Боб бросил сигарету в черную неподвижную воду, положил руку на бортовое ограждение и тут же резко отдернул ее. С отвращением он произнес:
— Какая гадость! — Затем ударил ногой по релингу: — Эта дерьмовая калоша никогда не отплывет!
Я вторил ему грязным ругательством. Мы замолчали, полные внутренних проклятий. Уже три часа мы напрасно ждали сигнала сирены — полнейшее бездействие. Чтобы обойти судно, которое должно было доставить нас в Шанхай, времени потребовалось немного. В нашем распоряжении находилось небольшое грузовое судно, где нам предстояло прожить три дня и три ночи: на нем имелись четыре каюты, сооруженные над верхней палубой, по две с каждой стороны единственного общего помещения, служившего одновременно столовой, салоном и баром. Запах прокисшего пива сделал воздух в нем с трудом выносимым.
Наш багаж стоял перед закрытым отсеком, ставшим нашим жилищем. Юнга исчез вместе с ключом. Мы не жалели об этом. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить, что отсек годился лишь для спанья. Две койки, одна над другой, и доисторический умывальник занимали почти все пространство. Невозможно было даже одеться двоим одновременно в этой конуре, меньшей, чем купе спального вагона.
К тому же судно было омерзительно грязным. Казалось, палубу никогда не мыли. Все, к чему ни прикоснешься, оказывалось липким.
В бессильной ярости я вспомнил довольную улыбку Волэ, нашего казначея из Владивостока. Этот болван заявил нам:
— Парни, я добыл для вас два славных места. Судно грузовое, да, но судно голландское. А у голландцев, знаете, можно есть на полу. Вам будет лучше, чем на пароходе… Голландское судно, парни!
В качестве голландцев перед нами предстали китаец в очках — он молча взял наши билеты — и юнга-малаец, исчезнувший в полумраке с ключом от нашей каюты. Правда, на корме судна этой безветренной ночью висел, словно тряпка, корабельный флаг Нидерландов.
Мы провели три часа, ходя по кругу, как лошади на манеже, по узенькой и липкой палубе, не встретив ни одного человеческого лица, за исключением — мы не могли больше их выносить — людей из полиции и таможни. Но они совершенно нас не трогали. Один за другим они поднялись в апартаменты командира и больше оттуда не показывались.
Каждый раз, когда нетерпение приводило нас к месту, где жил невидимый капитан судна, мы натыкались на желтокожих людей в форме. Они делали нам знак удалиться, и мы были вынуждены снова считать мигающие огни порта Кобе.
Время шло. К судну, стоящему на рейде довольно далеко от пристани, подошла лодка: какой-то японец, совершенно усохший и старомодно одетый в кимоно, высадился с помощью двух слуг. Гребцы согнулись в бесконечном почтении и замерли в ожидании.
— Шишка! — пробурчал Боб. — Надеюсь, он арестует начальника этой помойки. Что-то здесь нечисто!
Прошло полчаса…
Покрытая плесенью лестница, спускавшаяся с полуюта, закачалась под многочисленными шагами. Старый японец показался первым, затем вышел полицейский офицер, затем жандармы и таможенники. Небольшого роста седеющий человек, почти без шеи, со сверлящими бесстрастными глазами, замыкал шествие. По его замызганной куртке с обрывками нашивок мы узнали капитана судна.
Боб произнес вслух по-английски:
— У этого мерзавца независимый вид!
Никто не обратил внимания на его слова. Шло состязание между высокими гостями и командиром в бесконечных проявлениях вежливости, в поклонах, обмене общепринятыми, освященными этикетом, расцвеченными формулами приветствиями. Затем состоялось соревнование в вежливости между офицером и старым японцем: каждый хотел предоставить другому честь покинуть судно первым. Старик, как мы и подозревали с начала этого танца, признал себя побежденным. Слуги приняли его на руки, словно священный предмет. Полицейские и таможенники сели на сторожевой катер. Заунывная жалоба наполнила ночь: сирена.
— Наконец! — сказал Боб командиру. — Знаете…
— Да, да, знаю, — прервал тот очень хладнокровно, но доброжелательно, — и от всего сердца извиняюсь, но этим японским формальностям никогда нет конца. Они поискали, поискали…
Я грубо вмешался:
— И ничего не нашли? Не так ли?
