Последнее танго в Одессе (Вера Холодная)

Под небом знойной Аргентины,

Где женщины опасней тины,

Под звуки нежной мандолины

Танцуют там танго…

Там знают огненные страсти,

Там все покорны этой власти,

Там часто по дороге к счастью

Любовь и смерть идут!

Плотный, коротконогий человек с узкими глазами, сидящий на стуле с розовым шелковым сиденьем и неудобной гнутой спинкой, фальшиво напевал себе под нос песенку из модной фильмы[30] «Последнее танго» и мрачно смотрел в окно подвальной комнатенки, сквозь которое была видна только маленькая краюшка этого мира: обрезок тротуара с выщербленными камнями и — редко-редко! — чья-нибудь нога, шагающая мимо. Окошко было такое малехонькое, что вторая нога прохожего мелькнуть просто не успевала, а оттого казалось, будто все одесситы вдруг взяли дурную привычку ходить на одной ноге.

В далекой южной Аргентине,

Где небо южное так сине,

Где женщины, как на картине, —

Там Джо влюбился в Кло…

Чуть зажигался свет вечерний,

Она плясала с ним в таверне

Для пьяной и разгульной черни

Манящее танго!

— Слушай сюда, Джо, то есть Кло, то есть — тьфу! — Моня, — сказал широкоплечий человек с узкими глазами, переставая петь. — Слушай сюда! Моня, смаклеруй мне это дело, и ты не будешь знать беды и нужды никогда в жизни.

Моня Цимбал — тощий и горбоносый сын башмачника Цимбала с Малой Арнаутской улицы — посмотрел на человека с узкими глазами и вздохнул.

Спорить с ним мог только сумасшедший, а Моня не был сумасшедшим. Но все же он не был и мелким бычком, какого торговки на Привозе постыдятся выложить на прилавок, а оставят лежать на дне корзины, среди такой же пучеглазой рыбьей мелочи, в надежде, что попадется же какой-нибудь слепой дурень и купит этих бычков, «мелких, як воши». Моня не был бычком, а потому не мог не возразить.

— Миша, ты знаешь, что я готов сделать твое дело так же охотно, как матрос с «Синопа», который месяц жрал только гнилую солонину, готов пойти покушать орехового мороженого в заведении Кочубея в городском саду, — сказал печально Моня. — И все-таки, Миша, прости меня за эти слова, ты уверен, что хочешь прищемить мошонку Лёше Гришину-Алмазову? Ты хочешь, чтобы потом он снова прошелся турецким маршем по нашей Молдаванке, похлеще, чем в прошлый раз? Ты этого хочешь?

— Я не хочу этого так же, как невеста не хочет прыщей на спине, — сказал человек с узкими глазами, которого звали Миша. — Но душа Гришина-Алмазова черней, чем вороная масть вороного коня. Прищемим мы ему стыдное место или нет, он все равно не отстанет от нашей Молдаванки, пока не насосется крови, как трефная свинья. Но мне надоело сидеть в этом подвале и смотреть божий мир с овчинку. Мы не дадим ему все время ходить с козырей. Хоть раз, да сорвем банк! Мы бросим ему нашего шута[31]. Им будешь ты, Моня.

Человек, которого звали Миша, поднялся со стула и уставил в Моню Цимбала свои узкие глаза. Моне почудилось, что в него вонзилось два узких ножичка: один в правое подреберье, другой — в левое.

— О чем он только думал, этот Лёша Гришин-Алмазов? — всплеснув толстыми, короткопалыми ладонями, спросил человек по имени Миша. — Он хотел дать по морде бедным одесским ворам, получить доброе слово от вертлявого консула Энно, поиметь самую красивую женщину в России в частности и во всей Одессе-маме вообще… Но нельзя ждать от доброго боженьки всего сразу. Что-то Лёше Гришину-Алмазову придется отдать взамен! И он отдаст, потому что так хочу я, Миша Япончик, король Молдаванки. А теперь, Моня, иди! Миша говорит мало, и он уже все сказал. Да и вообще, нужны ли тут слова?..

— Я иду, — обреченно сказал Моня Цимбал. — Я иду, Миша, но помяни мое слово — ты ошибаешься.

— Ошибаются все, даже Бог, — безмятежно сказал Миша, двумя толстыми пальцами (на каждом сидело по два бриллиантовых перстня, рассыпающих снопы искр) берясь за борт своего пиджака. Моня знал, что под мышкой Миша Япончик, король Молдаванки, носит «велодог»[32]. Револьвер был маленький, чтобы не портить оранжевого пиджака в обтяжку, однако из него Миша стрелял так же ловко и стремительно, как авиатор Уточкин делал вираж над Лонжероном на своем лупоглазом курносом самолетике, похожем на стрекозу.

Однако Моня вышел еще быстрее. При этом он успел прихватить из прихожей огромный, шуршащий, окутанный бумагой сверток. От свертка пахло нежно-нежно, сладко-сладко, однако Моня старательно воротил от него свой горбатый нос.

Прикрывая дверь, он услышал, как скрипнул стул с розовым сиденьем и гнутой спинкой под грузным телом короля Молдаванки, а потом раздался безмятежный, фальшивый голос:

Но вот однажды с крошечной эстрады

Ее в Париж увез английский сэр…

В ночных шикарных ресторанах,

На низких бархатных диванах,

С шампанским в узеньких бокалах

Проводит ночи Кло.

Поют о страсти нежно скрипки,

И Кло, сгибая стан свой гибкий

И рассыпая всем улыбки,

Танцует вновь танго…

Моня Цимбал шел по улицам Одессы-мамы, держа сверток на отлете, упрятав нос в воротник хилого пальтеца, уткнув глаза в землю. Впрочем, у Мони, наверное, было четыре глаза, потому что он умудрялся вовремя перебегать на другую сторону улицы, если впереди показывались французские легионеры или сенегальские стрелки, похожие своим обмундированием на оперение ярких тропических птиц. Вот только «птицы» эти были чернокожие.

Иногда сенегальцы вели за собой ослов, которые уже вполне освоились в Одессе, и копыта их не слишком разъезжались на мостовой — не то что в первые дни после высадки войск Антанты!

Пробегая мимо синематографа «Киноуточкино», Моня вынул нос из воротника и посмотрел на огромную афишу. На афише был нарисован коленопреклоненный молодой красавец во фраке и белом жилете. Молодой человек дико таращил глаза на узкий тонкий кинжал (Моня поежился от неприятных, еще не столь далеких воспоминаний), лезвие кинжала было окровавлено, и капли крови капали на тело женщины, лежащей у ног молодого человека.

Лицо ее было отчетливо видно. Это была обворожительная женщина с огромными, трагическими глазами и черными вьющимися волосами. Красавица! При взгляде на нее хотелось зарыдать оттого, что таких женщин увидишь лишь на афишах синематографа, но не встретишь ни на Молдаванке, ни на Большом, а также Малом Фонтане, ни на Дерибасовской улице, ни даже на Французском бульваре, ни в Александровском саду или на Ришельевской лестнице. Однако Моня доподлинно знал, что такая женщина есть на свете! Знали это и те многочисленные одесситы, которые стояли в длинной очереди перед синематографом «Киноуточкино», с вожделением взирая на афишу, объявлявшую о показе модной фильмы «Последнее танго» с участием королевы экрана Веры Холодной.

О, как же она прекрасна, королева экрана Вера Холодная! Ее темно-серые, почти черные глаза с поволокой, ее взгляд чуть исподлобья, ее капризный детский рот, надменные брови, нежный подбородок, ее томные веки и длинные загнутые ресницы, ее изысканные руки в перстнях и браслетах и стройные ножки, которые зритель фильмы «Позабудь про камин, в нем погасли огни» мог видеть обнаженными до самого колена… О, как же все это прекрасно!

В нее были влюблены все: мужчины и женщины. В нее были влюблены и Моня Цимбал, и Миша Япончик, и Лёша Гришин-Алмазов… В нее влюблены красные, белые, зеленые… Вся Россия в нее влюблена! Вся Россия смотрела ее фильмы и пела романсы из этих фильм.

Моня прислушался. Да, ему не померещилось: несколько человек, притопывая, чтобы согреться, напевали песенку, которая была написана популярной певицей Изой Кремер. По этой песенке снята кинокартина «Последнее танго» с Верой Холодной в главной роли, и Моня недавно слышал ее от короля Молдаванки:

Но вот навстречу вышел кто-то стройный…

Он Кло спокойно руку подает.

Партнера Джо из Аргентины знойной

Она в танцоре этом узнает!

Трепещет Кло и плачет вместе с скрипкой.

В тревоге замер шумный зал…

И вот конец! Джо с дьявольской улыбкой

Вонзает в Кло кинжал…

Моня посмотрел на нарисованный кинжал, потом перевел взгляд на безжизненное тело нарисованной красавицы и вздохнул: «Эта дама достойна того, чтобы ей поставить памятник из розового мрамора еще при жизни…»

И пошел дальше.

Он искал «красную шапку». «Красными шапками» в Одессе назывались рассыльные, которые в прежние времена разносили по заказу конфеты, цветы, подарки, любовные послания, поздравления… Раньше их биржа находилась у входа в Пассаж. Теперь-то, в феврале девятнадцатого, после кратковременного господства красных, «красные шапки» были почти все ликвидированы как класс, однако некоторые особи еще водились. Моня слышал, что такую «шапку» вполне можно найти в кафе «Фанкони» на углу Екатерининской улицы.

Там же неподалеку, на Дерибасовской, испокон веков находились цветочные ряды. Однако сейчас, зимой, ряды были пусты: только какая-то унылая старуха чахла над горшком с подмороженной геранью.

Моня миновал опустелые цветочные прилавки и вошел в кафе. При «старом режиме» это было роскошное место с великолепными зеркальными витринами и стеклянными столиками, с бархатными портьерами и разноцветными попугаями в золоченых клетках, однако после того, как красные похозяйничали в городе, от сверкающего великолепия Фанкони мало что осталось. Витрины до сих пор были забраны листами фанеры, а вместо стеклянных столиков стояли самые обыкновенные деревянные. Впрочем, и за ними не было ни единого посетителя, за исключением тощего сутулого старика со следами былого благообразия на лице. На старике было потертое пальто с башлыком, откинутым на плечи, бляха, как у железнодорожного носильщика, а на фуражке — табличка с облупленной надписью: «Рассыльный». Фуражка с галунами была красная, и Моня Цимбал понял, что нашел то, что искал.

Он сделал знак:

— Я имею вам сказать пару слов!

Старик подошел к нему с недоверчивым выражением лица, однако по мере того, как он слушал торопливый Монин шепот, лицо его приобретало восторженное выражение. Он несколько раз приложился носом к свертку, закатил глаза, изображая неземное блаженство, и спросил:

— Лилии? Неужели это лилии?!

Моня не удостоил его ответом. Он расплатился с «красной шапкой» и повернулся, чтобы уйти.

— А письмо для дамы? А карточка? — не унимался рассыльный, игриво подмигивая Моне.

— Все внутри, — буркнул Моня и вышел, придержав дверь для «красной шапки».

Судя по всему, тот давненько не носил цветов, потому что бросился исполнять поручение со всех ног.

Моня не без печали посмотрел ему вслед и вновь упрятал нос в воротник. Он знал, что ему надо возвращаться на Молдаванку, однако, словно против воли, ноги вновь понесли его к синематографу «Киноуточкино».

Очередь желающих посмотреть «Последнее танго» не уменьшилась.

Моня Цимбал смотрел на неправдоподобно красивое лицо умирающей Кло, а сам словно бы видел того чудака-рассыльного, как он бежит до всех ног на Пушкинскую улицу, к гостинице «Бристоль», как по-свойски подмигивает швейцару, как подходит к портье и, сорвав со своей ноши некрасивую оберточную бумагу, открывает роскошный букет белых лилий, сладко, даже приторно благоухающих — невероятно-прекрасный, сказочно-неправдоподобный букет, — и говорит:

— Мадам Вере Холодной от мсье Эмиля Энно!

Моня махнул головой, отгоняя видение, от которого ему стало так тяжело на сердце, словно пуля из «велодога» Миши Япончика, короля Молдаванки, все же пронзила его.

