Громов
Черт, кулак, конечно, разнесло к чертям. Там хрустнуло так, что до сих пор пульсирует. Не сломал, но мать его, теперь каждое движение — словно игла под ногтем. И ладно. Зато теперь он не полезет. Или полезет — тогда без зубов останется.
Заезжаю во двор. Выхожу. Смотрю на дом. Хочется — нет, нужно — просто увидеть её. Без слов. Без сцен.
Хочется посмотреть, как она смотрит на меня. Прямо, через злость. Её взгляд — как у зверя, раненого, но не сломанного. Убить может. Или — исцелить.
Нажимаю звонок. Внутри сердце, как у пацана на первом свидании. У Громова, сука. Тридцать восемь лет. А трясёт. Смешно.
Она открывает дверь. Босиком. В пижамной футболке. Лицо — растерянное. Опирается на костыли и вижу, что тяжело, но стоит.
— Привет, — говорю. Протягиваю букет. — Тебе.
Она смотрит. Потом — на мою руку. Видит. Ковыляет молча вглубь квартиры.
И я понимаю — она всё поняла. Каждой клеткой.
Надя
Я не слышала звонка. Просто почувствовала.
Эта тишина в квартире, когда вдруг что-то меняется. Воздух как будто становится плотнее. Сердце сделало два удара — и третий пропустило. Я медленно и через боль «дошла» до двери и открыла.
И не ошиблась. Алексей. Весь — как с экрана. В пальто, в тени от уличного света. С цветами. И… с разбитой рукой.
— Привет, — говорит.
Протягивает букет. Белые пионы. Мои любимые.
— Тебе, — добавляет, тихо, почти беззвучно.
Я смотрю. Потом — на его руку. Кулак распух, кожа содрана на костяшках, сукровица в трещинах.
Я поворачиваюсь и «иду» на кухню. Не потому что не хочу его видеть. Потому что не могу смотреть. Потому что если скажу хоть слово — сорвусь.
Через минуту он сам заходит.
— Ты… в порядке? — звучит его голос за спиной.
— А ты? — оборачиваюсь. Глаза в глаза. — Рука? Ты что малолетний пацан… Тоже решил Коршунова навестить?
Он кивает. Спокойно. Даже не скрывает.
— Ты не должен был.
— Должен. И ещё должен кое-что. Себе. И тебе.
Я выдыхаю. Медленно. Меня качает на ногах. Костыли оставила в углу, не хочется их брать — они как будто сразу делают меня менее сильной. Или и держусь за все, что по пути попадается. Он, как всегда, видит всё. Даже то, что я скрываю от самой себя.
— Ты всё равно пришёл, — говорю. — После того, как я послала тебя к чёрту. После того, как весь этот чёртов ад начался… ты всё равно пришёл. Почему?
Он смотрит долго. Прямо. Как будто взвешивает. А потом говорит:
— Потому что когда я тебя не вижу, у меня внутри пусто. Не как "грустно". А как... нет воздуха. И я не знаю, как с этим быть. Расскажешь? Потому что я такого еще не проходил, хоть и половину жизни прожил уже.
Я отворачиваюсь. Слёзы. Опять. Проклятые.
— Я сильная, Алексей. Я правда сильная. Но сейчас я... не знаю, как держаться. Потому что мне угрожают, моей матери угрожают. Потому что я не понимаю, кто вы все — враги или друзья. Потому что я устала.
Он подходит ближе. Почти вплотную. Не касается. Просто стоит рядом. И молчит.
Я поворачиваюсь снова. Смотрю на него. На эту чертову руку. На эту чертову щетину. И вдруг щемяще страшно.
— Не делай мне больно, — прошу. — Пожалуйста.
Он кивает.
— Только если сам себя по яйцам ударю, — усмехается.
Он улыбается. А у меня внутри — будто шарик воздуха. Чистого. Давно не было так.
И вдруг, тишина. Лёгкая. Не злая. Не напряжённая.
— Алексей, — говорю. — Останься.
