Он бросается ко мне, схватывает меня, зубы его ищут моих губ, но сейчас же руки его разжимаются, он поворачивается и идет шатаясь к двери.
Он уже берется за ручку, но вдруг со стоном падает во весь рост на ковер.
Господи! Неужели он умрет?
На мой крик сбежался весь дом.
Латчинов послал за доктором.
Доктор говорит, что это просто обморок и что он скоро придет в себя.
Но, может быть, меня утешают?
Почему Латчинов так взволнован, а Катя бросила мне взгляд, полный нескрываемой ненависти?
И его лицо! Бледное-бледное с этой ужасной полоской белков закатившихся глаз между черными ресницами…
Что если он умрет? Ведь не виновата же я в его смерти? Не могла же я поступить иначе? Я никогда не желала ему смерти… Если он умрет, я еще более лишаюсь моего сына; тогда навсегда потеряна всякая надежда. По завещанию Старка, сделанному тотчас по рождении ребенка, Лулу должен воспитываться в закрытом учебном заведении под наблюдением опекунов, Опекунов двое: Латчинов и какой-то Макферсон, родственник Старка. Я нигде не упомянута.
Я надеялась, что со временем он мне даст хоть какие-нибудь права на мое дитя. Надежды смягчить опекунов и с их позволения брать ребенка на каникулы тоже нет. В завещании сказано, что каникулы ребенок может проводить или в учебном заведении, или в семье Макферсона.
Боже мой. Боже мой! Дитя мое, маленький мой мальчик! Я много сделала зла твоему отцу, и кто знает, что написано в письме, которое он передал Латчинову вместе с копией завещания?
Ты должен прочесть это письмо, когда тебе будет восемнадцать лет.
Может быть, в нем написана история нашей любви? И ты, прочтя ее, с презрением отвернешься от меня!
Но заслуживаю ли я презрения?
Я просто запуталась. Запуталась в своих чувствах и в обстоятельствах.
Я сама ничего не понимаю в этой путанице.
О, как сложна, как сложна жизнь!
И я не имею права умереть…
— Он сейчас придет в себя — идите туда!
Я поднимаю глаза — около меня Катя. Ее ли это лицо? Взволнованное, бледное. Она вся дрожит.
— Он умирает? — и я цепляюсь за ее руку.
— Нет, вы его еще не совсем уморили вашими фокусами, но доктор, которому мы сказали, что обморок произошел от сильного потрясения, требует устранить причину его отчаяния и успокоить его, когда он очнется.
Мы видели его вчера весь вечер и перемучились за него. Он не пил, не ел и все время лежал ничком на диване. Когда вы вернулись, мы не спали, мы знали, что должно произойти объяснение.
Спокойный Латчинов и тот ходил по комнате, а я… я стояла вот тут за дверью, в коридоре… я ждала чего-то ужасного… Ну, довольно! Идите к нему и скажите, что вы ломались из кокетства, или из честности, из чувства долга, или просто из любви к ломанью, но что вы сознаете, что это глупо и что вы любите его!
— Катя!
— Идите сейчас! Довольно вы его мучили. Чего вы хотите? Чтобы он, очнувшись, опять страдал? Или сошел с ума? Латчинов опасается этого и велел вам это сказать, — Катя, вы подумали о том, что после этого я должна жить со Старком?
— Конечно, должны. Да идите вы! — и она дернула меня за руку.
— Катя, а Илья?
— Ну, что Илья? Что его кислая любовь в сравнении с этим отчаянием, с этой любовью до бешенства, до безумия! Илья — утешится, он не ребенок, как тот. Илья сумеет даже наговорить вам хороших слов, при таких обстоятельствах…
— Катя, где ваша любовь к брату?
— Ах, да когда надо жертвовать, жертвуют тем, что менее дорого!
— Катя, вы любите Старка?!
— Да, я люблю его, но не так, как вы сейчас вообразили, развратная вы женщина!
Я люблю его так же, как его сына, они оба для меня дети — умные, милые дети: один побольше, другой поменьше. Они оба за это время стали мне бесконечно дороги. Никто, кроме мамы, не занимал такого места в моем сердце! Я существо бесполое. Я — настоящая старая дева, я никогда не искала, как вы, привязанности мужчины. Я отдавала все свое сердце своим близким, а все, кроме мамы, отталкивали меня. Илья — для вас. Женя и Андрей — сама не знаю почему, может быть, потому, что я была старшей, была строга с ними. Папа никого из нас не любил, кроме Жени, и то потому, что она была хорошенькая. Никто не ласкал меня, даже мама, а я сама из самолюбия не шла искать ласки…
А это дитя ласкало меня, как родную! От этого человека я видела братскую нежность и заботу! Они не обратили внимания на мою угрюмость и дикость, они полюбили меня, и им я отдала все мое сердце! Идите же вы!
