И все равно, несмотря на подлую натуру Колесникова, Трубников тянулся к нему. Он был жизнерадостный, веселый, заводной, с какими-то вечно несуразными идеями, фантазиями, изложение которых вызывало всеобщий хохот. Внешне он тоже выглядел романтично: высокий, тонкий, гибкий; на башке копна кудрявых волос, кончики губ всегда приподняты, над верхней губой аристократические усики, в глазах сумасшедший блеск; зрачки вечно бегали и вечно отчего-то вспыхивали. Одно его появление в институте вызывало всеобщую улыбку, поскольку все его восторгало, удивляло, изумляло. Если гулять, то он гулял от всей души со свистами и танцами на столах. Если слегка заболевал, то уже умирал и звал товарищей прощаться.
Чего греха таить — он был душой компании. Его любили все. И не любила только одна Маринка Маргулина, чьи корни исходили от французской королевы Маргариты де Валуа, хотя последняя, кажется, была бездетной.
…Трубников сидел в своем кабинете за столом и ждал девяти часов. Ему уже доложили, что после обхода Колесникова перевели в четвертую палату реабилитационного отделения, которое находилось на втором этаже. Теперь в новой палате Диман лежит с шестью больными, но сегодня в половине десятого они все отправятся в столовую смотреть хоккей. Та же медсестра проинформировала, что общение с самоубийцей строго запрещено. К нему допускаются только медсестры и психотерапевты. Однако она может организовать встречу в половине десятого вечера за пятьдесят баксов.
В коридоре опять слышался монотонный гул пылесоса и дряблый голос уборщицы, заливавшей другому вахтеру то же, что и вчера.
— Вот сейчас на пятнадцать тысяч долларов и однокомнатной квартиры не купишь, а в восьмидесятом можно было купить три трехкомнатные.
— Ну ты еще вспомни тридцатые годы! — скептически отвечал вахтер. — Кстати, я что-то не припомню, чтобы в восьмидесятых квартиры покупали за доллары.
— Дундук! Доллары приходилось менять на рубли. А знаешь, где меняли? У «Метрополя».
— Вот удивила! У «Метрополя» и сейчас меняют.
— Меняют, да не столько дают, сколько давали тогда.
— Ну и сколько давали тогда за доллар?
— Рубль.
Вахтер наконец расхохотался, а уборщица обиженно защебетала:
— А что, по-твоему, по тем временам пятнадцать тысяч рублей были не деньги?
На этой фразе раздался звонок, и Трубников поднял трубку. Звонила жена.
— Ты еще на работе? — спросила она.
— Да.
— Домой собираешься?
— Буду в одиннадцать. Сейчас я поеду в больницу к Диману.
Было уже без пятнадцати девять. «Пора», — сказал сам себе издатель и начал неспешно одеваться. А из коридора между тем энергично доносилось:
— Вот сейчас все бросились рожать за деньги американским миллионерам. А знаешь, кто первый ввел эту моду? Я!
— Ну и чем ты гордишься? — недовольно пробурчал вахтер. — Что ты стерва и показала стервозный пример?
Трубников оделся и вышел из кабинета. Уборщица тут же умолкла, а вахтер, осклабясь, фальшиво удивился:
— Это вы до сих пор работали, Евгений Алексеевич? Поздненько вы сегодня.
— До свидания, — буркнул Трубников и вышел на воздух.
Прежде чем сесть в машину, он зашел в гастроном. Накупив все, что полагается для больного, Трубников бросил пакеты на сиденье и завел машину. Ровно в половине десятого он трижды бибикнул у крыльца больницы и вышел с пакетами из автомобиля. Через минуту входная дверь с готовностью распахнулась, и медсестра в белом халате сделала пригласительный жест.
— Куда вы столько накупили? Ему все равно нельзя.
Она провела по лестнице на второй этаж и остановилась у двери с цифрой четыре. Трубников сунул ей пятидесятидолларовую банкноту и толкнул дверь.
