, и он сказал, что она будет становиться все прочнее и сильнее. И я хочу, чтобы ты поверила, что так будет и дальше. — Она умолкла, ее разрумянившееся лицо угасло. — Я понимаю про Люсьена. И Александра. Я знаю, Люсьен будет первым, не я. И не спорю. Но я хочу, чтобы ты знала: что бы ни делал Люсьен, что бы ни делал Александр, я буду здесь. И я продолжу!
Она опять замолчала и опустила голову. Элен, растроганная ее пылкостью и яростной целеустремленностью, глядела на нее с нежностью. Обе молчали. Нет, Кэт вовсе не так кротко смиряется с главенством Люсьена, как утверждает, подумала Элен, но ни на миг не усомнилась в ее решимости. Она взяла руку Кэт и почувствовала судорожное пожатие ее пальцев. Кэт подняла голову и повернулась к матери. Ее глаза блестели и внезапно расширились от сомнений и мольбы.
— Но смогу я? Мамочка, смогу ли я? Иногда я так уверена! Я знаю, что смогу. А потом мне становится страшно. Я думаю, как это трудно, как непомерно… И мне кажется, что я просто хвастаю по-дурацки. Так, глупая фантазия…
Элен колебалась. Она наклонилась и обняла Кэт за плечи. Она почувствовала, что ее дочь вся дрожит от напряжения и сдерживаемых чувств.
— Ах, Кэт! Когда я была в твоем возрасте, знаешь, во что я верила?
— Во что?
— Я верила, что возможно все. Да, все! Стоит только по-настоящему захотеть. Твердо решить. — Она помолчала. — Я была убеждена в этом. Тогда.
Она тщательно выбирала слова, но Кэт уловила сожаление в ее голосе, тень грусти. Она сразу вырвалась из-под материнской руки.
— Ты тогда так думала? Но ты оказалась права? Я убеждена, что да. Я чувствую… ведь я чувствую то же…
— Возможно, я и была права. — Элен отвела глаза, — И я думаю, что такого рода уверенность… такого рода решимость откроют перед тобой дорогу. Всегда будет что-то от тебя не зависящее…
Слова замерли у нее на губах; она подумала об Эдуарде, которого никакая сила воли, никакая решимость вернуть не могли. Но Кэт, в свои пятнадцать лет полная безмятежной юной уверенности, видимо, не поняла хода ее мыслей или просто перестала слушать.
Она выпрямилась, не вставая с колен, румянец на ее щеках был теперь лихорадочным, губы сжались — как сжимал их Эдуард, подумала Элен.
— Я не верю в ограничения. И не поверю. Папа в них не верил. Я сделаю это, мамочка. Клянусь тебе. Вот сейчас клянусь тебе. Вот сейчас клянусь…
Она подняла руку и положила ладонь на крышку шкатулки. Элен, понимавшая, как ей нужна сейчас эта вера, а может быть, и торжественность клятвы, ничего не сказала и только смотрела на нее, не шелохнувшись.
Кэт некоторое время оставалась в этой позе — стоя на коленях, протянув странно окаменевшую руку, повернув лицо к саду за окнами. Потом внезапно, словно смутившись, поднялась с колен.
— Какой тихий вечер!
Элен тоже встала, Кэт порывисто обняла ее и отпустила.
— Я хочу выйти погулять. Немножечко. И одна. Мне надо подумать. Ты не обидишься?
— Конечно, нет. Иди, иди! Я тебя позову, когда ужин будет готов.
У стеклянной двери Кэт остановилась и оглянулась. Она сдвинула брови.
— Когда ты была в моем возрасте… Я прежде никогда об этом не думала. Что когда-то ты была в моем возрасте…
Она замялась, и Элен ответила ей улыбкой. Повернувшись, Кэт выбежала в сад.
Оставшись одна, Элен некоторое время продолжала сидеть в прохладной комнате. Из других частей дома до нее доносились отдаленные звуки: Касси гремела сковородками, готовя ужин, и напевала себе под нос; наверху бегали семилетний барон де Шавиньи и его пятилетний брат, которых укладывали спать; снаружи воркование горлиц сливалось с трелями певчих птиц.
Тихий вечер.
Слова Кэт ее растрогали, как и страстность, с какой говорила девочка. На нее нахлынуло прошлое. Она думала об Эдуарде — том, каким его обрисовал Кристиан, — готовом во имя погибшего отца пойти наперекор всему миру. Она думала о себе — той, которая сидела на ступеньках трейлера, смотрела в ночное небо на звезды Юга и верила, что возможно все. Да, все-все! И верить в это было очень нужно, подумала она внезапно почти с гневом. Если не верить этому в пятнадцать лет, так когда же?
Но ей стало страшно за Кэт. Было больно думать, что время и опыт заставят потускнеть эту блистающую ясность духа. Она встала. Время проходит, а с ним и его печали. И сразу же, как это часто бывало, ее захлестнула тоска по Эдуарду. Она замерла, ожидая, чтобы первый шок, первая острота боли миновали. Потом беспокойно прошлась по комнате: на стене висели два портрета, написанные Энн Нил, — маленькая Кэт и она сама, когда была немногим старше, чем Кэт. Элен посмотрела на него с любопытством, словно сомневалась, что это действительно она, и отвернулась.
