Я испытывал глубокую усталость, чувствуя, что все это долгое время не только было пережито, продумано, хранимо мною, но что оно было моей жизнью и мною самим и что я каждую минуту должен был держать его возле себя, что оно поддерживало меня и что я был на его головокружительной вершине и не мог двигаться, не передвигая его вместе с собой.
Тот день, когда я услышал, как прозвучал колокольчик в саду Комбре, такой далекий и в то же время близкий, был вехой в огромной величине времени, которое я не сумел сделать своим. У меня кружилась голова, когда я видел внизу и в то же время в себе самом все эти годы, словно находился на высоте в несколько миль.
Я решила не встречаться с Айрис Олбрайт после стольких лет разлуки.
Я не люблю оборачиваться назад и смотреть в пропасть прошлого, чтобы на одно головокружительное мгновение почувствовать страх, похожий на радость, или радость, напоминающую страх. Лучше смотреть прямо, в суровое лицо настоящего, ибо только оно реально: ведь действительность — это то, что перед нами, а прошлое полно обмана, и достоверны лишь те из наших воспоминаний, в которых мы сами не хотим себе признаться. Нет, мне не хотелось видеть Айрис. Наша дружба кончилась лет двадцать назад, и сейчас мы едва ли найдем, о чем говорить. Конечно, мне было бы интересно узнать, сохранила ли Айрис былую красоту, так ли молодо выглядит, как я; но интересно не настолько, чтобы я была готова вытерпеть целый вечер воспоминаний только для того, чтобы, возможно, удовлетворить свое тщеславие. К тому же Айрис очень недолго играла в моей жизни сколько-нибудь значительную роль, и память об этом давно потускнела и не задевала ничего в моей душе. Да и помнит ли она сама об этом? Нет, я не буду встречаться с Айрис; я твердо решила.
Но сделать это было нелегко. Айрис во что бы то ни стало хотела заставить меня прийти к ней теперь, когда она снова поселилась в Клэпеме. Она засыпала меня письмами и осаждала телефонными звонками. Неужели я не хочу вспомнить прошлое? Почему? А она так жаждет рассказать мне о своей жизни в Южной Америке, о замужестве, детях, смерти мужа. Разве меня это совсем не интересует? А ей очень хочется все узнать обо мне! («Как ты, маленькая Кристи?») Неужели я так занята, что не смогу уделить ей хотя бы полчасика? Почему бы не в эту среду? Или в среду на той неделе? Или в любой другой день? Она всегда дома.
Я чувствовала себя в положении злополучного стряпчего, которого осаждал приглашениями на чашку чая знаменитый Армстронг, отравитель из Хэя[1]. Предупрежденный полицией, что его ждет участь погибнуть от бутерброда с отравленным паштетом, бедняга тем не менее мучается от сознания светского долга. Он знает, что, если Армстронга вовремя не арестуют, он пойдет к нему, съест бутерброд и умрет. Положение поистине трагическое для человека по натуре деликатного и мягкого.
Мое положение было в какой-то степени еще хуже, ибо я не могла надеяться, что Айрис Олбрайт арестуют, и понимала, что наступит наконец день, когда я должна буду или жестоко обидеть ее отказом, или отправиться в Клэпем. В конце концов я пошла в Клэпем.
Отчасти я даже была рада увидеть старые места. Я родилась по соседству с парком Клэпем-Коммон. Я помнила, как холодными зимними утрами пересекала его по дороге в школу, как пыльными летними синими сумерками бродила здесь в восторженном и пугающем одиночестве первой детской любви. Я видела поросший деревьями высокий островок посреди пруда и купающихся ребятишек, свободных и вольных, как дети древней Эллады; они бегали нагишом, пока совет графства не запретил купаться без купальных костюмов. Я видела, как наяву, большой пустырь на улице Порт-Сайд, юношей и девушек, усевшихся в кружок на складных стульях и играющих на гавайских гитарах; солнце, уходящее в пепельные сумерки, и молодой месяц, четко застывший в фиолетовом небе; поле за шоссе и низкие, поросшие боярышником холмы, где более искушенные парочки лежали в обнимку по вечерам.
