К утру командор почти поверил, что принадлежит к редкой породе полных и неизлечимых идиотов.
…ТАКОГО позора он прежде не то что не переживал, а не мог и представить. Одна мысль о том, как будет хохотать вся Тортуга… черт с ней, с Тортугой, мысленно он молил Бога, чтобы пираты придержали языки хотя бы до Ямайки. Он не знал, как посмотрит в глаза своим людям.
Первое, что он сделал, когда захлопнулась дверь каюты — судорожно натянул штаны, хоть это и было уже совершенно бессмысленно. Мокрый от пота, под насмешливым взглядом развалившегося в кресле Воробья он, стоя у стола, жадно глотал воду из бурдюка, и в голове у него не было ни единой цензурной мысли.
И все же он спросил:
— Зачем ты это сделал?
Воробей, блестя зубами и замасленными пальцами, обгладывал свиную ножку, — вскинув глаза, с набитым ртом едва выговорил:
— Что именно?
Норрингтон плюхнул бурдюк на стол. Малиново-золотая вышивка испанской скатерти, лужица рома из опрокинутого стакана впиталась, оставив влажное пятно… Есть командору не хотелось. Хотелось — застрелиться.
«Что-что… Все, начиная со вчерашнего обеда…»
Ничто в облике пирата не выражало ни малейших угрызений совести.
— Впрочем, я сам виноват. Разумеется. А вы… ты…
Воробей вдруг просиял — всеми золотыми зубами; отставив блюдо с окороком, поднялся, оттопыренным мизинцем ковыряя в зубах, — сплюнул на ковер, деловито вытер руки о штаны… и вдруг, шагнув к Норрингтону, толкнул его в кресло. Ухмыляясь, присел перед креслом на корточки, и руки его оказались на коленях ошарашенного командора.
— О… командо-ор… после всего, что было… у на-ас… мы наконец переходим на «ты»? Это большой… это очень большой про… пр… др… (И — искреннее замешательство на лице: ну как же, как же произносится такое сложное слово?..) Это большое достижение!.. — А руки ползли — сквозь панталоны Норрингтон чувствовал тепло ладоней, и мурашки побежали у него по спине. Он поймал запястья Воробья. Смотрел в его глаза, вжимаясь спиной в спинку кресла — так смотрит, должно быть, кролик на удава. — Джи-имми-и… — Воробей покачал головой. — Невинность — вызов для пирата. Правда, такую задубелую, как твоя, встречаю впервые.
Несчастный командор поперхнулся.
— Не до́лжно… — откашлялся, — не до́лжно потакать своим порокам.
Воробей встряхнул волосами; смотрел, сощурившись, склонив голову набок, — откровенно насмехаясь…
— О, разуме-ется…
Есть предел людской способности испытывать сильные чувства на протяжении длительного времени; природа, положившая этот предел, несомненно, заботилась о выживании человечества, многие представители коего в противном случае рисковали бы не выдержать выпавших на их долю моральных испытаний. На Норрингтона, дошедшего уже до крайности, снизошло странное спокойствие — почти безразличие. Он чувствовал себя человеком, которому не страшно уже ничего. Весь запас досады и раздражения он, по-видимому, исчерпал — по крайней мере, так командор объяснил себе возникшее нелепое ощущение, что на Воробья вообще невозможно злиться.
И, полностью отдавая себе отчет в собственной глупости, не выдержал — усмехнулся.
…Он лежал в койке, заложив руки за голову. Пират в штанах и разорванной рубахе сидел за столом — и, поскольку командор решительно не желал поддерживать разговор, завел молчаливую беседу с уцелевшей бутылкой, в которой все убавлялось и убавлялось содержимого. Норрингтон косился на него; в числе прочих отвлеченных мыслей ему пришло в голову, что Воробей, вдобавок к остальным бесчисленным недостаткам, еще и наверняка не чистокровный белый, — ну разве что цыган…
Должно быть, командор и сам поразился бы глубине собственного падения — если бы не утратил за последние двое суток заодно и способность удивляться.
