Геркулес и Кантариды (императрица Екатерина Великая – Александр Ланской)

Сырым октябрьским вечером 1784 года по дороге из Петергофа в столицу мчался экипаж. Это была простая карета шестерней, без сопровождения охраны, и редкие путники или проезжие, которые оказались в ту пору на дороге (осенняя погода стояла такая, в какую, по пословице, добрый хозяин собаку из дому не выгонит!), не обращали никакого внимания на заляпанные грязью дверцы без гербов.

Карета ворвалась в Петербург и подкатила к Зимнему дворцу уже поздним вечером. Не было ни огонька в окнах, тьма царила вокруг. Лакей, иссеченный непогодою, соскочил с козел, на которых всю дорогу трясся рядом с кучером, и, сгорбившись, вприскочку понесся к будке караульного. Ему пришлось довольно долго стучать, чтобы разбудить часового. Последовали короткие переговоры, более напоминающие перебранку, и лакей уныло, то и дело оступаясь в холодные лужи, вернулся к карете. Робко стукнул в дверцу.

— Ну что? – послышался раздраженный женский голос, и в окне кареты отдернулась кожаная завеса. – Чего тьма такая? Неужто спят все?

— Беда, Анна Степановна, душенька, – обескураженно проговорил лакей. – Дворец‑то заперт наглухо! Там и нет никого. Нас никто не ждал!

— И что, нам даже ворота не откроют? – сердито спросила Анна Степановна.

— А проку‑то, душенька–графиня? – плачущим голосом воззвал лакей. – Ворота откроют, а двери‑то заперты! Неужто окна бить станем?

— М–да… – протянула «душенька–графиня». – Окна бить не хотелось бы…

Она отвернулась, и из глубины кареты послышался невнятный разговор. Похоже было, что Анна Степановна с кем‑то совещается. Наконец она снова приникла в окошку:

— Давайте поворачивать в Эрмитаж[8]. Глядишь, там приют найдем.

Лакей кивнул и побежал к передку кареты, приговаривая:

— В Эрмитаж, слышь ты! Гони в Эрмитаж!

— Чего тут гнать‑то? – огрызнулся смертельно уставший кучер, с усилием поворачивая такую же замученную упряжку. – Рядышком все!

Скоро шестерка, вяло потрусив по набережной, подвезла карету к Эрмитажу, однако и в окнах этого дворца царила полная тьма, и вокруг точно так же веяло безлюдьем, как и от Зимнего.

— Мать честная! – сердито сказала Анна Степановна. – Ну как есть податься некуда! Это что ж на свете белом деется, а?

— Свет давно уже не белый, а черный, душа моя, – послышался рядом с ней негромкий голос. – Черным–черно кругом, хоть глаза выколи!

Анна Степановна жалостливо вздохнула, потому что прекрасно понимала: ее спутница ведет речь отнюдь не о сгустившейся октябрьской ночи.

— Что ж делать будем, а? – спросила она, как бы ни к кому не обращаясь. – Где голову приклоним? Неужели обратно в Царское двинемся?

— Думать нечего! – выкрикнул кучер, который от нелепости сего предположения даже позабыл о необходимой почтительности. – Лошади вот–вот падут! И сюда‑то еле доплелись, а уж снова такой же конец отмотать – и думать нечего!

— Что ж, в карете спать станем? – плаксиво вопросила Анна Степановна. – А? Что скажешь, матушка?

— Пусть эти двое взломают дверь, – приказала ее спутница. – Вот и вся недолга. Найдут какую‑нибудь боковую – и взломают. Тогда войдем в Эрмитаж и там заночуем.

— Ай, матушка, а кто ж нам прислуживать станет? – возопила Анна Степановна.

— Не велика барыня, сама себя обслужишь, – последовал ответ. – И довольно, не пищи. И без тебя тошно.

Голос ее задрожал, и Анна Степановна немедленно перестала причитать. Выйдя из кареты, она передала приказание своей спутницы лакею и кучеру. Они оба то ли устали уже смертельно, то ли понимали, что женщина, оставшаяся в карете, дошла до предела терпения, но спорить не стали, а покорно отправились ломать боковую дверь. Против ожидания, это удалось сделать довольно споро: что лакей, что кучер были мужиками ражими, и усталость оказалась нипочем. Не прошло и нескольких мгновений, как двери в темное нутро Эрмитажа отворились.

Женщины вошли. Лакей, держа в руках две плошки, взятые из кареты, семенил впереди, и пламя почти догоревших свечей бросало страшные изломанные тени по стенам. Графине Анне Степановне очень хотелось начать взвизгивать и бояться, однако было не до того: спутница, которую она вела под руку, уже едва шла и с каждым шагом качалась, что былина на ветру. Наконец‑то добрались до какой‑то комнаты, где по стенам стояло два дивана.

— Довольно, – неживым голосом проговорила женщина. Она отстранилась от Анны Степановны, добрела до дивана и повалилась на него. Посидела мгновение, потом легла, подложив руку под щеку и свернувшись клубком.

