За серой от пыли оливковой рощей на фоне зеленовато-голубого моря паруса кораблей, которые швартовались в гавани, казались белоснежными. Казя Раденская сидела в тени апельсиновых деревьев у пруда, усеянного огромными белыми лилиями, и разглядывала расстилавшийся внизу город. Красные крыши Керчи блестели в лучах майского солнца, как драгоценные камни.
На ветках фруктовых деревьев и тамарисков пели птицы с оперением всех цветов радуги; над купами роз и грядками тюльпанов и гиацинтов жужжали пчелы. Павлины распускали свои переливающиеся на солнце хвосты, издавая время от времени гнусавые вопли.
Обложенная шелковыми подушками, Казя лениво протянула руку, чтобы погладить гепарда, который лежал на длинной каменной скамье рядом с ней. Как только он почувствовал прикосновение ее руки, его сонные желтые глаза распахнулись, а на покрытых теплым и мягким мехом плечах заиграли стальные мускулы. На одно мгновение блеснули его выпущенные когти, когда гигантская кошка, вытянув передние лапы, с наслаждением потянулась.
Из-за зарешеченных окон сераля доносилась все та же ленивая болтовня, как и в тот день, три года назад, когда она впервые очутилась в доме у Диран-бея. Болтовня, ставшая частью ее жизни вместе с зеленой тушью вокруг ее глаз, ярким кармином на губах и ароматом мирта, которым пропиталось все ее тело.
В воздухе парил густой запах цветущих деревьев. Некоторое время Казя смотрела на стрижей, которые, как черные стрелы, носились в небе над верхушками высоких осин. Потом, в истоме и неге, она откинулась на подушки и зевнула.
– Какой ты красивый, – прошептала она гепарду. Гепард потерся головой о ее руку, отчего по ее телу прошла непроизвольная дрожь.
Легкий ветерок набежал с моря и шевелил ее волосы, лебяжьим пухом ласкал ее плечи и раздувал тонкие, как паутинка, шаровары. Вздохнув с ленивым довольством, Казя еще глубже зарылась в подушки, раскинув в стороны ноги и руки. Вдруг она преисполнилась острым чувством собственной красоты. Ее тело приобрело столь высоко ценимую турками округлость, оставаясь в то же время упругим и стройным; ее кожа была гладкой, как персик, и, став бледнее, чем раньше, отливала теперь золотистым медом.
Она услышала лай и увидела, как к ней бегут две собаки. Следом за ними по яркой мозаичной дорожке медленно шел Диран-бей. Он ненадолго задержался в тени персика, с восхищением любуясь женщиной и гепардом, сочетанием золотого и черного цвета на фоне розовых куп. Потом он подошел к ней.
– Ты прекрасна, как будто сошла с небес, – сказал он, глядя на нее сверху. Она улыбнулась и взяла его за руку.
– Я нравлюсь тебе больше, чем ему.
Гепард злобно смотрел на псов и на их хозяина, затем вскочил с дикой грацией и, до предела натянув цепь, отошел к пруду. Там он сел к ним спиной и неподвижно уставился на плавающих в прозрачной воде золотых рыбок.
– Он ревнует, – сказал Диран. – И он прав.
Турок был красным от жары, рубашка на его груди потемнела от пота.
– Слишком жарко для стрельбы из лука, – он опустил лук на землю.
Она поднялась и обвила руками его плечи. Он притянул ее к себе и поцеловал. Соленый вкус его твердых губ и запах мускуса, исходящий от его тела, привели Казю в привычный трепет, и она, прижавшись к нему, принялась теребить пряжку его широкого пояса. Он мягко отвел ее руки в стороны.
– Не сейчас, моя прелесть. Сначала я искупаюсь.
– А потом?.. – она взмахивала ресницами, щекотала его губы.
– Поторопись... пожалуйста... – прошептала она. – Я здесь одна... совсем...
Вернувшись, Диран-бей обнаружил, что она пытается натянуть его лук.
– Смотри, – он взял лук, приладил стрелу и натянул тетиву до самого уха, целясь в ящерицу, которая уселась на солнышке на стволе осины.
Ее глаза не уследили за полетом стрелы и увидели ее, только когда она вошла в дерево, пригвоздив извивающуюся ящерицу.
– Перед стрелой из татарского лука бессильна любая броня, – сказал он. – Но не стоит сейчас говорить об оружии. У меня есть для тебя подарок, вот...
Казя развернула сверток.
– Какая прелесть! – ее неподдельная радость заставила его улыбнуться.
В разукрашенной позолоченной клетке сидел на жердочке хрупкий механический соловей.
– Спасибо, спасибо, – она завела соловья специальным ключиком и завороженно вслушивалась в льющиеся из его клюва сладкие и чистые звуки.
– Это французская игрушка, – сказал он. – У нас оживленная торговля с Францией. Между Керчью и Марселем курсирует множество кораблей. Вон, посмотри, в гавани стоит французская торговая шхуна. Большое судно в дальнем конце пристани.
На мгновение она оторвала глаза от игрушки и увидела маленькие фигурки, снующие по палубе большого черного корабля. Ее внимание снова вернулось к поющей птице.
– Ч-ч-чудесно, – она закрыла глаза. – Как настоящий. Это правда мое?
– Конечно, – он глядел на нее с восхищением, которое испытывал ко всему истинно прекрасному.
Этой девушке было уже двадцать лет. Она пленила и его чувства, и его тело, затмив собой любых других женщин, которыми он когда-либо обладал... Три года привольной жизни и секреты утонченных приемов любви сделали из нее женщину, способную воскресить мертвеца. Он улыбнулся, представив себе воскресшего мертвеца. Ее длинные стройные ноги просвечивали сквозь прозрачную ткань шаровар, каждое ее движение наполняла ленивая животная чувственность. Для того чтобы усугубить притягательность ее плоти, не требовалось никаких дополнительных ухищрений. Он затаил дыхание, глядя, как девушка нырнула в шелковые подушки, развалясь среди них с ленивой грацией.
– Розовоперстая Эос, – пробормотал он, увидев, как солнечные лучи упали на ее ногти.
– Этот соловей, – сказала она, – поет, подчиняясь приказу.
«Совсем как я, – подумала она с горечью. – Нет, неправда. Я занимаюсь любовью, потому что он показал мне, какое это великое наслаждение. Потому что он может доставить мне это наслаждение».
Он позвонил в серебряный колокольчик, и слуги принесли выпить и закусить: для него мускатное вино в золотом кувшине, а для нее шербет из розовых лепестков и вазу с иссиня-черными вишнями. Он налил себе вина и стоял, наблюдая за кораблями в гавани. Она заметила, что по его лицу проскользнула легкая тень раздражения. Он одним залпом опрокинул бокал.
– М-м-м... Вот чего мне не хватало, – он присел рядом с ней.
– Хотя вино запрещено исламом, – сказал он, облизывая усы, – тем не менее его называют «рух-аль-тани», то есть «вторая душа».
Он обрел хорошее расположение духа и принялся декламировать стихи:
«Ах, сколько, сколько раз, вставая ото сна, я обещал, что впредь не буду пить вина...»
Его пальцы нежно сжали ее тонкое запястье.
«Но нынче, Господи, я не даю зарока: могу ли я не пить, когда пришла весна?»
Он поднес ее ладонь к своим губам. Она улыбнулась. Диран, как Мишка, вечно напевал отрывки из всяких песенок. Казя обнаружила, что способна теперь более спокойно, без печали и ужаса, думать о прошлом. Кошмары все реже посещали ее сон, она больше не просыпалась в слезах, оплакивая своих родителей, брата и родной дом. Казалось, время исцелило ее тело и разум. Лишь изредка ее память тревожило воспоминание о скрюченной окровавленной фигуре, которая лежала, привалившись к белой стене. Но стоило ей внезапно вспомнить о Генрике, и его осязаемо-живой образ еще долго продолжал бередить ей душу. Какие-то вещи, какие-то звуки – капли дождя на листьях, птицы в небе, звяканье уздечки на дороге за стенами гарема – этого было достаточно, чтобы знакомая боль вернулась.
Нагнувшись, Диран сорвал красную гвоздику и вставил цветок в ее волосы.
– Любимый цветок персидских поэтов.
Она рассеянно улыбнулась и не ответила. Он видел, что она глубоко погружена в свои мысли.
– Я хочу показать тебе новых лошадей, – сказал он тихо, беря ее за руку. – Чудо что за лошади, ты никогда не видывала таких.
Она опять не ответила.
– Говорят, – терпеливо продолжал он, понимая, какие чувства ее обуревают сейчас, – что арабский скакун перестает быть арабским, если он не дышит воздухом Аравийской пустыни.
«Значит, я уже не полячка, – подумала она с горечью. – Неужели я превратилась в обыкновенную одалиску?»
– У меня была арабская кобыла, – сказала она с затуманившимися глазами, – я назвала ее в честь одной польской королевы.
Он погладил ее руку, пытаясь изгнать печаль, которую слышал в ее словах.
– У нас было м-много лошадей... до тех пор, пока не пришли вы и не украли их, – на мгновение в ее глазах блеснул гнев.
– Ни одна женщина не должна так говорить со мной, – его пальцы железными тисками сжали ее руку.
И все же он был готов выслушивать дерзкие слова от своей любимицы, женщины, которую он избрал среди многих других, чтобы она выносила ему детей. До сих пор она не могла зачать, и для него это было великим горем, ибо он страстно желал, чтобы эта девушка подарила ему сына. Другие принадлежащие ему женщины были бездушными, как животные, с головами, словно надушенные кочаны капусты. Они сплетничали, ссорились и были предназначены единственно для удовлетворения его плоти. С ней он мог говорить как с равной, мог расслабиться и поделиться с ней своими заботами.
Он швырнул горстью орехов в павлина и сказал более мягко:
– Мне хочется послушать какую-нибудь из твоих историй.
Диран с удовольствием наблюдал, как она рассказывает историю о том, как была создана женщина. Ее глаза блестели, она оживленно жестикулировала, словно ребенок. Она больше не заикалась, и ее речь текла плавно и мелодично.
– ...И вот Бог отрезал ребро и положил его возле двери просушить на солнышке. А мимо пробегала собака, она схватила ребро и кинулась с ним наутек. Бог пустился за ней вдогонку, но сумел только прищемить ей хвост садовой калиткой. – Она взмахнула рукой. – Собака убежала с ребром, но оставила в калитке свой хвост. Денек был жаркий, и Богу не хотелось за ней гоняться, так что Он просто подобрал хвост и создал из него женщину.
Она замолчала, искоса поглядывая на него смеющимися глазами и приоткрыв испачканные вишневым соком губы.
– Поэтому женщина всегда следует за мужчиной, ведь она сделана из хвоста.
– Бесконечна мудрость Аллаха! Сотворить такую красоту из отгонялки для мух...
Он дотронулся до ее бедра, и она, шумно вздохнув, свернулась вокруг него калачиком и, запустив руку за отвороты его широкого халата, принялась нежно поглаживать мускулистую грудь Диран-бея способом, которым, как она знала, наверняка вызовет у него желание.
Он любил слушать ее истории, он уже знал наизусть множество польских сказок: об утопленниках; злых духах с жабьими лапами, охранявших болота; о сквержиках, гномах, которые танцевали в кострах; о крошечном народце, который жил в бутонах цветов. Но она никогда не рассказывала ему о ядвижках, русалках, очаровывающих людей, чтобы потом защекотать их до смерти.
Это была ее тайна. Тайна, которая связывала ее с Генриком.
– Ты, должно быть, находишься в отдаленном родстве с Шехерезадой, – сказал он с улыбкой.
Он нежно смотрел ей в глаза, а его руки блуждали по ее телу. Она смежила глаза, отдаваясь с возрастающей страстью его изысканной ласке. Из-за зарешеченных окон за ними наверняка наблюдали десятки глаз, но ей было все равно. Пусть себе шпионят, ревнивые кошки: она была его общепризнанной фавориткой и могла заставить гордого турка исполнить любую свою прихоть. Но внезапно, когда она уже изнемогала в его искусных руках, он замер, а потом оттолкнул ее в сторону.
Он выпрямился, следя взволнованными глазами за гаванью, в которой медленно швартовались только что прибывшие корабли. Она продолжала лежать на подушках, смотря на него умоляющими глазами, но он упорно отказывался ее замечать.
– Сколько лет прошло с тех пор, как ты у меня? – спросил он.
– Три года.
Казя надулась и переключила свое внимание на вишню.
– Ты счастлива со мной?
Все еще обиженная, она кивнула.
– Ты много страдала в турецких руках. Возможно... Она наклонилась и поцеловала кончики его пальцев.
– Эти руки, они тоже турецкие, – ее дыхание снова участилось.
Он процитировал:
«Цари склонялись ниц перед моим шатром, а ныне я у девы черноокой стал рабом.»
– У меня голубые глаза. Но он не улыбнулся в ответ.
– Видишь те корабли?
– Да. Они замечательно смотрятся на солнце.
– То, что они везут, не так замечательно. – Он встал и подошел к ограде, молча наблюдая за суетой в гавани. Казя присоединилась к нему. На пристани выстроились ряды солдат, сверкали обнаженные сабли, трепетали знамена. Громко заиграла труба, и павлины немедленно откликнулись на ее звуки.
– Что это за корабли?
– Прибыл великий визирь Осман-паша, главнокомандующий армией и флотом империи. Он прибыл из Стамбула с инспекцией.
– И ты должен будешь с ним увидеться?
– Естественно, я же наместник Керчи. – Он подергал пояс халата, ему было явно не по себе.
– Что-нибудь случилось, Диран?
– Он турок, – ответил Диран-бей и добавил после паузы: – Не все великие визири были турками. Люди – ты, наверное, назовешь их ренегатами – со всех концов Европы стекались в Стамбул, чтобы попытать удачи. Многие входили в доверие к султанам и становились великими визирями. Немцы. Итальянцы. Греки. Французы.
Она терпеливо слушала, удивляясь, зачем он ей все это рассказывает. Между тем, он, нахмурившись, продолжал наблюдать за суетящимися на берегу людьми.
