— Старица Елена, пожалуй на молебен! – Маленькая послушница робко просунула голову в дверь бревенчатой келейки, больше напоминающей избушку на курьих ножках.
Обитательница кельи, стоявшая на коленях в углу под образами, опустила воздетые руки, чуть повернулась.
— Молебен? – Голос у нее тусклый, неживой. – Во имя чего?
— У великого князя Василия Ивановича… – начала было послушница, однако старица Елена резко вскочила, прервала ее:
— Что у него? Моровая язва? Огневица? Воспица? Прорвало его гнилую утробу? Лживый язык вспух да и вывалился? Да говори же! Преставился наконец‑то, старый греховодник?
Послушница шарахнулась на крылечко, захлопнула дверь. Быстро перекрестилась. Ох, люта старица Елена! Ох, злоязыка! Мыслимое ли – такое про государя!.. Не ровен час кто узнает!
Отчего это она так ненавидит великого князя? Неужто правда, о чем украдкой судачат другие монахини? Будто старица Елена раньше звалась не Еленой, а Соломонией. И была она не абы кем, а государыней! Женой самого великого князя Василия Ивановича! Но якобы он отверг ее и силою постриг в монахини…
Коли так, не диво, что старица Елена грязно честит государя. Да нет, быть того не может, слухи все это и бабьи смотни[48].
За спиной скрипнула дверь.
— Ну, досказывай! – послышался мрачный голос старицы Елены. – Во имя чего молебен, говори! Не скажешь, я никуда не пойду, а на тебя мать–настоятельница епитимью наложит, – ехидно присовокупила она.
Послушница испугалась и затараторила:
— Молебен во здравие великого князя Василия Ивановича, и жены его, преславной великой княгини Елены Васильевны, и новорожденного чада их, великого князя Ивана Васильевича.
И осеклась. Обернулась, испуганно глядя на старицу Елену. Ежели правда, что говорят о ней… ежели она и впрямь была женой великого князя, то каково ей сейчас слышать такое?!
Ой, как начнет сейчас опять государя клясть!
Лицо старицы Елены сморщилось, будто она собиралась зарыдать. Но из сухого, тонкогубого рта послышались не всхлипывания, а отрывистые смешки.
— Что? – выдавила она. – Новорожденного чада?.. Родила она, литвинка сия? Родила?!
— Ну да, – кивнула послушница, радуясь, что на сей раз, кажется, обойдется без слез. – Сыночка великому князю. Иванушку. Родила.
— Иванушку? – выкрикнула старица Елена. – Сыночка великому князю?.. Да как же она измудрилась‑то? Блудница литовская! Гулящая!
Послушница испуганно схватилась за виски. А старица Елена повалилась на ступеньки, корчилась, хохотала кощунно и выкрикивала:
— Блудница! Выблядка принесла! Нагуляла! Выблядок будет на Руси править! Дитя греха!
— Алена… – Княгиня Анна Глинская осторожно коснулась плеча дочери. – Знаю, что жених тебе по сердцу, и нам с отцом сватовство его лестно, однако…
— Что тебя заботит, матушка?
Анна не находила слов, с тревогой глядела на дочь.
Княжна Елена Глинская, темноволосая, синеглазая, с точеными чертами тонкого лица, чуть вздернутым носом и упрямым вишневым ртом, прославилась в свои восемнадцать лет как красавица. Стоило ей появиться в церкви, и взгляды всех молодцев так и липли к ней. И только ли молодые млели? Глаза мужчин в возрасте при виде Елены горели еще ярче, еще жаднее! Они видели в этой высокой, тонкой, быстрой в движениях девушке некую многообещающую приманчивость, которая может сулить ее будущему мужу много удовольствия, счастья… и беспокойства много, что и говорить, но это уж зависит от того, кто и как будет держать эту жар–птицу. И каждый в эту минуту думал, что уж он‑то сможет удержать яркую пташку в своей клетке!
Рода она была хорошего – отец, князь Василий Львович Глинский, был подстолием Литовским, старостой и ключником Брестским, владел большими поместьями, которые у него были отняты после того, как он, вместе со своим братом Михаилом, враждовал против короля Сигизмунда, пытаясь отобрать у него Смоленщину, взять Минск, Киев и воцариться там, в «матери городов русских». Не вышло, едва не простились Глинские с головами. Пришлось бежать в Москву, на службу к великому князю Василию Ивановичу. Было это в 1508 году. Елена – Алена, как называли ее дома, – в ту пору еще только родилась. Она выросла в Москве, смешно слушать, как ее иной раз называют литвинкой. Но на русских белотелых, пышных, плаксивых да стыдливых боярышень и княжон она мало похожа. Может быть, именно это и привлекло к ней взоры и сердце великого князя московского, который хочет взять Елену в жены и сделать государыней?
Ничего, что он на тридцать лет старше невесты. Собою Василий Иванович хоть куда, любого юнца за пояс заткнет! Анна всегда считала, что ее вспыльчивой, задорной, дерзкой дочери нужен и отец, и муж в одном лице. Поэтому ей‑то, как заботливой матери, жених был очень по нраву! Вот только слухи о его бывшей жене…
— Матушка, что тебя печалит? – нетерпеливо дернула ее за руку Алена, не получившая ответа.
Знает она о судьбе Соломонии Сабуровой? Конечно, знает, а как же иначе. Это всякому известно. Ведь минул только лишь год, как великий князь отлучил от себя жену, развелся с ней и неволею постриг ее в монастырь. Ходили слухи, ближний государев человек, дворецкий Иван Юрьевич Шигона–Пожогин (подьячий из тверских бояр), плеткой гнал ее под клобук! Все знали: пострижена Соломония не столько за то, что неплодна, сколько за то, что пыталась причаровать к себе остывшую мужнину любовь приворотными зельями и колдовством, которому научила ее некая ворожея Стефанида. Великий князь милостиво избавил жену от церковного суда, но отправил в Рождественский монастырь на Рву, а оттуда – в Покровский Суздальский.
