ОШИБКА Часть первая

(которая была бы последней, если бы в литературе, как и во многом другом, здравый смысл господствовал над модой, а нравственность — над духом стяжательства)

Глава 1. Трактир «Три воробья»

Дело происходило в дни Второй республики[63], и посетители «Трех воробьев» — одного из лучших трактиров Иссуара — были демократами. Десятки опустошенных бутылок на столе перед ними свидетельствовали о том, что постоянные клиенты тетушки Тренкане — не дураки выпить. Здесь — как это случается обычно при мало-мальски многолюдных сборищах — были представлены все образцы человеческой породы: от умных, в пользу которых говорило их молчание, до дураков, выдававших себя с первого слова.

Близились выборы, в умах шло брожение. Республиканцы, будучи во власти иллюзий, ждали, что Временное правительство[64] проведет коренные реформы. Провинция понемногу приобщалась к политической жизни; граждане собирались, чтобы поспорить, и пили, чтобы развязать языки.

— Послушай, Монтавуан, — сказал Пьер Артона, председатель клуба демократов, обращаясь к глуповатому на вид мужчине, ошалело таращившему глаза, — ты не дотронешься до стакана, прежде чем не скажешь все, что хотел нам сообщить. Долго ли ты собираешься ходить вокруг да около?

— В самом деле, — заметил Мадозе, первый богач городка, — поторопитесь, Монтавуан! Артона спешит домой — боится, что жена его съест.

Артона пренебрежительно скосил на Мадозе свои выпуклые глаза.

— А если бы и так, разве она не права? С каких это пор граждане могут обращаться со своими женами, как со служанками, и заставлять их ждать допоздна?

Мадозе не стал возражать. Он наполнил стакан Монтавуана, но последний под повелительным взглядом Артона не решился даже пригубить его и приготовился начать речь.

— Граждане! — возгласил он. — Прежде всего закройте как следует двери!

Лятюлип, по прозвищу «Брут»[65], мельник с умным и лукавым лицом, запер дверь, положил ключ в карман и вновь уселся рядом с Монтавуаном.

— Ну, теперь сыпь, старина! — сказал он. — Опорожняй свой мешок! И без лишних слов! Ждем от тебя цицероновской речи.

Монтавуан, пошатываясь, поднялся, заложил одну руку в пройму жилета, покрутил головой, несколько раз попытался открыть рот, но не издал ни единого звука.

— Что же ты? — вскричал Брут. — Не злоупотребляй нашей добротой! Должен же быть предел и глупости. Выкладывай, что ты хотел сказать, или садись. А если тебе так трудно произнести свою речь, то шепни ее на ухо господину Мадозе; он преподнесет ее нам, разукрасив цветами своего красноречия.

Мадозе кинул на насмешника недружелюбный взгляд. Монтавуан все еще стоял, пяля глаза на Артона, который добродушно промолвил:

— Ну, — валяй же, дружище! Здесь все свои, и нет нужды в особом красноречии. Ты уже высказал свою преданность отечеству и хоть не собираешься стать вторым Мирабо[66], но служишь республике, сообщая, по мере возможностей, что затевают наши противники.

— Наши враги! — поправил Мадозе.

— Наши противники, — спокойно повторил Артона. — Итак, Монтавуан, что тебе удалось узнать?

Монтавуан вновь открыл рот и рявкнул: «Долой крыс!»[67] Затем он опять уселся, уткнул лицо в тарелку, полную ореховой скорлупы, и внезапно погрузился в глубокий пьяный сон. Артона не смог сдержать досады и поднялся, намереваясь уйти.

— Постойте, черт возьми! — воскликнул Мадозе, удерживая его. — Неужели гражданка Артона — такая тигрица? Выпьем за республику, и я скажу вам, что у этой пьяной скотины на уме. Уж я-то знаю.

— Что за чертовщина! — рассмеялся Брут. — Это удивляет меня не меньше, если бы у него из уха вытащили бильярдный шар!

