Любовь, истинная любовь, отличная и равно далекая от похоти и чувства; любовь, о которой принято говорить; любовь, которая могла бы стать высочайшим итогом (возможно, выше самого искусства) совершенной сублимации; позволит ли когда-нибудь абсолютная любовь чувствовать себя в присутствии любимого не "выше" и не "ниже", но "на равных", иначе говоря в неподражаемом, иррациональном состоянии полного единения душ? Думаю, да. Взять хотя бы два противоположных примера — Фаусту и Мафальду. С ними я чувствую себя или "выше", или "ниже". В присутствии же Ирены — о чудо! — я не только не льщусь быть "выше" и не страдаю от того, что бываю "ниже", но удивительным, невыразимым образом чувствую себя "на равных". Другими словами, я "чувствую" ее, а не себя, только ее; я сам "становлюсь" ею. Значит, я уже ступил на землю обетованную сублимации? Утверждать это было бы преждевременно. Хотя упомянутое выше единение душ как будто доказывает обратное. Все эти мысли роятся в моей голове, пока я восседаю за столом в кухне Ирены. В полосатом фартучке, подвязанном на талии и шее, она суетится у плиты, готовя ужин. О визите к ней я думал целую неделю. Мне было жутко неудобно снова объявляться после нашей первой встречи, когда "он" поставил меня в самое что ни на есть идиотское положение. И все же я осмелился позвонить. С опьяняющей (меня) простотой она с ходу заговорила со мной, как со старым другом, и пригласила поужинать.
И вот я здесь. Меня переполняет тихая, неподдельная радость только оттого, что я вижу Ирену, слышу ее голос, нахожусь рядом с ней. Кухня облицована пластиком под дерево. Типичная кухня в так называемом колониальном стиле; в каталогах бытовых электроприборов такие кухни изображают под утешительным названием "Старая Америка". Ирена накрывает на стол. На пластиковой поверхности она раскладывает множество зеленых клеенчатых кружков, ставит на них тарелки, бокалы и приборы — в этаком скандинавском стиле. На разделочном столе у плиты сгрудилось несколько целлофановых пакетов; сквозь прозрачную пленку просвечивает фисташковая зелень, розовое масло, молочный сыр и желтые фрукты, которые совсем скоро мы начнем поглощать. Ирена покупает продукты в супермаркете; когда же у нее нет времени и на это — пользуется консервами. Огромный раскрытый холодильник, кажется, доверху набит всевозможными банками и бутылками. Ирена стоит перед холодильником и что-то там ищет. На ней обычная мини-юбка; возможно, из-за кокетливого микроскопического фартучка она выглядит как бы подвешенной на двух изумительных и совершенных женских ножках — слегка непристойная пародия на девчачью юбочку. Хочу подчеркнуть, что на ноги Ирены и непристойность юбочки указывает, конечно же, "он". А я не замечаю ни ног, ни непристойности, ни юбки — ничего. Я вижу всю фигуру Ирены, окруженную светом радости. "Моей" радости — оттого, что я с ней.
Ирена вынимает из холодильника банку консервов и показывает ее: — Черепаховый суп. Будешь? Отвечаю, что буду, и спрашиваю: — Ты готовишь каждый вечер? — Да нет, зачем? Ведь я живу одна. Домработница приходит утром и уходит в четыре.
— А кто присматривает за девочкой? — Она остается на продленку в американском колледже Святого Патрика. Я отвожу ее утром и заезжаю за ней после работы.
— Значит, ты не ешь дома? — Нет. Обычно я перекусываю в снек-баре около посольства сандвичем или гамбургером. Мы работаем без обеда.
— Хорошо, а если вечером ты куда-то идешь, кто остается с ребенком? — Я вызываю беби-ситтера.
— Снэк-бар, сандвич, гамбургер, супермаркет. Старая Америка, колониальный стиль, американский колледж Святого Патрика, беби-ситтер… Ты согласилась бы жить в Америке? — Никогда там не была. А почему ты спрашиваешь? — По-моему, ты очень американизировалась.
— Правда? — Правда.
— Если ты имеешь в виду, что мне нравятся какие-то американские новшества, тогда да, я американизировалась.
— А что тебе больше всего нравится в Америке? — Я же тебе говорю: в Америке я никогда не была и точно сказать не могу. Но если бы я туда поехала, скорее всего, мне понравилось бы то, за что многие так ненавидят Америку.
— А именно? — Капитализм.
— Капитализм? — Да. Ты удивлен? Капитализм.
— Тебе нравится капитализм? — Очень.
— Но почему? — Нипочему. Нравится, и все.
— Но ведь ты не богата, не так ли? — Нет, не богата. Поэтому и работаю.
— Тогда какое тебе дело до капитализма? — Такое, что он мне нравится.
— Но это же несправедливо, когда у немногих много, а у многих мало.
— Не люблю справедливость, неизвестно, что с ней делать.
— Тогда что ты любишь? — Я же сказала: несправедливость, то есть капитализм.
Она говорит спокойным, мудрым тоном, не прекращая готовить ужин, переходя от холодильника к плите, от плиты к мойке; ее движения точны и выверены, как у механического робота в витрине магазина электроприборов; в ее кухне как будто все при деле, даже кожура, обертка и кочерыжки. Невольно сравниваю Ирену с Фаустой — никудышной хозяйкой, а эту сияющую чистотой кухню — с нашей изгвазданной едальней, где все как попало, и говорю себе, что, несмотря на ее уродливые симпатии к капитализму, я бы очень хотел иметь такую жену, как Ирена. Однако "он" моментально восстает против этой мысли: "- А я нет.
