Глава пятая

Свеча на комоде почти догорела, фитилек слабо мигал в лужице растопленного воска. После папиного отъезда я попыталась отвлечься полировкой клинков, но вскоре меня позвала мать. Я поспешила на зов, чтобы она не поняла, что я была в конюшне, но она будто обо всем догадалась и засадила меня за унылое вышивание. А потом я проспала ужин. Точнее, меня к нему не разбудили.

Таня.

Очнувшись ото сна, я села в кровати.

Таня.

Передо мной заплясало видение незваных гостей в плащах и с плотоядными ухмылками. Я судорожно вздохнула и потянулась за шпагой. Папа рассчитывает на меня.

Прежде чем выйти в коридор, я осторожно выглянула за дверь. Потом прошла вдоль стены, пробежав по ней пальцами: вот стык обоев, вот полка.

— Maman? — Я нерешительно остановилась на пороге ее спальни.

Мама спала, укутавшись в одеяла, словно в саван. Виднелся лишь краешек лица. Когда я попятилась, у меня внезапно скрутило живот от мысли, что я без всякой причины ворвалась к ней, и я запнулась о ковер. Я чуть не выронила шпагу, но в последний момент подхватила снова.

— Таня, — пробормотала мать, переворачиваясь на другой бок. Темные волосы рассыпались по плечам. Она произносила мое имя с какой-то необычной нежностью. Она не проснулась.

Таня.

По моей голой шее побежали мурашки, и я оглянулась в поисках источника этого низкого, мягкого голоса. На этот раз меня звала не мать. Но в коридоре было пусто.

Я вздрогнула от внезапного звука: мама всхрапнула, погружаясь глубже в сон. Покачав головой, я усмехнулась тому, как легко меня напугать. Как я испугалась звука собственного имени.

Я шла по главной улице, и под ногами шуршала рассыпанная трава: ее принесли сюда возвращавшиеся с полей крестьяне на подошвах своих разношенных ботинок и на колесах повозок. Впервые за всю неделю небо было пасмурным — какое облегчение. Обычно мама не отправляла меня за продуктами, но я готова была на все, чтобы сбежать из дома. Мое имя, произнесенное шепотом, еще долго отражалось от стен, пока я наконец не уснула. Мое имя, жуткие лица, кочерга, которая разлеталась на осколки, встретившись с настоящим клинком.

Я хотела доказать матери, что способна о себе позаботится, что не нужно искать кого-то, кто будет ухаживать за мной. Когда она обронила, что ей не хватает продуктов для ужина, я ухватилась за возможность. Это был отличный шанс загладить вину за неудачное завершение визита Шомонов. А после я встречу папу, едва он выйдет из экипажа, как в старые добрые времена. Я буду злиться на него до тех пор, пока не увижу его лицо, которое озарится ответной радостью. И мы закончим начатый разговор.

Я провела в лавке целую вечность, перебирая подвешенные к потолку пучки сушеного тимьяна и лаванды, придирчиво изучая тяжелые джутовые мешки с мукой, сахаром и солью, которые можно было поднять только в четыре руки, выбирая из кругов сыра, такого тягучего, что стоит его разрезать — и оттуда польется содержимое, как из бутылки вина, скользя пальцами по пестрой скорлупе белых и коричневых яиц. И даже после того, как хозяин лавки настойчиво сказал, что «был очень рад снова видеть меня в добром здравии» и что моя мать, должно быть, счастлива, что я «чувствую себя лучше», моя улыбка не дрогнула и рот был растянут чуть ли не до ушей. Когда я только начала болеть, моя мама обращалась за помощью к другим жителям нашего городка. Но едва они стали понимать всю тяжесть моего состояния, дружелюбия у них поубавилось. Со временем она перестала просить. Но ущерб уже был нанесен: они оказались в курсе моих приступов головокружения, моей неспособности ходить и долго стоять без опоры. Теперь всякий раз, когда у меня выдавался хороший день, люди торопились предположить, что я выздоравливаю. А мне было тяжело жить с мыслью, что, даже если сегодня я чувствую себя здоровой, это вовсе не значит, что завтра будет так же. И когда окружающие напоминали мне об этом, я переживала мучительные моменты.

Весь поход за продуктами проходил как-то слишком легко. Я должна была заподозрить подвох, когда вышла из лавки — достаточно быстро, но не настолько, чтобы головокружение снова накатило на меня солеными морскими волнами. Я должна была раньше заметить мельтешение ярких платьев, острый локоть в оранжевом рукаве, больно ткнувший меня в руку.