— Ну что вы скажете на это несчастье? — шепнул он беспомощно, чувствуя, что у него начинает щипать глаза. — Это же кошмар! Ай-я-яй!..

Потом он покачал головой и побрел своим путем, бормоча себе под нос невнятно и не в лад:

В далекой знойной Аргентине,

Где небо южное так сине,

Где женщины как на картине,

Про Джо и Кло поют…

Там знают огненные страсти,

Там все покорны этой власти,

Там часто по дороге к счастью

Любовь и смерть идут!..

* * *

Она появилась в Одессе в сентябре — таком солнечном и мягком, что в Черном море еще можно было купаться. Приехала Вера Холодная не сама по себе — с экспедицией кинофирмы Харитонова, на которую работала. В Одессе должны были происходить натурные съемки картины «Княжна Тараканова», а также сниматься фильмы «Цыганка Аза», «Песнь Персии», «Мисс Кетти», «В тисках любви»… Главных героинь всех этих фильм играла Вера Холодная, и когда она появлялась на улицах, одесситы забывали все свои дела и шли за нею, как загипнотизированные.

Да что одесситы! Вся Россия была загипнотизирована ею!

Она была невозможно, неотразимо очаровательна и загадочна. Каждое ее движение было тайной, каждый взгляд из-под низко надвинутой на лоб шляпки заставлял мужское сердце загораться безумной, невероятной надеждой на неземное блаженство, а женское — холодеть от безнадежной зависти и к самой красавице, и к ее славе, и к ее шляпке.

Этих шляпок у Веры Холодной было великое множество (была даже выпущена целая серия открыток — киноактриса в своих чудных шляпках!), и все прелестные, необыкновенные, и женщины мучились, не спали ночами от того, что ни одной из них, даже самой богатой, не дано иметь такие шляпки. И в какой только лавке их продают, какие только модистки их делают?! А между тем Вера Холодная мастерила свои шляпки сама.

Ни на одной женщине платья не сидели так великолепно, как на ней: там, где нужно, плотно прилегая к стройному, но отнюдь не худому телу, и там, где нужно, ниспадая причудливыми складками. Платья Веры Холодной могли бы послужить иллюстрациями для журнала мод. И где только берут такие выкройки?! А между тем Вера Холодная не признавала никаких выкроек: портниха накалывала, натягивала, драпировала ткань прямо на ней, а потом только обрезала и сшивала там, где нужно.

Да что́ платья! Что шляпки! Что ажурные чулочки-паутинки, которые порою можно было увидеть на восхитительных ножках Веры Холодной! Что туфельки последней парижской модели!..

Ни одна женщина не благоухала так, как она. Лишь только актриса входила в комнату, как ноздри у всех присутствующих начинали алчно трепетать, и головы невольно поворачивались на этот сладковато-нежно-горьковатый аромат. И где, в каких только лабораториях алхимиков-парфюмеров изготовляли для нее эти духи?! — а между тем Вера Холодная просто брала духи двух марок — «Роз Жасмино» и «Кеши» — и смешивала их на коже. Вот именно на коже! И в сочетании с ее благоуханной сутью, как сказал один безмерно влюбленный в нее поэт, духи начинали пахнуть особенно, одуряюще, чарующе… Любая другая женщина, которая употребляла бы духи в таком количестве, отталкивала бы окружающих от себя громоздкостью аромата. Любая другая — но не Вера Холодная. У нее все было уместно, все кстати, ей все прощалось, даже этот вязкий, назойливый аромат… Все дело в том, что она была очень чувствительна к запахам, особенно к грубым запахам быта. Ей были антипатичны также некоторые цветы, например, гиацинты, гелиотропы, темно-бордовые розы и даже крупные, тугие осенние хризантемы с их влажным, полынным запахом вызывали у нее легкое удушье и кашель. Но ни от цветов, ни от грубых запахов жизни некуда было деться, именно поэтому она старалась создать между собой и миром ароматическую преграду, опустить эфемерный эфирный занавес, который не заслонял ее красоты, а еще и прибавлял к ней очарования.

Ни у одной женщины не было таких глаз, как у нее! С тех пор как с экрана взглянула на мир Вера Холодная, светлоглазые женщины чувствовали себя ущербными, обделенными судьбой. Глаза красавицы должны быть только черными, и на какие только ухищрения не шли обезумевшие барышни и дамы ради этого! Они чернили верхние веки, а на нижние наводили устрашающие тени театральным гримом, после чего казались призраками, вот только что, несколько минут тому назад, восставшими из могилы. Они мазали ресницы черной тушью так щедро, что с них на щеки и на беленькие блузочки осыпались хлопья, и нежные особы, чудилось, только что выбрались из кочегарки, где либо занимались любовью с истопником, либо подрабатывали на жизнь, собственноручно швыряя уголь в топку. Они капали в глаза беладонну, чтобы зрачки расширялись и зачерняли радужку, и от этого окружающие считали бедных дам кокаинистками и сторонились их. А между тем глаза Веры Холодной вовсе не были черными. Они были дымчато-серыми, порою казались темно-серыми. Впрочем, каждый воспринимал их по-своему. Одна поэтесса, ошалевшая от любви к актрисе (в начале безумного XX века фокусы с однополой любовью были очень даже в моде, как среди женщин, так и среди мужчин), вообще называла ее «капризной девочкой с синевою очей».

Дело, впрочем, было не в цвете глаз. Дело было в их выражении, в умении поглядеть чуточку исподлобья, враз и равнодушно, и пламенно, отчего казалось, будто их заволакивает черный туман. Смотреть в эти колдовские глаза было невыносимо, но при этом хотелось только одного: смотреть в них снова и снова.

Она была не только королева экрана — она была королевой сердец. И, конечно, у женщины с таким неотразимым, колдовским очарованием должна была сложиться невероятная, бурная, роковая судьба!

Жизнь Веры Холодной рассказал всем влюбленный в нее певец Александр Вертинский. Это была не жизнь, а «вечерняя жуткая сказочка»!

Она многих любила и многих бросила. Они целовали ей пальцы… именно не руки, а пальцы! Среди ее любовников были самые экзотические личности: какой-то загадочный негр с лиловой от страсти кожей, и маленький распутный китайчонок Ли, и какой-то португалец с роковым взором, а еще — малаец, сведущий в самых экзотических способах любви. С ними и с маленьким похотливым креольчиком она шлялась по притонам Сан-Франциско, вернее, приезжала туда на авто, закутавшись в манто, которое подавал ей все тот же лиловый негр, при одной мысли о котором дамы и девицы начинали учащенно дышать.

Одни свято верили в «притоны Сан-Франциско». «А может быть, Вертинский тут что-то напутал или немножечко присочинил. Они ведь, поэты, и соврут — недорого возьмут!» — сомневались другие.

Однако все равно — актриса отнюдь не может быть оплотом нравственности. Уж, конечно, Вера Холодная не раз побывала замужем. Среди ее супругов — все знаменитые артисты кино: Витольд Полонский — высокий, утонченный, с капризным лицом любимца женщин; Осип Рунич — записной соблазнитель, перед которым не устоит ни одна, самая добродетельная особа, где уж там актрисе; Иван Мозжухин — с тех пор как он сыграл отца Сергия в экранизации рассказа Толстого, все дамы и барышни были в него смертельно влюблены и нежно называли душкой; актер и режиссер Петр Чардынин — демон, ах, это был сущий демон! Ну и, конечно, Вера Холодная побывала в объятиях и Владимира Максимова, и «огненного дьявола», красавца-кавказца Амо Бек-Назарова, и режиссера Евгения Бауэра, который сделал из нее кинозвезду, и самого владельца киноателье «Ханжонков и К°», что вызвало неистовую ревность его жены Антонины, и кинодельца Дмитрия Харитонова… И когда неожиданно застрелился светский ловелас, сын одесского «чайного короля» Высоцкий, всем было понятно, что он покончил с собой, отвергнутый красавицей-актрисой. А тот же Вертинский?! Уж наверняка и он был одним средь многих. Ведь он называл Веру Холодную своей сероглазочкой, свой золотой ошибкой, цветком из картины Гойя́.

Когда газеты и афиши объявили, что на экраны скоро выйдет фильма «Тернистый путь славы», в которой будет рассказано о жизни обожаемой актрисы, ее поклонники и поклонницы спать не могли от нетерпения. Вот теперь-то они все узнают доподлинно: и про лилового негра, и про экзотические португальско-малайские ласки, и про роковую страсть «огненного дьявола», и про то, кто же, в конце концов, ей теперь целует пальцы…

Увы! Фильма Петра Чардынина, снятая в киноателье Харитонова, хотя и собрала огромные деньги, однако многих разочаровала. Уж очень приземленную жизнь, оказывается, вела Вера Северная (так звали в фильме Веру Холодную)! Ну невозможно, никак невозможно, чтобы она была всего лишь любящей и любимой женой какого-то там бывшего юриста, ныне фронтового поручика, матерью двух дочек, скромницей, свято хранящей супружескую верность, труженицей, которая самоотверженно работала артисткой в синематографе, как другие дамочки работают приказчицами в магазинах и лавках, библиотекаршами в библиотеках, фельдшерицами в больницах. Нет!

Фильме никто не поверил. А между тем в ней все было правдой. И в то же время картина лгала, как всегда лгал своим зрителям синематограф.


Она любила стоять перед зеркалом. В зеркале отражалась редкостная красавица, только внешне похожая на Веру Левченко, «полтавскую галушку», как называла ее мамочка за приятную полноту и любовь покушать. Но если Вера Левченко, которая родилась 5 августа 1893 года в Полтаве, жила там с родителями — Василием Андреевичем, учителем словесности и Екатериной Сергеевной, — потом переехала с ними в Москву, под крылышко овдовевшей бабушки, радовалась рождению сестричек Сони и Нади, плакала над умершим отцом, училась в гимназии Перепелкиной… то эта красавица с печальными глазами жила в зеркале совсем другой жизнью: волшебной, праздничной. Иногда Вере Левченко удавалось к этой жизни прикоснуться.

Как-то раз вместе с подругами-гимназистками Вера попала в Большой театр — и поняла, что именно в этой невероятной стране обитает сероглазая колдунья из зеркала. Вера заболела балетом, умолила родителей отдать ее в училище при Большом, и, что самое изумительное, ее туда приняли — именно за удивительную красоту ее нежного лица. Допустили в царство красавиц, принцесс и фей! Однако стоило строгой бабушке Екатерине Владимировне Слепцовой увидеть свою внучку с голыми ногами, в обтягивающей «рубашонке» и в пышной юбке, которая при малейшем движении колыхалась так, что всё-всё было видно, как она настрого велела забрать Веру из балетной школы. Целый год длились попытки умаслить бабушку, но они оказались напрасны, а поскольку семья Веры от Екатерины Владимировны зависела, пришлось подчиниться.

Вера никак не могла снова освоиться в гимназии… да тут еще ей удалось сходить на гастроли петербургской актрисы Веры Комиссаржевской. Давали трагедию Габриэле д’Аннуцио «Франческа да Римини», и печальная любовная история перевернула Вере душу. Она теперь часами простаивала перед зеркалом и читала той красавице монологи Франчески да Римини. Итальянская пьеса была переведена Валерием Брюсовым и Вячеславом Ивановым нарочно для Комиссаржевской, и, как это часто бывает, довольно обыденный иностранный текст поднялся в переводе до высот истинной поэзии.

«Девочка грезит о театре!» — сокрушалась мама, которая отчаянно боялась, что строгая бабуля опять будет недовольна. Но Вера грезила не о театре, а о волшебной стране, и доводила себя этими грезами, этими стояниями перед зеркалом до истерик и обмороков.

— Ваша девочка чрезмерно впечатлительна, — сказал доктор. — Берегите ее.

Но Вера не хотела беречься. Наоборот — теперь она записалась в гимназический театр и с восторгом играла там трагические роли. Она путала слова, забывала ход действия и не вовремя выходила из-за кулис, мешая другим актерам, но, когда нужно было страдать или умирать на сцене, равных Вере не было. Все — от гимназисток до учительниц — рыдали, глядя на ее очаровательное лицо, искаженное подлинной му́кой, и полные настоящих слез глаза.

Забавно — она была счастлива только тогда, когда ей приходилось изображать несчастье.

