Ее иначе никто и не называл. Ну до того была хороша! Уж казалось бы, искони вдоволь на Руси красавиц, это признавали все чужеземцы без исключения, правда, говорили они, чрезмерно русские дамы белилами, румянами да сурьмой перемазаны, небось не скоро до живой прелести лица доберешься.
Василиса ни румян, ни белил в жизни в руки не брала. Зачем? Щеки у нее и без того что яблочки наливные, лицо – снег белый, брови – соболиные, ресницы стрельчатые, глаза зелены, что ягода агрус[4], зубы – сущие жемчуга. К чему ей такую несусветную красоту пачкать белилами да румянами? И без них всяк, кто ни поглядит на Василису, станет столбом, упрется взором, пока она мимо не проплывет птицей–лебедью, а потом ей вслед непременно оглянется и с завистью покачает головой: ох, повезло царскому стремянному Никите Мелентьеву! Ох, посчастливилось мужику, у которого в женках такая пава расписная!..
Коли прохожий дурак, он именно так и подумает. А умный мужик, напротив, пригорюнится и пожалеет Никиту…
Хлопот стремянному с такой женкой было много, что да, то да. Не сказать что Василиса была хозяйка плохая или, к примеру, баба гулящая. Пока держала себя в чести. Однако у Мелентьевых не было детей, и это несказанно огорчало Никиту. Вот кабы Василиса рожала каждый год по мальчишке–девчонке, раздалась бы вширь непомерно, померкла бы от бессонных ночей ее яркая красота, отвисли бы налитые груди, выпучилось бы вечно набитое дитенком брюхо, ходила бы она вперевалочку, не стало б у нее времени холить и лелеять себя, умываясь молоком, то и дело переплетая медную косу да увешивая стройную белую шею монистами. Жена жар–птица, пава, лебедь–белая Никиту–стремянного малость пугала. Ему бы курочку! Скромную пестряночку!..
У Василисы глаза блудливые, а вернее сказать – блядские у нее глаза. У мужней‑то жены! Побить ее, что ли? Да ведь вроде бы и не за что. К тому же рука на такую красоту у стремянного Мелентьева не поднималась. Зато вскипали в душе дурные предчувствия: ох, загубит его женушкина красота несказанная, мысленно сокрушался Никита, ох, доведет до беды!…
Мелентьев словно в воду глядел.
Служил он при государевых конюшнях в Александровой слободе. Место сие царь Иван Васильевич Грозный весьма жаловал. Тут построил для себя новый дворец, тут проводил больше времени, чем в Москве, ибо в Кремле было ему душно, тесно, там вечно толклось боярство, кое Грозному никак не удавалось под корень выкорчевать из российской жизни. А в Александровой слободе попросторней, поспокойней. Там и нравы вольней. Приглянется, к примеру сказать, государю какая‑нибудь спелая девка или вдовушка – только слово скажи, немедля ему красавицу представят!
Вот именно так Ивану Васильевичу и приглянулась однажды Василиса Мелентьева.
Государь случайно увидал ее среди других слобожанок и с первого взгляда ошалел. Смотрел на нее, а мысли в голове текли медленно, словно перестоявший мед. Юницы, у которых не груди, а прыщи, ему никогда не нравились. Он любил вот таких двадцатипятилетних молодок, кои цвели бы не нежной, едва расцветшей, а зрелой бабьей красотою, сознанием своей силы. Ни до, ни после Ивану Васильевичу не приходилось видеть женщины, у которой грех столь явно прыскал из глаз.
Государь покосился на стремянного и хмыкнул понимающе. Еще бы не следил Никита за женой таким настороженным взором, еще бы его лицо не было мрачным! Везде, где ни появлялась Василиса, взгляды всех мужчин невольно приковывались к ней, а головы поворачивались вслед, как венчики подсолнухов – за солнцем.
Ну а кто был таков государь, как не изголодавшийся мужчина?
Однако он ни словом, ни взглядом себя не выдал. Все‑таки Никита служил ему, он был хороший стремянной. Негоже это – отымать жену от живого мужа. Иван Васильевич про себя всяких бредней наслушался: он‑де замужних баб насилует, а их супружников глядеть заставляет. Ну что за чушь поганая? Коли люб Василисе ее Никита, пускай живет с ним. Вот кабы Василиса была вдова… Тогда конечно…
Ближний друг Ивана Васильевича, Богдан Бельский, был человеком внимательным и соображучим. Он не только приметил, как у государя в зобу дыханье сперло при одном только взгляде на Василису. Он приметил также горестный и досадливый царский взгляд, брошенный на Никиту. И выражение неутоленного желания долго держалось на лице Ивана Васильевича. И вздыхал‑то он на ночь, и ворочался, не в силах поудобнее умостить растревоженную несбыточными мечтаниями плоть…
Да, черта лысого сладишь с удом, когда в голове одна Василиса, покоя нет!
