Саша Карнеги Знамя любви

Часть 1

Глава I

Степной орел парил в потоках мягкого весеннего ветра, прилетевшего с запада, из Польши. Время от времени орел одним мощным движением взмахивал своими гигантскими крыльями, разглядывая голодными глазами лежащую внизу землю. Все было неподвижно и озарено розовым утренним светом, только длинные струйки дыма лениво выползали из труб большой белой усадьбы. На заливных лугах у реки не резвились зайцы, лисицы и косули затаились в дремучих лесах, которыми поросли равнины меж невысоких холмов; обширные угодья Раденских лежали, окутанные тонким слоем тумана после бурной весенней оттепели.

Как бы наверстывая упущенное после суровой зимы, весна в этом году внезапно нагрянула на Украину теплым западным ветром вместе с громким криком диких гусей, держащих свой путь дальше на север, накануне вечером растопила казавшийся вечным снег и всю ночь весело громыхала на реке льдинами. Апрельское солнце быстро высушило распутицу на обширных землях принадлежащего Раденским имения Волочиск, оставив только немного снега на северных склонах холмов.

Орел взмыл вверх над белой усадьбой. В дверях усадьбы стояла девушка и, ладонью заслонив глаза от солнца, восторженно наблюдала, как могучая птица проносится мимо усадьбы и устремляется через широкую Подольскую степь к похожей на подкову излучине Буга. Как бы она хотела лететь с этой птицей и увидеть весь мир ее зоркими глазами! На западе она бы увидела отроги Карпат, которые, словно черные копья, вонзались в равнины, тянувшиеся до Днепра и еще дальше до самой Монголии. На севере холмы постепенно переходили в границу между пашнями Припяти и бесконечной каймой лесов. На юге среди диких оврагов и ущелий, словно змея, петлял Днестр, добираясь до Черного моря через владения турок.

Она смотрела вслед птице до тех пор, пока орел не растворился далеко в небе. Тогда она шагнула во двор, где было слышно, как кто-то поет:

Наползли черны тучи на тихий Дон от Черкасска до самого моря.

Казацкая песня свободно лилась в теплом весеннем воздухе и внезапно оборвалась, когда певец увидел приближающуюся к нему девушку.

Сидя около дверей амбара, Михаил Фомин смазывал новое кожаное седло, втянув глубоко в плечи морщинистое обветренное лицо, много лет назад заслужившее ему среди волочисской челяди прозвище Орех. «Мишка еще больше похож на черепаху, чем обычно», – подумала девушка, улыбнувшись, когда ее любимец, огромный пес, с лаем закружился у ног старика.

– Пошел, пошел вон! Цыц, дьявол, кому говорю, не слышишь, что ли?

Его лохматая голова раскалывалась с похмелья – всю ночь они с Осипом-кузнецом крепко пили, – и собачий лай отдавался в его ушах, будто пальба сотни мушкетов.

Но при виде девушки его лицо просветлело. Святые угодники, она была настоящей красавицей. Густые черные волосы переливались на солнце, лицо до сих пор оставалось смуглым после прошлогоднего знойного лета; вокруг ее маленьких красных сапожек вилась дворовая пыль. Казя Раденская была похожа на настоящую казачку: она любила яркие платья и при ходьбе, как и все казачки, гордо покачивала бедрами.

Он искоса смотрел на девушку маленькими налитыми кровью глазами, медленно посасывая трубку, набитую зельем, заменявшим ему табак. Волосы цвета воронова крыла, высокие татарские скулы и тело, созданное для того, чтобы пленять мужчин. У нее была не такая налитая, мощная грудь, как у казачек, она была уже в плечах, но эта девушка, которая сейчас, смеясь, разглядывала его продолговатыми, чуть раскосыми глазами, обнажив в улыбке белые неровные зубы, что делало еще привлекательнее ее широкий чувственный рот, эта девушка скоро превратится в женщину, способную разжечь огонь в чреслах смиреннейшего из скопцов. Его грубая темная рука отложила в сторону седло, он с вожделением вздохнул об утраченной молодости. Наконец, он первым заговорил:

– Так твой отец воротился, а? И Яцек с ним. Вовремя, вовремя, – проворчал он сквозь клубы дыма. – Когда мне надо потолковать с графом о лошадях или о конюшнях, где он? Повесничает в Варшаве или в Кракове, или еще где.

– Он будет рад узнать, что ты о нем думаешь, – сказала Казя, устраиваясь поудобнее на куче соломы перед конюшней, так чтобы яркая вышитая юбка не трепетала на ветру, как флаг.

– Э-ээ... Да все это я ему уже сказывал. «Уж коли у нас есть лучшие лошади на Украине от Карпат до Днепра, так какого рожна вам еще надо, ваше превосходительство? – говорю я ему. – Тратите время на болтовню умников из сейма, а на что нам их законы?» Так напрямик и сказал: «Вы, граф Раденский, самый большой помещик в этих краях, хозяин Волочиска и еще Бог весть чего, но о лошадях вы не думаете».

– А что он? – Казя зарыла ноги в солому.

– Он кричит, что я старый глупый казак. Я! Да я оседлал лошадь и надел саблю, когда он еще молоко у мамки сосал. – Мишка шумно перевел дыхание, в сердцах хватив кулаком по седлу.

– А я ему говорю, мол, ищите себе, ваше превосходительство, другого конюшего. Я здесь уже, почитай, двадцать лет с лишком, пора и честь знать.

– Так прямо и сказал, Мишка? – невинно спросила Казя, разглядывая возящихся возле корыта кур.

– Так и сказал, – он посмотрел на нее подозрительно. Эта барышня была сущим чертенком. Так и норовит сыграть шутку. – Твой брат должен чаще дома бывать, с лошадьми, а не в Кракове. Там хлопца только портят, обрядят в мундир – и ну в солдатов играть. Баловство одно. Разве не Яцек будущий хозяин Волочиска? Нужно, чтоб он разумел и о лошадях, и о поместье. Само-то оно управляться не будет, – Он сбился на неразборчивое бормотание.

– Заниматься лошадьми буду я, – перебила его Казя.

– И ты сможешь, деточка, еще как сможешь. Ты управляешься с ними почище иного казака, – он довольно пыхнул своей трубкой, закрыв глаза от яркого солнца. На его заскорузлой, почти черной шее, которую семьдесят лет сряду жгло солнце, отчетливо белея, выделялся шрам.

– Поляки, – внезапно воскликнул он. – Чудной народ. Католики, фу-ты ну-ты. И зачем я остаюсь на ихней земле?! Мне бы уйти на Дон к своему народу.

– Ты правда не любишь нас, Мишка?

– Я родился в степи, – медленно сказал он в ответ, – У меня есть шрамы от турецкого ятагана, – он ткнул пальцем в шею, – от русской пули и от польской пики. Почему я должен кого-то любить, ответь мне.

– Чепуха, – сказала она быстро, – Если бы мой отец не подобрал тебя полумертвого и не привез сюда...

– Я бы встал у стервятника колом в глотке.

Они оба засмеялись. Михаил Фомин родился в год, когда подавили бунт Стеньки Разина. Он служил у гетмана Мазепы и сражался под Полтавой на стороне шведов, где русская пуля продырявила ему бок. Он дрался с турками во время многочисленных набегов и стычек и дважды на борту казачьего струга доходил до самого Константинополя. Подобно своим собратьям, он больше знал о войне и оружии, чем о повседневных трудах и заботах, а в свое время, будучи молодым и лихим казаком, умел завоевать женское сердце не хуже, чем зарубить саблей турка.

Он вынул изо рта трубку и запел хриплым, но удивительно мелодичным голосом:

«И за белы руки тут вывели Стеньку Разина. И на великой, на Красной площади отрубили ему буйну головушку».

Старик грубо сплюнул себе под ноги. Из кухонной двери, переполошив кур, вышла кухарка Анна с охапкой зерна в дерюге. Не заметив Кази, она громко выкрикнула:

– Что, некого тебе оседлать, пьянчуга, старый вонючий козел!

Захохотав, она довольная удалилась. Он что-то обиженно проворчал. В седле Мишка менялся: из сгорбленного, кривоногого старика он превращался в могучего кентавра, срастаясь с конем, цепко сжимая своими ногами пышущий жаром круп коня, из которого, казалось, исходит черная сила. Когда Казя была маленькой, он, чтобы потешить ее, часто устраивал представления – пришпоривал коня и с диким гиканьем бросался на окраину сада в густые заросли желтых подсолнухов. Свиньи и гуси с визгом разлетались в разные стороны, когда он несся с казацким боевым кличем «Нечай! Нечай! Руби! Руби!»

Его хлыст свистел, словно сабля, и головки подсолнухов слетали со стеблей, чтобы тут же превратиться в пыль под тяжелыми конскими подковами.

Он и сейчас был способен повеселить детишек, но с возрастом рука его стала не такой гибкой, и хлыст не рассекал воздух с прежней удалью и сноровкой. Но голос его оставался все таким же зычным и трубным. «Голова с плеч», – кричал он победно, наслаждаясь своим триумфом среди восторженной детворы. Или задористо выкрикивал: «Иезуит, выходи!» – когда рядом находился патер Загорский, Казин учитель-иезуит. Тогда он бывал просто великолепен, его черные глаза загорались диким огнем, как будто по-звериному неукротимая душа силилась высвободиться из заточения в дряхлом теле.

– Глупая баба, – он погрозил кулаком кухне. – У тебя не голова, а тыква. Я еще не слишком стар, чтобы тебя... – он выругался со всем презрением, которое вольный казак может питать к крепостному холопу.

– Расскажи мне еще о Стеньке Разине, – попросила Казя, стараясь его успокоить, – пожалуйста.

Она подтянула колени вплотную к груди и приготовилась слушать. Большинство его историй она давно знала наизусть, но любила слушать, как он рассказывал о станицах на берегу Дона, о бескрайних степях, о загадочных восточных землях, на которых жили, любили, сражались и умирали буйные непокорные люди. Эти истории завораживали ее. В ее воображении вставали чудесные картины, вызванные его рассказами. Она видела большую тихую реку, шепчущий на ветру ковыль, клубы пыли под копытами быстрых всадников, покрытую соломенными крышами станицу, прячущуюся среди тополей и ив. Смешное в этих историях смешивалось с печальным, доброе с жестоким, и всюду било через край несгибаемое жизнелюбие.

– Его называли атаманом бедных, – сказал он, напрочь забыв о седле. Мишкин голос звучал все сильнее и сильнее, когда он описывал поход казаков, двинувшихся от Дона к Уралу на боевых стругах по великой русской реке Волге. – Стоило ему вымолвить слово, и царские корабли вместе со стрельцами и воеводой застывали на месте, как камень. Но не женщины. Э-эх, женщины не теряли времени попусту, – Мишка зашелся хриплым смехом, похожим на тявканье лисицы, и затянул песню:

«А чуть взмахнет он рукою, выходят к нему красны девицы. Из чертогов златых, из теремов расписных.»

В его глазах Казя увидела едва заметный жаркий и влажный блеск, хорошо ей знакомый: она видела его в трусливых исподтишка взглядах кучеров, в дерзком откровенном взгляде Павла, молодого парня, Осипова сына; даже в глазах патера Загорского загорался странный огонек, когда, чтобы лучше объяснить какую-нибудь сложную задачу, он садился с ней рядом и, словно невзначай, его худая жилистая рука ложилась на ее плечи, как будто арифметические правила таились в кончиках его пальцев и могли передаться через легкое прикосновение.

Она привыкла к этому огню в обращенных на нее глазах мужчин. Он жег ее, волновал и доставлял странное, ни с чем не сравнимое удовольствие, хотя нередко, помимо своей воли, она заливалась краской, чувствуя себя обнаженной. Часто, когда она купалась в озере или стояла раздетой перед огромным зеркалом в своей комнате, она представляла себе, что стоит перед мужчиной, медленно поворачиваясь перед ним на цыпочках, наслаждаясь ощущением своего красивого женского тела, ждущего объятий сильных мужских рук. Ей очень хотелось спросить старика, так же ли она красива, как те девушки, которых он знал в молодости. Но вместо этого она спросила:

– А что с ним случилось потом?

– Потом? Он умер, как и все мы умрем. Но он умирал медленно и ужасно, из него сделали кровавую кашу, расплющили каждую его кость. На него смотрели эти проклятые московиты, пошли им, Боже, чуму, его предал родной народ, и с тех пор казаки несут на себе клеймо иудиного греха.

Мишка сердито подергал себя за седые усы.

Говорят, что однажды другой атаман поведет казаков с Дона на Москву и скинет с трона царя, этого кровавого пса. Я слышал это от одной мудрой старухи в нашей деревне. Она настоящая ведьма и по ночам летает на ухвате.

– А помнишь ту цыганку, которая предсказывала будущее, когда у нас гостила Фике?

Казя ясно представила себе высокую изможденную женщину в подпоясанном овечьем кожухе и лаптях, которая жила в лесу вместе с дровосеками. Это было в тот день, почти шесть лет назад, когда они все поехали кататься в лес: Фике, она сама, ее щеголеватый кузен Станислав Понятовский и Генрик Баринский из Липно. Она навсегда запомнила слова цыганки:

– Когда-нибудь для тебя наступят времена великой печали, но потом придет счастье, каким не может похвастаться ни одна женщина в мире.

Цыганка поглядела сначала на Фике, затем на Станислава Понятовского, покачала головой, и никакие просьбы не могли заставить ее говорить. Повернувшись к Генрику, она сказала:

– Ты проживешь много жизней, но из них лишь одна принесет тебе истинное счастье.

Ничего не поняв, Генрик по обыкновению весело рассмеялся, цыганка молча отошла от них, унося тайны их судеб в своей черной, как смоль, голове.

– Эта ваше Фике, – сказал Мишка, мрачно дыша перегаром, – что с ней сталось теперь?

– Она живет со своим мужем во дворце в Санкт-Петербурге, это за много верст отсюда.

– Так она вышла замуж за русского?

– Нет, за немца. Почти за немца. Он в недоумении покрутил головой.

– Вышла замуж за немца, а живет в Санкт-Петербурге во дворце?

Это было выше его понимания.

– Да кто она? Королева что ли?

– Она великая княгиня, – сказала Казя.

Мишке с трудом давалась дворцовая иерархия. Казя попробовала пояснить.

– Великая княгиня Екатерина... – начала она.

– Ее же Софьей звали! – Мишка раздраженно сплюнул и взорвался. – Мы, казаки, не любили всяких там царей и княгинь. – Мишка пнул ногой седло и ворчливо признал. – А она была не робкого десятка. Помнишь волков?

– Да, помню, – тихо сказала Казя.

Ветер доносил протяжный заунывный вой серых хищников. Две девочки что было сил бежали по заснеженному лесу, преследуемые призрачными серыми тенями, мелькавшими между стволов берез. Девочки спотыкались, падали, пошатываясь, вставали, стараясь спастись от беспощадных зверей, способных загнать и самого быстрого лося. Фике закричала:

– Нога! Я подвернула ногу. Я не могу больше бежать. Девочки остановились. Смерть гналась за ними по пятам. Бежать больше нельзя. Они встали спиной к спине в сгущавшихся сумерках, с отчаянием наблюдая, как вокруг них все теснее и теснее смыкается круг серых теней... Щелканье челюстей смешивалось с криками о помощи. Вдруг послышался стук копыт, и в волков полетели горящие головни. Мишка спрыгнул с коня, ругая на чем свет стоит их глупость. Яцек, ее брат, дрожал от волнения и внезапного облегчения... Но больше всего Казю поразила храбрость Фике. Несмотря на ужасную боль в ноге, ни единого слова жалобы, только бессильная ярость на свою собственную беспомощность! Такую хорошую подругу поискать надо!

– Но она слишком тощая, – продолжал он. – Кожа да кости, ну прямо суслик после зимней спячки.

Он затянулся трубкой.

– Так она подцепила себе муженька, великого князя какого-то? Ну-ну. Не расстраивайся, девочка, ты найдешь себе мужа получше. Молодые красавцы так и будут виться вокруг тебя, чтобы назвать своей даней. Э-хе-хе, и не очень молодые тоже.

Он посмотрел на нее, сощурив свои маленькие глаза, его тонкие губы раздвинулись в озорной улыбке, которая вновь сделала Мишку молодым, несмотря на остатки зубов, чернеющие у него во рту.

– Держи их в ежовых рукавицах, – посоветовал он.

Она откинула назад голову и искренне без кокетства захохотала. Ее длинная шея была ровной и нежной, как сливочное масло. В голубятне, устроенной на крыше конюшни, громко ворковали белые голуби, первые ласточки носились друг за другом вокруг луковичных куполов часовни, там же, деловито чистя клювом перья, сидели галки.

Когда золотые часы на часовне зашипели и пробили одиннадцать, с балкона усадьбы раздался голос, заставивший голубей с громким хлопаньем крыльев взмыть в воздух, а собаку угрожающе заворчать.

– Казя! – голос был скрипучим, как ржавый напильник.

– Господи, я забыла про время, – она вскочила с соломы.

– Чтоб ты сгинул, старый ворон, – пробормотал казак, глядя вверх на высокую фигуру в длинной сутане и широкополой шляпе. – Он не видел тебя. Спрячься в амбаре.

Он затянул новую песню:

«Ни пива, ни меда не лью, братцы, в глотку...»

Священник перегнулся через балюстраду с выражением крайнего раздражения на костлявом лице, его длинный красный нос торчал, будто клюв журавля, нацелившегося на лягушку.

«А с вечера и до утра я пью только водку...»

Мишка посмотрел вверх, на балкон. Его голос стал громче, он вполне наслаждался происходящим.

«Вишневую водку...»

Он многозначительно замолчал, наполнил легкие и выпалил с триумфальным ревом:

«Из очень большого ведра!»

Затем он невинно обратился к иезуиту:

– Вы меня звали, патер?

– Вы видели графиню Казю? – глаза патера Загорского были тусклыми и бесстрастными.

Вместо ответа Мишка плюнул себе на ладонь и начал тереть седло.

– Так как она делит досуг примерно поровну между своими лошадьми и вами, – едко продолжал патер Загорский, – я предположил, что вам известно ее местонахождение.

Эта велеречивая тирада не произвела на Мишку ровно никакого впечатления, он только шумно затянулся трубкой.

– Так что же, сын мой?

– А кабы я и знал, разве сказал бы? Чтобы ее пичкали разными поповскими выдумками, забивали ее головку всяким вздором в душном чулане! И знал бы, да не сказал.

Между ними не было настоящей враждебности, напротив, за их яростными перепалками скрывалось своеобразное уважение друг к другу. Они оба испытывали ревность к влиянию другого на девушку, которую каждый из них привык считать своей подопечной.

– Вы просто старый грешник, – сказал патер Загорский, быстро мигая на ярком солнце. Ему самому было под шестьдесят.

– Ежели я и грешу, – с ухмылкой парировал казак, – я не поползу к вам на брюхе за отпущением. Нет, шалишь, меня к вам не затащишь и на аркане. У нас на Дону есть пословица: «Признайся в грехе всемогущему Богу, синему морю да своему гетману». Этого с лихвой хватит. Нам не нужны попы, чтобы передавать наши слова Господу. Господь все услышит, даже ежели ты шепчешь.

Вдруг патер Загорский нетерпеливо взорвался:

– Казя, если ты в сарае, выходи сейчас же, слышишь! Сейчас же! У нас много уроков.

– Вишь ты, – насмешливо воскликнул Мишка. Потом потихоньку добавил. – Выходи, деточка, будет хуже.

– Слишком тепло, чтобы сидеть дома, – Казя вышла из сарая, стряхивая с юбки соломинки. Разве нельзя заниматься в саду?

– Позволь решать это мне, – жестко сказал патер Загорский.

– Да, патер.

– Ты легкомысленная, непослушная девочка, – крикнул священник.

– Простите, патер.

– Дюжину «Отче наш», – пробормотал Мишка, намекая на излюбленное наказание иезуита. Казя опустила голову, чтобы спрятать улыбку, трепещущую в уголках рта.

– Выше нос, деточка, – посоветовал казак. – Солнце будет светить и после того, как его закопают в землю. И яблони будут цвести, а это старое пугало – удобрять чью-то бахчу.

Он загоготал, хлопая себя по колену, очень довольный своей шуткой.

