XXX

Гавриил принес цветы: белые нарциссы, желтые и красные, как кровь, тюльпаны. Это было чуть пестро, но ему понравилось. Сусанночка любила остроту. Ее душа влеклась к младенческим, ярким впечатлениям.

Колышко расставил цветы в спальне, в столовой. Сделал распоряжение об ужине.

Но Сусанночки не было. Он позвонил Зине.

Ее недовольный голос спросил его:

— Что у вас еще? Ах, боже мой, надоело. Можно ли быть таким эгоистом? Конечно, придет.

Он сознался ей, что Сусанночка припрятала револьвер.

— Глупости! А зачем же вы бросаете повсюду такие вещи? Эгоисты вы! Господи, тощища такая! Хоть бы застрелиться, право, от любви. Да душа не любит. Окостенела.

Нотки жалобы тронули Колышко. Он не знал, смущенный, что сказать ей в ответ. Очевидно, в душе бедной, некрасивой, толстой девушки была беспросветная тьма. Он устыдился своего эгоизма.

— Ради Бога, извините меня, — сказал он. — Это, конечно, с нашей стороны большой эгоизм, и вы правы. Только ведь уже около часу, как она вышла от вас.

— Приде-ет! — протянула Зина скучно. — Ну пока…

Ее спокойствие передалось и ему, Зина должна была знать сестру. Вероятно, Сусанночка просто хочет его немного помучить. Ну что же, пусть. Вот он сидит и мучается. Мучается добросовестно. Но это нужно? Он согласен помучиться и еще. Вместе с мучением и тоской ожидания выходит из души последнее дурное.

А может быть, это и не оттого, что она хочет его помучить. Может быть, она просто не знает, как ей вновь к нему подойти и что сказать. В ее душе еще не прошла обида. Она не хочет солгать себе самой и ему. Может быть, она ходит где-нибудь здесь, возле дома.

Он поразился своей недогадливости. Конечно, она где-нибудь здесь. Может быть, даже сидит в сквере или ходит под окнами.

Колышко оделся и, приказав Гавриилу всячески задержать Сусанночку, вышел на улицу. Была светлая, весенняя тишина. Он вздрогнул от радостного ощущения свежести и вдруг понял, что в такой вечер, вероятно, хорошо идти по глухим переулкам, немного плакать и мечтать. И значит, теперь Сусанночка где-нибудь бродит, захваченная этим настроением вечера. Он пошел, оглядываясь по сторонам.

Действительно, в одном из переулков он натолкнулся на нее. Она шла медленно впереди него. Очевидно, она шла уже к его дому, но потом передумала и повернула назад. Ее походка указывала, что она не спешит. Решение еще не сложилось в ее головке в белой шляпке с пучком приколотых поддельных фиалок.

Он осторожно догнал ее и, чтобы не испугать, сначала обогнал, а потом обернулся. Она остановилась и молча смотрела на него. Его сердце сжалось. Только сейчас он почувствовал, как она несчастна.

— Сусанночка, — сказал он, печальный, и протянул ей руки.

Она сначала продела одну руку в сумочку, потом так же подала ему обе. Поток неясных, спутанных ощущений увлекал ее. Она не знала, что должна была предпринять теперь.

— Пойдем домой, — сказал он. — Ко мне… К нам…

Он сжимал ее жалкие, несопротивляющиеся ладони в нитяных перчатках. Но руки ее были тяжелы, как и ее мысли, смотревшие из темных, неподвижных глаз.

— Ну не надо так смотреть, — говорил он. — Это все прошло, осталось позади.

Она отрицательно покачала головой. Он взял его под руку, и они пошли.

— Это был дурной сон, и больше ничего. Я не понимаю, как это могло произойти и как я мог думать хоть один момент, что буду в состоянии прожить без тебя. Это просто было, прежде всего, нелепо. Виноваты были мы оба, даже отчасти больше ты.