— Почему это? — Потому что Фауста, при том, что о ней было сказано, все равно соблазнительна. А Ирена нет.
— А сам, между прочим, постоянно тыкаешь меня носом в ее ноги.
— Ирена не соблазнительна. Это тот тип женщины, которую можно захотеть только наперекор.
— Наперекор чему? — Ее же несооблазнительности.
— Что-то я тебя не понимаю.
— Наверно, я невнятно объяснил. Просто Ирена сама напрашивается на такую реакцию из-за ее полной фригидности и неприступности. А тыкаю я тебя в ее ноги потому, что, как уже говорил однажды, своей закрытостью они так и подталкивают открыть их. На самом деле Ирена все время лезет на рожон и будит в тебе не столько зверя желания, сколько зверя насилия.
— Насилия? — Ну да, насилия, в смысле изнасилования и даже убийства. На таких, как она, накинулся бы любой разносчик молока или первый попавшийся бродяга, увидевший, что дверь ее дома открыта. Только ничего бы у него не вышло. Все кончилось бы тем, что он придушил бы ее где-нибудь на полу в ванной.
— Ты, часом, не убить ли ее собрался? — Может, и убить. Может, для меня это единственная возможность установить с ней "прямой контакт".
— Ничего себе "прямой контакт"! А любовь? Хотя о чем это я, ведь для тебя такого понятия не существует.
— Да ты и сам не любишь Ирену, — огрызается "он". — Тебе нравится в ней только то, что своей полной неприступностью она не препятствует твоему сублиматорному эксперименту. — И, помолчав, добавляет: — Знаешь, что хоть как-то может склонить меня к замене Фаусты Иреной? — Что? — Подними глаза и посмотри".
Понимаю глаза. В дверях появилась дочь Ирены, Вирджиния. Смотрю на нее, повинуясь "его" подозрительно-настойчивому совету. Худенькая, стройненькая, ножки беленькие, вывернутые, еще не оформились, тянутся вверх, совсем одинаковые, исчезая под коротким платьицем; в общем, девятилетка как девятилетка, больше и не дашь. Зато личико у нее странным образом вполне женское; и дело тут даже не столько в преждевременном проявлении женскости, сколько в каких-то взрослых, почти перезрелых чертах лица. Две волны гладких белесых волос, расступаясь, обнажают продолговатое бледное лицо с узким лбом, голубыми, чуть навыкате глазами, носом-капелькой и пухлым пунцовым ртом. Вывернутые, открытые ноздри дрожат, как у кролика. Нижняя губа припухла, словно от укуса осы. Два лиловых ободка усталости оттеняют глаза. Развязным голоском "он" нашептывает мне: "- Сейчас еще рановато. Вот годиков через пять, не больше, она утешит нас после холодности мамаши.
— Поганец! — Почему поганец? Посмотри на эти глаза и усталые круги под ними. Прямо как у женщины, хотя почему "как"? — Умолкни, противно слушать. Если хочешь, чтобы я с тобой говорил, лучше измени тон. Я требую. И это не просьба, а приказ".
Сказать по правде, я испытываю гораздо меньше отвращения, чем пытаюсь показать, ибо совершенно ясно сознаю, что все эти "его" разговоры насчет матери и дочери — всего лишь ответная реакция на мое страстное желание любить и быть любимым Иреной. Да, "он" враг любви. И если понятие сублимации раздражает "его", из всех последствий сублимации больше всего "его" раздражает именно любовь. Пока я пережевываю эти мысли, Ирена, как заботливая мать, представляет меня дочке: — Вирджиния, это Рико, мой друг. Поздоровайся.
Вирджиния походит, протягивает руку и слегка приседает, выставляя из-под платьица крупную костистую коленку. Потом усаживается за стол и раскрывает журнал с фотороманом.
— Что читаешь? — спрашиваю я приветливо.
Она не отвечает, не поднимает головы — только отгибает краешек обложки так, чтобы я смог прочитать название. Ирена выключает газ, снимает кастрюльку с плиты и обходит вокруг стола, разливая черепаховый суп по тарелкам. Затем садится. Некоторое время мы едим молча. Я и Ирена смотрим друг на друга поверх тарелок. Наконец Ирена спрашивает: — Как твоя работа? — Как обычно.
— Что значит "как обычно"? — Ну, то есть хорошо. Самое большее через месяц приступлю к съемкам.
— В прошлый раз говорил, через две недели.
— Задержка вышла. Но на этот раз уже точно: фильм будет запущен в производство через месяц.
— А почему ты так поздно пришел к режиссуре? — Не было желания. Я отказывался от многих предложений. Чувствовал в себе какую-то неуверенность, незрелость.
— Как будет называться твой фильм? — "Экспроприация".
— Какое странное название. Это что, фильм о новых застройках? — Почему о новых застройках? — Ну просто сейчас часто можно услышать: "муниципалитет экспроприирует земли под новые застройки" или что-то в этом роде.
— Нет, это не будет фильм о новых застройках.
— Тогда расскажи, о чем будет твой фильм.
Пока я пересказываю сюжет фильма, Ирена уносит тарелки и, стоя у плиты, вилочкой переворачивает на решетке бифштексы. Тем временем девочка смотрит на меня неподвижно, но без всякого интереса, как смотрят на неодушевленный предмет; она постоянно дергается и гримасничает, то рот скривит, то нос сморщит, а то начинает попеременно закрывать глаза или ухватит зубками нижнюю губу и, как следует покусав, выплескивает ее с шумом. Ирена старательно занимается бифштексами и не встревает в мой рассказ. Когда я заканчиваю, бифштексы готовы. Ирена перекладывает их на блюдо и водружает на стол. Рядом она ставит деревянную салатницу с уже заправленным салатом. Затем садится сама и только тогда говорит: — Вся эта история не очень-то мне нравится.
