Богдан без особой печали прощался с Веной. Шетени приглашал его побыстрее возвращаться, но Богдан откровенно признался, что вряд ли в ближайшие годы появится в прекрасной столице над Дунаем. Однако, когда поезд тронулся, Богдан обернулся и посмотрел в сторону Бурга с какой-то смутной тоской, непонятной ему самому. Он оставлял здесь дни свободы и веселья. Но радовался, что все осталось позади, — в последнее время светские развлечения вызывали у него неприятные чувства. И Бург, и прекрасная Мария Беатриче стали символами иного, неземного в своей роскоши и блеске мира, с которым Богдан, быть может, попрощался навсегда.
Майорат, видя, в каком состоянии пребывает юноша, ни о чем его не расспрашивал, гадая, что же послужило причиной. Понемногу Богдан рассказал о своих раздумьях и переживаниях, но про эрцгерцогиню умолчал. Он не жаловался Вольдемару на судьбу, но говорил с тоской — и сквозь нее просвечивала ирония, обращенная против самого себя. Однако вскоре майорат догадался, что здесь замешана женщина, а там и угадал ее имя по некоторым обмолвкам и замечаниям Богдана. А может, заметил и фотографию Марии Беатриче в бумажнике кузена.
Вальдемар ничуть из-за этого не встревожился, посчитав все детскими переживаниями, совсем неопасной болезнью. Он видел, что Богдан давно уже научился избавляться от иллюзий.
Во время одного из откровенных разговоров Богдан спросил:
— Дядя, почему ты теперь почти не бываешь в свете? В Бурге о тебе спрашивали очень многие, даже император.
— А что ты им ответил?
— По-разному. Кому что. Императору сказал, что ты поглощен работой на благо страны. Шетени «признался по секрету», что ты разорился. Прости, пришлось — милейший Элемер намеревался было просить у тебя взаймы кругленькую сумму. Увы, у меня осталось впечатление, что он все же не поверил, с большим сомнением смотрел… А дамам я говорил, что ты стал анахоретом, затворником, старым брюзгой… но они мне упорно не хотели верить.
— Неплохо же ты меня изобразил! — смеялся Вальдемар.
Когда поезд шел по прекрасным местам Штирии, Богдан не отходил от окна, погруженный в мечты. Однажды майорат услышал, как юноша что-то напевает. Вальдемар внимательно прислушался. Богдан пел тихо, но проникновенно, смешивая слова из нескольких языков, как это порой случается с жителями Волынского края:
По Волыни днем и ночью я скучаю,
очарован всякий ею не случайно.
Кто увидит Волынь, сразу тот пленится,
ляс Волынский долго будет сниться.
Ой, Волынь родная, тебя я не забуду,
тебя я до смерти наметать буду…
По Волыни всюду черноземы тучные,
и пшеница золотится, в мире лучшая.
А когда весна настанет, ах, весна прекрасная,
така гарненька и зеленька, и миленька, и ясная…
Ой, Волынь, Волынь, тоби я не забуду,
тоби я до смерти паментать буду…
Майорат подошел к юноше:
— Богдан, что это за песня? Никогда ее не слышал. Юноша покраснел:
— Да я ее сам сложил, дядя…
— Сам? Что, ты и в Штирии вспоминаешь Волынь.
— Конечно. Понимаешь, перенесся мыслями к одному прекрасному оврагу возле Руслоцка. Настоящее ущелье, такое чудесное. Если бы ты его видел, дядя… Мне почему-то всегда казалось, что тот глубокий овраг, сущую пропасть, выкопали адские силы на погибельлюдям, а Небеса одарили его красивыми деревьями и цветущими кустами, украсили скалами, девственной чащобой — чтобы такие, как я, юные безумцы, могли там предаваться фантазиям…
— Значит, ты любишь Волынь… А мне казалось, что ты недолюбливаешь Руслоцк.
— Это разные вещи. Я терпеть не мог особняк и его хозяев. Но люблю те места и тамошний народ. Чудесный край! Не смогу даже описать его словами — этакий пышный бунчук, овеянный паутиной меланхолии…
— Это определение прекрасно подходит к тем местам, — сказал задумчиво Вальдемар. — Пышный бунчук, овеянный меланхолией, поэзией, дерзостью…
«А еще больше определение такое подходит к самому Богдану, — подумал майорат, вернувшись в купе. — Бунчук в паутине меланхолии и поэзии… сломанный бунчук, лежащий в пыли! Но его, безусловно, стоит спасать! Это один из тех Михоровских, что плохо слушают чужие приказы, но умеют отдавать их сами…»
Вальдемар почувствовал, что в его сердце рождаются прямо-таки отцовские чувства к Богдану.
Чем ближе они подъезжали к границе Швейцарии, тем задумчивее становился Вальдемар.
И вот, когда они должны были пересечь рубежи первого из кантонов (штатов), Вальдемар внезапно изменил первоначальные планы. Он сказал Богдану:
— Мы не поедем в Швейцарию. Направимся прямо в Глембовичи.
— Почему?! — изумился Богдан. — Я думал, ты отринул колебания… думал, ты направляешься к Люции, чтобы, наконец…
— Она обручена с Брохвичем.
— Ну и что? — скривился Богдан. — Это еще ни о чем не говорит. Она не любит нашего оленя (намек на герб Брохвича).
Вальдемар вздрогнул:
— Тогда я там тем более не нужен…
Богдан погрузился в мрачную задумчивость. Он больше не заговаривал с майоратом о Люции. Чувствовал, близость некоего переломного, решающего момента, а поведение майората объяснял исключительно фамильным упрямством.
В Глембовичах он признался Вальдемару, что хочет искать место администратора.
— Ты уверен, что справишься? — спросил майорат.
— Уверен. Начну с имения поменьше, но выберу такое, чтобы там были хорошие перспективы.
Вальдемар предложил ему стать администратором в Белочеркассах. Но вместо того, чтобы радоваться, Богдан смутился:
— Дядя, ты настолько доверяешь мне?!
— Да. Юноша молчал.
— Ну, если тебя это не устраивает, принуждать не стану… — сказал Вальдемар.
— Что ты, дядя, я не о том… Я тебе благодарен за предложение… но в Белочеркассах я не чувствовал бы себя самостоятельным. Чересчур чувствовалось бы твое влияние…
— А ты думаешь, у чужих будет иначе?
— У чужих я постарался бы так наладить дело, что никакое постороннее вмешательство не потребовалось бы. Да и не отыскать второго такого майората…
Вальдемар весело рассмеялся:
— Идет! Ты мне положительно нравишься, прекрасно знаешь, что ни один Михоровский никогда не вынесет поводьев… Но тебе должно быть известно и то, что я не страдаю деспотизмом. У тебя хватило времени в этом убедиться. В Белочеркассах ты будешь совершенно самостоятельным, я передам тебе все полномочия. Это место ты займешь весной. А зимой еще получишься. Идет?
— Ну, если так… идет!
И они обнялись, как братья.