Студия стоит на самом верху крутого склона позади Дельф. Эта большая уродливая коробка занимает специально выдолбленную для нее в скале площадку. Передние окна смотрят на равнину, задние до третьего этажа упираются в склон. С той же северной стороны находится парадный вход — огромные стеклянные двери, которые никогда не используют. Жители входят и выходят через маленькую дверь с восточной стороны, которая ведет в коридор, пронизывающий весь первый этаж. Внутри все до крайности голо и функционально. Мраморные лестницы и коридоры по-больничному чисты. На первом этаже слева по коридору — спальни художников, выходящие окнами на юг на равнину. В каждой — железная кровать, умывальник, из обоих кранов которого течет холодная вода, маленький неустойчивый столик и крючки для одежды. Из каждой комнаты можно пройти в душ с мраморным полом, вода тоже холодная. Напротив спален другие двери, которые всегда закрыты, но это, наверное, что-то вроде кухонь или комнат для прислуги. Работали художники на верхнем этаже, где свет лучше, там комнаты окнами на север служили студиями и кладовыми. Но все это я узнала потом. В этот вечер я увидела уродливую громаду на камнях и свет голой электрической лампочки у двери.
Только мы вошли в коридор, открылась дверь и из нее пулей вылетел молодой человек, наскочил на косяк и повис на нем, как бы очень нуждаясь в поддержке.
Он сказал высоким возбужденным голосом:
— Ой, Саймон, я как раз… — но увидел меня и театрально замер в потоке света, некрасивый, определенно слабый и совершенно неуверенный в себе. Ему явно хотелось улизнуть обратно в комнату. Он был высоким, худым, обгорал на солнце. Глаза — бледно-голубые, такие бывают у моряков, которые часто смотрят вдаль. Слабый чувственный рот и сильные уродливые руки мастера. Ему было года двадцать три, но маленькая бородка заставляла его выглядеть на девятнадцать. Волосы выгорели, и напоминали сухую траву.
Саймон сказал:
— Привет, Нигель. Это — Камилла Хэвен, она остановилась в «Аполлоне». Я привел ее сюда выпить, и она хочет посмотреть твои рисунки. Не возражаешь?
— Конечно, нет. Вовсе нет. Восхищен, — сказал Нигель немного заикаясь, — п-проходите в комнату, там и выпьем.
Он уступил нам дорогу, еще больше покраснев, и я подумала, уж не пил ли он один. Глаза у него были чудные, он вроде как очень старался сосредоточиться, взять себя в руки.
В комнате был беспорядок, впрочем довольно приятный. Художественная натура хозяина проявлялась здесь намного сильнее, чем в его внешности, и выплескивалась в эту монашескую келью. У подножия кровати рюкзак наполовину изверг свое содержимое — веревку, носовые платки, которыми явно вытирали краску, три апельсина и книжку «Избранные стихи Дилана Томаса». На умывальнике висело полотенце, яркое, как подсолнух, на кровати — пижама с бирюзовыми полосами. На всех стенах булавками приколоты наброски, рисунки в разном стиле — грубые и нежные, карандашом, мелками, акварелью.
Но я не успела все рассмотреть, потому что хозяин бросился куда-то и подволок ко мне лучший стул — полотняное сооружение жутко оранжевого цвета.
— Сядете, мисс… Э? Это — лучшее, что здесь есть. На самом деле он совершенно чистый.
Он странно двигался — пародия на движения Нико. Тоже быстро, но никакой грации атакующей кошки, почти некоординированность.
Я поблагодарила его и села. Саймон устроился на подоконнике. Мы выпили за здоровье друг друга и заговорили о жизни.
— Хорошо провел день? — спросил Саймон.
— Да. Спасибо. Очень.
— Куда ходил?
Молодой человек махнул рукой, чуть не сшиб бутылку со стола, и ответил:
— Вверх по горе.
— Опять на Парнас? Отлавливал пастухов? — Он повернулся ко мне. — Нигель по контракту должен изображать «эллинические типы» — головы крестьян, старух и пастушков. Он уже нарисовал чернилами несколько совершенно потрясающих.
Нигель сказал неожиданно:
— Вы не представляете. Ободранный мальчишка пасет коз, начинаешь его рисовать и понимаешь, что много раз видел его в музеях. На прошлой неделе я нашел в Амфиссе девушку совершенно минойскую, даже прическа такая же. От этого, конечно, и трудно, потому что, как ни старайся, это похоже на копию с греческой урны.
Я засмеялась.
— Знаю. Совсем недавно встретила одного Зевса и одного довольно испорченного Эрота.
— Стефанос и Нико? — спросил Саймон.
Я кивнула:
— Нигелю надо их показать.
Художник спросил:
— А кто они?
— Стефанос — пастух из Араховы, вышел прямо из Гомера. Нико — его внук и просто красавец, в американо-греческом стиле. Но если нужна только голова, лучше не найти. Пока я говорила, я поняла, что Саймон ничего не рассказывал Нигелю о своем брате. Ничего он не рассказал и теперь.
