II

Но, если подумать, и в Порт-Ройале командора ничего хорошего не ждало. Поджидала его перспектива визита к счастливым новобрачным — с поздравлениями. А в качестве развлечения — разве что очередные жалобы на гарнизонное недоразумение, рядового Маллроу, проигравшего сослуживцам три бутылки малаги, доказывая, что лейтенант Гроувз способен догнать и перегнать собственную чистокровную кобылу, — с каковой целью, будучи на офицерском пикнике послан к ручью за водой, он выскочил из кустов с криком: «Удав! Громадный удав!», вскочил на эту самую кобылу и взял в галоп. Двое суток гарнизон потешался; на третий день выяснилось, что Маллроу, отправленный рассвирепевшим Гроувзом в наряд на кухню, заключил очередное скандальное пари, так сказать, не сходя с места — на сей раз с поваром, которого уверял, что лейтенант Джиллетт боится тараканов. В подтверждение чему, не мудрствуя лукаво, выловил таракана покрупнее и посадил в свежевыпеченный круассан, который собирался подать лейтенанту с утренним кофе… и ведь подал бы, если б не споткнулся и не выронил поднос на пороге кухни.

На гауптвахте Маллроу посадили в одиночку. Во избежание.

Словом, все это было очень мило, и Элизабет… миссис Тернер… словом, Элизабет звонко хохотала, слушая эти истории из гарнизонного быта — собственно, это ее заступничеству рядовой Маллроу был обязан тем, что хоть иногда покидал гостеприимные стены гауптвахты, — но… Разумеется, стоя на краю могилы, впору было бы заскучать и по рядовому Маллроу и даже по Уиллу Тернеру, а перспективу принесения Элизабет свадебных поздравлений ощутить прямо-таки усладой для души, — но за последние часы командор осознал, что на такое его, пожалуй, не сподвигнет никакая угроза жизни.

…Лежа под плащом на тростниковой кушетке, Норрингтон глядел в звездное небо за путаницей рваных снастей. Палуба так накренилась, что, дабы придать кушетке горизонтальное положение, под изножье пришлось подставить пустой ящик. В трюме «Лебедя» матросы, сменяя друг друга, откачивали помпами воду — и все же было ясно, что судну недолго оставаться на плаву.

Покачивался на ветру обрубленный канат. Под бортом плескалась вода. Чмокала, хлюпала, булькала; стучала в борт обломками досок. Будущее было скрыто мраком тропической ночи.

— Командор! Командор!

Его трясли за плечи и кричали в ухо; Норрингтон вскочил, не успев ничего понять. Его вырвали из сна — того самого тяжелого сна, вынырнув из которого, чувствуешь себя оглушенным.

— Пираты!

Был рассвет. Блестела мокрая от росы палуба; отсырел плащ, которым Норрингтон укрывался. Немного было в эту ночь желающих спуститься во внутренние помещения корабля.

Команда столпилась на корме — ежились от холода, терли заспанные глаза. Всю ночь неуправляемый «Лебедь» несло течением, и, удаляясь от Ямайки, он опасно приблизился к испанским берегам Эспаньолы. Англичане имели все основания опасаться встречи с испанскими военными судами, — но пираты… Впрочем, последние частенько приближались к Санто-Доминго, служившего для нагруженных сокровищами Нового Света галеонов одним из перевалочных пунктов на пути из Порто-Белло в Испанию.

Чужой фрегат всего в полумиле от «Лебедя» казался силуэтом на фоне зари — не слишком большое, но удивительно изящное и пропорциональное судно… и, судя по обводам, весьма быстроходное…

— Клянусь Господом, — замирающим голосом сказал кто-то в толпе.

— Да, — против ожидания, командор не ощутил ничего. Удача, надо думать, сидела на земле, держась за вывихнутую ногу. — Это «Черная жемчужина».

Пиратский корабль шел по розоватому утреннему морю; он огибал «Лебедь» по широкой дуге, не приближаясь на расстояние выстрела. Пираты, несомненно, оценивали потенциальную добычу.

Добыча лежала на блюдце с голубой каемкой, поджатыми лапками к небесам.

— Мы не грузовые, — отчаянно засипел за плечом боцман О'Малли. — С нас и взять нечего…

Команда переглядывалась. Капеллан, некстати открывший рот для очередной гневной тирады, поспешно прикрыл ладонью предательски блеснувший золотой зуб.

Норрингтон отвернулся, дернул плечом.

— Возможно, у него найдутся лишние ядра. У Воробья счет к королевскому флоту… и лично ко мне. Вряд ли он позабыл прием, оказанный ему в Порт-Ройале.