Не дожидаясь, пока государь уснет, Богдан куда‑то спешно направился. А между тем Бельский носил чин спальника и порою, когда совсем уж донимала царя тоска, ему даже ставили в государевой опочивальне отдельное ложе, чтобы, проснувшись, Иван Васильевич мог видеть поблизости доброе, заботливое лицо Богдана. На сей же раз он так и не появился, и отходить ко сну Иван Васильевич был вынужден без него, что не улучшило его и без того угрюмого состояния.
Пробудился государь среди ночи – отчего‑то сделалось жарко и тесно. Некоторое время лежал в полусне, приходя в себя, и вдруг сообразил, что не один на ложе. Осторожно повернулся…
Слабо освещенная ночником, рядом лежала, свернувшись клубком, Василиса – нагая, словно русалка, с распущенными длинными волосами, – и точила слезы в подушку. Не в силах поверить, что это явь, а не морок, Иван Васильевич сначала смотрел на нее, потом осмелился дотронуться до круглого белого плеча, видневшегося сквозь паутину медных волос, потом…
Потом она вдруг повернулась к нему и обняла, все еще всхлипывая. Видать, просила, чтобы государь ее утешил.
Да разве его надобно было просить?!
Уж он ее утешал, утешал, даже притомился малость. Бабе не было угомону: чудилось, в ложесне ее сидит некое ненасытное, плотоядное существо!
Лишь к утру утихли страстные стоны Василисы, и она уснула. Спала день до вечера, ровно дыша и чему‑то сладко улыбаясь – румяная, горячая, невозможно красивая. Убедившись, что молодка отнюдь не манья[5] ночная и никуда при дневном свете не денется, Иван Васильевич потребовал объявившегося Бельского к ответу.
Сердешный друг Богдаша заюлил глазами и рассказал какую‑то безумную историю. Дескать, стремянной Никита Мелентьев вдруг тронулся рассудком и решил покататься с женкою по озеру близ слободы. Да нет, в самом этом решении не было ничего безумного, однако охота к водным прогулкам пришла к Никите почему‑то среди ночи. Сослепу, в темноте, не разглядел бедолага, что днище его лодчонки какой‑то лиходей умудрился просверлить. Может, из пустого озорства, может, с разбойным умыслом… Словом, не больно‑то в большом расстоянии от берега лодочка пошла ко дну. Никита плавать то ли не умел, то ли судорога его скрутила – канул камнем! И такая же участь постигла бы Василису, не случись именно в эту минуту на берегу Бельского и нескольких его людей.
Бабенку спасли. Увидав ее, Богдан Яковлевич удивился такому невероятному совпадению: не далее как нынче же вечером государь изнемогал по ней, жалуясь, что муж помеха, и вот, гляньте, она, Василиса, а мужа и в помине нет!
Чтобы овдовевшая молодушка особенно не горевала по супругу, Бельский незамедлительно отнес ее во дворец и уложил с краешку государева ложа…
Услыхав эту байку, Иван Васильевич немало веселился и хлопал Богдана по плечу. «Неотходный друг» и незнатный дворянин Бельский к исходу того же дня был жалован чином думного дьяка. А Василиса так и осталась во дворце.
Всегда веселая и неунывная, она, как это частенько водится у баб, в один прекрасный день слишком много о себе возомнила и затосковала по закону. Отчего‑то не по душе ей сделалось быть государевой любовницей. Пожелала она быть царицею!
Ну что тут скажешь? Кабы Иван Васильевич женился по закону на всех своих бабенках, его б давно подвергли анафеме, ибо церковь дозволяла только три брака. Кое‑как он вытребовал разрешение на венчание с Анной Колтовской, которую крепко полюбил, однако Анна эта оказалась весьма дурная, пришлось ее постричь в монастырь. Потом была у него чудная девка по имени Аннушка Васильчикова. Она просто на стенку лезла, так хотела обвенчаться с государем. И нипочем ее нельзя было утихомирить.
Пришлось пойти на хитрость. Бельский привез из церкви Спаса–на–Бору попа Никиту, который на таинства церковные смотрел вприщур и с ухмылкою. И Никита в два счета «обвенчал» государя с Аннушкой. Устроил такое представление, что где там скоморохам да песельникам! Им небось и не снилось действо, разыгранное Никитою.
Васильчикова успокоилась. Она так и отдала Богу душу, убежденная, что была истинной царицею всея Руси.
И вот теперь милушка Василиса заболела той же болезнью, называемой глупость… Ну что ж, для милушки не жаль государю было ничего. Жениться так жениться!
