VIII

Однажды я встретил на улице Гарольда. Он, как мне показалось, держался холоднее, чем обычно.

— Это правда, что ты женишься на инженеровой дочке? — спросил он среди прочего.

Я покраснел и попытался отшутиться, как всегда, когда попадаю в затруднительное положение, особенно если приходится защищать кого-то мне дорогого. Гарольд пропустил мои шуточки мимо ушей и сказал, что он это узнал в офисе, куда заглянул как-то, чтобы пригласить меня на пикник. Еще он узнал, тогда же, что я собираюсь перейти в индуизм. Он и сам, конечно, грешник и ходит в церковь только из-за своей Айрис, но эта новость его убила. Инженер Сен — настоящий монстр, сказал он мне, они меня приворожили, и мне следует пожертвовать пять рупий «Sisters of the poor»[18], чтобы те за меня помолились.

— А как девочки? — перебил его я.

— Они тебя оплакали, — сообщил он и, помолчав, добавил: — Не знаю, конечно, может, это здорово выгодно — жить в Бхованипоре. Экономишь на квартире, на обедах и в город не показываешься… Что ты хоть делаешь целыми днями?

— Учу бенгальский, к экзамену на provincial manager, — соврал я. — И потом, столько впечатлений, даже не замечаешь, как летит время…

Он попросил взаймы пять рупий, на бал в ИМКА.

— Не соблазнишься? — сказал он напоследок.

Но я не испытывал никакого соблазна. Без всякого сожаления подумал я о годах, проведенных в пансионе «Райпон» на Уэллсли-стрит, о растранжиренных годах жизни. Я смотрел на Гарольда, и никаких приятных воспоминаний не навевали на меня его атлетическая фигура и загорелое лицо с красивыми, обведенными синевой глазами. Чужой человек, а ведь когда-то он был мне товарищ по ночным попойкам с веселыми девушками. Жизнь, к которой я перешел, казалась мне чем-то таким святым, что я не посмел прикоснуться к ней словом. Гарольд пообещал как-нибудь навестить меня и тщательно записал адрес (с тем, вероятно, чтобы одолжить сумму покрупнее).

Дома я застал все общество в столовой за чаем. Там были и Манту с женой, и Кхокха с двумя сестрами (те самые женщины-тени, которых никогда не видно, не слышно). Я вполне откровенно рассказал им о встрече с Гарольдом и о той мерзкой жизни, какую ведут здесь европейцы и евразийцы и какую я сам вёл столько времени. Мои признания пришлись ко двору. Женщины смотрели на меня блестящими глазами и хвалили на своем малопонятном арго, а Манту — как только он умеет — пожал мне руки, прикрыв глаза. Один инженер, заметив, что я преувеличиваю, ушел читать свой неизменный детектив.

Вместе с Майтрейи, Кхокхой и Лилу мы поднялись на террасу. Расположились на коврах, с подушкой под головой и стали ждать вечера, лениво переговариваясь и ища позу поудобнее. Я был занят тем, что старался, как бы невзначай и попристойнее, устроить ноги в сандалиях на балюстраде. За эти месяцы я усвоил весь связанный с ногами церемониал. Например, я знал, что, если нечаянно толкнешь кого-нибудь, надо наклониться и коснуться его ног правой рукой; что никогда нельзя, даже в шутку, изображать пинок. И все такое прочее. Поэтому я и колебался, прежде чем задрать ноги на балюстраду. И тут Лилу сказала что-то на ухо Майтрейи.

— Она говорит, что у тебя очень красивые ноги, белые, как из алебастра, — передала мне Майтрейи, не в силах скрыть какую-то странную зависть и досаду.

Я покраснел — и от удовольствия (будучи некрасивым, я всегда таял от похвалы моей внешности), и от смущения, потому что не знал, как толковать взгляд Майтрейи: она смотрела на мои ноги чуть ли не с обидой. Чтобы нарушить молчание, я стал городить всякую чепуху — что, дескать, подумаешь, ноги, кто их видит, по крайней мере у нас, у белых.