А еще пронесся слушок, якобы Соломония, вскоре после того, как обосновалась в келейке Покровского затвора, родила скрытно ребенка мужеского пола, нарекла его Георгием и спрятала где‑то в заволжских скитах, на Керженце, у верных людей, а сама‑де люто хаяла при этом своего жестокого супруга и пророчила ему, что коли возьмет за себя жену новую, молодую, то она его в могилу сведет. И заодно проклинала она, Соломония, постриженная под именем Елены, и самого князя, и его будущую супругу.
Княгиню Анну дрожь брала от этого пугающего совпадения: и там, в монастыре, Елена, и тут… Есть от чего перепугаться. Хуже нет, когда проклятья брошенной жены влачатся вслед новобрачной. Проклятья те непременно сбудутся – рано или поздно, но сбудутся именно в ту минуту, когда новая жена сочтет себя вполне благополучной и будет уверена, что уже никто не угрожает ее счастью.
Ох как не хотелось Анне отдавать свою любимую дочь за великого князя!.. За двух других, Анастасию и Марию, не болело так ее сердце. А вот Алена была ее самой большой радостью. И самой большой тревогой…
Но разве мыслимо поперек ее счастья пойти из‑за каких‑то пустых страхов и смутных слухов? Ведь если пораскинуть мозгами – ну какой в проклятьях Соломонии смысл?! Эко страшно – станет‑де молодая жена причиной смерти великого князя Василия! Наверное, коли муж на тридцать лет жены старше, он всяко сойдет первый в могилу, и никакие чары, никакие лиходейства, никакие проклятия тут ни при чем.
Княгиня Анна приободрилась, улыбнулась, приветливее глянула в синие глаза дочери.
— Я все понимаю, матушка, – вдруг негромко сказала Елена. – Все понимаю! Ты думаешь, что со мною станется, коли и я окажусь столь же неплодною, как прежняя великая княгиня? Ты беспокоишься, что и меня в монастырь сошлют? И на меня клобук наденут? Ну, матушка, не томи себя! Я молодая! Я твоя дочь! Ты вон шестерых родила – чем же я хуже? Как это так – быть неплодной? Со мной такого случиться не может!
Однако с ней случилось именно это.
Великий князь ждал, что молодая жена зачреватеет сразу после первой брачной ночи. Несчетное число раз наслаждался он ее молодой невинностью, ощутив, что сбросил самое малое пару десятков лет. Да, он помолодел рядом с Еленой, неузнаваемо помолодел. И если кто из бояр и косоротился, видя великого князя преображенным, с коротко подстриженной бородой, одетого в польский кунтуш, обутого в сапоги с щегольски загнутыми носами, то благоразумно старался скрыть сие, потому что знал, какую власть забрала над мужем Елена Васильевна. А если кто не успевал скрыть недовольную мину, великий князь был на расправу короток. Вассиана Патрикеева и Максима Грека, книжников, поборников старинного благочестия, удалил из столицы за то, что восставали против развода с Соломонией и новой женитьбы? Удалил. В монастыри их сослал? Сослал! Симеона Курбского той же участи подверг? А то как же! И не только их… Ну и кому охота следовать пагубному примеру? Вот бояре и помалкивали, а сами исподтишка приглядывались к стану молодой княгини: скоро ли ее разнесет, как подобает?
Время, впрочем, шло, а Елена оставалась все такой же тонкой, что хворостина, гибкой, что лоза, прямой, что спица в колеснице. Однако приметливые люди вскоре зашептались, что дерзости в ее синих, васильковых очах поубавилось: появились‑де в них страх, растерянность и озабоченность. И сама, видать, Елена Васильевна понять не могла, отчего не брюхатеет. О нет, великий князь жену ни словом, ни взглядом не упрекал, это всем было известно. За ними старательно подглядывали да подслушивали, но укоров не услышали, зато узнали, что в угождение молодой жене Василий Иванович учится выплясывать на манер литовской шляхты да пытается лопотать по–польски, в чем новая княгиня была искусна. С ума, короче, сошел великий князь. Ну, известно, седина в бороду, а бес в ребро. И те люди, которые ждали остуды меж новобрачными, вскоре ждать ее перестали. Ведь если Василий Иванович неплодную и немилую Соломонию двадцать лет при себе держал, то на эту разноцветную звонкоголосую пташку безукорно станет любоваться вообще всю оставшуюся жизнь.
Елена Васильевна тревожилась куда больше! Начались поездки по святым местам, по монастырям – все в точности, как было раньше с Соломонией. Одна разница: с прежней женой, ведающей государево благочестие и благовоспитанной, ездили люди немолодые, чинные, степенные, могущие добрый совет дать и остеречь от любой ошибки. Ну а Елена Васильевна в свиту себе понабрала и ко двору приблизила всякую молодежь зеленую, дерзкую, шумливую, веселую. Все они были одним лыком шиты: что братья великой княгини Михаил да Иван, что их жены, Аксинья и Ксения, что взятые ко двору боярыни да боярышни – Челяднины, Третьяковы, Волынские, Мстиславские… Ближе всех к Елене Васильевне стала Аграфена Федоровна Челяднина, в девичестве Оболенская–Телепнева. Она была весела, хороша собой и обожала старшего брата своего – князя Ивана Федоровича Овчину–Телепнева.