Тотчас и прибыл незаменимый в таких делах Никита, и Василиса на некоторое время успокоилась. Она небось даже и не знала, что для истинной законности сего венчания необходимо благословение патриарха. Впрочем, тщеславная молодушка довольна была уже тем, что отныне могла сама себя называть царицею. Однако по–прежнему была она не жена государю, а всего лишь женища…[6]
Ох уж эта Василиса!.. Иван Васильевич не знал с ней ни минуты покоя. Печурка ее вечно была накалена, и бабенка никак не возражала, когда в нее снова и снова подбрасывали дровишки, а главное, почаще ворочали их кочергою. Веселая щебетунья, она умиляла Ивана Васильевича своими бреднями, как он грубовато–ласково называл странные мысли, порою приходившие ей в голову. Почему‑то она страсть как любила страшные сказки про оживших мертвяков и уверяла, что это самые настоящие живые люди, которых ошибочно сочли мертвыми и похоронили. Расширяя глаза, она представляла, как человек просыпается от мертвого сна в гробу и пытается выбраться на белый свет, но постепенно понимает, что бессилен, что обречен…
Самому Ивану Васильевичу эти разговоры казались отвратительными, однако Василису они приводили в восторженное исступление, так же как рассказы о жестоких казнях. Хотя самой Василисе небось было бы жаль убить и муху, тем не менее самой любимой ее песней была старинная – про Ивана–богатыря, который однажды застал свою жену Настасью с полюбовником, басурманским Афромеем–царем, его убил сразу, а потом принялся и за жену.
Впадая в задумчивость, Василиса частенько певала:
Стал он, Иван, свою жену учить,
Он душеньку Настасью Дмитриевну.
Он перво‑то ученье руку отсек ей,
Сам приговаривает:
«Эта рука мне не надобна —
Ласкала она, рука, Афромея–царя!»
А второе ученье – ноги ей отсек:
«А те‑де ноги мне не надобны:
Оплеталися они с Афромеем–царем!»
После этого Василиса еще жарче ласкала государя, еще крепче прижималась к нему своим пышным телом…
Больше года длилась взаимная тяга Ивана Васильевича и его «женищи», а потом он имел неосторожность взять ее с собой в Новгород. Не хватило сил расстаться: поездка предполагалась долгая.
В тот день в новгородский государев дворец был зван шведский посланник – велись переговоры о перемирии. Что произошло, Иван Васильевич не мог объяснить, однако в самый разгар приема его больно толкнуло в сердце.
Поднялся и, не сказав ни слова, вышел из палаты. Швед остолбенел от такой дикости, однако Бельский бросил ему два–три успокоительных слова и со всех ног кинулся за государем.
Иван Васильевич большими шагами прошел на женскую половину и толкнул дверь в Василисину опочивальню. Дверь оказалась заложена изнутри…
Бельский покосился на государя – и всем телом ударился в дверь. Под его немалым весом та едва не сорвалась с петель.
«Женища» стояла посреди покойчика – как всегда, румяная и красивая, только глаза у нее были странно расширены да почему‑то кика снята с головы, а ворот расстегнут. Под взглядом царя она вдруг побелела, замахала руками, кинулась к выходу, однако царь поймал ее за косу, рванул к себе. Василиса упала на колени, а в это время Бельский, по знаку государя заглянувший за полог постели, вышвырнул оттуда бледного, трясущегося красавца–оружничего Ивана Девлетева.
Девлетев повалился на колени. Василиса лишилась сознания и упала рядом. Тут же в припадке падучей повалился и государь. Шведский посол еще долго ждал, но наконец уехал, возмущенный таким бесчестием. Переговоры были сорваны.
Наутро на окраине одного из новгородских кладбищ появилось странное шествие. На широких розвальнях стояли два гроба. В одном лежал удавленный Иван Девлетев. В другом – живая Василиса, связанная и с заткнутым ртом. Гробы были забиты наглухо, и священник, служивший заупокойную молитву, даже не знал, кого напутствует. Велено было поминать просто «усопших раб Господен».
Гробы опустили в общую могилу – жальник, где хоронили самоубийц и бродяг, найденных на обочинах дорог. Иван Васильевич, стоя над разверстой ямой, которой еще не скоро предстояло быть засыпанной – когда вровень с краями наберется покойничков, тогда и зароют, – что‑то бормотал.
Бельский вслушался и украдкой перекрестился. Иван Васильевич пел:
А третье ученье – губы ей отрезал и с носом прочь:
«А и эти губы мне не надобны,
Целовали они царя неверного!»
Четвертое ученье – голову ей отсек и с языком прочь:
«Эта голова мне не надобна,
И этот язык мне не надобен,
Говорил с царем неверным
И сдавался на его слова прелестные!»
Пел он все громче и громче, словно хотел, чтобы их слышала лежащая в гробу Василиса Мелентьева.
Василиса Прекрасная…