Глава четырнадцатая

Прошла неделя. Никто не знал, что отвергнутая светом (или той его частью, которую составляли близкие ко двору люди) графиня Жюли стала закадычной подругой Алины. Самойлова выезжала тогда редко, но и встретясь в какой-нибудь из гостиных, обе ничем не обнаруживали свою приязнь. Зато четыре из семи вечеров они провели вместе, и что это были за вечера! Пред Алиной явилась иная, чудная картина мира. Одним язвительно-точным словом Жюли раскрывала ей подноготную многих известных людей и светских — на поверхностный взгляд таких ровных — отношений.

— Что эта Мэри твоя, как не надменная кукла? Кривляка, которая выгодно выйдет однажды замуж и, если не погибнет рано в родах, умрет грозной для всех старой ханжой со множеством приключений в прошлом. Ах, наши дамы все таковы! Наши мужчины в молодости повесничают, а к сорока годам это уже ни на что не годные старики. Как раз в этом возрасте они обычно и женятся почти на пятнадцатилетних. Обновляют чувства себе еще года на полтора и затем затухают уже навек. Жены их в полном забвении становятся ханжами или заводят себе любовника. Любовник, вертопрах двадцатилетний, хвастается (хотя бы перед собой) «падением» дамы из общества. На самом-то деле ему куда как довольно танцорки или горничной, боже мой! Да вот хотя бы и Пушкин…

— Пушкин? Который?

— Наш великий поэт. Его молодость всем известна. В тридцать он женится на девушке осьмнадцатилетней, — он, не раз и не два переболевший гонореей! Он безрассудно страстно, вполне пиитически ищет ее руки, хотя ясно как день, что у него нет средств, у нее нет чувств и что с ее красотой и с его известностью их ждут в свете одни соблазны. Уже через два года он изменяет ей, однако ж ревнуя ее к любому взгляду, к любой улыбке, обращенным ею к человеку, имя которого она вряд ли помнит…

— Говорят, она неумна… — заметила Алина.

— Она неумна?.. Впрочем, возможно. Она между тем скромна, слишком скромна, эта его мадонна! Поверь мне: брак с таким человеком был странен ей. Муж едва ли ее не пугал своей внешностью безобразной и этой пылкостью неуемной… Я же вижу, что в душе она холодна как лед. Ее мать, пьяница и почти сумасшедшая, отдавалась чуть не при ней лакеям! Вот и представь, что может испытывать к любви мадам Пушкина, кроме, может быть, отвращения…

— А между тем это не так, Жюли! Неделю назад я услышала разговор, который…

— Д’Антес? — тотчас перебила ее Жюли, прищурясь.

— Нет, этот отец его…

— Или любовник. Так о чем, бишь, они болтали?

Алина вкратце пересказала.

— Бедняжка! — вздохнула Жюли. — Итак, она его все же любит…

— Кого же? Д’Антеса? Но он пустейший малый, совсем не способный на чувство!

— Как видишь, способный!.. Он предлагал ей бежать, предлагал ей руку, отверг эту Мэри, — глаза Самойловой заблестели.

— Это она ему отказала, — перебила ее Алина.

— Поверь, только по небрежности его, а небрежность-то от любви к другой. Как странно! А впрочем, барону, кажется, двадцать пять…

— И танцорки уж мало ему, — ехидно возразила Алина. Ее задело, что д’Антес способен на чувство.

Самойлова сжалилась над подругой, улыбнулась совсем простодушно. Сказала:

— Он пылкий, как все французы… Увлечься, пожалуй, может.

— Но и она не лед вовсе…

— Муж раззадорил ее за пять-то лет… Только разве нам, женщинам, одно это нужно? О нет! Она тронута самоотверженностью такого чувства!

— И только?

— Мы не знаем себя. Нам кажется: вот в нас одно лишь сочувствие, а это любовь до гроба. Зато пылкая страсть испаряется вдруг мгновенно! Все это истины пошлые, может быть, но под ними струятся слезы…


От Жюли она вернулась поздно. Весь вечер говорили о дядюшке, о Базиле. Алина открыла ей эту тайну. Но Жюли сказала, что для нее она вовсе не новость, что весь свет знает месье Уварова с самой интимной его стороны и что уже с год в обществе бродит эпиграмма Пушкина на него и на князя Дондукова-Корсакова, первого друга дядюшки.

— Он зол на весь мир за свой грех и позор, дражайший твой дядюшка, — однако без греха жить ему не получится, — смеясь, заключила Жюли. — Хотя кто ж виноват, что ему так лучше? Однако дядюшка твой мстителен, аки бес. Пушкин с огнем играет…

То же год назад сказала Мэри!


Итак, к себе Алина вернулась уж за полночь. По всему дому горело лишь три окна, в кабинете дядюшки и в библиотеке. Чья-то карета ждала у подъезда.

Раздевая ее, Глаша между прочим вздором сказала, что к дядюшке явился «важный такой господин, только уж больно склизкий», что они заперлись у дядюшки и что Базиль сейчас вместе с ними.

Сердце у Алины так и зашлось, — увы, уже только от любопытства! Оставшись одна, она запахнулась в халат и, рискуя встретиться с какой-нибудь чудовищной крысой, пошла на черную лестницу.

Дверь, конечно, была закрыта. Но вот голос, — его Алина слышала очень ясно! Это был голос… отца д’Антеса!..

— Император говорил с Жоржем месяц назад и решительно велел ему остепениться.

— Не рано ли? — медово встрял Базиль.