И то сказать, он вполне был достоин и сестринской любви, и той, другой, которую к нему тайно питали многие жены и дочери княжеские да боярские. Другого такого красавца днем с огнем не сыщешь. Глаз горит ярым зеленым пламенем, кудри пепельные, нос, что у коршуна или ловчего сокола, хищно загнут – сразу видно, князь Иван Федорович не добродушный домосед и словоплет, а истинно хищник и лихой воин. Правда что – сокол ясный! Вот именно – не только за редкостную красоту его любили. Ему едва тридцать, а слава воинская уже который год гремит. В пятнадцать уже был воеводой в Туле, спустя год – в Стародубе, отражал нападение крымских татар на Козельск. На Литву ходил и под Могилевом сражался, Казань в 1524 году осаждал и бился с татарами на Свияге. Да это и не все его подвиги. Вернулся из очередного похода как раз накануне свадьбы великого князя с Еленой Глинской – и был назначен в свадебные чины. Ему предписывалось с саблею оборонять покой молодых… но сам‑то он свой покой в ту ночь навсегда потерял.
Только сестра его Аграфена, которая была Ивану верным другом, видела его ужас и смятение, когда он понял, что до смерти влюбился в жену своего государя. И прочь не отойти, и из сердца эту губительную страсть не вырвать. Но он был верным слугой, к тому же воином, а потому тотчас после свадьбы, чтобы не видеть больше прекрасного лица Елены и счастливо–пьяных глаз Василия Ивановича, поскорее отбыл вновь в войско. Тем паче что крымский царевич Ислам–Гирей снова попер со своей силой на русские области. Князь Иван и прежде был храбер до отчаяния, однако кто его знает, может, оттого на сей раз выказывал беспримерную отвагу и крайнее безрассудство, что надеялся: а вдруг удар вражьей сабли положит конец его мучительной жизни и тому предательству, которое он каждую минуту готов совершить был?
Ибо он возжелал жену своего государя и знал, что, представься только удобный случай, он даст волю своему вожделению. Ах, кабы она смотрела на него холодно, как и подобает госпоже смотреть на слугу! Но в том‑то и беда, что она отнюдь не смотрела на него с остудою.
После победы над Ислам–Гиреем князю Ивану пришлось вернуться в Москву. Его чествовали как победителя, был дан большой пир, на котором присутствовала и великая княгиня, и вот тут‑то воину нашему пришлось сполна испить чашу горечи. Елена Васильевна не сказала ему ни полслова, почти не глядела на него. Оказывается, вдруг понял Иван, он лгал себе, когда уверял, что от ее равнодушия было бы легче. Оказывается, ему нужен ее приветный взор и ласка ее улыбки. Нет! Ему нужна страстная влага меж ее полусомкнутых ресниц и дрожь ее губ под его губами!
Да он, видно, совсем с ума сошел! Эх, нет ли где какой войны, где мог бы ясный сокол сложить свою победную головушку?!
Кто‑то коснулся сзади его плеча, и Иван увидел своего зятя Челяднина, мужа сестры Аграфены.
— Ты, князь Иван Федорович, нынче же зайди к нам, – сказал Челяднин. – Женка моя, а сестра твоя Грунюшка сильно просила. Непременно наказывала мне тебя зазвать, а буде начнешь уросить, так и за руку привести. Пойдешь ли?
— Пойду, – кивнул Овчина–Телепнев, чувствуя, что его измученная душа помаленьку начинает оживать. Ведь у Аграфены он хоть что‑нибудь сможет разузнать о ней! – Как не пойти. Бегом побегу! Прямо сейчас!
— Да хоть до конца пира государева досиди, – принялся увещевать Челяднин, однако князя Ивана уже и след простыл. Тем паче что к тому времени и великая княгиня Елена уже удалилась. Так что ему на пиру, устроенном в его же честь, всяко было нечего делать!
Он примчался к сестре живой ногой, торопливо облобызался с нею, – и тут же Аграфена высыпала на него ворох пугающих новостей. Собственно, смысл их всех сводился к одному: молодая государыня, даром что три года замужем, до сих пор не зачреватела. Ездит по монастырям, украдкой, в страшной тайне, призывает знахарок, однако толку с того нет. И вот что самое страшное: одна из бабок обмолвилась, осмотрев Елену Васильевну, что не видит у нее никаких препятствий к чадородию. И не странно ли, что князю Василию Ивановичу достались подряд две неплодных жены? Не наводит ли это человеков думающих на некие размышления?
— Ты что, хочешь сказать… – начал было князь Иван, но тотчас умолк, потому что сестра многозначительно закивала, поняв его с полуслова.
— Вот именно, брат Ванюша, – веско сказала она. – Именно это я и хочу сказать! Вины госпожи моей в неплодности ее нет никакой. И Соломония, бедняжка, не была неплодною.
— Видать, не была, коли родила в монастыре, – задумчиво кивнул князь Иван, до которого, как и до всех остальных более или менее близких ко двору людей, конечно, дошли слухи о чуде, свершившемся в Покровской обители. – Постой‑ка, сестра! Но ведь она сказывала, сына‑де зачала еще в государевых покоях! Родила‑де наследника престола! Значит, князь Василий Иванович тоже…
— Ну ты сам посуди, Иванушка, что она еще могла сказать? – усмехнулась сестра. – В ее положении признаться, что нагуляла невесть где и невесть от кого, то ли от кучера, то ли от стражника, то ли от грешного монаха, то ли от самого Шигоны–Пожогина, – это ж смерти подобно! Любая баба, коя от любовника зачреватеет, разумеется, свалит это на супруга.
Иван в задумчивости поглядел на сестру. Уж очень со знанием дела она говорила!
С другой стороны, своих детей у нее пока нету, так что если Аграфена и знакома с тонкостями такого обмана, то лишь с чужих слов.
— Значит, ты думаешь, что вина здесь… – Князь Иван многозначительно помолчал.