— Матушка, ты б хоть разделась… – начала было графиня Анна Степановна, однако тут же и осеклась: до нее донеслось тяжелое дыхание ее спутницы, с каждым вздохом становившееся все ровнее.

— Уснула? – с надеждой выдохнул лакей, вытягивая шею и пытаясь что‑то различить в темноте.

— Вроде бы, – прошептала Анна Степановна. – Ну, иди с Богом, Захар Константинович. Одну свечку оставь пока. В соседней комнате ляжешь, у дверей.

— Как скажете, душенька–сударыня, – покорно кивнул камердинер Захар Константинович, отчаянно зевая. – Вот только помогу там с лошадьми – и тотчас явлюсь.

Он вышел за дверь, поставив плошку со свечой прямо на пол.

Графиня Анна Степановна тяжело опустилась на свободный диванчик, который испуганно закряхтел под ее немалой фигурою, и принялась стаскивать тяжелые от грязи – выгваздалась, пока шли по садовой дорожке к сломанной двери, – башмаки. Пошевелила усталыми ногами, приготовилась было лечь, но тут же вспомнила, что подруга ее уснула, не разувшись.

С усилием поднялась, сделала несколько шагов, поджимая пальцы на ледяном полу. Откинула полу подбитого мехом плаща, которым с головой накрылась спящая, но только взялась за каблучок коротенького сапожка, как спутница ее вдруг пробормотала:

— Сашенька, свет мой… Солнышко… Ну вот и вернулся, а сказывали про тебя страсти всякие! Ну, иди ко мне, радость моя ненаглядная!

Она тихо, нежно засмеялась, а потом дыхание ее стало легким и ровным, словно у влюбленной женщины, которая уснула в объятиях своего возлюбленного.

Анна Степановна выпустила из рук каблучок и осторожно отошла от спящей.

Тихо–тихо, чтобы ни одна пружинка не скрипнула, опустилась на свой диван. Прилегла, вслушиваясь в тишину. Сердце у нее колотилось как сумасшедшее.

Свеча вдруг затрещала, готовая погаснуть.

— Сашенька, не уходи!.. – послышался испуганный стон.

Графиня пальцами схватила фитиль и загасила свечу, не обращая внимания на ожог. Снова легла, и скоро ее локоть, подложенный под щеку, стал мокрым.

Она плакала – тихонько, украдкой, не всхлипывая. Да что всхлипывать – она и дышать не станет, только чтобы не разбудить свою несчастную подругу, несколько дней назад похоронившую юношу, которого она любила, быть может, больше всех своих многочисленных возлюбленных.

«Господи! Пусть она проспит подольше! – мысленно взмолилась графиня Анна Протасова. – Пусть хоть во сне снова с ним встретится!»

Этого юношу звали Александр Ланской, а женщина, которая теперь могла встретиться с ним только во сне, была императрица Екатерина Алексеевна.

* * *

— Ну, друг мой, это несправедливо! – сказала однажды, смеясь, Екатерина графу Александру Сергеевичу Строганову. – Вы, мужчины, чуть состареетесь, вовсю начинаете приударять за молоденькими красотками. Причем приманиваете их мошной да каменьями. А мы, женщины, разве хуже? Неужто думаете, что нас, когда мы в возраст входим, перестает молодая красота привлекать? Да ведь мы тоже живые! Отчего ж нам нельзя молодых красавцев любить – пусть и приманивая их не токмо ложем, но и всем, во что горазды по мере своего состояния и положения?!

Этот разговор Екатерины с ее старинным приятелем происходил не просто так – не по отвлеченному поводу. Она тогда сгорала от страсти по двадцатидвухлетнему красавцу по имени Александр Ланской, и ей чудилось, что такой невероятной любви в ее жизни никогда не было.

Ну что ж, в этом и заключалось ее счастье и горе, что она всегда любила словно впервые. Однако Александр Ланской был истинно достоин такой любви.

Удивительно – всегда считается, что сильная женщина может вполне обойтись без мужчины. Ну, в крайнем случае станет иметь его только для постели. Для здоровья! Трудно представить себе более сильную женщину, чем Екатерина. Однако она не могла обойтись без мужчины не только в постели и не только для здоровья. Ей нужно было иметь мужчину в сердце своем – для нежности! И ей было наплевать на то, что окружающие считают ее фаворитов просто развратными мальчишками, которые ставят своей целью не любовь, а обогащение за счет страстей немолодой одинокой женщины.

Что и говорить, путь к ее персоне был тернист. Конечно, порою нечаянная удача перепадала, как в распространенном историческом анекдоте, какому‑нибудь часовому, который приступал к делу рядовым, а потом, после торопливых и бесстыдных ласк императрицы, уходил капралом. Но, как правило, дело обстояло иначе. Далеко не так просто!