Ей было шестнадцать, она мечтала о любви и воображала ее непременно трагической. Разбитое сердце… заломленные руки… Глаза красавицы в зеркале окружили глубокие тени… Поди догадайся, почему: то ли сердце ее уже «рвалось от любви на части», то ли глаза ввалились оттого, что Вера слишком усердно готовилась к выпускным экзаменам?

Судьба обожает выставлять нам препоны на дороге к желанной цели. Но могла ли Вера предположить, что путь ее в волшебную страну окажется загражден счастливой любовью? Что проверкой, искусом ей станет именно то, о чем мечтают все женщины: безмятежное семейное счастье?

На выпускном гимназическом балу, для которого мамочка сшила своей восхитительной дочке платье из дешевенькой, неноской ткани (другая была не по карману), Вера была самой красивой. На ткань никто не смотрел: видели только стройную фигуру, по которой струилось какое-то волшебное одеяние, когда Вера кружилась в вальсе (она танцевала лучше всех… ну да, все-таки она училась при Большом театре!), видели черные кудри, украшенные гирляндой меленьких шелковых цветочков, сиянье чудесных темно-серых глаз, улыбку нежного рта. Много юношеских сердец было разбито в этот вечер, однако Фортуна улыбается смелым! Смелее всех оказался молодой юрист — не бог весть какой красавец, скорее неуклюжий, никакой не танцор, зато говорун! — который что-то беспрестанно рассказывал Вере весь вечер, читал ей стихи… Он, выражаясь по-старинному, оба́ял ее, уговорил, заговорил. Она влюбилась в него если не с первого взгляда, то уж с первого слова — наверняка.

Его звали Владимир Холодный, и спустя полгода, после неприлично быстрого, по мнению родственников, ухаживания, он повел Веру Левченко под венец. Надевая перед зеркалом фату, Вера вдруг обнаружила, что там, в таинственной глубине, чего-то не хватает. Думала-думала и только наутро после брачной ночи, глядя в зеркало на свое томное, но довольное лицо, поняла в чем дело. Та, волшебница, исчезла. Вместо нее осталась просто Вера Холодная, бывшая «полтавская галушка», ныне — счастливая до неприличия мужняя жена. Потом она стала такой же счастливой матерью — родилась дочка Женя. Омрачалось абсолютное счастье только запретом врачей рожать снова. Однако детей хотелось, очень хотелось, поэтому Владимир и Вера удочерили сироту по имени Нонна.

Владимир, кроме занятий юриспруденцией, страстно увлекался автоспортом. Это было модное и весьма экстремальное увлечение: не счесть, сколько раз он попадал в аварии, переворачивался, врезался в какие-то некстати вышедшие на дорогу фонарные столбы и деревья… Владимир также издавал газету «Ауто» — первую в России спортивную газету. Он был лучшим, заботливейшим из мужей, совершенно не «бурбоном», и вовсе не считал, что женщина, выйдя замуж, должна запереться в четырех стенах. Он ничего не имел против того, что Вера начала ходить в знаменитый дом Перцова в Соймоновском проезде, где разместился клуб «Алатр». Его называли «московским Монмартром»: в начале XX века там собиралась богема второй столицы, хотя сначала-то это был всего лишь кружок поклонников оперного певца Леонида Собинова. Впрочем, Владимир немножко беспокоился, когда не мог сопровождать туда свою обворожительную жену. Слишком уж ошалелыми глазами смотрели на нее некоторые мужчины (да и женщины, если на то пошло!), исповедующие свободную любовь и настаивающие на том, что такое понятие, как супружеская верность, устарело как минимум два столетия назад. Поэтому Владимир предпочитал, чтобы Вера уж лучше ходила в синема́. Это было новое, недавно появившееся и очень модное развлечение. Владимир считал его забавным и безобидным. Выдуманные страсти, выдуманные люди… он не видел в этом никакой опасности.


Умный человек сказал в былые времена: кого боги хотят погубить, того они лишают разума!


* * *

Кинематограф. Три скамейки.

Сентиментальная горячка.

Аристократка и богачка

В сетях соперницы-злодейки.

…И в исступленье, как гитана,

Она заламывает руки.

Разлука. Бешеные звуки

Затравленного фортепьяно.

…И по каштановой аллее

Чудовищный мотор несется.

Стрекочет лента, сердце бьется

Тревожнее и веселее…

Гениально описал все это Мандельштам! Случайная музыка случайного тапера, незамысловатый сюжет, угар чувств, сумасшедший ажиотаж, чуть ли не массовый психоз… Вот уж правда — сентиментальная горячка! Пустенькое развлечение полонило миллионы людей куда быстрей, чем, наверное, даже мечтать могли его создатели — братья Люмьеры. Да и не ставили они перед собой такой задачи: снимать игровое кино. Они были документалисты. Однако их последователи пошли далеко — дальше некуда, когда предложили человечеству великолепный заменитель театра, музыки и литературы в одном флаконе. «Кинематограф — забвение», — не без тоски изрек Александр Блок. Забвение реальных бед — правда. Но не это ли дают алкоголь и наркотик? Великий Немой оказался величайшим наркотиком в мире, причем эту «инъекцию» для ума и сердца можно было повторять бесчисленное количество раз — покуда хватало денег на билеты.

Первые фильмы привозили в Россию из-за границы, однако очень скоро появилось и русское игровое и документальное кино. Все начиналось сначала, некому было подсказать, как нужно, как должно быть, первые кинематографисты учились на ошибках — своих и чужих. Никому и в голову не приходило взять да и написать сценарий оригинальной фильмы, как писались пьесы, — просто-напросто составляли некое либретто классического произведения или известной песни, популярного романса. Одной из первых русских кинокартин стала «Понизовская вольница», которая сводилась, собственно говоря, к тому, как Стенька Разин, обеспокоенный, что его черти приуныли, мощным взмахом поднимает красавицу-княжну — и…

И далее по тексту.

Спустя некоторое время в киноателье «Тимана и Рейнгарда» начали снимать «Русскую золотую серию»: первую экранизацию классики. Впрочем, экранизация — это слишком громко сказано. Скорее, это был набор иллюстраций на темы «Грозы», «Бесприданницы», «Обрыва», «Преступления и наказания» и прочих произведений с участием самых популярных театральных артистов и даже певцов. Среди них были Екатерина Рощина-Инсарова, Вера Пашенная, Петр Оленев и другие (не удержался от съемок даже Федор Иванович Шаляпин!). Актеры воспринимали синематограф как разновидность рекламы: никогда не вредно напомнить о себе зрителю.

Увы! Уже тогда, на заре синема́, стало ясно: даже блистательный театральный актер может провально смотреться на экране. Новой музе требовались новые служители.

Они уже появились на Западе: Аста Нильсен, сестры Гиш, Рудольфо Валентино… И вот-вот должны были они появиться и в России!

В 1914 году началась мировая война. Однако если кто-то думал, что людям станет не до развлечений, то он сильно ошибался.


Как-то раз помощник Владимира Гардина, ведущего режиссера «Тимана и Рейнгарда», посмотрел в окно и, поправив пенсне, сказал:

— Мать честная… какая потрясающая красавица переходит дорогу! Держу пари, она идет к нам и хочет, чтобы мы ей дали роль.

Гардин хмыкнул. Держать пари в этой ситуации мог только полный дурак. Все красавицы, которые с некоторых пор появлялись на Тверской-Ямской близ Александровского вокзала, держали путь именно в киноателье и мечтали получить роль, чтобы сняться в очередной фильме. Беда только, что практически все уходили обратно несолоно хлебавши.

— Блондинка или брюнетка? — спросил Гардин от нечего делать.

— Брюнетка, — ответил помощник. — Да какая!..

Женщина вошла в кабинет, и Гардин даже присвистнул — она и в самом деле оказалась редкостной красавицей. И имя у нее было весьма подходящее для звезды экрана — Вера Холодная. Даже псевдоним придумывать не надо. Гардин не устоял перед магией ее поразительных глаз и восхитительного имени и дал ей крошечную роль итальянки-горничной в «Анне Карениной». Строго говоря, такой роли сначала не предусматривалось, но уж больно хороша оказалась эта Вера Холодная.

— Боже, какая красавица! — сказал Тиман (один из двух китов, на которых держалось киноателье), посмотрев пробу. — Но она никакая не актриса. Только и умеет, что глазами водить из стороны в сторону. Не спорю, она делает это хорошо. Однако нам нужны не красавицы, а актрисы! Пусть убирается.

— Милая деточка, — передал добродушный Гардин неудачливой дебютантке смягченный вариант мнения дирекции, — с вашими глазками вы станете кем угодно, только не киноактрисой. А впрочем, можете попытать счастья у Ханжонкова. Видите ли, Тиману нужны актрисы, а Бауэру нужны красавицы… Так что желаю удачи!

И обворожительная молодая дама со звучной и вполне кинематографической фамилией отправилась в поисках удачи к Евгению Францевичу Бауэру, ведущему режиссеру киноателье «Ханжонков и К°», самой преуспевающей русской кинофабрики.

Гардин очень точно определил сущность этого режиссера: Бауэр был поклонник красоты и сущий эстет. Он всю жизнь работал художником-декоратором, что не могло не наложить отпечаток на его творчество. Бауэр воспринимал актера прежде всего как великолепно одетый манекен, движущийся в созданных им несусветно красивых декорациях, среди тщательно отмеренных полутеней и до микрона выверенных лучей света. Красота актера должна была гармонировать с красиво выстроенным кадром и ценилась Бауэром выше игры. Обиженные театральные артисты злословили: Бауэр-де любит вещи больше, чем людей! Так оно и было — он четко сформулировал свое творческое кредо: «Сперва красота, а уж потом правда».

Ну и что тут плохого? Ведь именно такой режиссер и нужен был Вере Холодной, которая, увы, и в самом деле ничего не умела, кроме как «водить глазами из стороны в сторону». Но делала она это не просто хорошо, а так, что сердце замирало: красиво-прекрасиво…

После первой же пробы к фильму «Песнь торжествующей любви» (по мотивам рассказа Тургенева) с Верой Холодной был подписан договор. Она еще не вполне осознавала, что появилась в киноателье как раз в то время, когда Бауэр уже отчаялся найти приму для новой фильмы. И вот она сама пришла к нему, точно с неба упала. Бауэр был не меньше поражен удачей, чем новая актриса!

Вера в полуобморочном состоянии побрела домой. Как же так?! Как же это могло произойти? Причем после двух неудачных попыток (еще до того, как побывать у Гардина, она пробовалась на кинофабрике «В.Г. Талдыкин и К°», но и там дело кончилось ничем). Вообще-то и пошла она в киноателье только потому, что ей было нечем заняться и было отчаянно тоскливо без мужа, который добровольцем ушел на фронт. Да и денег не хватало, а в кино, как говорят, недурно платят. Она даже не слишком удивилась, когда ее отшили у Талдыкина и Тимана, и вдруг…

Да неужели она, «полтавская галушка», верная жена бывшего юриста, ныне вольноопределяющегося[33] поручика Володи Холодного, милая мамочка двух малышек, сделается кинематографической актрисой? Такой же, как обожаемая ею Аста Нильсен? Фильма «Бездна» с ее участием свела Веру с ума и заставила желать невозможного. А теперь… Неужели она будет сниматься в одной фильме с Витольдом Полонским и Осипом Руничем, этими роковыми мужчинами?!

Дома Вера первым делом подбежала к зеркалу. И… и даже отпрянула, не обнаружив давно знакомого, такого привычного лица. В зеркале не было никакой «галушки», никакой верной жены, никакой милой мамочки. Там не было даже той загадочной красавицы из неведомой волшебной страны! Там была… там была Валерия. Та самая Валерия, героиня будущей фильмы «Песнь торжествующей любви», о которой ей рассказал Бауэр и о которой Тургенев писал: «Всякому, кому только не встречалась Валерия, она внушала чувство невольного удивления и столь же невольного, нежного уважения: так скромна была ее осанка, так мало, казалось, сознавала она сама силу своих прелестей. Иные, правда, находили ее несколько бледной; взгляд ее глаз, почти всегда опущенных, выражал некоторую застенчивость и даже боязливость; ее губы улыбались редко — и то слегка; голос ее едва ли кто слышал…»

Бауэр влюбился в новую актрису с первого взгляда и не намерен был расставаться с ней. Он хотел теперь только одного: как можно дольше наслаждаться ее красотой и владеть ею… нет, не физически — владеть не обладательницей этой красоты, а ее духом, ее кинематографическим образом. Бауэр стал для Веры идеальным режиссером, а она для него — идеальной актрисой, которая слушалась его рабски.

