Глава 3


Опишу, пожалуй, для начала ее волосы… и впрямь, ведь невозможно же начать с чего-то другого! Волосы ее были словно виноградная лоза в Тартаре — лоза, что растет в ночи, тянется из мест столь темных, что о солнце туда доходят лишь слухи. Они вились обильно и непослушно, темные кудри низвергались столь запутанным каскадом, что казалось, поглотят собой ту счастливую руку, которой доведется их растрепать. Волосы ее были такие невероятные, что даже теперь, много лет спустя, меня тянет на совершенно абсурдные метафоры, о которых утром я наверняка пожалею.

Глаза ее… сейчас опять окажусь в неловком положении… Глаза пылали, как позеленевшие сердца ревнивых любовников, что в полночной тьме укоряют друг друга. Нет, я не прав, то были не зеленые глаза, а голубые… Океанские волны бились в их радужной оболочке, как нежданный шторм, готовый вырвать моряка у оставшейся на берегу жены. Нет, постойте… быть может, ее глаза и впрямь были зеленые; быть может, цвет менялся от ее настроения подобно кольцам с драгоценными камнями, способными менять свой цвет, повинуясь умонастроению владельца.

Она появилась в дверях ожогового отделения, одетая в светло-зеленый больничный халат, загадочно сверкнула глазами, тряхнула этими своими дико спутанными волосами, а я все ждал, когда же она задохнется от ужаса, непременно испытываемого всяким, кто видел меня впервые. Я ждал, как она прикроет рот ладошкой, от испуга и смятения. Однако она меня разочаровала — всего лишь улыбнулась:

— Ты сгорел. Опять!

Вообще-то я стараюсь не реагировать на нелепые заявления незнакомцев, но, честно говоря, на этот раз смолчал по другой причине: не желал, чтобы она услышал мой голос — не голос, а бульканье засорившегося сортира. Горло у меня уже заживало, а вот ухо (которое сохранило способность слышать) все никак не могло привыкнуть к качеству производимого звука. Мне хотелось, чтобы она слышала только мой прежний голос, тот, что позволял затаскивать женщин в постель.

Я молчал, и тогда она снова заговорила:

— Ты уже в третий раз горишь.

Собравшись с духом, я поправил ее:

— В первый.

На ее лице отразилось сомнение.

— Быть может, ты — не ты?

Она шагнула вперед, ни на миг не отрывая от меня взгляда, задернула наглухо пластиковые жалюзи вокруг моей кровати чтобы отгородить нас от остальных пациентов. Склонилась близко-близко и принялась рассматривать мое лицо. Никто и никогда так на меня не смотрел, ни до ожогов, ни, разумеется, после. Под глазами, мерцающими голубым и зеленым, у нее были темные круги, как после долгих бессонных недель.

Почти коснувшись меня губами, она прошептала одно слово:

— Энгельталь.

Без сомнения, читатель, ты хоть раз в жизни сталкивался лицом к лицу с безумцем. Это ощущается моментально, даже если собеседник не успел ни слова сказать, однако тут бессмыслица из ее уст все подтвердила. Встречи с сумасшедшими не особенно примечательны, ведь в мире их, сумасшедших, полным-полно. Меня больше удивила собственная реакция. Обычно при подобной встрече хочется лишь поскорее убраться подальше. На улице человек непременно отведет взгляд, ускорит шаги; в палате я бы мог нажать на кнопку вызова сестры. Но я этого не сделал. Я среагировал на эту потенциально опасную ситуацию всего лишь отсутствием всякой реакции. Так кто был более разумен — женщина с дикими волосами или я?

Она отступила на шаг.

— Ты не помнишь…

— Нет.

Что бы она ни имела в виду, я этого точно не помнил.

— Тем интереснее, — протянула она. — Ты в курсе, что мне пытаются отравить сердца?

— Не в курсе, — снова ответил я, гадая, куда может завести нас такой разговор. — Неужели пытаются?

— Да. Но я не могу этого допустить, ведь мне нужно исполнить свою епитимью. — Она оглянулась вокруг, как будто боялась, что нас могут подслушать. — Как ты загорелся в этот раз?

Я был в состоянии выдавить подряд несколько коротких предложений, главное — вовремя делать паузы и дышать, поэтому вкратце рассказал о случившейся со мной аварии: при каких обстоятельствах, где, как давно. Потом поинтересовался, как ее зовут.

— Ты знаешь, как меня зовут! — Она машинально провела рукой по груди, как будто в поисках пропажи.

Я вспомнил, как сам, бывало, поглаживал свой врожденный шрам.

— Что ты делаешь? — спросил я.

— У меня отобрали кулон. Сказали, он может причинить вред, — ответила она. — Здесь недавно умерла маленькая девочка.

Я вспомнил Терезу.

— Откуда ты знаешь?

— Ах, о мертвецах я кое-что знаю, — рассмеялась она. — Ну, надо полагать, нам повезло.

— Как это?

— Мы пережили семилетнего ребенка. Мы ее в сто раз пережили!

— О чем ты говоришь?

— У меня есть собака, Бугаца. — Пальцы ее чуть подергивались. — Ты ей понравишься.

— Я не люблю собак.

— Полюбишь!

— И они меня не любят.

— А! Потому что ты такой суровый и злобный, да?

«Она что, издевается над обожженным калекой?»

— Что означает это имя? — поинтересовался я. — Бугаца?

— Это такая греческая слойка с кремом, и моя собака именно такого цвета. Может, я ее к тебе в гости приведу.

— Собак сюда не пускают. — Вдох. — Даже цветы способны меня прикончить.