— Почему? — Контестация, ниспровержение мне вообще неприятны. Мне неприятны студенты, неприятно все, что связано со студентами и контестацией.
— А чем тебе насолила контестация? — Лично мне ничем. Но я все равно терпеть ее не могу.
— Хорошо, давай посмотрим, почему, собственно, тебе неприятны студенты? — Не знаю. Неприятны, и все.
— Может, потому, что они хотят свергнуть капитализм, который так тебе нравится? — Честно говоря, здесь нет каких-то явных причин. Ведь так часто бывает, правда? Встречаешь ты, скажем, незнакомого человека и сразу думаешь о нем: боже, что за отвратная рожа! Ты и знать о нем ничего не знаешь, видишь впервые, и все равно он тебе неприятен. Так и со студентами.
— Ладно, допустим. Но в чем все-таки ты могла бы их упрекнуть? Ирена задумывается на секунду и говорит: — В неблагодарности.
— В неблагодарности? — Да, они попросту неблагодарные твари. Тот самый капитализм, который они хотели бы свергнуть, дал всем, и им в том числе, машину, телевизор, кино, самолеты и прочие удобства. Все это они преспокойненько принимают и в то же время собираются свергнуть тех, от кого они их получили. Вопиющая неблагодарность! — В некоторых случаях неблагодарность обязательна. Я, например, работаю на капитализм и тем не менее не испытываю к нему никакой благодарности. Какая уж тут благодарность. Да и сам капитализм вряд ли ждет от нас какой-либо благодарности.
Ирена молчит с задумчивым видом, затем отвечает: — Студенты — те же капиталисты. Только сытому преимуществами капитализма может прийти в голову отвергать их. Скажем, рабочие их не отвергают. Во-первых, потому, что не обладают ими, во-вторых, потому, что хотели бы ими обладать. Все эти бунтари напоминают богатеньких дам, которые мало едят, чтобы не растолстеть. А бедные хотят есть и не боятся растолстеть. Они вечно голодны и, когда могут, наедаются от пуза.
— Так каким же, по-твоему, должен быть сценарий моего фильма? — Что значит "каким"? — Ну, как бы ты изобразила нынешних бунтарей? — Такими, как они есть.
— Неблагодарными? — Неблагодарными и трусливыми.
— Трусливыми? А чего они боятся? — Материального благополучия, потому что на протяжении нескольких поколений влачили нищенское существование. Машина, холодильник, проигрыватель вызывают у них страх. Они видят в них происки нечистого. Они боятся их как черт ладана.
Ирена говорит убежденно, но не горячась. Видно, она настолько уверена в своей правоте, что думает про себя: объясняй этому остолопу, не объясняй — все впустую. Что до меня, то мне тоже не очень-то важно, о чем она там толкует. Просто приятно быть рядом, разговаривать, смотреть на нее, слушать. Зато "он" воспринимает ее совсем на другой лад. Слышу, как "он" бормочет что-то невнятное: мол, хватит "болтать", пора "переходить к делу". "Переходить к делу" означает осуществить "его" вздорный план соблазна, основанный как раз на сексуальных привычках Ирены. В чем состоит план? Он явно навеян историей отношений Ирены и ее мужа. Судя по всему, речь идет о том, чтобы подбросить Ирене сюжетик для ее внутреннего фильма, в котором я выступал бы в качестве актера. Ирена ввела бы меня в воображаемый фильм, как когда-то поступила с мужем. Из этого "он" почему-то заключил, что постепенно я установлю с ней реальные и полноценные отношения. План, как я уже сказал, вздорный; совершенно непонятно, каким образом из воображаемого актера воображаемого фильма мне удастся превратиться в реального участника реальной жизни. Но именно этой своей вздорностью он меня и привлекает, и я чувствую, что в скором времени фатально примусь за его осуществление.
Ужин закончен, Ирена встает и одну за другой складывает тарелки в мойку, переворачивая их вверх дном. Одновременно она подносит ко рту сигарету. Дочка спрашивает ее: — Мама, можно я выйду из-за стола? — Можно.
— А можно я пойду в свою комнату? — Можно.
— Только ты пойдешь со мной.
— Хорошо, детка.
Вирджиния поднимается, подходит к матери и берет ее за руку. Потом запрокидывает голову, прижимается плечами к материнскому лону и, выпятив вперед животик, говорит плаксивым голосом: — Выгони его.
— Кого, малышка? — Его. Почему ты его не выгонишь? — Это гость, а гостей не выгоняют.
— Выгони его, выгони его, выгони его! Чувствую, что должен сделать примирительный жест. Беру Вирджинию за руку и притягиваю ее к себе со словами: — Почему ты хочешь, чтобы меня мама выгнала? Я тебе не нравлюсь? А вот ты мне очень нравишься. Видишь, как мы не похожи? Говорю это без всякой задней мысли, совершенно откровенно; говорю то, что чувствую и думаю. Однако "он" — уму непостижимо! — как всегда, развязно замечает: "- Еще бы она тебе не нравилась. Пожалуй, даже слишком".
Сурово осаживаю "его": "- Я тебе запрещаю говорить подобные вещи".
Поздно. С безошибочной женской интуицией девочка догадалась о "его" присутствии. Она издает пронзительный визг, вырывается из моих рук и бежит обратно к матери. Топая ногами, она повторяет: — Прогони его, прогони, прогони! Ирена наклоняется и шепчет ей что-то на ухо. Затем выпрямляется и говорит: — А теперь, Вирджиния, попрощайся с синьором Рико и — в постельку.
