Ефремов И. А.
Мои женщины: Рассказы; Письма. — М.: «Издатель Юхневская С. А.», 2025. — 480 с.: ил. — (Ретро библиотека приключений и научной фантастики. Серия «Коллекция. Собрание сочинений И. Ефремова»).
ISBN 978-5-6053754-0-1
В книгу вошли 14 рассказов И. А. Ефремова, объединённых в цикл с авторским названием «Women in my life». Спустя 50 лет после смерти автора рукопись превращается в книгу и передаётся читателю. Рассказы посвящены женщинам, оставившим глубокий след в жизни автора.
Завершает книгу подборка писем, обращённых Ефремовым к Таисии Иосифовне, которая стала его женой.
И рассказы, и письма публикуются впервые.
© Ефремов И. А., наследники, 2025
© Коржев И. В., иллюстрации, 2025
© ООО «Издательство Престиж Бук», оформление, макет, 2025
© Издатель Юхневская С. А., 2025
«...Мне хочется, чтобы те, кто не имел настоящего опыта или ещё очень молод или несчастен, извлекли пользу из моих воспоминаний. Слишком дико и нелепо мы умалчиваем о важнейших и прекраснейших сторонах нашей жизни, слишком невежественна наша молодёжь в сфере половой любви, слишком пренебрегаем мы эмоциональной стороной жизни. И в результате, после тысячелетнего опыта и тонкого искусства страсти в древние времена и на Востоке, мы, ведущая на Земле раса цивилизованнейших людей, нисколько не выше обыкновенных животных в вопросах страсти. Но человек — не животное, и расплата неминуема!»
Иван Ефремов. «Вторая Люда»
К осени 2020 года издательство «Престиж Бук» выпустило седьмой том собрания сочинений Ивана Антоновича Ефремова. Шесть томов художественных произведений и отдельный том с «Дорогой ветров», журнальными статьями и интервью были изданы с красочными иллюстрациями, как публиковавшимися ранее, так и сделанными впервые, со статьями от редакции, посвящёнными истории создания произведений и их особенностям.
В результате этой работы наследница Ефремова решила издать цикл из четырнадцати рассказов, прежде никогда не публиковавшихся. Заключённые в самодельный коричневый переплёт, эти рассказы имели общий заголовок на английском языке «Women in my life» и предисловие. Часть из них была напечатана на машинке и имела авторскую правку ручкой, большая же часть была написана от руки на бумаге разного качества характерным почерком Ефремова, который сам автор называл «куропись». Авторская правка была внесена и в эти страницы.
Все листы были пронумерованы карандашом, часть рассказов имела дополнительно внутреннюю нумерацию. На отдельных листах были приклеены вырезанные в основном из западных журналов изображения актрис или моделей: автор стремился найти изображения женщин, максимально точно соответствующих описанным им типам. Иллюстрации эти разного качества печати и разного размера, некоторые с подписями Ефремова, указывающими на сходство и разницу модели с описываемой женщиной. Мы попытались воспроизвести эти вклейки максимально качественно. Также обратились к художникам с просьбой проиллюстрировать книгу с опорой на рукопись.
Кроме рассказов издатель решил включить письма Ефремова к Таисии Иосифовне, последней жене писателя, написанные в разные годы на протяжении двух десятков лет.
Работа по расшифровке продолжалась несколько месяцев. Ефремов писал чрезвычайно убористо, часто отделяя одну строку от другой мизерным интервалом. Почерк и авторская пунктуация его имеют ряд особенностей, сильно затрудняющих чтение. Трудно описать радость исследователя, когда чернильные загогулины, в которые ты вглядываешься часами, наконец начинают складываться в понятные слова и строчки.
Понадобилась объёмная корректорская и редакторская работа, направленная преимущественно на оформление текста в соответствии с современными требованиями, составление и комментирование, но не затрагивающая особенности авторского стиля. В некоторых случаях оставлены особенности авторского написания, которое характерно для своего времени, например, итти, безконечный, оффициальный.
Ясно, что если бы Ефремов имел возможность подготовить рукопись в печать как нечто цельное, то устранил бы некоторые повторы и придал бы рассказам, написанным в разные годы, общие стилистические особенности.
Два рассказа в рукописи снабжены нарисованными рукой Ефремова схемами с легендами: «Зина-Зейнаб» и «Сахавет». Мы воспроизводим эти схемы с пояснениями автора. Рассказ «Валерия» в рукописи не имеет завершения. Следующий за рукописной страницей лист пронумерован, но пуст.
Рассказы цикла создавались на протяжении многих лет.
Часть из них напечатана на той же печатной машинке, что и письма, подготовленные к изданию в «Переписке...».
Летом 1952 года Ефремов отдыхает в Доме отдыха писателей на Карельском перешейке, в Комарове. Оттуда он пишет письмо Таисии Иосифовне, где говорит, что ему дали напрокат печатную машинку. Само письмо напечатано именно на ней. По сравнению со шрифтом машинки автора её шрифт более низкий и округлый, шире межбуквенные расстояния.
Рассказ о Кунико, второй в цикле, напечатан таким же шрифтом. Мы можем с большой вероятностью предполагать, что он был написан в Комарове летом 1952 года.
В рассказе о Тамаре, десятом в цикле, автор пишет, что с 1930 года, то есть со времени описываемых событий, прошло 36 лет. Следовательно, работа над ним приходится на 1966 год.
Если условно принять 1952 год за начало работы над циклом, то мы можем увидеть, что он составлялся на протяжении почти полутора десятков лет, при этом образы описываемых женщин существенно влияли на образы героинь крупных произведений Ефремова, о чём говорит и сам автор.
При подготовке настоящей книги редакторы не вносили изменений, кроме самых необходимых. Возникает впечатление, что мы слышим живой, непосредственный рассказ Ефремова о своей жизни.
Чтобы читателям были понятнее используемые в рассказах упоминания об экспедициях и других фактах биографии писателя, в приложении приводится список основных событий жизни автора.
Рассказы опираются на события жизни и одновременно позволяют уточнить детали биографии. Например, становится ясно, при каких обстоятельствах автор в 1926 году работал на тракторе «Фордзон».
Рассказ «Е.П.М.» (1926) позволяет прояснить важный факт биографии матери Ефремова. Было известно, что во время Гражданской войны она, находясь в Херсоне, стала женой красного командира. Однако её дальнейшая судьба и фамилия мужа не были известны.
Ефремов пишет: «После неудачной экспедиции в Тургайскую степь я, взяв отпуск, поехал к маме в Ростов-на-Дону, оттуда в станицу Милютинскую, где поработал трактористом в коммуне “Звезда Красноармейца”, руководил которой матрос Георгий Болеславович — брат мужа матери — бывшего будённовца-командира».
Автор называет имя и отчество человека, однако отчество это настолько редкое, что позволяет нам считать, что названным человеком был Змигродский Георгий Болеславович, 1881 года рождения, уроженец г. Кронштадта
Анкетные данные говорят, что он русский, из дворян, беспартийный, капитан 2-го ранга царского флота С лета 1914 года — участник Первой мировой войны, с 1918-го — вступил в ряды Красного Балтийского флота, участник Гражданской войны. Затем техник завода «Электроприбор», проживал в Ленинграде. Арестован 8 марта 1935 года и осуждён как «социально опасный элемент» на 5 лет ссылки. Отбывал срок в Оренбурге. Арестован вторично 23 июля 1937 года и расстрелян.
Можно предположить, что второй муж матери Ефремова носил фамилию Змигродский. Зная его судьбу, понимаешь отсутствие упоминания о фамилии. Очевидно, под его руководством Иван Антонович увлёкся механикой, учился управлять различными видами автомашин, что пригодилось ему в экспедициях.
В рассказе «Сахавет» действие происходит в посёлке Такыр-Ачинохо. Этот же посёлок фигурирует в рассказе «Белый Рог». Мы можем заключить, что действие рассказа «Белый Рог» происходит в районе Кетменского хребта. Подобных параллелей этих биографических рассказов с творчеством Ефремова множество, и описать их — дело литературоведческих исследований.
Жизнь Ефремова настолько богата событиями и многогранна, что по ней можно было бы создать серию приключенческих романов: научные экспедиции, раскопки, плавание по Охотскому морю, встречи с представителями коренных народов исследуемых земель — уже одно это даёт богатейший материал, который заинтересует историков, этнографов, биографов.
В данном случае автор сам открывает для нас множество подробностей своей жизни.
Иван Антонович родился в посёлке Вырица 23 (согласно современным изысканиям генеалога рода Ефремовых А. Степанова) апреля 1908 года. Позже в документах он указывал в качестве даты рождения 22 апреля 1907 года. В рассказах он пишет о своём возрасте, отталкиваясь от даты, зафиксированной в его документах советского времени. Следовательно, при упоминании о возрасте надо учитывать реальную дату рождения, подтверждённую архивными документами.
Время в рассказах предстаёт живым, объёмным, наполненным характерными деталями, которые обычно проходят мимо внимания, но дают живую картину. Особенности быта Петрограда и Москвы, далёкого Хабаровска, маленького Никольска и заштатного Лальска, районов Дальнего Востока, забайкальской тайги, Русского Севера, Киргизии, Казахстана, острые замечания о времени и людях, определяющих его ход, — всё это описано точно и ёмко, настолько, насколько это необходимо для раскрытия главной темы, без стремления что-либо приукрасить или преувеличить.
Эротические ситуации вписаны в широкий историко-культурный контекст.
О себе автор пишет ровно столько, сколько необходимо для того, чтобы читатель понимал контекст истории. Главное его внимание как искателя красоты сосредоточено на героинях рассказов. Мы видим их через двойную призму: автор пытается показать их такими, какими он воспринимал их в соответствующем возрасте, и такими, какими он осмысляет их поведение, будучи зрелым человеком.
Так, в рассказе «Старуха» встреча в Лальске показана глазами молодого человека, стремящегося к научным открытиям, которого лишь случай задержал в незнакомом маленьком городе. Но последние строки рассказа выводят анализ ситуации на совершенно новый зрелый уровень.
Мы узнаём не только о физических особенностях женщин, их фигурах и лицах, но и о душевных качествах, о том, как они воспринимают и переживают противоречия существующего мира. Вот эта направленность внимания героя-рассказчика не на себя и свои чувства, но на внутренний мир женщины делает этот цикл уникальным в своём роде.
Только в рассказе «Тамара», посвящённом событиям 1931 года, Ефремов пишет о своём состоянии после расставания с женщиной:
«И я как будто утратил свою силу — похудевший, вялый и безразличный, хоть и честно довёл до конца работу, но с утратой интереса. И ведьмина близость не прошла мне даром — я мало интересовался женщинами довольно долгий период (как после Люды).
И испуганный этим, я поспешил жениться, но неудачно — брак был недолог, хотя мне встретилась очень хорошая девушка, но — я был отравлен страстью ведьмы. Так и после — второй брак — тоже был отмечен отравой — таково было долгое возмездие Эроса».
Первой женой Ефремова была Ксения Свитальская, дочь геолога Николая Игнатьевича Свитальского, вице-президента Академии УН СССР, расстрелянного в 1937 году. Надо отметить, что большую часть 1932, 1933 и 1934 годов — время первого брака — Ефремов провёл в экспедициях в низовьях Амура и в Забайкалье.
В 1935 году Палеонтологический институт АН СССР вместе со всей Академий наук переехал в Москву. Ефремов как его сотрудник вскоре тоже должен был перебраться в Москву — уже будучи женатым на Елене Дометьевне Конжуковой.
Елена Дометьевна, на шесть лет старше, была уже сложившимся учёным-биологом на момент встречи с Ефремовым, но под его влиянием перешла в палеонтологию, в 1935 году получила звание кандидата биологических наук по совокупности научных работ. В 1936 году родился сын Аллан. Семья получила квартиру в Москве, в Спасоглинищевском переулке, в доме № 8, куда поселились многие сотрудники ПИНа. Там семья жила до войны, оттуда в 1941 году сначала Конжукова, а затем и Ефремов уехали в Экспедицию особого назначения Наркомата обороны, откуда сразу отправились в эвакуацию. Вернулись они вновь в Москву, в Спасоглинищевский переулок.
Жильцы дома № 8, представителем которых стала Ольга Леонидовна Грачёва, внучка геолога профессора Ивана Александровича Преображенского, ходатайствовали об увековечении памяти Ефремова. В 2017 году на здании установлена мемориальная доска, выполненная безвозмездно скульптором Иваном Владимировичем Коржевым.
Елена Дометьевна была редкой женщиной. Широко образованная, она интересовалась поэзией Серебряного века, музыкой, как учёный постоянно работала в экспедициях Палеонтологического института. Её образ воплощён в рассказе «Белый Рог».
Вероятно, этот брак воспринимался ими как товарищество: они работали в одной сфере, поддерживали друг друга как учёные. Очевидно, Конжукова в целом знала о любовных историях Ефремова.
В 1952 году во время первомайской демонстрации Ефремов среди сотрудников института увидел невысокую молодую женщину. Раньше ему не приходилось её встречать: её рабочее место машинистки размещалось в подвальном помещении. Он предложил ей встретиться. Развитие этой истории мы можем проследить с лета 1952 года в первых адресованных ей письмах.
Здесь мы замечаем несоответствие в датах. Рассказ «Последняя богиня», действие которого происходит в Коктебеле, Ефремов датирует пятидесятым годом. В нём он пишет: «Я думал о той на редкость симпатичной маленькой девушке, образ которой, несмотря на разницу в возрасте, тогда казавшуюся мне огромной и невосполнимой, упорно не хотел покидать меня...»
Вероятно, речь идёт именно о Таисии Юхневской. Но встреча с ней состоялась позже. Возможно, автор намеренно сместил события к более раннему сроку.
Оставаясь де-юре мужем Елены Дометьевны, с 1955 года, когда Ефремову пришлось оформить инвалидность, он де-факто жил с Таисией Иосифовной, подолгу снимая дачу и приезжая в Москву ради решения деловых вопросов, связанных с палеонтологией или изданием новых книг.