— Да уж! – так же многозначительно кивнула сестра.
— Но я слышал, она на днях снова едет в Троицу, Господа о милости молить, – промолвил Иван Федорович. – Вдруг он да и смилуется?
— Непременно смилуется, – решительно кивнула Аграфена. – Особенно если мы ему в том пособим!
— Мы? – не понял князь Иван. – Кто это – мы?
— Мы с тобой.
— Это каким же боком?.. – прищурился Овчина–Телепнев.
— Не понимаешь? – точно так же прищурилась его сестра. – В самом деле не понимаешь? Или прикидываешься? А может, трусишь? Тоже мне сокол ясный!
Он смотрел неподвижно, силясь не выдать ни мыслей, которые суматошно толклись в голове, ни бури чувств, всколыхнувшихся в душе.
— Неужто ошиблась я? – вдруг задумчиво протянула Аграфена. – Или лгали мне глаза мои? Или видела я лишь то, что хотела видеть? А на самом деле и нет ничего? Ах, бедная моя княгиня… И она ведь, значит, ошиблась?
— Княгиня? Елена Васильевна? – остро глянул Иван. – И в чем же она ошиблась?
— Да она тоже видела то, что хотела видеть! – почти со слезами воскликнула Аграфена, вдруг потеряв всякое терпение. – Когда смотрела на тебя… Неужто не понимаешь?!
Он понял… но побоялся признаться себе в том, что понимает. Да возможно ли? Да мыслимо ли такое?!
— Иван, – ослабевшим от слез голосом проговорила Аграфена, – поедешь с нами в Троицу? А?
Он отвернулся, зажмурился, обуянный непонятным страхом. Тени от свечей плясали на стенах так страшно, так причудливо. И каждая словно головой качала, словно остерегала от неведомого… от счастья остерегала, а еще – от платы за то краденое счастье.
— Или боишься? – вскричала вдруг сестра. – Или покинешь ее в беде?
Он отвел глаза от пророческих теней.
— Не шуми, – сказал спокойно. – Конечно, поеду. Только… там как будет? На богомолье?
— А это, – таинственным голосом произнесла Аграфена, – уж моя забота.
Вот так и вышло, что последняя поездка великой княгини Елены Васильевны в Троице–Сергиев монастырь оказалась воистину чудодейной. Вскоре, воротясь оттуда, молодая государыня ощутила себя в тягости. Помогли‑таки святые мощи Сергия Радонежского!
Весть о том, что у великого князя Василия Ивановича появился‑таки сын и наследник, произвела на людей разное впечатление. Соломония Сабурова, в святом иночестве старица Елена, криком кричала и лаяла Елену Глинскую блудницею. Ну что ж, она‑то, страдалица, давно поняла, что неплоден был именно ее муж, а она, Соломония, была заточена в монастырь безвинно, чтобы расчистить путь в князеву постель молодой красавице. Монахиню, впрочем, сочли полубезумною. К ее чудачествам уже успели привыкнуть: то сыном каким‑то, никем не виданным, кичится, то хает свою соперницу… Ежели кто усмотрел в воплях Соломонии некий смысл, тот свои догадки держал при себе, не желая проститься с языком, а то и с головою.
А вообще говоря, народ радовался. Ходили, правда, некие пугающие слухи, что коли разразилась в ночь накануне рождения царевича страшная гроза, то и царь будет грозный, однако мало ли что люди болтают! На то им и дадены Господом языки, чтобы болтать. Иван‑то родился в августе, а разве бывает август безгрозовой? К тому же один Грозный царь на Руси уже был – так звали Ивана III Васильевича, – и ничего, живы как‑нибудь! Авось и дальше поживем!
Князь Овчина–Телепнев встретил новость о рождении своего сына в боевом походе под Казанью. Он был первым воеводой передового полка в конной рати, шедшей под началом Михаила Глинского, родного дядюшки великой княгини Елены Васильевны. И полководец не мог нахвалиться отвагой своего воеводы, граничившей порой с безрассудством. Когда Иван Федорович со своими людьми пробил под неприятельскими стрелами брешь в стене и первым ворвался в город, Глинский уже простился с храбрецом. Невозможно было остаться живым в такой переделке… но Оболенский–Телепнев остался, хотя и не радовался сему.
Князь Иван искал смерти.
Ночь, проведенная в Троице, сломила его. Любовь, сила необоримая, и предательство, кое было совершено по отношению к государю, рвали на части душу, словно два лютых зверя. Только то и помогало выживать, что убеждал себя: а ведь кабы не родила великая княгиня наследника, к кому перешел бы трон после смерти Василия Ивановича? К его братьям, Юрию да Андрею? Но ведь они смутьяны известные, плевать хотели на крестоцеловальные записи, в которых клялись блюсти мир и единство в стране. Дай кому из них волю – расклюют державу, аки коршуны!
А какова была бы судьба прекрасной и любимой княгини, кабы не родила она сына? Сгноили бы ее в монастыре как пить дать! И при мысли о том, что это чудное, нежное тело истязалось бы веригами и сохло от унылого поста, у князя Ивана начинала мутиться голова и он сам желал быть теми веригами, которые касались бы цветущей Елениной плоти ежедневно, ежечасно и ежеминутно, и понимал он, что сам в своей неверности он ничуть не лучше раздорников–князей Юрия и Андрея, а то и хуже их…
Кто знает, быть может, Ивану Федоровичу было бы легче, кабы он каким‑то образом проведал, как счастлив сделался после рождения сына его государь. Мысли, что именно он виновен, коли сначала одна, а потом и вторая жена его не беременеют, давно томили Василия Ивановича и смущали его покой. Собираясь свататься к Елене Глинской, он смертельно боялся отказа. Глинские – род горделивый, не сказать – спесивый, недаром столько времени жили бок о бок с гонористой польской шляхтой. С них станется и отвергнуть государеву любовь! Особенно если зародится хоть невеликое подозрение, что не способен он дать государству наследника… И Василий Иванович решил пресечь возможность таких слухов и направить людскую молву в нужное русло. Поэтому по его повелению и возник слушок, будто Соломония сослана за пристрастие к колдовству, а вовсе не за бесплодие. Именно по его воле и поползли шепотки о тайных родах старицы Елены… Народ ведь легковерен, что дитя малое. Никому и в голову не взбрело, как это можно бывшей государыне тайно в монастыре родить, а потом тайно же скрыть младенца. И что, осталось бы сие безнаказанным? И не настигла бы кара ее пособников?