Я не была здесь с самой войны.
И теперь в этот воскресный октябрьский день я вдруг увидела, как все здесь изменилось; мой прежний мир лежал в развалинах. Большой пустырь был поделен на участки; жалкие кочаны капусты увядали на сучковатых стеблях, сорная трава распласталась по неровной земле, словно мучимый жаждой путник, ползущий по пустыне к роднику. Там и сям стояли покосившиеся и покоробившиеся от солнца лачуги из жести; ряды высоких домов протянулись от Систерс-авеню до Седарс-роуд и напоминали печальных и неопрятных женщин, которым так все опостылело, что им не хочется ни подкрасить губы, ни сменить домашний халат на более приличное платье. И везде пестрели объявления о сдаче внаём. Все было здесь иным в дни моей юности.
Впечатление было настолько неожиданным и неправдоподобным после романтических воспоминаний детства, что я готова была не поверить ему. Я была подавлена, чувствовала себя здесь чужой и снова пожалела, что уступила назойливым уговорам Айрис.
Она жила на третьем этаже многоквартирного особняка из темно-красного кирпича с крышей, отдаленно напоминавшей крыши средневековых шато. На фоне светло-голубого неба влажно поблескивали, словно отлитые из пушечного металла, башенки, а в выложенных изразцами стенах отражались красные и белые огни проходящих мимо автобусов и автомобилей. Я вспомнила, что это всегда был оживленный перекресток, и очень пыльный — или, возможно, эта пыль существовала лишь в моих воспоминаниях. Я вошла в прохладный, выложенный изразцами вестибюль, напоминавший вход в городские бани, и в тусклых зеленоватых сумерках на доске со списком жильцов попыталась отыскать фамилию Айрис. Я тешила себя надеждой, что Айрис не окажется дома и я смогу повернуться и уйти.
Айрис Олбрайт. Теперь Айрис де Кастро. Нет, она была дома.
Поднявшись на площадку второго этажа, я услышала звуки граммофона, наигрывавшего мелодию двадцатилетней давности. Я остановилась — только у Айрис могла сохраниться такая пластинка; я даже подумала, не живет ли она в этой квартире. Все вдруг переместилось в пространстве и времени: я стояла, прислонившись к стене, слушала знакомую мелодию и видела лишь широкий подол моего розового вечернего платья. «Он» приближался ко мне по скользкому паркету, а я делала вид, будто не замечаю этого. Рядом стояла Айрис, тихонько подпевая музыке слабеньким, беспечным голоском. Я отчетливо видела каждую нить на подоле своего платья и внимательно изучала узор ткани.
«Потанцуем?» — сказал он, и я подняла глаза, но тут же услышала голос Айрис: «Нет, нет, я устала. Пригласите мою подругу».
«Я не танцую этот танец, — небрежно ответила я. — У меня спустилась петля на чулке». Казалось, он не слышал меня. Айрис, по обыкновению, слегка повела плечами, приподняв при этом правый уголок рта и опустив левое плечо. Она позволила «ему» обнять себя и стремительно унеслась в танце. И все же это не было ее победой, совсем нет.
Все снова переместилось — порыв холодного ветра перенес меня на темную площадку выложенного зелеными изразцами лестничного колодца. Я поднялась на третий этаж и очутилась перед дверью Айрис. Через лестничное окно у ограды парка я увидела юношу и девушку. Они смотрели друг на друга. Подошел автобус. Юноша поцеловал девушку и побежал к автобусу. Девушка махала ему вслед. Когда автобус скрылся из виду и осталось лишь легкое облачко пыли, оседавшей на листья платанов, девушка вернулась и печально села у ограды. Она машинально подняла руку и бессильно опустила ее; она казалась очень несчастной.
Я нажала кнопку звонка и услышала за дверью шаги Айрис. Между тем мгновением, когда раздался звонок, и тем, когда открылась дверь, лежала моя юность.