— Гражданин мельник, — возразил Мадозе, принужденно смеясь, — хороший республиканец должен быть бдителен как Аргус[68]. — И он продолжал: — Вы, вероятно, помните, что несколько лет назад нотариус Груладу приобрел для неизвестного клиента дом на Собачьей улице. Несмотря на то, что недвижимость на этой темной и узкой улице не представляет особой ценности, за дом заплатили немало: кроме того, кучу денег истратили на его ремонт и ультрароскошную обстановку, расширили сад за счет соседних домишек (влетевших в копеечку!) и возвели вокруг прямо-таки тюремные стены, дабы скрыть от любопытных глаз все, что творится в сем таинственном жилище.

— Да ведь об этом знает весь город, это уже старая песня! — вмешался Брут, говоривший один за всех. — При чем же тут интересы родины?

— Терпение! — отмахнулся Мадозе. — Однажды перед домом на Собачьей остановилась почтовая карета, из нее вышло четверо: трое слуг, молчаливых как могила, и дама, которая впоследствии лишь два или три раза в год, закрывшись вуалью, выезжала неизвестно куда. Никто не мог даже сказать, блондинка она или брюнетка.

— Ага, я понял, куда вы гнете! — снова прервал его Брут. — По-вашему, эти таинственные люди — заговорщики?

— Вы даже не подозреваете, господин Весельчак, до чего вы правы. У меня есть доказательства, что новые обитатели Собачьей улицы — аристократы, возможно даже — тайные агенты Генриха Пятого[69].

— Вот как? — завопили бараны из панургова стада[70]. — Тогда не мешает нанести им визит!

— Иначе говоря, сославшись на свободу и равенство, вы хотите нарушить одиночество этих бедных людей? — заметил Артона.

— Бедных? — повторил толстый булочник, до сих пор открывавший рот лишь для того, чтобы осушить стакан. — Бедных? Да у них денег куры не клюют! Знаете ли вы, как они отделались от благотворительных визитов? Мне это доподлинно известно от племянника служанки нашего кюре.

— Ну, расскажите, Бурассу!

— Представьте себе, граждане, что дамы… как бишь их?.. Забыл фамилию… Ну, знаете, дочери господина… как его? Того длинноволосого, что охотился с Бабийоном-сыном?

— Дамы Каденас, что ли? — подсказал Мадозе.

— Вот-вот! — продолжал Бурассу. — Дамы Каденас, что заправляют обществом святого провидения. Эти липучки способны стащить карабинера с лошади. Даже меня, хоть я ненавижу поповскую лавочку, они заставили выбросить целый франк на какую-то часовню.

— Честь и хвала им за это, — прервал Брут, — но, право, мучной мешок, незачем распространяться об их достоинствах и недостатках. Артона спешит. Скажи нам в двух словах, какое отношение имеют эти дамы к особняку на Собачьей улице?

— Так вот, этим дамам — как бишь их?.. — продолжал Бурассу, — любопытней которых, между нами говоря, нет никого на свете, ужасно хотелось, как, впрочем, и многим другим, заглянуть хоть одним глазком в жилище наших нелюдимов. Они улучили время, когда двоих из слуг не было дома, и позвонили у дверей этих… этих… ну, как их?

— Позвонили, и все! — воскликнул в нетерпении Брут. — Они позвонили… Чего тебе еще надо, скотина ты этакая?

— Черт побери, мельник прав! — заметил старый школьный учитель. — Зачем вам так закруглять периоды? Или вы занимаетесь изящной словесностью?

— А разве он на это способен? — осведомился вполголоса один из собутыльников, богатый глупец, не умевший даже читать.

— Заниматься изящной словесностью? — переспросил Брут, сдерживая смех.

— Ну да!..

— Он на все способен!

— Черт побери! Тогда его надо остерегаться!

— Согласен с вами. Но пусть говорит дальше.