— Катя, Катя, вы не все знаете. Вы не знаете Ильи. У него такой же характер, как и у вас, и я подошла к нему с лаской — оттого он и полюбил меня. А теперь? Теперь, вы тоже этого не знаете, Катя, он болен, у него болезнь сердца — и на этот раз я убью его.
— Проклятая женщина! — Катя схватывается за голову, а я стою перед ней, как подсудимая перед строгим судьей.
— Что делать? Господи, что делать? — цедит она сквозь зубы.
— Латчинов советовал мне лгать! Лгать тому и другому, — прошептала я, как в бреду.
— Да! Да! — закричала она. — Солгите, солгите им обоим, это одно средство, чтобы обоих сделать счастливыми! Да! Да!
— Катя! Катя! Ведь это подлость!
— А вы хотите остаться честной? Боитесь запачкаться? Хотите сохранить уважение к себе, хотя бы это стоило жизни одному из любящих вас людей! Вы честны, вы правдивы, я это знаю. Так вот и сделайте подлость, и казнитесь всю жизнь этим сознанием!
Презирайте себя! Вы всегда на себя любовались!
Подлость! Подлость! Эта подлость будет единственный ваш поступок, где вы действовали без эгоизма!
Она задохнулась. Мои ноги дрожали, и я опустилась на стул, — Да есть у вас хоть жалость! Зверь вы или человек? Если бы я знала, что этим я не нанесу горя дорогим для меня существам, я с наслаждением вас сейчас задушила бы, так я вас ненавижу!
Я ненавижу эту вашу жестокую честность!
Это тупоумное чувство долга!
Там, где гибнут тысячи людей «за идею», там не должно быть жалости к единицам! И в этом случае я пожертвовала бы любимыми существами, как пожертвовала бы и своей жизнью!
Но жертвовать этими жизнями только потому, что страдает моя собственная мораль… Если бы еще вы боролись с чувством отвращения к этому человеку, я бы поняла вас! Я понимаю девушку, которая не решается продать свое тело, чтобы спасти от голода свою семью. Я понимаю Юдифь! Я понимаю отчаяние Сони Мармеладовой… А вы?.. У вас нет этого оправдания! Вы сами боретесь с собой, вы жаждете его объятий! Смотрите! Вот он лежит там, такой нежный и прекрасный, ваш Дионис! И вы сгораете от желания идти туда!
Так что же вас удерживает? Не женская же стыдливость!?
Да сжальтесь же вы, наконец! Солгите, Таня… Я вас ненавижу… но… но если вы… если…
Она вдруг упала передо мною на колени.
— Таня, я молю вас! Я ненавижу вас, но я ваша раба на всю жизнь, если она оба будут счастливы! Я… я… кажется, полюблю вас…
Слезы хлынули из ее глаз, и она упала головой у моих ног.
— Идем! — вскочила я. — Вы правы! Я иду, иду туда, и буду лгать и тому и другому — всю жизнь, всю жизнь, презирая себя!
Так мне и надо!
Что ж, я не могу бороться с обстоятельствами. Мне удобно, а думать я себе не позволяю. Мне скверно, я страдаю… зато все вокруг меня довольны.
Ну, пусть так и будет.
Вот эти глаза, покорные и страстные, в них так и сияет счастье.
А это милое маленькое личико, теперь всегда веселое.
Оба они за это время, кажется, поздоровели и похорошели.
Дитя, с его бессознательной чуткостью, невольно чувствует, что что-то тяжелое устранено.
Он с радостным изумлением видит, что папа и мама оба тут, рядом, что можно беспрепятственно заставлять их целоваться, что между ними нет резких слов и движений, которые так пугали его, что он может болтать, что хочет, не получая поминутно приказания замолчать.
Делиться по вечерам не надо, а можно усесться между папой и мамой, и оба тут, оба улыбаются ему, его лепету, его ласкам.
А Катя? Она не может любить меня. Это невозможно, но она как-то смущена и растрогана. Она как будто растаяла: застенчиво отвечает на ласковые слова Старка и Лулу и не старается, как прежде, избегать нашего общества.
Васенька делает вид, что он ничего не замечает, но и он сияет.
Я вижу, что Кате и Васеньке нет до меня никакого дела, но те, кого они любят, счастливы — и они ходят именинниками.
Вчера Васенька увидел, что я сидела, сжав голову руками. Что он прочел на моем лице, я не знаю, но он толкнул меня в бок и сказал шепотом:
— Подберитесь, мамаша! Неравно Дионисий увидит.