Но взглянув, как Казя медленно и неохотно бредет через двор, а за ней уныло плетется собака, он сразу поугрюмел. Он подобрал седло и начал еще одну песню:

«Ясный сокол сидит в неволе...»

Казя обернулась и продолжила звонко и вызывающе:

«Связан так, что не пошелохнется, связан шелковыми веревочками...»

Ее голос постепенно стих за дверью.

– Чертов сын, старый ворон!

Теперь, когда Казя ушла, у Мишки снова начала болеть голова, ему мучительно хотелось выпить. Он представил себе, как Казя сидит за пыльными книгами в тесной комнате, и голова у него заболела еще сильнее. Разве она создана для того, чтобы читать книги? Ей бы выйти замуж и рожать сыновей-красавцев. Или попытать счастья за пределами толстых стен Волочиска. Казины голуби возвращались назад в голубятню, похожие на белые лепестки, подхваченные порывом ветра.

Старый казак потряс седой головой, гадая, что за судьба ждет эту девушку со счастливыми глазами и заразительным смехом.

Патер Загорский закончил говорить и сел на стул, прислушиваясь к внезапному шуму, обрушившемуся на дом. Хлопали двери, топали ноги, раздавались громкие голоса, лаяли собаки. Эта суета была вызвана возвращением Казиного отца из Варшавы. Она подумала, что после уроков ей под шумок удастся улизнуть через черный ход на конюшню, куда наверняка придет Яцек.

– Я буду тебе очень признателен, Казя, если ты будешь повнимательнее.

Она ловко увернулась от нависшей над ее плечами руки.

– Теперь, моя дорогая, будь так добра, сделай краткое резюме событий, случившихся в тот несчастный день в Торуне.

Он ждал. Шум снаружи становился все громче и громче, как ураган он пронесся по коридору и, наконец, затих в противоположном крыле усадьбы. Казя задумалась. Она почти не слушала убаюкивающий голос учителя и сейчас с трудом припоминала суть случившегося. Кажется, лютеране напали на иезуитов. Или наоборот? В эту минуту Казе было не до религиозных распрей.

– Я жду, Казя.

Тетушкины мопсы затеяли на лестнице шумную возню. Патер Загорский, поморщившись, пошевелился. Башмаки скрипели и жали ногу, тело давшего обет безбрачия служителя церкви покрылось потом, он старался не замечать выбившихся из прически локонов на нежной девичьей шее.

– Ты слушала, что я говорил, Казя?

– О, патер, вы рассказали мне так много интересного этим утром, что я не смогла все запомнить, – ее лицо озарилось улыбкой, которую он так любил.

– Еретики, – сказала она. – Это все из-за еретиков.

– Что все?

– Ну, беспорядки в городе.

– Давай освежим твою память, моя милая. – Он украдкой вытер потные ладони о полу сутаны и продолжал: – Орден иезуитов устроил всеобщее шествие по улицам Торуни, торжественно пронося перед горожанами тело Христово. Возглавлявший их священник справедливо настаивал на том, что еретики должны преклонить колена, когда шествие будет проходить мимо их жилищ.

Он ждал.

– Ну?

– Они отказались, – попыталась угадать Казя.

– Да, будучи лютеранами, они имели нахальство отказаться. Произошли беспорядки.

– Вы имеете в виду, что они подрались? – поправила Казя, любившая точность.

Он кивнул, и его длинное лицо исказилось от гнева.

– Их всех надо сжечь, – проскрежетал он. – Их надо пытать за то, что они осмелились поднять руку против Бога.

В уголках его рта запузырилась слюна. Казя тихонько отставила свое кресло подальше. Стоило ему заговорить о религии, и он начинал выглядеть сумасшедшим.

– Учение протестантов проклято Богом, – сказал он, вскакивая на ноги и расхаживая по комнате. – Прокляты они сами, прокляты те, кто следует за ними в их ереси.

Он остановился около нее, его глаза горели.

– Ты как добрая католичка должна понимать это.

– Но... – начала она и остановилась.

Было не время завязывать теологическую дискуссию. Комната была душной, от патера Загорского пахло потом еще больше, чем обычно, и, кроме того, их урок уже подходил к концу.

– Мы должны быть абсолютно беспощадны к еретикам, – сказал он с холодной свирепостью, – ибо только так мы можем вернуть поляков в лоно истинной веры.

Он должен был повысить голос, чтобы перекричать сумятицу, вновь возникшую в коридоре: ее отец ревел, как бешеный бык, требуя шляпу, плащ и сапоги для верховой езды. Казя с тоской смотрела на дверь, ее ноги нетерпеливо переминались под столом, пальцы нервно теребили замусоленное перо. Патер Загорский пожал плечами и сказал:

– Вряд ли мы сможем еще что-нибудь сделать этим утром, – и добавил с внезапным суховатым юмором. – Ты, кажется, хорошо слышала, что от твоего отца сейчас лучше держаться подальше. Собери свои вещи, Казя, и можешь идти. Яцек наверняка тебя ждет.

Иезуит глубоко вздохнул, когда девушка радостно выбежала из комнаты. Он собрал книги и водрузил их на полку, печально вперив взгляд в их тусклые выцветшие корешки. Как можно было заставить ее думать о еретиках и о их нечестивом поведении, когда за окном весело сияло солнце, а лошади были готовы нестись по лугам что есть духу. Он вновь вздохнул, сознавая трудность стоящей перед ним задачи и завидуя этому старому язычнику Фомину, чья близость к девушке давно превратилась в его несбыточную мечту. Надвинув черную шляпу на седую макушку, он вышел на свою обычную утреннюю прогулку по окрестностям.

Казя нашла брата на конюшне среди ловчих птиц.

– Привет, лягушонок! – с радостным воплем он оторвал ее от земли и сжал так, что ей стало трудно дышать. – Дай посмотреть на тебя.

Он держал ее на вытянутых руках. Казя блаженно улыбалась ему в ответ. Они очень любили друг друга, и теперь ее переполняла радость, что он, наконец, вернулся домой после четырех долгих месяцев. Яцек Раденский был рыжеволосый, веснушчатый, не такой смуглый, как его сестра, но с теми же голубыми глазами и таким же маленьким прямым носом.

– Отец вернулся в ужасном настроении, – сказала она, отдышавшись.

– По сравнению с тем, что было во Львове, он сейчас как спящий ребенок. Видела бы ты его там! Я думал, его хватит удар, когда мы пришли на постоялый двор, и оказалось, что Баринские только что заняли две последние комнаты. Его, наверное, было слышно в Москве.

Смеясь и болтая, они медленно шли вдоль сидящих соколов со спутанными лапами.

– Не забыл меня, Генжиц?

Генжиц, любимый сокол Яцека, свирепо уставился прямо перед собой немигающими глазами, в которых не проскакивало искры радости или узнавания.

– Завтра ты снова полетишь охотиться, обещаю. Птица, нахохлившись, сидела на своей колоде, не изменив гордого дикого взгляда.

– Ты не возьмешь ее лаской, – сказала она.

Сокол заладил свое хриплое «кэк-кэк-кэк», быстрыми движениями поворачивая голову и одновременно стараясь высвободить лапы от опутывающих их веревок.

– Он хочет вырваться отсюда.

Казя вытянула вперед затянутую в перчатку руку. Благородная птица с подозрительным взглядом соскочила с колоды, при этом колокольчик у нее на шее тихонько зазвенел.

– Ведь хочешь, красивый мой?

Она ласково погладила теплые перья на его груди.

– Хочешь летать на солнышке, а не сидеть здесь.

– Тот же самый лягушонок, – сказал ее брат влюбленно. – Вечно хочет кого-то освободить.

В другом конце длинной конюшни мальчики-конюхи рассыпали свежую солому, и было слышно, как лошади громко жуют кусочки сахара, принесенные Казей.

– Отец неудачно съездил в Варшаву, – сказал Яцек. – Покупателей на лошадей не нашлось. Не знаю почему, но, кажется, в Варшаве ни у кого нет денег. Купили нового жеребца, так он охромел по дороге домой. А тут еще евреи-ростовщики привязались со своими расписками. – Яцек рассмеялся. – В общем, путешествовали на славу.

– А все Баринские были в Варшаве?

– Нет, только граф Сигизмунд и Генрик. Адама не было.

– Ты говорил с Генриком?

– Попробуй поговори, когда наши папаши ходят друг против друга, словно два петуха, и сыплют ругательствами. Самое глупое, что они похожи как братья. Да они жить не смогут один без другого, как бы ни бранились, – он говорил со всей безапелляционностью восемнадцати лет.

– Это просто стыд, что мы не можем даже повидать мальчиков. И все из-за этой глупой ссоры.

Казя поставила сокола обратно на колоду. Вдруг она ясно представила себе Генрика Баринского таким, каким он был во время их последней встречи. Вечером этого дня и случилась ужасная ссора: мать Фике, принцессу Иоганну фон Анхальт-Цербет, с истерикой уложили в постель, а Баринские ускакали из Волочиска, чтобы никогда больше не возвращаться... Черные вьющиеся волосы и улыбка, играющая в темно-серых глазах. Похожий на цыганенка – таким он был смуглым, с длинными изящными руками, которым доставало силы раздавить в ладони грецкий орех, когда ему было только четырнадцать. Но в ту ночь в его глазах не было смеха: сжав кулаки, он стоял лицом к лицу со Станиславом Понятовским, и его лицо пылало мальчишеским гневом.

– Ха, мальчики, – сказал Яцек, потешаясь, – Генрик, по меньшей мере, на два года старше меня, а Адаму в прошлом месяце было двадцать три. Мы выпили по этому случаю шесть бутылок вина, а потом...

– Об остальном я могу догадаться, – чопорно сказала Казя.

– Ну, уж и мальчики. Я тебе скажу одну вещь. Генрик имел большой успех в Варшаве. С женщинами, понимаешь? Так говорят.

– Кто говорит?

– Да все.

– Не сомневаюсь, женщины им довольны. А про тебя, Яцек, тоже так говорят?

Он покраснел.

– Лучше не спрашивай...

Он смотрел, как Мишка вразвалочку подходит к ним на своих коротких кривых ногах и на чем свет стоит проклинает конюхов за медлительность. Те, состроив недовольные мины, принялись живей ворошить вилами солому.

– Как ты ладишь с Адамом?

Старший Баринский также учился в шляхетском корпусе.

– Отлично. Но лучше бы это был Генрик. Не пойму, зачем отец послал его в университет. Ему больше подходит солдатский мундир, чем все эти новомодные либеральные идеи, в которых сам черт ногу сломит. К тому же Генрик намного веселее Адама, тот вечно хмурый, никогда не знаешь точно, о чем он думает.

– Что, вернулся? – встрял в их разговор Мишка. – Научили тебя держать саблю? Игрушечную?

Он один за другим выпалил вопросы, чтобы тут же накинуться на конюха, который, облокотившись на вилы, таращил глаза на Казю.

– А ну пошевеливайся, лодырь! Что, боишься пупок надорвать? Шевелись, шевелись, а то перетяну кнутом по спине.

– Они никогда не работали по-настоящему, – продолжал ворчать Мишка. – А тут еще ваш отец привез с собой...

На мгновение он потерял дар речи, потом взорвался:

– Пусть меня выгонят. «Почему меня до сих пор не выгнали? Разве это моя вина, – сказал я, – что вы купили себе верблюда?»

– «Вы можете найти себе другого конюшего». Ты сказал это, Мишка?

Казак метнул на нее острый взгляд из-под лохматых бровей, потом его лицо просветлело.

– Вот беда-то, – проворчал он, – на тебя нельзя долго сердиться.

Их шутливую перепалку прервал громоподобный приказ графа Раденского седлать лошадь для него и для управляющего.

– Пся крев! Поворачивайтесь, ленивые свиньи.

– Слышали! – крикнул в свою очередь Мишка. – Седлайте Молнию для его превосходительства и гнедую для пана Визинского. Поживее, вы там!

Все лихорадочно засуетились, и через пару минут лошади были оседланы и выведены наружу.

Надежно укрытые за стенами конюшни, Казя и Яцек не торопились попадаться на глаза своему отцу. Граф, громко сетуя на всеобщее нерадение и нерасторопность, пришпорил вороную лошадь и галопом выехал со двора, сопровождаемый на почтительном расстоянии управляющим Визинским, чье лицо было еще длиннее обычного.

– Бедняга, не хотела бы я быть на его месте, – с чувством сказала Казя.

Граф и управляющий миновали ворота и въехали на деревянный мост, перекинутый через глубокую канаву, когда-то бывшую крепостным рвом. Они скрылись из виду, а вскоре затих глухой стук копыт, поглощаемый мягкой и влажной весенней землей.

– Яцек, пойдем посмотрим, как лебеди вьют гнездо! «Э-хе-хе, – думал Мишка, смотря как они выбегают за ворота, – и все-то она бежит, на месте не постоит ни чуточки, быстрая, верткая, ровно птичка. Это хорошо, что ее братец вернулся домой. Не дело для молодой девушки видеть только своих родителей да старого хрена, вроде меня, и этого чертова иезуита. Лошадями, голубями да соколами не обойдешься, – мудро рассуждал Мишка, – девке нужен мужик. А пока мужика нет, пусть лучше побудет с братом».

Старик пошел во двор выкурить еще одну трубочку на полуденном солнышке.

Глава II

Графиня Мария Раденская опустила вышивание на колени и посмотрела в окно гостиной, выходившее в сад. Там пышно цвели яблони, и воробьи, весело чирикая, прыгали с ветки на ветку. Полюбовавшись некоторое время прекрасным садом, графиня вздохнула и вновь принялась за работу.

– Твой отец сейчас похож на раненого медведя, Казя. Даже я ничего не могу сделать. Этим утром он накричал на меня, как будто я один из его конюхов. Я понимаю, что у него ужасные проблемы с деньгами, а поездка в Варшаву совсем выбила его из колеи. Гроза застала их врасплох, и по дорогам было ни пройти, ни проехать. А еще этот неприятный случай во Львове: единственная приличная гостиница оказалась занятой Баринскими.

– Я знаю, Марыся, Яцек рассказал мне.

Казя подняла голову и оторвалась от поисков подходящей нитки. Она вышивала огненный щит-герб Раденских – золотая саламандра, невредимой выскальзывающая из огня, – и не могла найти нужного цвета для языков пламени. Каждый день на протяжении часа она занималась вышиванием вместе со своей матерью. Эти часы доставляли ей бесконечное удовольствие, она очень любила мать и относилась к ней как к самой близкой подруге.

– Все это, конечно, довольно смешно, – продолжала ее мать, медленно протягивая иголку сквозь туго натянутое полотно. – Я всегда с симпатией относилась к Сигизмунду Баринскому, но после того рокового вечера...

Иголка ныряла туда и обратно, туда и обратно, двигаясь все медленнее и медленнее. Графиня уже устала, хотя еще не пробило трех часов пополудни.

– Нет, твой отец никогда не простит такого оскорбления, и мы не вправе ожидать от него этого.

– Но, Марыся, ведь мальчики-то не виноваты.

Они оба, она и ее брат, всегда называли свою мать ласково-уменьшительным именем и только иногда, в особо серьезных случаях, использовали слова «мать» или «мама».

– Я знаю, милая, – иголка засновала быстрее, в то время как легкая улыбка тронула ее красивые губы. – Ну и сцена была.

– Разве это справедливо, что нам не позволяют видеть их? – На Казиных щеках вспыхнул румянец, она в упор смотрела на мать, дожидаясь ответа.

– Ссора ссоре рознь...

Мария вздохнула и покачала головой. Даже сейчас, после того как прошло столько лет, одно лишь воспоминание об этом вечере заставляло ее чувствовать себя неуютно. Граф Раденский кричал так, что у него чуть не лопнули жилы на лбу: «Убирайтесь из моего дома! Прочь с моих земель!» И Бог знает, что еще. Все кричали, все оскорбляли друг друга. Типичная польская ссора. Только эта ссора зашла чересчур далеко. Баринские скакали из Волочиска что было духу, и метель развевала их длинные черные плащи, делая их похожими на привидения.

– Я не понимаю, почему нам не позволяют встречаться, – сказала Казя, сердито тыкая иглой в вышивание.

«Совсем, как ее отец, – думала про себя Мария. – Тот же гордый наклон головы, те же удлиненные горящие глаза, только синева в них гораздо глубже».

– В конце концов, это было так давно, не может же отец злиться до бесконечности.

– Дело не только в твоем отце, Казя. Несправедливо обвинять его одного.

Ее вышивание лежало на коленях забытым. Тишину нарушали только скрипучий звук Казиной иглы да чириканье воробья на подоконнике.

– Может быть, однажды, когда ты станешь взрослой, – продолжала Мария.

– Но я уже взрослая. В июне мне будет семнадцать. И вообще, они наши единственные ближайшие соседи.

К нахальному воробью на подоконнике присоединился другой, держащий в клюве соломинку. Волочисская детвора с веселыми пронзительными криками играла вокруг покрытого зеленой ряской пруда.

– Счастлива ли ты, моя милая?

– Да, Марыся, конечно, я счастлива.

Казя порывисто отбросила пяльцы и, подойдя к матери, опустилась на пол рядом с ее креслом и обняла обнаженными руками ее колени.

– Конечно, я счастлива.

Мария Раденская погладила шелковистые черные волосы, заплетенные по-украински в длинные косы.

– Но тебе здесь скучно одной. Я понимаю это, Казя.

– Совсем не скучно, – горячо произнесла ее дочь. – У меня есть Кинга и Мишка, и ты.

– Лошадь, старый казак и вечно больная мать. Ладно, теперь, когда Яцек вернулся, тебе будет веселее.

Казя дотронулась до ее тонкой руки и нежно приложила к своей бархатистой щеке.

– Пожалуйста, не волнуйся, – прошептала она. – Я очень счастлива. Очень.

– Если бы я только не уставала так сильно, я бы больше бывала с тобой.

Мария Раденская была высокой женщиной с огромными голубыми глазами, обведенными глубокими темными тенями от усталости и болезни. Несмотря на свою восковую, почти мертвенную бледность, она до сих пор оставалась удивительно красивой. Даже более красивой, чем ее дочь, чей рот был чересчур крупным для ее маленького лица.

– На целом свете нет никого счастливее меня, – уверила ее Казя. – Я благодарна за это тебе и отцу.

Ее мать не успела ответить, так как в то же мгновение дверь в гостиную распахнулась и туда ворвалась свора гавкающих вразнобой мопсов. Следом за ними на пороге появилась тетушка Дарья. Графиня Дарья Раденская была золовкой Марии, для которой тетушка была тяжелой обузой.

– А, ты здесь, Казя! Я обыскалась тебя по всему дому. Ты же обещала мне помочь с попугаями. Правда, Фредерик?

При упоминании своего имени маленький серый попугай, восседающий на жирном плече хозяйки и весь увитый засаленными шелковыми ленточками, хрипло закудахтал:

– Ха-ха, иезуит, выходи! Иезуит, выходи!

Сказав это, он вцепился в жидкие подкрашенные волосы своей хозяйки.

– Тсс, Фредерик. Ты говоришь неприличные вещи. Что скажет патер Загорский?

Тетушка Дарья и Фредерик обменялись заговорщицким взглядом, как бы подтверждая свою давнюю и взаимную приязнь.

– Да, тетя Дарья, я помню.

Уборка тетушкиной комнаты по крайней мере три раза в неделю являлась одной из наиболее «завидных» обязанностей Кази; в тетушкиной комнате обитало несметное количество мопсов и попугаев, не говоря уже о синичках с перебитыми крылышками и лягушатах со сломанными лапками. Все это верещало, пищало, кудахтало, гавкало и отвратительно пахло.

– Право, Дарья, я, наверное, никогда в жизни не пойму, почему ты не позволяешь прислуге убирать у тебя в комнате, – резко сказала Мария.

– Ты же прекрасно знаешь, что мои собачки не выносят прислугу. Правда, Шарлемань?

Собачонка одышливо засопела и принялась вилять своим куцым хвостом. Тетушка Дарья засопела в унисон с ней, раскачиваясь на высоких каблуках, скрытых огромной, похожей на военную палатку юбкой. На ее крашеных волосах колыхалось странное сооружение из кружев и перьев, по моде, более принятой при дворе Яна Собеского, чем в нынешнем, 1748 году. Оборки и складки на ее платье тоже были скроены по фасону тридцатилетней давности. На щеках пламенели густые пятна малиновых румян, заплывшие глазки, обычно тусклые и затуманенные воспоминаниями, сейчас блестели, как золоченые пряжки от туфель.