– Весь флот вышел в Черное море. Простые маневры, вражеских кораблей в море нет. Не считать же несколько казацких стругов, которые выползли с Дона и, как крысы, крадутся к Азову.
«Не столько крысы, сколько волки», – подумала Казя, вспомнив ночь, когда казаки напали на Керчь, вскоре после того как она здесь оказалась. Они появились из темноты, быстрые и бесшумные, и разграбили дома купцов, лежащие на расстоянии всего лишь полета стрелы от дворца самого наместника. Но, опасаясь гнева Диран-бея, она ничего не сказала вслух.
– Главная цель его визита – забрать дань, которую посылает Давлет-Гирей...
– Гирей?
– Крымский хан, – он коротко рассмеялся. – Наш союзник, который без зазрения совести воткнет нам в спину нож, если ему это покажется выгодным. Каждый год в Керчь доставляется дань из Бахчисарая, Ногайска и Азова. Золото и серебро, драгоценные камни и меха. Ты слышала, как прошлой ночью на холмах позади дома пели. Там разбили лагерь татары – грязный сброд, они перепились в городе и затеяли драку с матросами. Сегодня вечером весь город будет, как пороховой погреб. Осман-паша привезет с собой отряд янычар. А пока... – он пожал плечами. – Видит Аллах, я могу только удвоить городскую стражу.
– И ты из-за этого волнуешься? – она положила на его руку свою ладонь.
– Он останется здесь на день, на два, может быть, дольше. До тех пор, пока не придет дань из Азова. Она и так запаздывает, – Диран колебался.
– Ты должна провести с ним ночь, – сказал он отрывисто. Его рука легла на рукоять кинжала.
Когда смысл его слов дошел до ее сознания, она посмотрела на него встревоженными, расширенными глазами.
– Н-но почему я? П-п-п... – она не могла выговорить слово.
Чтобы успокоиться, Казя встала и взяла в руки позолоченную клетку с соловьем. Она едва слышала песню, так как следующие слова Дирана больно ее поразили.
– Если великий визирь проведет с тобой приятную ночь и испытает наслаждение, которое можешь доставить только ты, тогда мои отношения с ним сильно улучшатся, – он говорил бесстрастно, но с безошибочными нотками приказа в голосе.
– Аллах ведает, когда эта дань придет из Азова. Путь лежит через местность, кишащую разбойниками и казаками. Кто знает, может, она уже лежит в какой-нибудь казацкой станице. Вряд ли визирю понравится, что его планы расстроились... – он нерешительно замолчал. – Я верю тебе, Казя. На этот раз он прибывает сам, а не посылает кого-нибудь из своих доверенных. Я думаю, он хочет проверить, полностью ли собирается дань и не оседает ли ее часть в моих сундуках.
– Но разве великому в-визирю не известна твоя честность? – Казя говорила очень медленно, борясь с демоном, душившим в горле ее слова.
– Может быть. Но почему он должен верить мне на слово, что дань из Азова еще не прибыла? Дань в этом году очень богатая. Кроме того, в Стамбуле против меня плетутся интриги. Нельзя, ничего не делая, удержать то, что имеешь. Ничего не делать – значит потерять все. Мои бесчисленные враги только и ждут, чтобы я оступился.
Из форта на пристани прогремели пушечные выстрелы.
– Он сошел на берег. Скоро я пойду вниз, чтобы встретить его.
Диран обнял ее за талию.
– Пойми, я должен сделать все, чтобы отвести от себя подозрения.
Казю пробрал озноб. Ее душил запах цветов, в глазах мелькали яркие краски. Сад казался ей отвратительным чудовищем. Она знала, что он уже принял решение, но пыталась разубедить его, мучительно выдавливая слова:
– А если он м-м-меня в-в-вообще не увидит?
– Он знает о тебе. Твоя красота не ускользнула от внимания его клевретов.
– Если з-за тобой кто-то ш-шпионит... – слова, как камни, теснились у нее в горле.
Он пожал плечами.
– Конечно, шпионят, и пусть лучше делают это открыто. Во сто крат опасней тот, кто действует у тебя за спиной невидимо. Запомни это, Казя.
Видя ее смятение, он обнял ее за плечи и сказал:
– Думаешь, мне очень нравится видеть тебя в постели с Осман-пашой? Но, в конце концов, это займет всего несколько часов. Кроме того... – он засмеялся, – Осман-паша старик и наверняка скоро заснет.
Казя не могла смеяться, но поскольку она любила Дирана, со вздохом кивнула.
– Ну что ж, если надо.
– А теперь, – сказал он бодро, чтобы отвлечь ее от тягостных мыслей о предстоящей ночи, – пойдем, я покажу тебе сокровища из Бахчисарая.
Казя последовала за ним с опущенными глазами, волоча ноги в красных, расшитых золотом туфлях и вцепившись обеими руками в клетку с механическим соловьем. Гепард бежал за нею следом, покуда ему позволяла цепь, потом он повернулся и снова побрел к пруду, где уселся, терпеливо выжидая, чтобы какая-нибудь неосторожная рыбка проплыла в пределах досягаемости его острых когтей.
Из окна комнаты через террасу, где сидели Диран-бей и Осман-паша, Казе были видны вечерние огни города.
Она сидела, ожидая минуты, когда в тяжелой двери заскрипит ключ – было ясно, что Диран не переменил своего решения, – и в комнату войдет седобородый старик. Два часа опытные обитательницы сераля готовили ее тело к визиту важной персоны. Ее завернули в облегающую газовую ткань, которая, ничего не скрывая, намекала на некие тайны; каждую пядь ее тела натерли ароматнейшими помадами и розовым маслом; ее подведенные краской глаза мерцали в колеблющемся свете свечей. Но говоря по правде, захватывающая дух красота Кази не нуждалась ни в каких приукрашиваниях.
Она вдыхала теплый ночной воздух, напоенный тяжелыми запахами курительных палочек и развешанных на деревьях светильников. Ее мрачные предчувствия несколько притупились, после того как она отведала приготовленного для нее напитка. «Выпей это, – сказали ей, хихикая, – и старик покажется тебе тигром». Они растирали ее упругое тело умелыми пальцами и не переставали шептать на ухо разные сальности.
Медленно двигались свечи, прикрепленные к спинам ползающих по саду черепах, а танцующие мотыльки окружали их пламя живым кольцом. Горели красным огнем глаза гепарда. Слуги подносили блюдо за блюдом: омары в красном вине; рыба, зажаренная в виноградных листьях; золотистая пахлава; приправленный шафраном рис. Темные провалы разверстых ртов были слишком заняты, чтобы говорить, а растопыренные пятерни рук то и дело протягивались, чтобы схватить пригоршню засахаренных фруктов или мединских фиников. Когда две бутылки сарагосского вина опустели, она услышала булькающий смех визиря. До нее доносились лишь отдельные обрывки их разговора, а когда великий визирь, колыхая тюрбаном, поворачивался в ее сторону, она испуганно пряталась в тень.
– ...даже такой искушенный мужчина, как вы.
Тюрбан энергично заколыхался, и ночь огласилась старческим смехом.
– ...как у юноши... – голос визиря был писклявым и тонким.
Опять лилось вино, и мужчины поднимали искрящиеся золотом бокалы.
– Покой для души и дева для тела.
Диран откинулся назад и захохотал. Смеешься, подумала она с горечью. Сегодня ночью этот старик будет наслаждаться твоим подарком, а ты можешь позволить себе смеяться!
– Музыку!
Собранные у пруда музыканты заиграли на гитарах и серебряных флейтах... Один за другим проходили часы. Перед Диран-беем и Осман-пашой танцевали вертлявые цыганята... Дергались марионетки на фоне белой шелковой простыни... Бархатный голос сказителя... смех и дружное кивание обоих тюрбанов. Диран кружился в одном из суфийских танцев, на которые он был большой мастер...
Она слышала обрывки стихов:
«Саки, налей вина. Тоской теснится грудь»
Она закрыла глаза и, должно быть, уснула, потому что ей показалось, что уже в следующее мгновение в скважине заскрипел ключ.
– Разве она не прекрасна? – Диран улыбался, стоя рядом со своим гостем.
Она никогда прежде не видела его откровенно заискивающим.
– Да благословится Аллах, что ниспослал на грешную землю такую розу, – сказал великий визирь.
По потолку ползла тень от его огромного тюрбана. Он украдкой облизал окаймленные седой бородой губы, его маленькие глазки сверкнули. Она выпрямилась с гордой улыбкой, как будто приветствовала наиболее дорогого ее сердцу возлюбленного.
– Ваше превосходительство делает мне огромную честь, принимая мой скромный подарок, – сказал Диран-бей.
– Я буду стараться быть д-д-достойной такой чести, – сказала Казя. Она быстро опустила голову, чтобы спрятать выражение крайнего отвращения, написанное у нее на лице.
Она ощущала на своей груди его колючую бороду, вдыхала его зловонное дыхание, слышала шорох, с которым он стаскивал свой необъятный халат. Она покорно подняла руки, когда он с вожделением набросился на нее и резким рывком разорвал легкую газовую ткань, заглушив ее страдальческий стон. Потное брюхо, дряблое и морщинистое тело... Казя закрыла глаза и стиснула зубы, когда он повалил ее на диван... Похожие на крысиные хвостики руки шарили по самым потаенным местам ее тела, и, чтобы не закричать, она до крови закусила свою губу.
Она пыталась избежать его домогательств и закрыться подушкой, чтобы не слышать отвратительного булькающего смеха, но он на удивление сильно сжимал ее своими скрюченными клешнями.
Наконец, когда терпеть не было мочи, она закричала наполовину от омерзения, наполовину от охватившего ее помимо воли физического наслаждения. Вслепую она колотила кулаками по его слюнявому рту, по костлявой груди, распаляя его еще больше... Она замерла, уткнувшись лицом в подушку, чтобы не видеть... не видеть...
Уже давно забрезжил рассвет, и муэдзины протяжными воплями огласили начало нового дня, когда Осман-паша оставил ее и, пошатываясь, как пьяный, вышел из комнаты.
Изнуренная, покрытая синяками, с подступающей к горлу тошнотой, она безучастно разглядывала разбросанные на полу подушки. Никто не пришел к ней. Казя прижала ладони к лицу и безудержно разрыдалась.
Вечером того же дня, после выпавшего на ее долю тяжкого испытания, Казя в одиночестве стояла в саду и следила, как солнце в сумрачной пелене туч медленно клонится к горизонту. День был холодный, и пасмурное небо предвещало затяжной дождь. Под толстым слоем краски и пудры ее лицо было очень бледным, а все тело ныло от непрекращающейся тупой боли.
Она заметила на парапете зеленую ящерицу, которая наблюдала за ней с приподнятой головой, надувая и раздувая горло. Казя стояла, не шевелясь, и ящерица приблизилась к ней короткими стремительными рывками. Внезапное воспоминание пронзило ее сердце... Стоявшая неподвижно девушка, а рядом с ее красными украинскими сапожками полевая мышь деловито чистит свои длинные усики. Она с внезапным отвращением взглянула вниз на свои сандалии, а ее пальцы потянулись к запекшейся ранке чуть выше локтя, которую оставили ногти великого визиря.
«...знаки нашей любви... Продолжай, умоляю тебя, продолжай...» Неужели эти слова шептала другая девушка. «Ты всегда будешь моей, Казя», – сказал юноша с темными вьющимися волосами. Говорил ли он это? Она ударила кулаками по парапету, так что испуганная ящерица быстро скрылась из виду.
В ее глазах заблестели слезы. Далеко за проливом, на западных склонах Кавказа, солнце окрашивало в нежно-розовый цвет заснеженные вершины. Ее охватило отчаянное желание увидеть солнце, блещущее над Карпатами.
Услышав шаги и собачий лай, она обернулась, стараясь приветливо улыбаться. Диран страстно поцеловал ее.
– Любуюсь закатом, – сказала она. Заметив, что она плакала, он спросил: – Ты бледна. Тебе нездоровится?
Казя покачала головой. Он дотронулся до ранки на ее руке.
– Он поранил тебя.
Она пожала плечами и улыбнулась.
– Пустяки.
Она рассеянно теребила шелковистые уши собак, которые, соперничая за ее ласку, оттесняли друг друга.
– Надеюсь, я ему понравилась, – сказала она невыразительным голосом.
– Понравилась чрезвычайно, – сказал он отрывисто. – Впрочем, иного я и не ожидал.
Они молчали. Собаки переключили свое внимание на гепарда, облаивая его с безопасного расстояния.
– Я ненадолго, – сказал Диран. – В городе устраивают ужин в честь великого визиря, и я должен его сопровождать. Прежде чем я уйду, я должен тебе кое-что сказать, – он говорил быстро, глядя в сторону. Мрачное предчувствие сдавило ей грудь.
– Осман-паша попросил, чтобы ты сопровождала его в Стамбул. Вернее, он приказал.
– Нет! – в смятении она оперлась на балюстраду, чтобы не рухнуть на землю. Диран постарался сгладить впечатление от своих слов.
– Прости меня, Казя. Поверь, я люблю тебя. Но... – он пожал плечами. – Так надо...
– Надо? Ты хочешь сказать, что тебе это выгодно? – сказала она горько.
– Возможно.
Она пыталась сдержаться, но не смогла.
– Пожалуйста! – из ее глаз хлынули слезы, – Не д-делай этого. Пожалуйста. Я умоляю тебя. Если ты имеешь хоть какую-то крупицу чувства ко мне, ты не можешь позволить этого. Не можешь.
Хотя Диран был растроган, он не сказал ничего, кроме:
– Прости. Это воля Аллаха.
– Разве Аллах велит, чтобы я т-терпела рядом с собой этого старика.
– Свет моих очей, послушай. Во времена Сулеймана Великолепного в его гареме была русская наложница по имени Роксалана. Ее влияние на султана было таким, что фактически она правила всей империей.
Диран-бей помолчал, но Казя продолжала беззвучно рыдать.