В начале 1961 года Елена Дометьевна тяжело заболела Иван Антонович вместе с Таисией Иосифовной самоотверженно ухаживали за ней. Елена Дометьевна умерла в августе 1961 года
В 1962 году Ефремов зарегистрировал брак с Таисией Иосифовной Юхневской, вместе они получили новую квартиру на улице Губкина Официально как супруги они прожили десять лет. Таисия Иосифовна была и секретарём, и сиделкой, и радушной хозяйкой. Она пережила мужа на сорок семь лет, уйдя из жизни в ноябре 2019 года Почти полвека она сохраняла в неприкосновенности библиотеку и архив Ефремова, в котором находились среди прочих документов рукопись «Women in my life» и письма, адресованные ей самой.
В этой книге впервые публикуются 25 писем Ефремова, адресованных Таисии Иосифовне, 3 письма, написанных Марии Фёдоровне Лукьяновой, старейшему сотруднику и верному другу, и одна телеграмма, отправленная из Пекина в Москву. Дополняют впечатление три письма Таисии Иосифовны, адресованные Ефремову.
Завершает второй раздел книги фрагмент «Огромные заиндевелые берёзы...». Один текст в двух вариантах был напечатан на отдельном листке. Возможно, он был написан в 1958 году в феврале, когда Ефремов находился в санатории «Узкое». Это попытка запечатлеть в слове ощущение зимы и встречи с любимой женщиной. Отрывок ценен и тем, что текст имеет два варианта: мы можем видеть, как Ефремов работает над словом.
В 1966 году, когда состояние здоровья писателя стало критическим, он составил для Таисии Иосифовны на случай внезапной своей смерти свод советов, касающихся различных практических сторон жизни. Стараниями жены Иван Антонович прожил ещё шесть лет, за которые успел написать два романа: «Час Быка» и «Таис Афинская». Последний открывается посвящением: «Т. И. Е. — теперь и всегда».
Ефремов на протяжении многих лет лично встречался и переписывался с Анатолием Фёдоровичем Бритиковым, исследователем советской фантастики, сотрудником Ленинградского «Пушкинского Дома» (ИРЛИ АН СССР). Ему адресовано письмо от 18 января 1965 года. Ефремов пишет:
«Глубокоуважаемый Анатолий Фёдорович! Большое Вам спасибо за сведения о Нагродской. Мне, право, совестно отнимать Ваше время, и знал бы я, что Вы сами этим займётесь, я бы не написал Вам этой просьбы. Неужели никто в Институте не занимается русской литературой 10-х годов? Она ведь чрезвычайно интересна по своему кризисному состоянию и спектру мышления. У нас в Ленинской[1] романы Нагродской раскрадены — ведь библиотеку здорово раскрали в первый год войны, не в пример ленинградцам, — и есть лишь архивные экземпляры, которые не выдаются на дом. Ходить их читать в Музей книги — того дело не стоит. Поэтому, если у Вас эти книги добыть сравнительно просто, я когда-нибудь на свободе попрошу у Вас, скажем, “Гнев Диониса” и “Бронзовую дверь”. Меня очень интересует именно эротичность Нагродской, так как я ищу корней современного * сексуального “потока” на Западе и считаю это явление социально-психологической закономерностью. А если так, то предшественники и провозвестники, от Пьера Луиса во Франции до нашей Нагродской, — интересны, так как по-своему отражают определённые психосдвиги. Мне надо проверить, действительно ли наша русская эротика здоровее и ближе к древнегреческим традициям, чем западная, унаследовавшая садистическую эротичность Рима»[2].
Евдокия Аполлоновна Нагродская (1866—1930), дочь Авдотьи Яковлевны Панаевой, стала знаменитой благодаря эротическому (с точки зрения начала XX века) роману «Гнев Диониса» (1910). Героиня его, писательница, замужняя, но внутренне независимая, от первого лица рассказывает о дорожном приключении, переросшем в страстное влечение. Её возлюбленный, прекрасный, как Дионис, испытывает по отношению к ней болезненную ревность и, узнав, что она беременна от него, требует, чтобы ребёнок принадлежал ему. Евдокия Аполлоновна исследует возникновение и развитие ревности и психологической зависимости, сравнивает спокойную устойчивую любовь-привязанность и внезапную любовь-страсть.
Следующий роман Нагродской «Бронзовая дверь» был запрещён цензурой и вышел в 1913 году под названием «У бронзовой двери» со значительными купюрами.
Ефремов упоминает французского писателя-модерниста Пьера Луиса (1870—1925). Его роман «Афродита — античные нравы» (1896) рисует жизнь праздных богачей и гетер в эпоху поздней Александрии (I век нашей эры), чувственную сторону этой жизни, погрязшей в роскоши и тонких наслаждениях, полную утомлённой тяги к смерти и забывшей, что такое подвиг. В центре внимания — судьба знаменитой гетеры, для которой крайне избыточное чувственное наслаждение перерастает в желание крови и чужих мучений. Неодухотворённый эрос разрушает личность.
Одним из редких персонажей, сохраняющих личность путём добровольной смерти, становится девушка-музыкант Родис. Именно этим именем Ефремов называет главную героиню своего романа «Час Быка».
Как «Звёздные короли» Гамильтона послужили материалом для идейной переработки и выплавлению «Туманности Андромеды», так и роман Пьера Луиса послужил мощным толчком для нового осмысления эроса в «Часе Быка» и «Таис Афинской». Рассказы этой книги — одна из составных частей этого осмысления. Ефремов ставит женщину на высоту, не виданную прежде в русской литературе. Благодаря автобиографическим рассказам и письмам автора мы сможем не только точнее проследить линию его жизни, но и увидеть истоки тех женских образов, которые он создал в своих произведениях.
Кунико стала прообразом героини романа «Туманность Андромеды» историка Миико — девушки с раскосыми глазами и маленьким ртом. Дар Ветер и Миико вместе плавают в море: «С её жёстких смоляных волос скатывались крупные капли, а желтоватое смуглое тело под тонким слоем воды казалось зеленоватым».
Миико, потомок пловцов и ныряльщиков — собирателей жемчуга, прекрасно плавает. Нырнув в глубину возле тёмной, сходящейся аркой скалы, именно Миико обнаруживает на морском дне скульптуру коня.
Символично, что конь за тысячелетия нахождения на морском дне не покрылся ни ракушками, ни тиной, его не тронула коррозия. Образ можно воспринимать как знак того чувства, которое испытывал автор к японской девушке Кунико.
Воспоминания об амазонке — женщине-враче из среднеазиатской больницы, безусловно, нашли своё воплощение в романе «Таис Афинская». Короткая встреча и ночная скачка по степи воплотились в сцене с военачальником Леонтиском и конём Боанергосом (глава восьмая). Таис впервые села на подобного коня:
«Восхищённая бегом иноходца, Таис обернулась, чтобы послать улыбку великим знатокам лошадей, и невольно крепче свела колени. Чуткий конь рванулся вперёд так, что афинянка откинулась назад, и ей пришлось на мгновение опереться рукой о круп лошади. Её сильно выступившая грудь как бы слилась в одном устремлении с вытянутой шеей иноходца и прядями длинной гривы. Волна свободно подвязанных чёрных волос заструилась по ветру над развевающимся веером хвостом рыжего коня. Такой навсегда осталась Таис в памяти Леонтиска».
Память о Сахавет воплотилась в четырнадцатой главе «Тайс Афинской», в описании танцовщиц храма Эриду:
«Из незаметной двери между слонами явились две девушки в одинаковых металлических украшениях на смуглых гладкокожих телах... <...> лица их, неподвижные, как маски, с сильно раскосыми и узкими глазами, короткими носами и широкими полногубыми ртами, были похожи, как у близнецов. Похожими были и тела обеих странного сложения. Узкие плечи, тонкие руки, небольшие, дерзко поднятые груди, тонкий стан. Эта почти девичья хрупкость резко контрастировала с нижней половиной тела — массивной, с широкими и толстыми бёдрами, крепкими ногами, чуть-чуть лишь не переходящей в тяжёлую силу. Из объяснений старшего жреца эллины поняли, что эти девушки — из дальних восточных гор за рекой Песков. В них наиболее ярко выражена двойственность человека: небесно лёгкой верхней половины тела и массивной, исполненной тёмной земной силы нижней».
В рассказе «Вторая Люда» поражает вставная новелла о Катьке-солдатке, которую жестоко оскорбил дед Александр, напоивший её и воспользовавшийся её женской восприимчивостью. И подобное отношение вызывало поддержку и глумливые улыбки мужиков.
Ясное знание подобного отношения к женщине в русской крестьянской глубинке, которую изъездил Ефремов в своих экспедициях, отразилось в романе «Лезвие бритвы» в образе Нюшки — Анны Столяровой, девушки из приволжской деревни, оказавшейся объектом издевательств и насмешек односельчан. Старик-паромщик объясняет это так: «Девка из себя особенная, такая стать нашего брата всегда манит. Чем шкурка красивей, тем охотники хитрей! Самые что ни на есть мастера по бабьему делу гоняться начинают. А молодость зелёная да кровь горячая, закружилась голова в ночку жаркую — и пропала девка, пошла в полюбовницы. Тут уж, что перед ней вились и стелились, в зверей оборотятся, рыло своё покажут. А уж бабьё-то, не дай бог, так срамят, ну прямо в гроб загонят безо всякой жалости!»
В этот же ряд встают издевательства бая и его сыновей над пленницей Зиной-Зейнаб, продажа юной Сахавет старому мужу.
В «Лезвии бритвы» устами Витаркананды Ефремов утверждает:
«Женщины всегда страдали больше мужчин. С тех пор как военные государства одержали верх над всеми другими формами общества, женщину лицемерно славили, а на деле гнали, презирали и угнетали, хотя бы за то, что она лучше, нежнее и открыта природе больше мужчины».
В «Часе Быка» о положении женщин размышляет главная героиня романа Фай Родис: «...благодаря этой самоотверженности, терпению и доброте распускались пышные цветы зла из робких бутонов начальной несдержанности и безволия. Более того, терпение и кротость женщин помогали мужчинам сносить тиранию и несправедливость общественного устройства. Унижаясь и холуйствуя перед вышестоящими, они потом вымещали свой позор на своей семье. Самые деспотические режимы подолгу существовали там, где женщины были наиболее угнетены и безответны: в мусульманских странах древнего мира, в Китае и Африке. Везде, где женщины были превращены в рабочую скотину, воспитанные ими дети оказывались невежественными и отсталыми дикарями».
Драматическая история второй Люды отразилась в романе «Лезвие бритвы», в его индийской части, в образах танцовщицы Тиллоттамы и скульптора Даярама. Главы, посвящённые истории этих героев, явились переработкой отдельного произведения, написанного ранее, в 1954 году, — это «Тамралипта и Тиллоттама», которую Ефремов задумывал как часть большой книги «Краса ненаглядная».
Полное напряжения повествование посвящено возникновению любви и жгучей ревности, которая терзает героя-скульптора, искателя красоты, и заставляет его уединиться в одном из монастырей в Гималаях.
Автор описывает историю жизни и предательства, пережитого Тиллоттамой:
«Главный жрец, крупный, ещё не старый человек с жёстким лицом, был знакомым её возлюбленного, и оба мужчины долго беседовали о чём-то в вечер приезда. А ночью, после горячих объятий в скрытом уголке храма, её возлюбленный вышел напиться воды и... исчез. Вместо него к Тиллоттаме вошёл жрец. Он прильнул лицом к коленям обнажённой девушки, как это всегда делал её возлюбленный, и она пылко потянулась к нему. Внезапно Тиллоттама почувствовала обман, но было поздно. Опоясанная сильными руками, точно железной цепью, придавленная тяжёлым костистым телом, она не смогла противиться. Девушка не сразу поняла гнусное предательство своего возлюбленного, но, ошеломлённая, покорно отдавалась бешеной страсти жреца».
Душевная рана, полученная автором в 1927 году, оказалась так глубока, что спустя более чем четверть века он через литературное творчество пытается заново прожить случившееся, выводя свои страдания на уровень осмысления и поиска путей выхода из ситуации. Молодой скульптор, глядя на танцы Тиллоттамы — воплощение его мечты о красоте, понял: «Твоё тело танцует и плачет о несбывшемся».
Автор, глубоко сострадая героине, рисует её чувства: «Вереница ночей, полных яростной страсти, в которых ослабевала, плавилась её воля, притуплялись стремления, когда жадные и презрительные руки овладевали её безупречным телом... Её телом, которое так любил художник, перед которым он склонялся, как перед божеством... Тиллоттама только сейчас почувствовала себя опороченной, ощутила, как трудно найти художнику воплощение своей мечты такой девушке, как она! В порыве безысходного горя девушка распростёрлась на плитах пола, всем сердцем моля, чтобы художник склонился над ней со словами утешения... <...> Но Тамралипта не склонился».
Ефремов-художник изучает этого страшного зверя — ревность, способного погрузить в безысходную пропасть, растерзать человека
Оказавшись случайным свидетелем страсти жреца и его девадази, художник испытывает мучения. И здесь автор пытается высказать в слове то, что мучило его самого:
«Сердце художника заныло от угрюмой тоски — ведь Тиллоттама шла на это добровольно. Никакого сопротивления, нет, больше того — грудь её часто дышала, глаза закатывались в податливой страсти... он просто глупец!»
Тамралипта находит путь в общении с мудрецом — ему он говорит, что не может любить Тиллоттаму, но не может и не любить. Учитель говорит скульптору о повязке Майи на глазах души, о необходимости восхождения — и о двойственной сущности человека:
«Дхритараштра взял высокий медный кувшин, конусом сужавшийся кверху, поставил на него плоскую чашку, а в чашку положил раскалённый уголь из жаровни.