Он кивает. Без слов.
Просто ставит цветы в воду. Снимает пальто. И остаётся.
И я чувствую себя в безопасности.
Громов ведёт себя у меня дома так, будто ключи у него в кармане были всю жизнь. Закатывает рукава белой рубашки — и без слов, без лишнего шума проходит мимо, будто не заметил, что я в полном офигении.
Он идёт к холодильнику. Смотрит внутрь. Закрывает.
— У тебя либо диета, либо ты не собиралась выживать, — бросает он, как диагноз, и достаёт телефон.
Я приподнимаю бровь.
— Ты хочешь заказать ужин? — спрашиваю.
Он даже не поворачивается. Просто что-то жмёт в телефоне.
— Уже заказал, — говорит.
И всё. Ни тебе «можно», ни «а ты что хочешь».
— О, отлично. Ужин по версии Алексея Громова. Премиум-диктатура вкуса?
Он только усмехается краем губ.
— Ага. Будешь есть — понравится. Я уверен.
Сажусь ровнее. Сердце почему-то стучит быстрее. В груди ощущение, будто сейчас что-то скажу — и всё изменится. Но говорить не хочется. Хочется просто смотреть, как он там ходит, чужой и свой. Как будто мы вообще близкие, не пытаемся друг друга победить в этой извращённой шахматной партии жизни.
Он оборачивается. Взгляд усталый, хищный. Но спокойный. Слишком спокойный, чтобы я в это поверила.
— Как ты решил вопрос с Валентином Михайловичем? — спрашиваю. Сама не понимаю, зачем. Просто хочу знать, что тот... не придёт больше. Хотя времени прошло не мало и его нет.
Лёша смотрит на меня, будто думает: говорить ли правду или отшутиться. Но отвечает:
— По своим связям. Не парься. Ни он, ни его «зятёк» к тебе больше не подойдут. Сегодняшнего дня второму точно хватит на всю оставшуюся жизнь. Я проследил.
— Так просто?
— Просто. Когда ты знаешь, куда нажимать.
Он садится рядом, слишком близко. Я чувствую тепло его тела, запах древесного одеколона, немного гари и… крови.
— У тебя… — я поднимаю его руку. Костяшки разбиты. — Больно?
Он молчит. А потом смотрит в глаза.
— Неважно. Главное — теперь тебя никто не тронет.
Я не знаю, что сказать. Сердце скачет, как загнанная лошадь. Я прикасаюсь к его руке — мягко, почти по-девичьи.
— Спасибо.
Он кивает. Тишина.
— Кстати, — говорю, внезапно вспоминая, — у тебя хороший брат. Мне понравился.
Я не специально. Но вижу, как на секунду в его глазах мелькает ревность. Настоящая. Острая. Прямая, как удар. Он тут же прячет её. Стирает с лица, как деловой костюм к вечеру. Но я-то увидела.
И это… чёрт. Это приятно. Эта искра. Я не мазохистка, но чертовски приятно знать, что не только он влияет на меня, но и я — на него.
— Почему без костылей часто, разве уже можно? — спрашивает вдруг.
Я вздыхаю.
— Учусь ходить. Учусь жить заново.
— Быстро ты.
— Возможно, слишком. Но если бы не ты, Лёш… — я смотрю в глаза, — может, я бы и не стала снова жить и бороться.
Он молчит. Но я вижу, как внутри него это что-то делает. Как шевелится. Он привык быть причиной боли, страха, побед. А тут он — причина чужой силы.
Он тянется к моей щеке. Просто прикосновение. Тепло. Ни к чему не обязывающее — но у меня сердце делает сальто.
— Значит, живи, Надя, — говорит он тихо, но с той самой его уверенностью, от которой мурашки по коже. — Живи — и не давай больше никому тебя ломать. Даже мне.
Я не знаю, плачу я или улыбаюсь. Возможно, и то, и другое.
А в дверь звонят. Привезли ужин.
Жизнь продолжается… наверное.