— Увы, он сказал дословно: «Прекратите же, наконец, компрометировать известную вам особу! Я стою на страже общественной морали в этой стране, и я не позволю вам этого забывать, молодой человек! Женитьба, — вот что избавит вас от романтических разных бредней…»

— Он же замужем… — хихикнул Базиль опять. Однако ж дядюшка резко его прервал:

— Молчите! Все серьезнее, черт возьми… — («Ах, представляю: в такие минуты он бывает бледен как смерть; глаза его горят серым каким-то блеском; черты лица каменеют; он становится красив адски».) — Дальше, сударь!

— Дальше вы почти все знаете, милый мой! Жорж был вне себя от этого разговора. В отчаянье он сделал предложенье Барятинской — и отказ! Тогда он вбил себе в голову, что любит одну свою Натали… Ах, это же, наконец, ужасно!..

— Воображаю, — хихикнул Базиль, но, видно, тотчас прикусил язычок под взглядом дядюшки.

— Он вынудил меня трижды нести ей влюбленный вздор, — жаловался посланник. — Предлагал ей бежать, предлагал руку и сердце, — и это ей, с ее четырьмя детьми! А царь точно следит за ним: по службе одни придирки, Жорж не вылезает с гауптвахты… Женитьба! Какой кошмар! Нам только этого не хватало…

Геккерн застонал, и это был неподдельный, сердечный стон!

— Барон, все не так уж и страшно, — перебил его дядюшка в нетерпенье. Очевидно, он что-то судорожно соображал. — Что ж дальше?

— Вот и я бы это хотел узнать! — отвечал де Геккерн устало. — Для того приехал я к вам, умнейшему человеку в России. Надо сделать так, чтобы Пушкины покинули Петербург…

— Никогда! — Дядюшка бормотнул это совсем невнятно. Мысль его работала лихорадочно. — Пушкины не уедут. Царь не допустит ее отъезда…

— О! Неужели?! — вскричал барон.

— Понимайте все как хотите! — раздраженно и точно испугавшись отрезал дядюшка. — Я же наверное знаю, что здесь имеется много тонких, очень тонких расчетов и обстоятельств. И потом…

Он, однако же, замолчал. Алине показалось, будто дядюшка видит ее сквозь створку двери. О, эти его глаза, — серые, пристально-тихо злые…

— Пройдемте все-таки в кабинет, — сказал дядюшка.

Они вышли из комнаты. Больше ничего расслышать было невозможно.


Утром дядюшка как-то странно, изучающе на нее посмотрел. Или Алине показалось это?

Зато Базиль проявил неожиданное упорство: на все разговоры о Пушкиных он отвечал молчаньем почти торжественным.


Из дневника Алины Осоргиной: «4 ноября. Погода стоит ужасная, снег с дождем и холодный ветер. Я тотчас поспешила на зов милой моей больной, которая и впрямь немножко простыла. Однако новость, конечно, не это.

Увы, сезон начнется, кажется, страшною катастрофой. Может статься, одной — и самой крупной — звездой на петербургском хмуром небе станет в ближайшее время меньше. Но все по порядку. Позавчера мадам Пушкина вконец оскандалилась. Под вечер она явилась к княгине Вяземской вся впопыхах и объявила ей, будто д’Антес заманил ее в дом госпожи Полетики и там грозился убить себя, ежели она ему не отдастся! Ах, каково! Пушкина, не ожидая, видно, такого следствия своего кокетства и видя, что все всерьез, закричала. На шум вбежала маленькая дочь Идалии Григорьевны. И под прикрытием изумленной девочки (однако какой получен урок ребенком!) прекрасная Натали бежала в объятия долга…

— Она доигралась! — сказала я. — Свет ей этого не простит.

— Да, но чего именно?

— Этого легкомыслия.

— При чем же здесь Натали? Твоя Полетика — преопасная интриганка.

— Она несчастная женщина, отвергнутая этим фатом д’Антесом! Жертвуя собой, из любви к нему она свела их, а сама уехала из дому. Конечно, это не слишком красиво, но это страсть, а страсть ведь не рассуждает.

— Зато рассчитывает! Во всем здесь мне видится опаснейшая интрига. Но д’Антес!.. — воскликнула вдруг Жюли, вынимая мундштук изо рта. — Он и впрямь голову потерял!.. Однако всего опасней эта твоя зуда.

— Полетика?

— Да, она.

— Ты не веришь в жертву ее?

— Отчего же, верю! Но любит она все-таки не д’Антеса!

— Тогда кого же?

— Месье Ланского! Ты сама говорила мне это, — да и ты ли одна? Еще важнее, однако ж, что она ненавидит его…

— Кого?! Ах, милая, не томи!..

— Нашего великого стихотворца! Говорят, он чем-то задел ее, — может быть, и отверг? Она же португалка наполовину, — страсти в ней кипят такие, что нам, северным дурам, и в страшном сне не привидится.

— Однако же странно: месье Ланской будто ничего этого не знает. Говорят, он — из дружбы к д’Антесу — следил на улице, чтобы никто не потревожил сей тет-а-тет. Подумать только: ради друга — такая жертва!

— И преогромная, дорогая! Недели две назад я заметила, как он смотрел на нее…

— Кто? Д’Антес?

— Ланской!

— На Идалию?

— На Пушкину!

— Боже!..

Что за драма предстала пред мысленным нашим взором! Мы от души изумлялись ей.

Вернувшись домой, я взяла сочинения Пушкина и неожиданно для себя зачиталась почти до утра. Какая же сила страсти! Какое изящество чувств!.. А доброта!.. Я беспрестанно сравнивала безобразного автора и прекрасную, высокую душу, что так благородно и просто излилась в стихах. Как странно…»

Загрузка...