— Но ты далёк от освобождения, хотя и стоишь на пути, — снова заговорил йог, указав на сооружение из кувшина и чаши, — это строение человеческой души давно известно и выражено священной формулой “Ом мани падме хум”. Лотос — это чаша с драгоценным огнём духа в ней... — гуру бросил на уголь щепотку каких-то зёрен. Из чашки взлетело облако ароматного дыма и растворилось в воздухе. — Вот так рождаются, вспыхивают и, исчезая, возносятся вверх высокие помыслы, благородные стремления, порождённые огнём души... А внизу, под лотосом, — он показал на кувшин, — глубокое, очень глубокое и тёмное звериное основание души. Видишь, оно расширяется книзу и крепко прильнуло к земле всем своим дном. Такова душа твоя и любого человека — видишь, как мелка чаша лотоса и как глубок кувшин. Из этого древнего основания идут все тёмные, все неясные, порождённые миллионами лет слепого совершенствования помыслы и движения души. Чем сильнее огонь в чаше духа, тем скорее он очищает, переплавляет эти древние глубины души в своём стремлении ввысь, к совершенству. Но — великий закон двойственности — сильный огонь духа бывает в сильной душе, в которой также очень могучи, очень сильны зовы зверя, власть инстинкта. И если душа далека от освобождения, не прошла на пути столько, чтобы чаша лотоса стала глубокой, вот так, — гуру приложил ладони ребром к краям чаши, — тогда из глубины этой тёмной могучей древней души человека поднимается порой самое неожиданное, но столь сильное, что огонь в чаше не может его переплавить и даже угасает сам!»
Так и сам автор — спустя десятилетия возвращаясь к переживаниям юности, он углубляет и высветляет чашу духа через творчество, чтобы поток из недр существа не погасил священного пламени.
Мириам Нургалиева — имя героини рассказа Ефремова «Тень минувшего», опубликованного впервые в 1945 году. Действие происходит в Средней Азии. Автор так вводит девушку в ткань повествования, и его описание персонажа почти совпадает с описанием Мириам.
«Никитин, возвращаясь с позднего заседания, медленно шёл вдоль тихо шепчущего арыка. У домов, под густой листвой деревьев, стало темно.
Прямо перед ним выскользнула из тени аллеи, легко перескочила арык и пошла по дороге девушка в белом платье. Голые загорелые ноги почти сливались с почвой, и от этого казалось, что девушка плывёт по воздуху, не касаясь земли. Толстые тяжёлые косы, резко выделяясь на белой материи, тяжело лежали на её спине и спускались до бёдер своими распушившимися концами».
Палеонтологи собираются на местонахождение костей динозавров, и с ними вместе едет сотрудник Геологического управления:
«В слепящем ярком четырёхугольнике двери возник стройный чёрный силуэт, обведённый горящим ореолом по освещённому краю белого платья. Пришедшая слегка наклонилась, вглядываясь в полумрак комнаты, и перед Никитиным мелькнули вчерашние чёрные косы. Так вот о каком геологе говорил секретарь!»
Желание завоевать Мириам окрыляет учёного, придаёт ему сил в раскрытии тайны природы. В этом — кардинальное отличие вектора ефремовской любви: она не разбивает человека, не лишает его сил, напротив — эти силы придаёт. Герой уподобляется рыцарю, совершающему подвиги во имя прекрасной дамы. Но подвиг современного рыцаря — это не война и кровь, а созидание. Это научный, творческий подвиг, который современная женщина может оценить по достоинству. Так тёмная материя страсти трансформируется, поднимая человека к вершинам познания.
Следует подчеркнуть: в русской литературе нет примеров яркой и при том плодотворной страсти. Все они либо трагичны по причине отчуждённости человека от самого себя — ведь насыщающий таких людей романтизм по природе своей тяготеет к смерти («Гранатовый браслет» Куприна), либо трагичны по причине социального отчуждения (Григорий Мелехов и Аксинья в «Тихом Доне» Шолохова). «Тёмные аллеи» Бунина, «Первая любовь» Тургенева и ряд других текстов или сюжетных линий в составе крупных произведений показывают с поразительной проникновенностью магнетизм эроса и... фатальность его бесплодия, принося героям лишь разочарование, бессилие и сломленность. Всё это, увы, типично для нашего общества и имеет главной причиной невежество, проистекающее от табуированности эроса и физической любви. Отсюда бедность языка, описывающего этот важнейший слой жизни, бросание в крайности — от нарочитой выхолощенной стыдливости в развязность и бравирование.
Неоднократно описывал это Мастер, подытоживая свой полувековой поиск, наиболее полно высказавшись в «Часе Быка»:
«Родис задумалась и сказала:
— Всему причиной сексуальная невоспитанность, порождающая Стрелу Аримана. Кстати, я слыхала про вашу лекцию об эротике Земли. Вы потерпели неудачу даже с врачами, а они должны были быть образованны в этом отношении.
— Да, жаль, — погрустнела Эвиза, — мне хотелось показать им власть над желанием, не приводящую к утрате сексуальных ощущений, а наоборот, к высотам страсти. Насколько она ярче и сильнее, если не волочиться на её поводке. Но что можно сделать, если у них, как говорила мне Чеди, всего одно слово для любви — для физического соединения и ещё десяток слов, считающихся бранью. И это о любви, для которой в языке Земли множество слов, не знаю сколько.
— Более пятисот, — ответила не задумываясь Родис, — триста — отмечающих оттенки страсти, и около полутора тысяч — описывающих человеческую красоту. А здесь, в книгах Торманса, я не нашла ничего, кроме убогих попыток описать, например, прекрасную любимую их бедным языком Все получаются похожими, утрачивается поэзия, ощущение тупится монотонными повторениями».
Воспоминания о встречах с женщинами, призванные продемонстрировать возможность осветления тёмных глубин человеческого естества, опасностей и преодолений половой любви стоят особняком в русской литературе, подобно тому как исключительна роль Ефремова в развитии русской словесности в других областях — описании далёкого космоса и возможных форм жизни, геологического пейзажа родной планеты, введении на роль сопровождающего безличного персонажа художественного произведения творческой мысли в её становлении и развитии («приключения мысли»).
Могучая первобытная сила, заключённая в здоровом человеке, прорвётся наружу всё равно, ибо она и есть сама земная жизнь, но будет только искривлена доминирующими культурными установками. Не случаен глубокий интерес Ефремова к восточным любовным трактатам, структурирующим и направляющим эту энергию, дающим ей выразиться облагороженно и оплодотворить духовные чаяния, а также к эллинским представлениям о калокагатии и институту гетер, не имеющим аналогов в западном мире.
Конечно, для автора это был весьма непростой путь, ведь поиск необходимой формы самовыражения отнюдь не литературен, но рождён самой живой жизнью, реальными отношениями, возникающими спонтанно и поставленными в самые причудливые и сложные условия. Свидетельства его поразительны и лишний раз показывают нерушимые основания запечатлённого им позже в художественном слове. Ефремов знал жизнь от и до, во всех её проявлениях, всегда можно быть уверенным: его слово произросло из глубокого понимания сути вещей и процессов, а не является маниловской грёзой оторванного от обыденной жизни профессора, специалиста по ископаемым ящерам.
Ивана Антоновича всегда интересовала и притягивала красота во всех её проявлениях. Красота в целом как наивысшая мера целесообразности и красота женская как наиболее выразительная, волнующая и рождающая любовь. Понять секрет, вызывающий в человеке чувство прекрасного, сподвигающий на поступок с большой буквы, вдохновляющий на неустанное творчество, — важнейшая сторона его размышлений и устремлений.
Автобиографические рассказы о женщинах — гимн красоте и любви. Гимн в античном значении — как обращение к высочайшему, находящемуся в мире божественного совершенства В мире людей совершенства нет, но есть отблески его. Концентрируя эти блики, Ефремов фокусировал их в световые столпы мудрого осознания и лазерные лучи диалектических формулировок, понимая мудрость как наилучшее сочетание разума и чувств. Стремление понять удивительные встречи, дарованные ему судьбой, наполняет отточенное повествование. Автор много где был и очень много что видел. Его состояния и переживания, конечно, трудно понять современному городскому жителю, лишённому общения с грандиозными силами природы, лишённому уединения, необходимого для размышлений, да и самих размышлений, включающих в себя ландшафты неисчерпаемого многокрасочного мира, где каждая отдельная частица есть одновременно волна.
Многолетний труд-поиск в условиях на краю сил (вспомним ефремовскую констатацию: высшее счастье всегда на краю сил!), требующий неимоверного слитного напряжения тела, души и интеллекта, выявил, выточил, словно друзу кристалла, удивительный ефремовский дух. Дух, для которого красота женщины в известной мере противостояла красоте чисто природной, так как была одушевлённой, действующей, чувствующей. Человек — часть природы, но глубокое чувство и разум — то, что преодолевает природные циклы. И чисто природная, инстинктивная тяга к женщине недаром трансформируется в светлое чувство любви и неизменной благодарности. Вспомним восхищённое определение статуи Тиллоттамы безвестным индийским ценителем: заря на цветке или цветок на заре, но несомненная заря!
Ефремов давал женщинам очень много — зёрна красоты, которые он собирал, вываивал во встреченных им красавицах, пытался переоткрыть и сообщал через танец любви. За то они его и любили. Отношение это изначально было не потребительское (чему свидетельством, например, игра в Гарун-аль-Рашида, после перенесённая в «Лезвие бритвы»), он помнил про всё, пытался заклясть в слове переживание реальности необычайного и тем — сохранить и охранить свою память. Значит — сделать достоянием всех людей, о чём и писал, показывая осознанность своей работы.
Иван Антонович чётко отделял похоть от страсти, понимал самую насущную необходимость для каждого человека понимать эти моменты и практически прикладывать их. Мерилом ответственности тогда становится качество духа, готовность к саморефлексии и пониманию того, на каком месте во внутреннем космосе ты находишься в данный момент, что тобой движет в том или ином порыве. Необходимо понимать, что корни ефремовской антропологии лежат именно здесь. Отсюда и великая правда его персонажей, полных чувственной силы, исключительного здоровья, но не ограниченных этим, ибо если ты не растёшь внутренне, духовно, то и не сможешь достойно распорядиться здоровьем и чувственностью. Невозможно получить высшее наслаждение без подключения высшего регистра. Ефремов своим примером ясно показывает выбор: чёрная дыра биологии или тело как ножны духа.
С раннего возраста он познавал те тончайшие переходы, которые для большинства в лучшем случае являются недоступной грёзой, но которые и составляют важнейшую часть изначальной осевой природы человека и вехи перспективных путей его становления. Традиционная формальная мораль прежних закрытых сообществ на одной стороне, холодный пресыщенный биологизм, неизбежно приводящий к цинизму и апатии, — на другой стороне. Ефремов шёл высшей колесницей, превозмогающей монотонное качание маятника, показывая этим пример возможностей реальной жизни.
История поисков любви и глубокая благодарность ко всем женщинам, встретившимся, пусть и мимолётно, на этом пути, стремление запечатлеть для других свой опыт — вот основная интенция рассказов, то, что двигало Ефремовым при их написании.
Several extraordinary women in my life [most kindred and intimate excluded], from whome I learned so much.
I don't know who is living now and who passed away, but dedicate this trustful accounts to their lucid memory, pure and noble souls and beautiful bodies.[4]
Истории тринадцати[5] женщин, встреченных мною в жизни, вовсе не обнимают всего моего опыта, и все «оффициальные» близости здесь не упомянуты.
Записи эти сделаны вовсе не для доказательств моих доблестей или каких-либо особенных «побед». Точно так же, не для перечисления эротических качеств возлюбленных, хотя, конечно, без эротических характеристик обойтись было нельзя, да и зачем?
Но суть — в великой красоте Эроса, физической любви как сочетания красивых тел и, главное, в постепенном восхождении к чистым высотам пламенной страсти и постепенном поиске этой красоты, с годами становившимся всё более осознанным.
Встречи, описания здесь отобраны именно по этому признаку — каждая из возлюбленных, которая дала мне очередное посвящение Афродиты и подняла от животного желания к человеческой страсти, как орудие взлёта духовных и физических сил или просто чистого и благородного порыва к красоте, счастью и помощи своей подруге. Поэтому здесь упомянуты и более или менее долгие связи, и очень короткие — но те, которые подходят под определение служения и восхождения с 16 лет моей жизни. Но когда прежде, до встречи с Т.[6], я «временами не справясь с тоскою и не в силах смотреть и дышать, я глаза закрываю рукою, о тебе начинаю мечтать»[7] — когда приходило такое настроение, то из всех тринадцати мечталось о Кунико и Мириам. Почему? Из-за краткости или обречённости на разлуку? Из-за трагического обрыва и невозможности обрести снова? Не знаю.
Эти тринадцать говорят о великом разнообразии красоты и безконечных возможностях любви, если встречаются двое, оба мечтающие о чём-то высоком в жизни и страсти, о Галатее, Афродите или царице фей, даже Цирцее, которая не страшна ищущим красоту.
Может быть, эти отрадные и откровенные записи покажут идущим позади в потоке времени всё величие и неисчерпаемость физической любви. Если они будут чуткими, осторожными и обязательно добрыми, будут следовать древней мудрости Эроса, то всё это и ещё гораздо больше будет возможно для них.
Ведь то, что описано здесь, произошло в бедные, но светлые, почти нищенские годы начала советской власти, затем в трудные периоды первых пятилеток, в страшную войну и годы опасной для всякого интеллигента кровавой сталинщины. Гораздо больше возможностей у тех, чья жизнь придётся на более лёгкие времена.
Примечание.
Никаких подлинных фото по условиям времени и обстоятельств не могло быть [далее приписка мелким почерком] храниться в эти, вернее, последовавшие сталинские времена.
Прилагаемые изображения отражают лишь сходство и показывают особенности (физические) каждой леди.
Наиболее соответствуют (некоторые почти точно, т.к. искались многие годы) изображения Лизы, Люды и Мириам, одно маленькое для Л.М.
