И Рождество, и Святки прошли в противостоянии. Часть бояр поддерживали Микулу, часть, вроде Домогоста, делали вид, что их дело — сторона, и лишь некоторые робко выражали сомнение в виновности Настасьи. А что касается горожан, то здесь страсти кипели нешуточные, вплоть до мордобоя сторонников милостивой хозяйки и противников, поверивших очернителям, либо подкупленных ими. Проходя на службу в окружении гридней, Настасья могла услышать за спиной и поносные речи, а могла и похвалу, и благословение.
Запертые в клети сестры Некодимовы с перепугу выложили Якову, что нанял их челядин боярина Микулы, больше ничего выведать у них не удалось. Город бурлил слухами, ждали князя или хотя бы вестей от него.
Посадник исполнил обещанное и демонстративно отправил на поиски Всеволода гонцов. Но поехали ли они на самом деле к князю? Может завернули в ближайшее селение и попивают бражку. Надо ли выкинуть Домогоста из числа подозреваемых? С одной стороны, он вступил в спор с Микулой и защитил княгиню на совете, но с другой — это может быть показным, заранее обговоренным — ты, мол, наскакивать станешь, а я вроде как с краю постою. Не запятнав себя прямыми нападками на княгиню, посадник сможет сохранить хорошие отношения с вернувшимся князем. Ведь только у Домогоста вырисовывался более-менее ясный мотив — желание стать тестем самого Всеволода.
Настасьей одолело вдруг жгучее любопытство: а какая она, дочь Домогоста, почему княгиня никогда не видела соперницу, из-за которой терпит столько мук? Кто может ей рассказать? Фекла? Но Настасье не хотелось, чтобы кто-то знал про то, как она ревнует мужа, что у нее есть какие-то сомнения в прочности брачного союза. Кто же тогда? Холопки? Так после случая с Никодимовыми сестрами, что до сих пор томились в затворе, доверия к челяди и вовсе не было. А если Параскева?
Княжна, раскрасневшаяся, прибежала с мороза, вдоволь накатавшись на саночках вместе с боярскими дочками. Прасковья впервые в жизни, с разрешения мачехи, участвовала и в святочных посиделках, и в гуляниях. Девочка, казалось, не замечала сгущающихся над семьей туч, отдаваясь праздничной кутерьме. Настасья этому только радовалась, пусть порезвится молодой лошадкой, кто знает, что будет завтра.
— Скажи, Прасковьюшка, — подсела к падчерице княгиня, — ты всех боярских дочек ведаешь?
— А как же? — с гордостью подбоченилась Прасковья.
Настасья оглянулась, не слышит ли кто, и небрежно спросила:
— А Домогостову дщерь?
— Калечную? Нет, она за двор не выходит.
— Что значит «калечную»? — не поняла Настасья.
— Хворая она с рождения, и хромая. Она даже в церковь не ходит, ее попы дома окормляют.
Настасья пораженно застыла, мысли разбежались: «Хворая? Как же так? И на ней Всеволод собирался жениться? Зачем? Чего ради? Ну, сказала же Фекла, что он после смерти Ефросиньи чудил. Приставали, должно, к нему — надобно снова жениться, он к Домогосту и посватался, ему, видать, все равно было. Но если она сильно хворая, она же не родит наследника, зачем тогда они Ивашу травили?»
— Скажи, Прасковья, а отец, князь наш… — Настасья замялась, стоит ли у ребенка такое выспрашивать, и все же кинулась с головой в омут, — отец твой к дщери Домогостовой сватался?
— А ты откуда знаешь? — удивленно открыла рот Прасковья. — Батюшка велел тебе то не сказывать.
— Почему? — что-то важное все время ускользало от Настасьи.
— Того не ведаю. Сказал, мачехе не говори, да и все.
Настасья отрешенно оперлась о стену. «Когда же закончатся эти недомолвки, зачем скрывать было?» — злилась она на Всеволода.
— А еще батюшка наказывал дурным слухам о тебе не верить, коли чего в граде плести станут. Вот я и не верю, — Прасковья посмотрела на мачеху большими синими глазищами.
— Тяжело нам сейчас без батюшки, — приобняла ее за плечи Настасья, — скорей бы уж его царь выпустил.
В самый жгучий февральский мороз, когда зима выжимала из себя последнюю свирепость, караульные заметили небольшой отряд всадников. Княгине сразу же доложили. Она кинулась на заборол, за ней туда же побежали и бояре. Всем было любопытно — кто это, и что за вести несут?
Малый отряд, значит это не Всеволод, дружину он не бросит, вспыхнувшая у Настасьи было надежда растаяла. Всадники проскакали вдоль крутого обрыва скованной льдом реки, переправились, подбираясь к валу. Уже можно было различить не только очертания фигур, но и лица. Отряд вел Ермила!
«Один? А где же Всеволод? Что могло произойти?» Настасья кинулась по крутой лестнице вниз, на ходу читая про себя горячие молитвы Богородице. Воздуха не хватало, тело одолевал жар, а ноги деревянели, не желая сгибаться.
Когда воротники отперли тяжелые створы городских ворот, княгиня в окружении гридней и бояр уже стояла у входа, с ужасом и надеждой заглядывая в образовавшийся проход.
Ермила первым соскочил с коня, махнул спутникам отъехать в сторону и пешим пошел к знатной толпе. Настасья, не дожидаясь, полетела ему навстречу:
— Где князь?! Жив ли?! Почему ты один? — вырвались потоком не дающие покоя вопросы.
— С князем все ладно, — буркнул Ермила, избегая смотреть Настасье в глаза.
«Ладно? Ладно! Живой!» — камень свалился с плеч.
— А отец?
— Князь Димитрий в здравии, — опять потупился Ермила.