Совершенно неожиданно девочка протягивает мне руку и церемонно приседает со словами: — Спокойной ночи, Рико. — Потом дает руку Ирене и уходит вместе с ней.
Оставшись один, я набрасываюсь на "него": "- Пошляк! Мои чувства к Вирджинии могут быть только отцовскими, запомни!" Удивительно, на этот раз "он" меня не разыгрывает.
"— Когда же ты поймешь, поверхностный, легкомысленный человек, — отвечает "он" меланхоличным тоном, — что я — само желание, а желание желает всего.
— И девочек тоже? — Я же сказал: "Всего".
Пожимаю плечами, выхожу из кухни, направляюсь в гостиную. Ничего не могу с собой поделать и нервно расхаживаю взад-вперед. Вот так всегда: стоит "ему" только заронить в меня семя желания, как тут же из этого семени, вопреки моей воле, вырастает мощное древо. "Его" идея заключается в том, чтобы подбросить Ирене сюжет для внутреннего фильма, в котором я мог бы участвовать как актер. И теперь эта идея-семя по обыкновению разрослась в целое дерево. А вот и Ирена.
Она идет к тележке бара и наливает два стакана виски.
— Что ты шепнула на ухо Вирджинии? — спрашиваю я.
— Что, если она будет хорошо себя вести, ты пригласишь ее сниматься в твоем фильме.
— Тоже мне, выдумала. И как это тебе пришло в голову? — Да Вирджиния этим грезит. Ты видел, что она читает? Комиксы. Но не детские комиксы, а фотороманы для взрослых. Среди прочего там есть такие бедные, забитые девочки, которые становятся потом звездами. Вирджиния зачитывается этими фотороманами и тоже мечтает стать кинозвездой.
— Или звездой фотороманов? Ирена усаживается в своей обычной позе — нога на ногу — и неожиданно произносит: — Расскажи мне о твоем продюсере.
— Какое тебе до него дело? — Я же сказала, меня интересуют капиталисты. Разве твой продюсер не капиталист? — Еще какой.
— А кто это? — Ты хочешь знать, как его зовут? — Ну да.
Собираюсь ответить: "Протти", как вдруг "он" вмешивается: "- Скажи ей, что его зовут Прото.
— Какого черта? Как это — Прото? — Прото — это воображаемый персонаж. С его помощью ты войдешь в фильм Ирены в качестве актера.
— А почему Прото, а не Протти? — Это тебя не должно волновать. Скажи "Прото" и увидишь — имя сработает.
— Что значит "сработает"? — Из него завяжется весь сюжет. Ради любопытства отвечаю Ирене: — Его зовут Прото.
— Какое странное имя! Бывает же такое! "Он" прав: имя срабатывает. Как заученную в детстве считалку, проговариваю легко и быстро: — Ничегошеньки странного. Наоборот, по-моему, имя вполне подходит его владельцу. По-гречески Прото означает "первый, главный". Хотя еще больше ему, наверное, подошло бы имя Протей.
— Почему Протей? — Протей — это морской бог в греческой мифологии. Он мог принимать сотни разных обличий. До сих пор, когда речь идет о чем-то вездесущем и всеобъемлющем, говорят "протеевидный".
— Ну хорошо, а при чем здесь твой продюсер? — При том, что Прото занимается не только кино, но и сотней других вещей, о нем-то и можно сказать "протеевидный". Прото еще и промышленник, финансист, предприниматель первой величины. Кино для него — всего лишь одна из многочисленных сфер деятельности. Прото воистину вездесущ: он протягивает, свои щупальца везде, где только можно. Составить полный список интересующих его областей практически невозможно. Цемент, бумага, печать, бытовые электроприборы — все это и многое другое позволяет ему относиться к кинематографу как к некоему хобби.
Теперь уже мой черед удивляться магической силе имени Прото. На самом деле это говорю не я; сам Прото, несуществующий, мнимый персонаж, вещает о себе моими устами. Смешно сказать, но я чувствую, что этот призрачный Прото нравится Ирене и завораживает ее, в то время как настоящий Протти, возможно, вовсе бы ее не заинтересовал. Как же так? "Он" тут как тут со своим объяснением: "- В действительности внутренние фильмы Ирены — это сны, а сны для меня — родная стихия. И Прото существует не в реальности, а во сне".
Возражаю: "- У меня такое впечатление, что сны Ирены — это просто комиксы".
"Он" бойко отвечает: "- А что такое комиксы, как не нарисованные и напечатанные сны? Будь спок, тяни резину с этим Прото, и увидишь: Ирена как пить дать введет его в один из своих фильмов".
Вяло отзываюсь: "- Наверное. Только я уже что мог выжал из этого несчастного имени. Может, теперь Ирене захочется узнать о нем еще больше. Но что ей сказать, я не знаю.
Неожиданно "он" меня упрекает: "- Я тебе поражаюсь. Ведь вроде культурный человек, а до сих пор не понял, что сны и комиксы сделаны из отжившего и пройденного культурного материала.
— Ну и что?" На то, чтобы услышать ответ, у меня уже нет времени. Наш короткий спор резко обрывается голосом Ирены: — Опиши мне его.
— Кого? — Прото.