— Ха! Кому другому расскажи! Ты-то знаешь: бояться нужно не собак, а более страшных вещей. — Она легко опустила руку мне на грудь, с какой-то непонятной нежностью. Я поежился — не от одного прикосновения, но еще и от блеска ее глаз. — Тебя терзает жестокий соблазн убить себя; не стану утверждать, что виню тебя. Однако сейчас не время и не место для подобных занятий.

С чего она об этом заговорила? Нужно сменить тему!

— Хорошо выглядишь для своих семи сотен лет.

— В отличие от тебя! — фыркнула она, смерив меня взглядом. Впервые кто-то осмелился шутить о моих ожогах. — Так что, ты думаешь, мне делать с сердцами?

— Думаю… — Я умолк, чтобы ей показалось, будто я старательно обдумываю вопрос, хотя на самом деле собирался с силами для следующего долгого предложения. — Думаю, их следует отдать законным владельцам.

Она широко распахнула глаза, как будто я попал ключом в секретную скважину, и я вдруг испугался, что ошибся кнопкой на приборной панели безумия. Однако столь же быстро внезапное воодушевление сменилось подозрительностью. Она медленно обошла мою кровать и пропела что-то на иностранном языке. «Jube, Domine benedicere».[4] Латынь? Последовала краткая беседа; она говорила в воздух, на непонятном мне языке, а потом ждала неслышных мне ответов. Завершив этот первый воображаемый разговор, она низко поклонилась и отошла к другому краю кровати, где повторила все представление заново. Потом у третьего угла. Каждый разговор завершался так же, как и начинался: «Jube, Domine benedicere». Она вернулась туда, откуда начала обход, но уже не выглядела встревоженной.

— Три Наставника подтвердили мне, что это именно ты. Это ради тебя я довела до совершенства свое последнее сердце!

Сами слова явно вызвали в ней невероятное волнение. Она едва не заплакала, когда добавила:

— Я так долго ждала!

И как раз в этот миг Бэт раздвинула шторы. Она поразилась, обнаружив посетительницу (спустя столько одиноких недель!), но удивление быстро сменилось тревогой — в глазах незнакомки медсестра заметила блеск безумной радости. Потом Бэт осознала, что, хотя на гостье халат, он не того зеленого оттенка, какие выдают посетителям, а более темного, как у пациентов, и что на ней специальный браслет, цветом обозначающий пациента из отделения психиатрии. Бэт, настоящая профессионалка, не стала выгонять гостью сама, а просто вошла к нам, чтобы не оставлять меня с ней наедине. И тут же вызвала санитара — «проводить даму» назад, в психиатрическое отделение.

Я чувствовал, что бояться нечего, да и, честно говоря, приятно было получить эту мини-инъекцию безумия в удушающе-стерильной атмосфере палаты. До появления санитара, у нас было несколько минут; мы с незнакомкой спокойно продолжали разговор, а Бэт внимательно за нами присматривала из дальнего конца комнаты.

Гостья шепнула мне, стараясь, чтобы никто не услышал:

— У нас есть общая знакомая.

— Сомневаюсь.

— Ты видел ее только раз, в толпе. Она не может говорить, — шептала девушка, наклоняясь ближе. — Но ты дал ей знак.

— Какой знак?

— «Ты хотел узнать, откуда у тебя шрам?» — Гостья моя протянула руку к груди, и мне показалось, что она прикоснется к тому же месту, где был и мой шрам, однако она только безуспешно искала пропавший кулон.

Как сумела незнакомка столь точно угадать слова из той записки, что я получил на авиашоу? Ну ладно, я разумный человек, рационалист… Произошло странное совпадение.

Совпадение! И чтобы доказать это, я попытался увести разговор в сторону.

— У меня все тело в шрамах.

— Я говорю не об ожогах. Тот шрам, с которым ты родился, шрам над сердцем.

Но тут появился санитар и стал уговаривать гостью уйти. Бэт помогала, собственным телом теснила ее к дверям.

Голос мой был еще слаб, но я постарался вскрикнуть как можно громче:

— Откуда ты знаешь?

Девушка обернулась ко мне, не обращая внимания на чужие руки, хватавшие ее за локти.

— От таких, как мы, всегда проблемы: мы не умираем по-настоящему.

На этих словах санитар увлек ее прочь из палаты.


Для всего есть логическое объяснение; следовательно, найдется объяснение и тому, что посторонней женщине известно о моем шраме.

Объяснение первое: удачная догадка.

Объяснение второе: меня разыгрывает приятель; кто-то решил развлечься и подослал ко мне актрису в образе душевнобольной пациентки, знающей интимные подробности моей жизни. Недостатки этой гипотезы: а) никогда и никаким приятелям я не рассказывал про случай на аэродроме; б) у меня не осталось друзей, способных на подобные розыгрыши.

Объяснение третье: этой даме нравились порнографические фильмы с моим участием, и она запомнила, что на груди у меня есть шрам. Сей факт прекрасно задокументирован на целлулоидной пленке, поскольку я никогда не увлекался маскирующим макияжем (в нашем деле слишком часто потеешь). Однако в больнице я лежал не под порнопсевдонимом, а под своим настоящим именем, и, учитывая мой внешний вид, никто не смог бы узнать в ожоговом пациенте человека, которым я был когда-то.

Объяснение последнее: гостья обожала мои порнофильмы и с фанатичной увлеченностью разыскала мою ныне не функционирующую кинокомпанию. Кто-то — быть может, сволочь юрист — рассказал ей, что я попал в аварию, и дал адрес больницы. Но если она одержимая поклонница, почему же не упомянула о моей прежней карьере? А если пришла в поисках экранного красавца, почему так радовалась, обнаружив нового меня? И наконец, несмотря на определенные странности в поведении этой женщины, в ней уж точно невозможно было заподозрить любительницу жесткого порно. Уж поверьте, за свою жизнь я извращенцев навидался, в любой толпе на их счет не ошибусь.