Васенька, который был всегда так отзывчив на мои радости и горести, беспокоится только о том, чтобы Старк не огорчился моим грустным видом.
А до того, что чувствую я, ему нет дела, я должна «подобраться» — вот и все.
Латчинов завтра уезжает в Россию. Я готова плакать, так мне жаль с ним расставаться, но я рада, что он поедет к Илье, успокоит и утешит его. Значит, все кругом будут довольны и счастливы.
Эти дни Латчинову нездоровится хуже прежнего: он ходит с палкой, лицо его как лимон от разлившейся желчи.
У Латчинова застарелая болезнь печени, а лечиться он не любит.
Несмотря на болезненное состояние, он по-прежнему спокоен и шутлив.
Мы уговариваем его отложить поездку.
— Ведь это глупо, Александр, вы можете совсем разболеться в дороге, — говорит ему Старк.
— Мне нужно ехать скорее — у меня дела в России.
— Неужели ваши дела не могут быть отложены на две недели. Вы поедете вместе с Таточкой, а не одни.
— Право, я не могу, уверяю вас.
— Вот Тата уедет, вы уедете — что за тоска! Ну, мадемуазель Катя, как хотите, я вас не пущу в Лондон с вашими ученицами. Если уж вы хотите непременно видеть Лондон, подождите немножко: я освобожусь от срочных дел, мы возьмем Лулу и втроем поедем туда. Кстати, покажем Лулу его бабушкам. Ну, милочка, Катенька, не бросите же вы меня одного — вы добрая! Это Александр выдумывает разные дела, чтобы ему не пришлось утешать меня, пока со мной не будет Таточки.
Старк упрашивал, злился, уговаривал, но Лат-чинов стоял на своем.
Вечером, когда мы остались одни, он улыбаясь сказал мне;
— Я боюсь разболеться надолго или умереть, и моя миссия не будет окончена. Я еду. Мы увидимся с вами в Петербурге. — Тон его шутливый, но в голосе его звучит решимость, и я более не настаиваю.
Мое сердце сжимается. Через две недели я должна расстаться с моим мальчиком. Но делать нечего, я не хочу ни минуты лишней заставлять ждать Илью.
Старк уже решил, что я приеду к ним на рождественские праздники, хотя бы дней на десять, а в феврале он сам приедет к Латчинову в Петербург.
Я испугалась этого и попробовала его отговорить.
— Не беспокойся, Тата, — сказал он мне, — я понимаю тебя, но неужели ты думаешь, что я нарушу покой «того». Там, в этом городе, мы будем только друзьями. Но ты сама понимаешь, что теперь я не могу так надолго расставаться с тобой. Я бы не отпустил тебя совсем, но я знаю — ты будешь мучиться, а я с тех пор, как узнал, что только долг и жалость к больному человеку удерживают тебя далеко от меня, я спокоен и соглашаюсь на это, Ведь я знаю, что той любовью, о которой мечтал я, ты любила раз в жизни и именно его.
Я принял то, что ты можешь дать мне: твою нежность и страсть. Ведь ты меня любишь немного, Тата, хоть как мужчину?
— Я люблю теперь тебя, как отца моего ребенка, Эдди, — говорю я.
Я не лгу, и мне приятно, что я могу не лгать.
— Вот наша последняя сиеста, — говорю я Латчинову, — завтра я уже буду проводить ее одна. Откровенно говорю вам, Александр Викентьевич, мне страшно тяжело. Вы единственный человек, перед которым мне не надо лгать. Я так привыкла к вам, так дорожу вашей дружбой…
Слезы бегут из моих глаз.
— Я не знаю, чем мы все заслужили вашу преданность. Сколько мы причинили вам беспокойства, хлопот, как издергали вам нервы. Всякий другой махнул бы рукой на нас. Мало этого, я считаю, что Старк обязан вам и жизнью, и рассудком. Он так любит вас, так уважает, так привязан к вам.
— Татьяна Александровна, бросим разговор о Старке и поговорим лучше о вас, в этот последний часок наедине.
— Что обо мне говорить, Александр Викентьевич. Я считаю, что жизнь моя кончена — я о себе больше не думаю. Я буду жить для ребенка и этих двух людей, которые меня любят — к несчастью.
Я думаю, ни одна женщина не попадала в такое положения, как я. Я сама вижу, что моя жизнь сложилась так странно, так неестественно.
— Татьяна Александровна, хотите, я вам скажу то, что давно хотел сказать вам — мою теорию? — вдруг прерывает меня Латчинов.
— Говорите, Александр Викентьевич, — Вы сейчас сказали: ни одна женщина не попадала в такое положение, жизнь сложилась странно и неестественно.