Чувствую себя в положении юнги, которого не церемонясь бросают в море, чтобы тот научился плавать. Итак, или я описываю Прото, или иду ко дну. И тут, нежданно-негаданно, "его" слова о снах и комиксах, которые якобы сделаны из отжившего и пройденного культурного материала, приоткрывают мне истинное лицо Прото. Да, я опишу Прото, как Жорж Грос, один из моих любимых художников, описал типичного капиталиста в далеком 1920-м. Тогда злободневный и подлинный, капиталист на его карикатурах сегодня выглядит, с точки зрения социологической, "отжившим и пройденным культурным материалом" и, следовательно, превосходным персонажем для снов или комиксов. Как я об этом раньше не подумал? Описание воображаемого Прото, скопированное с рисунков Гроса, легко и непроизвольно, словно зазубренное, срывается с моих уст: — Значит, так: Прото невысокого роста, коротконогий, с длинными руками, покатыми плечами и выпяченным животиком — в общем, самая настоящая обезьяна. На грушевидной голове топорщится белесый ежик, ведь Прото альбинос. Лицо имеет одну довольно редкую особенность: оно прозрачное.
— Прозрачное? — Да, натянутая, блестящая кожа прозрачна, как целлофан, сквозь нее видна другая, подлинная кожа невообразимо мягкого розового цвета, как у новорожденных. Правда, на этом розовом фоне пестреют красные точечки, напоминающие запекшуюся кровь, особенно на скулах и в ноздрях.
— Какие у него глаза? — Аквамариновые, серовато-зеленые с синими прожилками. Глаза тоже как бы подернуты внешней оболочкой, а настоящий глаз находится под ней, поэтому зрачки просвечивают и кажутся стеклянными, блестящими и невероятно напряженными, как в бреду. Носик у Прото мизерный, прямо не носик, а закорючка. Розовая мясистая закорючка, чуть темнее естественного румянца лица. Раздутые ноздри, как я уже говорил, сплошь в кровянистых пятнышках. Огромный безгубый рот почему-то вечно полуоткрыт в неуловимо-злобной ухмылке, обнажающий ряд мелких, плотных зубов, белых как мел. — Умолкаю, пораженный собственным красноречием. Затем внезапно добавляю: — Знаешь, как его называют сотрудники? — Нет.
— Телячья башка.
— Почему? — Ты когда-нибудь видела отварные телячьи головы в мясных лавках? У них полуоткрыт рот, виднеются алебастровые зубы, остекленевшие глаза смотрят немного насмешливо, отливая прозрачной, зеленовато-серой синевой, то бишь аквамарином. Как у Прото.
— Еще.
— Что еще? — Что ты еще о нем скажешь? Имя Прото по-прежнему срабатывает. От Гроса я перехожу к самому себе и решаю приписать этому вымышленному герою мое главное физическое достоинство: небывалые размеры полового органа.
Я как бы отдаю его Прото во временное пользование, чтобы Ирена поскорее подыскала ему место в одном из своих фильмов.
— Прото обладает невероятными мужскими достоинствами, — говорю я. — Это не сказки. Так оно и есть. Когда он сидит, можно просто остолбенеть от толщины и длины его хобота, который свисает у него под брюками чуть ли не до половины бедра.
Ирена лукаво улыбается: — Прямо как у тебя. Может, и он дал своему латинское имя? — Если и дал, то греческое — Протос.
— А какой у него голос? Вспоминаю голос Протти, вежливый, мягкий, ироничный, вкрадчивый, радушный. Начинаю выдумывать: — Голос Прото? Как гильотина: резкий, пронзительный. Одним ударом он обрубает слова одно за другим, едва их произнеся. Короче говоря, он обезглавливает слова.
— А характер? Какой у него характер? Ага. Теперь Грос мне больше не понадобится. Он художник, а не сочинитель. Он создал карикатуру на капиталиста двадцатых годов, а не написал о нем роман. Но, к счастью, имя Прото все еще действует. Вслед за карикатурой немецкого художника оно воскрешает в моей памяти одну забавную историю, не знаю, правдивую или выдуманную: такие байки постоянно ходят в киношных кругах, и я без особого труда могу отнести ее на счет моего воображаемого капиталиста, подобного тому, как хирург пришивает к увечному телу недостающую часть, одалживая ее у другого тела. Смотрю Ирене прямо в глаза: — Он — натура сентиментальная. Иначе говоря, садист.
— Не вижу связи.
— Сентиментализм — это затасканная маска садизма. Ты спросишь, почему? Да потому, что он располагает к себе, на самом деле лишь подменяя истинное чувство. Он совершенно одурманивает наивную и беззащитную жертву и заманивает ее в лапы садиста. А уж тот сбрасывает в подходящий момент маску и обнаруживает свою настоящую природу.
— Приведи мне пример сентиментализма и садизма Прото.
В этот момент "он", словно учитель, наблюдающий вблизи за тем, как ученик выполняет задание, внушает мне: "- Внимательнее. Пусть это будет история, которая могла бы, так сказать, перенестись в своем первозданном виде в ее онанистские видения. Поэтому никакой правды, никакой психологии, никакой иронии, никакой реальности. Все только условное, фальшивое, нарочитое. Ведь и я выражаюсь в снах фальшиво, условно, нарочито. И понятия не имею, что мне делать с подлинным, реальным, настоящим".
"Его" внушения, такие тонкие и заумные, отвлекают меня. Ирена замечает это и спрашивает: — Что с тобой? О чем ты думаешь? — О сюжете, в котором идеально раскрывается характер Прото.
— А этот сюжет основан на реальных событиях? — Конечно.
— Расскажи.
— Предупреждаю, что сюжетец, как бы это сказать, крутоват.
Ирена смеется своим недобрым смехом, обнажая белоснежные остренькие клыки: — С чего это ты такой церемонный? Что-то случилось? Неожиданно я раскисаю и, несмотря на "его" яростный, негодующий крик: "Дурья башка, чучело, шут!", лопочу: — Случилось.