– Подумай только, – сказала она, заходясь от хохота. – Флориан укусил Талину. Забрался к ней под юбку и цапнул за ногу. Умничек ты мой! – обратилась она к Флориану. Флориан воинственно зарычал.

Талина была угрюмой дородной экономкой, которая бороздила коридоры усадьбы с величавостью парусного фрегата, издавая нестройное звяканье огромной связкой ключей, спрятанной у нее на поясе.

Губы Марии плотно сжались, обычно ласковые глаза стали суровыми.

– Я рада, что тебя это забавляет.

– В этом доме забавляет малейшее происшествие, – жизнерадостно ответила тетушка Дарья. – Что поделаешь, когда мой брат ревет, словно медведь в берлоге, а ты день-деньской лежишь в спальне с компрессами... Нет уж, позволь мне продолжить, Мария. Ты должна больше времени проводить на воздухе или...

Она замолчала, как бы испугавшись, что зашла слишком далеко.

– Ну продолжай же, Дарья, – сказала Мария подчеркнуто любезным голосом. – Я нахожу это очень интересным.

– Тогда слушай, – выпалила ее золовка, – Тебе нужно куда-нибудь уехать, чтобы переменить обстановку.

Поезжай в Варшаву, посмотри там на новые платья, повидай старых друзей, пока они не забыли о твоем существовании. И возьми с собой Казю. Посмотри на нее. Молодая девушка, а сидит здесь, спрятанная ото всех, будто дикая роза в зарослях ежевики. Голос тетушки Дарьи повысился:

– Сейчас для нее самое время повидать свет и кого-нибудь, кроме здешних деревенских увальней. В Варшаве за ней начнут ухаживать молодые люди – образованные, галантные, знатные.

Глаза тетушки Дарьи наполнились слезами, скатывающимися по малиновым щекам; ее массивное тело вздрагивало.

– Неужели ей суждено сгнить здесь, в глуши, и стать старухой, думающей только о еде и собаках?

Она разрыдалась шумно, как ребенок.

– Не надо, тетя Дарья. Пожалуйста, не надо, – утешала тетушку подскочившая к ней Казя.

– Ты хорошая, добрая девочка, – всхлипывала ее тетя. – Небеса вознаградят тебя.

Она позволила Казе увести себя в комнату, раздеть и уложить в постель.

– Отдохните немножко, и вам станет лучше. Тетушка почти тут же уснула, громко похрапывая.

– Бедная тетя Дарья, – сказала Казя, вернувшись в гостиную к матери. Она терпеть не может видеть кого-либо несчастным. – Она так волнуется по любому поводу.

– Но она права, Казя. Зачастую она производит впечатление просто помешанной старухи, но Бог знает, как трудно кинуть в нее камень, если знать, какую жизнь она прожила. Долгие годы в монастыре, который она люто ненавидела, а теперь здесь среди своих отвратительных животных.

Марию передернуло при мысли о том, что Казе, может быть, суждена та же участь. Она подумала с внезапной ослепляющей ясностью: «Я была эгоисткой, я думала только о своих болезнях и хворях. Но у этого ребенка есть своя жизнь, она заслуживает счастья». Ее решение созрело, она повернулась к Казе.

– В конце лета мы поедем в Варшаву или, может быть, ко двору, в Дрезден. Дарья права, пришло время тебе повидать мир.

Со слабой улыбкой она посмотрела на Казину вылинявшую юбку, на домотканую вышитую блузку и стоптанные сапожки.

– Вместо дочки у меня украинская крестьянка, – пожаловалась она шутливо. – Надо купить тебе новую одежду.

– Но зачем?! Мне очень нравится эта. Я не выношу модных неуклюжих платьев, они похожи на перевернутые тюльпаны, и в них невозможно протиснуться в дверь.

– Так надо, доченька. Вскоре ты выйдешь в свет и встретишь красивых молодых людей.

«Людей с прочным положением в жизни, – думала про себя мать, – благородных по рождению, которым настала пора думать о женитьбе».

– Конечно, тебе нужно сделать новую прическу, – Мария, слегка нахмурившись, внимательно оглядела дочь. – Я думаю, на датский манер. В Варшаве полным-полно модных парикмахеров.

– Наша поездка как раз увенчает завершение твоего образования, – продолжала она обсуждать планы будущего своей дочери. – Патер Загорский уезжает отсюда в июле, не так ли?

– В конце августа.

– Ну и прекрасно, значит, выедем в конце августа.

Теперь, когда решение было принято, Мария Раденская говорила с заметным воодушевлением, на ее бледных щеках появился румянец, в глазах зажегся огонь, подтачивающая ее болезнь, кажется, насовсем отступила.

– Мы подождем, чтобы спала жара, будем путешествовать потихоньку, гостить у наших многочисленных кузин. Отец в начале сентября должен ехать в Варшаву на выборы в сейм, чудесное совпадение. Хотя, боюсь, нам не удастся затащить его в Дрезден, ты знаешь, как он ненавидит саксонцев. Наверное, он бы предпочел, чтобы ты поехала прямо в Пулавы. У Кази вытянулось лицо.

– Я не хочу быть фрейлиной у кузины Констанции, – сказала она.

Это было давнее соперничество двух семей. В Пулавах родственники ее матери, Чарторыйские, содержали свой собственный двор по дарованному им в незапамятные времена праву. Она хорошо помнила огромный дворец, кишевший небогатыми шляхтичами с преданными по-собачьи глазами и носящими на боку непременный палаш или саблю – потому что «среди нас, польских вельмож, все равны». Еще она помнила надменных пулавских дам, в подобострастной свите которых состояли такие, как она, отпрыски младших и боковых веток могучего клана Чарторыйских. Лучше уж уйти в монастырь, как тетя Бетка, чем быть титулованной слугой в Пулавах.

– Когда мы вернемся из Варшавы, будет время об этом подумать.

В глубине своего сердца Мария нисколько не сомневалась, что ее дочь вернется домой уже замужней женщиной. Она смотрела на волнующие изгибы ее тела, шелковистый поток волос, полные пунцовые губы, глубокую синеву глаз. Мария печально подумала, что они не смогут собрать своей дочери приличного приданого. Но разве ее красота, ее чистое девичье сердце не говорят сами за себя?

– Я всегда сумею переубедить твоего отца.

Мария почувствовала, как рука дочери благодарно сжала ее колено.

– Я хочу жить моей собственной жизнью, Марыся, а Пулавы – это тюрьма для бедных родственников. Я не смогу жить на милостыню, пусть даже роскошную. Ты ведь знаешь, правда?

– Ты моя дочь, – сказала Мария с нежной улыбкой.

– Я хочу быть свободной.

«Свободной, как любимые тобой птицы. Другой свободы ты просто не знаешь», – подумала ее мать, а вслух сказала:

– Скоро тебе исполнится семнадцать, Казя. Пора подумать и о замужестве. По соседству с нами нет ни одного мало-мальски подходящего человека, только мелкопоместные дворяне да неотесанные казаки, о которых мы и говорить не будем.

– Но ведь есть Баринские, – сказала Казя, неуверенно улыбнувшись.

Мария вздрогнула.

– Не дай Бог, отец услышит твои слова, – она говорила очень серьезно. – Он никогда не простит тебя.

– Он и вправду так зол на них?

– Да, Казя, очень.

Грядущие заботы внезапно заставили Марию почувствовать себя утомленной. У нее заболела голова, и она закрыла глаза.

– Не задернешь ли ты шторы, милая. Солнце ужасно печет.

«Бедная мама, ей приходится прятаться от солнца», – думала Казя, наблюдая, как за окном ребятишки кидают в пруд голыши. За прудом высились уже покрытые зелеными листьями дубы, они тянулись до самой вершины горного кряжа, который отделял Волочиск от запретных владений Баринских. Казе казалось слишком постыдным выезжать на поиски мужа, быть представленной ко двору, словно племенная кобыла, на которую ищут покупателей. Она хотела, чтобы ее будущий муж прискакал к ней на вороном коне, одетый, как...

– Пожалуй, я пойду в спальню.

Голос Марии развеял ее мечты, и Казя, задернув шторы, отвернулась от окна. Она проводила мать в спальню, тепло поцеловала ее на прощание и побежала вниз по широкой лестнице, перепрыгивая через две ступеньки. Выбежав на широкий, залитый солнечным светом двор, она с наслаждением глубоко втянула в себя свежий весенний воздух. Предстоящая верховая прогулка на Кинге затмила собой все остальное.

Приветствуя Казю радостным ржанием и прядя ушами, из тени тополей галопом выбежала белая лошадь. Ее шкура сверкала, словно стекло, темная грива развевалась, как облако дыма, хвост был гордо изогнут, маленькие, словно выточенные из слоновой кости, копыта глухо стучали по влажной земле.

– Тихо, Кинга, тихо. Что случилось сегодня? Почему беспокоишься?

Казя разломила ломоть хлеба на несколько кусочков и поднесла их к губам лошади. Лошадь не замерла на месте, положив, как обычно, на плечо Кази свою голову. Она продолжала возбужденно перебирать ногами и мотать головой, оглядываясь вокруг горящими тревогой глазами.

– Что с ней такое, спрашиваешь? – как эхо откликнулся Мишка, облокотившийся неподалеку на плетень. – Всякая тварь весну чует. Жеребец ей нужен, вот оно что. Свести ее с Сарацином, и она мигом станет как шелковая.

Он смотрел, как девушка умело взнуздывает лошадь и затягивает седло – дамским седлом Казя никогда не пользовалась.

«Настоящий казак», – думал Мишка, щурясь от яркого солнца. Он помог ей как следует затянуть подпруги, нежно поглаживая кобылу ладонью. Вряд ли какая-нибудь женщина удостаивалась столь же нежного обхождения в те времена, когда Мишка был молод.

– Гони ее галопом, – сказал он. – Это выбьет из нее дурь. «И из тебя тоже», – подумал он про себя.

– Куды ты поскачешь? Смотри, возвращайся до темноты.

После происшествия с волками Мишка всегда требовал от нее подробного маршрута прогулок. Кроме того, Казе было запрещено отъезжать от дома дальше чем на одну версту. Впрочем, она имела свое собственное мнение на этот счет.

– Если ты пропадешь в один из этих деньков, твой отец снимет с меня голову.

Мишка волновался не зря: на Украине то там, то здесь вспыхивали восстания и бунты, а граница с Турцией проходила всего лишь в шестидесяти верстах к югу от Волочиска.

– Я только съезжу на речку. Хочу увидеть рысь. Павел говорит, у нее появились детеныши.

Она посмотрела на него с задорной улыбкой.

– Не загони лошадь, – предупредил он. – Не то я задам тебе хорошую трепку. Будь я проклят, если не задам.

– Я буду обращаться с ней бережней, чем с младенцем, – засмеялась Казя. – Это ведь по-казацки, верно?

Он с проклятием шлепнул кобылу по холке.

– Убирайтесь скорее и оставьте старика в покое.

Достигнув деревьев, она пятками пришпорила Кингу, и та быстрым галопом понеслась меж высоких дубов по направлению к горному кряжу. Из-под копыт Кинги летели сверкающие брызги грязи. То и дело Казе приходилось приникать к ее натянутой, как струна, шее, чтобы не задеть головой свисающих веток. Лошадь охотно и чутко откликалась на каждое девичье движение, словно стремясь бешеным бегом утолить свои собственные желания. Слившись с животным в одно целое, Казя безраздельно упивалась ощущением силы и скорости. Ветер густым потоком развевал ее волосы, она громко смеялась, казалось, что в ее жилах течет не кровь, а крепкое искрящееся вино.

Тропа стала круче, и Казя немного придержала лошадь, но Кинга, натягивая удила, все еще порывалась мчаться прежним галопом. На росчисти, покрытой клубами дыма от сжигаемых бревен, Казя остановила недовольно храпящее животное. Два угольщика – седой старик в рваном тулупе и смуглый юнец, похожий на когда-то пророчившую им цыганку, – бросили рубить бревна и, обрадовавшись передышке, оперлись на длинные ручки топоров.

– Славный день, – сказала она, переводя дух после долгой скачки.

– Таких бы побольше, пани. Зимы мы навиделись.

Его бородатое лицо сияло от пота. Они оба сняли свои грубые шапки. Старик сделал было попытку повалиться ничком на землю, как это было принято у крепостных холопов, но она с нервной улыбкой остановила его.

– Пожалуйста, не надо.

Они стояли, теребя в грязных мозолистых руках кроличьи треухи.

– Вы видели рысь с детенышами?

– Как же, она живет у реки, – он указал костлявым пальцем по направлению к видневшемуся за деревьями кряжу. – Вон там будет молодая березка, а рядышком яма. Звезда там упала, люди так говорят. Оттуда и река, как на ладони, и рысь будет видна, ежели она пить придет.

Юнец угрюмо молчал, не сводя с нее глаз.

– Держитесь от нее подальше, пани, – продолжал бородач. – С рысью шутки плохи.

– Спасибо, – сказала Казя. Она улыбнулась юноше, бессознательно пытаясь завоевать его симпатию, но он только отвел глаза, не желая встречаться с ней взглядом.

– Пани... – начал старик и замялся, изучая блестящее лезвие своего топора.

–Да?

– В наших краях, сказывают, турки балуют. Жгут басурманы направо и налево, и грабят, и в полон берут. Сказывают...

– Вы всегда сможете надежно укрыться за стенами Волочиска.

– Да благословит вас Бог за вашу доброту, пани.

– Поблагодари пани, язык у тебя, что ли, отсох, – напустился он шепотом на своего напарника. Тот промычал что-то неразборчивое, ковыряя носком башмака землю.

– Турок бояться нечего, – сказала Казя. – Давно их у нас не было, вот они и осмелели. Сюда скоро пришлют драгун, так турок и след простынет.

– С драгуном турок никак не сладит, – энергично закивал старик.

– Мне пора ехать.

Она взмахнула на прощание хлыстом, рукоять которого была оправлена серебром, и пришпорила Кингу.

– Оставайтесь с Богом, – крикнула она уже на скаку.

– Храни вас Бог, пани, – зычно крикнул в ответ лесоруб.

Он перекрестился, поплевал на ладони и взялся за топор, велев юнцу делать то же. Мальчик провожал взглядом исчезающую среди деревьев фигурку Кази. Наконец он тяжело, со скрытым гневом, вздохнул.

– Ее превосходительство изволила перемолвиться с нами добрым словом, будто мы такие же люди, – пробормотал он горько.

– Не мели языком, а шибче маши топором. Она добрая барыня, всяк видно.

Вместо ответа молодой человек так хватил топором по бревну, что во все стороны со свистом полетели щепки.

Казя сидела, прислонившись спиной к березке, и смотрела вниз на бурлящую реку. Вода все еще оставалась мутной от талого снега; берег реки, круто вздымаясь, сливался с покрытыми лесом холмами. Из-за глупой ссоры эта земля была для нее запретной. Нельзя было ни охотиться в лесу, ни скакать по широкой равнине, расстилающейся за лесом. Казя сердито повернулась, так что с ветвей дерева на нее градом посыпались капли. Вдруг Кинга затрясла мордой, испуганными глазами уставившись на кромку реки.

По белому речному песку медленно кралась рысь, следом за ней вперевалочку семенили два пухлых пушистых рысенка. Добравшись до реки, рысь жадно припала к воде, ее длинные уши с кисточками на концах стояли торчком, ловя малейший подозрительный звук. Рысята играли на песке, то и дело натыкаясь на свою мать. Она тихонько рычала, стреноженная кобыла при этом боязливо пятилась назад, натягивая поводья. Казя заворожено наблюдала за ними, до тех пор пока маленькая семья не скрылась в лесу. После этого девушка растянулась на дне ямы, уже поросшей нежной молодой травкой. Казя лежала на спине и не видела ничего, кроме бездонного голубого неба.

Какой счастливой выглядела эта дикая лесная семья, хотя четвероногая мать должна была быть постоянно настороже, опасаясь таящихся всюду стервятников, волков, людей. Но разве любовь, которую она питала к своим детенышам, не служила наградой за безмятежное одиночество? Если ты любишь, значит, ты несвободен. Но она сама разве свободна? Взять хотя бы сегодняшнее утро с патером Загорским. Казя вздрогнула, вспомнив его влажные, нависшие над ее плечами руки. Однако... Казя гладила мягкую упругую траву, а мысли в ее голове торопливо гнались друг за другом, словно белые облачка в небе, подгоняемые невидимым ветром.

Где-то далеко закуковала кукушка, тут же в липненском лесу отозвалась еще одна птица, потом другая, и вскоре все вокруг наполнилось мерным убаюкивающим звуком. Она закрыла глаза под палящими лучами солнца, наслаждаясь щекочущей кожу травой. Ее страсть к природе была больше, чем простая любовь к красивым пейзажам. Вертела ли она в руке цветок или рассматривала желтый опавший лист, чувствовала на своем лице ожог метели или сжимала в ладони комок черной земли, так что он медленно крошился между ее пальцев, она испытывала при этом столь глубокое наслаждение, что зачастую с ее губ срывались короткие бессвязные стоны, выражавшие боль и восторг одновременно.

Минуты полного безмятежного покоя погрузили девушку в сон.

Она проснулась внезапно, что-то ее встревожило: лязг уздечки, ржание лошади, чья-то тень, мелькнувшая перед ее смеженными веками. Мгновенно, как животное, учуявшее опасность, она очнулась ото сна и присела, нащупывая рукой хлыст.

Кто-то, темный и неподвижный, как изваяние, стоял на краю ямы, заслоняя собой заходящее солнце.

– Кто вы? Что вам надо?

Она прищурилась, всмотрелась пристальнее, и понемногу очертания фигуры прояснились. Это был молодой человек в бледно-зеленой охотничьей куртке и заляпанных грязью сапогах; его темноволосая голова была без шляпы, а на поясе висел длинный кинжал. Он улыбался.

– Опустите хлыст, – сказал он, – вы держите его, будто саблю.

Она немножко расслабилась, но не спешила опускать свое единственное оружие.

– Ваша лошадь стреножена на земле Баринских. А вы сами уверены, что не нарушили частных владений? – в его голосе звучала легкая насмешка.

– Глубокий здесь брод, – сказал он. – Вы не возражаете, если я вытряхну воду из моих сапог.

Она неуверенно кивнула. Не говоря ни слова, он снял огромные тупоносые сапоги и начал сосредоточенно вытряхивать из них воду, с хлюпаньем лившуюся на траву. Наконец, он сказал:

– Вы ведь Казя, верно?

– Да, а вы...

– Генрик Баринский. Помните, когда мы с вами виделись в последний раз, все кругом были злы друг на друга. Сейчас вы не собираетесь злиться? Если хотите, пожалуйста, только скажите мне. Я натяну свои мокрые сапоги и уеду отсюда.

Когда он улыбался, в уголках его серых глаз возникали маленькие серповидные морщинки. Они стали еще глубже, когда он засмеялся во весь голос.

– Да вы молчунья, – сказал он со смехом и спрыгнул в яму.

– Яцек говорил мне, что вы вернулись.

Эти слова показались ей бессмысленными и ничего не значащими, но она не могла придумать ничего лучшего от душившей ее застенчивости. Пять лет назад из Волочиска ускакал слепой от ярости мальчик, а теперь перед ней стоял темноволосый улыбающийся юноша.

– А, так он рассказывал тебе, как мы встретились во Львове? Как наши уважаемые отцы чуть было не изрубили друг друга шпагами? От стыда мне хотелось провалиться сквозь землю. Польским вельможам не подобает ссориться на виду у жидов и холопов. Такое поведение их недостойно, оно подрывает установленный порядок вещей. Нельзя позволять себе этого.

Его тонкое, чисто выбритое лицо потемнело и было очень серьезным, но затаенное веселье в глазах скоро выплеснулось наружу.

– Бог ты мой! – воскликнул он. – Батюшка проклял бы меня до Страшного суда, застань он нас здесь. А ты, что ты? Часто ли приходишь сюда погреться на солнышке?

Она рассказала ему о рыси и о том, как лесорубы рассказали ей об этой яме.

– Здорово, правда? Как будто свое собственное маленькое царство.

Застенчивость спала с нее, будто износившаяся ненужная кожа. Вскоре они оживленно болтали, словно расстались только вчера и не успели о чем-то договорить.