Из-за моря выглянул краешек солнца — дорожка из огненных бликов легла на волны. Паруса «Жемчужины» осветились, став розовато-оранжевыми. Солнце горело на золоченых крышках пушечных портов.

Впрочем, порты пока оставались закрытыми.

Ушибленный локоть ныл. Довольно сильно — Норрингтон старался не шевелить правой рукой, и на перила (поцарапанные, с застрявшим в балясине чугунным осколком) облокотился левой. Разорванный рукав болтался на ветру; глядя в подзорную трубу, командор видел, что на «Жемчужине» тоже бОльшая часть команды собралась на палубе. А вот это, с длинными волосами… это что, женщина?..

И сам Джек Воробей собственной персоной, в свою очередь, глядел на него в подзорную трубу.

Худшее стечение обстоятельств командор вообразить затруднился.

Потом до него дошло, что негритянка в мужской одежде машет рукой («Нам?..») и что-то кричит. Воробей обернулся к команде, махнул рукой, — с «Жемчужины» заорали хором. Один из пиратов, слишком перегнувшись через фальшборт, едва не свалился в воду.

Скрипя, покачивалась палуба под ногами. Скрипели снасти. Ныл локоть. На «Жемчужине» двое матросов, наваливаясь, выбирали фал, — пополз вверх бьющийся на ветру сигнальный флажок.

— Они предлагают помощь, — сказал боцман.

Норрингтон обернулся. За ним стояла его команда — и под его взглядом на опухших лицах меркли появившиеся было неуверенные улыбки. А выглядела команда «Лебедя» отнюдь не боеспособно: подбитые глаза, потеки плохо смытой копоти, засохшие ссадины… Солнце позолотило повязки в кровяных пятнах. А вон тот и вовсе едва стоит — не наступая на левую ногу; засохли на щеке извилистые кровяные струйки… А вон там, под парусиновым навесом, лежат те, кто стоять не может, — там охают и бредят, и скрипят зубами…

Вся надежда была на то, что экипаж «Лебедя» не было никакой нужды обманывать — абордажной команде стоило опасаться разве лишь того, что едва ковыляющая по волнам беспомощная посудина затонет, не выдержав веса лишних людей.

Впрочем, в глубине души Норрингтон верил, что пиратская подлость не знает пределов. С другой стороны, Воробей — тип очень странный; возможно… Спас же он Элизабет… мисс Суонн. Миссис Тернер. Не важно. Спас, рискнув жизнью, едва не угодив на виселицу… как ни крути, получается, что именно за это. Да и самого Тернера, если уж на то пошло…

В этот момент он искренне верил, что сам лично предпочел бы утопиться, лишь бы не быть ничем обязанным Джеку Воробью.

На буксирном канате сверкали брызги. Ветер обдавал лица горько-соленой водяной пылью; с палубы «Лебедя» на Норрингтона смотрели.

Он был единственным, кого взяли на борт «Жемчужины». Вернее, от него попросту потребовали, чтобы он перешел на «Жемчужину»…

— …Вы потеряли парик, командор, — Воробей был в своем репертуаре. Даже то, как он произносил это «командор» — игриво растягивая «о»… Грязные смуглые руки в засаленных обшлагах камзола мелькали перед носом Норрингтона — пальцы, серебряный перстень с черепами и черным камнем… — Впрочем, вы правы. Он вам не шел. Так гораздо лучше, — немытая пятерня вдруг оказалась так близко, словно всерьез собралась потрепать Норрингтона по стриженым волосам.

Тот перехватил запястье — опустил эту руку. Сказал с нажимом:

— Я буду признателен, если вы воздержитесь от комментариев по поводу моей внешности.

— О… — Воробей пожал плечами. И снова перемена была мгновенной — и улыбка исчезла, и уже не насмешливо, а совершенно серьезно смотрели темные глаза. Впрочем, и эта сугубая серьезность показалась Норрингтону бутафорской. «Проклятье, да он издевается!»

Воробей стоял перед ним, одной рукой держась за ванты. И смотрел, чуть склонив голову к плечу… смотрел…

«Или нет…»

Новая мысль пришла некстати; впрочем, вопрос этот давно не давал командору покоя. Накрашенные, несомненно накрашенные же глаза… и ресницы накрашенные… «Не может быть». Командор моргнул. «Ну накрашенные же! Или я с ума сошел?»

Теперь Воробьева голова была гордо вскинута.