Светлейший князь Григорий Потемкин уже через два года общения с этой незаурядной женщиной и незаурядной любовницей понял, что может быть ей только другом, советчиком и помощником во всех ее великих начинаниях. Если останется любовником, то скоро умрет. Для того чтобы быть той, кем она была – Великой Екатериной, – императрица нуждалась не только в умных мыслях, но и в постоянной подпитке нежностью, пылкостью, страстью: она должна была постоянно ощущать себя любимой и желанной. Чтобы быть великой женщиной, она должна была всегда оставаться именно женщиной. Эта сущность натуры Екатерины была понятна Потемкину, и прежде всего во имя этого – ну и, конечно, чтобы постоянно, так сказать, держать руку на любовном пульсе своей дорогой подруги, – он и начал представлять ей молодых людей, преданных ему безусловно.

…И вот на какой‑то вечеринке появлялось вдруг новое лицо. Оно было непременно молодым и красивым, причем где‑то позади сего лица маячил озабоченный светлейший. Пронырливый нос придворного общества мгновенно начинал трепетать ноздрями, чуя поживу.

Императрица взглядывала на новичка – сперва мельком (случалось, что одним взглядом все и ограничивалось, и тогда протеже светлейшего постигала участь не новой звезды, а спички, чиркнувшей о терку), а потом и пристальней. Если взгляд ее зажигался интересом, а улыбка порхала на устах с особенной кокетливой легкостью, можно было ожидать, что завтра молодой красавчик будет назначен флигель–адъютантом ее величества. Люди опытные мигом понимали, что это значит. Однако новый чин должен был знать, что прыгать от восторга пока что рано. Предстояло еще пройти испытание.

Первый этап сего испытания состоял в приватной беседе с лейб–медиком Роджерсоном, ну а если высокоученый англичанин находил, что состояние здоровья молодого человека отменное, то с ним приходила познакомиться графиня Прасковья Александровна Брюс.

Надобно сказать, что это была не только фрейлина императрицы, но также и ее задушевная подруга. Доверенное лицо! Дружба их длилась уже много лет и выдержала немало испытаний, однако прервалась, когда Екатерина застала Прасковью на канапе не с кем иным, как с Иваном Римским–Корсаковым, своим собственным молодым любовником.

— Като! Я не хотела! Он меня принудил! Ты же знаешь, как этот змей умеет улестить! – вопила Прасковья Александровна.

Увы, ей это не помогло. Она была выслана, хотя несколько лет назад подобное сошло ей с рук. Тогда Прасковья возлежала на канапе в объятиях самого Григория Орлова. Однако в прошлый‑то раз причитания: «Като! Я не хотела! Он меня принудил! Ты же знаешь, как этот змей умеет улестить!» – свой эффект возымели: ведь Екатерина уже поняла, что расставание с бывшим любовником неминуемо.

Сказать по правде, потом, когда с Орловым было покончено, две подружки не торопясь и со вкусом обсудили его мужские стати и признали, что Гриша был, конечно, очень даже ничего, однако… на его клине свет отнюдь не сошелся клином. Кто знает, может быть, именно тогда у шаловливой императрицы и возникла мысль использовать Прасковью в качестве «опытного поля».

Была графиня Брюс собою, как бы это поделикатней выразиться, не весьма хороша, однако легко умела дать мужчине понять, что от него требуется. И если претендент оказывался на высоте, если с маху валил Прасковью на канапе, сажал на стол или попросту притискивал к стенке, а потом должным образом доказывал крепость своих статей, то признавался годным к прохождению дальнейшей службы. Логика тут была простая: коли мальчонка не обидел страшненькую Прасковью, то и премилую и обольстительную императрицу наверняка не обидит!

На испытание отводилось три дня, вернее, три ночи. Ежели молодой человек выказывал больше пыла, чем фантазии, сие считалось простительным. Дело молодое! Еще обучится прихотливости!

Когда же графиня Брюс впала в немилость и отъехала в Москву, ее обязанности перешли к камер–фрейлинам Марье Перекусихиной и Анне Протасовой.

Затем дамы доносили всемилостивейшей государыне о благонадежности испытанного, и тогда назначалось первое свидание по заведенному этикету. Марья Саввишна Перекусихина и камердинер Захар Константинович были обязаны в тот же день обедать вместе с избранным. В десять часов вечера, когда императрица была уже в постели, Перекусихина вводила в опочивальню «новобранца», одетого в китайский шлафрок, с книгой в руках, и оставляла его для чтения в креслах подле ложа Екатерины. На другое утро та же Перекусихина выводила из опочивальни посвященного и передавала его Захару Константиновичу, который вел его в приготовленные для него чертоги; здесь Захар (уже раболепно) докладывал фавориту, что всемилостивейшая государыня высочайше соизволила назначить его при высочайшей особе своей флигель–адъютантом, подносил ему мундир флигель–адъютантский с бриллиантовым аграфом и 100 000 рублей карманных денег. Еще до выхода государыни, зимой в Эрмитаж, а летом, в Царском Селе, в сад, прогуляться с новым флигель–адъютантом, которому она давала руку вести ее, передняя зала у нового фаворита наполнялась первейшими государственными сановниками, вельможами, царедворцами для принесения ему усерднейшего поздравления с получением высочайшей милости.