— A y нас все по-другому, — перебила меня Майтрейи, несколько умасленная. — У нас, если ты хочешь показать другу свою любовь, то касаешься его босой ногой. Например, когда я говорю с подругами, мы делаем так. Смотри…

Она, зардевшись, высвободила ногу из-под сари и подвинула ее к Лилу. И тут произошло нечто неописуемое. У меня было впечатление, что я присутствую при самой интимной любовной сцене. Лилу стиснула между лодыжек ногу Майтрейи, трепеща и улыбаясь, как от поцелуя. Это были настоящие ласки: медленное скольжение изогнутых стоп вверх и потом пожатие ими теплой, подрагивающей голени. Я испытывал муки ревности и одновременно чувство протеста против этого абсурдного замыкания на себе женской плоти. Вдруг Майтрейи резко высвободилась и тронула своей ногой ногу Кхокхи. Я еле удержался, чтобы не убежать, видя, как черная лапа мальчишки, заскорузлая от зноя и уличной грязи, принимает, словно жертвоприношение, эту нежную близость. Кхокха скалился, как собака, когда ее гладят, а я жалел, что не вижу глаз Майтрейи — есть ли в них то сладострастие, какое выдавала ее голень при этих ласках.

Я подумал тогда, что смех Майтрейи, который вызывал этот уродец, этот клоун, обозначал тот же акт отдавания-обладания. Позже я вообще стал думать, не существует ли других способов обладания, более изысканных и неявных, чем общепринятые, обладания тайного — через слово, шутку, прикосновение, — когда женщина вся отдается чьей-то телесности или духу и ее берут всю — так, как мы никогда не сможем ее взять, даже в самые недвусмысленные и бурные минуты любви. Еще долго после того я ревновал не к прекрасным молодым людям, поэтам и музыкантам, собиравшимся в доме Сена, с которыми Майтрейи говорила, на которых глядела, которым улыбалась и книги которых любила, а к Манту и Кхокхе, особенно к первому, потому что он, доводясь ей дядей, мог себе позволить пожать в разговоре ее руку, или похлопать по плечу, или потрепать по голове. Эти жесты невинного обладания мучили меня больше, чем любое реальное соперничество. Мне казалось, что Майтрейи не сознает насилия, украдкой совершаемого над нею чужой плотью или чужим духом. Но особенную муку, если уж говорить все, причиняли мне акты духовного обладания: то это был молодой поэт, Ачинтия, которого Майтрейи видела всего раз и с которым говорила только по телефону, когда посылала стихи в «Прабуддха Бхарата»[19]; то один математик, который приходил очень редко и о котором Майтрейи рассказывала мне с энтузиазмом, признаваясь, что ей нравятся высокие мужчины; то — самое болезненное для меня — ее гуру Роби Тхакур. Я очень осторожно пытался намекнуть ей, что нельзя так втягиваться в отношения, но она смотрела на меня с таким искренним, простодушным изумлением, что я махнул рукой. Впрочем, это все происходило уже тогда, когда я получил достаточно доказательств, что мне нечего бояться соперников.

…Я остался лежать, с каким-то гадким чувством, кусая губы и глядя на первые звезды еще бледного неба. Разговор продолжался на бенгальском, очень беглый, так что я почти ничего не понимал. Да и не пытался понять и только вздрагивал, когда Майтрейи заходилась от смеха на бесконечные каламбуры и кривлянья Кхокхи. Вероятно, она заметила мое настроение, потому что спросила по-английски, не скучно ли мне и не хотел бы я для разнообразия в свободное время помогать ей составлять каталог отцовской библиотеки. Это неплохое переключение после конторы, сказала она, а заодно мы могли бы общаться (в самом деле, последние дни я почти не видел Майтрейи). Про идею каталога я ничего не знал — оказалось, что господин Сен, собрав около четырех тысяч томов (часть он получил в наследство), решил напечатать отдельной брошюрой, в роскошном издании, каталог библиотеки, чтобы после его смерти она перешла в дар местному колледжу. Все это показалось мне смешным, но я согласился.