— Тогда к делу! Я полагаю, вы поймете меня, — и — снова перемена: голос вкрадчивый, и сложенные ладони прижаты к груди, и будто в самом деле извиняется, — если «Жемчужина» не станет приближаться к Порт-Ройалу. — Заговорщицки понизив голос: — Мы оставим вас милях в двадцати от берега… а дальше вы уж как-нибудь доберетесь своим ходом. (Развел руками; зубы блеснули в ухмылке.) Вы так удачно отвлекли от нас испанцев, командор!

Зависла пауза; кричали чайки над мачтами, плескалась вода за бортом. Темные глаза смотрели. «Проклятье, это не человек, а хамелеон какой-то…»

— Я должен выразить вам благодарность, — ровным голосом сказал Норрингтон. — От своего имени… и от имени моих людей. — И не удержался-таки: — Разумеется, в том случае, если ваши благие намерения не таят под собой какую-нибудь новую подлость.

…Плескалась вода. Журчала. Скрипели снасти.

— Разве я давал основания подозревать меня в подлости? (Сдвинул брови — снова не понять, придуривается или нет.) Во всей этой истории… мой командор, — грязная смуглая рука легла Норрингтону на плечо — тот усилием воли заставил себя не отшатнуться, — во всей этой истории я не предавал никого. Меня предавали — это было.

Норрингтон двумя пальцами осторожно снял эту руку. И не сдержался — резко отвернулся, отошел в сторону. Присутствие этого типа нервировало его. И хуже всего было то, что Воробей, кажется, это чуял.

— Возможно, мне просто доставляет удовольствие иногда помогать людям, — пират ухмыльнулся, искоса глянув из-под ресниц. И — полушепотом, тоном разглашающего страшную тайну: — А возможно, я рассчитываю на вашу благодарность в будущем…

Норрингтон застыл. Показалось — или у фразы был подтекст? И если был, то… то…

Он хотел сказать себе, что подтекст наверняка самый примитивный: баш на баш, этому мерзавцу наверняка хочется заиметь «свою руку» среди власть имущих Ямайки… да неужели он думает, что я…

Но под этим взглядом его вдруг бросило в пот.

Воробей смотрел. Так же, как смотрел когда-то из-за плеча Элизабет, надевавшей на него портупею, — и так же, как тогда, опустил ресницы и ухмыльнулся всеми своими фиксами… В понимании Норрингтона, ТАК не могла смотреть даже приличная женщина. А уж…

Он отвернулся — резче, чем следовало; заложив руки назад, всей своей выпрямленной в отчаянной попытке сохранить достоинство спиной чувствовал этот взгляд.

— Моя благодарность никогда не перейдет границ законности.

— О, разумеется! (Норрингтон буквально видел эту черномазую рожу. Вот сейчас он смотрит исподлобья — и снова всплескивает руками. И этот голос… чуть растянутое «е» в «разумеется»…) Неужели вы могли подумать, что я…

Будь на месте Воробья женщина, Норрингтон бы хоть понимал, что происходит. Хотя командующий эскадрой, к которому проявила интерес портовая блядь — это, конечно… Словом, это не сделало бы чести командующему; но сказать такое про мужчину у него даже мысленно не поворачивался язык.

Он был бы рад убедить себя, что все это ему лишь кажется. Что он неверно трактует вульгарные манеры мерзавца, у которого последние мозги отшибло ромом на солнцепеке…

Он и убедил себя — за те почти три месяца, что прошли с их последней встречи. Сам почти поверил; почти устыдился своего неожиданно столь загрязненного воображения…

Убеждать себя, стоя лицом к лицу с живым Воробьем, оказалось гораздо трудней.

Он все-таки не ждал, что у того хватит наглости ухватить его под руку. Норрингтон круто обернулся — и оказался нос к носу с золотозубой ухмылкой и темными ласкающими глазами.

Никогда не встречал человека с более бесстыжим взглядом.

— Но вы же не откажетесь со мной отобедать? В честь нашей встречи?

— Благодарю, я не голоден.

Лицо. Эти губы — чуть преувеличенно артикулирующие каждое слово. Брови — сдвинутые с нарочитым драматизмом… Сейчас это лицо было карикатурой на мольбу.

— Ради меня!

Норрингтон поперхнулся.

— Можете мне поверить, вы последний человек, которому я хотел бы быть обязанным.

— М-м… — Воробей отодвинулся. Качнулся в сторону, в другую — оглядел Норрингтона справа, слева… (Тот только ошалело вертел головой.) Сделал широкий жест свободной рукой — сверху вниз, словно Норрингтон был достопримечательностью, которую он кому-то демонстрировал. И — склонив голову к плечу, игриво: — Но вы же уже мне обязаны, командо-ор…

За двадцать шагов по палубе командор познал смысл фразы «проклясть все на свете». Он сознавал, что лицо его выражает плохо скрытое страдание; пираты таращились, ухмыляясь. Воробей тащил его за собой — несчастному Норрингтону казалось, что он чует жар этой руки сквозь рукав.