– Ты можешь стать второй Роксаланой.
– Я не хочу править империей. Я хочу остаться здесь.
– Прости, – снова сказал он, – но ты должна понять, что я вынужден так поступить.
Вместо ответа она кинулась к его ногам и прижалась к его коленям. Ее молящие глаза безмолвно горели на пепельно-сером лице. Тронутый до глубины души, Диран сказал подчеркнуто сухо:
– Встань, Казя. Ты должна ехать в Стамбул.
Она поняла, что все ее мольбы будут тщетны. Более мягко и с улыбкой он продолжил:
– Я очень благодарен тебе, Казя. Я никогда тебя не забуду.
Ее слезы высохли. Она выпрямилась и посмотрела ему прямо в лицо.
– Вот как ты меня отблагодарил.
Она отвернулась и смотрела невидящими глазами на отдаленную землю, простирающуюся за проливом. Она унижалась, ползала перед ним на коленях, а он только улыбался в ответ. Хорошо, что Генрик никогда не узнает об этом.
– У нас осталась сегодняшняя ночь, – сказал Диран. – Приходи ко мне, когда я вернусь из города.
Она отпрянула, когда он попытался ее обнять.
– Если великий визирь спросит, я скажу, что тебе нездоровится.
Ее упорное молчание наскучило Диран-бею, и он ушел. Казя стояла неподвижно, как каменная статуя. Чуть слышно позвякивала цепь гепарда, о вымощенную плиткой дорожку шуршали павлиньи хвосты.
С минарета раздался клич муэдзина, провозглашающего всемогущество и всеединство Аллаха:
«Аллаху акбар! Ла иллаха иллаллах!»
Вместо этого заунывного голоса она предпочла бы услышать вой голодных волков; вместо этого пропитанного ароматами сада она предпочла бы очутиться в пустынном поле на пронизывающей зимней стуже. Она желала услышать родной язык, увидеть, как трепещут на ветру березы, и, упиваясь свободой, скакать по бескрайним равнинам. Снова увидеть вьющих гнездо аистов, услышать крики диких гусей... Мчаться на лошади галопом и победно трубить в рожок, пока свора борзых окружает дикого кабана.
Ностальгия захлестнула все ее существо. По небу тянулась длинная вереница аистов, которые летели дальше на север. Если бы она могла улететь вместе с ними, пока не превратилась в обитательницу сераля, окончательно забывшую о своей родине! Она почти смирилась с сералем, однако... Может ли она убежать отсюда? Она отчетливо помнила слова Дирана: «...на сотни и сотни верст простираются владения турецкой империи. Отсюда нельзя бежать».
Ялик медленно пересекал гавань, двигаясь по направлению к большому черному кораблю, стоящему на якоре у самого берега. «Между Марселем и Керчью курсирует множество кораблей...» – вспомнила Казя. Марсель... Оттуда до Парижа. Из Парижа она сможет легко добраться до Польши. Она уже слышала отдаленное пение дудок и вступительные такты мазурки. Мысленно она разом перемахнула все версты, которые отделяли ее от родины. В ее глазах внезапно засветилась надежда.
«А если меня поймают?» Страх сковал ее сердце. Она знала, что Диран будет беспощаден. Счастье, если ее просто задушат.
– Ла иллаха иллаллах! – в воздухе растаял последний крик.
Солнце опустилось за холмы, и сад окутала ночная тьма. Она перегнулась через парапет и посмотрела вниз. К оливковой роще вел очень крутой спуск, который нельзя было одолеть без риска сломать себе шею. Но за домом был другой сад, запущенный, с воротами, выходящими на холмы. Дай Бог, чтобы там был не такой крутой спуск. Она глубоко вздохнула.
На гавань наполз туман, скрыв все корабли, кроме высокой мачты французского судна. Внезапно похолодало.
Под накрапывающим дождиком, в черном, до пят плаще с капюшоном Казя выскользнула в сад позади дома. Она посмотрела через парапет, стараясь разглядеть высоту, но даже мерцающие лунные блики не могли нарушить расстилающейся внизу темноты. Казя стояла в нерешительности. До земли могло быть десять футов, а могло быть и пятьдесят. Она всегда боялась высоты, а теперь этот страх был усугублен темнотой. Открылась дверь, и свет масляной лампы упал на кусты рядом с ней. Девушка превратилась в неподвижную статую.
– Казя! – раздался голос старухи. – Казя, ты где?
Казя напряглась, готовая прыгнуть. «Если она обнаружит меня, – подумала Казя, – я ее убью». Но старуха, громко ворча, захлопнула за собой дверь.
Казя быстро сняла с себя шелковый шарф и попробовала его на прочность. Она привязала его к парапету и тут же услышала, как дом наполнился голосами и шлепаньем туфель. Все наперебой выкликали ее имя. Шарф свисал вниз на несколько жалких футов.
– Где она? Она должна быть здесь.
Казя сорвала с себя плащ и, привязав свободный конец шарфа к капюшону, перекинула самодельный канат через парапет. Снова открылась дверь, и на порог высыпала стайка наложниц.
– Вот она!
– Что она здесь делает? Заслонив собой шарф, Казя ответила:
– Неужели я не могу глотнуть свежего воздуха без того, чтобы вы все не носились вокруг, как перепуганные курицы.
– В дождь? – подозрительно спросила старуха, подходя ближе. Все остальные продолжали стоять в дверях.
– Ну и что, – надменно сказала Казя. – С каких это пор я должна отчитываться?
Старуха осторожно приблизилась, видимо, ее что-то насторожило в поведении Кази.
– Диран-бей ждет тебя, – начала она, и тут же Казя прыгнула на нее, как тигр.
Старуха выпустила из рук лампу и почувствовала, как ее горло сдавили сильные пальцы.
– Помогите, по... – слова превратились в придушенный хрип.
Старуха медленно осела на землю. Видя, что никто не торопится прийти ей на помощь, Казя повернулась, вскарабкалась на парапет и, обхватив руками веревку, скользнула вниз. Она спустилась до самого конца веревки, несколько жутких мгновений ее ноги висели в непроницаемой темноте, потом, моля Бога помочь ей, Казя разжала руки.
Потрясенная резким ударом, Казя лежала и не осмеливалась пошевелиться. Наконец она встала и, отвязывая плащ, услышала вверху голоса:
– Пускай идет!
– Скатертью дорожка!
– Гордячка!
– Ее поймают и с живой сдерут кожу! Что-то неразборчиво сипела старуха.
Казя поспешно нырнула в спасительный туман.
Она, прихрамывая, ковыляла по жесткой каменистой земле. Ее ноги кровоточили; одна туфля давно потерялась, другая превратилась в жалкие лоскутки. Туман заползал под плащ и гладил ее тело холодными пальцами.
Она то и дело спотыкалась о корни деревьев, а гибкие ветки хлестали ее лицо. Ее принуждала идти одна отчаянная мысль, что она не должна даться им в руки, не должна. Кровоточащие ноги ничто по сравнению с тем, что ей придется перенести, если ее схватят.
Наконец она остановилась, вцепившись руками в ствол дерева, чтобы не упасть. Дыхание обжигало ей горло, соленый пот разъедал глаза.
Дождь кончился, и сквозь пелену тумана начала проглядывать бледная луна. Потихоньку она обрела способность трезво мыслить и теперь прислушивалась к ночным звукам, как когда-то ее учил Мишка. Сквозь монотонное стрекотание сверчков вдалеке раздавались пение и протяжная музыка. Это, должно быть, татарский лагерь, о котором говорил Диран-бей. Внезапно налетевший ветер разогнал туман, и она учуяла слабый запах жареной баранины и увидела мерцающие среди деревьев костры. Она могла проскользнуть между костров, но боялась скрывающихся там дозорных. Если она попадется в лапы татарам... Нет, лучше она обогнет костры, поднимется по холму, а потом спустится вниз к гавани.
За ее спиной не слышалось звуков погони, только шорох листвы и редкие вскрикивания ночных птиц. Стиснув зубы, Казя медленно начала карабкаться по склону холма, часто останавливаясь, чтобы дать передохнуть израненным ногам.
Тридцать человек лежали, прижавшись к земле, и сверлили глазами темную стену стоящих перед ними деревьев. Ни один звук не выдавал их присутствия и, только подойдя вплотную, можно было увидеть, как сверкают белки глаз на их вымазанных сажей лицах.
Спустя какое-то время они услышали крик козодоя, и один из них отозвался точно таким же криком. Тут же от деревьев отделилась тень и быстро поползла к ожидающим ее людям.
– Татары, – прошептал он, – напились бузы, дозорных нету.
– Обойдем их, – сказал вожак, – и напрямик к наместнику в гости.
Их шепот был не громче шелестящего в траве ветра.
– Готов? – вожак тронул лежащего справа, и тот по цепочке передал сигнал дальше. Когда вернулся ответный сигнал, вожак бесшумно поднялся на ноги.
Они двинулись сквозь туман с обнаженными ножами в руках, еле уловимый звук их шагов скрадывался срывающимися с веток каплями и отдаленным пением татар.
– Ку-уик, – раздался крик козодоя.
– Ку-уик, – ответил другой совсем рядом с ней. Казя прижалась к дереву. Краем глаза она уловила внезапное движение впереди на тропинке. Она затаила дыхание, но ничего не услышала, кроме бешеного стука своего сердца.
Не успела она сделать и трех шагов, как перед ней словно из-под земли выросла человеческая фигура. Рука стиснула ее горло, а в живот уперлось лезвие ножа. Не сопротивляясь, Казя благоразумно позволила уложить себя на траву. Рука рыскала по ее телу в поисках оружия.
– Исусе Христе, да это же баба.
Услышав приглушенное восклицание, Казя узнала наречие донских казаков. Хватка на ее горле ослабла, и она судорожно втягивала в себя воздух. Вокруг нее замелькали ожившие темные силуэты.
– Эй, Пугачев, здесь баба.
– Что ты горланишь, дурень? В шинке, что ли? Ворочайтесь на места, – сердито прошипел вожак, и окружавшие ее люди снова растаяли в темноте. Оставшиеся продолжали шепотом совещаться.
– Татарская сучка.
– Какого рожна она таскается ночью?
– Пырнуть ее ножиком – и вся недолга. Казя приподняла голову.
– Казаки не отказывают в помощи людям, которые пришли просить у них убежища, – медленно прошептала она. – Разве это не закон к-казацкой земли?
– Да она по-нашему разумеет.
Один из них опустился на колено рядом с ней.
– Ты чья будешь? – спросил он, – Пошто бродишь ночью одна?
– Помогите мне, – сказала она. – Я сбежала от турок и прошу вашей помощи.
Все молчали. Облака рассеялись, и свет луны упал прямо на ее лицо.
– Она не турчанка, – сказал вожак, которого остальные называли Пугачевым.
– Что с того? Пущай ведет нас к палатам наместника.
– Эй, девка, знаешь где его палаты?
Казя бешено затрясла головой.
– Я ничего не знаю. Турки держат своих ж-женщин взаперти. Откуда мне знать.
– Брешешь, – перед ее глазами сверкнул нож.
– Развяжи ей язык, Шамиль.
– Выпусти ей кишки.
– Братцы, может, мы девку того... попользуемся. Казаки изощрялись в жестоких фантазиях, и у Кази от страха к горлу подкатил комок сухой горечи.
– Довольно, – Пугачев говорил тихо, но все, как по команде, замолчали.
Внезапно он схватил ее за волосы и резко оторвал ее голову от земли.
– Скажешь? Аль тебе глотку перерезать? – От боли на ее глаза навернулись слезы, но она снова отрицательно потрясла головой. – Веди нас к палатам, – прошипел он.
– Убери свои руки, – выпалила она.
Он отпустил ее и сердито толкнул на землю.
– От нее толку не добьешься.
Он взглянул вверх на вышедшую из-за туч луну. Оливковые деревья смыли с себя белесый туман и теперь отчетливо чернели в серебряном свете. Внизу между деревьями показались огоньки факелов, послышались голоса, а потом встревоженная дробь барабанов.
– Они бьют тревогу, – сказала Казя. – Скоро все холмы будут кишеть людьми.
Пугачев посмотрел вниз, потом через плечо на тропинку, по которой они пришли, как будто в нерешительности, что делать. «Диран-бей, – размышляли Казя, – перевернет всю Керчь, чтобы схватить меня, турки перебьют эту горстку казаков, а меня уволокут назад и будут пытать».
– Когда это казаки турка робели...
– Он верно сказал, надоть их обойти... Приглушенные препирательства нарушили ее мысли.
Напружинившись, будто в следующее мгновение готовился кинуться на врага, Пугачев наблюдал, как к ним медленно приближаются огоньки факелов. Но он сказал:
– Их слишком много. Надобно уходить. Какой-то казак с отвращением сплюнул. Снова раздалось нестройное бормотание.
– Город полон с-солдат и янычар, – вступила в разговор Казя.
– Девка, ты же взаперти сидела.
– Как турки будут недалече, она их и кликнет. Говорю, выпустим ей кишки и наскочим на нехристей, покуда они не опомнились.
– Нет, мы воротимся к лодке, – голос Пугачева был непреклонен.
– Воротимся? Плыли-плыли и воротимся с пустыми руками? Да нас на Дону куры засмеют, – говоривший с жаром выругался. Казя почувствовала, как казаки нерешительно зашевелились.
– При этакой луне и хорек в курятник не проберется. Неужто не смекаете, братцы?
– Верно, верно говоришь.
– Кому охота сидеть на колу, милости просим, оставайтесь. Ласковых вдовушек в станице прибавится, – при этих словах послышались сдавленные смешки.
Турецкие голоса слышались все ближе и ближе, между деревьев колыхались факелы, барабанная дробь слилась в сплошной гул.
– А девка?
– Пойдет с нами, – не колеблясь, сказал Пугачев.
– Она еле плетется... – она видела, как все лица повернулись в сторону, откуда, словно лай борзой своры, раздавались звуки погони.
– Подымайся!