Так я прозвал первую женщину в моей жизни. Она стала моей возлюбленной в 1923 году. Мне было шестнадцать лет, а ей — двадцать три. Она была женой радиоинженера С. и жила в одной со мной большой барской, коммунальной квартире Петрограда. Звали её Зоя, но все, начиная с мужа, почему-то звали её Жека. Брюнетка, небольшого роста, или среднего (как-то неточно помню), крепкая, с широкими бёдрами и маленькими ногами, она не была красивой, но то, что раньше называлось «пикантной».
Я тогда усиленно занимался гимнастикой, подолгу жил в нетопленой комнате и повесил вместо люстры канат, по которому лазил несколько раз в день, согреваясь. Жека иногда возилась со мною, как девчонка, и просыпавшаяся сексуальность, вероятно, чувствовалась ею, потому что она любила меня дразнить и выдумывать небылицы про мои мнимые похождения (никаких не было).
Я учился в школе и плюс к тому сдавал за мореходные классы и, хотя был влюблён в сестру своего одноклассника
Настю Малышеву, учившуюся в параллельном классе, маленькую, очень пышногрудую брюнетку с яркими синими глазами, — это была влюблённость детская, дальше одного-двух поцелуев на школьных вечеринках не пошедшая.
Чтобы быть кратким, не буду рассказывать о том, что было раньше, но поздней весной 1923 года случилось так, что мы остались одни в квартире. Муж Жеки, гораздо старше её, постоянно бывал в командировках, а остальное население квартиры поехало на дачу или в отпуск, не помню, но мы были из всего населения вдвоём. Моя большая комната в конце изогнутого коридора, в самой глубине квартиры, примыкала к ванной.
Я сидел за книжкой, когда Жека постучала ко мне и сказала, что испортился кран и не могу ли я что-нибудь сделать (уже тогда я слыл в квартире умелым механиком). Я пришёл с клещами в жаркую, нагретую колонкой (дровяной) ванную и в мгновение ока подвинтил пропускавший воду сальник. Жека в тонком халатике рассмеялась:
— Как просто, это и я смогла бы сделать!
— Может быть, — усмехнулся я, — теперь, когда всё уже сделано.
— Дай клещи! — вскричала она. — Я откручу и закручу снова.
— Зачем?
— Чтобы доказать тебе! Дай сюда!
Она стала отнимать инструмент, я поднял руки, чтобы она не смогла достать, но Жека продолжала возиться, потянулась высоко ко мне. Её халатик распахнулся, и нагое тело коснулось меня (я из-за тёплой летней ночи был всего лишь в трусиках), её груди прижались к моей обнажённой груди. Что-то необычайное, кружащее голову, случилось со мной. Клещи упали на пол, а я крепко прижал Жеку к себе, инстинктивно склонившись к её лицу. Она тоже вдруг изменилась. Закрыв глаза, она прильнула ко мне животом, и треугольник чёрных волос впервые в жизни прикоснулся к моему члену. Губы наши впились друг в друга, и поцелуй показался мне бесконечно глубоким — как в опьяняющую глубину, но на мгновение, в которое перестало биться сердце. Жека вырвалась, задыхаясь, запахнула халатик и долго смотрела пристально и, как мне показалось, с укором. Потом, вдруг не стесняясь наготы, обняла меня за шею, шепнула:
— Я думала, ты мальчик, ребёнок, а ты, оказывается, уже мужчина! — поцеловала рывком и оттолкнула — иди, иди...
Мне почему-то стало очень стыдно слова «мужчина», я и до сих пор не люблю слов, оканчивающихся на «-щина», может быть, из-за грубости звучания. А тогда это «мужчина» очень резануло меня, и я как свалился с небес на землю, и ушёл в свою комнату, где улёгся в постель, долго стараясь сдержать колотившееся сердце и нервное напряжение. Может быть, я бессознательно ожидал, что Жека, приняв ванну, вдруг войдёт ко мне, и тогда произойдёт нечто совсем невероятное и неиспытанное.
Судьба не принесла мне этого дара, а заставила, как всё в моей жизни, взять его. Давно утихла возня Жеки в ванной, она ушла к себе, летняя ночь была тиха в пустой квартире...
Внезапно я перестал колебаться. Я решил сам пойти к Жеке. Однако, по тем моим летам, мне казалось ужасным позором, если я приду, а дверь будет заперта и меня, мальчишку, вовсе никто и не ждёт, а только чтобы посмеяться над незрелым щенком был этот многозначительный взгляд и жаркое объятие. Я подумал, что, подойдя к её двери, я только попробую ручку.
В тогдашних петроградских квартирах везде были медные ручки с защёлками, и, чтобы открыть незапертую дверь, надо было нажать на ручку вниз. Неслышно я покрался к двери Жеки, послушал — ни звука. Медленно, медленно я нажал на ручку, и дверь бесшумно раскрылась. В неполной летней темноте я разглядел Жеку, лежавшую на кровати под лёгким одеялом. Затаив дыхание, но с бешено бьющимся сердцем я сделал два шага вперёд. Жека приподняла чёрную голову и прошептала, как бы опасаясь разбудить кого-нибудь:
— Запри дверь.
Всё дальнейшее произошло как в тумане. Я запер дверь на ключ и едва подошёл к кровати, как Жека отбросила одеяло. Я на секунду замер при виде её наготы, но она приподнялась, притянула к себе за руку, и я оказался с ней рядом, крепко обвитый душистыми руками. Трудно, а вернее, и невозможно вспомнить последовательность происшедшего. Впервые я почувствовал под собой женское тело одновременно с кружившими голову поцелуями. Почувствовал, как лёгкими изгибистыми движениями оно как бы вливается в моё, становясь всё ближе, всё прекраснее и всё желаннее. Я не запомнил даже, какое впечатление было у меня от форм тела, разве что груди, неописуемо нежные, упругие, но и не очень твёрдые, волшебной формы, с маленькими сосками, которые Жека заставила меня поцеловать по очереди. В целом же всё было как сияние волшебного ощущения какого-то единения со всем миром, чувство многогранной и всесторонней теплоты, нежности и счастья, какого я никогда в жизни не испытывал, в особенности в моей не очень лёгкой и не очень-то нежной юности. Мне показалось на миг, что, может быть, так умирают, и вовсе не страшно, пусть больше ничего не будет, этого достаточно на всю жизнь.
Пожалуй, я не воспринял даже тело Жеки, как-то особенное и странное, каким я запомнил хорошо, навсегда, во всех подробностях тело моей юной гувернантки в Бердянске в 1916 году, которая приходила ко мне ночью нагая, чтобы я целовал её груди, плечи, живот и бёдра. Я не помню её имени и даже лица, кроме того, что она была очень юной и свежей, но прекрасное её тело — она была великолепного, крепкого сложения — с гладкой бархатистой кожей в 18 лет (ей столько и было!) осталось накрепко врезанным в мою память и впоследствии очень помогло в правильном восприятии женской красоты.
А Жека мне показалась скорее сотканной из чего-то неземного, пламенного, удивительно нежного... пока, пока, крепко обвитый её ногами, я не почувствовал, что вхожу в неё, в горячую и влажную глубину её женского существа, и это — предельно напряжённо, привлекательно и чудесно... всего несколько мгновений показалось мне так, а затем естественный конец, под громкий вздох Жеки, сбросил меня с неба на землю.
Почему-то сразу стало очень стыдно. Всё кончилось как-то чудовищно не так, как нужно, и я, как в чём-то испачканный, отпрянул от Жеки. Угасло очарование, исчезло волшебство, осталась горечь стыда, что я нарушил нечто очень запретное, совершил постыдное дело и теперь навсегда утратил то, что притягивало меня в девушках, в красоте женщин. На счастье, Жека оказалась умной и чуткой. Понимая моё состояние, она отвернулась к стене и тихо сказала — иди теперь. Но приходи завтра сразу, не заставляй ждать долго.
Я прижал трусы к животу, ещё влажному от нас обоих, и поспешил в свою комнату, решив про себя, что я никогда больше не то что приду к Жеке, но и не посмотрю на неё от стыда. Завтра утром мне нельзя будет показаться людям — все увидят, какой я падший.
Уснул я, однако, мгновенно, но проснулся с тем же гнетущим чувством стыда и преступления против какого-то неизвестного божества, может быть, самой Красоты. Действительно, сначала мне казалось, что все поглядывают знающе и осуждают, будто на лбу у меня написано моё падение. А потом я как-то забыл об этом, однако, вернувшись домой, старался не встретиться с Жекой в квартире. Она не зашла ко мне, и так наступил вечер. Я слышал стук её каблучков по пути на кухню, затем всё стихло. Я улёгся в постель, почему-то чутко прислушиваясь, и вдруг снова начала дрожать внутри могучая тяга к Жеке, опять переливчатой сетью ощущения необычайного и радостного стало стягиваться сознание. Мои терзания и стыд показались мелкими, смешными перед тайной женщины, перед невероятно сильными ощущениями, проникавшими в самую глубину моего существа от одного лишь прикосновения, поцелуя, изгиба гладкого и нежного тела.
Все решения больше никогда не переступить заветного порога рассыпались прахом, и я, как хищник в ночи, прокрался к двери Жеки и нажал ручку. Незапертая дверь отворилась, как и вчера, беззвучно. Прикрыв дверь, я замер, колеблясь, запирать или не запирать.
Жека негромко, но и не шёпотом сказала:
— Милый, иди.
Впервые женщина назвала меня так, вкладывая в это слово тот нежный оттенок призыва и ласки, с каким обращаются к возлюбленному. Снова красочная сеть удивительных чувств накрыла меня с головой, и, как во сне, я приблизился к постели. И снова Жека отбросила одеяло и сильно привлекла меня к себе. Некоторое время мы лежали без слов и движенья, просто льня тело к телу. Потом, в поцелуях и жарком шёпоте, Жека раскрыла мне объятия своих стройных ног, и я уже знал, чего ожидать. Хотя вместе с концом снова явилось ощущенье падения, чего-то недостойно обрывающего великолепную сказку женского тела, желания, очарования, на этот раз я не ушёл, и Жека не отпустила меня. Скоро начался второй раз, за ним и третий — я ещё не умел многого и не вошёл в свою способность подолгу продолжать сочетание. Но этот второй вечер, вернее, почти вся ночь открыла собою целый ряд ночей, когда я всё больше и больше учился «быть мужчиной» — ненавистное мне слово. Прежде всего — быть активным участником страсти, используя свой член для то медленных, то быстрых и резких движений. Играть в очаровательную любовную игру поцелуев и объятий, наслаждаясь всей гибкостью, нежностью и красотой женского тела. Не быть животным, стремящимся избавиться как можно скорее от тёмной и непонятной власти желания, а человеком, для которого желание — лишь побудительная причина к наслаждению красотой и тайной двойного сочетания.
Жека очень быстро приходила в экстаз. Её йони становилась влажной и после одного-двух раз как бы растоплялась в жаре страсти, становилась горячей, нежной и глубокой и как бы втягивала меня в самую глубь, податливо уступая каждому порыву. Я не знал, что это — скорее особенность, чем правило, и понял это только позже, с другими возлюбленными, тугие йони которых делались всё туже и неуступчивее с каждым разом, может быть, усиливая наслаждение, но и заставляя их вскрикивать и стонать в последние разы не меньше, чем сначала.
Жека не вскрикивала — вероятно, я и не был достаточно силён для полного соответствия её страсти. Она только часто дышала, а в моменты особенного наслаждения слабо стонала, полувздохом-полустоном.
Но всё это пришло потом, а пока я пробыл у неё до рассвета, и она стала моей несколько раз — ещё неумелых, но всё более сильных.
И я вернулся к себе уже без чувства падения и оскорбления мечты, хотя по-прежнему в душе жила ещё глубокая утрата того, что, казалось, должно было притти от женщины, наполнить меня счастьем и светом и резко переменить всю жизнь. С каждым разом это чувство несбывшейся легенды утрачивалось, мельчало и наконец отошло совсем.
Вдвоём в опустелой квартире... У нас с Жекой начался настоящий медовый месяц, даже два, потому что жильцы начали собираться лишь к осени с дач и летних поездок. Днём я ходил на работу (временная работа по разборке какого-то архива торгового мореплавания). Жека не соглашалась приходить ко мне или пускать меня к себе днём, — только ночью, только в темноте, и, хотя ночи стали белыми, она задёргивала шторы (и всё равно было достаточно светло). Я уже не ожидал, что мне вот-вот откроется нечто неслыханно прекрасное (очевидно, идеальное состояние человека было бы именно в момент такого взлёта первой страсти), несказанно великолепное. Но постепенно всё великолепнее становилось наслаждение страстью, ароматом, поцелуями и всем слиянием обоих юных (ибо и Жеке-то было всего двадцать три — двадцать четыре года, хоть и казалась она мне уже «дамой») тел. Ушло навсегда колдовство сказочных ожиданий, пришло живое и пламенное колдовство подлинной страсти.
Жека многого сама не умела, но меня она не стыдилась и, уча, училась сама. И наконец, когда я научился замедлению и размеренности полных движений моего линга (Жеке особенно нравилось то, что я подвергся операции обрезания — это было модно в десятых годах нашего века: ей казалось, что так сильнее действует на неё мой член) и начала проявляться природная половая сила долгого сочетания, Жека однажды вдруг со вскриками стала неистово извиваться, закидывая ноги. Я ещё не знал, что так у ней выражается полный оргазм, и даже чуть встревожился. Но она через минуту, лёжа с пылающими, как никогда ещё, щеками, шептала мне, что из-за меня многие женщины будут плакать.
Два месяца промелькнули очень быстро, и, когда вернулись соседи по квартире, приехал и Жекин муж, наши встречи приняли редкий, но ещё более обострённый опасностью характер.
Жека достала где-то японский альбом с разными позами, но тут выяснилось, что она так же, как и я, многого не умеет. Например, ей очень хотелось отдаваться, сидя на мне верхом, но ничего не получалось, пока я не сообразил простую вещь — надо было начать с обычной позы, а потом перевернуться и продолжать в новой позиции. Это привело Жеку в восторг, и она принялась фантазировать на разные лады. То просила вначале мучить её, прикасаясь только кончиком линга к её ждущим и увлажнившимся «губам». То устраивала «поцелуйные ночи», когда запрещалось её брать до конца, а лишь мучить и мучиться самому в бешенстве обряда поцелуев от губ до ног и опять обратно, со спины и с живота.