Проклятая тварь с побрякушками в волосах была несовместима с душевным равновесием.

Его обдало жаром вторично, когда он вдруг — впервые! — подумал, что Воробей ЗНАЕТ. Или догадывается. Что он все это НАРОЧНО. Что…

— Доброе утро, командор! — лениво бросила молоденькая негритянка, лузгавшая орехи под мачтой. Сплюнула скорлупу в руку.

Норрингтон прошел было мимо — спохватился, обернулся, все-таки кивнул в ответ.

А Воробей, высмотрев кого-то в толпе, подмигнул и крикнул:

— Эй, подавай обед!

Тощий пират с серьгой в носу — видно, кок, — широко ухмыльнулся. Толпа вдруг дружно загоготала. Женский голос звонко крикнул:

— Командор, не поперхнитесь!

Норрингтон молчал со стоическим выражением лица.

…И в полумраке трап заскрипел под шагами.

Окна капитанской каюты были распахнуты — свежий бриз шевелил волосы. Окна выходили на корму — за ними было море, кильватерный след, скрипящий буксирный канат, — и «Лебедь», который «Жемчужина» тащила на буксире. Норрингтон мог надеяться только на то, что оттуда не видно происходящего в капитанской каюте.

Он ждал, что эта каюта окажется чем-то вроде самого Воробья — пестрым, нелепым и увешанным побрякушками. Но каюта оказалась как каюта. Насторожили командора только две вещи: брошенное на подушке залапанное зеркальце («Ну мало ли, в конце концов…»), да распятие в углу — великолепное, из черного дерева, горного хрусталя и слоновой кости католическое распятие, — несомненно, испанской работы… а на распятии висела затерханная шляпа Воробья.

Обед притащил голый по пояс мрачный пират — немолодой, одноглазый и одноухий. Молча грохнул на стол поднос. (Стол, хоть и изрядно поцарапанный, был хорош, как сама «Жемчужина», — резное черное дерево; поднос тоже был хорош — чеканное серебро. А вот на подносе… Норрингтон предпочел бы голодать до Порт-Ройала.)

Были поданы сомнительного вида вареные овощи и еще более сомнительного — жареная свинина с пряностями и луком. Ром. Сахар. Лимоны. Воробей, стащив камзол, швырнул его на ларь в углу.

— Будьте как дома, командор!

Пират хлопнул дверью — тем самым выразив, вероятно, свое мнение о поведении своего капитана; Норрингтон затравленно обернулся ему вслед. С потолка каюты сыпался сор.

Они остались вдвоем.

…Солнце стояло в зените, и казалось, что корабли плывут в расплавленном серебре. Солнце путалось в снастях, хлопали на ветру паруса; по буксирному канату пробиралась мартышка. У обломка грот-мачты «Лебедя» капеллан, прикладывая к подбитому бананом глазу мокрый платок, говорил боцману:

— Я бы… на месте все же командора… я бы, знаете ли, поостерегся так доверять пиратам. Исчадия дьявола…

Накануне, протирая подбитый глаз, капеллан допустил роковую ошибку, во всеуслышание предложив команде по возвращении в порт выбирать между пребыванием на «Лебеде» служителя Божия — и омерзительного, представляющего собой сотворенную дьяволом кощунственную пародию на человека и, вдобавок, несомненно, блохастого животного. Гогочущая команда отдала предпочтение блохастому животному немедленно и дружно — капеллана, неоднократно пытавшегося заставить матросов поститься по пятницам и убеждавшего капитана ввести на судне «сухой закон», недолюбливали. И вот теперь, бегая глазами и поминутно шмыгая носом в платок, он пытался восстановить пошатнувшийся авторитет, — но рыжий боцман, будучи напрочь обделен душевным тактом, только бесшабашно отмахнулся веснушчатой ручищей.

— Э-э, святой отец, не видали вы дьяволов… — и скорчил страшное лицо.

Капеллан от неожиданности так и перекрестился — рукой с зажатым платком.

…На корме «Жемчужины» сосредоточенная Анамария за рукав вытащила первого помощника Гиббса из толпы гогочущих пиратов:

— Я ничего не понимаю. Это же Норрингтон!

Подвыпивший первый помощник выронил из зубов фарфоровую трубку; с пьяной неуверенностью опустился на колени, пополз по палубе, шаря руками. Анамария наступила на трубку босой ногой — глядела непримиримо.