Воробей игриво отсалютовал стаканом в его сторону, — оправленный в золото стакан старинного венецианского стекла, грязная рука в перстнях… Непотребное лезло командору в голову: у него красивые руки. Узкие запястья, длинные изящные пальцы… «Джек, вы очень красивы…» Командор поразился пришедшей в голову нелепости — да еще со всем уважением, уместным в обращении к благородной даме, но уж никак не… Но — самое страшное — все понимая, сознавая, он был не в силах совладать с собой.
И одна мысль о том, сколькие говорили Джеку Воробью — пусть в других выражениях, но по смыслу то же самое… Пираты, шлюхи… И, развалясь в этой самой койке, какая-нибудь грудастая потаскуха с Тортуги, должно быть, тянула пропитым голосом: «Дже-ек… Ну поди же ко мне…»
Он смотрел. Воробей, чуть улыбаясь, опустив глаза, глядел в сторону — освещенное дрожащим пламенем лицо казалось почти задумчивым. Лукавым и почти нежным. Командор ощутил стеснение в груди — и, опомнившись, мысленно вновь выругал себя идиотом. Что, впрочем, ничего не изменило.
Об уши командора уже можно было раскуривать трубки. И это-то вместо омерзения, вместо сознания своей греховности! Нет, свою греховность он сознавал, конечно, но… Мысли неумолимо принимали характер любовного бреда — и тем ужаснее показалось внезапное осознание: «А ведь я его чуть не убил…»
Командор смотрел — в надорванный, распахнутый чуть не до пояса ворот рубахи, где под смуглой кожей проступали кости грудины; на смуглое горло — здесь, ломая позвонки, рывком затянулась бы петля…
Оказывается, бывает предел и безразличию от усталости. Норрингтон испытал ужас — и мысленно возблагодарил Бога и Уилла Тернера; при одной мысли о том, что было бы, если б не Тернер… Да за одно это он достоин лейтенантского чина!.. Даже если больше в жизни на пушечный выстрел не подойдет к кораблю…
Во мраке за окном начала протаивать розоватая полоса, когда Воробей, прихватив бутылку, решительно поднялся из-за стола и задул свечу. В каюте завоняло паленым.
— Двигайся, Джимми. Я хочу спать.
Бутылку он, косясь в темноте на командора, все же вновь ощупью пристроил на полу под койкой — должно быть, это была уже привычка. Завалившись под бок к Норрингтону, поворочался, поерзал, утянул на себя одеяло — и преспокойно уснул, вопреки всем канонам сентиментальных романов.
Бедняга командор в конце концов задремал, кое-как укрывшись мундиром.
…На сей раз он проснулся от грохота. Вскочил; наверху что-то трещало и рушилось, в грохоте тонули топот и брань. Было уже светло, за окном клубился туман. На баке зазвонил судовой колокол. С другой стороны постели скатился Воробей — прыгая на одной ноге, натягивал сапоги.
Вдалеке громом раскатился звук пушечного залпа, налетел свист, — одно ядро с плеском упало в воду за кормой, обрызгав стекла в окне, зато другое попало в цель — «Жемчужина» вздрогнула от удара (в правый борт, где-то наверху), нового треска и грохота. Все тряслось, с потолка сыпался сор…
И тут в коридоре простучали шаги, и в дверь заколотили — судя по всему, кулаками и башмаками.
— Капитан! На нас напали! Капитан, вставай!
…Из каюты командор выскочил вслед за Воробьем — и вслед за ним вылез на верхнюю палубу, хотя его туда, собственно, никто не звал.
Туман висел над морем, и уже в десяти ярдах ничего нельзя было рассмотреть. Пираты тащили по палубе мешки с песком — посыпали мокрые и скользкие от росы доски; другие, напротив, обливали водой — паруса, борта, снасти; над палубой натягивали сети для защиты от падающих обломков рангоута.
— Там! — взъерошенный Гиббс, не обращая на Норрингтона внимания, сунул своему капитану подзорную трубу, ткнул грязным волосатым пальцем куда-то в туман. — Справа по курсу…
Туман осветился оранжевой вспышкой — и лишь потом донесся грохот.
— Ложись! — заорали все трое хором, проявив совершенно неожиданное единодушие.
Повалились все, находившиеся на палубе.