— И что же? — Просто я влюбился в тебя, а любовь, как известно, очень даже церемонна.
Она пожимает плечами: — Тебе кажется, будто ты влюбился, потому что я тебя оттолкнула. Ну да неважно. Рассказывай свой сюжет.
— А сюжет такой, — говорю я. — Да будет тебе известно, что с некоторых пор я являюсь этаким душеприказчиком Прото. Я не только пишу для него сценарии, но и выполняю роль секретаря, доверенного лица и посредника. Все его дела проходят через мои руки, ничто не обходится без моего участия. Моя комната расположена рядом с кабинетом Прото, он вызывает меня по переговорному устройству, я открываю дверь и предстаю пред его очами.
Замолкаю на секунду. На самом деле я описал положение о обязанности Кутики. Зачем я это сделал? Теперь понимаю. Просто мне приятно думать, что Кутика будет поступать именно так, как предписывает мой сюжет. Короче говоря, я мщу Кутике, хотя вынужден при этом наговаривать на самого себя. Продолжаю: — Так вот, сижу я как-то раз за своим столом, вдруг открывается дверь, и в комнату просачивается этакая миловидная пухляшечка лет двадцати. С нагловато-обескураживающим видом она подносит палец к губам и просит меня сохранять молчание. Затем прикрывает за собой дверь, подходит к столу и говорит: — Привратник не хотел впускать Лиллу. Только Лилле ума не занимать, она сама кого угодно вокруг пальца обведет. Как же она выкрутилась? Прикинулась, будто ей надо в туалет, и вот она здесь. Так что Лилла куда хочешь без мыла влезет. Спрашиваю ее: "А кто такая Лилла?" Отвечает: "Кто такая Лилла? На свете только одна Лилла — это я. Единственная настоящая, несравненная Лилла".
Несмотря на ее развязность, она показалась мне такой забавной, что я сразу почувствовал к ней симпатию и спросил: "И что я могу сделать для Лиллы?" По-прежнему говоря о себе в третьем лице, она отвечает: "Для Лиллы можно сделать только одно". — "И что же?" — "Представить ее Прото". — "А что Лилла хочет от Прото?" — "Что может хотеть Лилла от Прото? Конечно, роль в каком-нибудь фильме". — "Ах, вот оно что! Ясно, хотя и не очень оригинально". Она не улавливает иронии и продолжает, прохаживаясь взад-вперед по комнате: "Лилла знает, что она — прирожденная актриса. Через год, самое большее два, она станет самой знаменитой и высокооплачиваемой актрисой итальянского кино. Лилла просит только об одном: поговорить с Прото. Об остальном она сама позаботится". — "Что значит "сама позаботится?" — "Она обо всем позаботится с помощью безотказного средства". — "И что же это за безотказное средство?" Ты не поверишь, она становится посреди комнаты, берется обеими руками за край юбки и задирает ее со словами: "Вот оно — безотказное средство Лиллы". В тот же миг открывается дверь и высовывается Прото. Смотрит на меня, потом на Лиллу, стоящую посреди комнаты с задранной юбкой, и раздраженно спрашивает: "Что, собственно, тут происходит?" Отвечаю: "Вот эта девица желает с тобой поговорить". Прото снова переводит на нее взгляд. Она уже опустила юбку и улыбается как ни в чем не бывало. "Вы, простите, кто?" С напевной интонацией девица мгновенно выдает: "Кто я? Кем я еще могу быть, как не Лиллой? Единственной, настоящей, неповторимой Лиллой?" Такая бесцеремонность вроде бы вызывает у Прото любопытство. "И вы хотите со мной поговорить?" — "Да, доктор Прото, Лилла желает побеседовать с вами. Лилла, доктор Прото, сочтет себя самой счастливой девушкой в мире, если вы пригласите ее в свой кабинет для короткого делового разговора". Прото кривится мрачноватой усмешкой, слегка обнажая зубы, наконец он бросает в ответ: "Ну разве что для делового разговора" — и отступает, давая ей пройти. Лилла входит первой, не забыв при этом смерить меня торжествующим взглядом. Прото следует за ней и закрывает дверь.
— А потом? — Ждал я очень долго, почти час. В конце концов из переговорного устройства доносится: "Рико, зайди ко мне". Вскакиваю, открываю дверь. Прото сидит за письменным столом, подперев ладонью лицо. Лилла сидит перед ним. Она о чем-то говорит, а он — хочешь верь, хочешь нет — "плачет". Представь себе, его жуткие, остекленевшие, безумные глаза блестят слезами, а носовой платок в руке превратился в мокрый комочек. Лилла, та самая Лилла, тоже как будто взволнована, правда не настолько, чтобы не замечать впечатления, производимого ее рассказом. Естественно, это рассказ о себе, и меня поражает, насколько он безнадежно банален, хотя и берет за душу. Но, несмотря на всю мою чувствительность, я не могу удержаться от улыбки, слушая затасканные, шаблонные выражения, которыми девица шпарит напропалую. Зато Прото не до улыбок. Он прямо-таки растроган и обливается слезами, то и дело повторяя: "Бедняжка, бедняжка, бедняжка" — тихим, твердым голосом, словно говоря сам с собой. Что до меня, то, застыв у двери, я жду, когда все это кончится. И тут Лилла заключает: "Вот и вся история Лиллы, доктор Прото. Веселого мало, правда? Но Лилла смелая, Лилла упрямая, Лилла никогда не терялась, даже в самых кошмарных передрягах. Лилла знает, что рано или поздно она победит. А теперь, доктор Прото, Лилла здесь, перед вами. — И добавляет: — Доктор Прото, делайте со мной что хотите, решайте сами: любое ваше решение Лилла примет с благодарностью". В этот момент я смотрю на девицу и вижу, что ее губы густо накрашены помадой; перевожу взгляд на Прото и вижу, что приблизительно та же помада отпечаталась, подобно лихорадке, на его бледно-розовых губах. Затем Прото произносит: "Знаете, а ваш рассказ меня тронул. Смотрите, я даже всплакнул. Вы можете быть довольны. Я никогда не плачу, даже в кино". Приободрившись, девица спрашивает: "Так, значит, Лилла может надеяться?" — "Конечно. Надеяться никогда не вредно". — "Правда?" — "Правда". Ты не поверишь: тут Лилла нагибается, хватает Прото за руку и целует ее. Прото милостиво позволяет ей это сделать и затем роняет: "А теперь подожди немного в приемной. Мне нужно переговорить с моим коллегой Рико".