Иногда ей приходила фантазия стать рабыней у старого паши. Это я исполнял, немилосердно мня её груди и бёдра, кусая губы и плечи, пока с криком «Больше не могу!» она не обвивала меня ногами, извиваясь со стонами так, что потом, стыдясь, отворачивалась от меня, говоря, что ей стыдно за своё поведение. Иногда вечер (вернее, ночь) «рабыни» заключалась в том, что я связывал ей руки полотенцем и клал задом на очень высокую подушку (или подушки) так, что голова её оказывалась далеко внизу, а я вонзал линга сверху, в самую её глубь, и потом она тоже стыдилась своих извиваний и криков. То она принимала меня в чулках, поясе, туфельках и кружевных панталончиках, которые я должен был бешено срывать.
Фантазия Жеки стала понемногу истощаться. Ещё прошли несколько ночей, в которых она завязывала себе глаза и просила быть с ней жестоким в страсти (это у меня не получалось) или упорно не позволяла целовать её, а только брать сзади — это она называла «ночами кобылицы».
Когда всё же сплетни стали распространяться про нас и женщины в квартире заняли открыто враждебную Жеке позицию, ей пришлось съехать с квартиры. Она устроилась в очень уютном доме на той же улице Рубинштейна (Троицкой), поближе к Невскому, с маленькими квартирами. Мы отпраздновали ночь на новом месте тем, что Жека танцевала нагой, в одних лодочках-туфельках, замысловатое танго под музыку ещё только что начавшего привозиться из заграницы портативного патефона «Виктролы».
А вскоре и я получил чудесную квартирку на Каменноостровском 71/73, на верхнем этаже, из двух маленьких комнат. Это был предел мечтания, и с моей точки зрения — совершенная заграница (по тогдашним кинофильмам). Но это я сильно забегаю вперед.
Осенью 1923 года я поехал в Вырицу, чтобы помочь отцу в уборке картофельного урожая и раскорчевать поле под капусту.
Зимой, оставаясь возлюбленным Жеки, я кончал школу и мореходные классы, а весной уехал надолго в плаванье во Владивосток. Вернувшись домой, я не застал там Жеки, и женщины квартиры со злорадством сообщили мне, что «Зоя Артемьевна изволила съехать после всего, что натворила... и как ей только муж прощает!».
От дальнейших вопросов я воздержался, а нашёл Жеку. Хотя я и тосковал по своей Кунико, всё же не настолько сильно, чтобы отказаться от всегда готовой Жеки. Я привёз из плавания, как и все матросы нашего корабля, японское железное кольцо (по размеру своего линга) с закругленными выступами. Первая же проба оказала на Жеку сильное действие, настолько сильное, что она потом стеснялась поднять на меня глаза и вспыхивала при одном воспоминании, что она, замужняя женщина, могла впасть в такой экстаз, как девчонка, вьющаяся под искусным любовником без отдыха в порывах и стонах.
Но встречи, естественно, стали реже — я был уже взрослее и занятее, кроме того, мне всё больше хотелось пойти на прогулку, в театр, кино, музей с интересной и милой сердцу спутницей. Нарастало сожаление и нечто вроде обиды, что меня стыдятся, что ли, что я приемлем только ночью — в этом Жека была непреклонна и ни разу не пошла на улицу со мною.
У меня стали появляться другие девушки, может, и не обязательно любовницы, но альянс с Жекой, всё прощавшей, со всем соглашавшейся и всегда готовой возобновить отношения без всяких упрёков и напоминаний, был для меня очень удобен и спокоен. Вот почему я неизменно возвращался к ней на протяжении почти четырёх лет — до 1927 года, появления Люды и первой настоящей любовной катастрофы.
В 1925 году была оригинальная девушка — Лиза, в 1926 — и Зина (Зейнаб), и Е. П. М., но я обязательно после расставания с ними по разным причинам возвращался к Жеке. Так и не знаю, были ли у неё ещё любовники, кроме меня, — ведь надо же ей с кем-нибудь встречаться и днём, не стесняясь мальчишки, каким я оставался внешне (и каким, она хорошо знала, я вовсе не являюсь по ночам). Мой зелёный мальчишеский вид с 1926 года, даже раньше, после 1925-го — морского плавания на Каспии уже исчез, но всё равно, очевидно, в глазах Зои Артемьевны я был не подлежащим обнародованию любовником. И однако я её вполне устраивал, так как меня она не стыдилась, пройдя вместе большой путь в страсти, я готов был исполнить все её прихоти и ничего не требовал от неё, чего требовал бы взрослый возлюбленный.
Претензий у меня не было, ибо она по-прежнему оставалась для меня первой женщиной, открывшей мне храм своего тела и тайну половой любви. Это волшебство поблекло лишь после настоящей влюблённости и настоящей страсти с Людой О.
Для меня Царица Ночи сыграла двоякую роль, как, впрочем, всё двояко в нашем диалектичном мире. Я лишился всех цветов первых влюблённостей, долгих месяцев захватывающего очарования малейших приближений к возлюбленной, столь же юной, как и сам. С тех пор, как появилась во всей своей силе Царица Ночи, я перестал влюбляться и ухаживать за своими сверстницами, как то должно бы было быть в шестнадцать лет. «Скользящие» связи с двумя-тремя взрослыми и опытными девушками не оставили во мне заметных следов, а в основе имело место всегда возвращение к Жеке.
С другой стороны, при явно сильной моей сексуальности благодаря Жеке я избег тысячи неприятностей, осложнений от неопытной связи, иногда переходящей в никуда не годный ранний брак, как, вероятно, могло получиться бы с любой моей ровесницей.
У меня никаких неприятных воспоминаний о Зое-Жеке, наоборот, эта первая женщина, учившая меня тактично и умно, обладавшая всем, что нужно желанной женщине, юной и темпераментной, навсегда оставила во мне чувство благодарности, чистого и тёплого напоминания о первых переживаниях моих как мужчины, возлюбленного и человека, с юных лет тянувшегося к красоте женщины, её тела, прекрасного в физической любви. Его, этого чувства, достаётся обычно очень мало на долю простых смертных, и я могу себя считать избранником Афродиты за всё то, что случалось со мной в служении ей.
И немалая доля в этом — ранний опыт, который дала мне Жека — пусть будет ей хорошо в жизни, если она ещё на этой земле, или за пределами нашего мира, если она ушла.
В свои юные годы я был странным человеком. Закалённый во всех невзгодах, не по годам возмужалый и сильный, с железными мышцами записного грузчика и с совершенно детской жаждой прекрасного и необычайного. Рановато начались и мои любовные истории — в шестнадцать лет я был возлюбленным двадцатитрёхлетней жены инженера и одной юной женщины странного происхождения и поведения. В десять лет моя девятнадцатилетняя гувернантка приходила ко мне по ночам нагая и просила целовать её всю, что я с охотой и делал, очень рано узнав красоту женского тела. Ретроспективно, пользуясь моей фотографической памятью, я думаю, что она была одной из наиболее прекрасных телом девушек, каких только я знал и видел.
С такой подготовкой я, естественно, не мог совершать мальчишеских глупостей и попадаться на удочку просто неутолённого желания, столь сильного в этом, извините, жеребёнкином возрасте. Я знал уже, что прекрасно, чего я хочу, к чему стремлюсь, и это было гораздо труднее, чем для всех моих приятелей и сверстников, которым в общем было довольно безразлично качество... и легче, потому что я избежал постыдных и тайных разочарований и несчастий, сопутствующих темпераментным мальчишкам (а меня, безусловно, можно было причислить к этой категории).
Теперь представьте себе такого не совсем обычного мальчишку, бегавшего в Ленинграде в пальмовую оранжерею ботанического сада и часами мечтавшего там о далёких, тропических странах, которого это стремление занесло на Дальний Восток.
Там я поступил на парусно-моторную шхуну (кавасаки) Акционерного Камчатского Общества матросом и стал плавать к берегам Сахалина и Охотского моря. Мы снабжали фактории и рыболовные артели продуктами и солью, главным образом солью. Но соль мы брали в Японии, и вот так получилось приключение. На кавасаки с громким названием «III-й Интернационал» плавала всякая сволочь, и я отстоял свою индивидуальность только благодаря выдающейся силе и знанию бокса. Это было вскоре после ликвидации ДВР — Дальневосточной республики, и на промыслах Сахалина и Аяна было много всяких беглых и просто пропившихся и опустившихся людей. Грубости и хамства не занимать стать, а женщины... когда-нибудь для психологического анализа, может быть, и стоит описать, до какого падения и животной низости может дойти женщина при малом интеллекте, спирте, трусости и лености.
Ну, всё это неинтересно и печально, особенно печально в восемнадцать лет, полных романтизмом и мечтами о красоте. Это лишь обстановка, фон, на котором всё происходило.
В один действительно прекрасный осенний день мы пришли в Хакодате забрать соль, а пришлось чинить наш доблестный, но страшно потрёпанный мотор (тоже японский). У меня получилось четыре полностью свободных дня, наши рубли тогда ценились и свободно обменивались на иены, и я решил знакомиться с Японией, само собой разумеется, в относительной близости берега, то есть там, где действует морская книжка, а не требуется заграничный паспорт.
Хакодате — огромный порт на северном острове — Хоккайдо, но вся эта южная часть острова отделена горами от северной и совершенно средиземноморская, с иглистыми соснами, большими можжевельниками, широколиственными клёнами.
После бесконечных туманов, холодных дождей и бурь Охотского моря я попал в местность крымского типа. После одичалой и спившейся компании промыслов и кавасаки я очутился в стране изысканной вежливости, древней культуры, с уважением к человеку и его труду. После грязи и полуразрушенной полукочевой жизни рыбацких посёлков и факторий я оказался в чистейшем, благоустроенном городе и таких же пригородах. Контраст был очень велик. Наверное, он был даже ярче психологически, чем на самом деле.
Суда, подобные моему кавасаки, не заходили в главный порт, а шли на стоянку в бухту к востоку, там, где был маленький городок, название которого я сейчас забыл.[8]
Я не отправился в Хакодате пропивать получку, а пошёл пешком по холмам к северу от городка, набрёл на старинный храм, побродил по священной роще огромных сосен, напился чаю в какой-то харчевне у чистого, как слеза, озерка и к ночи оказался километрах в двадцати-двадцати пяти от городка на невысоком плато, где были разбросаны отдельные посёлки удивительно красивых и чистых домиков с бумажными стенами. Над прудом с кувшинками, выдаваясь над водой на сваях, стояла маленькая гостиница. Я решил переночевать в ней и прожил все мои четыре дня путешествия на Киферу.
Как всё началось, даже точно не помню. Служанки гостиницы, очевидно, подрабатывали древнейшим ремеслом, и после ужина (я почему-то понравился хозяйке и хозяину, хотя знал десятка два слов по-японски и чуть побольше по-английски) мне была послана очаровательная девчонка с самым большим кимоно, каким только могла меня ссудить гостиница.
Девушка (как я узнал позже, много позже, по японской классификации аристократический тип «гошиу») была уж очень хрупка и кукольна, так что я никак не мог взглянуть на неё с мужской точки зрения. Она очень скоро поняла это сама. Едва я разделся почти догола и облачился в короткое, но душистое и чистейшее кимоно, как она быстро заговорила что-то, провела ручонкой по моему плечу и скрылась. Я был этому, признаться, лишь рад, так как не стремился к роману и вообще никогда, ни при каких обстоятельствах не пользовался покупной любовью, но опасался нарушить неизвестный мне этикет поведения гостя в совершенно чужой стране. А тут ещё такая крохотульная и хрупкая, накрашенная и причёсанная, как кукла.
Я растянулся на жёстких циновках и тоненьком ватном одеяле, закурил и стал переваривать впечатления дня. Внезапно куколка вернулась, ведя за руку не менее юное и очаровательное существо, круглолицее, с узкими лукавыми глазами и гораздо более крепкого сложения. (Тип «сатсума» — он есть в фильме «Человек человеку»[9], в так называемом танце золотых рыбок, на самом деле — танце горы Хонаган[10]: исполнительницы-японки по фигурам как две капли воды похожи и друг на друга, и на мою возлюбленную.)
Я поднялся девушкам навстречу, и они захохотали, показывая на моё кимоно, приходившееся чуть ли не выше колен. Потом первая толкнула ко мне вторую и убежала. Неподвижная, застывшая в смущённой позе вторая девушка подняла глаза. Что-то было в этих тёмных глазах, вначале казавшихся непроницаемыми (на самом деле они так же выразительны, как и наши европейские), или в едва заметной грустной морщинке около маленького рта, из чего я понял, что древнейшая профессия ещё совсем не привычна девушке. Сильнейший порыв жалости и любви охватил меня, и я оказался в тот момент лучше самого себя.
Нежно, нежно я взял её руку, поцеловал её (в первый раз в жизни) и повёл к набитой чем-то твёрдым подушке, служившей сиденьем. Мы говорили, если можно назвать разговором обмен выразительными жестами и улыбками, весёлую и печальную мимику. Но я совершенно уверен, что понимал её до конца, и она меня тоже. Один из двух светильников — ламп с бумажными колпаками стал угасать, и вдруг девушка погасила его. Она хотела задуть и второй, но я жестом остановил её. Покорно она задвинула лампу низенькой ширмой, и по комнате разлился розовато-серый полумрак.
Я увидел девушку, стоящую на коленях у моей нехитрой постели, стал с ней рядом и обнял за плечи. Мелкая дрожь била её как озноб, руки стали ледяными, дыхание прерывистым. Я стал гладить её жестковатые чёрные волосы, целовать руки и наконец стал целовать маленькие, удивительно правильные ступни ног. Она пришла босой, а не в некрасивых толстых японских чулках. С лёгким криком удивления девушка спрятала ноги, вдруг прижалась ко мне, обняла руками за шею и, обхватив ладонями мои щёки, стала пристально всматриваться мне в глаза. Я снова погладил её по волосам, поддаваясь порыву нежности, стал целовать её глаза, щёки, маленькие ушки.