Я решил попросту спросить, когда она придет опять — почему-то я точно знал: она придет. Когда я сообщил своим медсестрам, что одобряю дальнейшие визиты дамы из психиатрического отделения, они все странно заулыбались. Должно быть, жалели меня: дескать, бедняжка, даже сумасшедшей посетительнице рад. Но меня это не смущало; я даже попросил Бэт разузнать имя незнакомки. Она отказалась, и тогда я попросил Конни. Конни тоже заявила, что по больничным правилам нельзя разглашать сведения о других пациентах. В ответ я намекнул, что со стороны Конни было бы «очень, очень несправедливо» не помочь мне выяснить имя единственного навестившего меня за столько дней человека. А поскольку Конни больше всего на свете стремилась быть хорошей, вскоре она притащила нужную информацию.

Даму звали Марианн Энгел.


До аварии я был выше ростом. От огня я съежился, ссохся, словно вяленое мясо. Раньше я был строен и прекрасен, точно юный грек образца третьего века нашей эры. За крепкие, спелые полудыни моих ягодиц японские бизнесмены готовы были выложить небольшое состояние. Кожа у меня была мягкая и гладкая, совсем как натуральный шелк, на животе имелись симметричные кубики пресса, а руки отличала красивая лепка и рельефные мускулы. Но главным моим достоинством, моим гербом было лицо. Высокие скулы достойны пера самого Верлена. Глаза — темные и такие глубокие, что спелеологическая экспедиция могла бы затеряться в их глубине на весь день. Один гей когда-то признался, как мечтает поводить лиловым членом по моим губам. Я расхохотался, но про себя счел признание изумительным комплиментом.

После аварии я попытался избавиться от тщеславия и до сих пор с ним борюсь. Я помню прошлое, когда лицо мое было совершенно, когда ветер трепал мои волосы, точно мягкий, пуховый подкрылок у птиц. Помню, как женщины на улицах с улыбками оборачивались мне вослед, представляя, каково было бы завладеть моей красотой хотя бы на один ослепительный миг.

Если вы одолели описание твари, в которую я превратился, примите и описание моей прежней красоты. А после встречи с Марианн Энгел я все острее чувствовал, как много потерял; особенно остро — пустоту между ног.


Она снова одарила меня визитом дней десять спустя — появилась в дверях палаты, закутанная в совершенно средневековый с виду плащ. Нет-нет, я не пытаюсь развлечься за ваш счет; на ней действительно был именно такой наряд. Капюшон спадал на глаза, а те сияли, точно аквамарины на дне шахты. Она поднесла палец к губам, предупреждая, чтобы я не шумел, и украдкой скользнула к моей кровати.

Мне сделалось смешно, но гостья явно пришла ради серьезного дела. Оказавшись подле меня, она быстро задернула шторы, чтобы мы опять могли поговорить в уединении. Напрасное беспокойство, ведь в то время в отделении находились лишь два других пациента, из которых одного увезли на восстановительные процедуры, а другой все равно храпел.

Отгородившись пластиковым барьером, она осмелилась откинуть капюшон — не снять совсем, а лишь убрать с лица, — и я заметил, что синяки под глазами исчезли. Выглядела она гораздо более сосредоточенной, чем в нашу первую встречу, и источала сильный запах табака. Я подивился, как ей удалось прокрасться мимо медсестер. А может, ее специально пропустили? Из того факта, что на ней опять не было положенного посетителям халата, я сделал вывод, что вошла она, не оповещая персонал. Уголки капюшона она придерживала руками, готовая моментально снова скрыть лицо.

— Не хочу, чтобы знали, что я здесь.

— Врачи?

Марианн Энгел кивнула. Я сказал, ей нечего бояться, ведь они хорошие люди.

— Ты многого не знаешь о врачах. — Она достала из-под плаща кожаный шнурок, на котором болтался наконечник стрелы. — Смотри, я забрала свой кулон.

Она сняла шнурок и протянула руку к моей груди, так что острие стрелы волшебным амулетом закачалось прямо у меня над сердцем.

— Можно?

Я не понял, что она хочет, но все равно кивнул. Марианн Энгел опустила руку, сминая кожаный шнурок, и уложила наконечник мне на грудь.

— Что ты чувствуешь?

— Как будто здесь его место.

— Так и есть.

— Откуда ты знаешь про мой шрам на груди?

— Не спеши. Для таких объяснений нужно время… — Она забрала у меня кулон и повесила себе на шею. — А пока можно я расскажу тебе про дракона?


— Когда-то, давным-давно, во Франции, поблизости от реки Сены, жил-был дракон по имени Горгулий. Горгулий был вполне обычным драконом, с зеленой чешуей, длинной шеей, острыми когтями и небольшими крылышками, которые никак бы не сумели удержать тело в полете, но тем не менее удерживали. Как и большинство драконов, Горгулий умел изрыгать огонь, извергать галлоны воды, когтями выдирать деревья прямо с корнем.

Жители соседнего городка, Руана, ненавидели дракона и жили в страхе. Но что они могли поделать? Горгулий намного превосходил их могуществом, и каждый год они приносили ему жертву, надеясь умиротворить. Горгулий предпочитал юных девственниц, как и заведено у драконов, а горожане вечно предлагали ему преступников. В любом случае пожирали людей. Отвратительная ситуация, не правда ли?