— Они звонили битый час, — продолжал Бурассу. — Наконец им открыл седовласый слуга, молча им поклонился, молча сделал знак следовать за ним и так же молча провел в кабинет, обставленный как часовня. Там он молча усадил их в кресла и выжидательно уставился на них. Когда они промямлили, что собирают пожертвования в пользу бедных, он молча опустил руку в ящик письменного стола, украшенного инкрустациями, и, вынув оттуда несколько золотых монет, не нарушая молчания, вручил их огорошенным посетительницам. Тем пришлось удалиться восвояси, так и не услышав от него ни единого слова. На другой день кюре получил от владельцев дома на Собачьей улице чек на сорок тысяч франков с просьбой всякий раз, когда в городе будут собирать какие-либо пожертвования, заимствовать из доходов с этого капитала, вместо того чтобы беспокоить обитателей дома: они, дескать, не желают никого видеть…

— Сорок тысяч франков! — воскликнуло несколько голосов.

— Какой ужас! Выбрасывать столько денег на попов! — сокрушался толстяк, славившийся мотовством и проевший уже не одно наследство. — Сколько обедов можно закатить на сорок тысяч франков! — заключил он, вздыхая.

— Ужас! Ужас! — хором поддержали его все демократы, еще не свалившиеся под стол.

— Разбойники-аристократы сорят золотом, не думая о том, сколько в нем труда пролетариев, сколько пота и слез! — заметил кто-то угрюмо, за что был награжден аплодисментами.

— Это не повод для обвинения людей с Собачьей улицы, — возразил председатель клуба.

— Спятили вы, что ли? — сердито крикнул Брут. — В пользу бедняков нашего города пожертвовали целых сорок тысяч, а вы орете: «Караул!» Остолопы! Наоборот, надо выпить за здоровье щедрых деятелей. Предлагаю собраться около их дома и провозгласить им благодарность на улице, раз им так неприятно лицезреть у себя чьи бы то ни было физиономии. Право же, нет оснований злобствовать на этих людей за их доброту! — добавил он вполголоса и оглядел собрание.

Артона улыбнулся.

— Напрасно ты так восторгаешься естественными вещами: ведь и у богачей есть свои обязанности. Это все, что вы хотели рассказать нам об обитателях дома на Собачьей? — обратился он к Мадозе.

— За идиота вы меня принимаете, что ли? — вскинулся тот. — Если б меня ежеминутно не прерывали, я бы давно доказал, что эти люди притворяются, будто порвали все связи с внешним миром. На самом же деле они усердно их поддерживают и являются тайными агентами незаконнорожденного ублюдка герцогини Беррийской[71].

— Вы можете это доказать? — спросил Артона, бледнея, но тут же оправился и спокойно продолжал: — Ну что же, докажите! Я вас слушаю.

Мадозе был в нерешительности. Оглядевшись, он увидел, что лишь пятеро или шестеро собутыльников в состоянии ему внимать. Головы остальных, по примеру Монтавуана, давно покоились на столе между бутылками. Парик учителя, съехав с лысины, венчал теперь головку сыра.

— Мы потолкуем об этом позже, если это будет полезно для нашего общего дела, — проговорил наконец Мадозе. — Сейчас мне вряд ли удастся вас убедить.

Артона открыл было рот, чтобы возразить, но Брут незаметно наступил ему на ногу и на этот раз ответил очень серьезно:

— Я мог бы сказать вам, гражданин, что любой республиканец имеет право знать обо всех кознях, направленных против республики; но мы не верим в ваши выдуманные заговоры. Вы напоминаете врача, уверяющего своих пациентов в том, что они больны самыми ужасными болезнями. Вылечивая их от несуществующих недугов, он без особого труда приобретает репутацию сведущего в своем деле человека. Впрочем, если вы располагаете доказательствами, то их учтут и примут меры, необходимые в интересах нашей партии.