Сам митрополит приезжал обыкновенно к фавориту на другой день для посвящения его и благословлял его святой водой…

Таков был проторенный, привычный путь к сердцу и к ложу императрицы. Однако Александр Ланской попал туда иначе. И прежде всего потому, что первым его приметил отнюдь не Григорий Алексеевич Потемкин, а обер–полицмейстер Петербурга, граф Петр Иванович Толстой.

Люди с соображением мигом приметили, каким образом можно расположить в свою пользу государыню, и только и искали теперь возможности опередить светлейшего на этом поприще, а то и вовсе отодвинуть его в сторону, перехватив его приятную монополию и пристроив в постель к императрице своего человека.

Григорий Алексеевич в ту пору пребывал в отъезде. А Екатерина переживала унылый период затянувшегося сердечного одиночества после того, как дала отставку «царю Эпирскому» – так она в письмах к своему постоянному корреспонденту Мельхиору Гримму называла Ивана Римского–Корсакова. Сей фаворит дважды обманул императрицу: в первый раз – с графиней Брюс, за что пострадала только многогрешная Прасковья Александровна, а во второй и последний раз – с молодой женой друга Екатерины Алексеевны, графа Строганова. Извинимо сие обстоятельство в глазах императрицы было только тем, что тут явно дело было в большой и пылкой любви, и она оказалась права: даже когда Павел Петрович по восшествии на престол сослал бывшего фаворита в Саратов, графиня поехала за ним. А ведь это случилось спустя более чем двадцать лет!

Но это к слову.

Итак, Екатерина была одна, а поставщик красавцев Потемкин отсутствовал. И вот обер–полицмейстер Толстой решил прошмыгнуть в образовавшуюся брешь. На одной из прогулок по Петергофу граф вдруг сделал большие глаза при виде стоявшего в карауле красивого офицера–кавалергарда:

— Вы только взгляните, ваше императорское величество. Каков профиль! Каково сложение! Ах, кабы нам сюда Праксителя! Вот с кого Геркулеса[9] бы ваять!

Екатерина повернула голову – и нежная улыбка вспорхнула на ее уста. В самом деле – даст же Бог человеку такую красоту!

— Кто такой? – спросила Екатерина.

Кавалергард молчал, глядя на нее остолбенело и восторженно.

Граф Толстой, который загодя учил своего протеже отвечать быстро, громко и четко, солому не жевать (императрица косноязычных не переносила!), сперва облился ледяным потом: во дурак, все дело провалил! – но тут же заметил, что императрица растрогана замешательством юноши. Какой женщине не в радость видеть, как шалеют от ее прелести! А мальчик явно ошалел.

— Ланской, ваше величество.

— А имя твое как, флигель–адъютант Ланской? – тихо усмехнулась императрица.

«Мать честная! – подавился восторженным восклицанием обер–полицмейстер. – Вот так, с одного взгляда, – и уже флигель–адъютант! Далеко пойдет мальчонка!»

— Имя? – растерянно пробормотал Ланской. – Саша… То есть Александр!

— Саша, – мечтательно повторила Екатерина, глядя в его испуганные карие глаза. – Сашенька…

Граф Толстой как в воду глядел: «мальчонка» пошел далеко. Для начала – на обзаведение – он получил десять тысяч рублей. Потом был «утвержден в своей должности» в чине полковника. И это в двадцать два года!

Появление нового фаворита было отмечено не только «пронырливым нюхом» общества, но и дипломатами. Всякий, кто подольше жил в такой своеобразной стране, как Россия, где уже почти столетие правили только женщины, а значит, в какой‑то степени их любовники, понимал воистину государственную важность «воцарения» нового фаворита. Лорд Мамзбери, посланник Англии, мигом отправил депешу своему правительству, сообщая, что «Ланской молод, красив и, кажется, уживчив».

Между прочим, последнее качество было очень немаловажным! И точно подмеченным. Добродушный, нетщеславный Геркулес (императрица частенько его так и называла) и впрямь умел ладить со всяким. Ему удалось расположить к себе даже Потемкина!

Когда разъяренный светлейший, узнавший о крутом повороте событий, спешно вернулся в Петербург, он готов был проглотить с потрохами и графа Толстого, и его, выражаясь по–старинному, креатуру. Однако понял, что вряд ли стоит это делать. Как бы не подавиться! Ведь Екатерина была столь откровенно увлечена мальчишкой, что вряд ли простит происки против него даже бывшему любовнику и верному другу. Она всегда была безудержна в страстях, а в Ланского сейчас явно влюблена по уши.

Однако просто так смириться и признать свое поражение было никак нельзя – невыносимо для потемкинского гонора. К тому же Ланской, еще плохо разбиравшийся в тонкостях придворных отношений, должен был сразу усвоить: правит бал здесь именно светлейший! И с ним лучше ладить.

Потемкин недвусмысленно дал понять юноше, что запросто может восстановить против него императрицу – и красавчик вылетит вон и из постели Екатерины, и из ее сердца. А не хочешь, чтобы это произошло, – деньги на бочку! Для начала 200 тысяч рублей, а потом – купить за полмиллиона одно из потемкинских поместий, которое на самом деле не стоило и половины той суммы.