Даже про себя командор предпочел не формулировать, какая сила заставила его упасть на Воробья. Ядро пробило фальшборт, в клубах пыли на спины и головы обрушился шквал щепок и обломков. Норрингтон прикрывал голову руками — задело по пальцам, больно садануло по плечу…
В пыли чихали и кашляли. Держась за горло, он закашлялся; сполз с пирата, сел. В горле першило. Вокруг, бранясь, поднимались матросы. Воробей, стоя на четвереньках, глянул на командора с очень искренним изумлением.
— Испанцы… — сипло пробормотал Гиббс, и все обернулись.
Высокий силуэт вражеского фрегата наконец проступил в тумане. Ветер нес туман и дым, и корабль то возникал весь, от ватерлинии до верхушек мачт, то вновь заволакивался клубящейся мутью. Полоскалось по ветру полотнище флага. «Испанец» размерами заметно превосходил «Жемчужину» и нес не менее шестидесяти пушек, — что не помешало Воробью громко возмутиться столь вопиющим нарушением правил игры. Напасть на пиратов!..
Маневрируя, фрегат ненадолго повернулся к «Жемчужине» кормой, дав возможность прочитать название золотыми буквами: «Вирхен дель Парраль», «Дева Виноградница». У поручней на юте Воробей, нахмурившись и шевеля губами, прочитал, — блеснул зубами:
— О, «Девчонка из виноградника»!.. Чудное название!
Норрингтон, торчавший за его плечом (он просто не знал, куда еще деваться), не выдержал — рассмеялся.
…Воробей, впрочем, сделал смелый ход — увидав, что фрегат поднимает и опускает фор-марсель, что было требованием лечь в дрейф, он приказал положить руль на ветер, развернув «Жемчужину» бортом к противнику, и в самом деле положил ее в дрейф поперек его курса. Оказавшись на траверсе «Жемчужины» и подойдя поближе, «испанец» получил бы полный бортовой залп почти в упор. Но уж тут пиратам не повезло просто фатально.
Фрегат приближался — вырастал из дыма и тумана, со скрипом блоков, хлопаньем парусов и плеском воды о форштевень; из-под бушприта глядела слепыми деревянными глазами золоченая статуя. Воробей проорал команду, торчавший рядом коренастый и носатый, с головой, обвязанной полосатым платком пират свистнул в дудку. Стало тихо. По ветру плыл едкий дым, хлюпала за бортом вода. С вантов капало.
И палуба сотряслась от грохота залпа, от частой очереди ударов, простучавших в палубу снизу… И от воплей. (Потом оказалось, что при залпе разорвало две пушки, и иные из чугунных осколков пробили верхнюю палубу почти насквозь.) Из пятнадцати орудий выстрелили всего четыре, да и те ядра упали в воду, не долетев до врага. «Черная жемчужина» упустила свой последний шанс.
Дымная пелена висела между кораблями. Внизу, на гандеке, орали. Вокруг орали тоже. Выскочивший на верхнюю палубу главный канонир, размазывая слезы от дыма по закопченной небритой морде, клялся, что порох отсырел, хотя, Бог и все морские дьяволы свидетели, отсыреть ему было вовсе не с чего, а пушки были в отличном состоянии, и он, главный канонир, сам ничего не понимает, а кто понимает, тот пусть скажет, а только они на гандеке сделали все, что могли, но теперь все равно всем конец…
Курился, расплываясь, дым. Испанцы, оценив пиратское вероломство, вновь открыли огонь: вновь гром пушек, свист летящих ядер… ядра прошили паруса, рухнула перебитая рея — запутавшись в снастях, описала полукруг в нескольких дюймах над головой Норрингтона, который успел броситься ничком на палубу. Перевернулся на спину; в плывущих клубах тумана терялась верхушка мачты. В белесом небе качались оборванные снасти — и обломанный конец реи вновь мелькнул над самым его лицом.
Впрочем, самым ужасным оскорблением для пиратов стала попытка взять их на абордаж. Со стуком упали абордажные крючья, впились в доски; корабли стукнулись бортами, и на палубу «Жемчужины» ринулись солдаты. Началась свалка. Пираты пытались оттолкнуть вражеское судно «пожарными» (предназначенными для защиты от брандеров) бревнами с железными вилками на концах, но испанцы лезли прямо по ним.