– Помнишь, мы катались с Фике и со Стасом, а цыганка предсказала нам будущее?

Он кивнул, ни на мгновение не отводя от нее глаз.

– А как ты убил кабана на охоте?

– Никогда не забуду, – сказал он, выдернув из земли травинку и сжав ее крепкими белыми зубами. – На тебе была голубая амазонка. – Его глаза поддразнивающе прищурились. – А твой батюшка был с этим хлыстом.

Он поднял хлыст и принялся вертеть его в руках.

– Отец подарил мне этот хлыст на следующий день после ссоры. То он неделями меня не замечает, то начинает осыпать подарками.

– Интересно, как он ухитряется не замечать такую дочь, – серьезно сказал Генрик, наблюдая, как ее лицо покрывает легкий румянец.

– А на прошлые именины он подарил мне Кингу.

– Великолепная лошадь.

– Арабские скакуны могут покрыть пятьдесят верст без отдыха, – сказала она. – Кинга тоже сможет, если понадобится.

– Похоже на то.

Я назвала ее в честь королевы, которая привела людей к соляным копям в Величке. Там еще есть вырезанная из соли церковь.

– Да, я знаю, – сказал он, поглощенный созерцанием е лица, выражение которого быстро и неуловимо менять, как солнечный свет, играющий на водной ряби.

– Да, – повторил он, – ты была в голубом. А Фике вместе со своей закутанной в меха матушкой выехала полюбоваться охотой в санях.

Он опрокинулся на спину, подложив под голову сплетенные руки.

– Подумать только, эта девчонка вышла замуж и может стать русской императрицей. Чудно.

– Тебе она не особенно нравилась?

– Совсем не нравилась, – ответил он честно. Казя промолчала.

– Она и Стас очень подходили друг другу, – продолжал он. – Твой кузен мне тоже никогда не нравился, уж больно он задирал нос перед всеми.

– Он просто не видит дальше своего благородного носа.

– Мы с ним слишком разные люди.

Генрик закрыл глаза, как бы выбросив Станислава Понятовского из головы.

Они немного помолчали, и Казя спросила, что привело его к этой березе.

– Ты выслеживала рысь, а я человека. Моему слуге что-то взбрело в голову, и он удрал прошлой ночью. Бог знает зачем, я никогда не обижал этого парня. Теперь бедолага или умрет от голода, или его задерет медведь.

– Может, он думает, что любой риск стоит свободы.

– Дурак, если думает. Никто не станет помогать беглому холопу, – Генрик ударил по земле хлыстом. – Я мог спустить на него собак. Мой отец так бы и сделал. Как хозяин он в полном праве, но все-таки...

Генрик замолчал.

– Все-таки ты не захотел этого сделать?

– Думаешь, я струсил?

– Не вижу никакой храбрости в том, чтобы до смерти затравить человека собаками.

– Услышал бы тебя твой батюшка.

– Пусть слышит. Я уже взрослая и могу иметь собственное мнение.

Генрик восторженно посмотрел на ее разрумянившееся лицо и сказал:

– Он, наверное, побежал к казакам или к староверам.

– К староверам?

– В ста верстах к востоку отсюда находится монастырь староверов. Там собираются всякие беглые холопы и каторжники.

– Да кто же такие староверы, скажи на милость?

– Это русские еретики. Я точно не знаю, кажется, они сжигают себя в церквях. Они появились во времена Петра Великого, а может, и Ивана Грозного. В общем, они сумасшедшие.

– Наверное, патер Загорский тоже старовер. Он с удовольствием сгорел бы во славу Божью, дай ему только в нужную минуту огонь. Он тоже сумасшедший.

– А еще он очень часто распускает свои руки.

– Откуда ты знаешь?

Генрик засмеялся.

– О своих ближайших соседях я знаю все, хоть и не бываю у них.

– Но откуда?

– Спроси у Яцека или у Адама. Они учатся вместе, Разве не помнишь?

Вечернюю тишь огласил пронзительный вопль выпи. Высоко в небе пролетел широкий косяк диких гусей, перекликающихся друг с другом.

– Наконец-то зима кончилась, – сказал Генрик. – Они торопятся на север.

– Я буду скучать по ним, – ответила Казя. – Я так люблю смотреть по утрам, как они пролетают над нашим домом. Все равно осенью они вернутся обратно.

Генрик повернул голову вслед птицам. – Это дикая музыка, – сказал он, – цыганские скрипки -. ветер в деревьях, шорох зверя в траве.

Казя посмотрела на него с любопытством.

– Я чувствую эту музыку, – она выдернула из земли травинку и сжала ее губами. – Мишка говорит, что они прилетают оттуда, где восходит солнце, из монгольских степей. Он зовет их казацкими птицами, ведь они свободны, как ветер. Мне так хочется повидать казацкие земли. На сотни и сотни верст кругом только один ковыль, а ты скачешь и скачешь, а потом спишь на солнышке где-нибудь на берегу Дона.

– А воевать? Какой же ты казак, если не будешь воевать. – Он повернулся к ней и серьезно, но с прежним скрытым смехом в глазах сказал: – А боец из тебя получится хороший.

– Спасибо.

Казя скромно потупила взор, а Генрик продолжал:

– Профессор Конарский в университете описывает казаков совсем по-другому. Он говорит, что они вероломные, ленивые, грязные, распутные существа.

– Вот как? Пусть твой драгоценный профессор попробует выступить с такой лекцией перед Мишкой, А он сам там бывал? Я имею в виду, на Дону.

Вместо ответа Генрик разразился смехом.

– Что смешного?

– Представил себе, как профессор Конарский ловит блох в казацкой хижине.

– Я думала, что ваш университет отличается либерализмом и просвещенностью, – холодно сказала Казя. – Удивляюсь, что отец послал тебя в такое место.

– Все очень просто, я второй сын в семье и должен сам устраивать свою жизнь. Адам унаследует Липно, и, чтобы защищать имение от набегов и бунтов, он сейчас усиленно штудирует в шляхетском корпусе военное дело, – насмешливо произнес Генрик.

– Это ты должен был стать солдатом, Генрик.

– Я знаю.

Он резко привстал, запустив длинные пальцы в темные вьющиеся волосы.

– Лучше бы я жил сто лет назад, – сказал он, – когда Польша была великой. Сегодня мы живем в ничтожной стране. – В его голосе тлела готовая вспыхнуть страсть. – Конарский учит нас, что слава и гордость народа ничего не стоят, нас пичкают воззрениями, которые наверняка пришлись бы по вкусу твоему кузену Понятовскому. Нам говорят: «Отложите в сторону саблю и возьмите перо, живите в мире даже ценой унижения». В этом есть доля разумного, но все остальное вздор, глупый трусливый вздор.

Он погрузился в угрюмое молчание, раздраженно грызя травинку. Когда улыбка вновь осветила его лицо, он уже не казался мальчиком. Сузившиеся глаза и сурово сжатый рот делали его мужчиной.

– Я никогда об этом не думала, – сказала она, но он, казалось, ее не слышал.

– Мой дед был одним из тех, кто разбил турок под Веной. Всю Северную войну он служил в гусарском полку, и на его теле не осталось живого места. Однажды я стащил его саблю и начал играть ею во дворе. Дед увидел это и так мне всыпал, что я неделю не мог сидеть на стуле. Он хотел, чтобы я поехал учиться в Краков в шляхетский корпус и стал кавалеристом, как он сам. Когда меня отправили в университет, он постарел сразу на двадцать лет. Он сказал, что это конец Польши. – Генрик снова по-мальчишески улыбнулся: – Я и не знал, что от меня зависит судьба Польши.

– Старики думают, что мы бросили все, за что они сражались. – Он вздохнул с мудростью, не свойственной его юным годам. – Кто знает, или мы потеряем все, или вновь сделаем Польшу великой.

– Я понимаю тебя, – пылко сказала Казя, – мой дед в сражении под Смоленском, а мой отец говорит точь-в-точь, как ты.

– Так говорят многие поляки, – ответил он с горечью. – Мы охотно говорим о том, что надо сделать, но кто до сих пор сделал хоть что-нибудь? Слова сами по себе ровно ничего не стоят.

Генрик лежал с закрытыми глазами, и Казя имела возможность всмотреться в него более внимательно. Она легко могла представить его во главе войска. Должно быть, много лет назад таким был Мишка: чутким, как спящая пантера; кулаки сжаты, все тело готово в любой момент разогнуться, как стальная пружина, вскочить в седло и ринуться на врага. Внезапно, как появившееся из-за туч солнце, его глаза загорелись.

– А ты чуточку изменилась, – сказал он насмешливо.

Казя почувствовала на своей груди его взгляд и покраснела. Приставив ко рту ладони, она ответила кукушке так тихо, что он едва сумел уловить ее голос.

– Что ты им говоришь?

– Говорю, чтобы не ленились и строили себе гнезда. Они вместе рассмеялись шутке.

– Я вспоминаю маленькую вертлявую девчонку с носиком пуговкой и всю измазанную шелковицей.

– А милую девочку в голубой амазонке ты разве не помнишь?

– С очень подходящим прозвищем «лягушонок», – продолжал он невозмутимо, – У нее был такой большой рот, что она могла проглотить медведя. Так говорил Яцек?

– Не медведя, а волка.

При упоминании волков ее губы чуть заметно вздрогнули, обнажив мелкие белые зубы.

Генрик осведомился о ее матери и тетушке Дарье:

– Она до сих пор держит своих собачонок?

– Кроме них она обзавелась попугаями. Генрик добродушно выругался.

– А ты до сих пор убираешь у нее в комнате?.. А старый Мишка все еще дерзит?., Что соколы?., Отец до сих пор покупает лошадей по всей Европе?..

Они вспоминали наперебой, перебивая друг друга, пока солнце не закатилось за верхушки деревьев. Одна за другой умолкли кукушки, лишь высоко на ветках продолжали ворковать неутомимые горлицы. Казя потеряла счет времени.

– Фике, Фике, слезь с этой лошади! – вдруг передразнил Генрик. – Помнишь, принцесса Иоганна высунулась из окна синевато-багровая, как баклажан? А малютка Фике взгромоздилась на тяжеловоза с таким видом, будто это был эшафот. – Он ухмыльнулся. – Она вцепилась в гриву обеими руками, пока ты вела коня за повод и уверяла ее, что все в порядке.

– Мишка смеялся до слез...

Казя вспомнила холодную ярость, с которой принцесса Иоганна кричала на свою безрассудную дочь, В дверях сарая толпилась немецкая свита и глазела на свою маленькую принцессу, восседавшую на флегматичном тяжеловозе, важной поступью обходившем мощеный двор. Принцесса Иоганна допытывалась, как ее дочь осмелилась рисковать жизнью, сев в седло. Ортопедический корсет сняли только вчера... предположим, что она бы упала... Предположим то, предположим это. А виновата в том она сама, виновата Казя и вообще все... Но Фике встретила сердитый взгляд матери с обычным невозмутимым достоинством.

– Если бы она свалилась с коня, – сказал Генрик задумчиво, – и снова повредила спину, то не вышла бы замуж за великого князя и не стала бы императрицей.

– А Фике станет императрицей? – удивилась Казя.

– Почему бы и нет. Петр, ее муж, племянник Елизаветы и ее наследник. Во всяком случае, так говорят в Варшаве.

Я невольно представила себе маленькую головку Фике, увенчанную сверкающей огромной короной. Фике сидела прямая, очень сосредоточенная, ее кулачок сжимал скипетр, словно меч.

– Удивительно, – продолжал рассуждать Генрик, – как великие события зависят порой от сущих пустяков. Возьмем, к примеру, сегодняшний день. Если бы моему слуге не пришло в голову удрать, разве появился бы я у этой березы?

– Ну-у-у, – протестующе протянула Казя, – так можно слишком далеко зайти.

– Судьба, случай, рок – вот от чего зависит наша жизнь. Как бы мы ни стремились избежать их, цепочка невидимых происшествий всегда застигает нас врасплох...

– Выходит, мы просто марионетки, которых кто-то дергает за нитки? Ах, Генрик, этого не может быть.

– Скажи, – произнес он в ответ, – разве ты знаешь, куда в следующую секунду ударит молния? Разве ты знаешь, когда твоя лошадь угодит ногой в сурчиную нору?

– К чему думать о судьбе в такой прекрасный вечер?

– Воля Аллаха, – сказал он, – так говорят турки.

– Угольщик на расчистке сказал мне, что турки снова пересекли границу.

– Как их унять? – Генрик сердито нахмурился. – Если бы Ян Собеский был жив, они бы не осмелились выступать против Польши. А если бы и осмелились, то быстро бы присоединились к своему драгоценному Аллаху на небесах.

– Доктрины Конарского не пошли тебе впрок, – шутливо сказала Казя.

Она посмотрела на приближающийся закат, золотом полыхавший среди отдаленных деревьев.

– Я должна ехать, – сказала она, медленно и неохотно поднявшись на ноги.

Она затянула на талии широкий пояс; тугая, короткая курточка выгодно обрисовывала ее красивую грудь. Казя откинула назад волосы и перевязала их пурпурной лентой.

– Останься, – сказал он с нажимом. – Поговорим. Нам нужно так много сказать друг другу после стольких лет.

– Не могу. Я обещала помочь тетушке Дарье.

– Разве она не может подождать?

– Я обещала.

– Ты не можешь нарушить слова?

– Ни за что, – твердо ответила Казя.

Вместе с ней он подошел к лошадям, поддерживая ее за локоть так церемонно, словно вел на бал королеву. Затягивая подпругу, он сказал, стараясь как можно небрежнее выговаривать слова:

– Я рад, что мой холоп удрал.

– Если поймаешь его, не наказывай слишком сурово, – Казя очень серьезно взглянула на Генрика. – Подумай, каково быть пленником всю свою жизнь. Бедняге, наверное, это не по нраву.

– Если хочешь, я разопью с ним бутылочку бургундского.

Широко, во все лицо, улыбнувшись, она натянула уздечку.

– Благодарю за прекрасный вечер, – просто, без кокетства, сказала она и медленной трусцой направила Кингу прочь.

– Послушай, – крикнул он вслед. – Я тебя провожу. Она обернулась через плечо.

– Лучше не надо. Мой отец... – она не закончила фразу.

Если бы ее отец обнаружил Генрика на земле Раденских, шансы на их повторную встречу свелись бы на нет.

Генрик вскочил в седло, не трогая лошадь с места. Только отъехав достаточно далеко, Казя привстала в стременах и пришпорила Кингу.

Генрик возвращался домой в сгущавшейся темноте; перед его глазами расплывчатыми тенями проносились совы и филины, потревоженные его звонкой песней. Он едва заметил внезапно начавшийся дождь, а беглый холоп не занимал более его мыслей – он вновь и вновь вспоминал счастливые голубые глаза и хрипловатый негромкий смех.

Глава III

Еле-еле дождавшись, когда патер Загорский закончит молитву, граф Раденский уселся в заскрипевшее под его тяжестью кресло и разразился гневным монологом:

– Опять созывают сейм, дьявол его забери! Последний, как всегда, кончился полным фиаско, и этот кончится тем же, не будь я граф Раденский.

Вспышки его гнева носили исключительно монологическую форму с тех пор, как он рассорился с Сигизмундом Баринским и лишился единственного достойного оппонента. Отцовские восклицания разрозненными клочьями проникали в сознание Кази. Снедаемая возрастающим нетерпением, она с трудом заставляла себя слушать. Все это она слышала уже много раз. Отец обожал пространно разглагольствовать о политике, о войне, о глупости короля и о жидах-ростовщиках из Львова.

– ...Нами опять будут править из Дрездена? Стране нужен настоящий польский король, разве мало мы хлебнули горя с этими проклятыми саксонцами?

Граф Раденский замолчал, угрюмо уставившись в тарелку с жарким. Казя с тоской наблюдала за золотым маятником, безжалостно раскачивающимся между фарфоровыми ангелочками. Два часа. Часы пробили чисто и звонко, будто с крыши свалилась сосулька. Казе хотелось убежать из столовой. Вдруг он уже приехал к березе? Будет он ждать? Долго? Она водила вилкой по тарелке и время от времени проглатывала кусок, не чувствуя никакого вкуса. Раздался сухой бесстрастный голос иезуита:

– Наш последний король собрал редкостную коллекцию китайского фарфора. Говорят, он уступил свое правление Фредерику-Вильгельму Прусскому в обмен на двадцать китайских ваз. Безусловно, какими бы ни были его недостатки, он истинный знаток – с этими словами патер Загорский позволил себе одну из своих редких улыбок.

– Отец собирал фарфор, – ощерился граф Раденский, – а его сын картины и всякие побрякушки.

Он залпом опустошил бокал с вином.

– Последние сорок лет Польшей правили не монархи, а антиквары.

Он грозно оглядел стол, вызывая каждого оспорить его утверждение.

«О Боже, – устало думала его жена, – не дай ему вновь с кем-нибудь поссориться. Еще одной ссоры я не вынесу».

– Что ты будешь делать после обеда, Казя? – спросила она, чтобы разрядить обстановку.

Казя торопливо откликнулась:

– Я собиралась проехаться верхом на Кинге, – она надеялась, что ее голос звучит достаточно непринужденно.

– Верно, – сказала тетушка Дарья; ее рот был набит цыпленком. – Верховая езда улучшает стул.

– Право же, Дарья, – пробормотала Мария с легкой гримасой. Этот крест был для нее слишком тяжелой ношей. Она обратилась к дочери. – Не заезжай чересчур далеко, милая. Ты знаешь, как я волнуюсь, когда ты гуляешь одна.

– Чепуха, – добродушно прервал ее муж. – Девочка на своей лошади обскачет кого угодно.

– Кругом так неспокойно... – сказала Мария и умолка с несчастным видом.

Золоченая стрелка часов неумолимо двигалась вперед. Вряд ли он будет ее ждать. Но может быть, его что-то задержит? Казя заметила, что за ней наблюдает тетушка Дарья. Ее острые глаза, с которых начисто исчезла поволока безумия, казалось, видели Казю насквозь.

– ...После того как мы присоединили к себе Украину, – отец перешел на другого излюбленного конька. – Пятьдесят лет назад эта страна была выжженной пустыней – ничего, кроме трупов и разрушенных хуторов.

«Вдруг мать найдет для меня какую-нибудь работу по дому», – подумала Казя. Ее сердце тяжело упало вниз, и она прикусила себе губу, чтобы не закричать от отчаяния.

– Татары, русские. Поляки и турки. На украинской земле ими пролито достаточно крови, чтобы здесь росла лучшая в Европе пшеница.

– Мне однажды сказали, – вставила тетушка Дарья, – что некоторые знатные турки благороднее европейских джентльменов.

Мария опасливо покосилась на управляющего.

– Благородных турок не бывает, – Визинский уставился на тетушку Дарью мрачными глазами. – Для них мы всего лишь гяуры – неверные, скот, предназначенный для заклания или для продажи.

На его ребрах запечатлелся глубокий шрам от турецкого ятагана; до сих пор при воспоминании об ужасной гибели жены его голос срывался. Казя знала эту историю и поглядела на беднягу сочувственно. Но часы показывали уже половину третьего, и, в конце концов, что в прошлом, то в прошлом, а она живет в настоящем.

– Единственный турок, с которым я имел дело, лежит сейчас в земле, – граф Раденский победоносно подергал себя за усы.

– Язычники опять скопились на наших границах, – сказал патер Загорский, собирая соус корочкой хлеба.

– Чего же еще ожидать? Сегодня Польша не в состоянии дать отпор вражьей силе.

В последовавшей тишине Казя почувствовала, как один из мопсов тычется носом в ее подол.

– Нам нужен новый Собеский, нам нужна могучая кавалерия, такая как в прошлом веке. Тогда мы...

Казя вспомнила слова Генрика: «Однажды мы вновь сделаем Польшу великой...»

Печально сознавать, что они, вынужденные враждовать, думали одинаково.

Вдруг в окна забарабанил внезапный ливень.

– Как раз то, что нужно для пшеницы, – сказал ее отец, потирая огромные красные ладони.

Казя смотрела на струи воды, стекающие по карнизу, сквозь них ее воображение упорно рисовало тонкое загорелое лицо и вьющиеся темные волосы. Дождь кончился так же внезапно, как и начался.

– Не слишком много, не слишком мало. После прошлого неурожая нам нужно немного удачи, а, пан Визинский?

Управляющий кивнул.