Сейчас, когда она была опять рядом с ним, ему хотелось уже ее упрекать. Отчего же она молчит? Она хочет возложить непременно всю вину на него. А не просил ли он ее еще так недавно, когда они ездили вместе на автомобиле в Петровский парк, чтобы она заехала к нему на квартиру, хотя бы один раз одна? Его вина в том, что он не был достаточно настойчив. Он мог бы этого от нее потребовать.

Но Сусанночка шла, не оправдываясь и не возражая. Их шаги отдавались четко по переулку.

Когда она пришла к Колышко, она спросила в передней:

— А где мои вещи?

Гавриил нежно, точно с ребенка, снял с нее пальто. В столовой она остановилась несколько дольше рассеянным взглядом на пестревших цветах. Потом прошла в спальню, взяла с туалетного столика одеколон и натерла лоб. Ее не удивляла перемена в вещах.

Она захотела остаться одна Колышко этого боялся.

— Скажи мне сначала, — попросил он, — что ты меня простила.

Сусанночка молчала. Он обнял ее осторожно за плечи. Она не двинулась. Он говорил ей горячо:

— Ну, ау, моя Сусанночка! Ау, моя женушка.

Он осторожно поворачивал к себе ее лицо.

— Ах, Нил, о каком прощении ты говоришь?

Голос ее прозвучал спокойно и трезво. На него глядели ее глаза, чужие и чересчур рассудительные.

— Разве я могу тебя простить или не простить за то, что ты любишь ту? Это не зависит от нашего прощения.

— Клянусь тебе, что я ее не люблю. Я скорее даже ненавижу ее. Я не понимаю, что это случилось со мною.

Но она стояла на своем:

— Нет, нет, Нил, будь же честен. Ее ты любишь, а за меня…

Неприятно-лукавая усмешка чуть наморщила ее губы.

— Боишься…

Ему стало холодно. Он увидел ее пальцы, плечи, темя, а она только с внимательным удивлением следила за ним глазами. Потом вздохнула:

— Теперь оставь меня. Я ничего не сделаю с собой.

Он разрыдался, спрятав лицо у нее на коленях. Она дружески перебирала ему волосы и молчала.

— Я же тебе говорю, что люблю только тебя, тебя одну. Люблю и всегда любил. Это было сумасшествие, чувственный порыв. Я не знаю что. Ты не хочешь меня простить. Ты со мной жестока, потому что все еще обижаешься. Но ведь я же порвал с нею ради тебя. Все порвал.

Она встрепенулась.

— Ах напрасно, Нил. Впрочем, все равно, ты помиришься с нею… потом.

Она кусала губы.

— Этого не будет никогда. Слышишь?

Стоя перед нею на коленях, он сжимал ее талию.

— Я знаю, Нил, что ты — хороший человек, — сказала она, — ты, как маленький. Ты внушаешь сам себе то, что неправда. Я знаю, что ты жалеешь меня, и я тебе благодарна. Только напрасно ты всего боишься. Ты поступаешь совсем не как мужчина. Ты сейчас не должен думать обо мне. Право же.

Он старался всмотреться в ее лицо. Оно было только мягко и просто. Он знал, что она говорит от души.

— Посмотри, ты мужчина и весь дрожишь. Ты забудешь меня, и тебе даже будет хорошо. Я рассудила сама, что я тебе не пара. Ну посуди сам, что такое я. Ты увлекся мною неосторожно, из милости, а теперь боишься за меня и жалеешь меня. Это мне не нравится в тебе, Нил. Если ты любишь, ты должен любить смело и без всяких «жалостей». Любить искренно, пламенно и безрассудно. Каждая женщина всегда поймет и оценит такую любовь. Конечно, подумает при этом: «Ах, почему не меня?» Потоскует. Но ведь уж с этим ничего не поделаешь. Ты, Нил, любишь как-то странно.

Она с сожалением посмотрела на него. Он обрадовался.