— Ты еще можешь их встретить. Стефанос обычно бродит между Дельфами и Араховой. Ты сегодня ходил в ту сторону? Далеко?
— Очень далеко. — Молодой человек почему-то выглядел смущенным. — Надоело мне в долине, решил походить. И шел и шел, очень жарко, но дул ветер.
— Не работал сегодня?
Вопрос был совершенно невинный, но художник вспыхнул под грубым загаром.
Он быстро сказал:
— Нет, — и засунул нос в стакан.
Я спросила:
— И никаких панов со свирелями? И никакого Парнаса? Вы меня потрясаете!
Он окончательно засмущался.
— Нет. Говорю же, я почти ничего не делал, просто ходил. И эти головы мне осточертели. Это только хлеб с маслом. Они вам не понравятся.
— Мне очень хочется посмотреть, Саймон рассказывал, как вы здорово рисуете…
— Здорово? Саймон говорит ерунду. Я получаю удовольствие и все.
— Некоторые очень хороши, — сказал Саймон тихо.
— Ага. Эти сладенькие акварелечки. Ты читал, как на них реагируют критики. Они бесполезны, и ты это знаешь.
— Они — первый класс, и ты это знаешь. Если бы ты мог…
— Боже, опять если бы, если бы… Никому они не нужны.
— Но это то, что ты хочешь делать, и такого не делает никто! Если ты имеешь в виду, что на них трудно прожить, тогда конечно…
— Они не значат ни черта, слышишь, ни черта!
Саймон улыбнулся.
И я поняла, что его отличает от знакомого мне самоуверенного типа — ему не наплевать. Ему не безразлично, что произойдет с этим несчастным и не особо привлекательным мальчиком, хотя тот все время и грубит. И поэтому он вернулся через четырнадцать лет, чтобы узнать, что случилось с братом. Это не орестианская трагедия, он не соврал. Но ему не были безразличны его отец, Стефанос.
— Человек — не остров, полностью сам по себе. Смерть каждого человека уменьшает меня, потому что я принадлежу человечеству.
Цитата из Джона Донне. Вот так. Он принадлежит человечеству, которое в данный момент включает в себя Нигеля.
Он поставил стакан и обхватил руками колено.
— Ну ладно. Хочешь мы найдем тебе то, что продается?
Нигель сказал уже не грубо, но так же горячо:
— Ты имеешь в виду конкурентное преимущество? Трюк, чтобы заманить толпу на выставку? Продать две картинки, чтобы имя появилось в газетах? Это?
Саймон сказал мягко:
— Нужно же где-то начать. Почему бы не считать это частью борьбы? — А потом жизнерадостно. — Мы должны найти для тебя что-нибудь особенное, чтобы всем было интересно хоть взглянуть на твои картины. Рисуй под водой или прославь себя в прессе как Человек, Который Всегда Рисует Под Чарующие Мелодии Моцарта.
Нигель постепенно делался веселее.
— Скорее под Каунт Бесси. Ну и что мне тогда рисовать? Куски ржавого железа, влюбленную женщину или собаку, поедающую собаку?
— А еще можно, — сказала я, — пересечь на ослике Грецию, а потом написать иллюстрированную книжку. Я сегодня видела такого путешественника.
— Да, он сейчас здесь. Слишком устал, ничего не рассказывал, не показывал, а сразу лег спать. Разбудить его, наверное, могла бы только атомная бомба. А про меня.. Честно говоря, я чувствую, что мог бы… если бы выдался случай… А так… Бороться за каждый шаг… Послушай, Саймон, ведь все-таки главное, чтобы работа была хорошей. Великие художники не подстраивались, делали, что хотели, брали, чего желали и плевали на все… Ведь все равно победили?
Чего-то я здесь не понимала. Разговор шел на двух уровнях, они явно говорили не только вслух.
— Ты прав только частично. Великие люди знали, куда идут, но главное было — идти, а не сметать все на своем пути. Они оставались сами собой и знали, какое место в мире им принадлежит.
— Но с художниками ведь не так! Если человек знает, к чему призван, он должен или пробиться через безразличие человечества или разбиться об него. Любой поступок художника можно оправдать, если его искусство стоит того.
— Цель оправдывает средства? Нет, нет и еще раз нет!
Нигель выпрямился на стуле:
— Послушай, я ведь не имею в виду ничего ужасного, как убийство и преступление! Но если нет другого выхода…
Тут уж я не выдержала.
— Что вы, господи боже мой, собираетесь делать? Украсть ослика?
Он так резко обернулся, что чуть не упал со стула и истерически засмеялся.
— Я? Отправиться пешком в Янину и написать об этом книгу? Никогда! Волков боюсь!
— Там нет волков, — сказал Саймон, внимательно и озабоченно глядя на Нигеля.
— Тогда черепах! Хотите еще выпить? Знаете мисс Камилла, забыл фамилию, здесь по горам в полном одиночестве бегают абсолютно дикие черепахи. Представляете, встретить ее, когда до всего мили?