Неопытный Ланской ошалел снова – на сей раз от ужаса. У него не было таких баснословных деньжищ! То есть он разбогател, конечно, по сравнению с прошлыми временами, когда имел всего‑то пять рубашек, однако слишком любил деньги, чтобы вот так запросто расстаться с ними… Но угрозы светлейшего он воспринимал очень серьезно. И решил вывернуться наизнанку, влезть в долги, но условие выполнить. Потому что покидать сердце и постель императрицы ему очень не хотелось. Более того – это было для него смертельно, ужасно, невыносимо!

Дело в том, что он влюбился в Екатерину и полюбил ее даже больше, чем деньги.

Ланской, несмотря на свою яркую, мужественную красоту, принадлежал к той породе никогда не взрослеющих мальчиков, которым вечно нужна нянюшка. И в жизни, и в постели. Таких юношей мало привлекают свежие, нераспустившиеся, глупенькие бутончики, от которых дуреют стареющие мужчины. Ланской ценил в женщине тот шарм, который дает опыт – не только любовный, но и жизненный опыт. Так антиквар равнодушно взглянет на сверкающий новодел, однако зальется слезами восторга при виде античной вазы, подернутой патиной времени. Александр Ланской был вечный ученик, готовый восторженно учиться – и обожать свою наставницу. Поэтому он не мог отказать наглым притязаниям Потемкина. Выполнил их, приобрел нового друга и покровителя – и заплатил выкуп за даму своего сердца.

Когда Екатерина узнала об этой истории, она сначала была готова убить Потемкина. Но тут же спасительная ироничность и умение читать в сердцах людей помогли ей взглянуть на происходящее с другой стороны. Все, что ни делается, делается к лучшему. Если бы не Потемкин, она бы никогда не узнала, как много значит для Саши. Он ведь любит ее – любит! И мстительность в ее сердце сменилась ощущением полного счастья.

Ну а на Ланского обрушился водопад монарших милостей.

Теперь он был пожалован в действительные камергеры с армейским чином генерал–майора, шефа кирасирского полка и награжден орденами Полярной звезды, Белого Орла, Святого Станислава, Александра Невского и Святой Анны. В феврале 1784 года Ланской удостоился самого важного придворного отличия того времени – звания генерал–адъютанта при Ея Императорском Величестве. Это звание в то время получали только (и то не всегда) генерал–фельдмаршалы и генерал–аншефы.

Но до 1784 года предстояло еще жить да жить.


Разумеется, весь двор, весь Петербург, весь русский свет был вне себя от любопытства, кто же этот красавец, в одночасье вознесенный на Олимп любви и славы? Честно говоря, императрица и сама хорошенько этого не знала. Она поручила своему секретарю Храповицкому справиться о предках возлюбленного в Бархатной книге, заключавшей в себе генеалогию древних родов. Но, увы, там ничего не оказалось. Ведь отцом прекрасного Александра был отнюдь не представитель старинного рода, а всего лишь кирасирский поручик Дмитрий Артемьевич Ланской, разжалованный из армии за неуживчивый характер, скандальность и самоуправство. Прямо сказать, нрава Дмитрий Артемьевич был бешеного! Поссорившись с каким‑то офицером Степановым, он похитил нескольких его родственниц и держал их у себя в имении, притесняя и истязая. Только в годы Семилетней войны ему удалось восстановиться в военном чине, и уж тут, при боевых действиях, безумные свойства его натуры как раз пошли ему на пользу. Дмитрий Ланской был безогляден и безрассуден – то, что и требуется храброму солдату, не ведающему страха. После войны он стал бригадиром – то есть получил генеральский чин – и комендантом Полоцка.

Пятеро детей Дмитрия Артемьевича – сын и четыре дочери – унаследовали его буйный нрав. Только Александр был счастливым исключением и, несмотря на свое воинственное имя, славился миролюбием и добротой. Екатерина позаботилась о его семье, удачно пристроила замуж сестер (слава Богу, что все Ланские были исключительно красивы!), а брата Якова отправила путешествовать за границу в сопровождении особой свиты, вся задача которой была следить за тем, чтобы их подопечный не дебоширил на каждом шагу, и удерживать его от несусветных связей, в которые Яков бросался очертя голову.

Кстати сказать, однажды это не удалось. В 1782 году Екатерине пришлось обратиться к французским властям, чтобы Якова арестовали в городке Бар–ле–Дюк, дабы разлучить его с опасной пассией. Выпущенный на свободу, Яков находил утешение в беспробудном пьянстве.

Любовь к винопитию была в крови у всех Ланских, и Александр не являлся исключением. Причем вкусы у него были причудливые, абы что он не пил, а предпочитал смесь токайского, рома и ананасного сока. Похоже, это было его единственным пороком… не считая вопиющего невежества.