Она поднялась, едва не закричав от невыносимой боли в израненных ногах.
– Присмотри за ней, Шамиль.
Казак схватил ее за руку и потащил за собой, другой рукой Казя сжимала себе рот, чтобы подавить болезненные стоны, которые вырывались у нее после каждого шага. Несколько раз она спотыкалась и падала на колени, но Шамиль продолжал тянуть ее за собой, хрипло шепча, чтобы она шевелилась, или он поторопит ее ножом. Казаки шли вперед бесшумно и быстро, как волки. На вершине холма они остановились, и Пугачев пошел вперед на разведку. Казя в изнеможении опустилась на землю. Она не может идти дальше, не может. Пусть лучше ее убьют, лишь бы не идти по этим камням.
Потом она вспомнила о Фике, не дрогнувшей, когда за ними по пятам гнались волки, и решила, что будет следовать за казаками до тех пор, пока в ней теплится жизнь.
Но когда она встала, в ее ступню, как гвоздь, глубоко вонзился острый камешек. От боли она почти потеряла сознание. Пугачев наклонился и увидел ее босые, покрытые кровью ноги. Не говоря ни слова, он сгреб ее в охапку и перекинул через плечо, словно медведь, уволакивающий добытого им оленя. Казаки начали спускаться с холма. Казя раскачивалась в такт его широким шагам, уткнувшись носом в грубую куртку из воловьей кожи, от которой исходил одуряющий запах пота и сырости.
Внизу была лодка, вытащенная из маленькой бухточки на песок и укрытая срезанными ветвями. Казаки сноровисто спустили ее на воду, и Пугачев бесцеремонно сунул свой живой груз под холстину, натянутую над кормой.
– Ляг здесь и не путайся под ногами, – сказал он и повернулся, отдавая тихим голосом распоряжения.
Она услышала мягкий всплеск весел, журчание воды за бортом и поскрипывание шпангоута. Они скользили вдоль линии берега, и Казя видела, как постепенно отдаляются турецкие факелы, превращаясь в разбросанные среди деревьев тусклые искорки.
В густом тумане, окутавшем побережье, охотилась крачка. Почти без звука она погружалась в сероватую воду и, вынырнув оттуда с серебряной рыбкой в клюве, торопилась на берег, чтобы без помех проглотить добычу. Зеркальную гладь моря не волновал ветер, и здесь хозяйничали только птицы и рыбы. Ветры, дующие порою из устья Дона, а порою с Кавказских гор, порою на руку туркам, а порою на руку казакам, в этот день предпочли не дуть вовсе.
Крачка настороженно повертела головой в разные стороны. Ее встревожили подозрительные звуки, чуждые этому безмолвному миру: поскрипывание уключин и стекающая с весел вода.
С пронзительным криком – «ке-е-е-ке-е-е» – птица взмыла с воды и исчезла. Из тумана выплыла лодка. Птичий крик заставил людей встрепенуться, и они с тревожным вниманием стали озираться вокруг. Сидящий у руля Мирон Шамиль поднял вверх руку, требуя тишины, и выдохшиеся гребцы с облегчением опустили в воду тяжелые весла. Они гребли двадцать часов кряду, без попутного ветра, наскоро подкрепившись салом и глотком водки.
Один из казаков с длинным шестом в руках стоял на носу лодки и воспаленными глазами напряженно вглядывался в пелену густого тумана, стараясь уловить хоть один звук, показывающий, что рядом с ними находятся турецкие лодки. Опять закричала птица, на этот раз вдалеке.
– Что-то ее спугнуло, – сказал тихий голос со скамьи для гребцов. Пугачев, склонив голову на плечо, слушал. Прошло несколько томительных минут, и он тихо приказал:
– Плывем дальше.
Лодка медленно заскользила вперед. Казя лежала на корме под холстиной, закутанная в сырой плащ, со всех сторон окруженная мушкетами, пиками и торбами с провиантом. Она промокла, озябла, а ее ноги, замотанные в лохмотья, болезненно ныли. Ее мысли были такими же тусклыми и бесцветными, как окружающий их лодку туман. От съеденного сала выворачивало живот; дрожа от холода, она с тоской вспомнила теплый и уютный гарем, где она с точностью знала, что с ней произойдет в следующий час. Но все равно ей пришлось бы покинуть Керчь и отправиться вместе с этим отвратительным стариком в Стамбул. Вспомнив, как с ней поступил Диран-бей, Казя ожесточилась. Но можно ли было его винить? С точки зрения правоверного турка, она была всего лишь рабыней, которой можно распоряжаться, как заблагорассудится хозяину.
Лица гребцов не выражали ничего, кроме усталости. Их суровые бородатые лица, казалось, никогда в жизни не освещала улыбка. Была ли она хоть сколько-нибудь лучше этих людей? Только Бог может ответить на это. Впереди была мгла неизвестности. Она плотнее завернулась в плащ и закрыла глаза, убаюканная мерным поскрипыванием уключин. У нее не было будущего. Они будут бесконечно скользить сквозь белесоватый туман, никого не встречая, никуда не стремясь, словно бесшумный корабль-призрак, населенный молчаливыми мертвецами. Она получше укуталась в плащ, чтобы унять внезапную дрожь.
Чья-то рука сжала ее плечо.
– Возьми, – Пугачев накинул поверх нее толстый войлочный плащ. Он сделал это грубо и в то же время удивительно нежно. Казя благодарно кивнула, с трудом раздвинув губы в улыбке.
– Земля рядом, – прошептал он. Его черные глаза дерзко оглядывали ее печальное, изможденное лицо.
«Он совсем молодой, – подумала Казя. – Единственный, кто не носит бороды среди них, и, однако же, безоговорочный вожак этой ватаги».
– Когда выйдем на берег... – начал он, но прервался, увидев жест рулевого, который требовал тишины. Сквозь туман едва слышно пробивался звук моря, лижущего песчаный берег. Казя приподнялась на локте и проследила за взглядом Пугачева, который, подбоченясь, стоял на корме с небрежно надвинутой на один глаз бараньей папахой. Но она ничего не увидела.
– Ежели на берегу турки, – неуверенно пробормотал один из гребцов. Пугачев угрожающим жестом заставил его замолчать.
– Ежели там турки, – откликнулся он, – то-то они пожалеют, что напали на казаков по их дороге домой.
– С пустыми руками, – проворчал кто-то.
– Лучше с пустыми руками, чем с содранной кожей, – отпарировал Пугачев.
Началось сердитое перешептывание. Был близок мятеж – казаки устали, промокли и проголодались, и перспектива возвращения на Дон ни с чем их не прельщала.
– Бабы нас засмеют. Они...
– Тихо! Кто еще молвит хоть слово, получит пулю в башку, – Пугачев рванул из-за пояса пистолет, обводя лодку сузившимися глазами.
– Правь к берегу!
Какое-то мгновение казаки колебались, нерешительно ерзая на скамьях и переглядываясь.
– И верно, чего разгалделись, – тихо сказал Шамиль, – допрежь того как домой вернемся, не след нам вздорить. Яков, мерь глубину.
Яков погрузил в воду длинный шест. Одно за другим медленно поднимались весла.
– Две сажени – и песок. Лодка ползла вперед.
– Сажень.
Весла едва двигались. Протяжно вздыхая, море лизало невидимый берег. Дно лодки заскрипело о гальку, и с резким толчком лодка остановилась.
Казаки закутались в кожухи и улеглись на песчаной дюне среди колючих кустарников. Пугачев не позволил развести костер, и им удалось погреться, лишь выпив несколько глотков водки. Ночной туман пробирал до костей. Казя лежала в полудреме, а кругом раздавался мерный казачий храп. Рядом с нею, раскинув в стороны руки, но не касаясь ее, спал Пугачев. Она слышала, как он вставал среди ночи и уходил в темноту проверять расставленных вокруг бивака дозорных. Дозорные не слышали ничего, кроме крика чаек, а ближе к рассвету в кустарниках начал шелестеть ветерок.
Казя окончательно очнулась ото сна, продрогшая и онемевшая от холода. Ее правая нога распухла. Она была голодна, как никогда в жизни. Пугачев спал как убитый, с головой завернувшись в кожух. Туман почти рассеялся, оставив клочковатую полосу вдоль береговой линии.
Поднялось солнце и уничтожило остатки тумана, превратив море в сверкающую зеркальную гладь. Внезапно у подножия дюны появился казак и быстро побежал к ним, увязая ногами в песке. Он потряс спящего Пугачева, и тот мгновенно открыл глаза, в которых уже не было и следа сна.
– Жуков увидал верховых на востоке. Пугачев вскочил на ноги.
– Скажи Шамилю, пущай подымает казаков. Казак кивнул и со всех ног кинулся к Шамилю, спящему в стороне от остальных.
– Ты, девка, пойдешь со мной.
Казя заковыляла вслед за Пугачевым на холм, где, спрятавшись за кустами, лежал Жуков.
– Вон, – он указал на стайку птиц, кружащуюся в рассветном небе. Казя вспомнила слова Мишки: «...Татар завсегда по птицам упредить можно».
– Видишь?
Казя увидела вереницу маленьких черных точек, а потом первой различила среди них верблюдов.
– У девки глазища, как у орла, – с восхищением пробормотал Жуков.
– Это большой караван, – глаза Пугачева рыскали вокруг холма. – Они пройдут здесь, не иначе, – он указал вниз на тропу, которая проходила между покатых дюн, покрытых густым кустарником. – Зови Шамиля, живо!
Казя слушала, как Пугачев распоряжается. – ...захоронимся, покуда караван не сровняется вон с тем тамариском. Не стрелять, покуда я не стрельну. А до стрельбы дело дойдет, стрелять метко! Каждый выстрел должен валить али татарина, али лошадь. Понятно? Мирон Шамиль кивнул.
– Нас меньше будет, – сказал Пугачев, – да ведь басурманы-то нас к себе в гости не ждут.
Караван подошел ближе. Было видно, как тяжело навьюченные верблюды медленно переступают ногами в песке. Скачущие в голове каравана всадники трусили легким галопом. На наконечниках их копий играло солнце.
– Их надо порешить первым же залпом, – сказал Пугачев. – А теперь айда по местам. И ежели кто высунется, али выпалит слишком скоро, я снесу ему башку.
Шамиль, извиваясь, как змея, пополз вниз по склону.
– Ты останешься со мной. Только пикни, шею сверну.
– Я умею обращаться с мушкетом, – сказала она в ответ.
Он поглядел на нее с сомнением, потом улыбнулся.
– Тогда держи, – он протянул ей мушкет. – Но смотри, не вздумай дурить. Теперь иди за мной и делай точно, что я делаю.
Они улеглись на вершине холма, как раз над тем местом, где проходила тропа. Все казаки уже рассыпались по местам, укрывшись среди кустов. Головные татарские всадники о чем-то громко переговаривались друг с Другом.
– Болтайте, голубчики, – Пугачев положил рядом с собой кинжал и осторожно проверил заряд в пистолете.
Они ждали. По тропе между дюн со смехом проскакали два всадника, и на лица затаившихся с мушкетами казаков осела серая пыль. Теперь, тяжело раскачиваясь, верблюды шли прямо под ними. Четыре, пять, шесть... восемь... десять... За ними на низкорослых татарских лошадках следовал верховой отряд. Всадники беспечно тряслись в седлах, держа на плечах длинные копья. Кто-то из них посмотрел вверх, и Казя испуганно вжалась в землю, уверенная, что ее заметили. Однако татары не подавали никаких признаков тревоги. Они болтали и шутили друг с дружкой и, видимо, находились в веселом расположении духа. Краем глаза Казя заметила, как медленно, очень медленно вздымается пистолетный курок. Глаза Пугачева сузились, он старался выбрать верный момент.
Когда последний из всадников въехал в образованную холмами лощину, Пугачев выстрелил. При звуке выстрела весь караван в изумлении замер, а один из татар с размозженной головой свалился наземь. Их главарь выкрикнул какой-то приказ, но было уже слишком поздно. Словно гром, раздался дружный мушкетный залп, и он, взмахнув руками, повалился с коня.
Еще с полдюжины татар вылетели из седел, а несколько подстреленных лошадей с диким ржанием опрокинулись на колени. Уцелевшие татары рвали из-за спины луки и, пришпоривая лошадей, с устрашающим воем устремлялись на склон холма, с вершины которого с длинными ножами в руках грозной лавиной текли казаки. Послышался боевой клич, который так хорошо помнила Казя.
– Нечай! Нечай! Руби! Руби! Пугачев отдал один нехитрый приказ.
– Наповал! Бить наповал!
Он сбежал вниз и исчез в облаке пыли, которое скрыло сражающихся. Оттуда слышалась крепкая казацкая брань, гортанные татарские крики и ржание раненых лошадей. Один из погонщиков верблюдов вырвался из этого пыльного ада, но тут же был настигнут и зарублен казаком. Казя спрятала лицо в землю, с ужасом припоминая резню в Волочиске.
– Нет! О Боже, нет! Не надо опять!
Татары сражались стойко, но казаки напали слишком внезапно и очень удачно выбрали место для засады. Они сверху набрасывались на татар и выкидывали их из седел. Те, кому не досталось лошади, боролись в пыли, стараясь вцепиться друг другу в горло или поразить в грудь длинным ножом.
Что-то заставило ее поднять голову. К ней со взведенным луком подкрадывался татарин, чьи горевшие ненавистью глаза были сосредоточены на стреле. Увидев, что девушка его заметила, он угрожающе закричал. Казя успела перекатиться на бок, и стрела вонзилась глубоко в землю рядом с ее головой. Промахнувшись, татарин выхватил из ножен саблю и побежал к ней. Казя вскинула сет и выстрелила. Пуля попала ему прямо в рот, и он покатился вниз к подножию холма, хватаясь подрагивающими пальцами за окровавленное лицо. Перекрывая крики разгоряченных бойцов, раздался азартный вопль Пугачева. Она увидела, как он преследует по пятам удирающего от него лучника. Догнав врага, Пугачев прикончил его ударом ножа, но в то же мгновение на казачьего вожака как коршун налетел татарский наездник. Он сшиб Пугачева на землю и принялся теснить его лошадиными копытами. Пугачев несколько раз наотмашь ударил лошадь ножом, и животное повалилось на колени, выбросив из седла своего всадника. Татарин взвизгнул, выхватил нож и занес над Пугачевым. Казя подхватила брошенную ее убитым противником саблю и, прихрамывая, побежала к борющимся мужчинам.