За то, что старица Елена поддержала выдумку великого князя, она получила на прокормление «до конца живота» два села, расположенных неподалеку от Суздаля: Павловское и Вышеславское. Таким образом, Василий Иванович утвердил в народе мысль, что он еще мужчина хоть куда. И с трепетом стал ждать чуда: беременности молодой жены.
Ах, как обливалось кровью его сердце, когда он видел мучения Елены! Когда слышал ее жаркие молитвы о ниспослании чада! Когда закрывал глаза на ее тайные встречи со знахарками! Никто не знает, какие пламенные мольбы обращал к небесам он, великий князь. Что только не сулил взамен этого столь желанного, столь необходимого сына! И жизнями всех прочих детей, могущих у Елены родиться, для него готов был пожертвовать. И даже срок собственной жизни сокращал пред небесами, только бы смилостивились, дали жене зачреватеть!
Небеса смилостивились. Сын появился на свет. Теперь следовало ждать расплаты.
Какой? Что за цену возьмут небеса за рождение Иванушки? И за то, что рядом с великим князем неотступно находится эта чудесница Елена, краса ненаглядная, умница–разумница?..
Она и впрямь зело умна. Не сидит в своем бабьем уединении, уткнув очи в вышивание либо разъедаясь засахаренными фруктами да сладким печивом, как водится между княжескими и боярскими женами. Все ей нужно знать, все ей любопытно, что составляет смысл жизни мужа! Чуть не первая норовит прочесть всякое донесение с полей сражений, хохочет от счастья при известии о всякой победе, не забывает напомнить Василию Ивановичу, что надобно награждать особо отличившихся воинов… Он и сам это знал, однако участие жены было ему приятно, и, поскольку ретивее всех за последние годы отличался в сражениях князь Иван Овчина–Телепнев–Оболенский, государь с радостью пожаловал его боярством, все чаще призывал для придворных советов и начал всячески выдвигать. Но при этом не забывал настороженно ждать: когда небеса возьмут свою плату за сына?..
Он так уверовал, что сие непременно наступит, что даже не вполне порадовался вести о новой беременности жены. Даже как‑то изумился: что это небеса вдруг расщедрились? Как сие могло статься?.. Но вскоре понял, что об их щедрости и речи идти не могло: сынок Юрий родился болезненным, с повреждением членов и рассудка.
Пошли слухи: испортили‑де Елену Васильевну злые люди, не обошлось тут, конечно, без проклятий бывшей княгини Соломонии… Однако Василий Иванович знал, что небеса ведут точный счет его залогов. Он готов был пожертвовать ради первенца будущими детьми? Ну вот и пожертвовал. Готов был отдать свою жизнь? Ну вот и жди теперь, когда за тобой придут!
Пришли за великим князем в сентябре 1533 года. Что и говорить – отмерено ему было щедро, аж три года минуло после рождения сынка Иванушки! Случилась расплата так: на охоте Василий Иванович заметил вдруг малый веред[49] на левом бедре. Хотел внимания не обратить, однако он разросся, да так, что ко дню приезда лекарей Николая и Теофила сей веред обратился в язву, лечению не поддающуюся. Она гнила, да так, что ходить великий князь уже не мог: из бедра за день истекало немыслимое количество гноя.
Государя на носилках доставили в Волоколамский монастырь, где он изъявил последнюю волю: уничтожить старое завещание его отца, великого князя Ивана III, по которому власть после смерти Василия наследовали бы поочередно его братья, Юрий и Андрей. Написал новую духовную, согласно которой следовало государство передать наследнику Василия, царевичу Ивану. Пока же он малолетний ребенок, власть будут ведать боярин Дмитрий Бельский и князь Михаил Глинский. Оба опекуна были вызваны к постели умирающего и поклялись отдать за будущего государя всю кровь до последней капли.
Прибыла и великая княгиня. С нежностью глядя в любимые синие глаза, Василий Иванович сообщил жене, что отдает ей, как положено, вдовий удел, сыну Юрию жалует Углич. Елена рыдала так, что окружающие стали опасаться за ее здоровье. Конечно, слезы у постели умирающего мужа – дело вполне объяснимое, никто и не заметил, что рыдания Елены усилились, когда она узнала, что править за малолетством ее сына станут другие, не она.
Тем временем великий князь успел назвать тех, кого назначал в советники и помощники опекунам, принял постриг под именем Варлаама – и отдал Богу душу 4 декабря. Хоть и мучили его телесные боли, однако на сердце было легко: он расплатился с небесами сполна и уповал лишь на то, что они больше не станут обременять его любимую жену и сына никакими долгами и пенями.
А сокол ясный Иван Телепнев был в это время в Коломне. Его поиски смерти едва не закончились успехом в прошлом году на Оке, где он увлекся добыванием языков и, вступив в схватку с отрядом крымцев, невзначай нарвался на большое войско. После этого случая боярина Телепнева–Оболенского пожаловали чином конюшего и назначили воеводой в Коломну – словно нарочно для того, чтобы оберечь его от новых напастей. Он не сомневался, что его догадки верны. И знал, кто приложил руку к этому назначению. Тонкую, изящную руку с длинными пальцами, для которых слишком тяжелы были многочисленные перстни, унизывавшие их… Эта рука властно вела князя Василия Ивановича туда, куда хотела. Эта рука властно направляла и многогрешную жизнь Телепнева–Оболенского.