Можно сказать, что господин Ланской был самым невежественным из придворных, и порою сама императрица краснела, когда он ляпал в кругу людей образованных что‑нибудь несусветное. К моменту судьбоносной встречи в Петергофе он с грехом пополам умел писать и читать по–русски и знал несколько французских слов. А впрочем, все его друзья–кавалергарды не страдали избытком знаний! Что до императрицы, она давно стала относиться снисходительно к умственному развитию своих любовников, твердо усвоив: если человек захочет выучиться – он выучится! Тем паче что умные взрослые женщины обожают образовывать невежественных юношей. В этом есть нечто от любви матери к капризному ребенку… однако это ни в коей мере не материнская любовь!

С другой стороны, если Екатерина была лучшей из мыслимых учительниц, то и ученик ей попался на славу. Совсем скоро она уже писала Мельхиору Гримму:

«Генерал Ланской тактичен, легко увлекается, имеет горячую душу. Чтобы вы могли составить себе понятие об этом молодом человеке, надо вам передать, что сказал о нем князь Орлов одному из своих друзей: «Увидите, какого человека она из него сделает!» Он все поглощает с жадностью! Он начал с того, что проглотил всех поэтов с их поэмами в одну зиму, а в другую – нескольких историков. Романы нам прискучили, и мы пристрастились к Альгаротти[10] с братией. Не изучая ничего, мы будем иметь бесчисленные познания и находить удовольствие в общении со всем, что есть самого лучшего и просвещенного. Кроме того, мы строим и сажаем; к тому же мы благотворительны, веселы, честны и исполнены кротости».

Ланской и впрямь учился быстро, а огромные деньги, которыми располагал (за четыре года фавора он получил в различном овеществлении и наличными более семи миллионов рублей), тратил отнюдь не за карточным столом. Покупка собраний картин, статуй, драгоценных эмалей, чуть ли не смертельная ссора с Гриммом, который упустил возможность купить для него коллекцию редкостных камней (Александр пристрастился к модному аристократическому увлечению – вытачивать на токарном станке камеи, а для этого редкие камни были необходимы)… Однако, научившись ценить и понимать роскошь (одни только пуговки на его кафтане стоили под восемьдесят тысяч рублей!), начитавшись книг, «навострившись» как в разговоре, так и в искусстве любви, он так и не воспринял уроков честолюбия и тщеславия, подхалимства и лицемерия, которые щедро преподавало ему придворное общество. Ланского нимало не тянуло к делам государственным – должно быть, здравый смысл, унаследованный от матушки, как и спокойствие натуры, внушали ему, что это не то поприще, на котором ему следует отличаться. Дураком слыть ему не хотелось, вот он и не лез в дела, в которых совершенно ничего не понимал. Честно говоря, и не хотел понимать. В придворные интриги он не ввязывался, никому ничего не обещал и вовсе не пытался хоть как‑то использовать то огромное влияние, которое имел на влюбленную Екатерину. Он умудрялся ладить со всеми, ни с кем не враждовал и не ссорился. Даже со скандальным цесаревичем Павлом у него были наилучшие отношения, великая княгиня Мария Федоровна благоволила к нему, несмотря на всю свою обостренную высоконравственность, прежде всего потому, что он был истинным другом ее сыновьям Александру и Константину и забавлялся с ними, как мальчишка, восхищая их своей поистине геркулесовой силой.

Вот что тянуло, вот что неотразимо влекло их с Екатериной друг к другу – оба были людьми без возраста! Вернее, оба обладали редкостным даром мгновенно становиться в тех годах, в каких был их собеседник. Именно поэтому Екатерина могла читать Ланскому рукопись своей «Бабушкиной азбуки», написанной ею для внуков, – а через несколько минут дурачиться с ним, словно влюбленная девчонка.

Да, она была такой всю жизнь – влюбленной девчонкой, и когда эти двое (а люди, видевшие их вместе, уверяли, что они воистину были созданы друг для друга!) соединялись, каждому было ну самое большее по двадцать. И куда тогда девались те тридцать лет, которые разделяли их в глазах людей?

Эту поразительную женщину бросали и предавали мужчины, как и всякую другую, самую обыкновенную. В Ланском не было ни намека на склонность к измене или предательству. Он весь принадлежал ей – до вздоха, до трепета сердечного.

Спустя много, много лет, полюбив Платона Зубова, который причинял ей немало страданий, Екатерина как‑то скажет одной из своих придворных дам:

— Ну не чудно ли, что любовь до такой степени ставит все с ног на голову? Ты можешь быть лучшей на поприще жизни, властительницей умов, повелительницей чужих судеб, мнить себя всемогущей – и при этом ощущать себя полным ничтожеством оттого, что не в силах прельстить некое юное существо, которое просто, глупо и убого по сравнению с тобой… но одной тебе известно, чего бы ты не отдала за один только взгляд его, исполненный любви! Горше всего сознание собственного бессилия: и прочь не уйти, и не добиться своего…

Александр же Ланской был дорог Екатерине тем, что рядом с ним она никогда не испытывала этого «горького сознания собственного бессилия».

Ну хорошо: она – не испытывала. А он?


При всей своей безудержной веселости и счастливой натуре, позволявшей ему наслаждаться счастьем каждого дня и каждой минуты, Ланской отнюдь не был дураком. Ему были ведомы нормальные человеческие сомнения: да разве может такое счастье длиться вечно?!