— Отец не решался тебя попросить, — добавила Майтрейи, — ты ведь человек занятой. А я у них маленькая, у меня нет никаких дел, к тому же я люблю рыться в книгах.

Оставшись один, я, помню, проклинал себя за то, что так бездумно принял предложение, которое должно было и вправду отнять все мое свободное время. Сколько я понял, нам предстояло переписать все книги на карточки, с номером соответствующей полки, потом расположить их в алфавитном порядке и снова переписать, уже списком, чтобы отдать печатать. Не очень вдохновляющее занятие. К тому же я боялся, что наши игры могут возобновиться — и это тогда, когда я, казалось, уже взялся за ум.

* * *

Майтрейи я встретил на другой день, перед вечерним чаем, на пороге библиотеки.

— Пойдем, я тебе покажу, как это делается, — позвала она. Она разложила на столе ряд с полсотни томов.

— Ты начинай с того края, а я — с этого. Посмотрим, на какой книге встретимся. Хочешь?

Она казалась взволнованной, губы подрагивали, глаза смотрели на меня, часто моргая, как будто отгоняя какой-то навязчивый образ.

Я сел к столу со странным предчувствием, спрашивая себя, чего я жду: не любви ли Майтрейи, не тайного ли признания? — и не ощущал трепета перед возможными событиями. Я писал карточки и пытал себя: я еще люблю ее? Нет, это не любовь. Чем же тогда так притягивает меня Майтрейи, думал я в сотый раз, — своей иррациональностью, своей первобытной невинностью и тем, что называется «чары»? Одно было для меня очевидно: я приворожен, а не влюблен. Причем это открывалось мне не в часы ясного сознания, сколько их еще выпадало на мою долю, а в канун решающих событий, в единственно реальные минуты, когда я начинал жить. Рефлексии никогда ничего мне не давали.

Я потянулся к очередному тому и вздрогнул, наткнувшись на руку Майтрейи.

— На чем мы встретились? — спросила она.

Это оказались «Истории с неожиданностями» Уэллса. Она вспыхнула — от радости ли, от смущения ли, не знаю, — и сказала, понизив голос:

— Видишь, что у нас впереди: неожиданности.

Я улыбнулся ей, тоже слегка взволнованный совпадением, хотя большинство книг были с многозначительными названиями: «Сон», «Возьми меня с собой», «На помощь!», «Что нового?» и т. д. и т. п. Пока я подыскивал, что бы такое сказать в ответ, нас позвали к столу, и мы пошли, с каким-то сладким чувством заговорщиков, то и дело поглядывая друг на друга. За чаем я разговорился, делясь своими книжными впечатлениями — в последнее время я читал о Кришне и о винщуитском культе, — и так увлекся, пересказывая сцены из жизни Чайтаньи, что госпожа Сен не смогла сдержать слез и, наклонясь ко мне, прошептала:

— Ты говоришь как настоящий вишнуит.

Я был польщен и признался, что считаю вишнуизм одной из самых возвышенных религий, чем вызвал дискуссию о религиях вообще, в которой активнее всех участвовал наравне со мной Манту, а Майтрейи только слушала, уставясь в пространство и не произнося ни слова.

— Что вы знаете о религии?! — вдруг взорвалась она, меняясь в лице и чуть не плача.

Я сконфузился: надо ли тут что-то объяснять или, может быть, начать извиняться? Манту потянулся было обнять ее за плечи, но она вырвалась и убежала в библиотеку. Мы, притихшие, допили чай в молчании, и я ушел к себе отвечать на письма, с непонятной тревогой и тяжестью на душе. Но стоило мне написать первые строки, как я почувствовал, что должен тотчас же увидеть Майтрейи, и спустился в библиотеку.

Этот день занимает, может быть, центральное место в моей истории. Переписываю из дневника:


Я нашел ее в состоянии подавленном, на грани слез. Сказал, что пришел, потому что она позвала, она посмотрела удивленно, молча. Потом мы минут на пять расстались — я ушел дописать письмо. А когда вернулся, она дремала на диване у стола.