Со странным возгласом, значения которого я не понял, но в котором звучала решительность, девушка откинулась на подушки, одновременно высвободив руки из широких рукавов кимоно, под которым она была совершенно обнажённой. Смуглое жёлтое тело в тусклом свете показалось мне тёмно-золотистым, ярким на тёмном фоне одеяла. Девушка закинула руки за голову, вытянулась как струна, крепко зажмурив глаза.
Что-то отважное и вместе беспомощное было в этой отдающей себя полностью позе. Сердце у меня забилось, и дыхание прервалось во внезапном ощущении какой-то необычности, редкости происходящего. Всё последующее не обмануло меня, хотя первоначально это чувство пришло, по-видимому, от красоты девушки. Очень трудно описать это пленительное и радостное сознание необычности встреченного — самое главное, что оно оказалось безошибочным.
Что из того, что я скажу, что вся фигура девушки обладала особенной пропорциональностью, удивительной для несколько коренастых, укороченных с европейской точки зрения её пропорций. Нежные очертания красивых плеч и удлинённой шеи почему-то очень гармонировали с общей укороченной пропорцией верхней части тела. Иностранцы считают, что самые красивые девушки Японии — в Киото, а сами японцы — с Хоккайдо. Я же был на Хоккайдо.
Узкие бока сужались сильно вниз к длинной талии или, вернее, переходили в неё. Ямка пупка — высокая, не как у знакомых мне женщин. Глубокие западины по сторонам, ограничивавшие бёдра от живота, пересекали тело по всей ширине наискось от лобка до спада талии. Сила широких бёдер казалась неожиданной и очаровательной, и резкие лиловые впадинки паха расходились как-то сразу широко, отчего «треугольник Афродиты» имел тупой угол — черта, также мною до той поры не видимая. Узкий серпик густейших чёрных волос подчёркивал треугольник богини, обходя плоский холмик золотисто-смуглого живота. Её невысокие, сближенные и какие-то очень нежно и правильно очерченные груди поразили меня, как и треугольник богини, резкой темнотой, почти чернотой своих сосков, пожалуй, слишком резких для таких нежных линий.
Юное гладкое тело совсем без волос, ничего не скрывавшее... только оттенённое лиловатыми тенями глубоких западинок между грудей, подмышками тонких, скрещённых под головой рук и в складочках паха. Что-то очень древнее, от чётко вырезанных из жёлтой пальмы японских статуэток, было в девушке. Я не могу сейчас восстановить точного впечатления и, пытаясь описать особенности её сложения, теряю главное — это чудесное ощущение тайного, запретного и особенного, которое исходило от неё вместе с чисто-сексуальной желанностью.
Я распростёрся на полу, головой к постели, и стал нежно и сильно целовать её всю, ласково проводя загрубелой рукой по её удивительно упругой коже, в смутном опасении поцарапать её своей ладонью матроса. Сначала лежавшая в каком-то оцепенении, с сжатыми губами и плотно закрытыми глазами, девушка удивлённо приподняла голову, и я увидел странный блеск её глаз, а тело стало вздрагивать всё сильнее с каждым поцелуем. Я подсунул под неё руки и, слегка приподняв, поцеловал в треугольник Афродиты. Девушка вся выгнулась дугой, несколько секунд оставалась в оцепенении и вдруг вырвалась от меня и, подхватив своё кимоно, лёгким бесшумным прыжком скрылась из комнаты.
Обескураженный слишком сильно для того, чтобы рассердиться, я только что начал сознавать всю величину утраты, как девушка явилась снова. Она приложила палец к губам на мой вопрос, отошла к восточной стороне комнаты, где сквозь бумажную стенку пробивался лунный свет, поставила какую-то чашку, укрепила перед ней наперекрёст две маленькие курительные палочки и подожгла их. Затем, сбросив кимоно, сложив ладони и опустив голову с растрепавшимися густыми чёрными волосами, девушка опустилась на колени перед чашкой. Она оставалась так несколько минут, шепча едва слышно какие-то слова, и я, всё ещё лёжа на полу, следил за её молитвой — это явно была молитва или, быть может, клятва — с удивлением и восхищением.
Вдруг девушка выпрямилась, встала и пошла ко мне, закинув назад голову и облизывая пересохшие губы. Узкие и ещё полуприкрытые глаза не отрываясь смотрели на меня с диковатым фанатическим выражением. Она бросилась на постель, крепко обвила руками мою шею, и всё её тело, такое горячее, что я подумал на миг — не больна ли она, накрепко прильнуло ко мне. Она отдалась мне с такой до конца открытостью и таким самозабвением, что и я забыл обо всём.
В прежние годы я отличался силой во всех отношениях, а девушка обладала очаровательным женским достоинством, вернее, двумя, делающими страсть для мужчины ещё желаннее и сильнее, и она нарушила правила японского приличия, как в том мне смущённо призналась наутро, — не смогла удержаться от нежных стонов и тихих вскриков.
Пасмурное холодное утро остановило всенощное безумство. Сильный ветер, такой обычный для Японии, крепчал, глухо шумел вдали, и домики отзывались ему характерным шелестящим звуком вибрирующих рам и твёрдой, как пергамент, бумаги. Кунно-сан или Кённо, Кунико (приблизительно так звали её — очень трудно передать произношение, тем более непривычному уху) осторожно высвободилась, когда я снова заснул, и выскользнула из-под одеяла, но я успел охватить её под колени и притянул назад. Мы стали шутливо бороться, потом она сделалась очень серьёзной и на все мои попытки задержать её только качала головой. Я уступил, и девушка убежала быстро и бесшумно. Я встал, хлопнул в ладоши, появилась вчерашняя «аристократическая» девушка. Умылся горячей водой, съел невероятно скудный завтрак и отправился к хозяйке. Последовал примерно такой разговор:
— Я — Кунно-сан — три дня ещё (это на пальцах) — сколько?
Отдав любезно кланяющейся старой японке тридцать иен и обеспечив тем себе гостиницу и еду тоже, я подсчитал оставшиеся капиталы. Их было всего несколько иен, но древний инстинкт повелел купить подарок возлюбленной, хотя бы оставшись без одной иены. Я дошёл до большой дороги, сел в разваливающийся автобус к великому удивлению сельских жителей, ехавших на базар (представьте себе — такая долговязая фигура втиснулась среди этого небольшого по росту населения). Побродив по лавкам, я в конце концов нашёл приемлемые по цене чудесные голубые бусы, которые должны были очень пойти к смуглому телу и чернющим волосам Кунно-сан.
Я не знал, носят ли бусы японки, но всё же это был красивый дар памяти. Вернувшись в своё селение — оказывается, оно было неподалёку от курортного местечка, выходящего на берег моря (конечно, я предварительно ещё плотно поел в портовой харчевне с европейской едой), я пошёл в свою комнату и хлопнул в ладоши. Меня это забавляло и казалось чем-то похожим на детскую сказку: хлоп — и появилась служанка. Появилась «аристократка», и я попросил её позвать Кунно-сан.
Та прибежала, запыхавшись, и, глядя на неё, я понял, что хвалёная непроницаемость и загадочность азиатских лиц — это чепуха. Просто очень хорошее воспитание заставляет японцев скрывать свои чувства и прежде всего сдерживать мимику (к чему мы, кстати, совершенно не приучены). Очертания вообще всякого монгольского лица делают его менее подвижным, живым, чем европейское (тоже не всякое, есть такие каменные морды, что хуже любого самого тупого монгольского). Японское лицо более скульптурно, если оно красиво — то оно кажется точёным по каким-то строжайшим законам — разрез глаз делается круче, скулы — выше, уши — тоже выше, а брови ниже к переносице. Всё это твёрдое и неподвижное, но за этой основной формой лица горят, играют и светятся тонкие, яркие и быстро сменяющиеся оттенки переживаний, выраженные глазами, взмахами ресниц, едва заметными движениями точно очерченных полноватых и тёмных губ.
Может быть, я говорю как-то расплывчато, но это трудно описать.
Короче, я ясно прочитал в её лице, что она так же рада мне, как и я ей. Я протянул ей бусы. Она слегка вскрикнула, взяла обе мои руки, сложила их и погрузила в них лицо, потом вскочила, бросилась к зеркалу и снова ко мне. Я настойчиво потянул её к себе, но Кунно-сан вдруг стала сопротивляться и быстро-быстро заговорила. Я ничего не понял и покачал головой. Она снова затараторила, спохватилась и стала объяснять жестами, что нам надо куда-то итти.
Я согласился, и Кунно-сан убежала, вернулась в другой, более яркой одежде и повела меня за руку.
Мы выскользнули через обращённый к ивовой рощице двор гостиницы. За деревьями девушка побежала. Я бегал очень хорошо и, конечно, не отстал от неё. Мы перебежали какой-то мостик через ручей, пересекли какую-то дорогу и свернула с неё по широкой тропинке. Начался подъём, и девушка замедлила шаг, слегка задыхаясь.
Скоро мы пришли в рощу сосен, величаво шумевших под ветром, нёсшим запах моря — оно грохотало где-то вдали — здесь, под скалами, усиливался прибой. Группа домиков не с бумажными рамами, а более прочных, деревянных, стояла в роще.
Кунно-сан уверенно пошла направо, к домику, стоявшему отдельно от других, под четырьмя соснами, как под сенью храма. Кунико оглянулась, но кругом было совершенно пустынно — вероятно, это были домики курортного местечка, ныне сезон кончился и всё осталось покинутым. Девушка поднялась на цыпочки, не достала и показала мне на балку под навесом входа. Я сунул туда руку и достал изогнутый деревянный предмет, оказавшийся ключом. Девушка ловко отперла дверь, вошла и поманила меня за собой. Я остановился в недоумении, тогда она прильнула ко мне и возбуждённо что-то заговорила, показывая в сторону посёлка. Я понял, что она не хотела быть со мною в домике гостиницы, где всё насквозь слышно, а она ведёт себя неприлично. Ей хотелось быть совершенно свободной, чтобы ничего её не связывало и не мешало. И действительно, достав где-то циновки и тюфячки для постели, девушка отдалась мне, ни о чём не заботясь и не сдерживаясь.
Шум ветра и сосен, грохот волн были аккомпанементом её страстным вскрикам.
Это не была уже познанная мною ранее страсть молодого здорового животного, которая накрывает, как волна, с головой и заставляет стремиться скорее, скорее сбросить её с себя. И не ленивая страсть искушённой женщины, постепенно разгорающаяся, но, в общем, предоставляющая мужчине ублажать себя без лишних трудов со своей стороны.
Девушка отдавала мне каждую клеточку своего тела, и я чувствовал, как каждая её мышца стремиться ко мне для полного соединения. И в то же время не было яростного неистовства. Её губы прижимались к моим, но вместо нашего европейского поцелуя была ласка её полураскрытых губ, как бы очерчивающих контур моего рта, гладивших его, крепко прижавшись к нему, и языком тоже. То же самое движение делали соски её грудей, скользивших по моей груди, как бы описывая круги. Её гладкие бёдра вертелись, обнимая меня. Но каждое движение было не резким, не быстрым, а каким-то долгим, замедленным, точно тело Кунно-сан застывало в каждой позе, в каждом движении, чтобы до конца исчерпать ощущение. От этого всё тело девушки изгибалось плавно, как в танце, гибкими волнообразными движениями.
Эта бесстрашная и беззаветная отдача себя в любви одновременно и воспламеняла, и сдерживала меня, настраивая на что-то незнакомо высокое, точно служение могучему божеству, в руке которого оказались мы оба. Я никогда раньше не подозревал, что страсть может быть таким высоким взлётом и тела, и души, а не чем-то тёмным, от чего неплохо избавиться, хотя это и захватывающе прекрасно.
Я не знал — было ли это выученное искусство, тысячелетним опытом доведённое до совершенства (вряд ли — где бы ему быть тут, в этой захолустной местности), или же индивидуальная особенность Кунно-сан, да и зачем мне было это знать. На секунду мелькнувшая ревнивая мысль о том, скольких возлюбленных здесь, в курортном посёлке, могла уже услаждать девушка, угасла, когда она вдруг достала откуда-то мои бусы (она их не надела). Кунно-сан свернула их в кольцо, приложила к моему рту и заставила поцеловать себя всю через них, а потом отдалась мне через это кольцо свёрнутых бус. Только после того она одела их себе на шею.
Удивлённый странным суеверием, я лишь много позже в очередном приступе тоски по Кунно-сан понял значение этого символа (я ведь был очень, непозволительно юн). Как устроена жизнь — то приходится жалеть, что не был постарше, то наоборот, что не помоложе.
Мы ходили с Кунно-сан в наш храм под соснами днём и ночью оставшиеся мне три дня. А затем... последнее объятие, жадные, запоминающие всё поцелуи, откровенные слёзы в тёмных глазах возлюбленной. В раскосых глазах слёзы скатываются быстрее и незаметнее, чем в наших — миг, появилась хрустальная слезинка — и вот её уже нет, только мокнут длинные ресницы и ярче, отчаяннее блестят глаза... часто, как молитва повторяются слова прощания: «Сaйнара, яс мене сай».
Несмотря на всю боль расставания, я ещё не понял тогда, что оторвал от себя целый мир, новый для меня и древний, как сама человеческая культура, сумевшая сотворить океан переживаний, красок, форм, запахов и звуков из простого и грубого соединения самца и самки под напором неумолимой физиологии. Этого я тогда ещё не понял, как не понял, что не просто маленькая служанка гостиницы, подрабатывающая древнейшей профессией, была со мной эти незабываемые дни, а что я переступил заветный порог в волшебную страну страсти, где моей возлюбленной стала священная жрица-нимфа или богиня, потому что каждая женщина, которая умеет так служить страсти, — это богиня или царица — кто бы она ни была в нашем бедном мире.