Так продолжалось много десятилетий. Наконец, примерно в шестисотом году нашей эры, в городке объявился священник Роман. Он прослышал о Горгулии и захотел одолеть чудище. Если в городе построят церковь, предложил Роман, и если каждый житель согласится пройти обряд крещения, он, Роман, прогонит дракона. Горожане, не будь дураки, сочли сделку выгодной. Что им было терять, кроме дракона?

Итак, Роман отправился к Сене, прихватив с собой колокол, Библию, свечу и крест. Он зажег свечу и установил на земле, потом раскрыл Библию и стал звать Горгулия. Зверь, нисколько не беспокоясь, вылез из пещеры; в конце концов, ведь он был драконом, чего ж ему бояться простого человека? Гость скорее всего окажется лишь свежим мясом.

При появлении дракона Роман зазвонил в колокол, как будто возвещая смерть, и принялся громко читать слова Господа.

От этих звуков дракон как будто развеселился и стал было фыркать дымом, но внезапно понял, что не может изрыгнуть огонь. Легкие его обожгло болью, они словно съежились, лишились воздуха.

Не сумев окатить священника пламенем, Горгулий разинул пасть и бросился на человека. Роман поднял крест и твердой рукой выставил перед зверем. Дракон не мог добраться до Романа, его словно отталкивала невидимая рука. В какую бы сторону ни бросалось чудовище, священник предвосхищал его действия. Горгулий никак не мог приблизиться к своему мучителю. Держа крест в одной руке, а Библию — в другой, Роман все читал, с простой и твердой верой, и каждым словом как стрелой разил драконью чешую, каждой главой словно вгонял в бок твари копье.

За свою долгую жизнь Горгулий никогда не испытывал ничего подобного и теперь попытался отступить. Он вертел головой, однако Роман с помощью креста гнал зверя точно назад.

Загнав дракона в пещеру, священник продолжал безжалостно читать Библию, и вот зверюга, побежденная, рухнула на колени. В завершение действа Роман захлопнул книгу и задул свечу; обряд завершился, тварь была покорена.

Не в силах больше бороться, Горгулий преклонил голову и позволил Роману накинуть себе на шею ризу. Потом священник с помощью креста натуго затянул этот поводок и потащил усмиренного дракона в город.

Всем известно, что дракона можно убить только одним способом — сжечь заживо у столба, что и было проделано. Горгулий кричал в агонии, но горожанам то была сладкая музыка. Он визжал и бился до самого конца, потому что голова ишея у драконов не горят — ведь Горгулий был способен изрыгать огонь и в собственном пламени закалил эти части тела. Наконец чудище издохло. Жители городка были избавлены от ужасного проклятия.

Горожане были людьми благородными и выполнили свою часть уговора. Абсолютно каждый из них покрестился, а затем была построена церковь. На башню водрузили уцелевшую голову Горгулия, и та долгие века служила для острастки всех химер и горгулий.


Марианн Энгел так увлеклась своим рассказом, что я смог внимательнее ее рассмотреть. Глаза ее, нынче голубые, уже не метались по комнате, не высматривали докторов. Она так пристально, так напряженно смотрела на меня, что я даже смутился. Взгляд ее был чувственный и тревожный.

Она не была красавицей в классическом смысле. Зубы чуть мелковаты для такого рта; впрочем, я всегда считал микродонтию весьма сексуальной. Наверное, иным брови ее могли бы показаться чересчур густыми; на самом деле такие мужики просто идиоты. Лишь нос ее не вызвал бы никаких разногласий — заметьте, он не был слишком большим, однако не отличался и тонкостью переносицы. Небольшая горбинка говорила о давнем переломе и, на мой вкус, только придавала Марианн Энгел пикантности. Кое-кто бы указал на слишком широкие ноздри, но любой разумный судья тут же отмел бы этот довод.

Кожа отличалась бледностью, будто Марианн Энгел редко выходила на солнце. Она казалась скорее худощавой, чем полной, хотя под плащом трудно угадать изгибы тела. Ростом она была выше большинства женщин, но не столь высокая, чтобы выбиться за пределы общепринятой нормы.

Можно сказать, приятно высокая. Сколько ей было лет? Сложно определить наверняка, на вид же казалось хорошо за тридцать.

Рассказ давно завершился, а я все рассматривал ее, и она улыбалась в ответ, нисколько на меня не обижаясь. Я спросил первое, что пришло в голову:

— Ты все это сочинила?

— Нет, это старая легенда, — засмеялась Марианн Энгел. — Я не способна сочинять истории, но преуспела в изучении истории. Ты, к примеру, знал, что Жанну д'Арк сожгли в Руане, а пепел бросили в Сену?

— Не знал, нет.

— Мне нравится думать, что тело ее до сих пор часть реки.

Мы еще долго разговаривали на самые разные темы. Потом доктор Эдвардс (я узнал ее шаги) явилась с плановым обходом и раздвинула шторы.

— О! — воскликнула она, удивляясь посетительнице. — Я не вовремя?

Марианн Энгел накинула капюшонибросилась прочь, мимо доктора Эдвардс, и едва незапуталась впластиковых жалюзи. На бегу она обернулась ко мне и прошептала с мольбой:

— Не рассказывай!


Через несколько дней после визита Марианн Энгел Нэн стала использовать электродерм атом для снятия лоскутов моей собственной здоровой кожи и пересадки этих трансплантатов на пораженные участки. Она утверждала, что это значительный шаг к излечению; мне что-то не верилось. Участки здоровей кожи по-прежнему были пронизаны живыми нервами, и каждый сеанс жатвы буквально сдирал с меня шкуру, оставляя за собой открытые раны. Каждому донорскому участку требовалось около двух недель на заживление; только потом процедуру можно было повторять. Я выращивал новую кожу, а ее тут же срезали; я был фермой для дермы, и дерматом работал как молотилка.