Но дело в том, что вы «женщина». Поставьте на ваше место мужчину, и… все распутывается, все делается обыкновенным, Ведь десятки, что я говорю — десятки, сотни, тысячи мужчин живут так. Переживают то, что пережили вы. Допустим на минуту, что вы мужчина, и расскажем вашу историю. Вы женаты, живете мирно и тихо с редкой по уму и доброте женой, вы ее любите прочной, «сознательной», хорошей любовью, Вы всецело принадлежите своему искусству, и жена ваша не мешает вам. Она немного буржуазна, не всегда отвечает на запросы вашей артистической натуры, но вы знаете, что она вас любит верно и преданно — живет вами, охраняет ваш покой и уважает ваше призвание, ваши вкусы и привычки.
И вдруг — вы встречаете женщину! Красивую, увлекательную, умную, страстную! Эта женщина влюбляется в вас, не скрывает своего чувства, она говорит вам речи, которых никогда не говорила вам ваша кроткая, милая жена. Она сулит вам такую бездну наслаждений! Красота ее так ярка. Страсть — заразительна! Какой мужчина устоит тут! И вы не устояли!
Вы боролись, вы мучились! Вы не перестали любить свою жену, но «другая» — вся страсть, красота, поэзия!
В то же время эта «другая» — красивый деспот, она хочет владеть вами безраздельно, Ей мало вашего тела — она требует души, Ей мало, что вы ей жертвуете женой и семьей — она требует вашего искусства.
С этим вы мириться не можете. Начинаются слезы, сцены — все, чего так не любят мужчины…
Вы начинаете охладевать. Слезы и сцены удваиваются, утраиваются.
Вы готовы порвать все, кончить, бежать… Но тут — является ребенок.
Вы его любите. Тут нужно оговориться, что ваша любовь сильнее и страстнее любви мужчины в таком случае. Вы родили ребенка «сами». Ведь в силу чисто физических причин не мог же Старк родить его за вас.
Да, вы любите ребенка, вам его жаль. Эта жалость к нему и его матери берет верх над всеми вашими чувствами, и вы решаете пожертвовать вашим искусством и женой. Но когда вы видите вашу жену, прежняя привязанность охватывает вас с новой силой, вы видите еще, кроме того, что и искусство ваше остается при вас.
Прибавьте еще сюда, что в силу посторонних обстоятельств и жена ваша остается одинокой, и у вас не хватает духа порвать с ней, и вы жертвуете другой… и жертвуете с легким сердцем. Вы успокаиваетесь, но… вам не дают ребенка. Привязанность к нему все растет, а вы видите, что покой и счастье этого ребенка можно купить только одним: опять сойдясь с его матерью, которая по-прежнему начинает манить вас своей красотой.
Вернуться к ней — значит убить вашу милую, преданную жену. Оттолкнуть ее — пожертвовать ребенком… Вы страдаете, колеблетесь и… идете на компромисс.
Получается самая банальная история! Обыкновенная история десятка тысяч мужчин.
— Но я-то женщина, Александр Викентьевич, — говорю я.
— Нет, Татьяна Александровна — вы мужчина. Что же в том, что вы имеете тело женщины. Женщины, к тому же женственной, нежной и грациозной. Все же вы мужчина. Ваш характер кажется очень оригинальным и сложным, если смотреть на вас, как на женщину, а как мужчина вы просты и обыкновенны. Добрый малый, большой поэт, увлекающийся, чувственный, но честный и любящий, хотя и грубоватый, как все мужчины. Вы обращали когда-нибудь внимание, как вы ругаетесь? Вы ужасно грубо ругаетесь, мой друг. Я никогда не забуду, как один раз, в Петербурге, мы гуляли с вами, в белую ночь, по набережной. Вы были очень поэтично и грустно настроены.
Вы были такая хорошенькая и нежная… вы декламировали мне:
Взгляни туда, там, на конце аллеи,
Ночной красавицы раскинулись кусты,
Их образ приняли, конечно, ночи феи…
В эту минуту на вас наезжает извозчик. «Куда лезешь, леший!» — крикнули вы с энергией и потом опять продолжали нежно:
Дитя, тоски моей не понимаешь ты?
Как мне хотелось расхохотаться тогда! Но вы были так увлечены стихами, поэзией окружающего, что мне не хотелось нарушать вашего настроения.
Вспомните, еще сами вы во время наших долгих бесед говорили о массе мужских черт в вашем характере.
Вспомните, как вы в детстве, когда мы любим бессознательно, влюблялись только в женщин. Вы понимаете и любуетесь женской красотой и пишете женщин с увлечением.
Во время наших разговоров в вашей мастерской я наблюдал за вашими словами. Вы судили о женщинах совершенно с точки зрения мужчины.