То, что второй его сын, Юрий, родился порченым, князь Иван Федорович воспринял как заслуженную кару Господню. Разве может уродиться иным дитя греха – откровенного, неудержимого греха? В своей Коломне он довел себя покаянными мыслями до того, что почти собрался кинуться в ножки великому князю и сознаться во всем, но не сделал этого лишь потому, что его покаяние означало бы немедленную гибель Елены, а также сестры Аграфены, которая исправно устраивала тайные свидания с тем большей легкостью, что теперь была нянюшкой царевича Ивана.
Весть о смертельной болезни великого князя вызвала у Телепнева–Оболенского одновременно и приступ горя – и такое невероятное облегчение, что у него словно крылья выросли. На этих крыльях он и полетел в Москву – тем паче что его присутствие было там уже необходимо. Спустя два дня после смерти Василия Ивановича, когда над его телом, стоявшим в Архангельском соборе, еще служили панихиду, в соседнем соборе, Успенском, уже венчали на царство великого князя Ивана IV Васильевича и присягали ему целованием креста.
Такая спешка изумляла народ. В ней видели дурную примету. Кто‑то пророчил гибель будущему государю Ивану Васильевичу, принимавшему власть под пение заупокойных молитв. Кто‑то грозил, что он сам сведет во гроб многих людей. Но перечить не решались: ведь это исполнялась воля великой княгини Елены Васильевны.
Оказалось, она спешила не зря: через несколько дней выяснилось, что бояре Шуйские намерены отнять престол у Ивана и посадить туда Юрия Ивановича, брата покойного великого князя. Незамедлительно все трое были взяты под стражу и заточены в подвалы, а в Старицу к младшему брату Андрею Ивановичу послана дружина, ревизские люди и послухи. Его тоже подозревали в крамоле, и когда он начал возмущаться, то получил спокойный ответ бывшей невестки:
— Смотри, будь осторожен, – чуть что найду, не миновать и тебе темницы.
Андрей Иванович не поверил ушам. Женщина, баба не могла такое сказать! Не имела на сие права ни пред Богом, ни пред людьми!
Однако Елена за минувшие несколько дней изменилась разительно. Она больше никого не слушала из советников своего мужа – всех заменил боярин Иван Телепнев–Оболенский, которого она не отпустила на воеводство Коломенское, а оставила при себе. И эти двое так смотрели друг на друга, что никто не сомневался: и года после смерти князя Василия не минет, как в постели Елены Глинской его заменит Иван Овчина. Если уже не заменил!
Вот именно…
Чудилось, вся прошлая жизнь Елены была только ожиданием этого счастья. Она жалела покойного мужа, но считала себя невинною пред ним. Два раза – только два разочка сладостных! – принадлежала она другому мужчине за семь лет своего замужества, и разве последствия тех ночей огорчили великого князя? Да он был вне себя от счастья, сделавшись отцом! Конечно, Юрий слабоумен, это да, это плата за грехи. Но зато каков старший, Иванушка!..
Да и насчет платы за грехи Елена не больно‑то была уверена. В ту пору служила ей боярыня Шуйская, жена ныне заточенного Андрея Шуйского. И так‑то нахваливала она государыне новые телесные умащения, что Елена однажды не удержалась и попробовала их. Для тела они были приятны – слов нет, однако чувствовала себя Елена после них дурно, тошнило ее и мутило, пришлось притирания выбросить. Боярыня Шуйская валялась в ногах, умоляла не губить, клялась, что умысла злого ее никакого не было… Елена тогда простила ее, но потом, когда родился немощным Юрий, начала сводить концы с концами. А что, коли это был именно злой умысел? Отчасти еще и за это она поспешила расправиться с Шуйскими – отнюдь не только потому, что они чаяли возвести на престол в обход Иванушки его дядю!
Сказать правду, это были с их стороны и в самом деле одни чаяния. Вредные мечтания, за которые Шуйские и князь Юрий поплатились, как за опасные деяния. Елена хотела обезопасить себя со всех сторон. Она прекрасно понимала, что такое – быть женщиной в царстве мужчин. Мир создан Господом для них, женщина – всего лишь игрушка для их прихотей. Никакой воли ей не дано. Бояре и прежде косоротились, болтали: великий‑де князь слишком попущает молодую жену. Даже родной дядюшка Михаил Глинский, знающий острый ум и сообразительность племянницы, с насмешкой относился к ее попыткам давать мужу советы. Они все ждут не дождутся, когда можно будет выгнать Елену из Кремля и отправить в отведенный ей вдовий удел. Ей‑то удел сей чудился лишь чуть покраше домовины да чуть просторней могилы. Хоронить себя заживо Елена нипочем не хотела. Она хотела жить так, как жила прежде, – хотела оставаться великой княгиней. Только… только сделаться при этом любимой и счастливой.
Вопреки всему. А если кто будет против того выступать, значит, за все поплатится незамедлительно.
Первым пришлось поплатиться не кому иному, как князю Михаилу Глинскому – родному дяде Елены. Он сразу понял две очевидные и опасные вещи: племянница спит с Телепневым – раз, а два – она жаждет самостоятельной власти. Глинский жаждал того же. Он тихо надеялся, что Иванушку–мальчишку вскорости Бог приберет, ну а если он, милостивец, по какой‑то причине помешкает, то его и поторопить можно. Времени впереди, думал Глинский, еще много… И вдруг оказалось, что этого времени вовсе нет. Он совершил ошибку, конечно, когда грубо упрекнул Елену за связь с князем Иваном. Разговаривал с ней, забыв обо всяческом почтении. Да ему ли, который и с королем Сигизмундом не робел лаяться, стесняться какой‑то девчонки, коя к тому же ведет себя словно потаскушка?!