– Кони и пшеница – вот что делает шляхтича богатым, – граф Раденский довольно улыбнулся.

Казя отчаянно сжала кулаки под столом. Боже, заставь их прекратить болтовню, чтобы она могла уйти. В любой момент мать могла дать ей какое-нибудь поручение, например, пересчитать штуки белья, и разве может она отказаться? Он должен быть там сегодня. Тучи рассеялись, и солнце осветило длинный портрет ее матери – совсем молодой девушки в темно-зеленом платье. «Если бы я была хоть наполовину так же красива. Вдруг тетушка Дарья попросит меня погулять с собаками? Вдруг в усадьбу ударит молния?»

– Ты очень тихая сегодня, Казя, – донесся до нее голос отца. – Она все утро была тихой, патер?

– Этим утром Казя была несколько рассеянной, – чопорно произнес иезуит. – Должен признать, что внимание ее блуждало очень далеко от темы урока.

– Пустая болтовня эти уроки, – сказала тетушка Дарья достаточно громко, чтобы это можно было услышать, – Весна наступила, – добавила она с лукавой улыбкой.

Казя почувствовала, что краснеет; она вообще очень легко заливалась краской, чувствуя себя при этом ребенком.

– Ведь весной, – сказала тетушка Дарья, не обращаясь ни к кому в отдельности, но не сводя глаз с покрасневшей девушки, – когда распускаются бутоны цветов...

– У нас есть дела поважнее, чем цветы, – нетерпеливо прервал ее брат. – Давайте, патер, читайте молитву.

Все встали и склонили головы.

– ...Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.

– Иди погуляй, милая, – сказала графиня Раденская, – смотри, не возвращайся слишком поздно.

Казя метнула матери обожающий взгляд и быстро выбежала из комнаты.

Казя стояла на холмике над рекой, сдерживая почти невыносимое нетерпение. Волнующее предвкушение встречи, сопровождаемое диким наслаждением от стремительной скачки, уже испарилось, и на смену ему пришло растущее разочарование. Ее глаза были устремлены на противоположный берег реки, но он был безжизненным, только в небе парил одинокий ястреб. Казя подумала, что, когда птица улетит прочь, она уедет домой и никогда больше не вернется к этому месту снова. Чтобы не спугнуть птицу, Казя стояла так неподвижно, что на расстоянии вершка от ее сапожек устроилась полевая мышь, поблескивая сквозь траву черными глазками.

Казя глядела вниз на маленькое создание, столь уверенное, что это место в мире предназначено именно для него, и на мгновение девушка забыла о своем ожидании. Мышь начала умываться, и ее солидные самоуверенные манеры заставили Казю рассмеяться. Мышь вздрогнула и со скоростью мушкетной пули исчезла в мокрой траве. В то же мгновение из-за деревьев показался всадник и направил своего коня в реку.

Она слышала, как он подбадривает погружающееся в воду животное: вода поднялась до стремян, наполовину скрыв его высокие сапоги. Казя подбежала к яме, нырнула вниз и улеглась на расстеленный плащ. На тянущейся от реки каменистой тропинке послышался стук копыт.

– Шевелись, старая кляча, что с тобой сегодня? Голос был глубоким и сильным, в нем тлел огонь, готовый в любой момент разгореться неистовым пламенем.

Сквозь смеженные веки она почувствовала, как его конь заслонила собой солнце.

– Ты никогда не станешь солдатом, – сказал он, дружески усмехаясь.

Казя притворилась только что очнувшейся ото сна, она моргала глазами и смотрела недоуменно.

– Если не хочешь, чтобы тебя увидели, не носи красную юбку.

Стоя на краю ямы, он казался гораздо выше своего роста. Он опять был без шляпы, и его вьющиеся волосы свободно падали на воротник.

– Ты ждала здесь меня?

Притворяться не было никакого смысла, и Казя только счастливо засмеялась в ответ.

– Я думала... – начала она и умолкла. Какое значение имели слова, если он был здесь?

Я думала, что ты не приедешь, – искренне призналась она, протянув Генрику руку и приглашая его сесть рядом с собой. Она не стала рассказывать, как томительно было ее ожидание – наверное, самое долгое в ее жизни, и только тепло улыбнулась. Генрик молча сел с ней, все еще держа ее за руку.

– Ты долго ждала.

– Совсем чуть-чуть, – радостно солгала она. – Я только что приехала. Меня, должно быть, разморило на солнышке, и я задремала.

Он быстро взглянул на нее и ничего не ответил. Он казался поглощенным какими-то своими мыслями, и Казя пыталась понять, что может его тревожить.

– У тебя та же самая лента, – сказал он наконец почти с усилием.

– Да, – ответила она и неловко добавила: – Вода в реке до сих пор холодная?

– Холодная.

Он старательно избегал ее взгляда, но продолжал держать ее руку.

– Что-нибудь не так? – мягко спросила она.

– Боюсь, я очень плохой собеседник, – быстро ответил он.

«Ты здесь, рядом со мной, – думала Казя, – и чего же мне еще надо?»

– Умер мой дед, – сказал Генрик. – Прошлой ночью, после того как я вернулся домой. Умер тихо, сидя в своем кресле. Наверное, он совсем не страдал. – Казя сжала его руку. – Он ждал смерти. Он был слишком стар и болен и ненавидел свою беспомощность. Он чувствовал себя обузой для нас. Кроме того, то, что творилось в стране, вызывало у него отвращение ко всем вокруг, в том числе и к себе. Он хотел умереть.

Генрик говорил монотонно и невыразительно, как будто читал вызубренный наизусть латинский текст, не совсем вникая в его смысл.

– Ты очень любил его?

– Да. Он тоже любил молодых людей, если они с нравились. Он ворчал, что большинство из нас лишены хороших манер и не питают должного уважения к старшим.

– А ты питаешь должное уважение к старшим?-" слегка улыбнулась Казя.

– Так, иногда, – на его лице наконец зажглась ответная улыбка. – Он был мне ближе, чем мой отец.

– Когда я была маленькая, – сказала Казя, – у меня была бабушка, которая подолгу гостила в Волочиске. Я очень ее любила. Хотя она была старой и сморщенной, как печеное яблоко, но оставалась точно таким же ребенком, как я.

– Дед просил Бога о смерти. В минуту, когда он умирал, в его глазах погас свет. Я прежде никогда не видел, как умирают. А ты когда-нибудь...

– Только лошадей и собак. У них тоже гаснут глаза.

– Да.

Казя прислушалась к пению птиц. В чистом голубом небе, трепыхая крылышками, висела парочка жаворонков, изливая всю радость жизни в переливающейся звонкой песне; по реке плыли лебеди, которых ясное солнце окрасило в розоватые тона фламинго. Влажная трава, мерцающие капли воды, ленивые пухлые облака, медленно пересекающие небосклон, – все было преисполнено безмятежной жизни. Земля подсыхала после дождя и была окутана тонким слоем белого пара. Над болотом стлался туман. В такие минуты полного единения с природой Казя чувствовала, как растет трава, как Радостно она тянется к солнцу и как набухают березовые почки, наливаясь живительным соком. Она чувствовала это так остро и осязаемо, что ей хотелось кричать и трогать капли воды, висящие на кончиках веток, так бережно, что они не скатились бы вниз; ей хотелось держать, гладить и чувствовать в своих объятиях весь мир. В такие минуты смерть казалась ей чьей-то глупой и бессмысленной шуткой.

Казя ощущала внутри себя неясный трепет; из глубины подступало загадочное брожение, проникая в каждый уголок ее тела. Она чувствовала себя, словно неудержимо распускающийся бутон цветка.

Надеясь, что Генрик ничего не заметил, она перевернула его руку ладонью вверх, встряхнув волосами, чтобы скрыть предательский румянец. В ее ручке лежали его сильные, длинные пальцы и покрытая твердыми мозолями ладонь; исходившая от них скрытая сила пугала и волновала Казю. Разве такую руку может скрючить смерть или изуродовать болезнь? Это казалось невозможным. Казя осторожно провела пальчиком по мозолистой ладони.

Он в первый раз за сегодняшний день улыбнулся по-настоящему.

– Я никогда в жизни не брал в руки топор или вилы. Это следы от сабельной рукояти. То, чему меня учил дедушка, в университете мне, конечно, не пригодилось.

Он замолчал, чувствуя рядом с собой ее теплое дыхание. Он знал причину ее томления, но медлил, как мальчик. Будь на ее месте другая женщина, он знал бы, как поступить, но эта девушка...

Между ними мало-помалу, словно туго натянутая проволока, росло напряжение. Он начал говорить и сконфуженно замолчал. Казя нервно хихикнула.

– Ты долго пробудешь дома? – спросила она с вымученной вежливостью.

– Все лето.

Он говорил с явным затруднением. От вчерашней насмешливой манеры говорить и смотреть не осталось и следа. Он сидел, уставившись глазами в тупые носки своих сапог.

– Ты нашел удравшего конюшего? – голос ее, по крайней мере, не дрожал.

– Нет.

– Я рада.

– Рада, что он умрет с голоду?

Казя ничего не сказала в ответ. Некоторое время они обменивались ничего не значащими вопросами и односложными ответами, с трудом произнося слова. Между тем напряжение между ними стало почти осязаемым, казалось, еще чуть-чуть – и посыплются искры.

– Казя? – позвал он очень низким голосом, решительно стегнув хлыстом по носкам сапог.

– Да, – ее сердце учащенно забилось. -Я...

Больше он ничего не сказал. Он повернулся и посмотрел ей прямо в лицо, отведя в сторону густые пряди волос. Она встретила его взгляд, его глаза изменились, темные зрачки расширились, и она видела в них свое отражение. Он стиснул ее плечо, и все ее тело охватило жаркое пламя.

Свет померк в их глазах, они прильнули друг к другу, и Генрик, склонив голову, поцеловал ее прямо в губы.

– Генрик, – беззвучно выдохнула она.

Его руки обвились вокруг нее железными кольцами, губы искали ее лицо все неистовей и неистовей... Ее кости трещали, у нее вырвался хриплый стон... Его губы касались ее шеи; пальцы развязывали стягивающую волосы пурпурную ленту; сильные и нежные руки искали ее грудь. Небо повисло над ней, а снизу влажная трава жгла ее горячую кожу. Темные сверкающие глаза скрыли небо; никогда прежде она не видела таких губ... таких страстно изогнутых губ, касающихся самых потаенных мест ее тела и тающих в ее собственных... Тающих... Таяло все вокруг, и ее голос дрожал от экстаза и боли. Вынашиваемые многие годы слова выплескивались наружу... Слова, точно птицы, взмывали в небо.

– Что ты делаешь со мной? – это были слова не страха, а удивления. – Мой дорогой, любовь моя, что ты делаешь?

И сама земля двигалась под ее спиной.

Незамеченный теплый дождик омыл ее выпростанную руку и его налившиеся мускулами широкие плечи,вВетки березы, а крупные хрустальные капли все падали и падали с неба.

Переполнявшее ее наслаждение совпало с криком, который безумным крещендо разорвал воздух. Она открыла глаза. Стая встревоженных птичек взлетела в небо.

– Я не знала, не знала, – ее руки продолжали обнимать его тело. – Спасибо, Генрик, спасибо.

По ее лицу покатились слезы, смешиваясь с дождевыми каплями.

– Любимая моя, ты плачешь? Генрик нежно целовал ее глаза.

– Это счастье, милый. Это слезы счастья, а не печали.

– Это из-за того… – начал он нерешительно. – Может быть, тебе стыдно?

– Стыдно? – ее глаза удивленно расширились. – Как мне может быть стыдно? Я люблю тебя.

Казе не было страшно. Яростное слияние их плоти не вызвало у нее чувства вины, на которую часто намекал патер Загорский. Это было чистое наслаждение, такое полное и такое свободное, что ее душа, ликуя, рвалась ввысь, к выводящим свои сладкие трели жаворонкам.

Они лежали, не размыкая объятий, безмятежные и спокойные, не замечая накрапывающего дождика.

– Генрик?

–Да.

– А я... как я...

Он прижался губами к ее шее.

– Ты была изумительна.

– Ах, Генрик…

Дождик прошел, и на небе засияла радуга. Казя лежала, наполовину погрузившись в сладкий сон, а Генрик гладил ее влажные волосы.

– Я буду звать тебя Ядвижкой, – прошептал он, ласково водя по ее губам кончиком пальца. – Ненаглядная моя русалочка.

Народная молва окрестила Ядвижками русалок, которые жили в ручьях и небольших речках. Считалось большой опасностью увидеть их при полной луне. Очарованный их красотой человек забывал все на свете, кидался в воду и находил там свою смерть.

– Ты околдовала меня, Казя.

Она серьезно посмотрела на него, дотронулась рукой до его лица, потом до груди, словно пыталась окончательно уверить себя в том, что он действительно находится здесь.

– Я влюбилась в тебя с того самого дня, когда мы вместе охотились и ты убил кабана.

Генрик подобрал с земли потемневшую от сырости ленту и обвил ее вокруг девичьей шеи, а затем вокруг своей собственной.

– Завяжи ее, Казя.

Она старательно завязала узел.

– Теперь мы вместе!

– Навсегда, – прошептала она, целуя его с разгоревшейся страстью.

Они начали одеваться, когда солнце уже садилось. Прохладный ветер шумел в ветках деревьев.

– Ты простудишься, милая.

– С тобой я не чувствую холода, – она натянула на себя курточку. – С тобой я не чувствую ничего, кроме счастья! Счастья! Счастья! – Казя простерла вверх руки, откинув назад голову. – Я хочу, чтобы об этом узнал весь мир!

Генрик засмеялся и обвел глазами ставшую новой для него землю.

– Она любит меня! Я буду кричать об этом с самых высоких краковских башен. Она любит меня! Гонцы разнесут весть об этом по всей Польше, они поскачут в Санкт-Петербург и расскажут об этом самой великой княгине Фике... Внезапно он стал серьезным.

– И все же никто не должен об этом знать. Если узнают...

В этот момент на солнце набежала черная тучка.

– Какая нам разница? – Казя собрала волосы и перевязала их лентой. – Ох, милый, посмотри на мои волосы. Что скажет Марыся?

– Ты думаешь, нам позволят встречаться? Дудки! Они спрячут тебя за девятью засовами.

– Тогда я умру.

Он обнял ее. Потом, с небрежной грацией вскочив на коня, он сказал:

– Ты самая прелестная девушка на свете.

– Я женщина, – сказала она. Ее лицо сияло. – Сегодня я стала женщиной.

– До завтра?

– Как мы доживем до завтра?

Еще некоторое время они медлили, не в силах расстаться друг с другом. Наконец, она протянула ему руку, он приник к ней и поцеловал.

– До свидания, милая моя Ядвижка. До встречи.

– До встречи, – как эхо, повторила она.

Генрик с шумным плеском ринулся в реку. Достигнув противоположного берега, он повернулся и, прежде чем скрыться в лесу, помахал ей рукой и громко крикнул:

– Я люблю тебя, Казя. Не забывай это. Я люблю тебя.

Вчера он был для нее молодым человеком в бледно-зеленой охотничьей куртке, а сегодня стал единственной и неповторимой любовью.

Лошадь ткнулась в ее плечо, на котором до сих пор жарко горело прикосновение его губ.

– Завтра ты снова привезешь меня сюда, Кинга. Отныне и навсегда, где бы я ни была, ты будешь привозить меня к моему Генрику.

* * *

По засаленному желтому одеялу, пища и наталкиваясь друг на друга, ползали полтора десятка щенков. Под одеялом, закутанная в стеганый салоп, лежала те Дарья. Ее лицо лоснилось от жира, на растрепанных волосах красовался невероятных размеров тюрбан, скрученный, вероятно, из всех находившихся под рукой тряпок. От утреннего солнца в комнате было светло, но все свечи горели, усугубляя и без того невозможную духоту. Во всех углах лежали кучки помета, всюду поблескивали свежие и наполовину подсохшие лужицы, ковер был изодран в клочья, а роскошные бархатные портьеры были испачканы попугаями. Огромный красный попугай-ара уселся на трюмо перед зеркалом.

– Доктор Фауст, цыпочка ты моя, – умилилась тетушка Дарья, – он не хочет, чтобы его хозяйка смотрелась в зеркало.

Она захохотала так, что постель жалобно затряслась.

– Может, я открою окно? – Казя откинула волосы с покрытого потом тетушкиного лица.

– Что ты, деточка, и не думай.

Тетушка, сверкая многочисленными кольцами, погрозила ей жирным пальцем.

– Попугаи могут улететь. К тому же они не выносят свежий воздух так же, как и я. Он очень вреден для желудка.

– Тогда, может, я задую свечи?

Жара в комнате была невыносимой. Тетушка покачала головой, так что тюрбан сполз ей на глаза.

– Без них мы замерзнем, правда, друзья мои?

Пока тетушка Дарья ворковала со своими любимцами, выказывая незаурядную эксцентричность, Казя приступила к уборке комнаты. Она старательно мыла, скребла и подметала, сосредоточившись на мыслях о Генрике и их сегодняшней встрече. Несколько дряхлых, слепых и беззубых мопсов заставили ее содрогнуться от отвращения и жалости одновременно. За окнами послышался приглушенный стук копыт, и Казя внезапно почувствовала, что не может больше находиться в этой грязной и душной западне.

– Разве не лучше утопить этих старых больных собак? Ведь сейчас они только мучаются, – слова слетели с ее губ, прежде чем она успела прикусить язык.

Тетушка Дарья не ответила, и на мгновение весь разноголосый бедлам разом замолк, как будто животные с нетерпением ожидали от своей хозяйки достойного отпора невиданной ереси. Последовал неожиданно мягкий ответ:

– Ах, деточка, а не утопить ли в придачу и меня? Нет, подожди, деточка. В конце концов, почему бы и нет? Зачем жить толстой, больной подагрой старухе?

– Но если они мучаются... – повторила свой довод Казя.

– Чепуха, – брюзгливо заявила тетушка. – Откуда ты знаешь, может, они счастливее тебя? Им есть о чем вспомнить, как и нам с тобой.

Один из щенков опрокинулся на спину, и тетушка принялась нежно поглаживать его пушистое брюшко.

– А теперь, – она дернула за шнур колокольчика, – мы немного перекусим, и я расскажу о себе, когда я была такой же молодой, как и ты.

С этими словами она печально посмотрела на Казю. «Неужели я была такой же пригожей и стройной, – пронеслось у тетушки в мыслях. – До чего же сурово обходится с женщиной время!»

В комнату вошла горничная с горячим шоколадом и ватрушками.

– Иди сюда, Пунш. Иди сюда, Шарлемань. – Тетя водрузила на постель приглашенных собачек. – А ты, Елизавета? Ты не находишь, что она вылитая русская императрица? Уж не знаю и почему, наверное, из-за того, что она такая... такая пышная. Вот именно, пышная. Но ты ведь никогда не видела императрицу, деточка? Не огорчайся, еще увидишь. Не спрашивай когда, деточка. Однажды с очаровательным реверансом ты обязательно предстанешь пред ее очи. Правда, Шарлемань? – Тетушка Дарья устроила жирную белую собачонку в глубокой выемке на своей груди. Попугай Фредерик, сердито щелкая клювом, спустился на спинку кровати. Остальные собачки жадно вгрызались в ватрушку, которую она держала в руке.

– Ну, ну, Роман, не будь жадиной.

Ее глаза затуманились воспоминаниями; с отсутствующим видом она облизала свои пальцы.

– Красивое имя Роман, – тетушка мечтательно помолчала и продолжила. – Он приехал за мной ночью, в карете. Шел дождь, и я ужасно боялась, что скрип колес по мокрому гравию разбудит моего отца – твоего дедушку.

Казя вспомнила грозного старика с огромными седыми усами и ярко-голубыми фамильными глазами Раденских, который кричал на нее и на Яцека и часами в одиночестве просиживал перед камином, о чем-то думая, совсем как дед Генрика.

– Я никогда не забуду скрип этих колес, – продолжала тетушка Дарья. Она говорила спокойно, без своих обычных ужимок. – Мы проехали много верст в ужасную грозу, и вдруг я обнаружила, что забыла дома свое любимое ожерелье. Я расхныкалась, как маленькая девочка, и потребовала, чтобы мы вернулись назад. «Бога ради, Дарья, – так вскричал он, – ты можешь думать об ожерелье в такую минуту?» Но я плакала и настаивала, чтобы мы вернулись домой, хотя сходила с ума по этому человеку. И он повернул лошадей, поклявшись, что ему не нужна женщина, которая ценит ожерелье больше любви.