Недоброжелатели и завистники (их было у Веры Холодной ничуть не меньше, чем поклонников!) злословили, что она никакая не артистка, что без указания Бауэра она рукой шевельнуть не смеет (и не умеет!), распространяли анекдоты о том, как Бауэр учит ее принимать соблазнительные позы, закатывать глаза, прижимать руки к сердцу…

Во всем этом верно только одно: для «диктатора и тирана» Евгения Бауэра исполнительский талант и в самом деле не имел никакого значения. Но цель оправдывает средства, и не суть важно, какими из этих средств он смог не только максимально раскрыть красоту Веры Холодной, но и научить ее использовать свою красоту для наилучшей передачи эмоций.

Бауэр был так восхищен Верой, что сразу же по окончании съемок «Песни торжествующей любви», не дожидаясь даже выхода фильмы на экран, стал снимать новую звезду во второй картине, вместе с актерами Вырубовым и Агазаровым. То была типичная «салонная мелодрама» — из числа тех, от которых более всего шалели зрители.

Фильма называлась «Пламя неба» — о том, как богатый вдовец по фамилии Ронов женился на молоденькой курсистке Тане, а она возьми да и влюбись в его сына Леонида, который, конечно же, отвечал ей взаимностью. Как-то раз во время грозы молодые люди оказались в сторожке лесника и не смогли удержаться, чтобы не броситься друг другу в объятия. Однако в этот самый миг грянул гром, сверкнула молния — и «пламя неба» испепелило бедных влюбленных еще до того, как они успели не только согрешить, но даже и поцеловаться…

«Пламя неба» принесло Вере Холодной первый успех, ну а «Песнь торжествующей любви», вышедшая на экраны спустя две недели, сделала этот успех исключительным.

Сама Вера себя в качестве кинодивы еще не воспринимала. Оделась как можно проще, надвинула поглубже на лоб самую скромненькую шапочку и, подхватив сестру Соню под руку, пошла «смотреть Холодную» в ближайший синематограф. И тут увидела, что делает с людьми ее тень, ее отражение, ее новое воплощение. На экран смотрели с молитвенным, восхищенным выражением, повинуясь мановению руки этой тени… Да что руки — повинуясь одному ее взгляду, люди начинали рыдать или улыбаться!

И Верочка моментально заболела «звездной болезнью». Она вспомнила свои «достижения» в гимназическом театре, помножила их на ослепительную популярность, которая теперь обрушилась на нее… и ответила согласием на предложение киноателье Ермольева сняться в фильме «Дети Ванюшина» по известной пьесе.

Сняться-то она снялась, однако вслед за первым просмотром немедленно вычеркнула эту роль и этот период своей жизни из памяти. Самоуверенность едва не погубила ее кинокарьеру: увы, без Бауэра с его декоративным кадром и поистине стоическим терпением Вера Холодная была пока еще совершеннейшим нулем…

Бауэр, тяжело переживавший кратковременную измену своей звезды — так безумно влюбленный, заботливый муж переживал бы кратковременное увлечение взбалмошной женушки, — принял ее обратно с распростертыми объятиями, охотно простил (ну разве можно было не простить, когда эти дивные глаза смотрели на него, медленно наливаясь слезами, и вот уже одна слеза покатилась по лилейной щеке… ну разве могло мужское сердце не растрогаться?!) и радостно принялся снимать снова, и опять, и еще… Так что за первые два года работы в кино она появилась на экране в тринадцати картинах. Как правило, Бауэр снимал именно мелодрамы: Вера Холодная была повелительницей разбитых сердец!

А между тем из зеркала смотрели на Веру все новые и новые красавицы. Они сменяли друг друга со скоростью необыкновенной (уж больно споро снимали в то время кинокартины!), и были враз похожи и непохожи одна на другую, подобно тому, как были похожи и в то же время непохожи героини фильм, в которых пришлось сыграть новой звезде русского кино Вере Холодной.

Сначала это была Мария Николаевна Торопова из картины «Дети века»: скромненькая и чуточку скучноватая «мужняя жена»… совершенно такая, какой была сама Вера до того, как стала сниматься. Но однажды в Марью Николаевну до смерти влюбился богач и роковой мужчина Лебедев и начал ее страстно домогаться. Марья Николаевна блюла свою супружескую верность из последних сил, однако коварный соблазнитель не отступал. Ему помогала подруга Марьи Николаевны — Лидия Верховская. И вот свершилось падение… Вдобавок ко всему интригами той же Лидии Торопов, муж Марьи Николаевны, был уволен со службы. И жизни «с этим неудачником» она предпочла шикарную любовь Лебедева. Она сбежала из дому, забрала ребенка. Поняв, что покинут, брошен, Торопов застрелился… и тут-то Марью Николаевну настигло раскаяние. Муки совести, страдания преступной жены, которая понимает, что стала причиной смерти чудесного, доброго, обожавшего ее человека, а взамен получила только звон монет, — о, эти страдания были изображены Верой Холодной так, что у зрителей разрывались сердца от сочувствия к падшей жене. А Бауэр, со своей стороны, сделал все, чтобы восхитительно красиво снять всю обстановку, сопутствующую ее падению: прогулки по реке на лодках, цыганский хор, роскошную сервировку ресторанных столов, пышные, манящие негой ложа в роскошном будуаре…

Вот теперь слава поистине настигла Веру Холодную. За ней гонялись репортеры, поклонники узнавали ее на улице. Популярности поспособствовали и серии открыток с ее изображением, на которых предприимчивые издатели делали хорошие деньги. Да уж, узреть такую красоту в нижнем белье или в мужском костюме… это будоражило воображение!

Конечно, никакой порнухи тут не было — присутствовал именно тот налет фривольности, который необходим, чтобы возбудить интерес к актрисе, а значит, и к фильмам, в которых она будет играть. Само собой, открытки были рассчитаны не только на мужчин, но прежде всего на женщин-покупательниц: ведь именно женщины — приказчицы, курсистки, конторщицы, гимназистки, пишбарышни[34], телефонистки, горничные — составляли большинство в зрительных залах. Сказки о красивой любви украшали их будни и поэтизировали прозу жизни! Для этих зрительниц Вера Холодная стала законодательницей мод. У нее был бесподобный вкус, и открытки — она в мехах, она в нарядных туалетах, в цыганских нарядах, в открытых вечерних платьях и, конечно, в своих обворожительных шляпках, она в ролях из фильм — продавались нарасхват…

Особенно часто ее снимали в ослепительном платье, сшитом для фильмы «Миражи»: тончайший тюль на кремовом чехле, все платье в гирляндах крошечных желтоватых розочек…

Вера так увлеклась новой работой и новой жизнью, что теперь почти не появлялась дома. Бауэр готовился снимать две новые фильмы. И тут — в августе 1915 года — пришла ужасная весть: муж Веры, Владимир, ранен под Варшавой, лежит в госпитале, состояние очень тяжелое, на выздоровление не надеются…

Веру только и видели в Москве! Бауэр — совершенно как недалекий супруг, который узнает об измене жены последним, — последним узнал, что его звезда покинула Москву и правдами и неправдами пробирается на Варшавский фронт. И она пробралась! Как это удалось Вере — одному богу известно. И ей самой, конечно… Ну, все же она кое-чему успела научиться в кино, и прежде всего, как использовать свою невероятную красоту, свой чарующий взгляд так, чтобы, во-первых, все оказывали ей содействие в пути, а во-вторых, чтобы унять ревность Володи, который, очнувшись и узнав, что жена снимается в кино, едва снова не впал в кому.

Обошлось. Уже спустя час он уверился, что Вера любит его по-прежнему, что он — единственный мужчина в ее жизни, что на съемках она целуется с партнерами сквозь стеклянную перегородку, а в «пошлых сценах» ее экранные любовники сжимают в объятиях манекен, одетый точь-в-точь как она. Впрочем, с другой стороны, не люби Верочка мужа, разве примчалась бы она к нему в госпиталь, разве стала бы выхаживать раненого с такой преданностью и самоотверженностью? И он в самом деле оставался единственным мужчиной в ее жизни… во всяком случае, пока.

Наконец Владимир поправился настолько, что мог выдержать переезд в Москву. Он был порадован наградой — офицерским Георгиевским крестом и шпагой с золотым эфесом — и ошарашен вестью: Вера должна немедленно уезжать на съемки. И вообще…

И вообще, Веры почти никогда нету дома. Вере некогда. У нее то благотворительный базар, то съемки, то выступление в госпитале, то репетиция, то снова съемки, то съемки опять, и всегда, всегда, всегда…

Жизнь в их доме теперь подчинилась работе Веры. Ее сестра Соня частенько жаловалась подружкам:

— Наша гостиная — просто филиал киностудии. У нас в доме беспрестанно идут репетиции! С утра до вечера аккорды фортепиано, споры о ролях и их исполнении, примерки новых платьев для киносъемок. Когда ни войдешь в гостиную, Вера вечно позирует перед трюмо, отрабатывает внешнюю систему жестов или немые этюды. А когда в гостиной все утихает, нужно ходить на цыпочках, так как Вера с партнером обдумывают роль. Не помню дня, чтобы она отдыхала. Знали бы вы, как нам надоел этот хаос!

Подружки смотрели на Соню как на сумасшедшую: жить среди такого праздника и быть недовольной?! А между тем выносить все это было и в самом деле достаточно тяжело не только родственникам, но и мужу Веры. Он понял теперь, что нужно ревновать не к Бауэру, Мозжухину, Руничу и иже с ними. Это всё чепуха, не стоящая внимания. Следует умирать от ревности к всевластному любовнику по имени Великий Немой, ибо жизнь Веры была отныне подчинена рабскому служению этому господину.

В октябре 1915 года Владимир Холодный вернулся на фронт, прервав отпуск досрочно.

Вера плакала, провожая его. Она любила мужа по-прежнему, но… сама она уже не в силах была сделаться прежней! Она жила другой жизнью, в другом мире — в своем, волшебном мире, и вернуться к «полтавской галушке» не могла и не хотела.

А между тем в зеркале сменялись все новые лица!

Вот Марианна (картина «Миражи») — скромная красавица, в которую платонически влюбился старый миллионер Дымов, но отнюдь не платонически — его сын. Эта страсть взаимна… Старик оставил Марианне все свое состояние, и она немедленно упала в объятия молодого обольстителя, бросив своего бедного жениха и позабыв про родных. Впрочем, Дымов оказался достаточно ловок, чтобы выманить у Марианны все деньги и покинуть ее. Написав родным прощальное письмо, Марианна застрелилась… напоследок до дрожи поразив зрителей взглядом своих расширенных, остановившихся, полных страдания глаз.

Вот Ната Хромова («Жизнь за жизнь») — воспитанница миллионерши. Она росла вместе с родной дочерью госпожи Хромовой, однако удалась красивее и интереснее ее. Именно в Нату влюбился князь Бартинский, однако резко остыл, узнав, что все деньги Хромовой завещаны другой девушке — Мусе. Обе по уши влюблены в Бартинского, но он достался Мусе. А Ната вышла за коммерсанта Журова — небогатого, зато беззаветно влюбленного в нее. Но беда в том, что Ната и Бартинский не могут справиться со страстью, которая влечет их друг к другу. Они стали любовниками. Об этом узнала госпожа Хромова и в пылу ссоры застрелила зятя, изобразив дело так, словно он покончил с собой… Муся рыдает над его телом, а Ната вынуждена стоять в стороне, не смея дать волю своему горю… В этой фильме вместе с Верой Холодной играла знаменитая актриса МХАТа Людмила Коренева, исполнившая роль Муси. Да, игра ее волновала, восхищала, трогала, но рыдали зрители о другой судьбе, запоминали другую красавицу, которая не играла, а жила на экране, открыв преображение своей души, прошедшей путь от полудетской невинности к упоению тайным грехом…

И еще отражались в зеркале Аня Поспелова («Лунная красавица») с роковой страстью к автогонкам; светская красавица Галина из «Огненного дьявола»; актриса-колдунья Лия Ванда («В мире должна царить красота»)…

Демоническая обольстительница Лия завораживала зрителей одним своим появлением — совершенно то же делала теперь и Вера Холодная! С нею снимались актеры, каждый из которых был явлением в мире кинематографии и стал затем легендой синема́: Полонский, Рунич, Мозжухин. Однако эти герои девичьих (а также дамских) грешных снов, эти «сокрушители мещанских добродетелей», выражаясь словами некоего кинокритика, эти писаные красавцы и великолепные актеры соглашались на любые роли, порою второстепенные, лишь бы появиться в одной фильме с Верой Холодной, которая не могла порою и двух слов связать без посторонней помощи, но стоило ей только взглянуть исподлобья своими туманными глазами, как весь мир покорно падал к ее ногам.