— Ох, прошу прощения! Je suis très désolée, я так сожалею!

Мир вокруг закачался. Неужели наступил момент, когда сбудутся худшие страхи моей матери? Те, которыми она шепотом делилась с папой поздними ночами, те, в которых моя голова ударялась о мостовую и улицу заливала кровь?

Но если фехтование чему и научило меня, так это навыку правильно падать. Приземляться на ладони, позволив дереву, камню или траве оставить на мне ссадины. Ладони заживут. А вот разбитая голова…

Сахар веером рассыпался по мостовой вокруг моего скрюченного тела. Когда я упала, несколько яиц разбились вдребезги. Липкий желток размазался по моему платью. Болело все: колени, ступни и голова.

— Она что, не собирается вставать?

Взволнованные шепотки и резкий смех, которые я старалась не замечать. Я попыталась встать. Не стоило, но я все равно попыталась, потому что больше всего на свете мне хотелось оказаться как можно дальше от всего этого. Мне хотелось, чтобы мои ноги в кои-то веки не подкосились подо мной.

— Может, поможем ей?

— А тебе не кажется, что это слишком?

— Все с ней в порядке.

— Но она же, ну, знаешь, больная. Она ведь и умереть могла.

Я усмехнулась и наконец поднялась на ноги, хватаясь за стену.

— Ну вот, я же говорила. С ней все в порядке. — Произнеся эти слова, Маргерит попятилась. Неужели она испугалась искры в моих глазах? Неужели мой гнев просочился наружу и отразился на лице, как это давеча произошло с моей матерью?

Не обращая внимания на остальных, я вперилась взглядом прямо в Маргерит. Она понятия не имела, каково это, когда твоя подруга детства, которую ты когда-то знала лучше, чем саму себя, решает, что ты стоишь не больше, чем пара разбитых яиц и рассыпанный сахар.

Когда я заковыляла прочь, придерживаясь за стену и то и дело сползая по ней вниз, у меня в глазах щипало.

— Смотрите, она ползет как младенец! Малышка Таня!

Во мне медленно закипала ярость, сквозь стиснутые зубы прорвалось рычание. На этот раз, выпрямившись, я осталась стоять. Звон в ушах заглушал все прочие звуки. Я вцепилась в стену так крепко, что из-под ногтей засочилась кровь. Подумала о папе, о доме, о своих поручнях. О шпаге, ждущей меня в конюшне. Мне нужно было всего-то добраться туда.

Остаток дня я провела в своей комнате, наблюдая, как на полу удлиняются тени деревьев. Отец знал бы, что сказать. Хоть мы вчера и поссорились, он все равно сумел бы мне помочь. Я должна была в это верить. Он понимал, каково мне, даже если не мог убедить мою мать, что больше всего я нуждаюсь в дополнительных тренировках в конюшне и что мне нужно меньше волноваться о том, буду ли я когда-нибудь нравиться мальчикам.

Путь до остановки экипажей был недальним: один шаг, за ним другой, одна рука готова схватиться за забор для равновесия, потом за деревья. Я ждала до сих пор, пока свет не начал покидать небо, пока облака не окрасились в розовый, сиреневый и оранжевый, такие пушистые и теплые в остывающем воздухе.

Я переминалась с ноги на ногу и вглядывалась в даль.

Я ждала.

И ждала.

Прислонившись к дереву, я прикрыла глаза, но вновь открыла их, заслышав цокот копыт по дороге. Вдалеке показался экипаж. Должно быть, он принадлежал одному из состоятельных основателей новой академии — они наверняка предложили папе вернуться на нем. Но где же Бо?

Экипаж несся по дороге, разбрасывая из-под колес камни и грязь. Когда он приблизился, я улыбнулась, а потом нахмурилась тому, как плохо кучер управлялся с лошадьми, так что мне пришлось посторониться. Экипаж со скрежетом остановился. Незнакомый мужчина выпрыгнул из него даже прежде, чем кучер откинул лесенку. Он был очень бледен. И он не был моим отцом.

— Ах, моя дорогая. — Его голос был хриплым, черты лица выделялись в сумерках. — Должно быть, вы мадемуазель де Батц.

Я кивнула, смутившись:

— Да.

Он сделал шаг ко мне, взял мои руки в свои. Я должна была отшатнуться, сказать ему, что его поведение неподобающе, но я словно вросла в землю. Может, если бы я простояла там достаточно долго, я сама превратилась бы в дерево. Высокое. И молчаливое.

— Моя дорогая мадемуазель. Мне так жаль.

Загрузка...