Казя отвернулась, чтобы не видеть, как из тетушкиных глаз катятся крупные слезы.

– Мы вернулись домой; дождь лил как из ведра, как будто оплакивая наше несбывшееся счастье. Я отчетливо помню его лицо, освещенное вспышкой молнии: ретельное, суровое лицо, по которому градом катилась вода.

По ее подбородку медленно сползла капелька шоколада. Казя не знала, что ей сказать.

– Когда ты полюбишь мужчину, а ты обязательно полюбишь, помни, что во всем мире нет ничего важнее вашей любви. Не позволяй ничему вставать на пути этой любви, если сердце говорит тебе, что другой такой любви в твоей жизни не будет. – Ее голос стал громче, бледный румянец оживил ее желтые щеки. – Никого не слушай, не обращай внимания на слухи и сплетни, стремящиеся вас поссорить, не разлучайся с любимым ни на один день – это может убить вашу любовь. Я повторяю, Казя, не позволяй ничему вставать на пути у высоких чувств. Ничему. – Она тяжело дышала. – Иначе ты станешь такой, как тетя Бетка... или я. – Тетушка Дарья рассмеялась не то весело, не то с горечью.

На полу две собаки затеяли драку, они щелкали остатками зубов и наскакивали друг на друга в приступе старческой ярости.

– Прекрати, Флориан! Оставь его, Зигфрид! Прекратите, я говорю. Пихни их, Казя, только не слишком сильно. – Казя разняла разъярившихся мопсов.

– Право, милочка, они точь-в-точь как твой отец и Сигизмунд Баринский. Они вечно грызлись из-за политики, словно два школьника. Какое имеет значение, что твоя мать в девичестве Чарторыйская, а Баринские родственники Потоцким. Чарторыйские! Потоцкие! Видит Бог, они все поляки, разве не так, деточка?

– Так, тетя Дарья.

– Они все грызутся за первенство, как мои Зигфрид и Флориан за кусочек ватрушки. – Она улыбнулась, довольная своим сравнением. – Я не устаю стыдить твоего отца. «Ян, – говорю я ему на днях, – мы с тобой брат и сестра, но, слава Богу, я не лопаюсь от гордости за свою фамилию, так что не могу подумать о детях. Они хотят играть вместе, – так я сказала, – ты неправильно поступаешь, Ян».

Казя принялась деловито гладить одного из щенков, чтобы скрыть приливший к щекам предательский румянец.

– Гордость, глупая польская гордость – вот что это такое. Какое имеет значение, у кого из них больше земли и холопов? Польша существует, несмотря на вражду шляхтичей.

– Но, тетушка Дарья, отец говорит, что шляхтичи это и есть Польша.

Тетушка игнорировала ее замечание.

– Их вражда началась давно, задолго до окончательного разрыва. В тот день, когда они сюда приехали – у нас еще гостила принцесса Иоганна с дочерью, как ее звали... кажется, Фике, – установилось что-то вроде временного перемирия. Помнишь, чем это кончилось?

– Я так и думала, – продолжала тетушка, – что Иоганна для своей драгоценной Фике метит выше, чем замужество с твоим кузеном Понятовским, хотя он и принадлежит к одной из самых знатных польских фамилий.

Казя искоса из-под длинных ресниц взглянула на тетушку. Бедняжка опять начала заговариваться.

– Но она уже замужем.

– Замужем? Чепуха. Как она может быть замужем? Разве ее не отдали в монастырь? – озадаченно спрашивала тетушка.

– Она вышла замуж за великого князя.

– За великого князя? Да, конечно, теперь я вспоминаю. После замужества ее стали называть Софьей?

– Нет, Софья – это ее настоящее имя. А теперь она Екатерина Алексеевна, великая княгиня. Я до сих пор думаю о ней как о Фике, – добавила Казя.

Глаза тетушки просветлели.

– Боже милостивый, она вышла замуж за голштинского герцога Петера. За этого невзрачного паренька с мужицкими манерами и волчьим аппетитом. Ну и ну, кто бы мог подумать, что наша недотрога станет великой княгиней. Правда, у ее мужа плохая репутация, за его выходки его даже прозвали Кильским Чертенком. Но мне его жалко – у него было тяжелое детство. Может быть, твоя Фике сумеет сделать его счастливым.

Казя внезапно подумала, что отныне «ее Фике» принадлежит голштинскому герцогу и она ее больше никогда не увидит. Иногда в жизни случаются очень грустные вещи. Однако, на что ей сетовать? Вскоре она окажется в объятиях Генрика. И не нужен ей никакой великий князь.

– Иоганна будет довольна, – продолжала тетушка, – и станет еще невыносимее, общаясь с императрицей. Представляешь, с какой гримасой она будет лорнировать русских мужиков?

Она посмотрела на Казю, которая ничего не ответила.

– Ты тоже хочешь выйти замуж за принца, деточка? Ах! Ах! Мечты, мечты...

На некоторое время она погрузилась в молчание, рассеянно теребя уши щенков.

– А твой симпатичный кузен, стало быть, остался ни с чем. Время от времени Станиславу нужно спускаться на грешную землю, уж очень он гордый.

Если бы Казя наблюдала за своей тетушкой, она бы увидела, какими лукавыми стали ее глаза, и тут же она хитро сказала:

– Ты ведь не хочешь заставить молодого человека ждать? Особенно в такой погожий день. – Довольная своей проницательностью, тетушка смотрела, как Казино лицо заливает румянец. – Ты удивляешься, откуда старая тетя Дарья все знает? Ты думаешь, можно ли ей доверить свои секреты? – Тетушка расплылась в понимающей доброй улыбке. – Мне известны многие вещи, – сказала она с интонацией старой колдуньи. – То, что я знаю, я рассказываю только моим любимцам. Так, Фредерик?

Серый попугай издал сердитый неразборчивый звук.

– Никому этого не говорите, тетушка Дарья, я вас умоляю! Если я его не увижу... – Она бросилась на колени у изголовья кровати.

– То, конечно, сделаешь какую-нибудь глупость, – закончила тетушка, покачивая головой. – Я обещаю, что не скажу никому ни слова.

– Если отец узнает, – Казя побледнела.

– Право, мой братец весьма смешон. Можно подумать, он никогда не любил. Как это ни он, ни Мария ничего не заметили... Она помолчала. – Ты сияешь, как начищенный самовар. Попробуй спрятать свое счастье немножко поглубже. Теперь беги и осчастливь своего избранника. Если на свете есть женщина, способная сделать мужчину счастливым, то это ты, Казя! – Слезы наполнили ее глаза. – Да пребудет с тобой Бог, ты хорошая, добрая девушка, и Небеса наградят тебя, если не в этом мире, то, наверное, в другом.

Пытаясь не кинуться из комнаты бегом, Казя думала, что это, пожалуй, будет слишком запоздалой наградой.

Глава IV

Супруги Раденские лениво беседовали самым дружеским образом в пятнистой тени яблоневого сада, расположенного рядом с прудом. Мария сидела в раскладном креслице; в знойном воздухе медленно двигался ее веер. Граф Раденский, прислонясь к дереву, утирал пот большим носовым платком. Дети челяди играли в салочки в густых зарослях подсолнухов, похожие на племя пигмеев в гигантских джунглях. Мария прервалась на полуслове, когда к ним подошла Казя и, улыбаясь, сказала:

Знаю, знаю, можешь не говорить.

– Это было еще хуже, чем обычно. Бедные собачки!

Казя плюхнулась на траву рядом с креслом.

– Это уже не смешно, Ян. Мы должны что-то сделать.

– Что ты предлагаешь, дорогая? Отправить всю компанию в ближайший монастырь? Вместе с попугаями?

Было слишком жарко, чтобы всерьез думать о своей сумасшедшей сестре. Мария засмеялась, откинув назад голову, как делала ее дочь. В последнее время она часто смеялась; на ее бледных щеках стал появляться румянец.

– У нас есть для тебя сюрприз, дорогая. Твой отец и я обсуждали планы... – она замолчала, с нетерпением наблюдая, как к ним присоединился Яцек, усевшись рядом со своей сестрой. – Так вот, мы с отцом обсуждали планы на лето, и он согласился поехать с нами в Дрезден в следующем месяце.

Граф Раденский подпрыгнул на месте, будто его укусила одна из пчел, которые в изобилии вились над его головой.

– Да не говорил я этого, – он сдвинул парик на затылок. – Не говорил я этого, Мария. – Однако его грозно сжатые губы раздвинулись в невольной улыбке: он радовался, что здоровье жены пошло на поправку. – Я сказал, что поеду с вами в Варшаву. Что касается Дрездена, я еще обдумаю это.

– Варшава, Дрезден... Это же совсем рядом, – Мария разрешила проблему одним взмахом руки. – Продав лошадей, отец находится в добром расположении духа и готов угодить нам. – Она влюбленно посмотрела на своего мужа.

– За хорошую лошадь англичанин выложит любые деньги, – при воспоминании об удачной сделке граф просиял. – Наконец-то я смогу начать строить новые конюшни.

Он пустился подробно объяснять свой проект, но Казя его не слушала. Дрезден! Бог знает, когда она снова сможет увидеть Генрика, если уедет в Дрезден. Если вообще сможет. На мгновение она почувствовала себя плохо и, закрыв глаза, быстро отвернулась от матери.

– Что с тобой, Казя? Ты больна?

– Пустяки. Просто жара. Я не выспалась ночью, – Казя старалась говорить беззаботно.

Мария бросила на нее проницательный взгляд.

– А скажи мне, Ян, – спросила она, – что говорит об этих расходах Визинский?

Казя провела рукой по траве, затем сорвала яблоко и машинально его надкусила.

– Фу, кислое, – она выплюнула кусок; ее мысли путались.

Казя лихорадочно думала, что Генрик уезжает в Варшаву в конце недели – она улыбнулась шуточке, которую отпустил отец, – и вернется в Липно через четыре месяца. Их единственная ссора произошла из-за его приближающегося отъезда; пролилось много слез, прозвучало немало упреков, но Генрик остался непреклонен в своем решении.

– Казя, я тебя спрашиваю, – громко прозвучал голос отца. – Я спросил, когда уезжает патер Загорский. Ты вообще слушаешь, что я говорю?

– Простите, батюшка. Я не расслышала.

– Не витай в облаках, сестричка, – вполголоса пробормотал Яцек.

– Он уезжает в конце месяца, Ян.

– Ага, спасибо, моя дорогая. Хоть один из этой семьи еще способен толково ответить.

– Мне страшно хочется увидеть Варшаву, – сказала Казя, отшвырнув в траву яблоко. Мир прояснился. Если они поедут в Варшаву, она сможет встречаться там с Генриком.

– Мы поедем через Краков, – твердо объявил граф, – проводим Яцека в шляхетский корпус, а потом потихоньку двинемся в Варшаву.

Сердце у Кази вновь упало. Ехать в Варшаву, не торопясь, казалось ей мучительной пыткой. Клонясь к закату, солнце замерло над зеленой крышей и разожгло в окнах усадьбы золотые огни. Казя предвкушала, как скоро они с Генриком будут купаться в реке, что они часто делали после... Чтобы скрыть жаркий блеск глаз, она торопливо опустила голову.

– Собирается гроза, – сказала Мария, и ее веер задвигался быстрее.

– Ты похожа на котел, который должен взорваться, – сказал Яцек, глядя на сестру с легкой улыбкой.

– По-моему, весь мир взорвется, – сказала Казя. «Пусть идет дождь, – ликовала про себя Казя. – Пусть, если им угодно, разверзнутся небеса. Как чудесно лежать в объятиях любимого под теплым летним дождем, омывающим наши тела».

Она решила, что посидит в тени еще полчаса и уйдет. Внезапно, как всегда в ожидании скорой встречи с любовником, ее стало снедать сосущее нетерпение и предчувствие, что в самый последний момент что-то ей помешает. Весело улыбаясь, она вскочила на ноги.

– Куда ты, Казя, – быстро посмотрела на нее мать.

– Я собираюсь проехаться к висячей скале. Мишка говорит, что там живет олениха с тремя оленятами. Вдруг мне повезет, и я их увижу.

Яцек глядел на свою сестру с восхищением. Сам ангел не сказал бы правды с такой обезоруживающей прямотой.

– Не заезжай далеко, – нахмурилась Мария. – Не по душе мне твои прогулки в одиночку.

– Я тоже поеду, – вступил в разговор Яцек. – Хочу размяться в седле, а заодно присмотрю за сестренкой. – Он еле заметно улыбнулся, увидев, как вытянулось Казино лицо.

Казя наклонилась и поцеловала мать.

– Я жду тебя до заката, – сказал граф.

– Да, батюшка, – с отцом лучше было не спорить. Повинуясь безотчетному импульсу, желая разделить свое счастье со всеми, она подбежала к нему, привстала на цыпочки и поцеловала в щеку.

– Отчего она такая счастливая? – озадаченно спросил граф, провожая взглядом идущих к дому детей.

У его жены было свое мнение на этот счет: в последний месяц у нее зародились сильные подозрения. Она решила, что, прибыв в Варшаву, непременно расспросит Казю.

– Какая разница, Ян? Она всегда была такой.

– Нет, – протянул он с сомнением, сняв парик и вытерев платком голову.

Мария растянулась в кресле и закрыла глаза. Она слышала, как воркуют Казины голуби, а вскоре часы пробили четыре. В Варшаве она подтвердит или развеет свои подозрения, а сейчас было слишком жарко, слишком клонило в сон, и она задремала под монотонное жужжание пчел.

Проделав половину пути вместе с Казей, Яцек остановил лошадь.

– Не забудь причесать волосы, перед тем как вернешься, – посоветовал он. – В прошлый раз они были похожи на воронье гнездо.

– Противный, противный Яцек, как же я тебя люблю, – она наклонилась и прикоснулась к его руке. Иногда он бывал сущим ревнивцем.

Глубоко погруженный в свои мысли Яцек пустил коня назад медленным шагом. Скоро он скажет ей, вот только поймет сам, серьезны ли намерения Баринского, но стоит ли? Если Генрик просто забавляется с его сестрой, он разыщет его, где бы он ни скрывался, и убьет, как бешеную собаку.

Где-то вдалеке на юге прозвучали раскаты грома.

* * *

Оторванный от родной почвы, муравей суетливо кружил по Казиному телу в поисках муравейника и сородичей. Казя пошевелилась во сне.

– Что такое? – Генрик открыл глаза, заслонив их рукой от яркого солнца.

– Щекотно.

Приподнявшись на локте, Генрик посмотрел вниз. Какое-то время он наблюдал за злоключениями муравья, потом пригнулся и нежно слизнул букашку с девичьей груди.

– Счастливец, – пробормотал он, сняв насекомое с языка и выпустив его обратно в траву. – Ты никогда не узнаешь, по какой красавице ты гулял. – Он провел кончиком пальца по нежной выемке меж ее грудей. – Вот здесь, муравьишка, ты бы и утонул...

Он рассмеялся.

– Почему так жарко, милый? – капризно спросила Казя.

– Ты хочешь, чтобы пошел дождь?

– Какая разница, если мы вместе?

– Скоро пойдем купаться.

– Наверняка нас уже видели на реке.

– Какая разница, если мы вместе? – как эхо, повторил он ее слова. – И вообще, это скрасит им жизнь.

– Ты глупый, ты душка. Я тебя обожаю.

– Правда?

Она кивнула и приникла к нему в продолжительном поцелуе.

Стреноженные в тени деревьев лошади мотали мордами, отгоняя мух. Нестройно позвякивала упряжь. В небе на неподвижных крыльях парили два канюка. Из леса раздался стук топоров, и было слышно, как переговариваются между собой дровосеки. Раскаленный воздух был полон мошкары, кружащейся в своем нескончаемом танце.

– Дорогой?

– Да, – он отвел влажную прядь волос со лба.

– Сегодня это было более... более... – она не могла найти слова.

– Более полно?

– Полнее некуда.

Они предавались любви с прежним пылким самозабвением, с той же неистовой страстью, но теперь в их отношениях появилось чудесное чувство надежности и постоянства.

– Ты больше не стесняешься, Казя? Она открыла глаза и покачала головой.

– Стесняться? С тобой? С тобой я ничего не стесняюсь.

Рука Генрика медленно обводила волнующие изгибы ее тела, безупречный овал лица, гладила медовый шелк плеч, округлые, удивительно сильные руки. Ее длинные волосы были чернее ночи, дорожки, оставленные его пальцами на ее загорелой, покрытой тонким слоем бархатной пыли коже, лоснились, будто намазанные маслом.

– Забавная эта штука, любовь, – произнесла она сонно.

– Рад, что вы так думаете, графиня Раденская.

Она никогда не видела глаз, которые могли так откровенно смеяться, в то время как все лицо сохраняло торжественно-постное выражение, будто у ксендза во время мессы. Кротко и мирно ворковала горлица, но тут же умолкла, словно сраженная той же удушающей жарой, что давила на них. Сквозь спекшуюся корку земли они чувствовали, как перебирают копытами лошади. Генрик с удивлением думал, что за последние четыре месяца она очень изменилась: она стала женщиной. Она часто шептала, что его руки сотворили ее тело, так же как его любовь, нежная, дразнящая, порою жестокая, создала ее сердце.

До них донесся смешивающийся со стуком топоров смех.

– Радуются, – сказала она, – и я тоже. Нечасто им, беднягам, приходится радоваться.

– Я люблю твое доброе сердце, дорогая.

– Ах, Генрик, ты самый, самый, самый...

Убаюканный ровным гудением насекомых и стрекотом сверчков Генрик погрузился в ленивую полудрему. Вдруг Казя приподнялась.

– До каких пор мы будем встречаться тайно, как преступники, бесконечно лгать и изворачиваться? Разве наши родители сильнее нашей любви? – Она сидела, сердито вырывая из земли пучки травы.

Генрик провел рукой по ее спине.

– Хотя я тебя и не вижу, – сказал он с улыбкой, – я знаю, что сейчас ты очень красива. Ты всегда такая, когда сердишься.

– Мы что, должны провести всю жизнь в этой яме? – Она раздраженно пожала плечами.

– Чудесное место, – сказал он, немного нахмурясь.

– О да, чудесное! Но я хочу большего. Я хочу дом. Я хочу детей. Я хочу, чтобы ты был их отцом.

Хотя она пыталась сопротивляться, он притянул ее вниз, к себе.

– Послушай, дурочка, – заговорил он тихо. – Я люблю тебя. Запомни это своей прелестной головкой. Я люблю тебя. Больше всего на свете я хочу, чтобы ты стала моей женой и матерью моих детей. Понимаешь?

Она успокоенно кивнула.

– Вот и хорошо. Завтра я поеду в Волочиск и...

– Но, Генрик, это невозможно! Ты же знаешь, это невозможно! – он держал ее очень крепко, и она могла только взволнованно качать головой. – Отец тебя выгонит. Он возьмется за хлыст.

– Пусть попробует, – его голос звучал очень спокойно.

– А что сделают со мной? Меня отправят в монастырь, как тетю Бетку, и я буду там сохнуть до тех пор, пока не превращусь в мумию, – она плакала и смеялась одновременно.

– Вот за что я тебя люблю, – усмехнулся он. – Ты можешь заставить меня смеяться когда угодно.

Его тихий смех прервал пронзительный, леденящий душу крик ястреба-перепелятника.

– Мать хочет увезти меня в Дрезден, – сказала Казя.

– Где тебя представят элегантным молодым придворным, – он говорил шутя, но его глаза потускнели.

– А я сказала, что хочу в Варшаву. Они обсудили эту возможность.

– Не разумнее было бы подождать, – предложила она. – А когда мы приедем в Варшаву, я все расскажу матери.

– Она выслушает и поймет, – согласился он с напускной уверенностью. – Она нам поможет, когда увидит, как сильно мы любим друг друга. Она должна нам помочь.

– Она уже что-то подозревает. Я в этом уверена.

– Значит, это ее не слишком удивит? – он помолчал. – Твой отец любит ее?

– Да.

– Но не так сильно, как я люблю его дочь.

Он поцеловал ее, и ее руки обвились вокруг его шеи. Она впилась в его губы с лютой страстью. Она кусала свой рот в отчаянном усилии превозмочь сковавший ее сердце холод. Она задрожала от внезапного страха; даже в его крепких объятиях она чувствовала, что надвигается что-то неумолимое, грозное...