Я разбудил ее. Она вздрогнула, широко открыла глаза. Я стал смотреть в них не отрываясь, она впивала мой взгляд, время от времени спрашивая только: «Что? Что?» Потом мы были уже не в силах ничего говорить, а только сблизили лица, глаза в глаза, оба во власти сверхъестественной сладости флюидов, неспособные сопротивляться, стряхнуть морок, очнуться. Мне трудно описать эти ощущения: блаженство, тихое и в то же время мощное, против которого душа не хотела держать оборону, разнеженность, превосходящая чувственную, сродни, наверное, счастью небожителей, божественной благодати. Сначала это состояние держалось только на взглядах, потом мы встретились руками, все так же не отрывая глаз друг от друга. Благоговейные касания, ласки неискушенных. (Прим.: Я только что прочел о мистической любви Чайтаньи и потому описывал свои переживания в мистических терминах.) Потом, совершенно естественно,целование рук. Она смотрела потерянно, и в том, как она кусала губы, было столько страсти (но притом и целомудрия), что я мог бы поцеловать ее и по-настоящему, я мог бы все, и мне стоило большого труда сдержаться. Ситуация была рискованная. Кто угодно мог войти в библиотеку. От Майтрейи исходили мистические эманации. (Прим.: Под влиянием вишнуитских книг здесь и далее мой дневник изобилует словом «мистика». Вот и эта сцена от начала до конца трактуется как «мистический опыт». Теперь мне это смешно.) Я снова спросил ее, почему мы, я и она, не можем быть вместе. Ее забила дрожь. Чтобы испытать нас, я попросил ее два раза прочесть мантру против искушения, которой ее научил Тагор. Она прочла, но чары не рассеялись. Так мы убедились — я тоже в это верю,что наш опыт не имеет сексуальных корней, а есть любовь, хотя и выраженная в телесном откровении. Я почувствовал и испытал на себе это чудо: контакт со сверхъестественным через прикосновение, через глаза, через плоть. Опыт длился два часа, изнурив нас Возобновить его мы можем в любую минуту, для этого надо только скрестить глаза.


Она попросила меня сбросить сандалии и коснуться ногой ее ноги. Что за чувство! Я был вознагражден за все пытки ревности. Я знал наверное, что, соприкасаясь со мной лодыжкой и голенью, Майтрейи отдается мне вся, так, как не отдавалась никому никогда. Сцена на террасе забылась. Чтобы обмануть в такой близости, надо лгать божественно, думал я. Против воли я придвинул колено к ее колену — оно мерещилось мне, как в галлюцинации, шоколадное и нетронутое, не запятнанное до сих пор ни единым человеческим прикосновением. За эти два часа ласк (а чем же еще были касания наших ног?), о которых дневник говорит так бегло, суммарно, так стерто, что еще долго после того я сомневался, стоит ли дальше записывать этапы наших отношений, я пережил больше, я глубже понял Майтрейи, чем за шесть месяцев усилий, приятельства, первых движений любви. Никогда я не знал вернее, что я обладаю и что обладание это безраздельно.

До тех пор я не признавался ей в любви. Это подразумевалось само собой. Каждый ее жест я давно уже толковал в определенном смысле. Ее любовь была, по моему убеждению, бесспорной, и я думал, что во мне она столь же уверена. Потому-то меня так огорчало и тревожило ее молчаливое сопротивление (паника в глазах, спрятанное в ладонях лицо) всякий раз, как я заговаривал о том, чтобы нам связать свои жизни. Я ничего не понимал: мне казалось, все к тому идет и ее родители нас всячески поощряют.

И вот я сказал, что люблю ее. Она заслонила глаза рукой и не ответила. Не зная, как отозвались мои слова, я склонился над ней и повторил, со всей доступной мне нежностью, те несколько слов любви, которые знал по-бенгальски.