Помните ту француженку, которую привел к вам в мастерскую ваш знакомый скульптор?
Когда она ушла, вы посмотрели ей вслед и сказали задумчиво: «Она накрашена и не молода, но я понимаю, почему он сходит по ней с ума, в ней есть что-то странно-очаровательное». Вы должны были быть лесбиянкой. — Александр Викентьевич!
— Полноте, друг мой, вы сейчас испугались слова, а не понятия. Вы не сделались ею только потому, что ваше воспитание, обстоятельства, ваша нравственная чистота и ваш, до встречи со Старком, не проснувшийся темперамент не допустили вас пойти по этому пути. Кроме того, вам это не пришло в голову, вы не знали «секрета».
Судьба столкнула вас со Старком… Здесь я вижу действительно странный случай, какую-то «шутку сатаны», потому что Старк был именно тем между мужчинами, чем вы между женщинами.
Сильный, смелый, он имел женскую натуру, даже больше, чем вы. В вашей наружности нет ничего мужского, тогда как формы тела Старка, его манеры нежнее и изящнее, чем у большинства мужчин.
Для нормальных людей женственность в мужчине неприятна, но посмотрите, как Старк симпатичен всем. Он нравится людям, совершенно противоположным по характеру.
А его любовь к ребенку? Разве это отцовская любовь? Нет, он мать, и мать самая страстная.
Он до встречи с вами, одолеваемый своим страстным темпераментом, бросался от одной женщины к другой и отходил злой и неудовлетворенный нравственно. Странно, что судьба столкнула вас, но что вы бросились один к другому через все препятствия — ничего нет удивительного. Было бы страннее, если бы этого не случилось.
Ни он с другой женщиной, ни вы с другим мужчиной этой страсти не испытали бы никогда. Вы счастливая женщина, друг мой.
Я сидела, слушала Латчинова и… я чувствовала, что в его словах есть какая-то правда.
— Только лесбиянкой я бы быть не могла — нет, никогда! — восклицаю я.
— И счастье ваше, что вы не узнали этого секрета. Это при ваших взглядах было бы большим для вас горем. Вас бы потянуло на это, как пьяницу на вино. Вы бы боролись с собой, с своей нравственной чистоплотностью, падали бы и приходили в отчаяние…
Ваше счастье, что вы не догадались, — и встретили Старка. Я повторяю, что вы счастливая женщина.
— Ну, Александр Викентьевич, значит, по вашей теории выходит, что Старк тоже не догадался и он мог быть счастлив с бароном Z.
— Нет, Татьяна Александровна, тут есть один оттенок. Женщины любят именно женщину, а мужчины… мне неловко объяснять вам это, но барон Z, не мог возбудить в Старке ничего, кроме отвращения и насмешки.
Я молчала.
— Итак, вот моя теория. Много на свете людей, переменивших свой пол. Одни знают это, другие и не подозревают.
Верна ли моя теория или ложна, не знаю, но, приняв ее, вы не будете ломать голову сами над собой.
Он с минуту помолчал и потом начал снова улыбаясь:
— Я вас, может быть, удивлю сейчас, но я чувствую себя ужасно скверно и сознаю, что это начало конца. Я недавно обратился к доктору и потребовал правду о моем здоровье. Эскулап решил, что если сделать операцию немедленно, то я проживу долго, если нет, то я имею в своем распоряжении полгода, год — самое большее.
— Александр Викентьевич! Вы согласились на операцию?!
— Нет, мой друг. Я на нее не соглашусь. Доктор обещает мне кончину без особых мучений и я ни за что не откажусь от удовольствия покончить поскорей со всей этой кутерьмой, называемой жизнью.
Я хочу говорить, умолять, но голос мой мне не повинуется. Я только беру его тонкие руки в красивых кольцах и с тоской сжимаю их.
Он смотрит на меня с таким выражением, которое я видела на его лице один только раз — в памятную ночь, когда Старк увез от меня ребенка.
В эту ночь он удерживал меня на постели и говорил: «Бедный друг, пожалейте их; кто знает, может быть, вы им всем нужнее, чем вы думаете. Если бы не они, я бы не стал вас удерживать. У меня сейчас нет ни яду, ни револьвера, но я помог бы вам дойти туда, к скале над морем. Но я знаю, что ваша жизнь нужна другим», — Останьтесь жить, хоть для нас, ведь вы всегда жили для других! — наконец могу я выговорить.
— Друг мой, я так устал, так мне хочется, наконец, покоя. Не зовите меня к жизни. Я хотел умереть еще тогда в Риме.
Я поднимаю голову и со скорбным удивлением смотрю ему в лицо.
Лицо его сохраняет свое выражение грусти и нежности, и его рука ласково гладит меня по голове.