— Убери ногу, женщина.

Негритянка ловко ухватила трубку пальцами ноги — и подбросила, поймав свободной рукой.

— Отвечай!

Первый помощник шумно вздохнул. Анамария возвышалась над ним, как карающая посланница белой горячки. Глядя снизу вверх, Гиббс наконец мрачно буркнул:

— Это же Джек.

…Мартышка появилась в окне — оглядевшись в знакомой каюте, незамеченной шмыгнула в угол, на сундук.

Двоим было не до нее.

…Командор жевал ожесточенно, не поднимая глаз от тарелки, — почти не чувствуя вкуса. Воробей оказался рядом — и все время поворачивался, что-то говоря, дыша перегаром чуть ли не в лицо… говорил одно, а темные глаза играли, и каждая фраза казалась двусмысленностью. И эта его манера в разговоре придвигаться слишком близко — гораздо ближе, чем Норрингтону хотелось бы…

Меньше всего на свете ему хотелось остаться наедине с Джеком Воробьем.

Последний побег полоумного пирата стоил Норрингтону нескольких ночей, когда он ворочался в постели, скрипя зубами; стоил бессонницы и разглядывания карт при свечах. Маршрутов погони, начерченных впопыхах, и сломанного со злости пера; но о своей главной провинности Воробей не знал и даже не догадывался. Более того — только представить, что он мог бы ДОГАДАТЬСЯ… Норрингтон почти искренне верил, что тогда ему, командору Норрингтону, останется только застрелиться.

Он редко видел сны и никогда не мучился кошмарами; но сон, явившийся ему — и даже не тогда, а почти двумя месяцами позже, — был похуже любого кошмара. Смуглое жаркое тело — сплетение тел. Его, Норрингтона, — с… Короткая сладостная судорога; он проснулся в поту, с колотящимся сердцем и на изгаженной простыне. Из зеркала затравленно глянула горящая стыдом физиономия с малиновыми ушами. Прокля-а-атье…

Он убеждал себя, что Воробей тут ни при чем. Дело вовсе не в Воробье; это он, Джеймс Норрингтон, должно быть, повредился в уме. Не иначе, и ему напекло голову; и не надо было есть на ночь жареного мяса… Спасибо, что не приснилось чего-нибудь похуже.

Ничего хуже он представить себе не мог.

— …Так выпьем за встречу!

Норрингтон вздрогнул и заставил себя поднять глаза, — и это проклятое лицо оказалось совсем рядом: верхняя губа вздернулась, приоткрыв зубы, — очередная гримаска… дикарские бусы, вплетенные в патлы, двумя крысиными хвостиками болтаются косички на бороденке, голая грудь в вырезе рубахи — на смуглой коже засохшие потеки грязного пота… И запахи: пота, перегара, еще чего-то — похоже на запах каких-то пряностей, так пахнет от негров, а белые так не пахнут…

Должно быть, согласие выпить стало его ошибкой. Он практически не пил. Опьянение не вызывало у него той легкомысленной эйфории, достижение коей и является целью пьяниц, — а глушить скорее неприятное на вкус и не полезное для здоровья пойло лишь для того, чтобы свалиться бесчувственной скотиной и наутро маяться с похмелья…

И все же он согласился. Он бы на что угодно согласился, лишь бы отвлечься, не слышать этого шепота, не чувствовать жаркого дыхания и задевающих ухо мокрых усов…

— …К чему нам ссориться?

Запах спиртного ударил в ноздри; стаканы чокнулись, золотистая жидкость плеснулась через края на скатерть. Подкравшаяся мартышка с рундука тянулась к стакану командора. Он не замечал; он смотрел, как пьет Воробей — в несколько глотков, только булькало да дергался кадык.

Тело отреагировало парадоксально. Позорно, немыслимо… сама мысль о том, что вид грязного пьяницы-пирата, хлещущего ром… Да даже с женщиной, которая вела бы себя так, как Воробей, он не стал бы разговаривать ни о чем, кроме официального разрешения на занятие проституцией; да и то не стал бы, ибо это никак не входит в обязанности командира эскадры…

Воробей уронил руку ему на плечо — обдав запахом пота. На белой рубахе под мышками — бурые пятна.

Норрингтон стиснул зубы — он едва мог усидеть на стуле; проклятый же пират, будто назло, придвинулся чуть не вплотную. Глядел в глаза, продолжая что-то болтать — Норрингтон глядел на шевелящиеся губы под усиками, не понимая ни слова. Кровь стучала в ушах.