Командир немного отступил. Глаза его стали совершенно непроницаемыми. Но другой голос ответил мне:
— Совершенно ничего, представьте себе, лейтенант!
Я не слышал, как подошел этот человек, и был неприятно удивлен неслышным приближением его огромного тела — он был огромен во всех размерах: в высоту, ширину, толщину. Мне пришлось задрать голову, чтобы взглянуть в лицо колосса. И прежде всего я увидел губы. Они сразу же произвели на меня отвратительное гипнотизирующее действие. Глаза, почти не видные под толстым слоем жира, белокурые волосы, очень тусклые и уничтоженные залысинами, странная бледность щек — все это я отметил позже. Но в тот момент я был загипнотизирован только ртом, невероятно широким и мясистым, грубым и омерзительным его рисунком. Его чувственность, непристойность были сродни эксгибиционизму.
Улыбка, заключавшая в себе в высшей степени циничную уверенность и непостижимую угрозу, делала этот рот совсем гнусным; и тут человек снова заговорил:
— В самом деле, господа офицеры, мне жаль, что ваши первые впечатления на моем судне оказались тягостными. Именно так, вы на моем судне, и надо, чтобы вы это знали. Меня зовут Ван Бек, и я — владелец судна.
— Наконец хоть один голландец на борту! — хмыкнул Боб.
— Есть еще один, — невозмутимо произнес колосс. — Вот он.
Он указал на моряка с истрепанными нашивками. Тот слегка поклонился.
— Капитан Маурициус, — сказал он, — командующий „Яванской розой" к вашим услугам, господа офицеры.
Оба этих человека, в которых не было ничего комичного, скорее наоборот, казалось разыгрывали перед нами какой-то фарс, полный невидимых гримас: два мрачных клоуна на призрачной палубе…
Раздражение, накопившееся у нас внутри, вырвалось наружу. Мы вместе заорали:
— „Яванская роза"!
— Калоша!
— Клоака!
— Это разбой!
— Подлость!
Мы могли продолжать долго. Ван Бек и капитан Маурициус невозмутимо слушали нас. Их явное дружелюбие лишь разжигало нашу ярость: наши голоса становились все пронзительнее, ругательства все грубее. Словом, думаю, выглядели мы смешно, но в это время рев сирены прервал нас.
— Если вы недовольны, вы еще можете сойти, — медленно произнес Ван Бек. — Так ведь, Маурициус?
— Разумеется, — подтвердил капитан. — У них по меньшей мере пять минут до третьего свистка.
Я положил руку на плечо Боба. Мы были согласны.
— Хорошо! — сказал Боб. — Возместите плату за проезд, и мы высаживаемся.
Короткий мрачный смех всколыхнул огромную грудь Ван Бека.
— Вы слышали, Маурициус? — спросил колосс. — Они хотят деньги.
Вместо ответа капитан сплюнул за релинг.
Боб имел передо мной явное преимущество: чувство бесполезности. Отважный до безрассудства, он умел там, где всякое усилие было абсурдно, взять себя в руки и ждать, если случай предоставлял лишь один шанс из ста. Я не обладал подобным хладнокровием. Когда меня жег гнев, я становился слепым животным.
Наглость негодяев „Яванской розы" привела меня в дрожь, которую я с наслаждением ощущал, как это всегда со мной случалось, когда здравый смысл уступал инстинкту.
Волна, захлестнувшая меня, была мне хорошо знакома: я испытывал потребность нанести удар, и решительно.
Так как я понимал, что мои мускулы ничего не стоили для этих двоих, один из которых был глыбой мяса, я вспомнил о своем револьвере. Или, вернее, о нем вспомнила моя рука. Она нашла его в правом кармане кителя, прежде чем я подумал об этом. Рефлекс был таким быстрым, что Боб, я знал, не сумеет ни остановить мою руку, ни даже отвести в сторону рукоятку револьвера. Я уже наслаждался дикой радостью…
Насколько же я был изумлен, когда почувствовал, что кто-то обхватил меня сзади за пояс и держал так крепко, что моя рука оказалась прижатой к бедру!