— Помните вы день, когда Старк позировал вам в последний раз, когда он был так весел? Я киваю головой.
— Так вот, в этот самый день я, придя домой, хотел покончить с собой.
— Но почему, почему? — говорю я с тоской. Он задумчиво гладит меня по голове.
— Милый друг мой. Право, я никого из моих друзей не любил так, как вас, сам не знаю почему. Вам одной мне хочется сказать то, что я думал не говорить никому, никогда.
А что мне хочется говорить, я приписываю моей болезни, моей слабости.
Дни мои сочтены, и мне не хочется ничего земного уносить «туда». Мне почему-то кажется, что «там» есть что-то. Конечно, не рай, не ад, но мне представляется невозможным, чтобы моя мысль, память и воображение могли исчезнуть вместе с моим телом.
Это кажется мне ужасно глупым, именно глупым.
Вы видите, Тата, — позвольте мне называть вас так — я делаюсь болтлив, как все дряхлые и умирающие, но я не могу, я не хочу уносить с собой то, что было и радостью, и мукой для меня…
Я безумно любил Старка, Тата, и в тысячу раз больше, чем вы.
— Я вижу, что вы поражены, но я решил все рассказать вам.
Вы не знали «секрета», я его знал с детства, и я хотел «сознательно быть чистым», в этом было мое мучение.
Ребенком в моих наивных влюбленностях я тоже, как и вы, стремился к объекту одного со мною пола. Но вы переменили пол, а я всегда оставался мужчиной.
Когда меня отдали в одно из привилегированных учебных заведений и я увидел разврат между мальчиками моего возраста, я пришел в ужас и отшатнулся от них.
У меня были умные, хорошие родители. Они своим воспитанием дали мне хорошие задатки — и я отшатнулся от разврата моих сверстников.
Но ужаснулся я гораздо позже: тогда, когда я вырос и возмужал. Ужаснулся, когда я увидел, что женская красота ничего не говорит моим чувствам. Ими всецело владело прекрасное тело юноши.
Я стал насильно стараться ухаживать за женщинами, заводить интриги, жил с ними и покупал их на один день.
Я боялся самого себя, я стыдился себя. Это было самое ужасное время моей жизни.
Я принимал этих женщин, как отвратительное лекарство, которым я надеялся вылечиться от моей болезни, от моего позора, Я испытывал то, что должен испытывать нормальный человек, если бы его заставили силой предаваться какой-нибудь извращенности.
Но это не помогало.
Я решил служить, работать… Но служба и работа продуктивны только тогда, когда ими удовлетворяется жажда денег или честолюбие. У меня не было последнего, а первых было слишком много.
Я бросился на науки и на искусство. Но науки доставались мне слишком легко, а искусство… оно говорило о любви и подчас мучило, Я попробовал физический труд. Прожил два года в толстовской колонии, треть моего состояния отдал окрестным крестьянам. Я старался войти во все это душой, но тело говорило все сильнее и сильнее…
В это время родители мои стали настаивать на моей женитьбе. Они даже нашли мне невесту.
У отца умер товарищ, князь Уколов. Князь умер совершенно разоренный, запутавшись в долгах. Дочь его, княжна Варвара, осталась положительно на улице, и моя мать приняла ее к себе в дом.
Я отказался наотрез от этого брака. Мог ли я в угоду матери и отцу изломать жизнь восемнадцатилетней, чистой девушки?
Но эта девушка сама явилась ко мне в кабинет, куда я ушел после бурной сцены с матерью, и сказала: «Я слышала ваш разговор, я подслушивала. Вы меня не любите, я вас тоже не люблю. Вы боитесь разбить мою жизнь, а я считаю, что вы меня осчастливите. Я не особенно красива и я бедна — кто женится на мне? Бедняк? А я хочу богатства и свободы.
Ваши родители желают продолжения их рода. Прекрасно, постараемся подарить им наследников. Двоих, я думаю, довольно: в случае если один умрет, другой останется. Если это будут девочки, можно будет при замужестве присоединить к их фамилии вашу; это даже очень красиво — двойная фамилия.
А затем — не будем стеснять один другого».
Я с удивлением смотрел на эту тоненькую девочку, такую чистую и невинную на вид.
Я ей это высказал.
— Вы не ошибаетесь, — спокойно заметила она, — я совершенно чиста и невинна, но я не глупа. Я знаю, что мне надо подумать о своем будущем. Мне всегда хотелось быть богатой.
Тогда я ей сказал, что вообще не люблю женщин.
— Ах, вы, верно…? — и она произнесла греческое слово, так мало ко мне подходящее в прямом смысле, с неподражаемым хладнокровием, — Но это ничего, детей вы все же можете иметь, я это знаю.