Лилла выходит. Прото долго смотрит на меня, не говоря ни слова, и наконец взрывается: "Какого черта ты приволок сюда эту ненормальную?" Я негодую: "Извини, но ты же сам…" Он продолжает: "Она прямо с порога заявила: Лилла умница каких поискать, и, если доктор Прото не возражает, она тут же готова это доказать. Короче, не успел я и глазом моргнуть, как она уселась мне на колени и давай показывать все, на что горазда. В общем, потом я ей говорю: "Сядь-ка вон туда и расскажи о себе". А теперь послушай меня, Рико; ради всего святого, сделай одолжение, убери ее с глаз долой, чтобы духу ее здесь не было. Ясно? Никогда". Я, натурально, спрашиваю: "А что, собственно, я ей скажу? И как это, по-твоему, сделать?" Отчетливо произнося каждый слог, он отвечает: "Делай с ней что хочешь. Я тебе ее дарю. Усек? Да-рю".
На этом сюжет о Лилле закончен.
"— Отлично придумано! — взвизгивает "он". — Особенно про подарок. Просто блеск! Дарить — это еще лучше, чем покупать или продавать. Молодчина!" Отношу все эти дифирамбы на счет моей фантазии, а сам тем временем украдкой поглядываю на Ирену, пытаясь определить, произвела ли моя выдумка хоть какой-нибудь эффект. Чувствую, что произвела. В начале моего рассказа Ирена сидела сдвинув ноги и слегка наклонившись вперед. Теперь она почти развалилась на подушках, а ноги, казавшиеся недавно припаянными одна к другой, вытянулись изпод юбки и откровенно раздвинулись. Ирена уперлась локтями в спинку дивана и уставилась на меня рассеянным, беззащитным взглядом.
— Что ты сделал с Лиллой, — спрашивает она наконец, — после того как Прото подарил ее тебе? Невольно думаю о том, как поступил бы в подобных обстоятельствах Кутика, и отвечаю: — Нетрудно представить.
— Так что же? Выдерживаю паузу и с педантичной точностью поясняю: — Она, понятное дело, не соглашалась. Тогда я дал ей понять: будет дурить — забудь о роли. Короче, поломаласьполомалась и обломалась.
— Паршивец! Я не обижаюсь, хотя, видит бог, не заслуживаю такого оскорбления, во-первых, потому, что оно относится не ко мне, во-вторых, потому что Ирена произнесла его ласковым, томным голосом. Однако неожиданно я понимаю, что самый разговор, а точнее, наши отношения поддерживаются уже не между Иреной и мной, а между Иреной и "им". С одной стороны — полуразвалившаяся на диване Ирена с вытянутыми расставленными ногами; с другой — "он", возбужденный сверх всякой меры. Что до меня, то, как это обычно бывает в подобных случаях, я оказываюсь вне игры. Правда, если обычно я принимаю эти условия и мне даже приятно наблюдать за "его" действиями из укрытия, где я ощущаю себя в безопасности и сполна могу насладиться созерцанием происходящего, то теперь "его" победа почему-то вызывает во мне внезапное и непривычное чувство, напоминающее ревность. Да, я влюбился в Ирену и, пусть кому-то это покажется невероятным, ревную ее к "нему"; меня коробит от одной только мысли, что мне Ирена предпочла "его". Это равнозначно тому, что секс берет верх над любовью. Резко я говорю: — Для начала сядь нормально.
Ирена удивлена столь неожиданной переменой тона. Как бы пересиливая себя, медленно и нехотя, она садится выше, по-прежнему глядя на меня в упор.
— Так вот, знай, — продолжаю я, — что все это я выдумал.
— Что значит — все? — Все. Всю эту историю с Прото, да и самого Прото. Его настоящее имя не Прото, а Протти. И он вовсе не такой монстр, каким я его представил. Это видный мужчина с мягким характером, воспитанный и любезный. А главное — примерный семьянин. И про эту Лиллу я все выдумал, от начала и до конца. Никакой Лиллы нет и никогда не было, никакому Прото я ее не представлял, а Прото мне ее не дарил. На самом деле я работаю на Протти, Протти платит мне за это, вот и все. И никаких подарков. Даже на Новый год.
Ирена смотрит на меня и, кажется, совсем не сердится. Наоборот, спрашивает с улыбкой: — Зачем? — Что — зачем? — Зачем тебе понадобились эти Прото, Лилла и подарок? — Затем, что я захотел провести эксперимент.
— Какой еще эксперимент? — Я решил подбросить тебе сюжетец для одного из твоих онанистических фильмов. Таким образом я сам оказался бы в этом фильме, и ты, занимаясь любовью сама с собой, так или иначе занималась бы ею и со мной.