Я рывком развернулся — объятия разжались. Я оказался перед юнгой-малайцем. Он ничего не говорил, только на его худом, возбужденном лице сверкали глаза, полные мольбы.
Последний вой сирены прозвучал в сырой ночи. Я почувствовал себя опустошенным и разбитым.
— Похоже, вы все-таки сможете совершить неплохое путешествие, если откажетесь от некоторых своих затеек, — произнес бесцветный, неприятный моему уху голос.
Сказав это, Ван Бек ушел вместе с капитаном. Они поднялись на мостик.
— Зачем ты помешал мне? — спросил я у юнги вяло, без определенного интереса.
Он робко ответил на pidgin[1]:
— Тебе досталось бы от них больше, чем им от тебя.
— А тебе что до этого?
— Ты был ко мне добр.
Мальчик оглянулся по сторонам и, никого не увидев, вынул из своих лохмотьев несколько американских, русских и японских монет. Я вспомнил, что вычистил свои карманы, дав ему эти смехотворные чаевые: это было все мое состояние.
Судно завибрировало. Огни порта сдвинулись с места.
Мы отплыли.
В который раз…
В очередной раз очертания земли, едва нам знакомой, растворились на горизонте. В который раз нашим прибежищем было судно, окруженное морем. Но каким морем! Липким, темным и до такой степени туманным, что не был виден след за кормой. Что касается судна, уже известно, чего оно стоило.
Когда стало невозможно различить неясные очертания берега, растаявшего в ночи, мною овладела настоящая тоска. Что делать в эти три нескончаемых дня?
Духовной жизни в это время у меня никакой не было. Читать, так сказать, я отвык, просматривая лишь газеты. Я существовал только благодаря встряскам, которыми какой-нибудь случай возбуждал мои чувства. Драки, карты, попойки, наслаждения — смена лиц и тел — и сам я, растворившийся в этой безудержной игре — такой представлял я себе судьбу настоящего мужчины. Вот в чем был смысл его существования. Ничто не приводило меня в такой ужас, как тоска.
Между тем я сидел на вонючей посудине без всякой надежды на проблеск, развлечение. В довершение ко всем бедам я оттолкнул этих двух людей, которые командовали судном и могли бы сократить часы рассказами о своих приключениях, отринул их без малейшего шанса на обратный ход. И чем я этого добился? Неудавшейся угрозой, бравадой, охлажденной ребенком!
Мостик „Яванской розы" был очень плохо освещен. Мне повезло: Боб не мог увидеть, как кровь бросилась мне в лицо и оно запылало. И сию же минуту я ощутил потребность разорвать окутавшую нас тишину, она становилась все отвратительней из-за однообразного скрежета судна и мерного шума от форштевня, рассекавшего текучую бездну.
— Странное судно! Странные люди! — произнес я самым непринужденным тоном, какой только сумел изобразить.
Боб не отвечал, и я продолжал:
— И странный юнга! Несомненно, он рос среди драк. Ты же видел, он догадался, что я хотел сделать?
— Я видел только, что ты вел себя как болван! — ответил Боб.
Я это знал. Но мне не понравилось, что он так сказал.
— Послушай, Боб, — начал я, — если ты считаешь себя настолько умнее…
Он сухо оборвал меня:
— Я ничего не считаю. Я не хочу прибыть в Шанхай в кандалах и вшах. Вот и все. Как только мы там окажемся и нам потребуется задать кое-кому трепку, мы это сделаем. И, поверь, я не буду последним при этом.
Он зажег сигарету. Я отчетливо увидел рисунок его губ, крепко сжатых, жестоких. Нет, Боб ничем не поможет мне в этой вселившейся в меня смертельной тоске. Эта внезапная уверенность была вызвана не нашей ссорой. Ссоры возникали у нас тысячи раз со дня отъезда из Франции. Я вдруг постиг истину озарением, внезапно освещающим подлинную суть давних отношений. Помимо некоторых элементарных инстинктов, присущих нам в равной степени, и духа соперничества молодых животных, ничего общего между Бобом и мной не было. Ничто не питало в нас взыскательность, свойственную дружбе: мы были товарищи в самом прямом и узком смысле этого слова.