Собрав очередной урожай, меня обильно смазывали мазями и не туго бинтовали. Через несколько дней одна из сестер, обычно Бэт, делала первую после процедуры перевязку.

Нэн обычно стояла рядом и проверяла, сколько процентов пересаженной кожи прижилось — «взялось», — и примерно прикидывала, насколько успешно прошел сеанс. Хорошо, когда приживалось восемьдесят пять процентов тканей; от меньшей цифры Нэн принималась недовольно цокать языком. Менее шестидесяти процентов означало, что придется ставить заплатки по новой.

Даже если кожа приживалась, пересаженные ткани, в которых не было сальных желез, страдали от чрезвычайной сухости. «Муравьи в штанах», конечно, клише, но даже оно не дает полного представления о том, что я испытывал. Быть может, лучше сказать, что термиты-дровосеки размахивали крошечной бензопилой, крабы наряжались во власяницы, топали ботинками из стекловолокна или легион крысят бороздил мою кожу плугами с колючей проволокой? Под кожей тараканы в бутсах с шипами и шпорами отплясывали чечетку?

Пожалуй…


* * *


Долгие дни я ждал, когда вернется Марианн Энгел.

Я слишком много думал о ней, не давая себе времени бояться очередной обработки ран или выстраивать планы самоубийства. Когда желудок начинало сводить от боли, я пугался уж не скучаю ли по ней — едва знакомой мне женщине? Желал л и я ее, жаждал ли? Честно — не знаю. Прежде нечто подобное мне доводилось испытывать только тогда, когда иссушался городской кокаиновый трубопровод.

Как выяснилось, фламенко в животе не было вызвано страстным желанием. Мои нервные внутренности вскоре загнали себя в пылающую боль. Кишечник жгло как перцем чили, в заднем проходе звякали кастаньеты. Нэн давила мне на живот и спрашивала, где болит. Я сообщил, что повсюду, черт возьми, гражданская война, как в какой-нибудь Испании, будь она неладна. Вскоре в палату ко мне набились другие доктора, выросли рядами белые халаты (мне на ум пришли поля Фландрии). Медики делали мне УЗИ и рентген и бормотали всякие «интересненько…» и «хммм». (Как бы ни было ему на самом деле интересно, врач никогда, никогда не должен произносить это свое «интересненько…» или хмыкать перед пациентом!) Довольно скоро в результате этих бормотаний выяснилось, что у меня случился острый приступ панкреатита, от чего разрушилась большая часть тканей поджелудочной железы. Некроз поджелудочной железы бывает двух видов: с инфекцией и без. У меня случился некроз с инфекцией. Либо немедленная операция, либо хорошие шансы не выжить. Поэтому доктора сообщили мне, что выбора нет — придется лишиться, и как можно скорее, приличной порции поджелудочной. Почему бы и нет? Я лишь пожал плечами. Через пять часов после постановки диагноза меня вкатили на каталке в операционную, и анестезиолог предложил посчитать от десяти до одного. Я досчитал лишь до шести.

Ожоговым пациентам не подходит обычная анестезия — нам дают кетамин, который часто вызывает галлюцинации.

Наконец-то я дождался галлюцинаций приятных — неожиданного бонуса к испытанию, во всем прочем весьма печальному. Я увидел океан, а рядом со мной стояла симпатичная англичанка… ах, что может быть лучше для обгоревшего страдальца, чем сон о воде?


Очнувшись, я узнал, что мне удалили половину поджелудочной железы. Заодно хирург прихватил горсть соседних кишечных тканей, которые тоже были повреждены. Надо полагать, решил, раз уж я все равно на столе, можно резать по максимуму. Кусок за куском, я становился медицинскими отходами. Кто знает, может быть, однажды доктора зачистят меня до абсолютного ничто.

Марианн Энгел, одетая в темное и мрачное, сидела в кресле в углу палаты и читала. Через несколько секунд, когда мой взгляд сфокусировался, я опознал халат для посетителей. Марианн Энгел заметила, что я пришел в себя, и поспешила ко мне, а обложка ее книги кричала: «Nonornnismoriar».[5]

— Зачем ты пришла? — Я рассчитывал на ответ, способный удовлетворить мое самолюбие.

— Я пришла посмотреть на твои страдания.

— Что?

— Я тебе завидую.

Забудьте о ее душевной болезни: после ожогов невозможно вытерпеть, когда кто-то утверждает, что вам завидует. Сквозь туман анестезии я попытался дать ей самую резкую отповедь. Не помню, что именно я говорил, но уж точно ничего приятного.

Она поняла, как меня задевают ее слова, и попыталась объяснить:

— Я завидую всем, кто страдает, ведь страдания украшают душу! Оки приближают к Христу. Страдальцы — избранные Богом.

— И чего ты себя не подожжешь? — выплюнул я. — Посмотрим, как ты сразу похорошеешь!

— Я слишком слаба, — ответила Марианн Энгел, будто не расслышав сарказма. — Я боюсь не только пламени; я боюсь умереть, не выстрадав до конца.

Наркотик снова затопил меня тьмой. Хорошо, что этот разговор прервался.


Я по-прежнему не знал, чем именно болеет Марианн Энгел, но после ее заявления «страдальцы — это избранные Богом» с приличной долей вероятности предположил шизофрению.

У шизофреников часто бывают очень непростые отношения с религией. Отдельные врачи связывают это с первым приступом болезни: шизофрения чаще всего развивается у людей в возрасте от семнадцати до двадцати пяти, то есть тогда, когда многие впервые начинают осмысливать свои религиозные убеждения. У шизофреников часты приступы обостренного восприятия мира — или откровенного бреда вроде слуховых галлюцинаций, — которые могут заставить их поверить в свою особую избранность. Положение усугубляется еще и тем, что шизофреники подчас с трудом принимают метафоричность религиозной символики.