— Я люблю как умею. Я люблю тебя. Только тебя. Я это понял. Слышишь? Ну скажи: ау! Как в доброе старое время.

Она улыбнулась ему, как дитя.

— Я понимаю: ты боишься за меня. Ты очень хочешь спокойствия, Нил. Отчего ты так боишься смерти? Меня это даже смешит. Ты готов на все, только бы я успокоилась. Это противно, Нил. Мне даже стыдно за тебя. Возьми себя, пожалуйста, в руки. Ну что такого, если бы я даже умерла?

— Вот что, отдай мне револьвер! — сказал он.

Она повела глазами из стороны в сторону и продолжала:

— Умру я. Одним ничтожеством в мире будет меньше. Жить должны те, которые умеют что-нибудь сделать, оставить по себе что-нибудь человечеству, а такие, как я, о них даже не стоит жалеть. Ты должен жить полной жизнью, несмотря ни на что, потому что ты достоин этого. Ты — творец, художник. Конечно, если бы я была тебе нужна, это послужило бы оправданием и для моей жизни. А так это — глупости. Конечно, и такой, как я, хочется жить, если ее любят. Только жалеть нас, Нил, не стоит. Это я поняла ясно, так ясно. Нас миллионы. Как песку на берегу моря. А вас — единицы. Вот и живите. Что же, правда.

Его продолжало пугать и волновать это рассудительное спокойствие.

— Куда ты спрятала револьвер? — спросил Колышко.

Она долго и рассеянно посмотрела на него и сказала:

— Я отдала его Зине.

Она видела собственные мысли. Ответ показался Колышко правдоподобным. Он почувствовал озноб от мысли, что Сусанночка все-таки носилась с этим револьвером. Теперь он давал себе слово удвоить осторожность с нею.

Отдаленный звонок у парадной двери показался Колышко неурочным. Он ожидал доклада Гавриила, но тот не пришел.

«Я сделался слишком нервен», — думал Колышко.

— Мы будем ужинать, — сказал он и позвонил.

Ему хотелось простоты, уютности. Пусть Сусанночка совсем останется у него. Она будет охранять его, как добрый гений. Никакие злые силы не посмеют тогда его коснуться. И кто об этом узнает? Никто. С Биоргами все покончено. В начале июня свадьба, а сейчас у них будет медовый месяц.

Вошел Гавриил.

— Кто это так поздно звонил, Гавриил?

— По ошибке, — сказал тот. — Прикажете подавать на стол?

Сусанночка пряталась в спальне. Гавриил сделал Колышко знак глазами выйти в следующую комнату. Колышко прислушался. Сусанночка не двигалась. Скрипнула вынутая из бутылочки пробка: это она мочит себе виски и лоб. Колышко вышел за Гавриилом. Тот передал ему серо-фиолетовый конверт знакомого образца.

Колышко почувствовал облегчение. Сначала ему захотелось просто изорвать письмо, не читая. Но осторожность заставила его пройти в кабинет, плотно запереть дверь и вскрыть ненавистный конверт.

Он прочел:

«Ненни, я скажу вам откровенно: я нарочно оставила мой револьвер. Вы можете, если хотите, «предъявить» это письмо полиции. Я буду очень рада, если мой расчет окажется (или даже оказался?) правильным. Вы видите, у меня «в сердце нет ни капли жалости». С вашей точки зрения, я должна за это понести суровое возмездие. Я хочу вам в этом отношении помочь. Сейчас, когда я вам пишу, передо мной на столе в рюмке цианид. Я не хочу закончить письмо словами: «Когда вы прочтете это письмо, я уже переселюсь в лучший мир». Я не буду слишком торопиться. Передо мной целая ночь воспоминаний и размышлений. Я буду думать, что вы подойдете к телефону и позвоните мне. Что ж, я — такая, какая есть: я вас люблю, но ведь вам этого не нужно.

Ваша Нумми».