Мадозе промолчал, как бы не расслышав. В знак полного безразличия он вертел большими пальцами.

Холодно простившись с ним, Артона и Брут вышли.

Оставшись наедине со своим спутником, мельник спросил у него, знает ли он живущих в доме на Собачьей улице. Председатель клуба вместо ответа утвердительно кивнул головой. После этого мельник не стал продолжать расспросов и простился с ним, обменявшись рукопожатием.

Глава 2. Старый друг

Озабоченный Артона вошел в свой скромный на вид дом и поднялся на второй этаж, в кабинет, где его уже давно ждал хорошо одетый господин неопределенного возраста. С губ незнакомца не сходила ироническая усмешка.

— Дорогой мой, — сказал он, — я отнюдь не в претензии на вас за то, что вы меня не узнаете, хотя вряд ли забыли мое имя. Ведь я и сам с трудом могу поверить, что вы тот самый необузданный юнец, гений в зародыше, твердо веривший во всемогущество науки, в священное предназначение искусства и в прочий вздор…

— Милостивый государь…

— О, вы уписывали за обе щеки все, начиная с греческих корней аббата Донизона и кончая зелеными яблоками в моем саду…

— Максис де Понт-Эстрад! — воскликнул Артона, пожимая протянутую ему тонкую белую руку.

— Он самый, собственной персоной, — ответил посетитель, — Максис де Понт-Эстрад, ставший — и не божьей милостью, ибо смешно было бы думать, что всевышний занимается такими делами, — а милостью своей покойной тетушки законным владельцем Лавора. Я готов предложить всем своим друзьям, как нынешним, так и прежним, не исключая закоренелых республиканцев, дружеские советы и содержимое своего кошелька.

Артона был в крайнем изумлении.

— Ну и что же? — продолжал де Понт-Эстрад. — Как это тебе нравится? Кстати, могу я говорить тебе по-прежнему «ты»?

— Конечно, дорогой Максис, прошу вас! — с жаром ответил Артона.

— Итак, ты принимаешь?

— Что именно?

— То, что я предлагаю старым друзьям: советы и кошелек.

— Советы — да, кошелек — нет.

— А надо бы наоборот… Разреши говорить с тобою без обиняков. Ты, по-видимому, не очень-то богат: в теплую погоду носишь зимнее пальто, и, вдобавок, как мне говорили, на твоем попечении, кроме жены, еще и свояченица.

— Право же, мне ничего не нужно! У других больше оснований жаловаться на судьбу. Того, что мы зарабатываем, нам хватает, у нас есть все необходимое.

— Упрямец! Напротив, у тебя нет необходимого! На тебе стоптанные башмаки, а твоя жена (я слышал, что она прехорошенькая) с утра до вечера вынуждена бегать по городу и давать уроки музыки… Несчастная! Я уверен, что она носит старомодные шляпы и платья из дешевого тартана. А ты!.. — Понт-Эстрад поднялся и скрестил руки на груди. — Ты делопроизводитель иссуарской префектуры, и твой кретин-начальник заставляет тебя переписывать свои каракули!

— Не вижу в этом особой беды. Многие, мне не чета, опустились еще ниже!

— Что за довод! Что за оправдание! Признайся лучше: ты растратил свой талант на пустяки, разбрасывался, вместо того чтобы использовать свои блестящие способности, сосредоточив их на каком-нибудь одном деле, и занять видное положение. О, когда я подумаю, кем ты мог стать, мне хочется избить тебя палкой! И, вдобавок ко всему, ты еще республиканец… Этого только не хватало! Да обними же меня, дурная голова!

И Понт-Эстрад широко раскрыл объятия навстречу Артона. Оба были растроганы.

— Итак, — продолжал Максис, — почему ты застрял в Иссуаре?

— Это слишком длинная и слишком нелепая история; я расскажу ее вам в другой раз. Сейчас вернется жена. Но как вы меня разыскали?

— Черт побери! Точно так же, как это делают астрономы, когда ищут нужную им планету.