А вот, кстати, насчет «связать двух слов».

Особенность служения Великому Немому состояла именно в том, что у актеров не было заранее написанных ролей. За них говорили лица и жесты. Ну и глаза, конечно.

Забавная история случилась на съемках фильмы «Огненный дьявол», где партнером Веры Холодной был Амо Бек-Назаров, игравший ревнивого князя-кавказца. Ставила этот фильм Антонина Ханжонкова, жена знаменитого директора киноателье Александра Алексеевича Ханжонкова. Можно сказать, что она была первой женщиной, попробовавшей силы в кинорежиссуре, — в основном потому, что ей не давали покоя лавры Евгения Бауэра. Сценарий, который она выбрала для дебюта, казался дурацким даже актерам того времени, привыкшим играть бог весть какие ходульные роли. Однако Антонина была дамой суровой, и спорить с ней не решались: себе дороже выйдет!

Согласно сюжету, страстный князь похитил даму своего сердца и нес ее на руках к саням. Двигался Бек-Назаров чуть ли не по колено в снегу, а Вера Холодная отнюдь не была худышкой (худышки в те блаженные времена просто не котировались!). К тому же она бессильно обвисла на его руках, как бы в полуобмороке, изредка приходя в себя и принимаясь чуть слышно звать на помощь. При этом с отчаянным, страдальческим выражением лица говорила пыхтящему от натуги «князю»:

— Бедненький! Мне вас так жалко! Большей чепухи Антонина, конечно, не могла придумать!

От смеха Бек-Назаров покачнулся, оступился — и рухнул в снег, выронив свою драгоценную ношу.

«Ноша» упала великолепно, провалившись разом и в сугроб, и в глубокий обморок. Губы ее мучительно кривились, и Бек-Назаров, испуганно наклонившийся к ней, вдруг услышал:

— И прекрасно! Так Антонине и надо. Пусть придумает что-нибудь поумнее!

— Отлично! — закричала в это время Антонина Ханжонкова. — Очень выразительно! Ну, что же вы стали? Поднимайте ее, несите дальше!

Бек-Назаров выхватил Веру Холодную из сугроба, пока она окончательно не заледенела, и понес дальше. Ее голова теперь лежала на его плече, и Вера беспрестанно шептала партнеру на ухо всякие смешные колкости в адрес нелюбимой ими обоими Антонины. Он с трудом удерживался от смеха, однако на экране это выглядело восторгом человека, добившегося наконец-то своего…

Добравшись до саней, Вера и Бек-Назаров услышали от режиссера, что сцена проведена с блеском! И, главное, все посторонние звуки остались за кадром…

Забавная история. Однако Вере Холодной случалось и вполне серьезно высказываться относительно выразительных возможностей Великого Немого: «Слова — это дивно звучащие струны человеческой души, говор цепи чувств, переживаний… Слова — это высшее, что даровано человеку. Но есть в жизни нечто, где слово бессильно, бывают моменты в жизни человека, не передаваемые словами, там молчание красноречивее слов. Немые страдания глубже, тягостнее… Молчаливая радость бурливее, порывнее… Чувствовать и не говорить… Страдать без слов, когда сердце рвется… Трепетать, охваченной порывом счастья… И не высказать это словами, криком, этот язык молчания, язык чувств самой души — как он велик, необъятен! Это — Великий Немой. Радуясь и страдая, в слезах и смехе, он мне дорог, понятен в своей глубине и силе, за это я люблю его, Немого и Великого».

Помните, как Тургенев описывает в «Дворянском гнезде» встречу Лаврецкого с Лизой в монастыре? «Перебираясь с клироса на клирос, она прошла близко мимо него, прошла ровной, торопливо-смиренной походкой монахини — и не взглянула на него; только ресницы обращенного к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое исхудалое лицо — и пальцы сжатых рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг к другу. Что подумали, что почувствовали оба? Кто узнает? Кто скажет? Есть такие мгновения в жизни, такие чувства… На них можно только указать — и пройти мимо».

Указать — и пройти мимо…

В этих словах, в этом описании, от которого сжимается горло, вся сущность «сентиментальной горячки» немого кино, вся сущность ролей, сыгранных — или прожитых? — Верой Холодной. Она всегда, всю жизнь жила мечтами, вот и нашла себя в искусстве, которого, можно сказать, еще не существовало, обрела себя в самом нереальном из миров.

Да, Вера Холодная была типичной актрисой кино, и хотя сам Станиславский приглашал ее сыграть Катерину в «Грозе», у нее хватило ума отказаться. В ее отказе от реальной театральной роли, между прочим, кроется объяснение к загадке, которая не давала покоя многим поклонникам Веры Холодной и которая заставила их разочароваться в фильме «Тернистый путь славы». Ну не было, не было у нее любовников: ни лиловых негров, ни огненных дьяволов! Владимир оставался единственным мужчиной в ее жизни… реальным мужчиной. Вера Холодная (в самом деле, что за магия в сочетании этих двух слов! — имя без фамилии кажется сухим, бесстрастным, фамилия без имени чуть ли не карикатурной, а вместе они напоминают о таинственной бледности и черном тумане, исторгаемом ее очами) своей жизнью опровергала утверждение о том, что творческому человеку необходимо состояние перманентной влюбленности, которое снова и снова вдохновляет его искусство. Что характерно, ее партнеры действительно были в нее безумно, безнадежно, страстно, бешено, отчаянно влюблены. Все, как один. Она… не любила никого из них. Зачем?! Зачем, если она была влюблена во всех разах в том мире теней, а может быть, света, который был ей дороже реальной жизни?

Да, но тогда получается, что все-таки ей необходимо было состояние влюбленности — как и всякому человеку искусства?

Ну, пусть так.

Главное, чтобы это шло на пользу искусству, в конце концов!

Судя по всему, шло.

«Успех картины был исключительный, и, хотя входная плата была чрезмерно повышена, кинотеатр за шесть дней демонстрации не смог вместить всех желающих. Уже много лет не приходилось нам видеть ничего подобного. Публика заполнила фойе и вход, выстраивалась несколькими очередями протяжением в пол-улицы и дожидалась получения билетов, несмотря на дождь и ненастье. Здесь сказалось, насколько все любят В. Холодную… Игра ее непревзойденная — она создавала в зрительном зале особую атмосферу. По окончании приходилось видеть влажные глаза…»

Это слова из рецензии на фильму «У камина», хотя их вполне можно отнести ко всем другим работам Веры Холодной — и не ошибиться. Однако эта картина знаменовала новый этап творчества актрисы: теперь она превратилась в истинного кумира публики и могла с полным правом именоваться королевой экрана. Бесхитростная и грустная история падения красавицы и скромницы (любимое амплуа Веры Холодной, в котором она как бы изображала себя) Лидии Ланиной, которая, словно бы в каком-то затмении, поддавшись минуте, стала любовницей князя Пещерского, а потом призналась в своем грехе мужу и от раскаяния покончила с собой, — эта история потрясла Россию. Газеты сообщали: «Как на исключительное явление в кинематографии следует указать, что в Одессе картина демонстрировалась непременно в продолжение 90 дней, а в Харькове — сто дней, причем крупнейший в Харькове кинотеатр «Ампир» четыре раза возобновлял постановки ее, все время по повышенным ценам, и все время были «шаляпинские» очереди».

А между тем в титрах этой картины появились очень существенные изменения. Она была снята уже не Бауэром и не у Ханжонкова. В 1916 году все актеры некогда знаменитого киноателье перешли на новую, только что открывшуюся кинофабрику Дмитрия Ивановича Харитонова.

Этот год стал годом настоящего кинобума (выпущено пятьсот фильм, а на каждый проданный театральный билет приходилось самое малое десять билетов в синематограф!), и промышленники стали понимать, что кино стало отраслью, где можно делать баснословные деньги. Одним из первых смекнул это Дмитрий Иванович Харитонов, владелец больших синематографов «Аполло» и «Ампир» в Харькове. Он выстроил кинопавильон в Москве, на улице Лесной, и принялся приглашать на работу к себе ведущих актеров и режиссеров, обещая им полную свободу творчества и баснословные гонорары.

Подброшены были именно те две приманки, о которых испокон веков мечтает всякий писатель, художник, музыкант и актер. Раньше других захватил наживку Петр Чардынин, бывший вторым режиссером у Бауэра. Он хотел снимать и сниматься сам — и получил такую возможность у Харитонова. Вслед за ним потянулись другие… Последней пришла Вера Холодная, после чего была удостоена заголовка в газетах: «Харитонов купил Веру Холодную!»

Почему-то все очень удивились: оказывается, людей искусства интересуют деньги! Оказывается, киноактеры не питаются воздухом!

Владимир Холодный по-прежнему был на фронте, так что Вера практически одна зарабатывала для семьи: ну что такое жалованье фронтовика… Естественно, что ее интересовали деньги! К тому же она кое-чему научилась — она выросла как актриса, ей стало уже неинтересно, по ее же собственным словам, «быть обезьянкой, повторяющей указку режиссера». Бауэр был диктатором, а теперь стал настоящим тираном. Чардынин же, без памяти в нее влюбленный (это была общая болезнь, этакое неизбежное поветрие, и каждый мужчина в жизни Веры Холодной, от друга до случайного знакомого, немедленно подхватывал вирус безнадежной любви), делал все, что ей хотелось, априори считая режиссера подчиненным актрисе существом, стоящим на ступеньку ниже. Справедливости ради следует сказать, что он точно так же относился к актерам-мужчинам. Но Вера…

«На моих глазах выросло это прекрасное дарование, — рассказывал Чардынин. — Расцвел пышный цвет, и я счастлив, что на мою долю выпало лелеять это нежное растение почти с момента его зарождения… Это самая большая гордость в моей жизни… Скромная, робкая, как всякое истинное дарование, она с трепетом вступила в кино, и мы сразу почувствовали, что в ее лице Великий Немой приобрел нечто огромное. Самые шаблонные образы в ее передаче являются такими трогательными и нежными, что заставляют забыть всю их фальшь и пошлость. В этом, конечно, и заключается ее успех, благодаря этому она и сделала в такой ничтожный срок поистине головокружительную карьеру, и я почитаю для себя величайшим счастьем, что хоть частичка сияния ее падает на ее старого режиссера, и словами Несчастливцева[35] я скажу: «Ты войдешь на сцену королевой и сойдешь королевой…»

После успеха картины «У камина» Харитонов немедленно начал снимать продолжение «Позабудь про камин, в нем погасли огни». Князь Пещерский, герой прежней картины, не смог забыть Лидию, и вот однажды встретил женщину, которая похожа на его погибшую возлюбленную как две капли воды. Это Мара Зет — цирковая акробатка. Пещерский увез ее в свой особняк, но Мара вскоре поняла, что в ее чертах он ищет другую. Она случайно нашла портрет Лидии — и убежала от Пещерского, потому что полюбила его и не хочет быть просто манекеном в его постели. Однако и Пещерский уже понял, что любит не Лидию, а Мару, и хочет вернуть ее. Он поспешил в цирк, чтобы рассказать ей о своей любви. Мара стояла под куполом цирка, увидела его с букетом в руках, все поняла, от радости оступилась, сорвалась вниз — и разбилась. Самый сокрушительный успех имел завершающий кадр фильмы: Мара лежит на песке, будто сломанная кукла, склонив к плечу кудрявую голову, ее обнимает рыдающий Пещерский, а юбочка красавицы задралась ровно настолько, чтобы увидеть прелестную ножку аж до стройного колена…

Что началось после этой картины! В синематографе «Ампир» в Харькове публика выбила двери и окна и разнесла зрительный зал, стремясь попасть на сеанс. Для усмирения публики, жаждавшей поклониться королеве экрана, пришлось вызвать конных драгун! А сколько народу по всей России, не видевшего фильмы, утешалось созерцанием открытки с финальным кадром…

Отныне влияние Веры Холодной на зрителя приобрело характер поистине массового гипноза. И, как под гипнозом, люди меняли во время просмотра ее кинокартин свою сущность, преображались. Примеры? Пожалуйста.