Колышко изорвал письмо в клочки бросил в корзину под стол. Он оставался спокоен, как будто получил известие, что подрядчик опоздал с доставкой цемента или кирпича. И даже была радость. Если ей будет больно, очень хорошо. Если его известят, что с ней что-нибудь произошло, он даже не поедет. Ее исчезновение из его жизни не будет ровно ничем. Она пропадет из его памяти как остатки дурного сна.

«Во всяком случае, она того стоит», — заключил он и с просветлевшей, точно начисто выметенной душой вышел в столовую.

— Сусанночка! — крикнул он и похлопал в ладоши. — Ужинать! Ау, моя глупая женушка! Отзовись!

В спальне было темно. Дверь оставалась непритворенной. Вдруг зажглось электричество. Неповоротливая фигура Сусанночки прошла от постели к туалетному столику. Она волновала его предчувствием чистых, скромных объятий.

— Я сейчас приведу в порядок голову, — сказала она.

— Ау, Сусанночка! — сказал он весело-капризно.

Ему хотелось с ней шутить, смеяться, бегать. Душа его освободилась навсегда Сусанночка сказала тихо-серьезно:

— Нет, Нил, я больше никогда не смогу тебе ответить: ау! Зачем тебе хочется лжи?

На другое утро он проснулся, по обыкновению, рано. Сусанночка спала, отвернувшись к стене. Спала или лежала просто так. Черные косы ее были неподвижны. Колышко оглядел ее плечи и раскрытую смуглую шею, чувствуя спокойный, теплый запах ее тела.

Было неловко перед Гавриилом и Василием Сергеевичем. Конечно, Сусанночка своим приездом внесла ненужную путаницу в его жизнь. Она могла бы этого не делать. Ее голова и плечи были сейчас слишком неподвижны. Во всем этом было много ненужного. Вероятно, она была вчера права, сказав, что в нем говорит главным образом страх. Как бы то ни было, она добилась сейчас своего. Вчера ему казалось, что для него начинается новая жизнь. Но эта жизнь началась для него по-настоящему только сегодня.

И это была однообразная, спокойная жизнь без перемен. В ней все будет так же неподвижно, как неподвижны сейчас эти плечи, смуглая шея и старательно уложенные вокруг темени косы. Подумал о минувшей ночи и представил себе бесконечный ряд таких же в будущем. Все это было слишком физиологично. Он поморщился. Женщина не должна быть беспомощной в такие мгновения. Это унижает ее. Нагота требует платья, любовь — гарнира, соуса. Иначе это — только неряшливо.

Ему было стыдно прикоснуться к частям своего костюма. Казалось, что Сусанночка вдруг пошевельнется и посмотрит на него наивными, темными глазами. Он не знал, что ей сказать. Ему припоминались слова: «И оба почувствовали, что наги»[27].

Захотелось поскорее освободить и себя, и ее от этого совместного присутствия. Одевался поспешно, как вор, скрадывая движения.

«О, как все это было не нужно, не нужно!» — говорил себе.

Главное — потому, что это было поспешно, непродуманно, точно по заказу. Он не знал, как встретиться с Сусанночкой за чаем. Нелепо было оставить ее у себя: ведь она не Ядвига. Это унизило их обоих.

Торопливо покинул спальню. Уходя, мельком взглянул. Все так же неподвижно лежала ее фигура, жалко обозначавшаяся под одеялом.

«Зато теперь конец», — утешил он себя.

Как о чем-то нелепо-лишнем вспомнил о Вере Николаевне, но по-прежнему не ощутил ни сожаления, ни даже простого интереса. Это его даже удивило.

Он подумал, что она сама приучила его к жестокости и равнодушию. Правда, он сделался теперь совсем другим.

В окна на него посмотрел пасмурный, белый, облачный день. На дворе и в нетопленных комнатах было так же холодно, как на душе. Он так и подумал этим сравнением.

Загрузка...