Он проклинал себя. Он проклинал тесные форменные бриджи. А Воробей, чья рука небрежно лежала на окаменевшем от напряжения плече командора, как будто издевался. Их лица разделяло не больше пары дюймов, Норрингтон дышал выдыхаемым пиратом перегаром. Он видел каждый волосок в Воробьевых усах и щербинку на золотом зубе, комочки краски на ресницах…

— С-кажи…те… — командор перебил его, уже плохо понимая, что говорит, — это в самом деле… это краска или?..

Воробей ухмыльнулся, блеснув зубами.

— Проверь сам.

Командор вздрогнул. Пират, став вдруг странно серьезным, взяв его за руку, его пальцами прикоснулся к своей щеке, к нежной коже под глазом… Командор вырвал руку. Кончики пальцев были испачканы черным. На щеке Воробья осталась смазанная полоса. Тот улыбнулся, — отвернулся, легко пожав плечом…

В следующую минуту командор обнаружил перед носом кусок свинины со свисающими луковыми завитками.

— За-акусывайте…

Сам факт: пират, с многозначительно-похабными ужимками пытающийся покормить с руки офицера королевского флота… И все же несчастный Норрингтон, будто под гипнозом, потянулся губами. Кусок дернулся в сторону — командор, промахнувшись, стукнул зубами. Пират ухмылялся.

Ярости не было. Она, эта ухмылка, не была издевательской, — она…

Смуглая рука с манерно оттопыренным мизинцем водила куском мяса у него под носом, — не дождавшись реакции, вложила прямо в рот — протолкнула. Сальные пальцы задели по губам…

Только сжав кусок зубами, Норрингтон вспомнил о том, как дышать.

Мясо оказалось жестким. Жилистое. Или недожаренное.

— Лю… — с усилием сглотнув недожеванное, — любите острое?

Он чувствовал себя полным идиотом, но лицо Воробья оставалось трагически-серьезным.

— О да! Иногда.

Глядя в блюдо, вконец очумевший командор мучительно пытался сообразить, какой подвох может заключать в себе невинный корнеплод; а между тем они чокнулись снова — и стаканы опять оказались полными, а ведь он не собирался напиваться с этим… с этим…

Комната слегка расплылась перед глазами; никогда ни одна женщина не вызывала в нем желания ударить. Разве он мог бы ударить Элизабет?

…И завалить прямо на стол, и… Чудовищное желание сделать ЭТО с мужчиной пришло командору впервые в жизни; впервые в жизни он вдруг понял, что способен… прямо сейчас… Он задержал дыхание; медленно выдохнул сквозь зубы и снял руку Воробья. Отодвинулся — и вот это последнее, пожалуй, получилось резковато. Ножки стула по полу скрипнули громко и испуганно. Глядя в стол, Норрингтон почувствовал, как у него разгораются уши.

Пират, подцепив ногой ножку своего стула, придвинулся снова. Рука как ни в чем ни бывало вернулась на прежнее место. («Боже, да что ему надо от меня?!»)

— Мистер Воробей…

Он был готов услышать привычное: «Капита-ан Джек Воробей».

— Дже-еймс… Меня можно звать по имени.

Боже.

…И тут обнаглевшая мартышка, ухватив стакан Норрингтона обеими лапами, движением завзятого пропойцы выплеснула ром в глотку — и вдруг фонтаном выплюнула на пол.

Оба вскочили. (Норрингтон с некоторым удивлением обнаружил, что нетвердо держится на ногах. Перед глазами плыло.) Воробей швырнул в мартышку пустой бутылкой — промахнулся, бутылка разлетелась, ударившись о стену. Мартышка, бросив стакан, с верещанием метнулась в угол, в койку, забилась куда-то в простыни.

— Это же обезьяна Барбоссы!

— Да!

…На палубе «Жемчужины» пираты поднимали головы, прислушиваясь к доносящимся снизу грохоту, звону и азартным выкрикам.

— Чего это они там делают? — растерявшаяся Анамария даже утратила апломб, сразу став Гиббсу гораздо симпатичнее.

Тот покосился на крышку люка и вдруг залихватски подмигнул.

— Только не заглядывай. — И, придвинувшись ближе, договорил шепотом: — Сдается мне, женщине этого видеть не надо.

Анамария глядела непонимающе — поняла, ахнула и попятилась, прижав пальцы к губам.