Удар был настолько силен, что сабля вылетела из ее руки. Полуотрубленная голова повисла на туловище, и татарин, скорчившись, рухнул на землю. Пугачев, весь в крови, выбрался из-под его тела и вскочил на ноги. Казя раскачивалась из стороны в сторону, впившись расширенными глазами в обезглавленное ею тело. Пугачев что-то говорил, но она не слышала. Ей чудился другой человек с лицом, похожим на кровавую маску, который лежал, привалившись к белой стене волочисской усадьбы. Солнце и песок забурлили вокруг нее. Она чувствовала, что падает, но не могла ничего с собою поделать.
Придя в себя, она обнаружила, что лежит в тени одиноко стоящего кустарника. Неподалеку от нее, вокруг громадного костра, расположились казаки и поджаривали кусочки конины на кончиках длинных ножей. Они шумели и резвились, как дети. Они уже успели смыть со своих лиц следы битвы и нагрузить лодку захваченной у татар добычей: золотом и серебром, драгоценными камнями и тюками с шелком и бархатом. Одни предпочли вздремнуть, похрапывая на солнышке, другие, оживленно жестикулируя, рассказывали товарищам о своих подвигах в закончившемся сражении. Она слышала обрывки разговоров...
– Вот в станицу воротимся и упейтесь вы, братцы, хоть насмерть. А здесь за каждым бугром татарин сидит... – увещевал Пугачев.
«Я спасла ему жизнь, – думала Казя рассеянно. – Я отрубила голову человеку. Как это легко – убить. – В костре потрескивал сухой валежник, словно стреляли из пистолета. – Святая дева, неужели в моей жизни не будет ничего, кроме насилия и крови? Под какой несчастливой звездой я родилась, что навечно приговорена видеть это?»
– Отчалить надобно, покуда нехристи подмогу не привели. – Но Пугачев сказал, что казакам нужна пища и отдых и распорядился остаться до темноты. Он боялся турецких галер больше, чем татарских копий. Дозорные залегли среди дюн, наблюдая, не взметнется ли над степью спугнутая татарской конницей стайка птиц. Над полем сражения с жужжанием кружились трупные мухи. Два татарских пленника, связанные, лежали на песке, страдая от жажды. По их бронзовым, внешне бесстрастным лицам градом тек пот.
Когда солнце начало снижаться, и казаки, насытившись мясом, примолкли, Пугачев подошел к Казе.
– На-ка, ты ищо не снедала, – сказал он, но Казя отказалась от полоски обугленного на костре мяса.
Он присел рядом с ней и грубовато поблагодарил за то, что она спасла ему жизнь. Потом он спросил, откуда она родом.
– Ты гуторишь малость не по-нашему. Она объяснила.
– Так ты из ляхов, – он посматривал на нее искоса, из-под насупленных густых бровей.
– И что, все польские паночки эдак пригожи? – Он засмеялся, увидев, что Казя покраснела.
– Эге, – сказал он, – ты точно баба, хоть и рубишь саблей, словно казак.
– Куда вы меня повезете?
– Домой, – сказал он – ежели на то будет Божья воля. В станицу Зимовецкую, аккурат на излучине Дона.
Он рассказал ей о своей станице.
– Мне придется там жить?
Он что-то проворчал, избегая ее взгляда.
– Выбор у меня небольшой, да?
– Похоже на то.
– Я буду ж-жить с тобой?
– Довольно расспросов! Да, я хочу, чтоб ты стала моей жинкой.
– А если я не хочу?
– Неволить не стану. Ты мне жисть сберегла, – он говорил отрывисто, и она ему верила.
Позевывая и почесываясь, проснулись дремавшие казаки. Пугачев лежал на спине, заслонив рукою глаза. Сквозь расстегнутый ворот его рубахи выбивались вьющиеся черные волосы. Казя взглянула на лодку, покачивающуюся около берега, потом ее взгляд упал на одного из казаков, который размашистым шагом подошел к связанным татарам. Он постоял рядом с ними, Уперев руки в бока и дружески улыбаясь, а затем носком сапога ковырнул песок и засыпал им лица беспомощных пленников. После чего, весело хохоча, вернулся к костру.
Казя подскочила к татарам и смахнула с их лиц песок.
– Ого, братцы, а у девки доброе сердечко, – засмеялся кто-то.
– Не дает татарву в обиду.
Четыре казака приблизились к татарам, которые, будто змеи, встревоженно выкручивали шеи, стараясь угадать свою участь.
– Тащи мешки.
Из лодки принесли два мешка и подтащили пленников к самому берегу.
– Вот энтого, с ряхой, первым. Татарину на голову натянули мешок.
– Ну, окунай его, братцы.
Зрелищем собрались полюбоваться все казаки. Второй пленник, видя, какая ему уготована смерть, тонко завизжал, стараясь высвободиться из веревок. Казя кинулась к Пугачеву.
– Освободи их!
– Это казацкий обычай, – пожал он плечами.
Над головой тонущего татарина показались мелкие пузырьки. Казаки, посмеиваясь, отталкивали Казю, которая колотила по их спинам стиснутыми кулаками.
– Трусы, убийцы!
– Слышь-ты.
– Бойкая баба.
– Эй, девка, что бесишься, аль не хватает чего?
– Знамо чего.
Какой-то губастый верзила схватил Казю за грудь. Он переводил глаза с бьющейся в его руках женщины на захлебнувшегося в воде татарина, и выражение свирепого удовольствия застывало на его бородатом лице.
– Пусти ее!
Пугачев держал руку на рукояти ножа. С сердитым ворчаньем верзила отпустил девушку. Тела пленников покачивались на волнах у берега. Пугачев шагнул к Казе ближе и ударил ее по лицу.
– Вперед не мешайся не в свое дело, – рявкнул он, – кабы не я, пропала б ты, девка.
Ослепленная слезами от боли и гнева, Казя посмотрела ему в лицо, а потом, как кошка, прыгнула на него с растопыренной пятерней. Пугачев перехватил ее руку и швырнул на песок.
– Остынь малость... – начал он, но его прервал крик одного из дозорных.
– Верховые!
Дозорный спускался по склону дюны, указывая на запад.
– Татары!
– Опять татары, братцы!
Часть казаков схватили оружие и приготовились к бою, в то время как остальные побежали по колено в воде снаряжать к отплытию лодку. Пугачев рванул Казю с песка и подтолкнул к морю.
– Беги в лодку! Живо!
Холодная вода обожгла ее бедра, потом талию; она слышала брань казаков, пытающихся добраться до лодки. Татарская конница рассыпалась полукольцом вокруг казачьего лагеря. Раздался мушкетный залп, и две лошади рухнули навзничь в песок. В ответ татары, привстав в стременах, осыпали казаков дождем стрел. Один из казаков, уже забравшийся в лодку, вскрикнул и упал за борт со стрелой в спине. Чьи-то руки втянули Казю на палубу, и она забилась под скамью для гребцов. Наконец последний из казаков оказался на борту лодки, и они торопливо заработали веслами, уводя лодку подальше от берега. Но стрелы продолжали ложиться рядом, со свистом вонзаясь в шпангоуты, и с глухим гуканьем погружаясь в воду. Казя услышала резкий стон и увидела, что у Пугачева из предплечья торчит стрела. Вдруг с берега раздался отчаянный крик:
– Подождите, братцы! Ради Христа, подождите!
Замешкавшийся казак, сидевший в дозоре на отдаленной дюне, с громким плеском бросился в воду и, бешено молотя руками, поплыл к лодке. Вокруг него густо вздымались фонтанчики от татарских стрел.
Казя обнаружила, что молится вслух:
– Помоги ему, Господи. Помоги ему.
Некоторые из татар спешились, чтобы лучше прицелиться, а другие скакали вдоль берега, выкрикивая угрозы и потрясая в воздухе копьями.
– Не оставьте, братцы! – пловец нахлебался воды, и его крик был почти не слышен.
Казя вскочила на ноги.
– Поверните! Мы должны повернуть! – закричала она с такой яростью, что гребцы заколебались. Они взглянули на Пугачева.
– Гребите, – скомандовал он.
Пловец приближался к лодке. Было видно его искаженное от усилия лицо. Вдруг стрела, которая, казалось, упала с неба, ударила его в шею, и несчастный с булькающим стоном исчез под водой. Волны медленно окрасились его кровью.
– Гребите! – гребцы, которых не нужно было подбадривать, дружно налегли на весла.
– Дай, я посмотрю твою руку, – она достала нож Пугачева и распорола мокрый от крови рукав.
– Вытащи стрелу, – сказал он, – Вытащи, коли не сробеешь.
Казя выдернула из раны стрелу. Пугачев стиснул зубы и глухо застонал, как раненый зверь. Его лицо было серым. Она оторвала от рубахи полоску и перевязала рану.
Он поблагодарил сквозь зубы.
– Царапина стоит этого, – он пнул один из тюков. Потом он громко спросил:
– Что, братцы, держит ли Емельян Пугачев свое слово?
Казаки ответили ему дружным одобрительным гулом.
Попутный ветер наполнил парус, и лодка в лучах взошедшей луны быстро скользила на северо-восток к поросшему кувшинками устью Дона.
В Риме, на площади Святых Апостолов, та же луна освещала некоего молодого человека, который, опершись на балюстраду, стоял на балконе большого палаццо и смотрел вниз на случайных прохожих. Привлеченные громким смехом и музыкой, льющимися из окон палаццо, прохожие задирали вверх голову, но без особого любопытства – в конце концов, ни одна ночь в Риме не обходилась без подобных веселых пирушек.
Молодой человек наполнил бокал из стоящей рядом бутылки и держал его так, чтобы на вино падал лунный свет.
– Что вы видите в этом бокале? – спросил голос справа от него.
– Скромный стакан вина, – ответил молодой человек, – во многих отношениях гораздо более замечательный, чем сами небеса. Вы либо мечтаете за вином, либо в нем тонете, и, заметьте, вы никому ничем не обязаны, исключая разве что виноторговца.
– Летняя ночь в Риме имеет особое свойство, – тихо сказал незнакомец. – Вы не найдете его ни в одном другом городе мира. Когда вся Земля превратится в прах, Рим будет стоять.
Молодой человек не ответил. Он не был настроен на болтовню с незнакомцем, ибо пребывал в меланхолическом расположении духа, которое, как известно, не терпит общества.
– Бессмертный, – продолжал собеседник, нимало не смущенный молчанием собеседника. – Вечный. – Он замолчал, наблюдая, как мотыльки танцуют в ярком свете свечей, проникающем из-за высоких окон. – И, однако... – он сделал паузу, – и, однако, я бы предпочел вот так же разглядывать базарную площадь в Кракове.
Молодой человек посмотрел на него с большим интересом.
– Вы поляк?
– Да. Пулавский. Юзеф Пулавский, – он протянул руку. Молодой человек ответил рукопожатием, но себя не назвал.
– Господи, – проговорил он с ностальгией, – я бы отдал тысячу талеров, чтобы услышать ночной рожок краковской стражи, – он осушил свой бокал. – Хотя бы один раз.
– Вы давно не были в Польше?
– Три года, – сказал молодой человек.
Рядом с ним раздался веселый и немного хмельной девичий голос.
– Пойдем в залу, миленький. Пойдем в залу, повеселимся. Разве можно в такую ночь торчать на балконе? Ну что? Что? Ты находишь нас скучными?
Она, надув губки, прильнула к нему, теребя пуговицы его камзола. На ее округлом с ямочкой подбородке поблескивала струйка вина.
– Попозже, Софи, – сказал молодой человек как можно вежливее и не двинулся с места.
– Смотри, не опоздай, – хихикнула она, раскрасневшись. – А то Софи найдет другую постель, чтобы погреться.
Услышав, что ее зовут, она упорхнула с балкона и тут же оказалась в объятиях грузного юноши с пустым взглядом на напудренном добела лице.
Юзеф Пулавский заговорил:
– Я слишком стар для этого... – он кивнул на залу, полную веселых и пьяных людей в пестрых нарядах. Сам Пулавский с крупным, резко очерченным лицом и сдержанным юмором, таящимся в бледных глазах, выглядел лет на пятьдесят. – Но вы... – он улыбнулся.
– После того как я три года прожигал в Италии жизнь, – откликнулся молодой человек, пожав плечами, – что значит еще один званый вечер? Они все одинаковы.
– Но зачем разочаровывать барышню? Особенно в такую ночь, – Пулавский указал на полную серебряную луну.
– Да черт с ней, – последовал нетерпеливый ответ. – Можете считать меня поборником нравственности, – продолжал он, – или пуританином.
Молодой человек засмеялся, и на мгновение его лицо ожило. Но, словно солнце, которое затмевает внезапная туча, его глаза вновь потускнели.
– Три года праздности – долгий срок. Жизнь становится бесцельной, если цель вообще когда-либо была. Приходит время, когда тебе безразлично, встает солнце или заходит солнце, ночь на дворе или день. – Он заново наполнил стакан.
– Я не претендую на глубокомыслие, – сказал он, выпив вина. – В конце концов, какая разница? Все равно меня никто не слушает.
Они молчали. Из залы доносился смех, звяканье бокалов, громкие аплодисменты. Наконец, Пулавский сказал:
– Вам следовало бы поехать в Париж.
– И что я стану делать в Париже?
– В Париже много поляков, даже королева Франции по происхождению полячка. Очень благочестивая женщина. В Версале я засвидетельствовал свое уважение ее величеству и, должен признаться, нашел ее общество слегка утомительным.
– Я мог посетить Версаль, – ответил молодой человек без энтузиазма. – Мне говорили, что он изумителен. Я мог бы побывать в Англии. Мне всегда было любопытно увидеть Англию.