– Не уезжай, Генрик. Не оставляй меня. Пожалуйста, останься здесь, пожалуйста.

– Я должен ехать, – мягко сказал он.

– Тогда возьми меня с собой.

Он осушил ее слезы и утешил ласковыми словами. Он знал, что сможет взять ее с собой только в качестве законной супруги.

– Скоро возьму. Очень, очень скоро.

– А куда мы поедем? – Казя улыбалась сквозь слезы, приободренная его уверенным голосом. – А что мы повезем в седельных сумках?

Они часто играли в эту игру, предвкушая, как однажды эта игра обернется реальностью.

– Мы поедем в Киев, – сказал он, – Потом мы поплывет вниз по Днепру до казацких земель. Казаки называют свою страну Запорожьем.

– А потом?

– В Запорожье нас посвятят в рыцари. Может быть, нас сделают королем и королевой, если у них так водится. А если нет, тогда мы поплывем дальше, к Черному морю.

– Оно действительно черное?

– Чернее, чем твои волосы, – засмеялся он весело, почувствовав, что развеял ее испуг. – Потом мы посетим ханский шатер в Крыму. Там растут персики, абрикосы и дыни величиной с...

– С карету Фике?

– С карету Фике.

Часто играя в подобные путешествия, они верили в них, наполовину в шутку, наполовину всерьез. Иногда эта вера граничила с тоскливым отчаянием. Они побывали всюду: в Италии, Франции, в таинственной земле московитов, расположенной на самом краю света; на загадочном Британском острове, населенном еретиками, которых не уставал предавать анафеме патер Загорский. В своих мечтах Казя никогда не задумывалась, что во время далеких странствий будет служить им кровом. С ней будет Генрик, ей было достаточно этого.

– Посмотри на месяц, – воскликнула она.

На кайме меркнувшего заката, словно воинственный знак на синей хоругви неба, висел бледно-серебряный месяц.

– Я никогда не видела его таким тонким, – удивилась Казя. – Как турецкая сабля.

– Сегодня, – авторитетно заявил он, – не будет видно солнца.

Он замолчал, с интересом ожидая ее ответа.

Она засмеялась и погладила его лоб.

– Голову напекло?

– Это называют затмением, – продолжал он. – Оно произойдет как раз сегодня. Луна пройдет мимо солнечного диска, так нам объяснял Конарский, и тень накроет часть Польши. – Он наслаждался произведенным эффектом. – В старину эти затмения толковали как предзнаменования: случится падеж скота или урожай будет богатым – это зависело от того, что заблагорассудится жрецам. Но теперь, с развитием науки, – закончил он важно, – мы знаем, что это всего лишь феномен природы.

Казя притихла, не сводя расширенных глаз с небосклона. Луна приблизилась к солнцу, и земля окрасилась в красноватый оттенок. Лесорубы, с ужасом воззрившись на небо сквозь густую листву, сжали покрепче ручки своих топоров, словно собираясь отбиваться от невидимого врага. Вскоре в окутавшей их тьме они не могли различить друг друга и, накрыв головы руками, ничком прижались к земле. На болоте встревоженно закрякали утки, канюки торопливо укрылись в кроне могучего дуба, рысь, которая со своими детенышами охотилась на берегу реки, распласталась на брюхе и издала короткий угрожающий рык.

Повсюду при виде надвигающейся гигантской тени люди и животные в страхе смыкали глаза или приникали поближе к земле. Птицы подняли было оглушительный щебет: их стайки бесцельно метались в воздухе, но потом и они умолкли, затаившись в гуще листвы. Полная тишина – даже насекомых не было слышно – нарушалась лишь слабым журчанием воды в реке.

Завыли волки. Задрожав, Казя перекрестилась и крепче прильнула к Генрику. Ветки березы превратились в тонкие черные кости.

– Обними меня! – она прижалась лицом к его груди – Обними меня крепче.

Генрик увидел, как ее кожа теряет свой цвет и приобретает мертвенно-пепельный оттенок пергамента. Внезапно ему стало страшно. Сухое и четкое объяснение Конарского в классе звучало очень просто, но здесь... Волки выли и выли, до тех пор пока умирающее солнце окончательно не скрылось из виду, а вместе с ним ушли свет и тепло.

На мгновение Казя разжала объятие и взглянула ему в лицо, похожее на черную маску. Она вздрогнула и вновь закрыла глаза.

– Я здесь, моя дролечка. Я всегда буду здесь.

Она бессвязно шептала молитвы; ее ногти глубоко впились в спину Генрика.

– Казя, затмение прошло! Солнце вернулось.

Открыв глаза, она увидела березу, пламенеющую в лучах заката, как факел, и глубоко с облегчением рассмеялась. Генрик принялся осыпать ее поцелуями, его рука лихорадочно блуждала по ее телу.

– Черные глаза, – прошептал он, в порыве желания забыв свой недавний страх, – Черные, как бархат.

– Слава Богу, что ты был рядом со мной. Я так испугалась... – Его жадные губы накрыли ее рот, не дав Казе договорить.

– Твой рот такой нежный, Казя, нежный и мягкий.

– Когда ты на меня так смотришь, я сама не своя... О Генрик, прошу тебя – продолжай.

Он покрыл страстными поцелуями ее шею и плечи, ощутив на своих губах сладкий пот ее тела, от ног до набухших сосков. Его зубы заставили ее кричать, она яростно извивалась, стремясь полностью слиться с его телом.

– Еще, милый, еще. Не останавливайся, умоляю, не останавливайся!

Казалось, что она расплющится о твердую, как железо, землю, отдав себя на волю стремительного, не знающего преград порыва. Стиснутая его железными руками, она продолжала извиваться и трепетать, словно пойманная на крючок рыбка.

В долине вновь мерно затюкали топоры. Раздался негромкий жалобный треск – это валилось дерево...

– ...а-а-а-ааа!

– Дролечка, я поранил тебя! Прости, – он слизнул кровь с ее губ.

Ее огромные черные глаза улыбались, тело все еще вздрагивало.

– Это знак нашей любви, – сказала она почти шепотом. – Оставь их побольше.

– Вот что бывает, когда солнце скрывается из виду, – засмеялся Генрик.

– Мы должны молить Бога, чтобы он послал еще одно затмение.

Они смеялись и подшучивали друг над другом, а тем временем солнце плавно клонилось к вершинам Карпат. Настала минута расставания. Они кончили одеваться в тишине. Генрик застыл, держа в правой руке сапог.

– Завтра... – начал он, но на этот раз в его голосе не было прежней уверенности. Он понял, что через несколько минут, когда Казя уйдет, его жизнь станет пустой и холодной, как зимняя степь. И снова в его глазах померк свет.

– Генрик, не надо. Ну что ты, любимый? Только до завтра, – поспешила она его утешить. – Скажи мне, что случилось.

Пристыженный, он хотел отвернуться, но она не позволила ему этого сделать и, притянув его лицо к своему, Расцеловала слезинки, висевшие у него на ресницах.

– Скажи мне, мой ангел.

– Ты всегда будешь моей, Казя.

– Повтори это. Повтори это еще, милый, – она откинула назад голову, ее губы раздвинулись в блаженной улыбке.

– Ты всегда будешь моей, всегда, – повторил он медленно, тщательно и нежно выговаривая слова. – Ядвижка, ты будешь ждать? Что бы ни произошло, будешь?

– Да, Генрик, я буду ждать.

Не говоря больше ни слова, они прижались друг к другу. Потом Казя открыла глаза.

– Генрик! – ее голос изменился. Она увидела через его плечо, над краем ямы, как из-за деревьев, там где заканчивался горный кряж, выехали три всадника, хорошо различимые в свете сумерек.

– Садись, – быстро сказала она, дергая его за рукав. Осторожно приподнявшись, Генрик увидел, как всадники медленно приближаются к ним.

– Это турки, я уверен. Надо немедленно скакать в Волочиск.

Казя согласно кивнула; она была взволнована, но не испугана. Они выползли из ямы и, крадучись, побежали к лошадям.

– Ну что ж, будем скакать что есть мочи, – перед тем как прыгнуть в седло, Генрик на несколько дюймов обнажил кинжал и втолкнул его снова в ножны.

Казя тронула Кингу серебряным хлыстом и пустила ее полным галопом вниз по извилистой тропинке.

Вожак турецкого дозора, отряженного исследовать местность вдоль склонов кряжа, заметил предательский блеск металла и привстал в стременах.

Они потеряли весь день, рыская вдоль длинного кряжа. За ними по пятам в поисках добычи – женщин и лошадей – следовал главный отряд в пятьдесят человек, осторожно передвигающийся по оврагам и лесистым лощинам. Несколько дней они тщательно избегали на своем пути малейшей опасности. Сейчас, по дороге назад, когда они ехали на свежих лошадях и уже приблизились к турецкой границе, они могли вволю грабить и жечь.

Они миновали крохотные деревеньки, не тронув напуганных крестьян. Но сейчас местность стала ровнее, леса гуще, а люди богаче. Здесь можно было найти большие дома, резвых скакунов и статных красивых женщин для невольничьих рынков Константинополя и Крыма.

Примчался всадник и сообщил, что с горы были видны большая зеленая крыша и дым многих труб.

– Два человека ускользнули в долину и скачут по направлению к этому дому. Я послал за ними погоню.

– Дом будет наш, – взвизгнул главарь, приземистый мужчина в малиновом тюрбане. – Там будут быстрые польские лошади и белокожие жены гяуров.

Лязг сабель, дружно выхваченных из изогнутых ножен, потонул в общем свирепом крике, когда турки, подгоняя своих лошадей, пронеслись мимо березы и устремились по дороге на Волочиск.

Впереди них среди деревьев белой стрелой летела Кинга, позади нее изо всех сил держался гнедой Генрика. Пригнувшись к гриве, Казя кричала во весь голос.

– Бегите! Бегите, спасайтесь! Турки! Здесь турки!

Лесорубы услышали ее крики и дробный топот копыт, и тут же перед ними появилась турецкая конница, и, прежде чем они успели поднять топоры, взмах острой стали снес им головы. Их тела были безжалостно смяты копытами и остались лежать среди нарубленных ими бревен.

Генрик хрипло кричал, сжимая в руке обнаженный кинжал. Он видел, как Кинга пересекла старый разводной мост и скрылась за воротами Волочиска; позади него уже совсем близко слышался истошный вопль его преследователей «Аллах акбар!»

Рядом с его плечом просвистела стрела, он пригнулся ниже и на полном скаку влетел в закрывающиеся ворота. Отовсюду бежали перепуганные люди, ищущие убежища за стенами Волочиска; в беспорядке носились свиньи и куры, во множестве гибнущие под копытами.

Какой-то человек опустился перед воротами на колено и навел мушкет. Раздался выстрел, появился клуб дыма, и пораженная пулей турецкая лошадь кубарем покатилась по земле. Кто-то кричал:

– Заприте ворота! Ради всего святого, заприте ворота!

Горестно звонил колокол на часовне. Во двор высыпали конюхи, держа в руках лопаты, вилы и даже метлы.

Наконец заржавевший от долгого неупотребления засов был опущен, но всадники в авангарде турков, врезавшись в ворота, словно разогнавшиеся бараны, с громкими воплями на взмыленных лошадях ворвались внутрь. Сразу же засверкали ятаганы и послышались крики раненых и убитых.

– К балкону! К балкону!

Турки лезли и лезли через ворота, рубя направо и налево, ненасытные в своем стремлении убивать.

Генрик и Казя стремглав залетели в усадьбу и побежали вверх по витой лестнице. На верхней площадке их встретил граф Раденский, без парика, блестящий от пота; в правой руке он держал тяжелый кавалерийский палаш и пистолет в левой.

– В часовню, – прорычал он. – Иди к своей матери в часовню. Двери выдержат. Вот, возьми, – он сунул ей пистолет и крикнул Генрику, чтобы тот следовал за ним.

Внизу со двора поднимался частый лязг стали, слышались крики умирающих в агонии и стук копыт лошадей, скользящих по мокрым от крови булыжникам.

– В часовню! – ее отец еле перекрывал этот шум. – Мужчины к оружию! Вооружите мужчин! Вставайте к окнам... – Его голос потонул в общем гуле.

Но выполнять эти распоряжения было некому, турки уже спешились и ворвались в дом, сломив своими свистящими ятаганами плохо организованное, но отчаянное сопротивление.

– Стреляйте с балкона! – услышала Казя голос Генрика.

Она побежала к балкону, где стоял патер Загорский, и в этот момент увидела, как из кухни выходит дюжий турок, волоча за собой двух плачущих девушек. Она прострелила ему горло – его руки взметнулись к ране, и он отпустил пленниц. Прежде чем они успели подняться и убежать, их схватил другой янычар. Казя швырнула ему в голову пустой пистолет. В деревянную стенку на расстоянии двух вершков от ее головы вонзилась стрела. Кухня была наполнена дымом; на полу посреди своей стряпни лежала толстая Анна, вцепившись руками в проткнувшее ее насквозь копье. Пытавшиеся сопротивляться поварята были убиты, их израненные тела кинули в котел с кипящей водой. Из конюшни, прокладывая себе дорогу среди врагов, выехал Мишка.

– Нечай! Нечай! А-а, нехристь, накось, попробуй казацкой сабли!

Он зарубил трех турок, прежде чем окружившие его скопом враги, выбили его из седла. Раздавленный тяжелыми конскими копытами Мишка продолжал изрыгать проклятия, пока турецкая сабля не заставила его замолчать навсегда.

– Боже, Боже... – экономка Тапина, вся в крови, пошатываясь, вышла на балкон. Ее волосы были распущены, черное платье распорото на талии; в руках она держала маленький кухонный нож.

– Боже, – повторила она снова с белыми закатившимися глазами. – Твой отец... Она медленно повалилась навзничь.

– Аллах акбар! Аллах акбар! – слышался отовсюду свирепый клич.

Незапно она увидела брата и услышала, как он изо всех сил выкрикивает ее имя, но через мгновение все померкло в круговерти конских крупов и мелькании сабель. Чей-то голос громко распоряжался на непонятном ей языке:

– Лошади! Лошади и женщины! Оставьте добычу! К шайтану добычу! Убивайте мужчин, оставляйте детей. Оставляйте детей и женщин...

Казя вбежала внутрь и споткнулась о труп своего отца. Отцовский палаш вошел по самую рукоять в грудь лежащего рядом турка. На губах мертвого графа Раденского застыла гримаса ненависти и гнева. Она побежала по длинному коридору, в отчаянии зовя Генрика и свою мать.

– Марыся! Марыся! Ты где?

Дом пропитался запахом крови, под ногами жалобно скрипели остатки мебели и стекла.

– Генрик! Любимый, ты где? Приди ко мне! Боже, храни его! Приди ко мне, Генрик, приди... – но никто не отозвался.

Дым полностью заполнил коридор снаружи тетушкиной комнаты, из которой доносилось неистовое тявканье собачонок и ошалелое бормотание попугаев.

Она наклонилась и вырвала саблю из руки раненого турка.

– Аллах акбар! – лязг сабель звучал все ближе. Вдруг голос, который с трудом можно было назвать человеческим, громко назвал ее имя... Это была тетушка Дарья. Она стояла посреди комнаты, окруженная своими собаками, и, словно саблю, держала наперевес свою тросточку.

– Я здесь, здесь, – Казя обвила руками дрожащую тетушку.

Они стояли бок о бок, когда в комнату ворвались турки. Кривоногий человечек в широких шароварах медленно подошел к ним, его окровавленные усы топорщились в жестокой улыбке. Он что-то угрожающе сказал, протянул руку, словно для того, чтобы схватить женщин.

Казя ударила по руке саблей, и отрубленная рука полетела на пол. Тетушка одобрительно закричала. Турки уставились на стекающую с сабли кровь. В глазах Кази светилась дикая решимость.

– Иезуит, выходи! – попугай Фредерик летал над головой раненого турка, судорожно ощупывающего обрубок руки. – Иезуит, выходи!

Турки придвинулись еще ближе, и несколько тетушкиных собачек храбро вцепились им в щиколотки.

– Казя, помоги мне, я умираю.

Злобные руки оторвали ее от тетушки, и железное лезвие со свистом вошло в тетушкину жирную шею. Они заставили Казю смотреть, как ятаганы кромсают на кусочки ее огромное тело. Затем они вытащили из-под кровати мопсов и каждого разрубили надвое, дикарски захохотав, когда раненый турок швырнул изувеченные останки животных ей прямо в лицо. Попугаи кружились и кружились в дымном воздухе, выражая пронзительными криками свой ужас. Во время этой резни Казю вырвало; она, покачиваясь, стояла между двумя турками, которые держали ее и заставляли наблюдать за ужасным зрелищем. Она была на грани обморока, но чувства отказывались окончательно покинуть ее и дать благословенное облегчение. Их пальцы, как звериные когти, вцепились в ее обнаженные, красные от крови руки. Она никогда в жизни не слышала ничего более леденящего душу, чем их сатанинский смех.

Они потащили ее через пылающий дом. Визинский лежал лицом вниз, сжимая в обеих руках по пистолету, рядом с ним, один за другим, лежали два мертвых турка – его жена была отомщена. Когда Казю свели на крыльцо, она начала вырываться и звать Генрика хриплым наполовину безумным голосом. Она боролась изо всех сил, кусаясь и отбиваясь, до тех пор пока ее не душили ударом рукоятки пистолета по затылку, на пришла в себя и увидела, что лежит на залитом кровью дворе. Рядом с ней скалилась чья-то голова, и Казя не сразу поняла, что у этой головы не было тела.

Тот же скрежещущий голос распоряжался:

– Быстрее! Быстрее! Через час мы должны уйти отсюда.

Какой-то турок грубым рывком поднял ее на ноги и подтолкнул к выстроенным в ряд рыдающим женщинам.

Главарь в малиновом тюрбане, у которого из раны на лбу струилась кровь, как будто на его лицо просочился цвет тюрбана, осматривал их, сидя верхом на лошади. Он молча указал окровавленным клинком на двух женщин: старую Зосю и ее сводную сестру, работавшую в прачечной. Тотчас бормочущих молитвы, ничего не понимающих женщин вывели из строя, поставили на колени и обезглавили.

– Остальных на лошадей! Свяжите им ноги. Быстро! Казины щиколотки связали под брюхом той самой кобылы, упитанной и спокойной, на которой когда-то Фике объезжала верхом мирный, залитый солнечным светом двор. Вдруг она увидела Яцека с черным от пороха лицом.

– Казя! – он рванулся к ней, но удар мушкетным прикладом опрокинул его, лишившегося чувств, на землю. Его тело, словно мешок кукурузы, перекинули через седло. Из конюшен вывели всех лошадей. Кинга с яростью и тревогой мотала мордой, новый жеребец сильно хромал. Главарь молча вновь указал саблей, и пистолетная пуля опрокинула жеребца на колени. Несколько секунд он стоял так, будто молился, а затем медленно повалился на бок.

Ее увозили из дома в сгущавшейся темноте. Внезапно сквозь зеленую крышу пробились гигантские языки пламени, и в призрачном свете их пляшущих сполохов она увидела Генрика. Он лежал у стены рядом с воротами; его лицо походило на кровавую маску. Турецкий отрядс пленниками проскакал по мосту и скрылся в гуще деревьев.

Рядом с ней ехал турок с обнаженной саблей в руке. Когда они отъехали от пепелища и углубились в напоенный летними ароматами лес, он что-то ей прорычал, остановившись глазами на ее видневшемся сквозь прорехи в рубахе теле. Он ткнул ее лошадь кончиком сабли, заставив ее перейти в легкий галоп.

Они миновали покрытые лесом холмы и теперь быстро двигались по открытой равнине. За Днепром, на востоке, уже начали полыхать зарницы. Опасающиеся погони турки то и дело оглядывались назад, пришпоривая уставших лошадей.

Глава V

Где-то в темноте, окружавшей ее, как толстая шуба, Казя услышала стонущий женский голос. – Спаси меня, Боже, – повторял он, – спаси меня, Боже.

Голос был монотонным и невыразительным. Вдруг безнадежная мольба несколько изменилась.

– Боже, спаси меня. Боже, спаси меня.