Потом не раз я думал о непреодолимой преграде, разделившей наши две враждебные страны, да и вообще с нашими наглухо захлопнутыми границами я оказался не ближе к Кунно-сан, чем инженер Лось к своей Аэлите после прилёта на Землю. Я бывал ещё на Дальнем Востоке и, стоя на берегу моря, посылал привет острову Хоккайдо, безымянному для меня посёлку и безответные вопросы — как ты живёшь, Кунно-сан? Где ты? На земле ли ещё ты?
Лиза, дочь очень состоятельных до революции родителей, давних дворян, была похожей на Энн Хейвуд[11]. Она была рыжая, с сужавшимся вниз «лисьим» личиком, как у моделей Зинаиды Серебряковой[12], с точёной фигуркой, маленькими грудями и очень стройными ногами, с крупными бёдрами (обычный мой вкус, не иначе). Мы сошлись как-то неожиданно для обоих, потанцевав на одной вечеринке и прогуляв ночь по Петроградской стороне.
Странная девушка из особняка на Галерной... Они жили в огромном пустом княжеском особняке вместе с матерью, и я временно тоже поселился там на несколько месяцев.
А дальше было очень много прогулок и ночей в моей квартирке, где Лиза трогательно отдавалась мне, молча и плавно покачивая бёдрами, как будто трудилась подолгу и сосредоточенно. Она была старше меня, на немного, но в ту пору гораздо образованнее и мечтательнее.
В одном особняке на Аптекарском острове, стоявшем пустым в 20-х годах и принадлежавшем неизвестно кому, бежавшему за границу или погибшему, по отрывочным сведениям, между 1910-1916 годами было общество Антэроса или кружок древних тайн физической любви, который изучал и по книгам и на практике все искусства страсти. Группа архитекторов, художников и артистов, исключительно молодых и телесно красивых. Они восстанавливали обряды храмов Астарты и Атаргатис, финикийских «ночей луны», лесбийских обычаев и приапических неистовств с каменными и деревянными членами статуй Приапа, соревнования на силу страсти, продолжительности её в духе древнегреческих и александрийских вечеров Котитто — богини гетер. Было изучено искусство Камасутры — все позиции и средства усиления, тибетские обряды Ябум[13]. Знаменитые эллинские танцы кентавров, когда мужчины танцевали нагими с палками, на которые прикрепляли конские хвосты и огромные фаллусы, которыми можно было действовать как своими. Нагие женщины после танца обязаны были отдаваться «кентаврам».
Об этих кружках остались лишь отрывочные сведения современников, и теперь уже всё забыто. Но однажды, ещё в 1925 году, мы с Лизой пробрались в этот особняк, о котором мы узнали от старого мужа сестры. Глухой забор, заросший, совершенно запущенный сад, но дом в глубоком упадке был совершенно цел. Это неудивительно — в те годы в Петрограде никто жильё не грабил, а тем более не разоряли бессмысленно, не били, не ломали [NВ! написать об этом как-нибудь], а наоборот, всё сберегалось, квартиры стояли с мебелью, особняки были целы и охранялись имущественными комхозами[14], и вообще никто попусту не лазил, дикой деревни в городе не было, а ворья было немного в сравнении с теперешним временем.
Мы прошли тихо через сад к выступу веранды бывшего зимнего сада. В углу между стеной и венецианским окном была маленькая забухшая дверца, которая оказалась незапертой. Лиза пригнулась, скользнула в неё и поманила меня за собой. Мы вошли в зимний сад, от которого остались лишь горшки и вазы заплесневелой земли, не растрескавшейся кусками и звонко затрещавшей под ногами. Лиза прислонила палец к губам, извлекла из одной вазы массивный ключ, которым открыла входную дверь внутрь особняка.
Мы ступили в полутёмную переднюю, тусклый свет в которой озарял висевшие часто ряды рогов и какие-то восточного вида стойки или узкие лозы, обрамлявшие вход на лестницу вверх. Тщательно заперев дверь на массивный засов, Лиза взяла меня за руку, и мы тихо поднялись по лестнице, слабо скрипевшей под осторожными нашими шагами. Меня удивило, что ни на перилах, ни на ступенях не было слоя пыли, какой мне не раз приходилось видеть в брошенных дачах и квартирах. Мы прошли какой-то зал без мебели, освещённый широкими аркадами окон, и снова Лиза где-то нашарила ключ, которым открыла низкую не по барскому особняку одностворчатую дверь в толстой стене в дальней (от окон) стороне зала. Здесь она остановилась перед непроглядной тьмой. «Вставь пробки», — она показала налево, за дверь. Я зажёг спичку и ввинтил в предохранительном щитке две лежавшие на нём пробки.
Загорелся неяркий молочно-муаровый свет, и мы пошли по узкому коридору, как бы огибавшему какое-то округлое помещение. Вскоре налево обозначилась узкая и высокая дверь, перед которой был привинчен большой выключатель. Лиза повернула его и осторожно открыла дверь, тихо подтолкнув меня вперёд, и тотчас за мной щёлкнул запор двери. Я осмотрелся со странным чувством удивления, почти страха. Овальная комната представляла собою многогранник, каждая грань которого была великолепным зеркалом от потолка до пола. Потолок тоже был закрыт полосами громадных зеркал. Никакой мебели не было, кроме очень широкой тахты, стоявшей в геометрическом центре комнаты. Все стены казались беспредельно далёкими, уходящими в трудно передаваемую словом глубину повторяемости, а мы оба, освещённые ярким свечением откуда-то сверху, из грота потолка и стен, умноженным стократно, может быть, тысячекратно. Причём боковое зрение позволяло видеть Лизу и себя сразу с нескольких сторон, с боков, сзади, спереди.
— Что это? — недоумённо спросил я.
— Комната зеркальной любви или тысячеликого Эроса, — ответила Лиза хрипловато и чуть сдавленно, что было у неё признаком великого волнения и страсти.
Я понял. Мальчишеское любопытство, любовь к приключениям, ожидание особенных ощущений взволновали меня, и я молча кивнул головой. Тогда Лиза вынула из сумочки тонкую батистовую простыню, ловко расстелила её на тахте и вдруг прижалась ко мне в долгом поцелуе. Через минуту мы оба, совершенно нагие, были на ложе в объятиях друг друга. И сотни любовников со всех сторон повторяли каждый наш жест.
То, что могло бы быть безумием и ужасом, при силе страсти ещё более умноженного желания дробилось в тысячах образов, и оно достигало ещё неизведанной силы. Когда Лиза раскрыла бёдра, открывая мне свою йони, то сотни Лиз, увиденных спереди, сбоку, сзади и сверху (в потолке), открыли свою сокровенную тайну, и сотни любовников вводили свои члены в них. Когда Лиза перевернулась, оказавшись верхом, то я видел спереди и в зеркале сверху её тугие губы, обхватившие член, трепещущие мышцы живота, покачивания крутых бёдер, раздвигаемые дыханием напряжённые груди.
А глядя за неё вперёд, я видел все извивы гибкого тела, плавные, почти торжественные вращения задов тысячи Лиз, а боковым зрением — крепкую посадку сильных, выпуклых спереди бёдер, и молитвенно устремлённые вверх соски грудей, и поднятое вверх лицо с раскрытыми, издающими мелодичные стоны губами. И потом, когда она стояла на коленях, прижав рот к головке члена, и все сотни Лиз сбоку, сверху, сзади целовали своих любовников в уходящие глубоко вдаль, за пределы зрения, ряды членов, и затем с полубезумным криком она раскидывала снова бёдра, открывая жадные нагие губы йони (у Лизы была странная привычка удалять волосы с лобка и йони). И снова ряды «меня» — яростных любовников вонзали ряды лингамов в эту череду жаждущих йони, и только стоны Лизы были одинокими в этой странной сумасшедшей тайне одержимых страстью и творящих её открыто и яростно людей.
Я за те часы, что мы провели в этой зеркальной комнате, узнал и запомнил больше о формах (скульптурных) человеческих тел в страсти, чем за всю предыдущую и последующую жизнь.
Только ещё раз удалось нам с Лизой провести вечер в этой зеркальной комнате страсти. Потом, я не помню, или Лиза не могла, или я, несколько дней встреча не состоялась. А потом я уехал в экспедицию, как всегда, и после возвращения доступа в особняк больше не было — кто-то его занял.
Так и не знаю, что сталось с комнатой зеркального Эроса.
Тысяча девятьсот двадцать шестой — моя поездка по разливам Иргиза[15] (огромное озеро в мае) к далёкой гряде третичных отложений на юго-востоке. Лодка в Иргизе через верховья, молодой киргиз-проводник. Встреча у гряды с могущественным баем, вокруг которого целый род — несколько юрт.
Меня послал М. В. Баярунас[16], пока мы стояли в городе, организуя так и не состоявшуюся экспедицию. Мы с киргизами ночевали на большом острове в юго-восточном углу озера-разлива: из-за ветра не смогли доплыть до цели.
Бай принял нас по-царски, дал коней для поездки на обрывы. И в тот же день к вечеру поручение было исполнено. На ночёвке у бая отвели отдельную юрту, и бай на ночь предложил служанку, фактически рабыню.
У бая — несколько жён, сыновей и дочерей, тысячи две лошадей, 600 верблюдов, овец — без точного счёта, — тогда такие степные владыки ещё были, но уже собирались уходить в Киргизию и Западный Китай.
Я шёл умываться к берегу озера, когда меня обогнала какая-то высокая светловолосая девушка в грязной одежде, вроде тёплого халата, и на плохом русском языке, не глядя, бросила:
— Будет предлагать на ночь служанку — не отказывайся. Это я. Надо поговорить, может, в последний раз вижу русского человека.
Поэтому, хотя я был смущён в свои девятнадцать лет, но в полутёмной юрте не было видно, что покраснел, я согласно кивнул головой баю, вызвав одобрительное:
— Джигит!
Ещё до того бай восхищался моим «Зауэром» — 12 калибр, 3 кольца[17] — по дороге я стрелял уток, и тяжёлое ружьё клало влёт наповал. Проводник приходил в бешеный восторг и, несомненно, рассказал это баю.
Я немного уже говорил по-казахски.
Ночью я лежал в волнении, чувствуя приключение. Девушка явилась поздно, когда я уже её не ждал и плошка с бараньим жиром была погашена. Она слегка замешкалась и виновато сказала:
— Меня давали вам двоим, так я сначала побывала на ночёвке у твоего спутника — чтоб нас не прервали.
Я как-то слегка отодвинулся, а девушка горько сказала:
— Не бойся, не полезу сама, коль брезгуешь — да и как тебе не брезговать — молодой, не порченый. Но вот о чём хочу тебя просить — может, выручишь как, откупишь у бая? Я ведь русская...
И девушка, которую звали Зиной, рассказала, что она — из староверов с Чуйской заимки (р. Чуя), которые в восстание Амангельды в 1916 году были перебиты, а её с другими детьми разобрали киргизы. Ей тогда было 13 лет, а сейчас 23. 18-ти лет она стала наложницей бая, но скоро он отверг её — за неумелость, холодность и главное — за большую «аму»: «Ведь у них всех кутаки маленькие», — со спокойной ненавистью пояснила Зина.
Потом её стали «давать» гостям — к счастью, бай был скуп и не очень любил не нужных ему гостей. Потом ею владел старший пастух бая — на зимовке всё время, а вот как сейчас, летом — только когда приезжал к баю на 2—3 дня с летних пастбищ. Она была служанкой и в то же время развлечением для двух мальчишек — сыновей бая, примерно по 15-ти лет, от разных жён.
И она замолчала, а я привлёк её к себе, жалея, и почувствовал крепкое, горячее тело и слёзы на её щеках, а она придвинулась ближе и, отстраняясь, зашептала:
— Нет, не надо, не надо, я могу закричать от тебя, и тогда они услышат и поймут, что у нас хорошо, и бай не отдаст меня тебе, а заломит цену.
Я удивился, так как думал, что она хочет убежать со мной, а так на что я, препараторишка, мог её купить?
— Убежать? — горько усмехнулась Зина, — я пробовала, и пробовала потом камчи (плётки). У них кони, ружья, слуги, сыновей здесь шестеро — о нет.
— Тогда как же? — спросил я.
— Обменяй меня на ружьё! — умоляюще шепнула Зина. — Я слышала, как бай хвалил его — буду тебе отрабатывать — купишь новое, спаси только меня! Ты не знаешь, что я выдержала! Унижают, бьют, издеваются... Прозвали ит-джанан (собачья возлюбленная)... — и девушка отчаянно разрыдалась.
Растерянный, я как мог утешал её и, успокоив, спросил — почему же так? Она приблизила своё лицо к моему, так что я ощутил жар её щёк, и сказала:
— Мальчишки уж очень меня доняли — как черти, по очереди, до тошноты, а мне вставать чуть свет, измучилась я. стала с ними драться — я сильная. Ну, они обучили кобеля, знаешь — тайпан?
— Знаю, — кивнул я, — борзая порода.
— Так вот, связали и поставили на четвереньки, а пёс тот клятый... — Зина тяжко перевела дыхание. — И сам бай смотрел — от сраму я утопиться хотела — не дали. И после этого куда ни пойду — бежит за мной, прыгает, лижет — а все смеются, зовут ит-байтал[18] — собачьей кобылой. А прежде дразнили «кисар» — яловой — по счастью, что я не беременею от косоглазых. Ну, я пойду, а то подозрительно им будет, долго мы с тобой.
Зина ускользнула в темноту, а я долго лежал вне себя от возмущения и думал, как сделаться с баем. Ружьё своё я очень любил, но разве тут можно было думать о вещи?!
Наутро я стал прощаться с баем, благодарил его. Мой проводник и переводчик решил остаться погостить, и я должен был возвращаться один. Бай предложил продать ружьё. Я сначала возражал, разыграв необычайную ценность ружья. Бай предлагал лошадей, овец, юрту... Наконец, помедлив, я выставил своё условие отдать мне Зину.
— Зейнаб тебе? — изумился бай. — Зачем тебе эта баба? Иль понравилась? — сощурился цепко его узкий глаз.