«Мог сделать то, мог сделать это, – с отвращением подумал он про себя. – Но я не делаю ничего и как белка в колесе кручусь в череде жарких бессмысленных дней, будто бы жизнь – это одно бесконечное лето».
– Наверное, я и умру в Риме, – сказал он, наполовину оборотившись к свету. На его лице явственно выступил глубокий шрам, тянущийся ото лба через переносицу по левой щеке.
– Вы получили страшную рану, – тихо сказал Пулавский.
– Мне повезло, что я выжил, – уголки его рта тронула горькая улыбка. – Хотя повезло ли.
– Простите мое любопытство, но эта рана...
– Турки, – ответ прозвучал отрывисто.
Пулавский в молчании смотрел на площадь. В проеме балконной двери обнималась какая-то парочка. Из глубины зала раздалась нежная игра клавесина, и гул голосов умолк. Три года. Пулавский напряг память. Тогда произошла ужасная трагедия: турки полностью уничтожили одно семейство, родственников Чарторыйских. Об этом долго говорили в Варшаве.
– Это, часом, случилось не на Украине?
Молодой человек кивнул.
– Волочиск? – мягко спросил Пулавский.
Он не ответил.
– Простите. Если вы предпочитаете...
– Я никогда не говорил об этом, – слова были сказаны почти шепотом.
Все эти прожитые, как в спячке, годы кошмар оставался глубоко похороненным в его памяти, а теперь он ожил перед его глазами так ярко, как будто пожарище Волочиска озарило ночное римское небо и вместо одобрительных взглядов, которыми приветствовали финал музыкальной пьесы, он слышал свист клинков и потрескивание огня... Но этот человек, он, кажется, умеет слушать.
– Это случилось в день солнечного затмения... – и он удивительно бесстрастным и ровным голосом рассказал всю историю, которую Юзеф Пулавский выслушал, не перебивая.
– Я лежал без сознания около двадцати дней. Поправившись, я уехал из Липно и с тех пор уже три года не видел никого из семьи. Я даже не знаю, живы ли они, – в его словах прозвучал тоскливый вопрос.
– Живы, – медленно сказал Пулавский. – Вы ведь Баринский, верно?
– Да, я – Баринский, – не без гордости сказал он.
– Я частенько встречал вашего батюшку в сейме. Истинный патриот.
Кажется, у Раденских были дети. Ну, конечно, сын и дочь. Они пропали. Или их убили? Пулавский не мог вспомнить. Стоящая в дверях парочка продолжала обмениваться нежными поцелуями.
– Ваш батюшка будет рад, если вы вернетесь, – сказал он, – Он часто вспоминает о вас.
– Вернуться? Зачем?
В голосе Генрика сквозило такое отчаяние, что Пулавский не стал возражать. Разумеется, у Раденских была дочь. Он вспомнил свой визит в Волочиск и стройную, длинноногую девочку с ярко-голубыми глазами.
– Через несколько недель я поеду в Варшаву, – сказал он. – Если хотите, можете присоединиться ко мне.
– Я никогда не вернусь в Польшу.
Генрик провел кончиками пальцев по шраму. Казя была мертва, как утверждал в письме Адам. Никто не выжил в той кровавой резне. Она исчезла в пламени, Которое поглотило весь дом. Он никогда не вернется в страну, овеянную такими воспоминаниями. Потом, когда боль утихнет. Но утихнет ли она когда-нибудь?
– Могу я присоединиться к вам, синьоры?
Пулавский вежливо поклонился итальянцу, тому самому грузному юноше, который держал в объятиях Софи. Генрик ограничился легким кивком.
– Пресвятая Дева Мария, жара просто невыносимая. Эти званые вечера ужасно утомляют. Обычно в это время я уезжаю на загородную виллу, – он говорил по-французски с сильным акцентом и выглядел пьяным.
– Вы поляки?
– Да.
– В этом палаццо всегда полно поляков, – он ухитрился придать своей фразе оскорбительный оттенок.
Пулавский увидел, что в глазах Генрика зажглись сердитые искры.
«С этим парнем лучше не ссориться», – подумал он.
Итальянец рыгнул и, раскачиваясь на высоких каблуках, с презрением осмотрел простой, без вышивки и кружев камзол Генрика, медные пряжки на его туфлях и перевязанные узкой пурпурной лентой волосы, не покрытые париком. Один из этих поляков-бродяг, снедаемых гордостью и нищетой. Его дряблый рот искривился.
– Бродяги, – сказал он тонким запинающимся голосом. – Рим положительно переполнен бродягами.
Никто не ответил. Пулавский изучал его прищуренными глазами, сравнивая двух молодых людей. Юный фат подрагивал, словно студень, в своем шафранового цвета наряде, разукрашенном драгоценными пуговицами и золотыми застежками. Его голову украшал парик с непомерно большим бантом, а пухлое лицо от злоупотребления спиртным выглядело нездоровым. Генрик Баринский все еще оставался стройным и сильным юношей, хотя рассеянный образ жизни уже наложил на него тот же болезненный отпечаток.
Итальянец промокнул свое лицо кружевным платочком.
– Матерь Божья, я скоро растаю, – он нетвердо потянулся к бутылке.
– Ты слишком толстый, Марио, – сказал девичий голос за их спинами. – Похоже, что ты нездоров. Почему бы тебе не прилечь?
– Синьоры, – глаза Марио затуманились, и он потер рукой лоб. – Синьоры... я не помню ваших имен, – он с трудом шевелил языком. – Позвольте представить мадемуазель де Станвиль. Недавно со своим отцом прибыла из Парижа.
– С дядей, – поправила она, не сводя глаз с Генрика.
– Граф де Станвиль скоро будет, будет... – глаза Марио едва не вылезли из орбит. С приглушенным стоном он прикрыл рот рукой. Сквозь толстый слой пудры на его лице выступили капельки пота. Он быстро перегнулся через балкон, и его вырвало. Снизу послышались сердитые возгласы, проклинающие сукиного сына, который опустошил свой треклятый желудок на честных римских граждан, наслаждающихся летней ночью. Со съехавшим на сторону париком Марио, пошатываясь, покинул балкон.
– Поучительное зрелище, – холодно пробормотала девушка.
– Весьма, – согласился Генрик, который и сам от выпитого вина чувствовал себя неважно.
– Никаких секретов, мсье, – сказала девушка. – Об этом сплетничают в каждом салоне. Мой дядюшка вскоре будет назначен в Риме послом. К несчастью, я сама должна вернуться в Париж. К несчастью, ибо я обожаю Рим.
Генрик с большим интересом взглянул на девушку. Она была выше, чем Казя, и шире в кости. Густые волосы были украшены ниткой жемчуга, которая в легком беспорядке спадала на обнаженные плечи. Темно-красные банты на корсаже были заляпаны капельками свечного сала. Веер размеренно раздвигал душный воздух, и с каждым взглядом до Генрика доносился аромат ее тела, словно в платье из розовой парчи был завернут букет белоснежных лилий. Она смеялась, широко открывая рот и обнажая два ряда ровных зубов.
– Надеюсь, что мсье нравится то, что он видит, – лукаво сказала девушка. Против своей воли Генрик улыбнулся, и его боль слегка притупилась.
– Мсье не слепой, – ответил он в тон ей. Пулавский внутренне улыбнулся.
– Аманда! Иди сюда! Иди к нам! Фабрицио задумал чудесную игру... – звали ее веселые голоса из залы.
– ...Эта девушка неглупа, – услышал он голос Пулавского и понял, что девушка уже ушла с балкона. Она стояла прямо у распахнутого окна, окруженная кольцом молодых людей, каждый из которых норовил придвинуться к ней поближе.
– У нее много поклонников, – сказал Генрик. Аманда метнула на него быстрый взгляд и улыбнулась, а потом, слегка кивнув головой, двинулась в глубину залы. За ней по пятам последовала ее многочисленная свита.
– Мухи слетаются на мед, – добавил Генрик. Площадь пересекла с громким грохотом карета. Когда дребезжание колес стихло, Пулавский заговорил:
– Когда Ян Собеский в прошлом столетии проезжал по улицам Рима, у его лошади были золотые подковы. В то время Польша простиралась от Балтийского до Черного моря, а наша конница въехала в ворота Киева. Это был расцвет Польши. А теперь посмотрите на нас. Этот итальянец прав – мы превратились в нацию изгнанников, скитальцев, наемников.
Ответ Генрика не удивил его собеседника.
– Воевать – не такое уж худое занятие, – Генрик одной рукой коснулся эфеса шпаги, а другой медленно поглаживал шрам.
– За войной дело не станет, – мрачно рассмеялся Пулавский, – Прусаки. Австрийцы. Русские. Выбирайте. Или вы скорее предпочтете продать свой клинок Франции или Англии. Совсем скоро они вцепятся друг другу в глотки.
Он видел, что внимание Генрика все еще приковано к залитой светом зале, полной беспечного веселья.
– Нет, – продолжал он, – сейчас не время развивать в Польше искусства и культуру. Сначала нужно мечами возродить былую славу страны.
– Но в университете у Конарского нас учили, что...
– Это преждевременные теории. Он не понимает, что сейчас Польше нужны солдаты, а не ученые. Ибо подходит время, запомните мои слова, пан Баринский, когда Польша будет отчаянно бороться за свое существование. И тогда ей понадобятся такие люди, как вы. Не забывайте это. Теперь идите и развлекайтесь. Генрик не сдвинулся с места.
– Черт возьми! – сердито взорвался Пулавский. – Вы что, единственный, кого гложет тоска? Соберитесь, молодой человек. Берите, что вам дает жизнь, и хоть на несколько коротких часов забудьте о прошлом.
– Три года я пытался забыть об этом, – пробормотал Генрик.
Вскоре Пулавский оставил его и вышел в залу. Генрик медленно последовал за ним.
Зала опустела. Мужчины сбились у одной двери, женщины у другой. Все оживленно хихикали. Аманда заметила Генрика и, что-то шепнув стоящей рядом с ней девушке, громко позвала через всю залу:
– Не хмурьтесь, мсье! Идите играть с нами.
В залу, приплясывая, выскочил юноша, чью наготу прикрывал только скромный по размерам передник из виноградных листьев, а на лицо была надета позолоченная козлиная маска. Выделывая антраша босыми ногами, он крикнул Аманде, чтобы она поторопилась и переоделась во что-нибудь более подходящее, пока не началась игра. Она снова попробовала убедить Генрика присоединиться к игре. Присутствующие наградили юношу в маске взрывами хохота.
– Марио, ты великолепен!
Марио на удивление легко для своего дряблого, жирного тела скакал по всей комнате и кричал:
– Поторопитесь, синьоры и синьориты, поторопитесь. Слишком жаркая ночь для одежды.
Постепенно зала заполнилась различными масками. Груди и бедра девушек опоясывали гирлянды из листьев. Смех становился все возбужденнее и громче; из золотых бокалов выплескивалось на пол вино, и босоногие танцоры скользили по кроваво-красным лужицам.
– Задерните шторы, – крикнула девушка в маске наяды.
–Да! Да!
– Если на нас донесут инквизиции...
– Задуйте свечи.
Слуги, внешне бесстрастные, но с глазами, горящими, словно угли, опустили тяжелые шелковые портьеры и погасили большую часть свечей. Аманда стояла посреди залы рядом с Генриком. На ее губах играла манящая улыбка.
– Что такое? – спросила какая-то девушка в маске фурии. – Почему вы в одежде?
Девичьи руки расстегнули его камзол и нащупали пряжку пояса, одновременно поглаживая его бедра.
– Терпение, – воззвала Аманда, – имейте терпение. Она взяла Генрика за руку и проводила его к двери, шепча:
– Там вы найдете маски, листья, все остальное.
Он почувствовал ее губы на своей щеке, потом, расстегивая на ходу платье, она побежала к другой двери.
Весь в поту Генрик лежал на кровати и старался сообразить, где он находится. Его все еще била дрожь от приснившегося кошмара... Женщина лежала на голой земле и простирала к нему руки, взирая с мольбой огромными испуганными глазами... На ветру трепетали ее длинные черные волосы. Губы были беззвучны. Он отчаянно пытался обнять ее, но его руки повисли вдоль туловища, словно налитые свинцом, а ноги беспомощно увязли в песке... Над ее лебединой шеей взмыл тяжелый топор. «Нет! Нет! Нет!» – закричал он. Топор опустился, и хлынувшая кровь обрызгала его одежду и покрыла кровавыми яблоками белую лошадь, которая стояла около темного дерева...
На выщербленном столике над его головой пухлый херувим с чешуйчатыми бесцветными крыльями выделывал на белой лошади всяческие коленца. Понемногу приходя в себя, он поднял с подушки тяжелую голову, с отвращением чувствуя во рту кислый вкус. Он осторожно сел и огляделся вокруг. Рядом с ним, слегка посапывая, спала девушка. Ее светлые волосы падали на глаза, смятая простыня была небрежно откинута ниже талии. Полуденный свет проникал сквозь занавеси, окрашивая ее грудь в нежно-розовый цвет. Она что-то пробормотала по-французски и повернулась на бок лицом к Генрику.
Генрик отодвинулся к краю постели, охваченный внезапным омерзением к несвежим простыням, беспорядочно разбросанной по засаленному ковру одежде и затхлому зловонию, царящему в комнате. За окнами слышались крики уличных торговцев и дребезжащее пение шарманки. Он встал с кровати, подошел к умывальному тазу и с удовольствием погрузил лицо в холодную воду. Потом он отдернул шторы. Булыжная мостовая была дочиста вымыта летним дождем. Над куполом Святого Петра блистала радуга. Он поежился и вновь окунул лицо в воду, стараясь смыть воспоминания о ночном кошмаре.
– Где ты, милый? – услышал он сонный голос Аманды.
Он не повернулся и не ответил. Она приподнялась на локте, с обожанием глядя на его широкие плечи, узкую, почти девичью талию и вьющиеся вокруг мощной шеи темные влажные волосы.