— Тонкий расчет. А с чего ты взял, что я приму твой сюжет? — По-моему, во всей этой истории есть одна изюминка, которая позволяет мне надеяться на роль в фильме. Изюминка — это не кто иная, как Лилла. Ее не продают и не покупают, а просто-напросто дарят.
— Верно. Ловко придумано. Радуйся: твой эксперимент удался.
— Удался? Что ты этим хочешь сказать? — То, что я, возможно, использую сюжет, который ты так любезно мне предоставил.
Смотри-ка, она еще и ерничает! С нескрываемым раздражением парирую: — Ничего подобного. Я просто хотел провести эксперимент, эксперимент удался — вот и все. Но я не собираюсь, ты пойми, не собираюсь участвовать в твоих фильмах. Никакого кино: или наяву, или никак. Потому что я люблю тебя, и, если в один прекрасный день, хотя подобное представляется мне маловероятным, ты тоже полюбишь меня, это должно происходить в реальной жизни, а не в призрачном онанистическом фоторомане. Поняла? Посему я категорически запрещаю тебе использовать мой сюжет.
— А что будет, если я все-таки его использую? Что со мной? Точнее, что с "ним"? "Он" грубо отпихивает меня и вещает моими устами, но уже новым, неслыханным, неузнаваемым от яростной вспышки гнева голосом: — Что будет, говоришь? Ничего особенного, сверну башку — и дело с концом.
Ирена закатывается мерзким смехом, который приберегает для тех случаев, когда хочет выказать максимум презрения. Смеется она одними уголками рта, обнажая при этом белоснежные клычки.
— Никому ты ничего не свернешь, — медленно произносит Ирена. — Я использую твой сюжет даже не завтра и не сегодня, после того как ты уйдешь, а сейчас же, немедленно, прямо на твоих глазах. И ты не свернешь мне башку, а будешь как миленький смотреть.
Неужели Ирена права? Уж "его"-то хлебом не корми — только дай поглазеть. Свои слова Ирена незамедлительно сопровождает действиями: она съезжает с дивана, подносит руку к юбке, задирает ее до живота и раздвигает ноги так, что между белыми, блестящими ляжками выглядывают черные трусики. На мгновение мне кажется, что, несмотря на многочисленные угрозы, "он" в конце концов смирится с постыдной ролью пассивного наблюдателя. Однако я ошибаюсь. На сей раз "ему" хочется "прямого контакта", безо всяких там внутренних фильмов и комиксов. А так как Ирена не просто отталкивает "его", но и насмехается над "ним" с помощью весьма выразительной мимики, "он" решительно и бесповоротно требует ее смерти. Все совершается в одно мгновение. Пока лихорадочно и нетерпеливо "он" шепчет мне: "Бросайся на нее, хватай за горло и жми, жми, жми!" — я уже набросился на Ирену, уже разложил ее ничком на диване, уже схватился обеими руками за чудную лилейную шею, круглую и упругую. И тут происходит непредвиденное: неожиданно Ирена перестает сопротивляться. Я чувствую, что ее тело больше не бьется и ослабевает подо мной на диване, если не любовно, то во всяком случае призывно. Ирена смотрит на меня нежным, умиротворенным, умоляющим взглядом и выдыхает: — Я не боюсь смерти. Ты хочешь меня убить? Убей.
Этих слов оказывается вполне достаточно, чтобы я освободился от "него" с такой же легкостью и быстротой, с какими недавно "он" освободился от меня. Я спрашиваю ее: — Ты хочешь умереть? — Да.
— Как же так? Ведь ты сама говорила, что счастлива, потому что у тебя есть твоя дочка, твоя работа, твои внутренние фильмы? — Да, говорила. Все верно. Но одновременно я хочу умереть.
— Действительно хочешь? — Действительно.
Разговор возобновляется. Мои руки по-прежнему застыли на шее Ирены, но уже не сжимают ее. Теперь говорю я: "он" окончательно выведен из игры и приговорен к молчанию.
Тихим голосом Ирена повторяет: — Убей меня.
— Я и впрямь чуть было тебя не задушил.
— Я догадалась.
— Теперь у меня ничего не выйдет. Перекипел.
— А может, получится? Сожми еще разок, покрепче: обещаю, что не буду отбиваться.
— Нет, слава богу, все кончено.
— Прошу тебя.
— Не-ет.
— Ну, не хочешь убивать, так хотя бы слезь: ты такой тяжелый — сил нет.
Слезаю, Ирена как ни в чем не бывало садится в прежнюю позу, берет стакан и снова становится секретаршей посольства, принимающей у себя знакомого. Сажусь на диван напротив нее и после короткой паузы соглашаюсь.
— Ладно, так и быть — пользуйся всей этой историей про подарок, делай что хочешь.
Как всегда насмешливо и бесцеремонно, Ирена выпаливает с наигранной заботливостью: — Правда? Нет, серьезно? Ты разрешаешь? — Повторяю, можешь делать с этой небылицей все, что тебе заблагорассудится. И прости за то, что я на тебя навалился. Я как подумал, что меня ждет, так прямо уже ничего не соображал.
— Вовсе ты на меня не наваливался: ты пытался меня убить. А это не одно и то же. Если бы ты просто навалился, уж я бы сумела тебя отшить.
— Влюбленного в тебя мужчину ты отталкиваешь, а убийцу, готового тебя придушить, принимаешь без особых возражений. Разве не так? Отпивая маленькими глотками из стакана, она поднимает на меня глаза и кивает головой в знак согласия.