Прошла неделя. Никто не знал, что отвергнутая светом (или той его частью, которую составляли близкие ко двору люди) графиня Жюли стала закадычной подругой Алины. Самойлова выезжала тогда редко, но и встретясь в какой-нибудь из гостиных, обе ничем не обнаруживали свою приязнь. Зато четыре из семи вечеров они провели вместе, и что это были за вечера! Пред Алиной явилась иная, чудная картина мира. Одним язвительно-точным словом Жюли раскрывала ей подноготную многих известных людей и светских — на поверхностный взгляд таких ровных — отношений.
— Что эта Мэри твоя, как не надменная кукла? Кривляка, которая выгодно выйдет однажды замуж и, если не погибнет рано в родах, умрет грозной для всех старой ханжой со множеством приключений в прошлом. Ах, наши дамы все таковы! Наши мужчины в молодости повесничают, а к сорока годам это уже ни на что не годные старики. Как раз в этом возрасте они обычно и женятся почти на пятнадцатилетних. Обновляют чувства себе еще года на полтора и затем затухают уже навек. Жены их в полном забвении становятся ханжами или заводят себе любовника. Любовник, вертопрах двадцатилетний, хвастается (хотя бы перед собой) «падением» дамы из общества. На самом-то деле ему куда как довольно танцорки или горничной, боже мой! Да вот хотя бы и Пушкин…
— Пушкин? Который?
— Наш великий поэт. Его молодость всем известна. В тридцать он женится на девушке осьмнадцатилетней, — он, не раз и не два переболевший гонореей! Он безрассудно страстно, вполне пиитически ищет ее руки, хотя ясно как день, что у него нет средств, у нее нет чувств и что с ее красотой и с его известностью их ждут в свете одни соблазны. Уже через два года он изменяет ей, однако ж ревнуя ее к любому взгляду, к любой улыбке, обращенным ею к человеку, имя которого она вряд ли помнит…
— Говорят, она неумна… — заметила Алина.
— Она неумна?.. Впрочем, возможно. Она между тем скромна, слишком скромна, эта его мадонна! Поверь мне: брак с таким человеком был странен ей. Муж едва ли ее не пугал своей внешностью безобразной и этой пылкостью неуемной… Я же вижу, что в душе она холодна как лед. Ее мать, пьяница и почти сумасшедшая, отдавалась чуть не при ней лакеям! Вот и представь, что может испытывать к любви мадам Пушкина, кроме, может быть, отвращения…
— А между тем это не так, Жюли! Неделю назад я услышала разговор, который…
— Д’Антес? — тотчас перебила ее Жюли, прищурясь.
— Нет, этот отец его…
— Или любовник. Так о чем, бишь, они болтали?
Алина вкратце пересказала.
— Бедняжка! — вздохнула Жюли. — Итак, она его все же любит…
— Кого же? Д’Антеса? Но он пустейший малый, совсем не способный на чувство!
— Как видишь, способный!.. Он предлагал ей бежать, предлагал ей руку, отверг эту Мэри, — глаза Самойловой заблестели.
— Это она ему отказала, — перебила ее Алина.
— Поверь, только по небрежности его, а небрежность-то от любви к другой. Как странно! А впрочем, барону, кажется, двадцать пять…
— И танцорки уж мало ему, — ехидно возразила Алина. Ее задело, что д’Антес способен на чувство.
Самойлова сжалилась над подругой, улыбнулась совсем простодушно. Сказала:
— Он пылкий, как все французы… Увлечься, пожалуй, может.
— Но и она не лед вовсе…
— Муж раззадорил ее за пять-то лет… Только разве нам, женщинам, одно это нужно? О нет! Она тронута самоотверженностью такого чувства!
— И только?
— Мы не знаем себя. Нам кажется: вот в нас одно лишь сочувствие, а это любовь до гроба. Зато пылкая страсть испаряется вдруг мгновенно! Все это истины пошлые, может быть, но под ними струятся слезы…
От Жюли она вернулась поздно. Весь вечер говорили о дядюшке, о Базиле. Алина открыла ей эту тайну. Но Жюли сказала, что для нее она вовсе не новость, что весь свет знает месье Уварова с самой интимной его стороны и что уже с год в обществе бродит эпиграмма Пушкина на него и на князя Дондукова-Корсакова, первого друга дядюшки.
— Он зол на весь мир за свой грех и позор, дражайший твой дядюшка, — однако без греха жить ему не получится, — смеясь, заключила Жюли. — Хотя кто ж виноват, что ему так лучше? Однако дядюшка твой мстителен, аки бес. Пушкин с огнем играет…
То же год назад сказала Мэри!
Итак, к себе Алина вернулась уж за полночь. По всему дому горело лишь три окна, в кабинете дядюшки и в библиотеке. Чья-то карета ждала у подъезда.
Раздевая ее, Глаша между прочим вздором сказала, что к дядюшке явился «важный такой господин, только уж больно склизкий», что они заперлись у дядюшки и что Базиль сейчас вместе с ними.
Сердце у Алины так и зашлось, — увы, уже только от любопытства! Оставшись одна, она запахнулась в халат и, рискуя встретиться с какой-нибудь чудовищной крысой, пошла на черную лестницу.
Дверь, конечно, была закрыта. Но вот голос, — его Алина слышала очень ясно! Это был голос… отца д’Антеса!..
— Император говорил с Жоржем месяц назад и решительно велел ему остепениться.
— Не рано ли? — медово встрял Базиль.