— Отчего ж не едут? — уже мягким ровным тоном спросила княгиня.
— Царь на закат силу повел, за Карпатами воевать. Наших с собой потащил, к концу весны, раньше и ждать не стоит, — кашлянул Ермила.
«К концу весны! — эхом отозвалось в сознании. — Так долго!»
Рядом загудели бояре, обсуждая новость.
— А я вот приболел, кашель дурной душит, — Ермила в подтверждение снова кашлянул, — так меня князь вымолил отпустить.
— Гонцы мои где? — рявкнул Домогост.
— Так обратно не выпустили, всех на ляхов гонят, — развел руками Ермила, — уж больно твои молодцы дюжие.
Все разом замолчали. Ермила насуплено разглядывал носы своих сапог.
— Что князь про княгиню сказал? — первым нетерпеливо нарушил тишину Микула.
— Ничего не сказал, — вздрогнул Ермила, — вот, в дорогу дал, — и в руку Микуле легла свернутая береста.
Красавчик Микула, оправив кушак и сдвинув на затылок шапку, принялся читать зычным голосом:
— А княгиню мою Настасью велю сжечь, аки распутницу и ведьму, как спалили Осмомыслову Настаську[1]. Суть их единая.
Настасья, расширив глаза, смотрела на лоскут бересты, не понимая, что происходит. «Сжечь? Как это «сжечь»?»
— Да не может там такого быть написано! — это сквозь плотные ряды бояр просочился духовник Феофил. — Не может!
— Сам почитай, — равнодушно протянул послание Микула, — руку-то княжью узнаешь? Али скажешь — не он писал?
Феофил наморщил нос, разглядывая нацарапанные буквицы:
— Его рука, этак только он яти кладет, — пробормотал Феофил. — Да может его поганые опоили чем? Такое-то выкинуть. Не мог он по своей воле такое-то написать!
Настасья почувствовала, как ледяной холод забирается под душегрейку, как скрючиваются от мороза пальцы на ногах. «Сжечь! Сжечь!» — повторяло сознание. И в памяти всплыл сидящий спиной к ней Всеволод, сжигающий ее послание родителям. «И что же, меня как ту телятину? За что?!» Она обвила невидящим взором лица бояр, уже плохо их различая.
— Никто его ничем не опаивал, — мрачно произнес Ермила. — Борятке самолично горло перерезал, а потом в шатре затворился, долго не выходил, а как вышел, мне эту грамотицу дал. Прости меня, княгинюшка, — боярин рухнул на колени в снег, по его иссушенному лицу потекли слезы, — не знал я, что на смерть тебя везу, не ведал. Знал бы, так не стал бы его уговаривать сватов слать, кто ж знал!
— А я говорил, самим решать, — осуждающе ткнул Домогосту Микула, — по-тихому постригли бы, да и каялась бы в обители. А вы — за князем послать да за князем. Послали? Нам теперь душегубством заниматься, а он в стороне.
И не понятно было, кого он считает в стороне Домогоста или самого Всеволода.
«Зачем же он так написал? Почему? Что я ему плохого сотворила? Я ведь любила его, жизнь за него готова была положить, — Настасья уже не слушала, ей охватила какая-то апатия, смертельно захотелось спать. — Ведь он же знал, что я до него девой была, а потом мы друг от дружки не отходили, а бедного Боряту он с собой увез. Как же он мог?! Видел тогда в саду, что я с кметем стояла да ничего не понял, решил отомстить, побаловался со мной на прощанье, а теперь… А ведь он ту, калечную, любит, ангела безгрешного, а я, баба здоровая, ему и не нужна, но так жестоко…»
— И что делать будем? — чесали затылки бояре, решая ее судьбу, но Настасья утопала в своих думках.
— А князь Димитрий знает? — подал кто-то голос.
— Нет, — замотал головой Ермила, — наш князь сказал — баба моя, его, мол, это не касается.
— Опасно, Димитрий за дочь сильно лютовать будет.
— Да кому она нужна, — отмахнулся Микула, — она и не дочь ему. Наш князь над ней измывался, на ложе не вел, больно-то тот отец заступился? Воеводу прислал с наказом терпеть. Али сами не знаете?
— Одно дело терпеть, а другое дело… — дальше произнести никто не решался.
«Что же дальше? Отцу я действительно не нужна. Полаются промеж себя немного, да и позабудут. Мешаю я им всем. Позорящая отца дочь, нелюбимая жена. А для чего дальше жить? Ради Ивана, так он сейчас подрастет, тоже меня стыдиться будет. Проиграла я, они верх взяли. И Всеволод с ними, душу им отдал».
— К игумену надобно послать, — выкрикнул Феофил, — пусть старец подскажет.
— Не надобно к игумену, — белыми губами произнесла Настасья, — пусть по воле мужа будет. Я противиться не стану.
Глаза Настасьи встретились с глазами Домогоста, тот нахмурился.
— Спасибо, спасибо, — кинулся целовать ей руку Ермила, — тем ты нас, светлейшая, от многих бед спасешь, а огонь очистит от грехов, сразу в рай попадешь, к ангелам. Все искупишь.
Настасья с трудом вырвала ладонь, зачерпнула горсть снега, обтираясь, потом развернулась уходить.
— До приезда князя княгиню никто не тронет, — громко ей вслед выкрикнул Домогост. — Вот приедет и сам пусть решает.
— Ты что ж, против воли князя пойдешь? — прошипел Ермила, вставая с колен.
И Настасья узнала шепот: «Второй! Вот он, второй! Как я раньше-то не замечала?!»
— Князь приедет и сам решит, — упрямо повторил Домогост, подходя к Настасье и заслоняя ее широкой спиной.
[1] Любовница князя Галицкого Ярослава Осмомысла Настасья была сожжена по приговору бояр как ведьма.