Елена не стерпела обиды. Ладно бы только попрекал ее Глинский, а то ведь требовал немедля удалить князя Ивана… мало того – заточить его в темницу, по крайности – сослать, куда и Макар телят не гонял.
«Лучше бы ты мне, дядюшка, посоветовал на лавку встать да голову в петлю сунуть либо вострым ножичком зарезаться. Все лучше, чем с моим ясным соколом расстаться!» – мрачно подумала племянница и поглядела на Глинского так, что он ощутил себя как‑то не слишком уютно. Некие дурные предчувствия в нем зародились…
И эти предчувствия не замедлили сбыться. В ту же ночь Михаил Львович вместе с единомышленником своим, Михаилом Семеновичем Воронцовым, был схвачен и обвинен в том, что хотел‑де, пользуясь малолетством великого князя, держать государство в своих руках, а кроме того, в том, что отравил некогда великого князя литовского Александра.
История смерти этого последнего была и впрямь темна, аки вода во облацех, но Глинский к сей смерти руки не прикладывал, во все время болезни и кончины своего бывшего литовского государя он был в войске. Что же касается первого обвинения, оно истине соответствовало как нельзя лучше, за что Михаил Глинский и поплатился сполна. Он умер в темнице – не то уморили его «смертным гладом», не то замучили «под железной шапкою». Да какая разница, в сущности?
Чуть только пошел слушок о том, что Михаил Львович схвачен, как побежали в Литву Иван Ляцкий и Семен Бельский, бывшие с ним в сговоре. Двух других единомышленников Глинского, Ивана Бельского и Ивана Воротынского, немедленно обвинили в сообщничестве и покушении на престол и также заточили в темницах. После этих строгостей уже не нашлось более бояр, которых нужно было бы устранять, так как двое других приближенных великого князя Василия Ивановича, которые назначены были для присмотра за взрослением княжича Ивана, Василий Шуйский и Иван Шигона–Пожогин, стояли на стороне Телепнева.
Теперь власть целиком была бы в руках княгини Елены и князя Ивана, когда б не Андрей Старицкий, брат покойного Василия Ивановича. Он хотел бежать в Литву, не чая добра от новой власти, однако был Телепневым перехвачен, доставлен в Москву и там тоже заточен в подземелье, где и умер подобно своему брату Юрию, а также Глинскому. Теперь был потушен последний очаг возможной смуты, и влияние князя Ивана стало в государстве неоспоримо.
Елена могла только радоваться, что избранник ее сердца показывал себя истинно государственным мужем. Он немедленно начал войну с Литвой и опустошил ее земли до самой Вильны, а потом взялся заключить с извечным русским врагом мир, причем большинство послов приезжали именно к нему, минуя боярскую Думу.
Одной ей ни за что было бы не справиться со страшным скопищем дел, которые обрушились на ее плечи – в самом деле женские, в самом деле слабые… Ее сокол ясный был не только в постели хорош и к любой забаве способен – поддерживал свою возлюбленную во всем. А она, погасив очаги смуты внутри страны, норовила теперь поладить и подружиться со всем крещеным миром, доказать ему, что женщина может быть полноценной правительницей. Елена подтвердила мирные и дружественные договоры Руси со Швецией и Молдавией, астраханцами и ногайцами, вступила в переписку с императором Карлом V Германским и братом его Фердинандом, королем венгерским и богемским. А вот с разбойниками–крымчаками Елена мириться не хотела и вела с ними постоянные сражения, не подпуская к русским границам. Высоко ценя воинский талант своего возлюбленного, она выдвигала и поощряла и других видных воевод: Пупкова, Гатева, Немирова, Лавина, Кашина, князей Федора Мезецкого и Никиту Оболенского. Они сражались и побеждали именем правительницы Елены и под началом ее милого друга.
И народ, и войско в своем отношении к этой связи словно бы на качелях качались: то вверх, то вниз. Конечно, непривычно, дурно, что вдовица не удалилась в затвор после смерти мужа, а взялась страной править и спать со своим соколиком–судариком. А впрочем, разве плохо она правит? Да и соколик ее не токмо же на пуховиках валяется, а и во всяком бранном деле идет впереди других.
Конечно, вроде бы неладно, что Иван Телепнев–Оболенский сопровождает правительницу во всяких ее поездках по стране и монастырям, живет с ней в одной комнате, ездит в одной повозке и даже при богослужении становится рядом с ней. А впрочем, разве мало почтения оказывает он подрастающему государю Ивану и брату его Юрию? Ведет себя по отношению к ним как добрый отчим… не сказать больше…
Вот тогда‑то и пополз нехороший слушок об истинном отношении Ивана Овчины–Телепнева к детям Елены – и слушок этот потом не раз и не два аукнется Ивану Васильевичу, когда тот будет подрастать, взрослеть, и уже подрастет, и повзрослеет, и даже станет царствовать.
Тем временем в волнениях, войнах, примирениях, спорах, радостях и бедах минули четыре года. Ивану Васильевичу, старшему сыну Елены Глинской, скоро должно было исполниться восемь. Он был своенравен, боек, дерзок и слушался, кажется, всего двух женщин во всем мире – матушку свою, Елену Васильевну, и нянюшку – Аграфену Федоровну Челяднину. А среди мужчин был только один человек, которого Иванушка почитал. Это был его тезка – князь Иван Овчина–Телепнев.