— Увы, он сказал дословно: «Прекратите же, наконец, компрометировать известную вам особу! Я стою на страже общественной морали в этой стране, и я не позволю вам этого забывать, молодой человек! Женитьба, — вот что избавит вас от романтических разных бредней…»
— Он же замужем… — хихикнул Базиль опять. Однако ж дядюшка резко его прервал:
— Молчите! Все серьезнее, черт возьми… — («Ах, представляю: в такие минуты он бывает бледен как смерть; глаза его горят серым каким-то блеском; черты лица каменеют; он становится красив адски».) — Дальше, сударь!
— Дальше вы почти все знаете, милый мой! Жорж был вне себя от этого разговора. В отчаянье он сделал предложенье Барятинской — и отказ! Тогда он вбил себе в голову, что любит одну свою Натали… Ах, это же, наконец, ужасно!..
— Воображаю, — хихикнул Базиль, но, видно, тотчас прикусил язычок под взглядом дядюшки.
— Он вынудил меня трижды нести ей влюбленный вздор, — жаловался посланник. — Предлагал ей бежать, предлагал руку и сердце, — и это ей, с ее четырьмя детьми! А царь точно следит за ним: по службе одни придирки, Жорж не вылезает с гауптвахты… Женитьба! Какой кошмар! Нам только этого не хватало…
Геккерн застонал, и это был неподдельный, сердечный стон!
— Барон, все не так уж и страшно, — перебил его дядюшка в нетерпенье. Очевидно, он что-то судорожно соображал. — Что ж дальше?
— Вот и я бы это хотел узнать! — отвечал де Геккерн устало. — Для того приехал я к вам, умнейшему человеку в России. Надо сделать так, чтобы Пушкины покинули Петербург…
— Никогда! — Дядюшка бормотнул это совсем невнятно. Мысль его работала лихорадочно. — Пушкины не уедут. Царь не допустит ее отъезда…
— О! Неужели?! — вскричал барон.
— Понимайте все как хотите! — раздраженно и точно испугавшись отрезал дядюшка. — Я же наверное знаю, что здесь имеется много тонких, очень тонких расчетов и обстоятельств. И потом…
Он, однако же, замолчал. Алине показалось, будто дядюшка видит ее сквозь створку двери. О, эти его глаза, — серые, пристально-тихо злые…
— Пройдемте все-таки в кабинет, — сказал дядюшка.
Они вышли из комнаты. Больше ничего расслышать было невозможно.
Утром дядюшка как-то странно, изучающе на нее посмотрел. Или Алине показалось это?
Зато Базиль проявил неожиданное упорство: на все разговоры о Пушкиных он отвечал молчаньем почти торжественным.
Из дневника Алины Осоргиной: «4 ноября. Погода стоит ужасная, снег с дождем и холодный ветер. Я тотчас поспешила на зов милой моей больной, которая и впрямь немножко простыла. Однако новость, конечно, не это.
Увы, сезон начнется, кажется, страшною катастрофой. Может статься, одной — и самой крупной — звездой на петербургском хмуром небе станет в ближайшее время меньше. Но все по порядку. Позавчера мадам Пушкина вконец оскандалилась. Под вечер она явилась к княгине Вяземской вся впопыхах и объявила ей, будто д’Антес заманил ее в дом госпожи Полетики и там грозился убить себя, ежели она ему не отдастся! Ах, каково! Пушкина, не ожидая, видно, такого следствия своего кокетства и видя, что все всерьез, закричала. На шум вбежала маленькая дочь Идалии Григорьевны. И под прикрытием изумленной девочки (однако какой получен урок ребенком!) прекрасная Натали бежала в объятия долга…
— Она доигралась! — сказала я. — Свет ей этого не простит.
— Да, но чего именно?
— Этого легкомыслия.
— При чем же здесь Натали? Твоя Полетика — преопасная интриганка.
— Она несчастная женщина, отвергнутая этим фатом д’Антесом! Жертвуя собой, из любви к нему она свела их, а сама уехала из дому. Конечно, это не слишком красиво, но это страсть, а страсть ведь не рассуждает.
— Зато рассчитывает! Во всем здесь мне видится опаснейшая интрига. Но д’Антес!.. — воскликнула вдруг Жюли, вынимая мундштук изо рта. — Он и впрямь голову потерял!.. Однако всего опасней эта твоя зуда.
— Полетика?
— Да, она.
— Ты не веришь в жертву ее?
— Отчего же, верю! Но любит она все-таки не д’Антеса!
— Тогда кого же?
— Месье Ланского! Ты сама говорила мне это, — да и ты ли одна? Еще важнее, однако ж, что она ненавидит его…
— Кого?! Ах, милая, не томи!..
— Нашего великого стихотворца! Говорят, он чем-то задел ее, — может быть, и отверг? Она же португалка наполовину, — страсти в ней кипят такие, что нам, северным дурам, и в страшном сне не привидится.
— Однако же странно: месье Ланской будто ничего этого не знает. Говорят, он — из дружбы к д’Антесу — следил на улице, чтобы никто не потревожил сей тет-а-тет. Подумать только: ради друга — такая жертва!
— И преогромная, дорогая! Недели две назад я заметила, как он смотрел на нее…
— Кто? Д’Антес?
— Ланской!
— На Идалию?
— На Пушкину!
— Боже!..
Что за драма предстала пред мысленным нашим взором! Мы от души изумлялись ей.
Вернувшись домой, я взяла сочинения Пушкина и неожиданно для себя зачиталась почти до утра. Какая же сила страсти! Какое изящество чувств!.. А доброта!.. Я беспрестанно сравнивала безобразного автора и прекрасную, высокую душу, что так благородно и просто излилась в стихах. Как странно…»