…Давно он не был так отвратительно пьян. Мартышка ураганом носилась по каюте, швыряя в гоняющегося за ней Воробья все подряд — подзорную трубу, растрепанную книжку, какие-то, кажется, шкатулочки и флакончики; сиганула в подвесную койку и оттуда запустила подушкой… Когда она с визгом бросилась прямо на командора, тот все же вспомнил, что обезьяна, хоть и пиратская, попала сюда с «Лебедя» и, следовательно, по его, Норрингтона, вине, — и в свою очередь попытался ее схватить; оступился… Схватить не удалось — смутное темное пятно, каким мартышка предстала в его глазах, увернулось и исчезло в окне.

Пират налетел на него спиной — потеряв равновесие, оба повалились на ковер. Волосы Воробья хлестнули Норрингтона по лицу; оказавшийся сверху пират заерзал, перекатился на живот — неожиданно угловатая, живая тяжесть, запахи…

Волосы. Командор выплюнул угодившую ему в рот засаленную прядь; но вместо отвращения…

Реакция организма вновь оказалась непредвиденной.

Темные наглые глаза были в нескольких дюймах, и Норрингтон мог только сжимать челюсти, отчаянно пытаясь призвать к порядку взбунтовавшееся тело. Которое больше знать не желало ни долга, ни приличий, ни морали… и Воробей, конечно, не мог не учуять того, что буквально воткнулось ему в живот. И, судя по ухмылке, учуял, — только среагировал вовсе не так, как ждал пунцовый от стыда командор, не удивившийся бы и оплеухе… Воробей приподнялся — и запустил руку; рука скользнула по животу Норрингтона — накрыла, легла уверенно.

— Что… ты делаешь… ч-черт… тебя возьми…

Он слышал отяжелевшее дыхание пирата. «Я пьян, — думал Норрингтон. — Я неправильно понимаю. Не может быть, чтобы он имел в виду… предлагает…»

Зубы Воробья блеснули в дюйме — влажные, очень белые… те, которые целые. Блеск золотых коронок. Правая рука продолжала гладить Норрингтона по готовой лопнуть ширинке.

— Однажды… одна девица… на Тортуге… — шевелились, шептали губы, — сказала мне, что лук… и кое-то еще, — вторая рука зашарила по полу, подняла упавшую с блюда ветку зелени, поднесла к лицу Норрингтона, — очень способствуют… Словом… для мужчин. (Подмигнул.) Смекаешь? (Рука гладила. Норрингтон схватил ртом воздух. До него уже плохо доходили слова.) Но я подумал — ведь наш командо-ор… (Вздернул голову; в складочке между сдвинутыми бровями блестели бисеринки пота. Все лицо в целом выразило величайшее почтение к королевскому флоту, а проклятая рука продолжала орудовать как ни в чем ни бывало — и явно знала, что делать…) Ведь он не может… А если может, — и это лицо вдруг снова оказалось совсем близко, пряди волос упали Норрингтону на лицо, косички в бородке задели подбородок. Воробей выдыхал слова ему в лицо, обдавая запахами перегара и нечищенных зубов, — ведь он такой же мужчина, как все…

Норрингтон понял.

Позор. Стыд.

Ярость.

Он схватил Воробья за плечи — опрокинул, навалился сверху. Прижимал запястья пирата к полу — по обе стороны от головы. Голос его дрожал от гнева.

— Я мужчина, и я…

— Да-а, — пират ухмыльнулся во все золотые зубы — бесстыже и уже откровенно зазывно. — Я — весь внимание, командо-ор…

И вот тут…

Вместо того, чтобы ударить мерзавца и уйти. Вместо…

Никогда прежде Норрингтон не напивался до потери контроля над собой. Впрочем, до выпадения памяти не напивался тоже, — а из дальнейших событий этого дня в его памяти сохранилась только обрывки.

…Как он рванул на Воробье рубаху («Э-э! Это моя рубашка!» — «Вижу… что не штаны».)

…Как прижимал его к ковру — разорванная рубаха выдернута из штанов, голая грудь… тяжело дышал и не знал, что делать дальше. Текли секунды. У Воробья — сдвинутые брови… лицо выразило нечто вроде утрированного осознания своей вины пополам с пониманием серьезности момента. У него было такое же выражение тогда, в порту, когда командор впервые наставил на него шпагу.

— Дже-еймс… Руки должны быть вот тут, — ухватив Норрингтона за запястье (тот, от неожиданности потеряв равновесие, едва не рухнул сверху), перенес его руку себе на пряжку ремня.