В случае необходимости мы готовы были отдать последнюю рубашку и жизнь ради другого; мы любили вместе пить и посещать подозрительные заведения, кидаться на девочек и проводить ночи за картами, потому что никто из наших спутников не имел такой тяги, как мы, к подобным играм. Но, кроме этого, нам нечего было сказать друг другу, и истинная нежность, которая одна только наполняет смыслом молчание, между нами отсутствовала.
Потому-то, после нескольких затяжек, Боб машинально предложил:
— Пойдем выпьем!
Я сделал вид, будто возражаю, и пробурчал:
— У меня ни одного су.
— И у меня тоже, — сказал Боб. — Тем более надо выпить!
Изречение возымело действие. Я последовал за Бобом в обеденный зал.
Там открыли иллюминаторы. Бриз рассеял запах прокисшего пива. Стол для ужина был уже накрыт. Я насчитал пять приборов.
Перед простеньким баром, устроенным по правому борту, стоял пассажир, которого мы еще не видели. Это был белый, но он потрясающе легко и бегло разговаривал по-малайски с юнгой, обслуживающим его. Он заметил нас, лишь когда мы встали позади него. Тогда он внезапно обернулся и воскликнул, словно был захвачен на месте преступления:
— Извините! Извините меня, джентльмены! Я не мог знать, что на такой лодчонке, как у Ван Бека, будут плыть такие изысканные люди! Я не мог этого знать, так ведь? Так вот, я объяснял этому сопляку на его жаргоне, какой я хочу коктейль. Все-таки надо, чтоб он меня понял, не так ли? Эти дикари никогда не выучат английского языка! Не окажете ли мне честь выпить со мной? Однако мне неловко, не знаю, что это сегодня со мной, право, в самом деле, не знаю, — я еще не представился. Сэр Арчибальд Хьюм, да, сэр Арчибальд, сэр, вот именно, сэр Арчибальд Хьюм.
Несмотря на болезненную скорость, с которой эта речь была произнесена, мы поняли каждый слог. У нашего собеседника была прекрасная, отточенная и даже манерная артикуляция. Она показывала уровень образования лучше, нежели настойчивое подчеркивание титула.
Я рассматривал его в свое удовольствие, пока он длинной, костлявой, слегка дрожащей рукой делал юнге знак налить нам выпить. Сэр Арчибальд был довольно невысокого роста, но из-за своей необычайной худобы казался гораздо выше. Красивая седая шевелюра украшала костистое, со впалыми щеками лицо. Его зернистая кожа имела цвет высохшей на солнце рыбьей кости. Он был гладко выбрит, но на его неряшливой одежде не хватало пуговиц как раз там, где их отсутствие бросалось в глаза.
Властным жестом он поднял стакан, и, если б его рука не дрожала, жест был бы вполне официальным.
— Джентльмены, — произнес странный субъект, — позвольте же предложить тост за Французскую Республику, за победу Англии и за нашу общую победу.
Он выпил залпом, торжественно выпрямившись. Рука его стала тверже.
„Яванская роза" тихо поскрипывала.
— Джентльмены, — заговорил сэр Арчибальд, — вы не можете себе представить, какое удовольствие доставляет мне ваше присутствие. Общество изысканных людей для меня важнее, чем пища. — Речь его стала быстрее, он почти захлебывался. — Когда ты рожден в благовоспитанной среде, невозможно, не страдая, выносить грубиянов. Обстоятельства, да, именно… именно это слово, обстоятельства вынудили меня сесть на это ужасное судно. Я счастлив, что не меня одного и что я не наедине с Ван Беком и Маурициусом… — Он пожал плечами. — Маурициус! Он называет себя европейцем. Человек, родившийся на Суматре и бывший на Западе не дальше Сингапура! Его жизнь прошла между Японией и голландской Индией. Можете себе представить, джентльмены! А Ван Бек! Когда я познакомился с ним, он держал кафешантан. Да, именно, и не самый изысканный! Белые среди желтых на этом судне. Допустимо ли это, спрашиваю я вас? Первый раз, когда он меня увидел, он сказал: „Сэр Арчибальд, я так польщен, так польщен…"
— Я и теперь польщен, мой дорогой Арчи, представьте себе! — послышался голос Ван Бека.