Что и говорить, о постели императрицы (и связанных с этим благах!) мечтало не одно честолюбивое сердце. На вечерах продолжали мелькать красавцы с искательными взорами – этих молодых людей мечтало продвинуть к Екатерине какое‑нибудь влиятельное лицо. Конечно, Потемкин по–прежнему поддерживал Ланского, который умудрился подружиться со всевластным светлейшим, однако мало ли что?! Надеяться тут можно было только на одно: что любовь Екатерины к Саше не иссякнет. О, пока опасаться было нечего: каждый день их был напоен любовью, а в письмах императрицы к самым разным людям то и дело проскальзывало: «Саша сказал… Саша насмешил… Саша восхитился… Саша велит тебе кланяться…» Но Ланской не уставал тревожиться: а вдруг она его разлюбит? Тогда жизнь для него будет кончена.

Кто‑кто, а он прекрасно знал, как много значит для Екатерины физическая любовь. И понимал, что путь к ее сердцу он проторил именно в постели. Значит, надо оставаться в постели таким, чтобы обожаемая женщина передышки не знала от его пыла. И Ланской решил сделаться истинным Геркулесом в области любовной. За помощью он обратился к врачу лейб–гвардии Григорию Федоровичу Соболевскому.

Соболевский мечтал в жизни об одном: дослужиться до звания лейб–медика. И решил, что с помощью Ланского он это звание непременно для себя добудет. Отныне он неустанно взбадривал и без того цветущую плоть и неутомимую силу юноши шпанскими мушками и наркотическими веществами в количествах, которых хватило бы, чтобы возбудить и жеребца. Дело в том, что Соболевский желал достичь высшего поста как можно скорей. Ну а Ланской, поскольку был человек истинно русский, не знал ни меры, ни грани и твердо верил, что чем больше, тем лучше. Всего! В том числе и кантарид.[11]

Может быть, его могучий организм – Геркулес все‑таки! – выдерживал бы и эти излишества сколь угодно долго. Однако дело осложнилось простудой. Незначительная ангина (ею, между прочим, заразилась и Екатерина, которая ухаживала за больным) перешла в воспаление горла, какое может быть только при скарлатине. Ее называли в народе гнилой жабой, и это название говорило само за себя… Все тело Александра воспалилось, словно гнило изнутри, из незначительного прыщика на руке сделался страшный гнойный нарыв, окруженный черным пятном. То, что когда‑то неумеренно возбуждало его силу, теперь стало врагом и разлагало юношу изнутри. Кантариды одолели Геркулеса!

Роджерсон, Соболевский, доктор Кельхен и недавно взятый ко двору немец Вейкардт лечили Ланского наперебой – кто во что горазд, вплоть до поставленных к шее пиявок или приложенных к нарыву ртутных белил. Если в начале болезни отравленного юношу еще и можно было спасти, то благодаря всем этим врачебным усилиям сие стало невозможным.

Ну вот его и не спасли. Поистине он умер в таких же мучениях, что и настоящий Геркулес, которого заживо сожгла отравленная кровь кентавра Несса!

Екатерина до последней минуты не верила, что возлюбленный умирает.

— Вы не знаете, какая у него здоровая натура! – твердила она Вейкардту.

Тот уныло качал головой.

— Посмотрите, он покрылся испариной! – восклицала она. – Значит, кризис миновал.

«Это предсмертный пот», – догадался Вейкардт…

Но Екатерина ничего не хотела видеть, знать, понимать, кроме отчаянной надежды на чудо, и молилась, чтобы Сашенька, ее свет и солнышко, радость ненаглядная, выздоровел!

И вот 25 июня 1784 года солнце ее счастья, взошедшее четыре года назад, скрылось в могильной тьме.

Перед смертью, однако, Александр Ланской успел попросить, чтобы его похоронили под окнами Царскосельского дворца – в парке. Чтобы Екатерина могла видеть его могилу из окон опочивальни, где они провели вместе столько упоительных минут… часов, дней, лет!

Секретарь императрицы Храповицкий впоследствии уверял, что и Екатерина завещала похоронить ее подле Ланского, однако никакими документами это не было подтверждено, а стало быть, спустя двенадцать лет ее тайная воля исполнена не была.

Но эти годы еще предстояло прожить…


То, что происходило с Екатериной в дни и месяцы после его смерти, могло растрогать самое каменное сердце. Ее здоровье внушало большие опасения, одно время даже боялись за ее жизнь. Еще вчера она была весела и счастлива, дни летели в угаре любви, а нынче время тянулось невыносимо, Екатерина была окутана скорбью, а все комнаты казались могильными склепами. Она гнала от себя всех:

— Делайте что хотите, только меня не трогайте!

Как ни странно, утешить ее могла только сестра Александра Елизавета, в замужестве Кушелева. Она была больше остальных похожа на брата, и когда Екатерина смотрела на нее, она могла найти облегчение своему горю, изливая его в слезах. Елизавета Дмитриевна Кушелева не Бог весть как любила брата, но тоже охотно плакала по нем.