Почему голос не прибавляет «пожалуйста»? Когда обращаешься к Богу, всегда надо говорить «пожалуйста». Бог ценит вежливость, как и все остальные. Казя смотрела в обступившую ее темноту. Как бы плотно она ни сжимала веки, в глазах продолжал пылать багровый огонь, освещающий невыносимые для нее видения. Она приложила руку к глазам, желая вырвать их прочь, только бы избавиться от кошмара. Вдали загрохотал гром.

– О Боже, спаси меня, спаси меня...

– Замолчи, Анна. В таком месте Бог тебя не услышит.

Это был голос старой Зоей. Но могло ли это быть? Зосе отрубили голову на дворе Волочиска. Волочиска? Большой белый дом с золотыми часами и вьющимися над зеленой крышей белыми голубями. Голубями? Зося была мертва. Она погибла, как и все остальные. Ее отец, Мишка, Генрик.

– Генрик! – ее голос вышел похожим на карканье. И только женский плач был ей ответом.

Бог дал ей любовь, чтобы так скоро забрать ее. Что они сделали, что заслужили такую участь? Какой грех они совершили? Все были мертвы. Это был ад, который так часто обещал патер Загорский. Патер Загорский... Худая фигура в сутане, как черная бабочка, приколотая к двери еще дрожащим копьем. Его губы продолжали шевелиться, взывая к Богу, пока он не испустил дух. Бог ему не ответил... Где-то журчала вода. Или кровь?.. Струи теплого летнего дождя... всадники, бледные во вспышках молнии... связанные сыромятным ремнем лодыжки... Кинга, очень белая в ночной тьме... Потоки крови... Тетушка Дарья. Она закрыла глаза, стараясь избавиться от полыхающей в ее голове картины. Серый попугай и рассекающая воздух сабля. Серые перья кружатся в воздухе и щекочут ей кожу. Она кричит в ужасе и смятении. Кто-то тронул ее за руку.

– Я здесь, Казя. Я здесь.

Это говорил Генрик во время затмения. Все это ушло навсегда.

– Лягушонок, это я, Яцек, – его голос был усталым и хриплым. Его дрожащие руки обнимали и успокаивали ее. Они прижались друг к другу, и Казя беззвучно заплакала сухими глазами.

– Спаси меня, Боже. Пожалуйста, спаси меня. Наконец, она сказала «пожалуйста». Теперь, может быть, Он ответит.

Дверь отворилась, и на пороге появились вооруженные люди, держа высоко над головой масляный светильник. Тьма немного рассеялась. Раздался турецкий говор, и вновь грубые жестокие руки схватили ее. Женщина прекратила свои причитания, все узники повернули изможденные лица к свету. Казя не сопротивлялась, когда ее и Яцека выволокли из хижины и привели в стоящий рядышком дом.

Их поставили перед толстым похожим на поганку мужчиной в огромном белом тюрбане. Посмотрев на нее, он провел кончиком языка по мясистым губам, но ничего не сказал. Рядом с ним стоял бородатый турок с перевязанной головой, который уничтожил их дом. По его короткому приказу четверо нарумяненных юнцов в ярких шароварах придвинулись к ней и, тонко хихикая, с ужимками на женоподобных личиках, сорвали с нее всю одежду, оставив полностью обнаженной. Яцек яростно рванулся к ней, силясь защитить, но был остановлен теми же мальчишками, которые после упорной борьбы одолели его и также сорвали с него всю одежду. Она не могла прикрыть наготу, так как двое юнцов держали ее за руки, и она только покрепче стиснула зубы, когда турок в белом тюрбане поднялся с циновки и медленно подошел к ней. Он ощупывал и поглаживал ее тело, как будто перед ним стояла лошадь или кобыла, а под конец заставил ее широко открыть рот и попытался проверить зубы. Казя с отвращением плюнула в его плотоядное лоснящееся лицо. Глаза турка загорелись злобой, он наотмашь ударил беспомощную девушку со скрученными за спиной руками, так что ее голова запрокинулась назад. Яцек ревел как дикий зверь, тщетно пытаясь прийти на помощь своей сестре.

Турок выхватил кинжал и приставил его к животу пленницы, Казя не чувствовала ничего, кроме стыда и гнева. По его глазам она видела, что он жаждет вонзить кинжал в ее тело, но другой турок покачал головой и Что-то возразил. Убейте нас, думала она безразлично, Расправьтесь с нами, и все будет кончено. В спор вмешались юнцы, и было ясно, что их голоса тоже разделились.

Один из стражников, приведший ее сюда из хижины, стоял около двери. Вид ее тела вызывал в нем острую похоть, но одновременно пробуждал какое-то чувство, близкое к жалости к ее красоте и страданиям. Ему и раньше приходилось наблюдать истязания неверных гяуров. Он, солдат пограничного гарнизона, перевидел немало плененных женщин – оцепенелых, немых, – которые покорно, как животные, переносили унизительный осмотр. Иногда, для забавы, их жестоко пытали нарумяненные любимчики командира. Знает Аллах, он видел достаточно, что заставило бы содрогнуться любого человека. В его обязанности входило убирать комнату, после того как развлечения заканчивались, и выкидывать останки несчастных мужчин или женщин в выгребную яму.

Тех, что остались целы, отправляли на юг, на невольничьи рынки Трапезунда. Этот поляк мог бы стать отличным янычаром. После того как мальчишки с ним позабавятся, его, наверное, отправят в Константинополь.

– Она должна умереть, – сердито рычал командир гарнизона. – Эта неверная плюнула в турецкого офицера.

Но бородатый командир кавалерийского отряда, как видно пользующийся большим влиянием, продолжал настойчиво возражать. Солдат с интересом и сочувствием ожидал, чем закончится спор. Все это время острая сталь упиралась Казе в живот. Наконец турок в белом тюрбане угрюмо пожал плечами, недовольно вложил кинжал в ножны, и они вместе с бородатым турком, все еще споря, отошли к окну.

До Кази доносились их сердитые голоса, то и дело повторявшие слово «диран». Бородатый турок несколько раз хлопнул своей ладонью о ладонь командира гарнизона. Вдруг прозвучала ломаная польская речь, заставившая ее отвлечься.

– Отдайте нам этого парня, – крикнул один из мальчишек, переводя преисполненный извращенного наслаждения взгляд с нее на Яцека.

Гарнизонный командир нетерпеливо кивнул.

Из сомкнутых губ Кази вырвался истошный вопль, когда она поняла, что они делают с ее братом на низеньком диванчике у стены. Крики мальчишек стали пронзительнее и возбужденней. Она видела, как он, прижатый лицом к дивану, скрылся под грудой барахтающихся тел. Она слышала его умоляющий голос:

– Нет! Нет!

– Яцек! О Езус Христ!

Стражники схватили ее и поволокли назад в хижину, а она билась в их грубых руках, снова и снова выкрикивая его имя.

Хлопнула дверь, и ее окутала темнота.

Женщин выгрузили с галеры в Керченской гавани и через Пологий холм повели по направлению к большому, нарядному, пестрому городу, утопавшему в садах, оливковых деревьях и тамарисках.

Пять дней они спускались вниз по Днестру, петляя в его узких протоках, потом огибали мерцающие по ночам берега Крыма, до тех пор пока сегодняшним солнечным Утром их судно не бросило якорь в этой пристани. Людей выгрузили на берег, и они стояли, как испуганный скот, безмолвно перенося насмешки и издевательства греческих матросов в шапочках с кисточками. Что значили эти обиды по сравнению с тем, что они уже пережили?

– Я бы разорвала их на куски, – пробормотала девушка рядом с Казей.

На ее руках и в спутанных волосах была кровь; последнюю часть добычи присоединили к ним только в устье Днестра, и девушка все еще была одета в то платье, в котором ее захватили в плен.

– Я бы разорвала их... – ее слова были полны ненависти.

Потом снова засвистели плети и посыпались угрожающие хриплые крики. Чьи-то бесцеремонные руки хватали Казю за покрытые синяками плечи. Пленников выстроили в колонну, и вызывающая слезы процессия двинулась на следующую ступень своей Голгофы.

Казя едва замечала, что творится вокруг нее. Один глаз заплыл от удара, а второй тускло, но с затаенным вызовом смотрел на незнакомых людей, наводняющих узкие улицы городка. Если бы кто-нибудь из этой праздной толпы взял на себя труд взглянуть на невольниц попристальней – вереницы европеек-рабынь были на здешних улицах столь же обыденным зрелищем, как ползающие и гнусавящие в пыли нищие и калеки, – он бы наверняка заметил, что по крайней мере одна из них шагала с угрюмой горделивостью на лице. Она высоко держала голову, вопреки тому, что была одета в грязную матросскую блузу и мешковатые шаровары; ее ноги были босыми и успели огрубеть настолько, что едва замечали грязь, по которой ступали.

Она не пыталась разговаривать, так как поняла, что все разговоры ведут только к новым побоям. Ее мысли были пустыми и бесцветными, как известковые стены, мимо которых держали свой жалкий путь женщины, а тело продолжало мучительно ныть от боли. Страдая от жажды, Казя чувствовала, как ее язык превращается в шершавый комок, а радом сновали бойкие водоносы, из чьих кожаных мешков просачивалась ледяная вода.

Продавцы сладостями в высоких конических шляпах отпускали непристойные замечания из дверей своих лавочек, спаги в красных сапогах гордо направляли своих лошадей прямо через толпу, татары с короткими луками за спиной и невыразительными плоскими лицами бесстрастно взирали на процессию полонянок.

Понемногу Казя начала проявлять интерес к происходящему. Почти помимо своей воли она увидела танец дервишей на маленькой площади. Они кружились, как волчки, в зеленых балахонах, с раскинутыми в сторону руками, а их не участвующие в танце собратья в широких кушаках и совершенно лысые перебирали четки в тени акаций. Непроницаемая маска печали на ее лице дала трещину, и она поняла, что улыбается, глядя, как уличные мальчишки кривляются и ловко передразнивают святых старцев.

Они выбрались за пределы города и медленно карабкались по склону холма в приветливой тени тамарисков под монотонную песню сверчков. Они устало тащились через обжигающую ноги пыль, пока, наконец, не подошли к большому белому особняку, самому большому по эту сторону холма.

– Не падайте духом, – крикнула Казя, когда они вошли во двор, прохладный от искрящихся струй фонтанов.

– Помните, вы – полячки... – между ее лопаток обрушился тяжелый кулак, и она растянулась на четвереньках, но ухитрилась сразу же, пошатываясь, встать.

Ее вместе с товарками по несчастью завели в низкую комнату с зарешеченными окнами, в которой висел тяжелый аромат мускуса и жасмина.

Из всех пленниц в этой комнате оставили только Казю. Она стояла на теплом плиточном полу, обнаженная по пояс, лицом к лицу с высоким, неестественно толстым мавром в белой шляпе, которая почти касалась низкого потолка. Сонно жужжали мухи, откуда-то доносился приглушенный звук женских голосов, сопровождаемый позвякиванием тамбурина.

Убаюканная музыкой, Казя не сразу заметила, как чернокожий евнух проскользнул за ее спину, двигаясь удивительно бесшумно и быстро для такой туши. Он обхватил ее сзади и начал искусно играть с ее грудью, поглаживая и теребя соски. Казя беспомощно барахталась в его железных объятиях, ее босые ноги скользили по плитке. Наконец, с влажной улыбкой на красных вывороченных губах евнух отступил назад, чтобы полюбоваться плодами своего мастерства. Удовлетворенная ухмылка сменилась гримасой боли и ярости, после того как Казя изо всей силы лягнула его в пах. Он, как бык, навалился на девушку, зажав розовой ладонью ей рот, а другой рукой опрокинул ее на пол. Слезы боли и унижения смешивались с кровью из разбитой губы, но она не издала ни единого стона. Ее чувства начали угасать, и вдруг она услышала чей-то резкий голос. Мавр тут же рывком поднял Казю на ноги, сверля ее злобными глазками.

Перед ней стоял человек, одетый в широкий, свободно ниспадающий халат. Поглаживая свои длинные шелковистые усы, он наградил девушку восхищенным взглядом. Другая рука небрежно лежала на рукояти кривого кинжала, заткнутого за пояс шафранного цвета. На его голове покачивался зеленый тюрбан, заколотый рубином изумительной красоты.

Евнух, поскуливая, пустился в многословные объяснения, вся его нахальная самонадеянность перед холодными глазами турка испарилась как дым. Турок внимательно слушал, не упуская ни единой детали ее внешности: начиная от стертых веревками щиколоток и кончая кровоподтеками на плечах. Когда его глаза остановились на прекрасной, возбужденной умелыми пальцами груди, его зрачки расширились, а ноздри зашевелились. Он нетерпеливым жестом велел чернокожему замолчать.

Очень медленно он обошел Казю кругом. Она напряглась, ожидая грязных ласк или сильного удара, но он только слегка прикоснулся рукой к ее талии. Потом он мягко заговорил на французском, медленно и со странным акцентом выговаривая слова.

– Кто это осмелился сопротивляться могучему Кизляр-Аббасу, Повелителю Дев, который голыми руками может разорвать человека на части, – в его глазах, черных и глубоких, как у женщины, светился теплый юмор.

Казя встретила его любопытный взгляд со всей твердостью, которую только могла проявить. Наученная горьким опытом, она знала, что улыбка на лице турка, скорее всего, предвещает новые пытки и издевательства.

– С тобой жестоко обращались, – сказал он тихим мелодичным голосом. – Но твоя красота скоро вернется. За тобой будут ухаживать женщины из сераля, они научат тебя многим вещам, и в том числе искусству любви. – Его взгляд снова упал на струйку крови в уголке ее широкого рта.

Неожиданно доброжелательный тон смутил Казю, она заподозрила ловушку. У турок не могло быть ни доброты, ни сострадания, она не верила в них после того, что ей довелось пережить сначала в Волочиске, а потом на протяжении последних кошмарных дней, когда ее увозили все дальше и дальше от родной земли. С минуты на минуту капкан мог защелкнуться, и с той же теплой улыбкой он подверг бы ее еще более изощренным мучениям.

– Евнух сделал хороший выбор, – сказал он почти нежно. – Ты очень красива.

Эта девушка держалась с достоинством грузинской принцессы Тамары. Как величавая Тамара, она возвышалась над остальными женщинами, составлявшими его гарем: черкешенками, персиянками, гречанками. Она одна была действительно достойна его. Со временем она станет не только наложницей, но и любимой женой, матерью его сыновей.

Он что-то тихо сказал евнуху и тот, немедленно склонившись, подобрал с пола ее грубую блузу и протянул ей. Она торопливо оделась, а Кизляр-Аббас попятился задом к двери и исчез за нею.

Турок уселся на устланный мягкими подушками диван и лениво потянулся за медной вазочкой с миндалем и мандаринами. Он кинул один орех себе в рот и, неторопливо жуя, рассматривал свою гостью.

– Ковры из Анатолии, – сказал он. – Шелк и бархат из Басры. Резная утварь из Мосула.

Его изящная рука с тонкими пальцами описала в воздухе круг, демонстрируя ей сокровища.

– Не все турки живут, как свиньи.

Его ноги в желтых туфлях с загнутыми носами были удивительно маленькими. «И все же вы хуже самых диких зверей» – так с горечью, закипавшей в ее сердце, думала Казя. Она не поднимала глаз от пола, стараясь избавиться от преследующих ее видений. Внезапно в комнату проник луч красного закатного солнца, и лицо сидящего на диване турка окрасилось в кровавый оттенок. Она прижала руку ко рту, чтобы подавить крик. Он наблюдал за ней с интересом.

– Я – Диран-бей, – сказал он. – Убери руки и смотри на меня, я теперь твой хозяин. Диран-бей. Волей Аллаха... – его усы тронула добродушная усмешка. – Наместник Керчи.

С величайшим усилием Казя справилась с дрожью и всмотрелась в него внимательней. Это был человек лет тридцати пяти, среднего роста, с покатыми плечами и ровным высоким лбом.

– Как тебя зовут, девушка? Неважно, – добавил он, не дождавшись ответа. – Я дам тебе новое имя.

Она вытянулась в струну, запрокинув назад голову.

– М-меня зовут графиня Р-р-р... – что-то стиснуло ее горло, так что слово никак не слетало с губ. – Р-р-р...

Сжав кулаки, Казя глухим голосом выдавила свое имя и остановилась, шумно переводя дыхание.

– Раденская, – повторил он. – Так ты русская?

– Н-н-н... – она покачала головой, озадаченная и смущенная неспособностью говорить.

– П-п-полячка, – ее губы судорожно прыгали.

– А, полячка. Я уважаю твоих соплеменников – они хорошие солдаты. Немного найдется кавалеристов, равных вашим, – он погрузил пальцы в медную вазочку. – Скажи мне, ты всегда так сильно заикалась? – Его тон был сочувственным.

Она снова покачала головой, не отваживаясь заговорить.

– Не тревожься, – пробормотал он, – время излечит твои раны и вернет тебе дар речи. Но запомни. Ты больше не польская графиня. Ты невольница, одалиска. Я твой хозяин, подданный Османской империи, и быть моей рабыней для тебя особая честь, – в его словах проскальзывала ирония. – Несомненно, ты будешь молиться своему неверному Богу, чтобы он спас тебя, но Он не услышит. А даже, если Он услышит, Он ничего не сможет для тебя сделать. – Он замолчал, выбирая в вазочке лакомство. – Возможно, Он тебя приободрит. – Его челюсти медленно двигались, он был похож на гладкого черного кота, смакующего сметану. – На юге, как ты, наверное, знаешь, лежит Черное море, а за ним Турция. На западе живут крымские татары, наши союзники, недолюбливающие поляков. На севере находится Азовское море, также владение Турции, а за ним земли казаков. Пойдешь на восток – и окажешься в Ногайских степях, а еще дальше – Кавказские горы, в которых обитают чудовища. Так что выбрось из своей головы все мысли о побеге. Отсюда нельзя убежать.

Он помолчал, позволяя ей осознать услышанное.

– Ты воспитанная, образованная девушка, и тебе не составит особого труда понять свое положение. Смиришься ты с ним или нет, это уже другой вопрос. Будем надеяться, что да... Ибо тогда наша жизнь будет приятной для нас обоих. Если нет... – завуалированная угроза осталась недоговоренной.

Жаркую неподвижную тишину огласил скрипучий пронзительный крик.

– Ты никогда не слышала, как кричат павлины? Красивейшие создания с безобразным голосом. Птицы Юноны.

«Завтра, – подумал он, – я пошлю за шелкоторговцем Махмудом. Шелк как нельзя лучше подойдет этой польской красавице». Диран позвонил в серебряный колокольчик. Музыка тамбурина умолкла, женские голоса утихли. В наступившей тишине слышалось только жужжание летающих под потолком мух. Казя услышала шлепанье туфель, открылась дверь, и в комнату вошла толстая старуха в необъятном халате. Ее лицо было густо набелено, под обведенными черной краской глазами висели тяжелые мешки.

– Иди, – сказал он. – Она отведет тебя. Слушайся ее, она может научить тебя многому, что сделает наши будущие встречи более сладостными.

Он заговорил со старухой по-турецки.

– Совсем скоро, – сказал он Казе, – под ее опекой ты поправишься и душой и телом. Надеюсь, ты не будешь пребывать в унынии, когда придешь ко мне в следующий раз.

Опустившись обратно в подушки, он помахал ей рукой. Старуха взяла Казю за руку и кивком указала на дверь.

Но Казя не двигалась. Она плакала. В первый раз с того времени, как турки напали на Волочиск, она плакала настоящими слезами. Слезы бурными потоками струились из ее глаз, словно морские волны, прорвавшиеся через плотину. Она плакала без стеснения, не владея собой, как заблудившийся в лесу ребенок. Она оплакивала свой дом, родителей, брата, друзей, которых она никогда не увидит; она оплакивала Мишку и Кингу, но безутешней всего она оплакивала Генрика – свою единственную любовь, – который лежал в могиле в польской земле.

Ослепленная слезами, она прошла вслед за старухой через сад, в котором сухое шуршание павлиньих хвостов смешивалось со сладким пением птиц в апельсиновых деревьях. Весело бьющие вверх струи фонтанов, казалось, передразнивают ее горестный плач. Она стояла с понурой головой и слышала, как поворачивается в замке ключ и скрипят ржавые петли.

Еще несколько шагов, и дверь за ее спиной захлопнулась. Вокруг нее, словно сплошной птичий щебет, раздавалась женская болтовня.

Загрузка...