— Оставь меня, — вдруг сказала она, пытаясь подняться. Голос ее был чужим, далеким. — Я вижу, ты не понял моей любви. Я люблю тебя как друга, очень дорогого друга. Иначе не могу и не хочу иначе…

— Но так не дружат, так любят, — весело возразил я с внезапно вернувшейся ясностью сознания.

— Душа умеет любить по-разному, — заметила она, взглядывая на меня.

— Ноты меня любишь по-настоящему, зачем отпираться, — настаивал я. — Хватит мучить друг друга, я не могу без тебя, а ты — без меня. Ты дорога мне, Майтрейи, любимая…

Я говорил, мешая языки: фразу по-бенгальски, пять — по-английски.

— Скажи мне это и на своем языке, — попросила она.

Я сказал все, что пришло на ум. Уже давно стемнело, везде зажглись лампы. Я тоже пошел было включить свет.

— Не надо, — остановила меня Майтрейи.

— А если кто-нибудь войдет и застанет нас в темноте?

— Ну и что? Мы же тут брат и сестра…

Я предпочел пропустить мимо ушей ее слова, вернулся и снова взял ее за руки.

— Почему ты не хочешь слышать некоторые слова? — спросила она, и по ее голосу я понял, что она вот-вот рассмеется.

— Потому что ты говоришь глупости, — ответил я, совершенно уверенный в себе и в любви Майтрейи.

И тогда произошло неожиданное. Майтрейи расплакалась и вскочила, порываясь бежать. Я крепко охватил ее кольцом рук, погрузил лицо в ее волосы и зашептал что-то, пытаясь успокоить, отвлечь, прося простить меня. Но, не в силах противиться аромату, теплу, пленительности этого тела, еще никем не тронутого, я поцеловал Майтрейи. Она забилась и закричала, защищая губы. На крик могли прибежать, и я разжал объятия. Она метнулась прочь со стоном, уязвившим меня. Но не к дверям, а к окну. Там, при свете уличного фонаря, я увидел ее лицо и испугался: отчаянные, заплаканные глаза, искусанные губы. Из-под рассыпавшихся волос она смотрела на меня как на злого духа или как на сумасшедшего, показывая пальцем место на щеке, куда я угодил своим поцелуем. Говорить она не могла и не могла защищаться. Я приблизился, обнял ее и снова поцеловал, обезумев от непонимания, от слепой страсти. Поцеловал в губы, они оказались влажные, свежие и душистые, ни в каких мечтах я не мог представить себе такие. В первую секунду она напряглась, пытаясь отвернуться, но сил у нее не было, и губы сами раскрылись, позволяя целовать, кусать, впивать себя. Я чувствовал ее грудь, я чувствовал всю ее, без оглядки прильнувшую к моему телу, и у меня даже чуть защемило сердце, что она отдалась мне так скоро. Не знаю, сколько длилось это первое слияние. Она стала задыхаться и, когда я оторвался от ее губ, вдруг рухнула к моим ногам. Я решил, что это обморок, и, помертвев, нагнулся поднять ее, но она обняла мои ноги и, плача, взмолилась, чтобы я больше не трогал ее, она заклинала меня именем моего Господа, именем моей матери, именем госпожи Сен. Я содрогнулся и не нашел, что ответить. Я дал ей самой подняться. Она на ходу отерла слезы, поправила волосы и, выходя, оглянулась на меня, но лица ее я не видел — тусклый свет фонаря не доставал до двери.

Взбудораженный, я вернулся к себе с целым роем ощущений, с мучительной радостью, что она моя, с гордостью, с угрызениями совести, с неясным страхом. До ужина не мог ничего делать и только гадал, хватит ли мне смелости глядеть на нее за столом. Меня очень беспокоило, что она думает обо мне и не признается ли во всем госпоже Сен или Лилу. Я ничего не понимал и не мог сосредоточиться. К ужину она не вышла, но сразу после Лилу украдкой протянула мне записочку.

— От нашей поэтессы.

Не дыша, развернул я записку. Чтобы никто не понял, она написала по-французски: «Vous venir matin six heures en bibliothique»[20].

Загрузка...