— Милю я, наверное, пробегу, — ответила я.
— Что случилось, Нигель? — спросил Саймон. Мальчик замер на середине движения с бутылкой в руке, покраснел, побледнел, пальцы сжались…
— Извините. Плохо себя веду. Пьян. — Потом он повернулся ко мне. — Вы, наверное, думаете, что я — чокнутый. Я просто темпераментный, как все великие художники.
Он стеснительно улыбнулся, опустился на колени, вытащил из-под кровати папку и стал давать мне рисунки по одному.
— Вот. И вот. Саймон говорит об этом. Да, я буду верен себе, даже если для этого придется быть неверным всем остальным. Я — не часть человечества, я — это я. И когда-нибудь все это поймут. Ну посмотрите на них, они же достаточно хороши, чтобы…
Несмотря на нахальные речи, он смотрел жалобно и очень внимательно. Я просто мечтала, чтобы рисунки оказались хорошими. Оказались. Каждая линия была чистой и почти пугающе точной. С минимальной суетой он передавал не только форму, но и текстуру, странная смесь французских гобеленов с мужественностью Дюрера. Разрушенные здания, деревья, арки, колонны, цветы. Слабые мазки краски с почти китайской нежностью.
— Нигель, это прекрасно! Не видела ничего подобного много лет!
Я села на кровать и разложила рисунки вокруг себя. Больше всего мне понравились цикламены, свисающие из маленькой расщелины в голой скале. Ниже — остатки какого-то маленького растения, которое в Греции можно найти на всех камнях. Рядом с ним цветы выглядели чистыми и сильными.
Саймон сказал:
— Это потрясающе! Я раньше этого не видел!
— Еще бы! Я нарисовал их сегодня, — сказал мальчик и сделал быстрое движение, будто пытаясь вырвать рисунок из наших рук. Поймав себя на этом, он уронил ладони и сел с несчастным видом. Саймон, как обычно, не обратил внимания. Он поднял рисунок.
— Ты собирался его делать в цвете? А почему передумал?
— Потому, что не было воды.
Он взял цикламен и засунул его в папку.
Я сказала очень быстро:
— А можно посмотреть портреты?
— Да, конечно. Вот они, мои рисунки за хлеб с маслом.
Его голос звучал странно, и Саймон опять быстро на него взглянул. Их было много и совсем в другом стиле. Тоже четко и красиво, но холодно. Все лица казались знакомыми, напоминали иллюстрации к мифам. Старик, похожий на Стефаноса. Девушка. Одна мужская голова при всей формальности привлекала внимание. Круглая, на могучей шее, крепкие кудри низко спускаются к бровям, как у быка, закрывают уши и доходят почти до мощной линии подбородка — как рисунок на героической вазе. Короткая верхняя губа, твердая полулунная улыбка, как у жестоких архаических богов Греции.
Я сказала:
— Саймон, посмотри. Настоящая архаическая улыбка. На статуях Гермеса и Аполлона, она выглядит неправдоподобно и жестоко. Но здесь в Греции мужчины правда так улыбаются, я сама видела.
— Она тоже новая? — спросил Саймон.
— Которая? А, эта? Да. — Он взял ее у меня из рук. Получилось немного слишком формально. Я рисовал ее на половину по памяти. Но все равно это — тип и существует на самом деле.
Голова девушки в стиле Греко никак не походила на эллинический тип. Это оказалась француженка Даниэль, которая работала секретаршей у одного типа из французской школы археологии. В Греции можно найти что угодно и где угодно. Однажды во время дорожных работ на площади Омониа откопали огромную конную статую негра. А работая в саду, делаешь открытия очень часто. Эта партия долго проводила раскопки у Дельф, ходили слухи, что они отыскивают потерянное сокровище, но все, что они откопали было римским. Кончились средства, и им пришлось уехать. Нигель слушал, как Саймон мне это рассказывал со странным выражением лица, и я вспомнила разговор о неподходящей девушке. А Саймон продолжал о том, как раскопали Возничего, и о том, что еще скрывается в Дельфах под деревьями.
Нигель сидел на коленях и рассеянно перебирал рисунки. Он поднял голову.
— Саймон, — сказал он опять крайне возбужденным голосом.
— Да?
— Я думаю, я…
Он резко остановился и повернул голову.
Дверь на улицу отворилась и со стуком захлопнулась. Быстрые шаги простучали по коридору. Нигель побледнел как простыня, бросил все свои произведения, сгреб в кучу и убрал в папку на полу.
Дверь комнаты бесцеремонно распахнулась. Девушка с портрета рассматривала неаккуратную комнату с выражением утомленного недовольства. Это, к тому же, была та самая красотка, которая ехала в джипе и поставила на место автобус с таким редким мастерством. Как и тогда, казалось, что она полностью контролирует ситуацию, но ей все осточертело. Она протянула, не вытаскивая сигареты из угла рта:
— Привет, Саймон, любовь моя. Привет, Нигель. На коленях перед моим изображением? Что же, твоя молитва услышана, я вернулась.