– Иди в постель, – промурлыкала она, – иди, мой сладенький. Еще только полдень, и нам не надо вставать.
– До вечера, пока Марио не придумает что-нибудь новенькое? – он рассмеялся, но не очень весело.
Он растерся жестким полотенцем до пояса. Она с жадным вниманием следила, как перекатываются его мускулы.
– Ну, Генрик, пожалуйста, – умоляла она. Припомнив ее жаркие поцелуи и неистовые объятия, Генрик почувствовал, как что-то внутри него всколыхнулось, но он продолжал упорно смотреть в окно на летний дождик, барабанящий по черепичным крышам.
– Черт возьми, – воскликнул он, – голову как будто соломой набили, а язык стал, что твоя лошадиная попона.
Он поморщился и потер лоб.
– Не хуже пыток инквизиции.
– Если бы синьоры из инквизиции узнали о прошлой ночи... – Аманда поежилась с неподдельной тревогой. Внезапно она возбужденно спросила. – Генрик?
– Да, – он присел на краю постели.
– Ты прежде делал что-нибудь подобное?
– Нет, – сказал Генрик твердо. – Никогда.
– Ты когда-нибудь забудешь это? – ее рука замерла на его колене.
Он покачал головой.
– Такие вещи трудно забыть.
С неприятным осадком в душе Генрик вспомнил зашторенную залу и царящее там сладострастие, которое становилось все разнузданнее, по мере того как одну за другой задували свечи. Сплетенные в клубок парочки в темно-красных лужах вина... Их животные стоны... Грязные шуточки Марио. Генрик вполголоса выругался.
– Ты нас осуждаешь? – спросила она с интересом. – Но это же просто для развлечения. Глядишь, этим вечером кто-нибудь изобретет новую забаву.
– Ты чересчур старомоден, милый, – ее рука поползла вверх по его бедру. – Воспринимай жизнь такой, какая она есть. Жизнь слишком коротка, чтобы искать в ней мораль.
Ее рука двинулась еще выше. Внезапно, с придушенным всхлипом она прижалась к нему и впилась в его губы поцелуем. Он почувствовал острую боль от укуса и грубо оттолкнул ее от себя.
– Сучка!
– Да, – простонала она, – да, называй меня так. Я хочу, чтобы ты называл меня так.
Она опять прильнула к нему.
– Замолчи, – грубо приказал он, но Аманда де Станвиль уже потеряла дар речи, растаяв в его объятиях...
Наконец их тела разомкнулись. Аманда лежала с безумными глазами и улыбалась.
– Боже, это было чудесно, – прошептала она. – Какой же ты зверь иногда, и как я тебя люблю.
Он отвернулся, пытаясь представить себе другой голос.
– Давай поспим, – сказал он все еще грубо.
– Спасибо, – пробормотала она и чмокнула его в ухо.
– Никогда не говори спасибо. Слышишь, никогда.
Не обращая внимания на его слова, она погладила его влажные волосы. Уже засыпая, она спросила:
– Ты поедешь со мной в Париж, правда, милый?
В ответ он поцеловал ее в лоб, и она уснула с довольной улыбкой.
Сам Генрик с открытыми глазами лежал на спине и смотрел в потолок. Он был преисполнен меланхолической печали, которая так часто следует за актом любви. Стайка птиц, образованная причудливыми трещинками на потолке, летела по грязному закопченному небу к окну, за которым шумел летний дождь. Они не вырвутся из этой тесной клетушки, так думал Генрик, пока окончательно не облупится краска. Над липненскими холмами летели другие птицы... Его отец с гиканьем выезжал на охоту... Аромат свежеспиленных берез, жужжание пчел у цветущих лип... Причитания его старой нянюшки и скучные рассуждения Адама... Генрик пытался остановить свои мысли, но они безжалостно вели его к яме и стоящей рядом березе. Но думать об этом было невыносимо... Этот парень, Пулавский, прошлой ночью... «Я скоро возвращаюсь в Варшаву. Мы можем путешествовать вместе». Но из-за деревьев выехали три всадника и... и возвращаться не было смысла. Если на свете есть Бог, почему Он убил ее и позволил мне жить. Его душили слезы.
Зарывшись лицом в подушку, Генрик рыдал. Что они сделали, чтобы заслужить такую участь. Неужто их любовь была так греховна, что повлекла столь суровое наказание?
...Он больше не мог плакать. Усталый, но более спокойный он подошел к тазу и сполоснул заплаканное лицо. Дождь за окном кончился, оставив все свежим и чистым.
Он вернулся к постели и посмотрел на спящую девушку. Она была привлекательной, веселой, неглупой, Какое-то время она будет его любить, а потом... Потом? В мире есть много других женщин, которые помогут, если не забыть, то, по-крайней мере, заглушить боль. Рим. Париж. Может быть, Лондон. Мир велик. Он как-нибудь проживет.
Он очень нежно потряс ее за плечо.
– Ты действительно хочешь, чтобы я поехал вместе с тобой в Париж?
Аманда мигом проснулась.
– Конечно, хочу, дурачок. Ах, Генрик, ты об этом не пожалеешь, я обещаю, – и она взволнованно затараторила о том, что они будут делать в Париже.
– Будешь жить со мной в дядюшкином доме. Дядюшка не будет против, все равно он остается в Риме. В доме всегда полно народу. Родственники, друзья... Приходят и уходят. Ты познакомишься с такими людьми! Мы поедем в Версаль, и ты увидишь короля... Ах, милый, ну и весело же нам будет.
Зараженный ее весельем, он забыл о своей печали.
– Когда мы отправляемся?
– Через неделю, – твердо сказала она. – Я хочу домой.
Внезапно Аманда стала серьезной.
– Генрик?
– Да.
– Ты любишь меня? Хоть капельку? – заискивающе проговорила она.
– Да, – ответил он шутливо, но искренне, – но только капельку.
– Это все, что мне надо, – сказала она, увлекая его в постель. – Не будем терять времени, милый.
Улица Итальянцев была сплошь запружена каретами и пешеходами, с трудом прокладывающими себе путь вдоль сточных канав. Гул голосов, звяканье упряжи, скрип колес, пощелкиванье хлыстов, брань и проклятия – все это, смешиваясь с уличной вонью, наполняло теплый вечерний воздух. Генрик отошел от окна, из которого он следил за уличной жизнью. Даже проведя год в Париже, он не переставал изумляться этому зрелищу.
Ни Варшава, ни Краков не могли с ним сравниться.
– Закрой же окно, Генрик. Запах ужасный, – она говорила из смежной комнаты, где надевала вечерний наряд.
Он захлопнул окно. В это же время в прошлом году он стоял на балконе в Риме и тогда же повстречал девушку, которая только что по-хозяйски на него прикрикнула. Услышав, как она входит в комнату, шурша шелковым платьем, он повернулся к ней.
– Как я выгляжу? – она медленно поворачивалась перед ним. – Или это больше не имеет значения?
– Почему ты всегда?.. – он остановился. Черт с ней. Если она хочет ссориться, пусть найдет себе кого-нибудь другого. У него болела голова, он устал и менее всего хотел перебранки.
– Ну? – он заметил, не в первый раз, каким неприятно жестким становится иногда ее взгляд.
В пышной массе ее волос и на глубоком вырезе темно-зеленого платья блистали драгоценные камни. Вечерний свет почтительно тронул ее роскошные плечи. Чувственные губы были вызывающе подчеркнуты кармином. Черт ее побери, она до сих пор волнует, если не его сердце, то что-то другое. Против воли он улыбнулся и простер руки.
– La dame de volupte[1], – сказал он примирительно.
– Где ты это вычитал? У Крейбийона? – холодно спросила Аманда, глядясь в зеркало над камином. Потом она добавила. – Я не вернусь допоздна.
Она разочаровалась, ожидая, что он будет сердиться или упрашивать ее прийти пораньше. Но Генрик ничего не сказал, только наградил ее задумчивым взглядом.
– Вероятно, до самого рассвета, – она пыталась его донять.
– Как хочешь, – сказал он тихо. – Ты взрослая барышня.
Он зевнул и отошел к окну с напускным безразличием. У нее на глаза навернулись слезы, она в гневе прикусила губу.
– Генрик, почему мы все время ссоримся?
– Откуда мне знать.
– Как будто, как будто... – она ждала, что Генрик ответит, но он даже не повернулся. Аманда поджала губы и вышла из комнаты.
Генрик бродил по комнате, переставлял с места на место фарфоровые безделушки. Он рассеянно прислушивался к тиканью часов, пока в окружающей его тишине оно не превратилось в настоящие громовые раскаты. «Безобразные часы, – так решил Генрик, – безвкусные и вульгарные». Чего стоит эта парочка нимф, которая с мечтательным видом выставила напоказ свои прелести. Он дотронулся до позолоченной груди кончиком пальца и быстро отдернул руку, как будто обжегся. Чтоб она пропала эта шлюха! Он громко заговорил со своим отражением в зеркале: «Ты дурак. Слабый, безвольный дурак». Когда между мужчиной и женщиной не остается ничего общего, кроме постели – обычно после нескольких бутылок вина, – что тогда? Отражение в зеркале криво улыбнулось. Скажи спасибо и за это. В постели Аманда была потрясающей и воспламенялась, как порох.
– Не желаете ли, мсье, отобедать? – в дверях стоял лакей с дерзкой и презрительной миной. Казалось, весь его вид говорил: «Кто ты такой в своей нарядной одежде, за которую заплатила женщина? Ты живешь здесь и помыкаешь нами, и велишь сделать то или принести это, а сам ты – обычный племенной жеребец».
– Спасибо, – сказал Генрик.
Он спустился в столовую, где, усевшись во главе длинного стола, обедал в полном одиночестве, не считая четырех лакеев, тяжело дышащих ему в затылок. В столовой было чересчур душно; Генрик с отсутствующим видом ковырял предложенные ему кушанья, угрюмо вспоминая свою жизнь с Амандой.
Поначалу, только приехав из Рима в Париж, он позабыл о своей тоске в круговерти увеселений и плотских радостей. Он жил только сегодняшним днем, а завтрашний, казалось, отстоял от него на тысячу лет. Он откинулся на спинку стула, пока руки в белых перчатках убирали тарелки с едва тронутой едой и ставили перед ним новые блюда. В течение всего 1754 года не было времени задумываться и скучать: маскарады, карнавалы, костюмированные балы в Пале-Рояле, прогулки в Булонском лесу, фейерверки в великолепных садах Версаля... Она ввела его в лучшие дома и представила сливкам парижского общества. От обилия впечатлений шла кругом голова: женские глазки, трепещущие веера, опущенные ресницы, дерзкие взгляды; расфуфыренные, как павлины, мужчины, с которыми он фехтовал, скакал верхом, играл в кости и пил... Карты у мадам де Люнез, где королева, его соотечественница, Мария Лещинская, играла три раза в неделю, правда, он ее так и не увидел... В Итальянской Комедии он вместе со всей блистательной аудиторией поднимался, чтобы бешено аплодировать прекрасной Сарразине... В Опере танцевал Бено...
Они присутствовали при туалете герцогини де Мэн, любопытной и безобразной старухи, и встречались с милордом Альбукирком и его обворожительной любовницей, мадемуазель Лолоттой, которая, если верить слухам, переспала со всей французской армией... Визиты в Тюильри и в роскошный дворец мадам де Помпадур. Ласки Аманды в карете, ранним утром катящей из Версаля... Любовные игры на огромной постели с балдахином, тяжелый сон, а потом снова любовь...
Да, он недурно провел этот год. Но беззаботный экстаз мало-помалу испарялся, и он все чаще начинал задумываться о будущем.
– Еще вина, мсье? – раздался над самым ухом голос лакея.
Генрик кивнул. Терпкое вино приятно щекотало язык. Лакеи поставили перед ним фрукты и выстроились вдоль стола. Генрик сердито вгрызся в яблоко.
Аманду содержит дядя, а она содержит его. Во многом это очень удобно. Генрик оглядел свой парчовый камзол, сшитый у лучшего парижского портного. Можно делать что вздумается и не считать деньги. Того, что посылал ему из Варшавы отец, не хватило бы и на день его сегодняшней жизни. Эти мизерные суммы несколько успокаивали старика. «Не хочу, чтобы мальчик голодал, но, черт возьми, он обязан устроить свою жизнь сам...» Ну что ж, он неплохо устроил свою жизнь. Генрик оттолкнул кресло и, сопровождаемый любопытными взглядами лакеев, вышел из столовой.
В гостиной уже разожгли камин, задернули шторы и выставили на стол бутылку вина. Что бы эта лакейская свора о нем ни думала, по крайней мере, свое дело она выполняет исправно. Генрик нервно шагал по комнате, потирая пальцами шрам. Разве он был жалкой болонкой, которая скулит и виляет хвостом, потому что хозяйка погрозила ей пальцем? Куда делась его гордость, почему он безропотно выносит все ее капризы и придирки? Почему он не бросит ее? Почему? А куда он пойдет? Есть дома, где его тепло примут. Генрик налил себе полный стакан и осушил его одним залпом, как будто пил водку. Затем, по польскому обычаю, бросил стакан в камин, и жалобный звон стекла улучшил его настроение. На улице за окном кипела бурная жизнь, и он пойдет туда. Скорее прочь от гнетущей тишины этой роскошной комнаты. Но прежде чем он взялся за шляпу, дверь открылась и лакей объявил:
– Мсье де Вальфон к графу Баринскому.
Луи де Вальфон был ровесником Генрика. Его худощавое доброе лицо и застенчивая улыбка противоречили избранной им карьере военного, капитана в полку де Майи и адъютанта маршала Лалли-Толендаля, человека, который в свое время служил под началом знаменитого Мориса Саксонского.
– Надеюсь, я вам не помешал? – сказал он, входя в комнату и протягивая Генрику руку.
– Напротив. Я чертовски скучал один.
Они познакомились в прошлом месяце и сразу же стали добрыми друзьями. Между ними царило полное согласие в вопросах политики, и, кроме того, молодые люди фехтовали три раза в неделю.