Мальчишка, случайно попавший на фильму «королевы экрана», приготовился скучать по Фантомасу[36] и «Тайне черной руки», однако вот погас свет, пошла картина… на экране появились незабываемые глаза Веры Холодной… и с юным скептиком стало твориться что-то странное.

Ему не было смешно. Все в фильме трогало его циничную душу. Он уже с нетерпением ждал появления в кадре обворожительной женщины, так не похожей на других женщин, виденных им в жизни и пока что не возбуждавших в его душе и теле ничего, кроме снисходительного презрения или вожделения, уязвляющего его неокрепшее самолюбие. Но она… но Вера Холодная…

Мальчишка не запомнил ни названия, ни сюжета картины — запомнил только, что это была история страданий героини, которую ему стало бесконечно жалко. До того жалко, что он вскоре присоединился к презираемым женщинам, которые всхлипывали в зале то здесь, то там, и принялся рыдать чуть ли не в голос, а потом впал в странное, неизведанное им ранее состояние.

«Примерно к третьей части я сидел не шелохнувшись и вместе со всем залом неотрывно следил за судьбой этой удивительной женщины. Состояние зала было похоже на какой-то массовый гипноз, и я невольно дышал единым дыханием со всеми, а выходя после сеанса, так же, как другие, прятал зареванные глаза… Что со мной случилось там, в темноте зрительного зала? Откуда появилась неотвязная мысль об этой удивительной женщине, потребность защищать ее, ограждать от опасностей?.. Не героиню картины, а ее — Веру Холодную?..

…В анкетах, которые мне доводилось заполнять, стояли разные вопросы, но ни в одной из них не было вопроса о первой любви. А если бы он стоял, я должен был бы честно ответить: Вера Холодная. Да что я!.. Вся Россия была в нее влюблена!»

Так написал в своих воспоминанихя киновед Алексей Каплер.

Точно такое же гипнотическое, неодолимое воздействие произвели красота и талант Веры Холодной на одного молоденького солдатика, который как-то привез ей с фронта привет от ее мужа — да так и погиб на месте, навеки пригвожденный к мучительному, тайному обожанию этой роковой женщины. Звали его слишком пышно и даже помпезно для такого худющего-прехудющего, несчастного какого-то (ноги в обмотках, гимнастерка вся в пятнах, шея тонкая, длинная) санитара из передвижного военного госпиталя Александр Вертинский.

Он передал Вере письмо от Владимира Холодного — и стал приходить в дом на Басманную улицу каждый день. Садился, смотрел на красавицу — и молчал. Потом начал читать ей свои стихи, для которых подбирал музыку здесь же, в комнате Вериной сестры Сони, чем доводил ее до бешенства. Больше всего Вере нравились «Лиловый негр» (да-да, тот самый, который в притонах Сан-Франциско подавал манто!) и «Маленький креольчик», а песенка «Ваши пальцы пахнут ладаном» возмутила: «Я еще не умерла!» На самом деле эти ресницы, в которых спит печаль, были вызваны, конечно, воспоминанием о каком-то экранном воплощении Веры Холодной, ибо все фильмы кончались одинаково трагично: героиня погибала, и ничего теперь не нужно ей, ничего теперь не жаль, она уходит в рай весенней вестницей…

Погибла и Северина из «Человека-зверя», и героини мелодрам «Любовь графини», «На алтарь красоты» и «Золотой клетки», и циркачка Пола из, так сказать, сериала «Молчи, грусть, молчи» и «Сказка любви дорогой», и танцовщица Кло из «Последнего танго», после которого и сам этот танец, и песенка Изы Кремер приобрели совершенно фантастическую популярность…

Кстати, Вера Холодная великолепно танцевала танго. Иногда, на концертах в госпиталях или благотворительных выступлениях, она блистала в паре с Вертинским, который тоже был изысканным танцором. А ее партнер по фильме «Последнее танго» Осип Рунич танцевать совершенно не умел, так что Чардынину пришлось снимать ноги профессионального танцора и страстное, мрачное лицо Рунича. Впрочем, это задело Рунича за живое, и он в конце концов научился танцевать.

Но это к делу не относится: зрители вряд ли что-нибудь заметили, кроме сюжета фильмы, кроме страстей героев, кроме переживаний Кло, которая сначала любила Джо и танцевала с ним по ресторанам «манящее танго», а потом ее увез в Европу сэр Стенли, но Джо последовал за неверной возлюбленной, настиг ее и, танцуя с ней последнее танго, убил — заколол кинжалом…

Так часто по дороге к счастью

Любовь и смерть идут!

Нужно ли говорить, что эта фильма имела оглушительный успех?.. Успех тем больший, что в России приключились такие события, после которых синематограф из средства доставить невинное удовольствие превратился чуть ли не в единственное средство забвения мрачной, кошмарной, жестокой действительности…


* * *

Семнадцатый год принес России две революции и бесповоротные, трагические перемены.

Как ни странно это звучит, но Вера Холодная обоих переворотов сначала почти не заметила. Ее глубоко опечалила смерть от пневмонии Евгения Бауэра — это было горе, да. А счастье — что муж с фронта вернулся… Но вскоре и эти сильные впечатления были вновь заслонены работой. И вот вторая странность: снимались те же фильмы, что и раньше. Вообще, в то время у Советской власти руки до культуры еще не доходили, поэтому на экране по-прежнему оживали салонные страсти графов, баронов, богатых наследниц и совращенных жен. Видимо, даже сами красные комиссары не вполне четко представляли себе, как можно использовать синематограф — не считая, конечно, документального фиксирования на пленку всех этапов становления Советской власти. Светлая мысль о том, что «из всех искусств для нас на данном этапе важнейшим является кино», еще не вызрела в голове вождя мирового пролетариата, а сами комиссары, выросшие на дореволюционных фильмах и обожавшие их в глубинах своих закаленных в классовой борьбе душ так же страстно, как и прочая несознательная публика, просто не решались поднять руку на Великого Немого. Прошло какое-то, не слишком маленькое, время, прежде чем последовала робкая «указивка» снимать побольше экранизаций русской классики. Ателье Харитонова четко отозвалось на веление партии экранизацией «Живого трупа», где Вера Холодная через «не могу» сыграла цыганку Машу у режиссера Сабинского.

Именно после этой фильмы, которая, вопреки опасениям Веры Холодной, стала считаться одной из лучших экранизаций классики, Станиславский и пригласил ее сыграть Катерину в «Грозе» — и получил отказ.

Это было ее признанием как актрисы, но Вера Холодная уже слишком ценила кинематограф, слишком предана была ему, чтобы отказаться от него. И она именно теперь начала профессионально понимать и оценивать роль Великого Немого в искусстве будущего — поднималась на высоты нового осознания предлагаемых ей ролей, планировала для себя иной подход к ним, но…


Но иногда даже такой отстраненной от реальности, такой возвышенной натуре, как Вера Холодная, приходилось отводить затуманенный взор от созерцания картин в камере обскура и с изумлением взирать на творящийся вокруг нее ужас. А ведь другого слова для того, что происходило в России, было не подобрать. Актеры, художники, поэты, кинопромышленники искали пути, чтобы правдами и неправдами выбраться за границу. Тиман (тот самый кит, на котором держалось киноателье «Тиман и Рейнгард», некогда сказавший режиссеру Гардину: нам-де нужны не красавицы, а актрисы) давно понял, какую роковую ошибку совершил, и теперь донимал Веру Холодную просьбами — нет, требованиями! — перейти в его киноателье и уехать из России в Европу. Он хорошо понимал суть происходящего и был убежден, что новые власти очень скоро очухаются, национализируют кинофабрики, как и все прочие промышленные предприятия, и тогда… тогда снимать придется в лучшем случае историю любви комиссара и комиссарши. А может быть, даже и само слово «любовь» будет запрещено как классово-чуждое!

Вере Холодной предлагал уехать не только Тиман. Не отставал от нее и Дмитрий Харитонов. А также ее засыпали приглашениями из-за рубежа, сулили баснословные гонорары за десятилетний контракт. Она отказывалась — сначала, потому что надеялась на лучшее, надеялась вместе с мужем, который был-таки большой идеалист, ну а потом, уехав на съемки в красную Одессу, от которой было рукой подать до вожделенной зарубежщины, отказывалась снова, громогласно декларировала свою преданность Советской власти, России, свою любовь к ней… потому что в большевистской Москве остались дорогие ей заложники: муж, приемная дочь Нонна и младшая сестра Надя. Ведь если в Москве глаза Веры еще оставались затуманены, то в Одессе они вполне открылись.

Старожилы южного города говорили: «Если вы думаете, что Вавилонское столпотворение было в каком-то Вавилоне, то вы таки ошиблись. Оно происходит сейчас — в Одессе!»

Власть в городе менялась быстрей, чем некто Казанова менял свои перчатки и своих женщин. Советы, белогвардейская Добровольческая армия, петлюровцы, интервенты кромсали город, как свадебный пирог, — чтобы всем досталось хоть по краюшке. Иной раз жители одной и той же улицы не знали, при какой власти живут: «Чи флажки красные казать, чи белые, чи жовто-блакитные, чи якись зеленые…»

Киногруппа Харитонова приехала в Одессу еще при красных, и Вера увидела: в этом опереточном городе большевики стреляли по гайдамакам, белогвардейцам и прочим «врагам народа», а также по мирным обывателям отнюдь не из бутафорских орудий и не из игрушечных ружей. Приказы красного командования, карающие расстрелом за «шаг вправо, шаг влево», были расклеены на всех углах. Бывших офицеров, отказывавшихся служить новой власти, в Одессе и Севастополе даже не стреляли: связывали группами и топили, так что водолазы, которые потом опускались в эти места, с ужасом говорили, что им чудилось, будто они попали на офицерский митинг.

Что и говорить, киногруппе в Одессе жилось страшновато… До того страшновато, что все — и актеры, и режиссеры — потеряли голову от радости, когда красных наконец-то вышибли вон.

В городе худо-бедно закрепились части Добрармии Деникина. Скоро в одесский порт должны были войти корабли Антанты с солдатами Иностранного легиона, сенегальскими стрелками и морской пехотой: после Ясской конференции, на которой французы и англичане поделили между собой Крым и Кавказ, Одесса стала зоной французских интересов.

Запахло прежней жизнью… Совсем по-старому встретили Рождество, отпраздновали наступление Нового года (1919-го), и вот однажды сам консул Франции Эмиль Энно явился как-то с визитом в гостиницу «Бристоль», где обосновалась киногруппа из Москвы.

Строго говоря, Вера Холодная и Эмиль Энно были уже знакомы, и даже танцевали вместе танго на каком-то приеме в консульстве. Танцевал Энно божественно, был несусветно галантен и наболтал актрисе во время танца великое множество приятнейшей чепухи, которая, впрочем, осталась Верой не вполне понята — она была не бог весть как сильна во французском языке.

Нынче же Энно явился с друзьями, чтобы они могли засвидетельствовать почтение звезде русского кино Вере Холодной, слава о которой дошла и до Европы, и до Америки. И даже до Японии. Ну а в Одессе кругом висели афиши фильмы «Последнее танго», от которого все были без ума.

При изящно-галантном Эмиле Энно была милая молодая русская особа в качестве переводчицы (она вскоре станет женой консула и затем уедет с ним во Францию). Ее называли просто Галочкой. Она была одета в модную серую юбочку, непомерно зауженную ниже колена, и премилую беличью шубку, потертую всего лишь самую малость. Поскольку даже в номерах «Бристоля» температура не поднималась выше нуля, шубку Галочка не снимала. На воротничке шубки был приколот букетик оранжерейных гиацинтов — совершенно такого цвета, как хорошенькие голубенькие глазки девушки.