В основе христианства лежит идея, что Иисус умер за грехи всего человечества: во искупление всех нас. Христа подвергли пыткам и распяли на кресте. Шизофреник, в попытке понять эту историю, может прийти к следующему выводу: Иисус — возлюбленный Сын Господа, Иисус испытал невероятные страдания, следовательно, те, кто переносит самую сильную боль, более остальных любимы Богом.

Издавна и традиционно истинно верующие думали, что страдание приближает человека к Спасителю; впрочем, лучше конкретный пример, чем сухая теория. А посему позвольте рассказать вам о жизни некоего Хайнриха Сузо, немецкого религиозного мистика. Сузо, родившемуся в 1295 году, предстояло сделаться одним из самых важных религиозных деятелей своего времени, а также получить прозвище Min-nesanger («поэт, воспевающий любовь») благодаря поэтичности своих писаний.

В возрасте тринадцати лет Сузо вступил в монастырь доминиканцев в Констанце и, по собственному признанию, абсолютно ничем не проявил себя в первые пять лет религиозной жизни. Однако в восемнадцать лет он испытал внезапное прозрение — столь острое ощущение божественного восторга, что ему показалось, как будто душа отделяется от тела. Он счел случившееся событием такой важности, что именно с него начал свое жизнеописание, «Das Buch von dem Diener».

По мнению одних исследователей, жизнеописание Сузо — это первая автобиография на немецком языке; другие возражают: дескать, вовсе это не автобиография. Есть мнение, что большая часть книги написана некоей Эльсбет Штагель, молодой монахиней из монастыря Тос, любимейшей духовной дочерью Сузо.

Очевидно, она записала многие из бесед с Сузо и использовала их в качестве основы для жизнеописания, без ведома своего духовного отца. Сузо же, обнаружив содеянное, сжег часть рукописи еще прежде, как Господь «повелел» ему сохранить оставшееся. Никому доподлинно не известно, сколько в этой «Жизни» было писано Штагель, а сколько — самим Сузо.

«Жизнь» — захватывающее повествование, богатое удивительными подробностями о видениях, которым сподобился Сузо: Господь показывал ему образы Небес, Ада и Чистилища; души умерших являлись к нему, чтобы поведать о своей после-жизни.

Отличная книга, и написана так волнующе! Но самое поразительное в «Жизни» Сузо (или Штагель) — описания мук, которые он себе причинял.

Будучи приверженцем убеждения, будто телесный комфорт ослабляет дух, Сузо уверял, что не входил в отапливаемый дом целых двадцать пять лет и что не пил воды, пока язык не растрескался от сухости (а потом заживал около года). Сузо ограничивал себя в пище: ел только раз в день и никогда не потреблял мяса, рыбы или яиц, а однажды испытал видение, в котором возжаждал яблока сильнее, чем божественной мудрости, и тогда, чтобы наказать себя, продержался целых два года без фруктов. (Вот интересно: неужели нельзя было просто принять мораль к сведению и продолжить есть реальные — в противоположность метафорически запретным — фрукты?)

В качестве нижнего белья Сузо носил этакие подштанники со ста пятьюдесятью медными гвоздиками, остриями к коже. Поверх надевал власяницу с железной цепью, на которой висел деревянный крест длиной с мужскую руку и вдобавок утыканный тридцатью гвоздями.

Крест был привязан у Сузо между лопаток, и при каждом движении — особенно в коленопреклонении для молитвы — гвозди впивались в плоть, а в раны он затем втирал уксус. Сузо носил этот острый крест восемь лет, пока Бог не вмешался и с помощью видения не запретил это делать.

Сузо даже спал в своих жутких одеждах. Кроватью служила старая деревянная дверь. Укладываясь, он сковывал руки кожаными кольцами, чтобы не дать самому себе отгонять крыс, что ночами грызли его тело. Иногда во сне он разрывал эти оковы, и тогда стал надевать кожаные перчатки, также утыканные острыми медными гвоздиками, которые раздирали ему кожу словно терка для сыра. Сузо поддерживал эти привычки шестнадцать лет, пока в очередном видении Господь не повелел ему выбросить все спальные принадлежности в ближайшую речку.

Однако божественное вмешательство, запретившее Сузо терзать себя по ночам, не принесло ему облегчения — скорее напугало. Некая монахиня справилась о его здоровье, и Сузо ответил, что все очень плохо: ведь он уже месяц не чувствовал боли — а вдруг Господь его совсем забыл?

Сузо понял, что физические муки — лишь начало, ибо они не давали осязаемых доказательств его великой любви к Богу. Он решил исправить дело и однажды вечером распахнул на себе одеяния и заостренным пером вырезал в плоти прямо над сердцем, буквы HIS. (Если для вас это словно греческая грамота, не волнуйтесь: HIS по-гречески аббревиатура имени Христа.) Кровь сочилась из надрезов, однако Сузо уверял, что от радостного экстаза не чувствует боли. Священные буквы остались навсегда, и до конца жизни он тайно носил на груди эту рану; утверждал, что в трудные времена спокойнее, когда знаешь, что само имя Христа движется в такт биению сердца.

Сузо умер в 1366 году, прожив долгую жизнь, которая, надо думать, казалась ему еще длиннее, чем была на самом деле.