Горе Екатерины было тем сильнее, что она никак не могла увидеть Ланского во сне. Молилась об этом, но напрасно…

Еще одним ударом стало то, что спустя несколько дней после похорон могила Ланского в Царскосельском парке была страшно осквернена. Труп вырыт, кругом позорные надписи… После этого Александра перезахоронили в гарнизонной церкви Преображенского полка: в храме Святой Софии.

Долго доискивались, кто мог учинить такое беспримерное злодейство. Не нашли кощунника, хотя он, можно сказать, рядом ходил и сам тыкал себя пальцем в грудь.

В комнате Екатерины появился вдруг какой‑то красавец. Его уже видели доселе и не раз выпроваживали, когда он, якобы по ошибке, заходил в покои императрицы. Однако наконец ему удалось застать Екатерину одну. Молодой человек рухнул на колени и стал жалостно молить допустить его к своей особе.

Это оказался племянник Захара Чернышева (некогда бывшего любовником Екатерины) князь Кантемир. Малый беспутный, весь в долгах, к тому же женатый. Екатерина приказала арестовать его, посадить в кибитку и отправить к дяде, чтоб образумил племянника. Однако вскоре стало известно, что Кантемир еще при болезни Ланского жадно интересовался его состоянием и откровенно радовался ухудшению здоровья фаворита. Уж не он ли ос–квернил могилу того, кому улыбалось счастье и кого любила императрица?..

После этого случая Екатерина уехала с Кушелевой в Петергоф, не желая больше видеть ничего, что напоминало бы о погибшем счастье.

Минуло три месяца, но Екатерина едва ли чувствовала себя лучше. Она писала Мельхиору Гримму с отчаянной, болезненной гордостью женщины, которая всю жизнь считала себя сильной:

«Не думайте, чтобы при всем ужасе моего положения я пренебрегла хотя бы последней малостью, требовавшей моего внимания. Дела идут своим чередом; но я, насладившись таким большим личным счастьем, теперь лишилась его».

Здесь обязательный отчет императрицы окончен. Перо дрожит в ее руке, из глаз льются слезы, и дальше в письме – уже не строки, а крик души:

«Утопаю в слезах и в писании, и это все… Если хотите узнать в точности мое состояние, то скажу вам, что вот уже три месяца, как я не могу утешиться после моей невознаградимой утраты. Единственная перемена к лучшему состоит в том, что я начинаю привыкать к человеческим лицам, но сердце так же истекает кровью, как и в первую минуту. Долг свой исполняю и стараюсь исполнять хорошо; но скорбь моя велика: такой я еще никогда не испытала в жизни. Вот уже три месяца, как я в этом ужасном состоянии и страдаю адски…»

В это время в Петергоф вернулся князь Потемкин, которого вызвал канцлер Безбородко, напуганный состоянием императрицы. Вместе с ним появился Федор Орлов, брат бывшего фаворита Григория Орлова. Прямо с дороги оба прошли к Екатерине, готовясь произнести какие‑то волшебные, ободряющие, исцеляющие слова, но при виде ее, измученной, полумертвой от боли, только и могли, что зарыдали – нет, завыли! – вместе с ней.

— Тебе надо вернуться в Петербург, – сказал наконец Потемкин сердито, вытирая слезы. – Негоже государыне заживо себя хоронить. Давай‑ка велим завтра же двору собираться, велим, чтобы приготовили дворцы в столице…

Она сидела как неживая, обессиленная слезами. Но, видимо, что‑то запало ей в голову из этих веских, разумных слов, потому что стоило только светлейшему и Орлову удалиться, как Екатерина вызвала на сей раз Анну Протасову и велела закладывать карету.

Ушли они задним ходом, уехали украдкой. Никто и помыслить не мог, что это уезжает императрица!

Да и она сама вряд ли осознавала, что делает.

И вот она примчалась в Петербург, вот вошла через сломанную дверь Эрмитажа, вот уснула… в объятиях своего возлюбленного, который наконец‑то, после стольких месяцев, вернулся к ней.

Вернулся, пусть и во сне!

* * *

…Екатерина проснулась и долго не могла понять, где находится. На соседнем диванчике спала, свернувшись калачиком, фрейлина Анна Протасова, а из‑за двери доносился раскатистый храп. Так храпел только камердинер Захар.

Екатерина откинула плащ и увидела, что башмаки облеплены подсохшей землей. Смутно вспомнилось, как они с Анной шли через ночной парк, скрипящий голыми ветвями и пахнущий опалой листвой. Дождь бил в лицо и мешался со слезами.

Она провела пальцами по лицу. Щеки были еще влажны.

Медленно поднялась, подошла к высокому окну.

Боже мой, за эту ночь землю припорошило снегом! Все белым–бело, точно саваном покрыто. Мертвая, мертвая земля. А ведь впереди зима, и этот первый, еще легкий снег скуют тяжелые оковы сугробов и морозов.

«Вот так же и я, – подумала Екатерина. – Сердце умерло. Душа остыла… Я похожа на эту землю. Недаром женщин так часто сравнивают с землей…»


Но земля оживает весной. Оживет и женщина.

Загрузка...