Вера Холодная (тоже одетая в меха) протянула Энно руку для поцелуя, потом обменялась коротким кивком с Галочкой, но ей руки не подала — наоборот, отошла от нее подальше. Энно в это время раскланивался с Чардыниным, Руничем и Харитоновым и ничего не заметил, но Галочка на миг надула свои свеженькие губки.

В компании с Энно оказался почтенный и исключительно любезный господин по имени Василий Шульгин — как бы представитель командования деникинской Добрармии в Одессе, а на самом деле руководитель контрразведывательной организации «Азбука», которая действовала на юге России и при красных, и при белых, «присматривая» за теми и другими. У самого Шульгина в «Азбуке» был псевдоним «Веди». А впрочем, это к делу не относится.

Шульгин был необычайно обаятелен и мгновенно вспомнил, что видел Веру Васильевну еще в стародавние времена — в клубе «Алатр» в доме Перцова.

— Там что-то бормотали какие-то футуристы, однако я ничего не видел и не слышал, потому что был до столбняка очарован вашей красотой, — очень мило выразился Шульгин, который, за время теснейшего общения с офицерами Добрармии, несколько утратил старомосковский приличный склад речей, однако еще не привык к казарменным комплиментам.

Вера нашла Шульгина очень приятным, чарующе улыбнулась и с любопытством поглядела на третьего визитера: сухощавого, молодцеватого генерала-артиллериста (в полевой, а не в парадной шинели). Он был среднего роста, с крошечными усиками, узким лицом и напряженными серыми глазами.

Чардынин, который встречал гостей, успел шепнуть Вере, что при этом господине явилась целая свита, которую он оставил в коридоре, а сразу за дверью номера стали два татарина-телохранителя. Успел Чардынин также сообщить фамилию генерала, однако эта фамилия влетела актрисе в одно ухо, а из другого вылетела (во всем, что не касалось ее работы, Вера Холодная была исключительно рассеянна), оставив почему-то ассоциацию с ювелирным магазином.

Вспомнив об этом, Вера не смогла сдержать усмешку, которая, впрочем, тут же исчезла, как только она встретилась с генералом глазами. «Ему нет еще и сорока!» — удивилась Вера, подумав почему-то с досадой про своего мужа Владимира, который так и не успел получить мало-мальского повышения по службе. Разве это справедливо?

— Сегодня очень холодно, — внезапно выдавил из себя генерал сакраментальную фразу и добавил: — Подчеркиваю: «очень».

Вера удивленно вскинула брови, а генерал продолжал:

— Удобно ли вам в этой комнате? Подчеркиваю: «вам».

Тут она поняла, кого он ей напоминает. Совершенно так же выражался какой-то персонаж из модного в то время романа Юшкевича «Леон Дрей».

Вера улыбнулась, а генерал со странной настойчивостью продолжал спрашивать — или допрашивать:

— Есть у вас книги для чтения? Подчеркиваю: «для».

И вдруг она разгадала это странное выражение, с которым смотрели его напряженные серые глаза. Да он ведь до смерти ее боялся!

Вера не успела удивиться, как Шульгин заговорил:

— Позвольте рекомендовать вам моего друга и сослуживца генерала Гришина-Алмазова, — сказал в это время Шульгин, а Энно прибавил:

— Notre ami brave! Chére amie, traduisez.[37]

Невеста консула перевела его слова, однако все их и так поняли. И уставились на «одесского диктатора» во все глаза, потому что видели его впервые, а слухи о нем ходили самые… скажем так: щекочущие нервы.

Еще в ноябре прошлого года, как только из Одессы вышибли красных, но в городе не было твердой руки, здесь совершенно распоясались уголовники, верховодил среди которых знаменитый вор и убийца, бывший каторжник Миша Япончик, раньше звавшийся Моисеем Вольфовичем Винницким. Япончиком его прозвали за узкие глаза.

Более жестокого и дерзкого типа трудно было себе представить. Вот, например, как его банда взяла румынский игорный клуб, где за вечер проворачивались огромные деньги.

Бандиты надели матросскую форму — ее Япончику дал знакомый анархист на вещевом складе Черноморского флота. На бандитах были бескозырки с надписями «Ростислав» и «Алмаз». Так назывались самые что ни на есть «идейные», преданные революции корабли. «Матросы» ворвались в клуб в самый разгар игры и «именем революции» забрали сто тысяч деньгами, а после этого отняли у посетителей драгоценностей и денег еще на двести тысяч. Не обошлось и без кровопролития… После этого в Одессе даже песенка появилась:

«Ростислав» и «Алмаз» — за республику,

Наш девиз боевой — резать публику!

Да, недаром Япончика называли королем налетчиков…

И тогда консул Энно вместе с представителем Добрармии Василием Шульгиным поручили справиться с Япончиком человеку, который по дерзости мог бы поспорить со знаменитым уголовником. К тому же Миша Япончик был нагл, но трусоват, а этот человек — храбр до безрассудства. Имя его было Алексей Николаевич Гришин-Алмазов — тридцативосьмилетний генерал-майор артиллерии, прошедший две войны — японскую и мировую. Настоящая его фамилия была Гришин: псевдоним Алмазов он взял, когда, бежав из большевистской тюрьмы, руководил офицерской боевой организацией. Он был военным министром Сибирского эсеровского правительства (и за несколько дней произвел себя в полковники, а потом надел генеральские погоны), сражался рядом с Колчаком (и был среди тех, кто привел адмирала к верховной власти в Сибири) и Пепеляевым.

Этот человек строил свою карьеру и ломал карьеры других. Неудивительно, что сам черт был ему не брат. Неудивительно, что именно ему удалось прижать одесских уголовников.

Назначенный военным губернатором Одессы (ему нравилось, когда его называли «одесским диктатором»), Гришин-Алмазов за несколько недель объединил разрозненные части Добрармии и начал медленно, но верно наводить порядок в городе. Теперь круглые сутки по Одессе ходили офицерские патрули. Уголовников расстреливали на месте, устраивали облавы.

На Пересыпи и Молдаванке сначала забеспокоились, потом не на шутку перепугались. И вот однажды «одесский диктатор» получил письмо от «короля Молдаванки»: «Мы не большевики и не украинцы. Мы уголовные. Оставьте нас в покое, и мы с вами воевать не будем». Мишка Япончик предлагал военному губернатору сделку.

Это письмо Гришин-Алмазов посчитал оскорблением для своей офицерской чести:

— Не может диктатор Одессы договариваться с диктатором уголовных! — и объявил Япончика своим личным врагом. Он вызвал к себе начальника одесской контрразведки подполковника Бразуля и приказал положить на стол адреса всех бандитских притонов.

Через неделю Бразуль задание выполнил. Тогда по приказу военного губернатора были сформированы офицерские отряды. Переодетые в штатское добровольцы окружали притоны и забрасывали их гранатами.

Бандиты покинули центр Одессы и затаились на Молдаванке, Пересыпи, Дальних Мельницах.

Конечно, выражаясь модной одесской фразой, «ауспиции[38] были тревожны» по-прежнему, однако хотя бы днем стало возможно ходить по городу без опаски, что тебя разденут и пристрелят в мало-мальски укромном закутке.

Япончик дал слово, что прикончит Гришина-Алмазова. «Одесский диктатор» мог ездить на своем автомобиле по городу только во весь дух, так как ему обещана была «пуля на повороте улицы». Однако несколько покушений сорвалось. Между тем бандитам настолько крепко прищемили хвост, что Миша рад был бы помириться даже с красными и ждал с нетерпением их возвращения в Одессу. Он предвкушал, что «подаст» офицерские рейды против бандитов как карательные экспедиции белых в рабочие кварталы!

Но этого ему было мало. Он тщательно следил за Гришиным-Алмазовым, собирал все сведения о нем, желая «достать» его во что бы то ни стало. Каким угодно образом!

Пока ему это не удавалось: Гришин-Алмазов казался неуязвимым.


И вот этот человек стоит в номере гостиницы «Бристоль» и смотрит на какую-то актрису… со страхом.

Стоило Вере только так подумать, как Шульгин заговорил:

— Вообразите, господа, что учудил наш герой нынче ночью! Вместе с французскими и греческими солдатами из союзнических войск забросал гранатами сорок четыре притона бандитов, которые именовались буфетами, паштетными, трактирами. За одну ночь!

Чардынин и Рунич зааплодировали, а Вера уставилась на «одесского диктатора».

Ну вот, теперь они оба смотрели друг на друга испуганно… Шульгин понимающе усмехнулся:

— Вера Васильевна, советую вам уж лучше одобрить действия этого ужасного человека. Иначе он тут такое устроит! Помнится, при нашем первом знакомстве я изъявил некоторое сомнение в его способностях взять Одессу под контроль. Он схватил кресло, швырнул его об пол и сказал: «Вот то же я сделаю с бандитами!»

— А вы что? — сдавленным голосом спросила Вера.

— Я засмеялся, — Шульгин и теперь засмеялся, — а потом ответил по Гоголю: «Александр Македонский, конечно, был великий полководец, но зачем же стулья ломать?»[39]

Все захохотали — кроме Веры, которая вдруг схватилась за горло и закашлялась.

Рунич и Чардымов встревоженно переглянулись.

— В чем дело? — остро посмотрел на них Гришин-Алмазов.

Рунич что-то быстро сказал ему.

Гришин-Алмазов с досадой покосился на Галочку и сделал было к ней решительный шаг, однако приостановился и что-то шепнул на ухо Энно. Консул с изумлением поглядел на губернатора, потом на Веру Холодную, потом на свою невесту и, подойдя к ней, любезно подхватил под ручку и вывел вон из номера. Спустя мгновение он вернулся и виновато улыбнулся Вере Васильевне:

— Je vous prie de m’excuser, madame, mais ce n’est que mon ignorance qui pourrait me faire pardonner. J’espére que votre santé n’a pas souffert.[40]

Вера покачала головой. Она чувствовала себя крайне неловко. Взглянула на Гришина-Алмазова. Зачем он это сделал?! Мог бы промолчать о том, что ему сказал Рунич… Тоже болтушка этот Осип!

И вдруг Вера вспомнила, что ей рассказывали о Гришине-Алмазове: этот человек стреляет еще прежде, чем спрашивает «стой, кто идет?», потому что пули ему было менее жалко, чем слов. Он признает одно средство устрашения врага — убийство. И этот человек… он позаботился о ней?!

Снова посмотрела ему в глаза — и наконец-то поняла, почему он смотрит на нее со страхом. И она перестала его бояться. В этом не было ничего удивительного. Разве можно бояться человека, который влюбился в тебя с первого взгляда?

Ну наконец-то все встало на свои места! Ситуация была ей знакома, привычна. И Вера улыбнулась «одесскому диктатору» своей медлительной, чарующей улыбкой, глядя чуть исподлобья, так что ему почудилось, будто его окутывает дурманящий черный туман.

Между ними так и не произошло ничего. А могло случиться все: любовь, страсть… Могло, но… «но летней жизни слишком срок недолог», как некогда сказал всемудрый Шекспир.

А тем временем Галочка спустилась в вестибюль и упала в кресло, едва не плача с досады. Эмиль велел ей дождаться его здесь, но больше всего на свете ей хотелось убежать домой. Однако… однако она опасалась ссориться с женихом. Энно — ее единственная надежда не просто уехать из взбесившейся России, но и обрести там, в далекой и чужой Франции, достойную жизнь. У нее нет ни денег, ни образования — только красота, которая очаровала Энно. Он уверял, что не видел в жизни более красивой женщины, чем Галочка… А впрочем, кажется, сегодня он встретил такую женщину, черт ее подери!

Галочка с досадой стукнула себя по коленке и громко всхлипнула.

— Puis-je vous aider, chére mademoiselle?[41]

До нее не сразу дошло, что с ней говорят по-французски. Галочка подняла голову: перед ней стоял высокий светловолосый мужчина. Это был Жорж Делафар. Он служил переводчиком в штабе Французского командования. Галочка его мало знала: всегда галантный, улыбчивый… Его голубые глаза светились сочувствием:

— Кто вас обидел? Покажите мне этого человека, и я вызову его на дуэль, будь это сам Эмиль Энно!