— Разве я вам нужен?

— Ну да.

— Зачем?

— Чтобы разделить с тобой свою удачу.

— Дорогой друг! Расскажите же мне вкратце, как к вам привалило богатство?

— Глупейшим образом, Артона, глупейшим! Оно досталось мне без всякого труда. Поэтому я считаю своим долгом употребить его по велению совести. А дело было вот как. Хоть я ни во что не верю, но не сомневался, что ты уже кое-что достиг, и, не беспокоясь о тебе, мирно проживал остатки своего состояния, путешествуя по равнинам Индии, где пытался удовлетворить свою страсть к охоте.

— Знаю, знаю, — прервал Артона, — одна из ваших фантазий…

— Ничего ты не знаешь, клянусь своей бородой! Однако продолжаю. Охота на тигров очень заманчива, но нельзя же заниматься ею до бесконечности! Я вернулся из Индии бедным, как Дон-Кихот, и даже без Россинанта. Не знаю, какой дьявол меня занес в Баден-Баден. Что я собирался делать в этой дыре? Ей-богу, не представляю себе, ибо в кармане у меня не было и десяти луидоров. Зато в моем дорожном мешке находилась дюжина дворянских грамот, написанных на пергаменте. Чем не ставка? Я поставил свой титул барона де Тормейль против двадцати тысяч экю и выиграл. Ставку удвоили; я выиграл снова. Удвоили еще раз, и я опять выигрываю! Мой противник, суконщик из Эльбефа, багровел, синел, зеленел, желтел; на его лице последовательно сменялись все цвета солнечного спектра. На другой день у него пропала охота к титулам, ему стало жаль своих богатств. Он вызвал меня на дуэль. Я проткнул ему шпагой бок, дабы научить жизни, он уехал в свою Нормандию, а я — в Париж. Вот тебе первый источник моего богатства. Теперь слушай дальше, — продолжал Понт-Эстрад непринужденным, скептическим тоном. — В Париже я разоделся в пух и прах и направил свои стопы в Лавор, где очаровал допотопную тетушку, ставшую живой реликвией нашего рода, которую по наследству передавали от отца к сыну. Целая куча любящих племянников и кузенов — седьмая вода на киселе — окружала вдовствующую тетушку, назойливо за ней ухаживая и докучая своими заботами. Но я veni, vidi, vici[72], причем нисколько этого не добиваясь, честное слово! И на мою долю выпала честь похоронить долговечную тетушку.

Я уехал, довольный тем, что исполнил свой долг, хотя, увы, не мог уже по примеру трех предыдущих поколений Понт-Эстрадов передать его выполнение наследникам. И тут наш нотариус приглашает меня немедленно вступить во владение Лавором и всеми близлежащими угодьями. Короче, все, что принадлежало тетушке, движимое и недвижимое ее имущество, перешло ко мне — делая гора богатств, все возрастающих за шестьдесят пять лет скряжничества, достойного Гарпагона[73]… Несколько миллионов!

— Вот что называется шальным счастьем! — заметил с мягкой улыбкой Артона.

— Это бессмысленное счастье, — продолжал Понт-Эстрад. — Все равно что бросить кость собаке, когда у нее уже нет зубов. Но хоть этот клад достался мне слишком поздно, он подоспел вовремя для моих друзей: теперь я могу осуществить кое-какие мечты, казавшиеся мне доселе несбыточными. — Он вынул из кармана толстый бумажник и добавил: — Вполне естественно, что я не подумал ни о тебе, полагая, что ты благоденствуешь, как турецкий султан, ни о маленьком Бергонне, счастливом племяннике стольких канонисс, и поехал в Сен-Бабель узнать, сто сталось с моей кузиной Валентиной, юной розой, прозябавшей без всякого приданого в этой дыре Рош-Брюн. И что же оказалось? Она замужем за Бергонном! Гром и молния! Как это тебе нравится? Этот маркизик подходил ей не больше, чем корове — седло! Но, главное, никто не мог мне сказать, где поселились супруги, сочетавшиеся неравным браком. Тебе это должно быть известно, ты не можешь этого не знать.