По-моему, весьма любопытно, что «просветление» наступило у Сузо в возрасте восемнадцати лет, именно тогда, когда обычно проявляется шизофрения. Шизофренику в Германии четырнадцатого века могло бы достаться и что-нибудь похуже, чем просто религиозная жизнь. В век мистицизма подобные видения не внушали страх — им поклонялись. Если человек избивал себя до полусмерти, это называлось не самоагрессией, а подражанием Христу. Если человеку слышались голоса, это означало прямую связь с Богом.

Впрочем, одно событие в жизни Хайнриха Сузо кажется мне особенно интересным, хотя за бесконечные часы в библиотеках я так и не сумел найти ему подтверждения.

Марианн Энгел утверждала, что когда-то была с ним знакома.


Когда я снова очнулся, Марианн Энгел давно ушла, но оставила на прикроватной тумбочке подарок — маленькую каменную горгулью.

Я покрутил миниатюрную бестию в пальцах. Около шести дюймов высотой, выглядела горгулья точно наполовину очеловеченный пельмень, сваренный до цвета грустной тучи. Существо сидело на корточках, вывалив огромный живот, и опиралось локтями о колени, поддерживая голову трехпалыми руками. Из спины у него торчали короткие и толстые крылья, скорее для виду, чем для полета. Квадратная голова сидела на покатых плечах, совсем как валун на краю обрыва. Огромные глаза таращились из-под неандертальского вида надбровных дуг, рот щерился кривыми зубами. Горгулья словно изо всех сил старалась напустить на себя сердитый вид, хотя и не вполне успешно. У нее было нежное и грустное лицо, какое-то уж слишком человеческое, как у жалкого, заброшенного путника, всю жизнь промаявшегося от одного несчастья до другого и наконец согнувшегося под грузом так и не высказанных слов.

Мое физическое состояние заметно улучшилось за эти послеоперационные дни. Желудок, превратившийся было в мусорный контейнер, снова научился работать, хотя уже и не смог бы нести прежний груз. Правая нога, с покалеченным коленом и разрушенным бедром, тоже стала заживать, и доктора обещали, что вскоре снимут металлическую паутину стержней. С каждым днем мне делалось чуть удобнее в скелетной клетке кровати.

Нэн меня ощупывала и писала краткие пометки в карточке. Она неизменно сохраняла профессионализм, но я все чаще называл ее по имени, вместо того чтобы величать доктором Эдвардс. Не знаю, обижала ли ее подобная фамильярность; впрочем, доктор ни разу меня не одернула. Пожалуй, меня это раззадорило, и, поддавшись любопытству, я спросил, замужем ли она. Она поколебалась, не зная, отвечать ли, и в итоге промолчала.


Кресло возле кровати-скелета пустовало, если не считать посещениями обходы медсестер и Нэн. Один день без Марианн Энгел превратился в два дня без Марианн Энгел, два — в три, в пять дней без Марианн Энгел, которые, в конце концов, сложились в безмарианную неделю. Я хотел расспросить ее о миниатюрной горгулье, зачем она мне ее подарила, что это значит…

Я много читал — в основном детективы и без всякого удовольствия. Мне требовалось чем-то их заменить, поэтому я попросил Нэн одолжить несколько учебников по клинической психологии.

— Наверняка у вас есть что-нибудь по шизофрении, маниакально-депрессивному расстройству, раздвоению личности, что-нибудь такое?

— Я этим не занималась, — ответила Нэн. — И вообще, вам бы следовало читать об ожогах.

Нэн уже принесла кое-какие книги о восстановлении после ожогов, но они так и лежали на столике у кровати. Я их не читал потому, что именно их читать был должен. И мы заключили сделку: за каждую принесенную Нэн книгу по психологии я стану читать одну из книг про ожоги. Нэн сочла это победой и потребовала, чтобы сначала я прочитал одну из ее книг. А уж после ко мне пришел Грегор с охапкой психологических текстов в руках, шурша вельветовыми брюками. Все эти труды он вручил мне и объяснил, что доктор Эдвардс попросила одолжить их из личной библиотеки в его кабинете.

— Но вы же тут еще не спятили, а?

Он так хихикнул, что я заподозрил, не репетировал ли он эту фразу по пути из психиатрического отделения. Я поинтересовался, можно ли психиатрам говорить пациентам такие слова, как «спятил», однако Грегор только смахнул каплю пота со лба клетчатым платком и вместо ответа стал расспрашивать, с чего это меня так интересуют шизофрения и маниакально-депрессивный психоз.

— Не ваше дело, — отозвался я.

Грегор открыл было рот, но лишь улыбнулся и погладил мою крошечную горгулью.

— Симпатичная штучка, — заметил он и пошаркал прочь.


На следующий день ко мне в палату вошла миниатюрная азиатка, на первый взгляд больше похожая на куклу, чем на живую женщину.

Только не спешите думать, будто я пытаюсь утвердить стереотипное представление о том, что все азиатки напоминают фарфоровые статуэтки! Я совсем не такую куклу имел в виду. У этой женщины было круглое лицо, плоский нос и удивительная улыбка. (Я всегда терпеть не мог людей, способных широко улыбаться и при этом не выглядеть идиотами.) Скулы ее были как спелые яблочки, под халатом она носила полосатую рубашку и джинсовый комбинезон и вообще казалась тряпичной детской куклой, только с восточным лицом.

— Привет! Я Саюри Мицумото. Рада с вами познакомиться! — Она сунула мне ладошку и крепко пожала руку.

И даже если я не каждый раз пишу, что она что-то сказала с широченной улыбкой, пожалуйста, отныне принимайте это как данность.

— Что это за имя — Саюри?

— Очень красивое имя! — ответила она с чуть заметным австралийским акцентом. — А теперь садитесь.

Я поинтересовался, с чего она решила, будто я стану слушаться.

— Потому что я ваш новый физиотерапевт, и вы сейчас сядете.