— Не вызовете, — буркнула она, — ведь это женщина!

Наконец Галочка сквозь слезы рассказала: Энно подарил ей сегодня чудный букетик гиацинтов (гиацинты в феврале — это ведь истинное чудо!), однако оказалось, что у Веры Холодной, с визитом к которой они отправились вместе с Шульгиным и военным губернатором, кашель (она, видите ли, простудилась!), который усугубляется запахом лилейных цветов. Она вообще антипатична к их аромату, и невинные Галочкины гиацинты едва не довели ее до удушья.

— Вы слышали когда-нибудь такую чепуху? — негодующе воскликнула Галочка. — От этого же просто уши вянут!

Как всякая урожденная одесситка, она порою выражалась более чем своеобразно.

— Полная чепуха, — согласился Жорж Делафар.

Он еще минутку поуспокаивал Галочку, а потом откланялся, сославшись на какие-то дела. Но вскоре спустился Энно, встревоженный, что невольно вынужден был обидеть невесту, и утешил ее гораздо лучше Делафара.

Итак, Энно и Галочка уехали домой, а Шульгин и Гришин-Алмазов досидели в гостинице до темноты. Видно было, что «одесскому диктатору» вообще не хочется уходить. Он смотрел на Веру Холодную такими глазами, что Чардынину с Руничем стало неуютно, а Шульгин откровенно похохатывал: он знал, что Гришин-Алмазов — человек более чем решительный, а муж Веры Васильевны где-то там, в Москве… А впрочем, если Гришин-Алмазов всерьез даст волю своему сердцу, его не остановит и муж, сидящий на соседнем стуле!

Наконец-то и в самом деле пора стало уходить. И вот что случилось у подъезда «Бристоля».

Машина военного губернатора была подана к самым дверям. И лишь только Гришин-Алмазов с Шульгиным показались в освещенных дверях, как раздались выстрелы. Одна пуля засела в притолоке, несколько влетели в вестибюль. Гришин-Алмазов оттолкнул Шульгина в сторону и загремел:

— Машина, потушить фары!

Фары погасли. Охрана Гришина-Алмазова — татары, поклявшиеся ему в верности на Коране, — бросилась прочесывать окрестности «Бристоля», а Шульгин и «одесский диктатор» сели в его «Бенц» и помчались прочь. Они без приключений добрались до дома Шульгина, который находился недалеко от Молдаванки. Это были опасные для диктатора места, однако Гришин-Алмазов славился как страшный бретёр. Высадив Шульгина и оставив его под присмотром охраны, Гришин-Алмазов поехал к себе. Однако через несколько минут Шульгин услышал выстрел невдалеке. Он сбежал вниз и скомандовал:

— В ружье! Гришина-Алмазова обстреляли!

Охранники с оружием в руках бросились в ту сторону, куда умчался «Бенц», но вскоре вернулись: в руках у них была шина от машины, пробитая пулями.

— Мы нашли это недалеко.

Шульгин не находил себе места от беспокойства, однако через некоторое время зазвонил телефон:

— Да, это я, Гришин-Алмазов, меня обстреляли недалеко от вас, но все, в общем, благополучно.

Оказалось, после залпа шофер круто свернул в проулок, так круто, что с колеса соскочила шина, а Гришин-Алмазов вылетел из машины. Но успел вскочить обратно и уже без приключений доехал домой.

Эта история мгновенно стала известна в Одессе.

Эмиль Энно только головой качал: он искренне беспокоился о своем ami brave. Галочка разделяла его тревогу. Впрочем, она беспокоилась бы еще больше, если бы узнала, что стала косвенной причиной обстрела «Бристоля»: ведь именно от нее бандиты Миши Япончика узнали о том, где находится сейчас Гришин-Алмазов. Об этом им немедленно сообщил… Жорж Делафар. Этот человек был личным резидентом Дзержинского в Одессе и, разумеется, держал связь с местным большевистским подпольем (одной из его предводительниц была француженка-коммунистка, вернее, анархистка-интернационалистка Жанна-Мари Лябурб, которая почему-то питала особое пристрастие к санкюлотам[42] всего мира вообще и к Япончику в частности).

Узнав, что Гришин-Алмазов ушел без единой царапины, Делафар устроил страшный «разнос» Япончику, пообещав тому лишить его прикрытия большевиков. Поскольку именно из одесских катакомб, где отсиживались отряды красных подпольщиков, бандиты Япончика получали оружие, ссориться с подпольем «королю Молдаванки» очень не хотелось. Он поклялся непременно прикончить Гришина-Алмазова (но сделать это ему так и не удалось), но сначала крепко «насыпать соли ему на хвост».

Именно после этого и был послан в гостиницу «Бристоль» Моня Цимбал с букетом белых лилий, к которому была приколота добытая Делафаром карточка Эмиля Энно.

Япончик знал, что «одесский диктатор» чрезмерно увлечен Верой Холодной, и не сомневался: он приревнует ее к Энно. Между друзьями пробежит черная кошка…

А еще лилии должны были сыграть поистине роковую роль — и на эту мысль натолкнул Япончика именно Делафар, который очень внимательно выслушал рассказ Галочки о кашле актрисы.

Итак, она больна?..


А Вера Холодная в самом деле была нездорова. Строго говоря, она заболела еще в ноябре: началась сильнейшая ангина, которая усугубилась еще и тем, что номер ее был заставлен хризантемами. Тогда Вера впервые поняла, что их запах вызывает у нее удушье так же, как аромат гиацинтов и подобных им цветов. К счастью, сезон хризантем закончился, и ей сразу стало легче. Но тут грянула настоящая беда: заболела Женя, дочка. Кое-как выходили ее — для этого пришлось переехать на частную квартиру, ведь у Жени была скарлатина, а в гостинице не топили, — но потом Вера вернулась в «Бристоль». Мама, Екатерина Сергеевна, сестра Соня и Женечка остались на квартире.

А между тем зима настала удивительно студеная. Лиман замерз, и на берегу, у подножия Ришельевской лестницы, громоздились горы льдин. Такого мороза даже старожилы не могли припомнить. А может быть, так безумно холодно казалось потому, что не было ни дров, ни угля. Тем паче в гостиницах!

Однако работа киногруппы продолжалась. К тому же приходилось давать постоянные концерты, на которых зрители сидели в шубах и валенках, а актеры выходили во фраках, актрисы же — в декольтированных платьях, едва накинув кружевные шали. Ну и в легоньких туфельках, конечно, и в чулках-паутинках… Ноблесс оближ!

После одного из таких концертов Вера вернулась к себе в ознобе. Легла, закутавшись, в постель. Только согрелась — и тут явилась гостиничная горничная с огромным букетом лилий от консула Энно. Вера уже спала, поэтому горничная просто поставила цветы на столе в вазу.

Пришла Соня, которая жила то в «Бристоле», то вместе с матерью — и сразу услышала, как задыхается от кашля сестра. Вера спала горячечным, тяжелым сном, не в силах проснуться и понять, что же такое разрывает ей грудь. Соня немедленно убрала лилии и побежала в номер Чардынина.

Вызвали врача. Пришел доктор Усков, уже лечивший и Веру, и ее дочь. Он определил испанку — особо тяжелую форму гриппа. Правда, немного удивился: ведь в Одессе эпидемия испанки прошла еще в ноябре. Потом с запинкой высказал предположение о воспалении легких. Отсюда — сильный жар, удушье, боль при каждом вдохе и выдохе.

Только ли отсюда?

Но ведь доктор Усков ничего не знал про лилии…

Так или иначе, он категорически потребовал перевезти Веру туда, где тепло.

Ее увезли в дом, где жила мать, созвали консилиум из лучших врачей Одессы, но было уже поздно: после восьмидневного недомогания и двухдневного острого кризиса — с беспамятством, бредом, удушьем — Вера Холодная умерла.

Усков, которому Соня наконец-то рассказала про лилии, ужаснулся. Самым пугающим было то, что к букету оказалась приколота карточка французского консула… Получалось, что отек легких был спровоцирован не болезнью, а аллергической реакцией на аромат цветов? Усков не знал, что писать в заключении.

В это время в дом, где еще лежала на постели, а не в гробу, «королева экрана», приехал Гришин-Алмазов. Ее пальцы теперь и впрямь пахли ладаном, а в ресницах спала такая печаль, такая…

Перепуганный до смерти Усков бессвязно рассказал пугающему гостю о случившемся, и «одесский диктатор», лишь одно мгновение постояв над мертвой Верой, послал своих людей в «Бристоль», а сам отправился к Энно.

Спустя четверть часа он доподлинно узнал, что Энно никаких лилий Вере не посылал, а доставил их какой-то рассыльный. Еще спустя полчаса с помощью гостиничного портье «красная шапка» был найден все в том же кафе «Фанкони». Он очень подробно описал унылого человека в потертом пальто, который вручил ему обернутый в бумагу букет, источающий дурманящий лилейный аромат. По словесному портрету полицейские опознаватели, которые знали наперечет чуть ли не всю одесскую уголовщину, назвали Моню Цимбала. Да вот беда: прижать его к ногтю не удалось, ибо его буквально вчера подстрелила в темной подворотне какая-то сволочь. «Небось каратели Гришина-Алмазова постарались!» — судачили на Малой Арнаутской улице, где убивался от горя Монин папаша, башмачник Цимбал.

Ниточка оборвалась. Гришин-Алмазов подозревал, кто́ является истинным виновником смерти женщины, которую он уже почти любил. Подозревал, но сделать ничего не мог. «Ауспиции» положения белых и союзников в Одессе делались тревожней с каждым днем. Красные наступали, а в городе жалили, словно ядовитые слепни, подпольщики, объединившиеся с бандитами. Все, что мог сделать Гришин-Алмазов, это расстрелять одиннадцать главарей большевистского парткома — вместе с Жанной-Мари Лябурб. До Делафара он не добрался, не узнав о его истинной роли во всем происшедшем.

Да Веру это никоим образом не могло вернуть. Ей вся мирская суета была уже безразлична. Так же, как, впрочем, и врачебное заключение доктора Ускова, удостоверяющее, что Вера Васильевна Холодная скончалась от отека легких. Усков тянул с диагнозом сколько мог, а потом выдал его очень быстро: после того как его дочь была похищена неизвестными людьми.

Ускову было приказано немедленно выписать свидетельство о смерти Веры Холодной. Как только он заполнил все бумаги, его дочь вернули домой. Она что-то говорила о человеке с узкими глазами, которого увидела в замочную скважину: ее держали в запертой комнате. Но кто был тот человек, девочка не знала.

У доктора Ускова, коренного одессита, на сей счет имелись свои мысли, однако он предпочел держать их при себе.


Темная это была история. Темная и страшная… Настолько страшная, что писать о ней дальше просто не хочется. Ни о бальзамировании тела актрисы, ни о похоронах, которые превзошли многолюдьем все виденное прежде в Одессе. Ни о безутешном горе актеров ателье Харитонова и полном распаде киногруппы. Ни о том, что муж Веры, Владимир Холодный, умер спустя два месяца после ее смерти (вроде бы от тифа) и что матушка умерла тогда же, поэтому заботу о дочерях Веры взяла на себя ее сестра Соня, которая позднее увезла их в Болгарию. Не хочется писать и о том, что Мишу Япончика со товарищи расстреляли красные («отправили под конвоем на работу в огородную организацию», как афористично выразился какой-то «уездвоенком М. Синюков»), что Энно с Галочкой вернулись во Францию, туда же в конце концов уехал и «Веди» — Шульгин, что «одесский диктатор» Гришин-Алмазов застрелился 5 мая 1919 года на пароходике «Лейла» при попытке красных взять его в плен…

Зачем писать об этом? Как замечательно заметил в сходной ситуации Тургенев, «что сказать о людях, уже ушедших с земного поприща, зачем возвращаться к ним?». Не будем.

Не будем также писать и о том, что из нескольких десятков кинокартин с участием Веры Холодной сохранилось только пять. Жернова революции перемалывали и нечто покрепче, чем какая-то кинопленка!


Вот и закончена эта печальная, эта странная история — одна из многих историй про кинематограф, где…

Где знают огненные страсти,

Где все покорны этой власти,

Где часто по дороге к счастью

Любовь и смерть идут!..

Загрузка...