— Действительно, мне… следовало бы знать… Но уже давно…

— Уже давно?..

— Мы с Гюставом потеряли друг друга из виду.

— Возможно ли?

— К сожалению, так оно и есть. Мы поссорились, причем, сознаюсь, я был неправ.

— О дьявольщина! Значит, ты не можешь мне сказать, где они обосновались?

— Нет.

— Ладно, поговорим о другом. Не в деньгах счастье, я знаю это по собственному опыту, и не в бедности несчастье. Но если для благополучия семьи не хватает только денег, глуп будет тот муж, который откажется от них! — Он положил бумажник на стол и продолжал: — Деньги — словно вода, говорят крестьяне: но, когда хочется пить, вода очень кстати. Есть они — и женушка может не бегать по урокам, став феей домашнего очага, а свояченице тогда можно дать известную сумму и жить подальше от нее, чтобы реже с нею видеться.

Понт-Эстрад протянул бумажник своему молодому другу:

— Ты возьмешь, не правда ли?

— Я отказываюсь. Да, я отказываюсь, но тем не менее тронут. Не настаивайте, это бесполезно! О, у вас благородное сердце: отдайте деньги тем, кто действительно в них нуждается.

— Я против милостыни, она плодит нищих!

— Тогда можно основать какое-нибудь благотворительное учреждение.

— Тоже не годится. На сей счет я одного мнения с Тюрго[74].

— А что думал об этом Тюрго?

— Вот что: «Если все люди страдают от какого-нибудь зла, а помощь от него предоставляется лишь некоторым из них, то помощь эта иногда лишь умножает зло, вместо того чтобы от него избавить. Разительным примером тому служат приюты для падших женщин. Чтобы попасть туда, нужно удостоверить свой разврат… Хотя я говорю здесь о распутных женщинах, но это относится и к беднякам вообще». Тебе следовало бы знать эти слова давно, ведь ты, как-никак, занимаешься политикой!

И Понт-Эстрад ушел, ворча: «Милостыня! Благотворительность! Я сумею лучше употребить эти деньги. Этот Артона — просто осел, хоть и очень умный, но все-таки осел. Я приду еще раз, когда его жена будет дома. Однако, черт возьми, что могло произойти между ним и маркизом Бергонном? Эту тайну необходимо выяснить. Быть может, мне удастся принести какую-нибудь пользу моей дорогой Валентине?»

Глава 3. Таинственный ученик

Через четверть часа после ухода Понт-Эстрада г-жа Артона вошла в кабинет мужа. Это была брюнетка небольшого роста: ее миловидное лицо дышало умом и добротой. Она носила дешевую обувь, дешевые перчатки: накидка, тщательно выутюженная, но кое-где потертая, явно была ей узка: шляпку она донашивала уже третий год. Безденежье наложило отпечаток на весь ее облик. Сейчас она выглядела явно печальнее, чем обычно, ибо муж сказал:

— Мне кажется, милая Люси, ты от меня что-то скрываешь. Чур, пополам и радости, и огорчения!

— Если хочешь знать, мой друг, у меня больше нет ни одного урока, — ответила Люси со слезами на глазах. — Сегодня мне всюду отказали. Отныне из-за твоих убеждений все двери для меня закрыты.

— Ничего! Не Божий промысел, а людской откроет перед нами другие двери.

— Я беспокоюсь не за себя, — продолжала Люси. — Мы молоды и здоровы. Но моя сестра не привыкла нуждаться; каково ей будет теперь?

В это время на лестнице послышались шаги г-жи де ла Плань, свояченицы Артона. В сопровождении юноши лет пятнадцати — шестнадцати она вошла в кабинет.