Она подала мне мысль: а что если я буду иметь детей и в них смысл жизни?
Я согласился.
Но и эта надежда не сбылась.
Женя моя слишком набросилась на светские удовольствия, родила преждевременно мертвого ребенка, и доктора сказали, что надежда иметь детей потеряна навсегда.
Когда я пришел навестить мою жену после родов, она мне сказала:
— Я очень виновата перед вами, Александр: я не берегла себя, и это похоже на то, что я «вовлекла вас в невыгодную сделку». Нельзя ли это поправить? Не можете ли вы прижить ребенка с другой женщиной, я имитирую беременность и роды…
— Это уж уголовное преступление, — ответил я ей, — ваша добросовестность заводит вас слишком далеко. Помиримся с обстоятельствами.
Мы прожили с ней под одной крышей много лет, сходясь за обедом, принимая гостей. Ездили вместе в театр и в гости. Мы даже с удовольствием беседовали по вечерам. Она была сухая, но не глупая женщина, ее злой ум мне нравился. Нас даже считали дружной парой.
Были ли у нее увлечения? Не знаю. В свете ничего о ней не говорили.
Мне приходилось в обществе встречаться с людьми, пробуждавшими во мне внезапное чувство любви, но что я должен был делать?
Если бы я открыл перед женщиной свою страсть к ней, и она не захотела отвечать на эту страсть, то все же мое безумное объяснение она вспоминала бы с улыбкой снисхождения, а, может быть, и с довольным вздохом.
А юноша? Порядочный юноша! Он бежал бы от меня с отвращением и ужасом, в лучшем случае со смехом… с тем смехом, которым смеялся Старк при воспоминании о бароне.
Тата, Тата, счастливы вы, что вы себя не поняли, что случай свел вас со Старком. Судьба исправила «ошибку» природы, она не захотела лишить вас счастья изведать разделенную страсть!
Латчинов задумался, потом продолжал:
— После неудачных родов моей жены я махнул рукой и поехал путешествовать. И тут первый раз я пошел к тем созданиям, которые носят название «chattes»[22].
Но оказалось, что они мне еще противнее женщин. Я хотел любить Ганимеда, Антиная, а я видел перед собой какие-то карикатуры на женщин, тех женщин, от которых я бежал.
Меня возмущала эта имитация, эти женские платья, парики, когда я искал именно божественного юношу!
И, кроме того, я вовсе не хотел того, что эти создания мне предлагали. Я хотел преклоняться перед красотой тела, перед гордым лицом молодого полубога. Я хотел расточать до самозабвения ласки моему кумиру и ждать от него только поцелуя и ласки. Я хотел дружбы, более сладкой, чем любовь, и поэзии в этом моем поклонении…
А эти изуродованные создания, эти размалеванные куклы предлагали мне то, чем они торговали.
Они не понимали культа древних — они знали грубый обычай востока, вызванный недостатком в женщинах.
Я бежал от них с еще большим отвращением, чем от их товарок по ремеслу.
Тут я встретил одного американца Джони.
Он был тоже один из этих несчастных имитаторов, но он был хитрее их. Он понял, чего я хотел, и обманул меня или, скорее, я сам себя обманывал.
Это было жадное, капризное, несносное существо, но я его любил два года. Он скучал со мной.
Не мог же он вечно притворяться, что ему нравится замкнутая жизнь с книгами и музыкой… Я в своей наивности хотел сделать его моим товарищем, другом. А ему хотелось поиграть в карты, напиться, он даже мне не раз говорил, что такая любовь, как моя, — «слишком платоническая», что ему нравится совсем другое. Он оставался со мной только ради денег и крупных денег, в которых я ему не отказывал. Наконец, барон Z, сманил его и увез от меня.
Глупо, я сам сознаю, что это было глупо, но я не мог много лет этого забыть и, встретив Z., я вызвал его на дуэль, придравшись к нему во время карточной игры.
После побега Джони я обратился к докторам и, наконец, к гипнотизеру.
Не знаю, он ли или я сам себя загипнотизировал, но долго я жил спокойно, со своими книгами, музыкой, картинами, путешествуя почти все время, и вдруг… У вас в мастерской я увидел Старка, и началась мука, мука хуже прежнего… стена… безнадежность…
Тата, Тата! Это был ужас, скорбь, мрак!
И счастье в то же время.
Счастье, мое бедное счастье, состояло в том, что я видел его около себя и знал, что я его лучший и единственный друг.
Вы покинули его, и он был одинок, грустен.
Вы знаете его детскую ласковость? И я крал пожатие руки, ласковое слово, улыбку.