— Вы даже не знаете…

— Я переговорила с доктором Эдвардс. Вы можете сесть! — Саюри выкрикнула это «можете» со странной смесью радости и несомненности. Потом взяла меня под мышки и пошире расставила ноги, чтобы помочь мне выпрямиться. Она предупредила, что от внезапного прилива крови может закружиться голова, а я стал возражать: дескать, не особенно удачная идея.

— Еще какая удачная! — радостно воскликнула Саюри. — Три, два, один… Вверх!

И я поднялся вверх; для куклы Саюри оказалась чересчур сильной. В первую секунду все было нормально, ее руки меня поддерживали. Потом голова закружилась, комната понеслась в странном танце. Саюри поддержала меня сзади.

— Вы замечательно справляетесь! Осторожней… — Она стала опускать меня на кровать и промолвила: — Не так уж плохо было, верно?

— Абсолютно ужасно.

— Кошмар! — Она прикрыла рот ладошкой от притворного ужаса. — Вы и впрямь такой, как говорят! Неужели вам никто не объяснял, что рот ваш — ворота для всяческих несчастий?


Днем я вздремнул, а когда открыл глаза, надо мной стояла Марианн Энгел, и шторы были задернуты. На стуле у кровати висел халат для посетителей; позже я узнал, что Марианн Энгел надела его по дороге в палату с целью утихомирить заметившую ее медсестру, а потом живо сняла. И теперь осталась в уличной одежде: просторной белой рубашке, заправленной в линялые джинсы, под ремень из серебристых дисков. Волосы ее свободно падали на плечи. Лицо было спокойно, глаза сияли — зеленым, определенно зеленым. На правой штанине распластался вышитый дракон.

Наконец-то стало понятно, что я правильно разгадал приятные округлости фигуры Марианн Энгел. Дракон, кажется, был со мной согласен — он заполз наверх от самой лодыжки и обвился вокруг бедра, словно лаская его. Все чешуйки были из цветных блесток; вместо глаз сверкали искусственные рубины. Язык игриво извивался к ягодицам. Когти черными стежками сладко впивались в ногу.

— Мне нравятся твои штаны, — заявил я. — Где ты пропадала?

— Я была занята, — отвечала она. — А штаны мне подарили.

— Кто подарил? Чем занята?

— Джек. — Она подвинула стул ближе к кровати и уселась. — Работала, а потом немножко приболела.

— Так тебе нездоровится? Сочувствую. Кто такой Джек?

— Я уже поправляюсь. Ревнуешь?

— Хорошо. Ты сегодня от врачей не прячешься?

— Не-а. Ревнуешь?

— К Джеку? — Я нетерпеливо фыркнул. — У вас с ним шуры-муры?

— Так далеко я бы не стала заходить. Не хочу говорить об этом.

— О врачах или о Джеке?

— О врачах, — отозвалась Марианн Энгел. — А тебя интересует Джек?

— Разумеется, нет. Личная жизнь на то и личная, верно?

— У нас сложные отношения.

— С Джеком?

— С врачами. — Марианн Энгел побарабанила пальцами по удивленным драконьим глазам. — Хотя доктор Эдвардс, кажется, ничего…

— Ага… Так что, ты выздоровела… чем ты там болела?

— Просто переутомилась. — Она склонила голову набок. — Расскажи мне об аварии!

— Я надрался и сверзился с обрыва.

— Из огня да в полымя…

Я кивнул на статуэтку у кровати.

— Мне понравилась горгулья.

— Это не горгулья. Это гротеск — или химера.

— Хрен редьки не слаще.

— Редьку я не ем, — отозвалась Марианн Энгел. — Но это именно химера. Горгульи — на водостоках.

— Все их называют горгульями.

— Все ошибаются. — Марианн Энгел вытянула из пачки сигарету и, так и не закурив, стала катать между большим и указательным пальцами. — Горгульи отводят воду от стен соборов, чтобы основания не размыло. В Германии их называют «Wasserspeie». Это ты помнишь?

— Что помню?

— Водоплюи. Это буквальный перевод.

— Откуда ты столько знаешь?

— Про химер или языки?

— И то и другое.

— Химер я делаю, — объяснила Марианн Энгел. — А языки — это хобби.

— В каком смысле «делаешь»?

— Я резчица. — Она кивнула на мелкотравчатое чудовище у меня в руке. — Эту я сама сделала.

— Она моему психиатру понравилась.

— Которому из психов?

— Доктору Гнатюку.

— Он лучше большинства остальных. Я слегка удивился.

— Ты его знаешь?

— Я почти всех знаю.

— Расскажи, что ты вырезаешь?

— Я увлеклась, когда смотрела, как ты это делаешь. — Свободной рукой Марианн Энгел теребила шнурок с наконечником стрелы.

— Я не умею.

— Раньше умел.

— Нет, никогда не умел! — сопротивлялся я. — Расскажи, почему тебе нравится вырезать?

— Это искусство вспять. В конце остается меньше, чем было изначально. — Она помолчала. — Очень жаль, что ты не помнишь свою резьбу. У меня есть кое-какие твои работы.

— Какие?

— Мой Morgengabe. — Марианн Энгел пристально смотрела на меня, как будто выжидая, что в мозгу моем появятся несуществующие воспоминания. Ничего не появилось. Марианн Энгел пожала плечами и откинулась на спинку стула. — Джек — мой управляющий.

Знакомый с работы. Хорошо.

— Расскажи мне о нем.

— Пожалуй, оставлю тебя теряться в догадках. — Сегодня она явно была в хорошем настроении. — Хочешь, расскажу историю?

— О чем на этот раз?

— Обо мне. Ведь ты забыл.


Загрузка...