Госпожа де ла Плань, в противоположность сестре, одевалась с большим изяществом. Это была сухая, нервная и чувствительная женщина; она именовала себя канониссой на том основании, что раньше жила в монастыре. Там она не имела возможность проявить свой властный характер, но теперь, живя у сестры, царила в ее доме, хотя и делала вид, будто приносит свои вкусы и интересы в жертву молодой чете. Это была одна из тех отменно ловких женщин, которые умеют вводить людей в заблуждение относительно своей истинной сущности и выдавать свой эгоизм за самопожертвование. У г-жи де ла Плань была небольшая рента, и предполагалось, что она вносит свою долю в общее хозяйство; но на самом деле три Четверти своих денег свояченица тратила на туалеты. Будучи себе на уме, она прикидывалась простодушной, хотя то и дело у нее вырывалось острое словцо. С виду приторно-ласковая и одновременно заносчивая, всегда играющая роль знатной дамы, она была неуживчива и вдобавок капризна, что делало ее просто невыносимой для тех, кто имел несчастье изо дня в день с нею соприкасаться.

Госпожа де ла Плань была легковерна, а когда дело шло об ее интересах, — весьма энергична. В расчете на чье-либо наследство она поддерживала связи с целой кучей родственников, постоянно писала им письма, тратя чуть не по пятидесяти франков в месяц на почтовые расходы и поездки в гости. Она вечно охотилась за каким-нибудь богатым, бездетным и титулованным родственником…

* * *

Бланш прервала чтение.

— Как странно! — воскликнула она. — Вероятно, госпожа де Вильсор не знает содержания романа, если советовала мне прочесть его. Ведь этот портрет и теперь еще очень на нее похож, хотя времени с тех пор прошло много.

Она снова взялась за тетрадь.

* * *

В этот вечер г-жа де ла Плань была чрезвычайно расстроена. Скрытый гнев бушевал в ее груди. Узнав, что Люси лишилась уроков музыки, она очень встревожилась. Конечно, материальные затруднения не замедлят сказаться…

Умея читать по лицу сестры, Люси почувствовала приближение бури. Предложив юноше стул, она с вязаньем в руках опустилась в кресло. Лжеканонисса представила молодого человека зятю и сестре:

— Вот ученик, о котором я вам говорила. Он желает брать уроки рисования и пения. Надеюсь, сударь, что у нас и у вашей супруги найдется для него свободное время.

Тон, каким были сказаны заключительные слова, таил в себе угрозу семейной ссоры. Но Артона не обратил на это внимания; он пристально посмотрел на пришедшего и, видимо, был крайне изумлен.

Мы уже отметили, что юноше, которого супругам Артона рекомендовали в качестве ученика, на вид было лет пятнадцать — шестнадцать; одеждой он напоминал окрестных молодых крестьян, что побогаче и учатся на священника. Но, кроме платья, ничего крестьянского в нем не было. Белизна лица, слегка тронутого румянцем, придавала ему аристократический вид. Большие серые, немного наивные глаза были необычайно красивы. Вопреки обычаю, принятому у людей его звания, он носил длинные волосы. Изящно очерченный рот, нос с едва заметной горбинкой, безукоризненный овал лица, высокий чистый лоб… Словом, писаный красавец.

— Как вас зовут? — спросил Артона.

— Гаспаром, — ответил юноша, довольно непринужденно поклонившись.

Люси вгляделась в него и от волнения уронила вязанье; лицо ее внезапно покрылось бледностью.

— Вас направили к нам родители? — спросила она.

— Нет, сударыня.

— Тогда, к сожалению, мы не можем…

— Как так? — воскликнула г-жа де ла Плань. — Что у вас за счеты с родителями этого молодого человека и с рош-брюнским мельником?