— Лови! — крикнул Воробей, бросая одному из солдат, как раз занесшему ногу, чтобы ступить на палубу «Жемчужины», бутылку, — тот машинально взмахнул руками, с совершенно ошарашенным лицом поймал, — и, не удержав равновесия, свалился в воду, опрокинув вдобавок еще двоих, пробиравшихся следом.
Выбора у командора не осталось. К тому же, будем честны, — он испугался (будем и справедливы, — не за себя). Только теперь ему пришло в голову, что испанцам может быть известна бурная биография «Черной жемчужины», — а если так, в случае их победы шансов выжить не останется ни у кого из команды — да и у его людей, запертых в трюме, пожалуй, тоже…
Саблю он выхватил у одного из убитых. В дыму слезились глаза; низенький носатый испанец налетел на него сам. У испанца были желтые прокуренные зубы, остроконечная бородка и топор, которым он ловко отмахивался от сабли и норовил ударить сам.
Косо повисла сбитая фока-рея, брызнувшая кровь залила угол паруса. В дыму звенели клинки. Гиббс с вставшими дыбом бакенбардами лупил дубинкой съежившегося испанца, — другой, кинувшийся тому на помощь, споткнулся о карлика, которого не заметил в толпе, за чужими спинами, — растянулся на палубе. Воробья ухватил поперек туловища здоровенный, как гренадер, офицер в вороненых доспехах, — поднял с явным намерением бросить за борт.
— Командор! — заголосила негритянка, показывая пальцем. — Спасай честь любимой женщины!
Обернулись все. Забыв драться; на секунду стало тихо. Испанец уронил Воробья, уставился на него, вытаращив глаза, — видно, сам усомнился в том, правильно ли разобрал, что держит в руках. Вид усатого пирата привел его в окончательное остолбенение — он только моргал. Воробей, воспользовавшись моментом, вскочил на ноги и попытался дать деру, — но тут опомнился и испанец, выхватил пистолет. То же сделали еще трое оказавшихся поблизости. Под четырьмя дулами Воробей попятился, взмахнул руками… и крикнул:
— Пли!
Доблестные воины, выдрессированные многолетней муштрой, от неожиданности послушались — выстрелили, не успев прицелиться. Промахнулись. Воробей принялся стрелять в ответ — почти в упор.
В дыму и тумане над палубами, над пальбой и потасовкой метался, истошно крича, синий с желтой грудью и белыми щечками попугай. Перепуганная мартышка лезла вверх по вантам бизань-мачты. Внизу палили и рубили, кололи, били, кричали, стонали, ругались и свирепо выли. Грязные брызги и ошметки мокрого песка летели из-под ног. Испанец в мятой кирасе за ногу тащил вниз одноглазого пирата, влезшего с пистолетом на ванты, — а между тем к нему самому сзади подбирался другой пират с занесенной дубинкой. Другой испанец попытался было сунуться в люк — и выскочил обратно с воплями, с кружевной сорочкой на голове, а за ним гналась разъяренная негритянка, колотя его по спине прикладом. Даже вошедший в азарт командор проявил воображение — ухватившись за конец грота-реи, толкнул, пробежал несколько шагов, разгоняя, — спрыгнув, едва успел отскочить. Тяжелая дубовая рея, обернувшись вокруг своей оси, сбила с ног сразу нескольких солдат.
…Рукопашную выиграли пираты. Перерубив тросы абордажных крючьев, они даже сумели несколько оттолкнуть вражеское судно, — но на этом все везение и кончилось. «Пожарное» бревно упало в воду, вместо мушкетного залпа жалко треснуло несколько выстрелов. Мушкеты отказывались стрелять, у ручных гранат не разгорались фитили, — а стоило Гиббсу замахнуться единственной, у которой фитиль затлел, как с вантов ему на плечо с верещанием сиганула мартышка. Гиббс уронил гранату, граната покатилась, половина пиратов бросилась за ней, другая половина — от нее; фитиль дымил и сыпал искрами, быстро укорачиваясь, граната перекатывалась по палубе, со стуком ударяясь обо все подряд, пираты гонялись за ней с бранью. Мартышка метнулась в сторону — проскакав по палубе, вновь полезла на ванты. Гранату едва успели швырнуть за корму, в воду, — а между тем атакующие уже вновь лезли через борт. Закопченные оскаленные лица, сабли, пистолеты и топоры… Гиббс обернулся — мартышка сверху глядела на него странно внимательным взглядом; скорчила рожицу, и вдруг улыбнулась.