Иногда я приходил к нему в комнату, когда он ложился спать. Я садился около его постели, и мы вели дружеские, долгие беседы. Я нарочно начинал ему говорить о вас, чтобы видеть страсть в этих чудных глазах. Я иногда имел жестокость доводить его до отчаяния, чтобы потом получить право гладить его руку, поцеловать его в лоб, обнять его, когда он рыдал на моем плече… О, как я мучился совестью на другой день, видя его расстроенное лицо.
Во время его болезни, несмотря на страшные опасения за его жизнь, я был счастлив, и только тогда я был счастлив.
Он без сознания целые ночи лежал на моих руках.
Я целовал его, сколько хотел. Целыми часами я любовался им, а кругом была ночь… тишина…
Тата! Единственный друг, милый мой товарищ! Простите, я увлекся и говорю лишнее, но вы знаете, что скоро всему конец — и моей безграничной любви к нему и моей жизни!
Латчинов закрыл глаза и замолчал, а я, взволнованная, охваченная мучительной жалостью, тихо гладила его бледные, тонкие руки.
Я стою на террасе дачи в Нельи и с нетерпением жду, когда в конце аллеи покажется высокая стройная фигура юноши в мундире политехнической школы. Я волнуюсь и горю нетерпением.
Я жду своего сына, Сегодня тринадцатая годовщина со дня смерти Латчинова, и я сегодня невольно весь день вспоминала о нем.
Да разве только сегодня!
Сколько воды утекло за эти тринадцать лет!
Я могу не лгать теперь.
Илья умер. Он умер на моих руках, покойный и счастливый моей любовью и преданностью. Для меня грустное утешение думать, что не болезнь сердца свела его в могилу, а рак, наследственный в их семье.
Скоро уже семь лет, как я жена Старка. Наш брак закреплен в мэрии и в двух церквях, как он мечтал когда-то.
Его любовь ко мне не изменилась, это меня и трогает и смешит. Старк старше меня всего на год, но я выгляжу гораздо моложе своих лет, и я забочусь о себе потому, что мой сын гордится моей наружностью.
Старк даже иногда по-прежнему закатывает мне сцены ревности, но я не сержусь и не обижаюсь, Я так сроднилась с теорией Латчинова.
Благодаря этой теории, мне ясны некоторые мелочи в жизни моего мужа, моей и нашего сына…
Вот он вбегает — мое сокровище! Со смехом поднимает меня на руки и целует, целует без конца.
Мы смотрим друг на друга счастливыми глазами. Ведь мы не видались целую неделю!
Он выше отца на целую голову, но далеко не так красив, как я думала.
Лоб, брови, глаза его прекрасны, но подбородок слишком выдается, нос слишком вздернутый, рот велик.
Он гораздо хуже отца. Что составляло главную прелесть Эдди, это его нежность и мягкость, но я рада, что лицо Лулу мужественнее и грубее, хотя бы и в ущерб красоте.
Теория Латчинова подтверждается даже отношением нашего сына к нам обоим.
Вот сейчас он рассказывает мне о своем столкновении с одним из преподавателей и прибавляет:
— Как видишь, мама, дело окончилось ничем, но ты пока не рассказывай этого папочке. Он разволнуется, разнервничается, полетит объясняться. Мы ему скажем потом.
Лулу обожает отца, он ни за что не хочет, чтобы «миленький папочка» огорчился таким пустяком, а с мамой нужно посоветоваться, с ней можно обсудить затруднительный случай в его школьной жизни.
У Старка волосы совершенно седые, я и Лулу относимся к нему всегда заботливо и нежно. Это отношение двух мужчин к любимой слабой женщине.
Я, мой сын и Катя стараемся отстранить от Старка все, что может его расстроить.
Катя, кажется, привязана к нему теперь больше, чем к Лулу, точно Лулу вырос, а Старк остался ребенком.
Васенька совсем охладел ко мне — я ему безразлична теперь. Виной этому, кажется, то, что я не прежний талант.
Да, и с искусством покончено.
Я почувствовала это еще тогда, когда кончила своего Диониса. Он создал мне имя. Картина моя, появившаяся через два года, «И вы будете такими», имела шумный успех.
Но я сознавала, что это успех внешний. Успех автора «Гнев Диониса», успех контраста этих прекрасных женских тел с безобразной старухой на первом плане.
Я больше ничего не выставляла.
Последнее мое большое произведение никогда не видела публика — портрет Лулу висит в кабинете его отца.
Жизнь идет к концу.
Я прожила ее, может быть, слишком бурно и странно.
Виновата ли я, виновата ли природа, по теории Латчинова, — не знаю.
Но скорбная тень этого человека часто стоит предо мною, и я как будто слышу его тихий, спокойный голос:
— А вы все же счастливая женщина, друг мой.