— Нет, баба плохая, — небрежно отвечал я. — Сам знаешь, наверное, ама велика.
Бай расхохотался, а я продолжил:
— Но ведь она моей породы — у нас есть закон — друг друга выручать. Я увезу её к своим, и тебе она зачем? Если бы была хорошая баба, а то я пробовал вчера — корова!
И бай, и проводник принялись оглушительно хохотать. Я добавил вскользь, сейчас экспедиций мало, а если большая экспедиция встретится — выйдут неприятности, надо продать.
Бай посовещался с сыновьями, продолжительно шептался за занавеской и наконец объявил, что согласен. Огорчённый (и в самом деле), я отдал своё верное ружьё, снял патронташ со стенки юрты и подал баю, вынул запасные патроны из сумки.
Проводник пошёл со мной к лодке и, доставая оттуда свой мешок, тихо сказал:
— Поедешь — не ночуй на острове, а плыви левее к тому берегу. Там есть протока, спрячься днём в камышах и снова плыви, держа на Глаз Джалбарса (Арктур), и попадёшь к городу. Я слышал, сыновья шептались, вроде они засаду хотят сделать, отбить Зейнаб — наверное, переплывут на конях протоку на остров — отнимут. Что у тебя? Одни ноги.
Я поблагодарил киргиза. На миг подумал о провокации, но в громадном болоте у левого берега засады не спрячешь, похоже на правду.
Никто не провожал нас, и я отпихнул лодку, дал Зине правильный шест, а сам сел на вёсла, уверенно погнал лодку по широкой протоке, стараясь не смотреть в сияющие, полные слёз глаза Зины. Девушка не могла говорить — так сдавлено было горло волнением.
В молчании я гнал лодку по разливу больше часа, пока юрты не скрылись из виду и берег не отошёл далеко. Тогда я резко повернул налево, и лодка с разгона влетела в камыши. Зина чуть не уронила шест от неожиданности. Я объяснил, в чём дело, и она, встав на корме, стала энергично, хоть и нервно толкать шестом, пробиваясь через камыши. Я сменил её, лодка путалась в узких проходах, и наконец мы, измученные и мокрые от пота, выбились на узкую протоку, уходившую наискось на северо-запад.
Я сел к вёслам и ещё часа три грёб без отдыха. Наконец впереди над стеной камышей показалось несколько низких деревьев, побелевших от помёта хищных птиц. Я опять бросил вёсла, взял шест и погнал лодку в камыши. Ещё полчаса тяжкого труда — и мы причалили к маленькому островку — затопленному песчаному бугру.
— Ну, вот здесь будем до ночи. Отдыхай, а я искупаюсь, хоть вода и холодна ещё (был май) — весь насквозь мокрый, — сказал я.
— Нет уж, буду и я тоже купаться, — девушка некоторые слова произносила с трудом, и её странный акцент при этом усиливался. — Может, у тебя рубашка какая есть? Мне не терпится эту рвань сбросить и грязь с себя всю смыть. Юбку широкую и кофту вот дали, а больше ничего шайтаны скупые, ну да ладно, что отпустили. Я не знаю, как уж тебя благодарить и Бога молить, — и Зина вновь разрыдалась так же отчаянно, как и тогда ночью в юрте.
— Ладно, ладно, — пробормотал я, — вот бери, — и я достал из сумки смену «белья» — футболку и широкие трусы.
Зина схватила их, остановилась и кивнула на мой охотничий нож на поясе, с которым я не расставался.
— Остёр?
— Как бритва!
— Срежь мои косы!
— Что ты! — возмутился я, беря рукой одну из длинных светло-русых кос, но тут же заметил, что она сплошь усеяна гнидами.
— Видишь, — сказала девушка, — режь, да покороче, отрастут.
Я срезал её волосы, и она, встряхнувшись, подошла к воде.
— Хочешь, я отойду туда, — я показал на дерево, — а ты мойся.
— Вот ещё, буду прятаться от тебя — да тут и некуда. Косоглазые над голой смеялись и насильничали, а что мне тебя бояться.
И девушка сбросила одетую прямо на голое тело рвань, взяла мыло и пошла к воде. Во второй раз в своей жизни я видел так открыто нагое женское тело, и опять оно было прекрасно.
Я помню только твёрдые девические груди с почему-то тёмными сосками, длинные стройные ноги, красивую линию бёдер, отсутствие волос, выбритых или выморенных на лобке. И я не думал, что пройдёт всего лишь два года, и опять передо мной в четвёртый раз будет стоять нагая женщина (и тоже на реке), ещё более прекрасная и на этот раз — любимая, которая причинит мне больше страдания, чем все другие, бывшие и будущие в моей жизни.
Зина мылась долго и яростно, пока, посиневшая и дрожащая, не вышла из воды и, надев мою футболку и трусы, не уселась на солнышке. Потом быстро искупался я, и мы поели лепёшек и сыра, запив водой, — я боялся разводить костёр.
Мы сидели рядом, греясь на вечернем солнце, и, укрывшись от ветра, говорили. Я присматривался к очень сильно загорелому лицу Зины, неправильному, с крупными чертами и круглыми белыми зубами, с очень густыми и широкими чёткими бровями и яркими светло-карими глазами, красиво оттенявшими её светло-русые волосы. Сейчас оно освещалось такой радостью, что становилось красивым вообще.
Зина, или Зейнаб, училась в школе до восстания. Потом, уже прислугой и фактически рабыней бая, она очень много кочевала — по всему южному Казахстану, особенно в кочевой части Бетпак-Дала, и в Киргизии, в горах. На днях они должны была уйти и кочевать на юг, постепенно переходя по джайляу[19] в Таласском хребте, а потом, возможно, и в Китай, через Чуйскую долину, Терскей и Сарыджаз.
Зина рассказывала о своих попытках к побегу, неизменно заканчивавшихся побоями и ещё добавочным употреблением её теми, кто ловил её, пока переправляли к баю.
— Я уже было пошла на ещё другой позор, — тихо, с трудом выдавливая слова, рассказывала девушка, — знаешь у них древний обычай выдёргивания кола?
Я не знал тогда, и Зина рассказала, что на празднике любая женщина или девушка может получить верблюда, если обнажённая, со связанными позади руками сумеет вытянуть зубами кол, к которому привязан верблюд, перегнувшись назад. Если это сумеет рабыня — служанка, то становится свободной и получает верблюда, на котором и может уехать.
— Я решилась на это, — рассказывала Зина, — думая, что имею дело с честными людьми. А они забили кол в камни так, что я чуть шею себе не сломала, и только смеялись они надо мной. А что я голая была перед всеми собравшимися, так получила только то, что остальные четыре ночи праздника провертелась под баями, которым приглянулась моя нагота. А уже потом, с собакой-то...
Зина запнулась, и крупные слёзы покатились по загорелым щекам.
— И как теперь буду жить после всего позора?
— И очень хорошо будешь! — уверенно сказал я. — Смотри, ты какая хорошая! А что было — про то будешь знать только ты сама, ну вот я ещё, но я что — скоро уеду и — всё. Только уж помни мой тебе совет — никогда, никому не рассказывай о собаке, вообще о том, как ты... как тебя..., ну, не целочка, подумаешь! А более помни — люди ведь к этому очень любопытные, да и молва пойдёт на всю жизнь. И, конечно, как только получишь документы, уезжай сразу же отсюда в Россию, навсегда, чтоб забыть всё и чтоб никто не знал. Будешь работать, учиться. Я на днях возьму аванс и дам тебе на проезд, куда хочешь до [слово утрачено] в Ташкент.
— О нет, не туда, я поеду на Кубань, только...
— Что только? — спросил я, поглядывая в сторону севшего уже в камыши солнца.
— Да вот как ты говорил, что я — ничем не хуже других женщин, а я себя чувствую как опоганенная навеки, золой мыться — никогда этот позор с себя не смыть!
— Да ты посмотри на себя, вот хоть в воде, — сказал я с абсолютной уверенностью, вспоминая гордое тело юной женщины, — ты ещё дашь много радости и будут тебя любить.
Зина пригнулась ко мне, вперяя в меня свои горящие отчаяньем глаза.
— Ну, а вот ты скажи, ты мог бы... хотел бы меня, когда знаешь всё?
Я понял, что сейчас от меня зависит всё будущее этой несчастной девушки.
— Мог бы, могу и хочу, — шепнул я, привлекая Зину к себе.
Она стремительно приникла ко мне, обхватывая мою шею, и я поцеловал её в обветренные жестковатые губы. Зина ответила мне диким поцелуем, потом вдруг сникла и, помертвев, опустилась на песок.
— Что с тобой? — испуганно вскричал я, видя, как побелели её щёки и закатились глаза, — очнись!
И я брызнул на неё водой. Зина раскрыла глаза, сначала отсутствующие, пустые, потом быстро налившиеся радостью.
— Неужто, солнышко моё? — не веря себе, спросила она. Я только молча кивнул головой, ошеломлённый силой чувств, не соответствовавшей моим собственным ощущениям.
— И верю, и не верю, — шепнула Зина, — хорошо, испытаем себя, потом, когда отмоюсь как следует, отойдёт эта погань вся. Да ведь надо ещё доехать!
— Доедем! — уверенно сказал я, чувствуя необычайную храбрость.
И мы доехали в темноте по узкой протоке, иногда садясь на мели, правя на Арктур, и на заре явились в Иргиз.
Дальше всё было просто в те времена. Я рассказал обо всём своему начальнику Баярунасу. Он подтвердил, что уже знал о таких случаях и раньше, одобрил меня и, хотя по-мужски грубо посмеивался, что я променял одну двустволку на другую, отдал мне своё запасное ружьё на все эти недели нашего пребывания в Иргизе и на обратный путь.
Мы вернулись обратно на ночёвку в поле, так как из-за небывалого разлива рек в 1926 году мы упустили время и перерасходовали деньги (я поехал в Ростов, где на обратном пути встретился с Л. М. и работал трактористом).
С моим свидетельством и поручительством Баярунаса Зина получила в Иргизе какой-то документ и потом поторопилась уехать до моего отъезда, а то ей было страшно оставаться здесь.
Но ещё раньше, на второй день после нашего ночного плавания, Зина явилась к нам в дом Неровнова и, улучив момент, шепнула, чтобы я в сумерках вышел к старому сараю на лугу. Там мы взяли лодку и поплыли на большой остров к востоку от города, заросший ивами и полынью. Страшно взволнованная, Зина сказала мне, что хочет, чтоб вокруг не было совсем никого, только мы двое. Меня тоже пробирала та дрожь настоящего и радостного ожидания, как всегда бывает в юности перед сближением с желанной женщиной.
Мы выбрали тайное место, спрятали лодку и нарвали ворох ещё мягкой полыни. Ещё не угасла заря и было светло, когда Зина непослушными пальцами сорвала свою нехитрую одежду и, обнажённая, повернулась ко мне на серебристой куче душистой травы. Девушка молчала, хотя и глубоко дышала.
Торжественный и молчаливый, хотя и дрожащий от нетерпения, я тоже сбросил свою одежду и лёг рядом, подсовывая свои руки под тело Зины. Она зажмурила глаза и даже прикрыла лицо ладонями, но я стал медленно целовать её напряжённые груди, плечи, потом живот и бёдра. Зина оцепенела и слегка выгнулась. Я поцеловал её ещё крепче, потом развёл её руки и стал целовать в губы. Зина обняла меня и едва выговорила:
— Ты можешь, ты можешь со мной...
Искренняя радость звучала в её словах. Особый восторг наполнил меня.
— Могу, милая, могу, желанная моя, — сказал я, — видишь, мои поцелуи снимают с тебя всё, что было, — и с этими словами я прижался губами к её животу, грудям и к лобку, на котором уже начали отрастать волосы.
Судорога прошла по всему телу Зины, её бёдра раскрылись, и она отдалась мне с совершенно беззаветной страстью. У ней не оказалось ни холодности, ни какой-то большой «амы» — девушка была совершенного строения и прекрасна в своей доверчивой открытости.
Извиваясь, она иногда вскрикивала по-киргизски «иа, алла!», смущалась, пряча лицо у меня на груди, шептала, что никогда не думала, что «это» может быть так хорошо.
Когда я стал целовать её в какой-то раз, Зина вдруг отстранилась, уперевшись руками в мои плечи, и очень серьёзно, глядя прямо в глаза тёмным и загадочным в лунной ночи взглядом, спросила:
— Ты говорил правду, поклянись!
Я поклялся.
— Так я не порченая, как тебе я? Не измяли меня насильники? Гожусь я, чтобы любили, чтобы женились... — голос девушки замер от волнения.
Я медленно провёл рукой по гладкому упругому телу, коснулся плеч, груди, очертил талию и плавную линию бёдер, провёл по стройным ногам.
— Смотри сама, какая ты хорошая!
Зина вздохнула глубоко, вскидывая голову, и подняла вверх руки, потом вдруг внезапно уронила их, прикрывая лицо.
— Это хорошо, что ты так говоришь, сокол мой, богом посланный, на мои молитвы ответивший, но тело сверху — это половина. Я хочу... я спрашиваю, как я там... внутри, говори, только честно и не стесняясь меня, ведь я верю тебе, как богу.
— Ну, если веришь, тогда слушай, — я привлёк Зину к себе и стал шептать, что у неё всё в порядке.
— Утешаешь? — и веря, и не веря, спросила Зина.
— Ну так смотри сама! — сказал я, раздвигая коленом её бёдра. Она сопротивлялась, не понимая, потом, глубоко вздохнув, раскрылась мне. Я стал медленно входить в неё.
— Видишь, — спрашивал я, ощущая тугое сопротивление её йони, — чувствуешь? — я продолжил медленно вдавливать член, выдвинул его назад, вдвинул снова. — Теперь понимаешь, что ничего с тобой не случилось, не испортили тебя. И если сейчас туго, всего несколько дней как ты освободилась от мальчишек и от гостей, то что же будет, когда пройдёт время? Говорю, всё забудешь!