Тут-то суеверного Гиббса и осенило. На потном багровом лице изобразился ужас.
— Проклятье! — ахнул Гиббс, тыча в мартышку задрожавшей рукой. — Вот оно!.. Это она виновата!
— Проклять…
Воробей замер. Воробей понял — и в следующую секунду метнулся, да так неожиданно, что даже мартышка не успела шарахнуться — пират схватил ее, визжащую, извивающуюся, хлещущую хвостом, — и, бросившись к борту, с размаху бросил на испанский корабль. Мартышка повисла, вцепившись в чужие ванты.
— Лево руля! — заорал Воробей. — Отходим!
…«Жемчужина» успела повернуться к врагу кормой и даже отдалиться на несколько десятков ярдов, когда на «Вирхен дель Парраль» взорвался пороховой погреб.
К четырем склянкам остатки тумана разнесло. Катились волны — длинные, во всю морскую ширь; ветер крепчал, раскачивалась палуба под ногами. Разворачивались полотнища парусов — и наполнялись ветром; корабль шел бакштаг. Ветер уносил и топил скрип фалов, свистки боцмана и топот матросских ног. «Жемчужина» зарывалась носом, в облаках водяной пыли зависали бледные маленькие радуги.
Ямайка поднималась из моря, превращаясь из туманной синеватой полосы в зеленый берег, и уже можно было различить серые стены фортов.
Стоя у перил на капитанском мостике, Норрингтон щурился. Синие волны, клочья слепяще-белой пены, ветер в лицо; против солнца — громады хлопающих парусов…
Та часть его сознания, что еще сохраняла остатки здравомыслия, непрестанно ожидая подвоха, при виде родного берега, видимо, расслабилась и упустила контроль. Командор не думал даже о том, что по возвращении ему, по всей видимости, придется навсегда забыть о безумии этих двух дней; он был так огорошен шквалом никогда прежде не испытанных эмоций, что ему даже в голову не пришла необходимость вовремя остановиться.
Воробей прохаживался по мостику — ветер трепал полы камзола, концы повязанного на талии шарфа, волосы — и в волосах блестела на солнце дребедень… Но командор глядел на эту ожившую сорочью мечту, позабыв изображать бесстрастность.
Он помнил Воробья всего: запахи, выступающие позвонки на голой смуглой спине… Он ловил себя на том, что улыбается — совершенно бессмысленно улыбается; это оказалось так удивительно и странно — просто видеть. Ему казалось, что он замечает мелочи, которых не замечал еще никто другой…Как двигается, как дышит, как смеется. Как блестят зубы, как солнечный зайчик трепещет на коже и путается в волосах, как стекающая капля оставляет на щеке мокрый извилистый след… Он ощущал себя идиотом, которому в ладони сунули чудо. Остатки здравого смысла подсказывали, что ощущает он себя именно тем, кто есть — но об этом не хотелось думать. Он вообще не думал сейчас о себе.
Он любил ветер, развевавший эти волосы. Он согласен был любить весь мир — за то, что в нем есть…
Командор судорожно передохнул. Никогда прежде ему не приходили в голову такие мысли.
Воробей косился на него краем глаза, и лицо его выразило некоторую озабоченность. Командор явно слишком увлекся, и это, на взгляд Джека, было явно излишне, — он, капитан Джек Воробей, ничего такого не планировал и даже, если подумать, не имел в виду… Он просто хотел развлечься, и это было очень мило, они с командором составили друг другу прекрасную компанию, — но…
— Командор Норрингтон, вы не хотите присоединиться к своим людям?
Падение с небес романтики на грешную землю огорошило. Столь прозаичного финала Норрингтон все же не ожидал. Отвернувшись, сглотнул, закусил губу; вцепившись в перила — побелели костяшки пальцев, — смотрел, как плещутся под бортом зеленые волны. Теперь ему было мучительно стыдно за собственную глупость. Впрочем, он быстро овладел собой. И все же голос дал предательского петуха, когда командор, обернувшись, осведомился:
— И это все, что вы можете мне сказать?