Человек так жаждет счастья, что, лишь оно наступит, думает, будто это навсегда. И привыкает к нему, и не ожидает ничего дурного от нового дня, и когда двуликая судьба вдруг поворачивается к нему недобрым своим боком, а то и показывает зубы в злой насмешке или бьет наотмашь, со всего размаху – бьет внезапной бедой, – он первое мгновение не верит, что все – иссякло счастье, словно пересох– ший родник. Осталось только горе.
Тот день напоминал все остальные. С утра Елена была весела, потому что разбудил ее князь Иван. Они долго ласкались–миловались, слушая, как хохочет в своей опочивальне Иванушка. Если его поднимала с постели нянюшка Аграфена Челяднина, он всегда был радостен.
Вышли к завтраку. Нынче к столу зван был Василий Шуйский. Он уже ожидал в трапезной. Встретил княгиню и ее милого друга низкими, почтительными поклонами, смотрел на Елену и Ивана истово, преданно. И Елена подумала, как было бы славно исполнить заветную мечту свою – сочетаться браком с ее ясным соколом. Надо посоветоваться с князем Василием, с другими их союзниками и друзьями.
Елена села на свое место, куда садилась обычно, глотнула молока, присыпала свежий слоистый творог солью. Она любила начинать завтрак с соленого творога – с детства к этому привыкла, а своих домашних никак не могла приохотить к этому блюду. Однако сегодня творог показался ей невкусным. Соль имела какой‑то странный, горьковатый при–вкус. А впрочем, наверное, Елене это показалось.
— Не естся мне нынче что‑то, – проронила она, отодвигая миску.
Князь Василий Шуйский покачал головой:
— Прости, княгиня–матушка, но, коли так есть станешь, скоро ноги таскать не сможешь. А ты нам живая нужна.
— И я не стану есть! – застучал вдруг ложкой об стол Иванушка. Иван–большой тоже смотрел с укоризною.
Пришлось Елене через силу проглотить еще творога, но, хоть она и запила его молоком, комья, чудилось, стали поперек горла, а во рту царил горьковатый вкус, и ничем, даже медом, нельзя было от вкуса того избавиться.
Вскоре после завтрака у нее вдруг закружилась голова, а к полудню и вовсе сделалось дурно. Лицо побелело, по нему пробегали судороги. Елена лишилась сознания, ее била дрожь. Набежали придворные лекари, и стоило им увидеть почерневшие, запекшиеся губы великой княгини, как они тут же с ужасом переглянулись.
Обоим пришла в голову одна и та же мысль. Княгиня Елена умирала у них на глазах – и умирала она от яда…
Едва миновал час после полудня, как все было кончено. Она даже глаз не открыла, ее даже не успели причастить, исповедовать. Она даже не простилась с теми, кого любила, кто любил ее больше жизни!
Князь Иван, его сестра и маленький княжич стояли у одра той, которая была для них светом жизни, – и никак не могли осознать свершившееся. Кто‑нибудь из них то и дело начинал кричать криком, заходился слезами – но тут же и умолкал. Ибо горе было слишком огромно, чтобы выразить его в обыденных причитаниях или слезах.
Собрались бояре. Молча толпились у дверей комнаты, где обмывали тело правительницы, равнодушно поглядывали на бледную, дрожащую Аграфену Челяднину, которая силилась успокоить рыдающего Иванушку, злорадно косились на помертвелого, недвижимого Ивана Телепнева…
Прошел слух, что тело‑де правительницы чернеет на глазах, набухает мертвой кровью. Яд – теперь никто не сомневался в этом! Но сейчас те, кому следовало искать отравителя, еще не пришли в себя, а другим было все равно. Они мысленно благословляли человека, который сделал то, на что не решались другие, хотя втихомолку желали этого. Боярская Дума не могла простить Елене, что та отвергла ее.
Князь Василий Шуйский, который больше всех мог бы порассказать о том, что нынче приключилось с княгиней, исчез из дворца. Впрочем, его никто и не искал: не до него было. Елену пришлось похоронить нынче же вечером.
Погребение состоялось в Вознесенском девичьем монастыре.
Неделю царило безвластие в стране. Иван Овчина–Телепнев был так потрясен случившимся, что, чудилось, и сам умер. Из него словно бы стержень жизни вынули! Все казалось бессмысленным, кроме слез, которые он проливал с княжичем. Эти двое – мужчина и ребенок – цеплялись друг за друга, словно оба были малыми детьми. Аграфена, до которой доходили опасные шепотки о боярских настроениях, напрасно пыталась достучаться до брата, пробудить в нем страх если не за свою собственную жизнь, то хотя бы за жизнь сына, однако Иван Федорович ничего не понимал. А когда он начал наконец приходить в себя, было уже поздно: власть в стране захватил тот, кому она была доверена великим князем Василием Ивановичем.
Василий Шуйский объявил себя правителем и опекуном малолетнего князя Ивана. Овчина–Оболенский был закован в железо на глазах мальчика, который напрасно пытался вырвать его из рук стражников. Так собирался Шуйский охранять его детство и исполнять его волю! Аграфену Челяднину на простой телеге свезли в Каргопольский монастырь и постригли в монахини. Ивана Телепнева уморили в темнице голодом… обычная участь жертв в то время.
А в стране теперь правили Василий и Иван Шуйские. Впереди у них было несколько лет, пока не повзрослеет Иванушка. Повзрослеет – и расправится с этими предателями и убийцами. Какая жалость, что не вывел племя Шуйских – предателей по душе, по крови! – под корень. Еще не раз возникнут они на самых кровавых страницах истории России, и в руках у них будет непременно чаша с ядом либо другое орудие предательства и убийства.
А впрочем… ни Елену, ни ее возлюбленного сокола ясного все равно уже было не воскресить!