Колесников лежал под капельницей с закрытыми глазами, но был уже не так бледен, как утром. Он медленно повернул голову на посетителя и сразу оживился:
— Женька! Ты у меня единственный друг. Я знал, что ты меня спасешь. Молоток, что приехал.
— Куда валить? — спросил Трубников.
Дмитрий перевел взгляд на пакеты и присвистнул:
— Вали на тумбочку. Мне все равно нельзя. Кстати, бутылочки нет?
Трубников не ответил. Избавившись от провизии, Евгений придвинул стул и сел у изголовья больного.
— Ну, как себя чувствуешь?
— Очень хреново. Очень…
Колесников страдальчески опустил веки и застонал.
— Вены сшили?
— Умоляю, не говори мне про вены! Я очень впечатлительный, — поморщился Диман. — Если ты имеешь в виду самочувствие в смысле здоровья, то оно удовлетворительное. Но морально мне очень плохо. Этот Олег стоит у меня перед глазами как живой.
Колесников снова в бессилии опустил глаза, а Трубников подавил улыбку.
— Как живой, говоришь? А он и есть живой.
Колесников дернулся и испуганно покосился на дверь.
— В том-то и дело, что живой! Я его убил, а он как ни в чем не бывало разгуливает по Москве. И Марго ведет себя так, как будто ничего не случилось. Как будто сама не уговорила меня укокошить своего молокососа.
«Все ясно. Это шизофрения, — сделал вывод посетитель. — Нужно с ним поосторожнее».
— А может, тебе приснилось, что ты его убил. А на самом деле не убил. Так бывает иногда…
— Да ты что? — вытаращил глаза больной. — Ты меня за шизофреника считаешь? Может, ты думаешь, что у меня крыша поехала? Я в него всадил две пули вот этой самой рукой…
Колесников так разволновался, что капельница едва не загремела на пол. Как раз в правую руку и была воткнута игла, а на левую — наложена шина.
— Успокойся, — потрепал по плечу Трубников. — Верю, что укокошил. Главное, не волнуйся. Выпишут — мы с ним разберемся.
— Правда разберемся? — воскликнул Колесников, и его глаза наполнились слезами. — Ты мой единственный друг…
— Только не говори психологу, что порезал себя из-за того, что убил человека. А то упечет в психушку.
— Я что, идиот? — зашевелил усами Колесников. — Меня не в психушку, а за решетку упрячут. Я психологу сказал, что у меня жуткая депрессия от одиночества. Жениться мне, словом, надо и детей заводить. Дети — лучшее лекарство от депрессии. Так я сказал врачу.
«Смотри-ка, шизофреник, а соображает», — удивился Трубников.
— А вообще, — произнес Евгений как можно мягче, — на убийцу ты не похож. У убийц глаза неподвижные. А у тебя они всегда бегают. Я знал одного киллера. Он раньше ошивался в одном подвальчике на Таганке. «Харчевня» называется. Так вот, когда он входил в «Харчевню», все посетители затихали.
Колесников вздрогнул и ошеломленно впился в глаза.
— Слушай, — произнес он с ужасом, — ты сейчас слово в слово произнес первую строку из моего романа.
— Какого романа? — недовольно поморщился Трубников, подозревая, что лечения в психиатричке не миновать.
— Исторического. Про королеву Марго. Вот он у меня, под башкой! Возьми!
Трубников сунул под подушку руку и нащупал общую тетрадь.
— Как она у тебя здесь оказалась? — удивился он.
— Я, прежде чем перерезать вены, сунул роман под ремень, чтобы уйти вместе с ним. Потому что это самое подлинное, что есть во мне. Ты возьми, почитай!
— Ты что, написал роман? — спросил Трубников.
— К сожалению, нет. Я только начал его писать в восемьдесят девятом году, — грустно вздохнул больной.
— В восемьдесят девятом?
— Ну да! Ты помнишь, после девятого совещания мы ходили по издательствам со своими стихами, а нам везде говорили, что стихи теперь вряд ли будут печатать? Вот если бы вы принесли по историческому роману, тогда бы опубликовали без разговоров. Ну, я сразу после этого и сел за исторический роман. Но дописать не довелось…