И сразу понял, что Воробья его самообладание ничуть не обмануло. Тот шагнул к нему — кисти рук где-то на уровне груди, вихляясь всем телом… подался ближе (проклятая манера все время оказываться ближе, чем надо!). Ветер задел командора по щеке прядью его волос.
— Такова жизнь, Джимми. Что приносит прилив, уносит отлив. Забудь.
Норрингтон сглотнул. Сдержался. Сказать… что же он мог теперь сказать?..
— Поздравляю вас, капитан. Вы отлично повеселились. Ваше чувство юмора достойно вашего рода занятий.
Воробей глядел на него. Он вдруг стал серьезен — совершенно серьезен.
— Джимми… (И вдруг — совсем близко — лицо, дыхание, вздернувшаяся верхняя губа, размазанная под глазами черная краска… Выражения лица Норрингтон понять не мог — не то злость, не то насмешка.) А ты ждал, что я, как честный человек, теперь на тебе женюсь? Так я бесчестен, Джимми. (И — наконец ухмыльнулся.) Я — пират.
Командор сбежал по трапу, грохоча каблуками.
…Море рябило. Сверкали на солнце мокрые лопасти весел, пенилась, расходясь двумя струями, за кормой шлюпки вода. Командор глядел в воду. Он пришел в себя достаточно, чтобы отдавать распоряжения, а большего от него и не требовалось — матросам, рвавшимся только добраться до берега, было не до анализа настроения начальства. «Черная жемчужина» удалялась, все шире становилось рябящее бликами водное пространство между ним и Джеком Воробьем. Слепило солнце, впереди, над зеленым берегом, росли серые каменные стены форта, со стен глядели часовые; шлюпку подбрасывало на волнах, летели брызги, и все дальше был черный борт и торчащие над фальшбортом головы…
— Командо-о-ор!..
Норрингтон вздрогнул и резко обернулся. Обернулись все.
— Командор! — Воробей, перегнувшись через фальшборт, послал воздушный поцелуй. — Я вас не забуду!
Взбешенный Норрингтон отвернулся. За спиной пираты все еще кричали, хохотали и улюлюкали.
— Скоты, — все еще глядя назад, неприязненно и без всякой благодарности к спасителям пробормотал рыжий боцман.
Норрингтон дернулся, но промолчал. Ирландец отвернулся, налег на весла — мокрая от пота рубаха обтянула спину… Вода пенилась, пена летела клочьями, ветер дул в лицо, и кто-то в форту их, кажется, уже узнал, — на стены сбежались с подзорными трубами. Что-то крикнули, — из шлюпок заорали в ответ, замахали руками. Норрингтон молчал.
…Ощущение было незнакомым. Никогда прежде он не знал этого чувства. Не страх, не злость, даже не обида… Он всегда плохо умел формулировать эмоции словами. Сосущее, гложущее, гасящее блеск волн и запах ветра. Даже небо — бездонная солнечная высь — стало не нужно.
Все жизненные планы. И все женщины, которым он улыбался, с кем изредка танцевал на вечерах в доме губернатора, кому целовал руки, водил под локоток и подавал кокетливо оброненные кружевные платочки, — все, заканчивая будущей женой, которая должна же когда-нибудь появиться… Жизнь, лежавшая впереди, обернулась пустыней.
А потом он понял, что эта безнадежность — и есть боль.
Он не мог видеть, как Воробей в бессильной злости ударил кулаком по перилам. Размахивая руками, капитан метался по мостику, бормоча себе под нос:[1]
— «Ваше чувство юмора, Джек!..» (Презрительно скривился.) Проклятье, что за манера — все рассиропить! «И это все, что вы хотите мне сказать, Джек?» Да, все! Нет, я бы еще многое тебе сказал! Но тебе бы это не понравилось!
За его спиной кашлянула влезшая по трапу Анамария:
— Кэп, нам бы поднимать паруса.
Воробей в ярости развернулся так, что едва не потерял равновесия; выкрикнул:
— Да! Поднимайте! Черные!