– Вина?
– Благодарю, – де Вальфон подошел к огню. На нем были простые коричневые бриджи, камзол с широкими манжетами и белые чулки.
Они уселись в кресле, лениво болтая о трудностях передвижения по узким парижским улицам.
– Париж переполнен. Вся знать возвращается из Версаля... Лучше уж отказаться от кареты и ходить пешком, – де Вальфон пригубил вино. Он то и дело поглядывал на дверь и, не находя Аманды, с тщательно скрытым разочарованием вежливо спросил:
– Простите, вы сегодня один?
– Мадемуазель де Станвиль проводит вечер у мадам Жофрен[2].
– Да? – удивился де Вальфон. – Ей нравятся просветительские салоны?
Он с трудом мог представить Аманду в окружении прославленных мудрецов, таких как мсье Вольтер или мсье Дидро. Зная Аманду, можно было предположить, что Опера или Версаль ей больше по вкусу.
– Ей нравится общество, – туманно и без особого энтузиазма сказал Генрик.
«Так они поссорились», – догадался де Вальфон, потягивая из стакана вино.
– Мне самому не хотелось туда идти, – добавил Генрик. – Пусть это и самый блестящий салон в Париже, но пяти минут разговора с каким-нибудь великим умом достаточно, чтобы нагнать на меня меланхолию.
«Кроме того, – подумал он кисло, – без меня она проведет время гораздо лучше». Им овладел внезапный порыв, ему мучительно хотелось поговорить об Аманде. Он надеялся, что, выговорившись, обретет душевное равновесие, но, спохватившись, прикусил язык и покосился на своего гостя, в надежде что тот ничего не заметил. Де Вальфон же только удивлялся, отчего Генрик не выехал вместе с Амандой, когда еще совсем недавно они были неразлучны и казались счастливыми. Пламя свечи падало на лицо Генрика, словно разрубленное надвое ужасным шрамом. Де Вальфону нравился Генрик, но он понимал, что характер у этого польского парня не из легких.
– А она говорит, что разговоры с философами оказывают благотворное влияние, уже не знаю на что, на цвет лица, что ли? – Генрик старался говорить добродушно. – Она настаивала, чтобы я тоже пошел. Мы даже поссорились из-за этого. Ну, знаете, как это бывает.
Де Вальфон улыбнулся.
– Да, знаю.
Они молча потягивали вино, каждый по-своему думая об Аманде, в то время как в камине весело потрескивали поленья.
– В последнее время она очень сдружилась с дочерью мадам Жофрен.
– С той, которую зовут Туанон?
–Да.
– Я слышал о ней, – заметил де Вальфон. – Вдова средних лет и не особенно интересуется сильным полом, так о ней говорят. Кстати, вы знаете, – продолжал он, – в эти салоны ходят не только литературные знаменитости. Сегодня вечером, например, мадам Жофрен принимает у себя актеров и каких-то экзотических иностранцев. Воскресные вечера, наверняка, выдаются самыми интересными, и к тому же, у мадам Жофрен отличный повар. Вам следует сходить туда просто, чтобы посмотреть.
Вдова средних лет и не особенно интересуется сильным полом! Хорошую подружку отыскала себе Аманда. Ну, ну...
– Что слышно о Жаке? – спросил Генрик после короткой паузы. – Последнюю неделю он не появлялся в фехтовальном зале.
– Он ведет себя как дурак, – серьезно сказал де Вальфон. – Право, он играет с огнем. Если он не будет осторожен, то очень сильно обожжется.
– Он до сих пор ухаживает за мадемуазель ла Морфиз?
– Qui ose, gagne[3] Это его девиз.
– Смельчак, – восхищенно сказал Генрик. – Но почему во всем Париже он выбрал именно любовницу короля?
Весь Париж знал о безумном увлечении Жака Бофранше мадемуазель ла Морфиз, фавориткой его величества – дочери ирландского сапожника и парижской проститутки, – и весь Париж с нетерпением ждал, чем нахальному ухажеру ответил король.
– Почему? – откликнулся де Вальфон. – Потому что он вообразил, что любит ее. А такой человек, как Жак Бофранше, на эшафот взойдет из-за улыбки размалеванной шлюхи.
– И не только он, – сказал Генрик с быстрой улыбкой, после чего на некоторое время воцарилась задумчивая тишина.
Де Вальфон предложил Генрику табакерку, но тот отрицательно покачал головой. За непринужденной беседой они незаметно опустошили вторую бутылку. Разговор зашел о родине Генрика.
– Я всегда горячо стремился побывать в Польше, – сказал де Вальфон. – С тех пор как Марешаль рассказал мне о своих польских кампаниях.
– Я жил на Украине.
Де Вальфон дотошно расспрашивал Генрика о Липно. Правда, что зимой там снегом заметало дома? Правда, что польские женщины охотятся на волков и медведей? Что они управляются с ружьем не хуже, чем с иголкой и веером?
– Те, кто бывал в Варшаве, рассказывают, что они настоящие красавицы.
– Да, – тихо сказал Генрик. – Некоторые.
Как всегда, воспоминания настигли его неожиданно. Он замолчал, уставясь в огонь... Загорелое лицо, полные любви глаза... широкий рот, искаженный желанием... крики диких гусей... топот копыт по спекшейся летней земле... затерявшийся на девичьем теле муравей... заходящее солнце. В пламени парижского очага плясали сквержики, огненные гномы, которым приписывали исцеление от болезней, и Казин голос шептал: «...Да, Генрик, я буду ждать. Что бы ни случилось, я буду ждать...» Голос растаял в сумерках. Господи, почему они не могут излечить боль, которая несколько лет гложет его сердце? Де Вальфон увидел, какое отчаянное горе изобразилось на лице Генрика, и поспешно отвернулся, чтобы дать своему другу прийти в себя.
Генрик встал, подбросил в камин поленьев, а затем сел и почти что с нежностью погладил свой шрам.
– У вас когда-нибудь была мысль стать солдатом? – спросил де Вальфон.
– Что? Прошу прощения, – встрепенулся Генрик.
Де Вальфон повторил свой вопрос.
– Иногда, – Генрик махнул рукой. – Однако нам надо допить третью бутылку.
Он весело рассмеялся. В конце концов, у него не было ровно никаких забот. Де Вальфон посмотрел на него с удивлением.
– Выпьем, дружище, – продолжал Генрик. – Не будем тянуть с этой бутылкой.
Он разлил вино до конца и поднял свой стакан.
– За дружбу!
Генрик расстегнул свой жилет.
– Ф-фу, теперь можно вздохнуть.
– Я бы мог вам помочь получить офицерский патент в нашем полку, – сказал де Вальфон.
– Спасибо. Буду иметь в виду.
Отец бы порадовался, увидев его во французском мундире. «Наши единственные друзья в Европе», – частенько говорил он.
Они обсуждали различные военные проблемы со все возрастающим пылом, до тех пор пока часы не пробили полночь и на лестнице не послышались голос Аманды и громкий смех ее собеседницы. Де Вальфон тут же вскочил на ноги, застегнул камзол, поправил парик и принялся счищать с рукавов воображаемые пылинки, немало повеселив этим Генрика. Он покраснел, вцепился рукой в эфес сабли и напряженно смотрел на дверь.
– Маркиза де Фер – Туанон, граф Баринский – Генрик. И мсье де Вальфон – Луи, какой приятный сюрприз, – не переставая болтать, Аманда внимательно оглядела Генрика от макушки пышного парика до серебряных пряжек на туфлях. – Мы непременно должны выпить подогретого с пряностями вина. Генрик, дорогой, позвони. И карты. Кто будет играть в карты?
Пока Аманда рассказывала о вечере у мадам Жофрен, слуги принесли подогретого вина, установили карточный столик и подкинули дров в огонь. Аманда раскраснелась и была слегка пьяна. Слушая вполуха, Генрик раздавал карты для кадрили[4].
– ...герцог Ларошфуко показывал картинку, нарисованную на мраморе. Безобразно. А маркиз де Мариньи, ну вы знаете, брат мадам де Помпадур, он сказал, что она очень больна.
– Бедняжка, она так часто хворает, – Туанон взяла в руки карты.
Она была симпатичной женщиной с правильными чертами лица и черными глазами под ровными дугами бровей. Так это та самая «вдова средних лет». Правда, под ее глазами даже сквозь пудру проступали тоненькие морщинки, и уже намечался предательский двойной подбородок, но шея и руки были на зависть гладкими и упругими, как у молодой девушки.
Улыбаясь, что она делала довольно часто, Туанон демонстрировала ровные и белые зубы. Она была лишена чувственной притягательности Аманды, но модуляции ее голоса и быстрая игра глаз придавали ей странное и сильное очарование. Она сложила свои карты изящным веером.
– Сколько вам карт, Луи? – спросил Генрик.
С момента появления в гостиной женщин де Вальфон не сказал ни слова. Казалось, он был не в силах отвести от Аманды глаза.
– М-м... две. Да, две.
Какое-то время они играли в тишине, но Аманда не могла долго молчать. Для нее вечер в салоне мадам Жофрен удался на славу. И старики, и юнцы толпились вокруг нее, и со всеми она флиртовала напропалую. Но ей был нужен лишь Генрик, несмотря на всю его меланхолию и угрюмость. Она прижалась к нему под столом коленом.
– Там был твой соотечественник, дорогой. Граф Поняэвский. Очаровательный и красивый как греческий бог.
Он не ответил на прикосновение ее колена. Она его все еще раздражала. Раздражали пятна от пищи на ее платье; раздражало, что в нем всколыхнулось желание только из-за того, что она коснулась его ногой.
– Что он делает в Париже? – спросил Генрик.
– Приехал к отцу, – вставила Туанон. Она с триумфом положила на стол карты рубашкой вниз. Остальные, увидев победную комбинацию, добродушно ее поздравили. Начав сдавать карты заново, она продолжила:
– А отец – к королеве. Сколько карт вы возьмете? – она одарила Генрика одной из своих загадочных улыбок. – Кстати, ее величество о вас наслышана. Станислав мне сказал, что она спрашивала о мсье Баринском.
– Это слава?
Она откинула назад голову и засмеялась.
– Возможно, это из-за того, что вы единственный поляк в Париже, кто до сих пор не посетил салон маман, – ее слова прозвучали как вызов.
– Весьма вероятно, – Генрик охотно вступил в пикировку. – При дворе это, должно быть, вызвало невиданное брожение.
– Хватит острить, – громко вмешалась Аманда. – Генрик, твой ход.
Они сосредоточились на игре, и Туанон опять выиграла. Она придвинула к своему углу горсть луидоров.
– Довольно, – сердито предложила Аманда, – а то Туанон разденет нас догола.
Она повернула кресло к огню и задрала ноги, обнажив стройные щиколотки в чулках из тонкой зеленой шерсти.
– Турецкие чулки, – объявила она, не обращаясь ни к кому в частности. – Их привезли в Париж из местечка, которое называется то ли Керчь, то ли Карчь; кажется, это в Крыму, но я не уверена. Я нахожу их весьма соблазнительными, – она еще выше подняла юбки.
Потешаясь в душе, Генрик наблюдал за своим другом, который пожирал Аманду глазами. Он не ревновал, ибо знал, что Аманда, словно цепями, прикована к нему вожделением своего ненасытного тела.
– Она уже давно не спит с королем, – сказала Туанон, когда разговор опять вернулся к мадам де Помпадур.
Генрик вспомнил, что слышал однажды, как мадам де Помпадур, которая фактически управляла страной, будучи сексуально холодной женщиной, готовясь к свиданиям со своим венценосным любовником, в огромных количествах поглощала возбуждающие смеси из сельдерея и трюфелей. Интересно, нуждается ли в подобных рецептах маркиза де Фер. Он следил за выразительной игрой ее рук; ее манеры были искренними и открытыми, в них не было ни грани кокетства. Они продолжали весело обсуждать парижские сплетни, и наконец Туанон сказала, что должна уходить.
– Так вы придете к маман? – она протянула ему руку. – И вы тоже приходите, мсье де Вальфон.
После ее ухода в комнате стало тихо. Немного времени спустя стал прощаться и де Вальфон.
– Увидимся в фехтовальном зале во вторник?
– Да, – сказал Генрик.
– Я тоже приду, – Аманда едва подавила зевок. Женщинам разрешалось наблюдать за фехтованием с галереи.
Генрик проводил де Вальфона до двери и вернулся в гостиную. Аманда стояла к нему спиной и смотрела на огонь в камине.
– Он не очень-то разговорчив, – не дожидаясь ответа, она продолжила: – Тебе понравилась Туанон?
– Она кажется очень умной.
– А я? – ее волосы были рассыпаны по плечам.
– Да на кой черт мне твои мозги!
Одним прыжком он приблизился к ней, одной рукой обнял за талию, а другой стиснул грудь. Он кусал ее шею, грудь... Аманда, задыхаясь, кричала:
– Пусти! Ты делаешь мне больно!
– Прекрасно.
Он хотел причинить ей боль, унизить ее, показать, что ее тело все еще принадлежит ему. Он повернул ее к себе спиной. Его поцелуи были солеными от крови. Он разодрал ей платье до самой талии и, разъяренный неистовым сопротивлением, несколько раз сильно ударил ее по лицу, так что из глаз Аманды брызнули слезы. В бешенстве он называл ее сукой и шлюхой, а потом опрокинул спиной на стол и задрал юбки. Стол развалился, и они, не заметив падения, продолжали барахтаться на полу. Он грубо овладел ею среди разбросанных карт, золотых монет и пустых бутылок.
Когда все закончилось и она, рыдая, ушла из комнаты, он остался сидеть в кресле, сгорбившись и прижав к груди подбородок. В который раз, завоевав тело Аманды, он чувствовал себя проигравшим.
Горько сетуя на пустоту и тщету своей жизни, он допил оставшееся вино. Сон пришел к нему только с рассветом, и слуги нашли его свернувшимся перед потухшим камином, взъерошенного и небритого.