Он уже был рядом с нами, но ни один звук не возвестил о его приближении.
Если бы судно наткнулось на подводный риф, Хьюм, вероятно, растерялся бы меньше. Плечи его сразу обвисли. Он выглядел ужасно маленьким рядом с этим колоссом. Губы его задрожали. Наконец он смог произнести несколько звуков, потом пробормотал:
— Я… я хотел… нет, то есть… я… поверьте, я ничего не говорил дурного, правда, не так ли, джентльмены?
Этот человек нас не знал. Мы не сказали ему и трех фраз (он не дал нам на это времени), и теперь униженно, в страхе, он умолял нас подтвердить его ложь.
Я бросил на Боба удивленный, полный отвращения взгляд.
— Бесполезно, — холодно сказал Боб. — Самое неоспоримое качество Ван Бека — это прекрасный слух.
— Да нет же, нет! — вскричал сэр Арчибальд. — Не думайте, джентльмены, уверяю вас… вы намекаете… нет, я не это хочу сказать. Я хочу сказать, что Ван Бек — необыкновенный человек, — он почти плакал, — нет, не это… нет, нет, так, я правильно сказал: необыкновенный…
Колосс улыбался. Рот его был похож на медузу. Он молчал, тяжелый взгляд едва видимых глаз безжалостно уперся в маленького седовласого человечка, продолжавшего лепетать бессвязные слова. Было очевидно, что Ван Бек бесконечно наслаждался этим смертельным ужасом. Чем дольше длилось его молчание, тем больше Хьюм терял контроль над собой. Я видел, что он на грани припадка, как это случается с истеричными людьми. И, несомненно, Ван Бек довел бы его до этого, если бы капитан Маурициус, появившийся в этот момент, не крикнул:
— К столу!
С ужином расправились быстро. Ван Бек и Маурициус время от времени тихо переговаривались по-голландски. Боб насвистывал военный марш. Я молча ел. Хьюм пил. Он ни к чему не прикоснулся из того, что подавал ему юнга (хотя кухня на этом судне, где всякое удовольствие, казалось, запрещалось, была удивительной), но проглотил с дюжину порций виски. Ван Бек наблюдал за ним с гнетущим удовлетворением.
— Кредит всегда открыт, Арчи! — бросил он ему, поднимаясь вслед за Маурициусом, который ушел, не попрощавшись.
Как только дверь за колоссом закрылась, Хьюм стал тем человеком, с которым мы познакомились.
— Бог мой, Бог мой! — вздохнул он. — Как трудно иметь дело с оригиналами! Но, джентльмены, не следует унывать. Теперь вечер наш, здесь теперь только мы, светские люди, не так ли? Воспользуемся же этим, воспользуемся! Что вы скажете о партии в покер, джентльмены? Бой, карты! Живо!
Жадность проступила на его изможденном, бескровном лице — я не видел этого даже тогда, когда он протягивал руку к стакану спиртного. Меня охватило такое отвращение, что я швырнул на пол липкую колоду, вынырнувшую из лохмотьев юнги.
Сэр Арчибальд воззрился на меня, затем его рот искривился, как у капризного ребенка, готового зареветь.
— Вы видите, каковы изысканные люди? — произнес Боб, отчеканивая каждый слог.
— Но все же, все же… вы выпьете со мной по стаканчику? — прошептал Хьюм.
Это было уж слишком, даже для Боба. Он взял меня за руку, и мы вышли.
Сэр Арчибальд бормотал уже что-то по-малайски.
Когда сегодня я вспоминаю эту первую ночь на „Яванской розе", меня охватывает глубокое сожаление.
Это судно, полное мрачных загадок, пыхтение которого во мраке Китайского моря я слушал, лежа на настоящей морской койке, как я должен был любить его, я должен был бы пропитаться насквозь его запахом, его тайной, его пороками!
Почему я не сошелся теснее с сэром Арчибальдом, с колоссом Ван Беком? Я смог бы выудить у них столько историй!
Но тогда я не знал, что самое необычное приключение часто выглядит гнусным, а главное, будучи совсем молодым, я хотел прожить каждую минуту своей жизнью и потому не испытывал интереса к жизни других.