Опьянение навалилось внезапно. Теперь он уже не различал лица пирата… чувствовал руки, стаскивающие с него, Норрингтона, мундир, пальцы, деловито расстегивающие пуговицы на рубашке… И этот пряный запах — собственный запах Воробья, и свои ладони на его теле… это было странное ощущение — пират оказался жестким, жилисто-мускулистым, на нем росла шерсть, и это никак не походило на гладкость, нежность и мягкость женских тел. Мужчина. Он прижимал к себе другого голого парня, и… Запомнил свою — неожиданно четкую — мысль: если сложить все удовольствие, полученное им с женщинами — за всю жизнь, и сравнить с этим одним-единственным разом… «Это гнусное извращение». Впрочем, разве весь Воробей не был ходячим гнусным извращением?

Все же, обнаружив в своих пальцах чужой неудобосказуемый орган, командор попытался возмутиться — тем паче, что Воробей бесстыдно ласкал себя его рукой; но возмущаться в состоянии, до которого он дошел, весьма затруднительно. Опомнился он, лишь осознав, что уже лежит ничком и пират, навалившись сверху, тяжело дыша над ухом, стаскивает с него панталоны, и лезет пальцами…

Ужас на какой-то миг привел злосчастного флотоводца в чувство. Он утратил контроль над ситуацией. Оказался во власти…

Он вывернулся, столкнув Воробья, — отшвырнул того в сторону, завозился, пытаясь подняться. Он больше не видел пирата вообще — только услышал насмешливый, как ни в чем ни бывало, голос:

— Да ты прямо тигр в постели.

Норрингтон пытался подняться на колени — и не смог. Стоя на четвереньках, он с опозданием осознал, что у него расстегнута ширинка и наружу торчит ноющий от напряжения…

Словом, командору Норрингтону крупно повезло, что он не видел себя со стороны. А Воробей присвистнул, выдохнув прямо-таки замирающим от восхищения голосом:

— О-о, командо-ор…

Пьяный Норрингтон не сразу сообразил, к чему относится это замечание. А с опозданием сообразив, судорожно попытался прикрыться ладонью — потеряв равновесие, повалился на бок, ударился и без того ушибленным локтем…

— …Как приятно познакомиться… Как его зовут?

— Кого?! — возопила вконец одуревшая жертва.

— ЕГО… — жаркое дыхание обдало предмет разговора — а место там, как известно, чувствительное, и мурашки побежали у командора по спине. — Тогда я буду звать его Джимми, как тебя.

Будь командор хоть чуть трезвее, он бы, разумеется, вскочил. Но он был пьян настолько, что не сумел даже вознегодовать, ибо уже вовсе плохо осознавал происходящее. Каюта плыла и кружилась, и пол качал его на себе. А Воробей продолжал бормотать что-то, из чего Норрингтон разбирал только отдельные слова:

— Себя надо любить, командор… одного чувства долга мало для счастья…

И тут командор, по-видимому, забылся, — ибо дальнейшее помнилось ему лишь обрывками. Он помнил руки на своих плечах — толкнувшие его на спину, на ковер, и жаркий шепот в ухо:

— Тихо, Джимми… Ну хорошо…

Помнил на пальцах холодную, жирную и скользкую жидкость с резким запахом розового масла («Это что?» — «Так надо… смекаешь?»). И жаркий рот Воробья — там, где и женские-то губы стыдно представить… Дальше был провал — сладостный, опустошающий; дальше… К этому времени несчастный командор, как ни щурился, из всего мира различал только два светлых пятна — окна; запомнил, как нелепо, позорно и неумело тыкался ноющим от возбуждения… э-э… куда-то в таких уголках чужого тела, о которых и помыслить-то непотребно… И апофегеем позора — свой идиотский вопрос:

— Ну и куда?

И меланхоличную констатацию Воробья:

— Вы пьяны вусмерть, мой командор.

После чего тот попросту перехватил руку Норрингтона — державшую… э-э… И направил сам. Куда надо.

— …Вы же мечтали взять надо мной верх, командор… вот… восполь… зуйтесь же… ша-ансом… О-о!..

Наутро от одного воспоминания о дальнейшем уши командора, судя по ощущениям, принимали оттенок рубина и температуру кофейника; он тряс головой, будто хотел вытрясти мысли. Хуже всего было то, что в этих воспоминаниях содержалось и еще более страшное и стыдное — когда Воробей вдруг вывернулся и все-таки вновь навалился на него сверху… Воробьева рука, которая вдруг тоже полезла — туда, куда ее никто не приглашал. И вкрадчивый шепот:

— Дже-еймс… Все должно быть по справедливости.

А потом…

Словом, о событиях этих суток нельзя было не то что рассказать священнику на исповеди, — и вспоминать нельзя было. Бежать немедленно и не вспоминать никогда, иначе… иначе…

Все это было ужасно.

Загрузка...