Кресло Эдуарда, стол, за которым он иногда писал письма. Кассеты и пластинки Эдуарда. Книги Эдуарда.
Она прикасалась ко всем этим предметам, проходя мимо — к креслу, к полированной поверхности стола, к потертым корешкам книг. Некоторые из книг восходили к его детству — она привезла их сюда, когда дом на Итон-сквер был продан. Она поглаживала корешки, не читая названий, а потом наугад вытащила одну из книг. И — так она всегда делала с книгами Эдуарда — подержала ее в руке: не откроется ли она на какой-нибудь его пометке, на той странице, с которой он часто справлялся.
Это был томик стихов, и он сейчас же открылся почти в самом начале, где между страницами лежал сложенный листок. Она взяла листок и развернула его. Юношеским почерком, но почерком Эдуарда, на листке было очень тщательно переписано стихотворение. Джон Донн. «Годовщина». Внизу стояла дата: « 22 августа 19 41 года».
Она не знала эти стихи и прочла их внимательно, строку за строкой, и незнакомые слова звучали у нее в ушах голосом Эдуарда. Она слушала музыку неколебимой уверенности, музыку обещания, донесшуюся через расстояние в триста лет — и в тридцать.
«Нет для нее ни завтра, ни вчера». Элен закрыла книгу, крепко сжимая листок. Зачем Эдуард переписал эти стихи? Этого ей узнать не дано, но она не сомневалась, что оно ждало ее.
Боль отступила. Сердце ее исполнилось такой тихой безмятежности, будто Эдуард был тут в комнате рядом с ней. Смутно, но твердо она сознавала, что важно только это — только любовь, которой она жила, не изменившаяся и ни в чем не угаснувшая из-за его смерти. И не только для Эдуарда, но и для себя она подошла к стерео и поставила бетховенскую кассету. Зазвучала музыка, рассыпаясь в вечернем воздухе. Элен отошла к окну и стояла, глядя на сад, на фигуру Кэт в отдалении. Музыка сливалась с вечерними тенями и с запахом сырой травы. Кэт по ту сторону лужаек стояла неподвижно — светлый силуэт на фоне темной живой изгороди из тисов. Она откинула лицо, вслушиваясь в музыку. Элен подумала, что она улыбается. Потом Кэт вскинула обнаженные руки и начала медленно танцевать.
Она кружилась размеренно и грациозно в серо-сизом вечернем воздухе, наслаждаясь прохладой травы у себя под ногами и узором светотени на своей коже. Ее мать смотрела на нее, и Кэт подумала, что она улыбается. Но она тут же отошла от открытого окна, и Кэт осталась наедине с садом, наедине с вечером, наедине с музыкой, и ничьи глаза не следили за ней.
Она перестала танцевать и замерла, опустив руки и подняв лицо к небу, на котором еще не было видно звезд. Из-за горизонта выплывала бледная туманная луна. Очертания ее были размыты, и она почти не бросала света на землю.
В отдалении заухала сова — протяжный вибрирующий крик. Кэт замерла — как когда-то прежде в этом же саду в почти такой же вечер.
Она посмотрела в сторону рощи, напрягая взгляд, и вдруг увидела ее — белый силуэт, мерно взмахивающие крылья. Сова скользнула почти над самой травой, мелькнула, набирая высоту, вдалеке над полем и исчезла. Кэт продолжала стоять там, надеясь, что сова вернется, но она не вернулась. Воздух терял краски, музыка в доме стала жалобной, а потом снова властной. Кэт поежилась от холода, но ей не хотелось уходить. Сад, луна и сова — в них всех была сила. Эту силу она почувствовала и в себе — совсем так, как два года назад на склоне холма, когда страх исчез и она поняла, что может справиться с Ханом. Они вдыхали в нее силу — случайное стечение обстоятельств, громкие решительные звуки музыки, тишина вечера.
Она удерживала это чувство, лелеяла его в себе. И назвала имя отца — один раз, и два, и три, точно заклинание, ибо это был вечер, когда творится магия и возможно все.
И она почувствовала отца рядом — на мгновение, но так, будто он нагнулся и погладил ее по руке. К собственному удивлению, она вдруг почувствовала на щеках слезы, но ей не было грустно.
Музыка теперь исполнилась веселья. Кэт сбросила туфли и погрузила пальцы в прохладную траву. Потом, вскинув руки над головой, опять принялась кружить снова и снова. Она танцевала для отца и для матери, для прохлады вечера, для красоты музыки и для себя. И, танцуя, она думала: «Я столько сделаю, столько-столько…»
Никто еще никогда не испытывал такой уверенности, это она знала твердо. Это чувство пьянило, она была как на крыльях — такая легкость, такая безмятежная радость. Сад был тихим и темным, небо сияло, а с террасы доносился голос матери. Она звала ее.
Кэт остановилась и замерла. Потом, чуть вздрогнув то ли от возбуждения, то ли от страха — ведь начиналось так много! — она повернулась и побежала через сад к дому.