— Вы, по-видимому, сын Жана-Луи Алара? — спросила Люси. — В таком случае — дело другое…

— Я не сын его, а племянник и воспитанник, — ответил Гаспар, краснея. — Он мой опекун и платит за мое обучение, но разрешает мне самому выбирать себе учителей и…

— Я чрезвычайно занят, — прервал Артона, — моя жена тоже, и я думаю, что мы не сможем взять еще одного ученика.

— Не слушайте его, — вмешалась свояченица, — мой зять шутит!

— Может быть, вы боитесь, что вам трудно будет меня обтесать? — простодушно спросил молодой Гаспар. — На этот счет можете быть спокойны: я уже несколько раз получал награды на состязаниях певцов. А учитель рисования, господин Варишар, признался (право, он чересчур скромен), что ему больше нечему меня учить.

— Как бы то ни было, — прервал Артона, — мы с женой согласимся обучать вас лишь в том случае, если вы принесете письменное разрешение от ваших родных.

— Но, сударь, — взмолился Гаспар, — я хочу сделать им сюрприз!

— Уверены ли вы, что Жан-Луи Алар, рош-брюнский мельник, будет доволен таким сюрпризом?

Гаспар смешался.

— Сударь, — сказал он, краснея еще больше, — мне казалось… Дядя мой, правда, не принадлежит к числу ценителей искусства… но моя тетушка… если бы вы захотели…

— Мне очень неприятно огорчать вас, мой юный друг, но настаивать бесполезно, — произнес Артона нарочито твердым тоном, боясь выдать свое волнение.

Простившись, Гаспар вышел, и вовремя, так как г-жа де ла Плань задыхалась от ярости. Поведение зятя и сестры было для нее непостижимо, а все, чего «канонисса» не понимала, она считала глупостью. Но предоставим ей рассыпать цветы своего необузданного красноречия и займемся нашим новым знакомым.

Гаспар учился в иссуарском коллеже. Став бакалавром уже в пятнадцать лет, он собирался, когда позволит возраст, поступить в духовную семинарию. Так по крайней мере думали кумушки Сент-Антуанского квартала, проницательность которых общеизвестна. Мнение этих кумушек определило и мнение благочестивых дам. Иссуарская газета следующим образом изложила его в заметке, отражавшей успехи Гаспара:

«Некий богатый мельник из Рош-Брюна, желая выказать благодарность всевышнему за преуспеяние в делах, решил сделать своего племянника священнослужителем. Одаренный юноша сумеет прославить имя Божие и красноречивыми проповедями, как отец Равиньян[75], и благозвучием своего голоса, подобно отцу Лабийоту».

Это было самое меньшее, чего ждали дамы из высшего общества Иссуара от юного левита[76], как они уже его прозвали. Жители города со свойственной им экспансивностью немало судачили о нем. Недоброжелатели, эти бараны из панургова стада (они везде найдутся), а вслед за ними и глупцы утверждали, будто за учение Гаспара платят клерикалы, с целью использовать в своих интересах его рано развившееся дарование.

Однако Гаспар достиг блестящих успехов, несмотря на обычную деревенскую скупость тех, кто за него платил. Он был приходящим учеником коллежа и жил в одном из домов Сент-Антуанского тупика, расположенного параллельно Собачьей улице. Все дома в этом тупике принадлежали г-ну Мадозе.

Гаспар и его крестная, известная под именем «Нанетты из замка», вели уединенную жизнь и вовсе не бывали у соседей. Еженедельно Маргарита, жена мельника Жана-Луи Алара, присылала им провизию, что позволяло Нанетте хозяйничать, не выходя из дому. Все это было необычно и возбуждало любопытство кумушек. Еще более странным казалось намерение Алара учить племянника пению и рисованию. По правде говоря, эту мысль рош-брюнскому мельнику подали сами учителя, движимые корыстолюбием, ибо на изучение Гаспаром изящных искусств сей богач отваливал, по слухам, целых тридцать франков в месяц. Справедливости ради следует добавить, что никто, кроме заядлых мотов, в столь огромную сумму не верил.

После того как Гаспар сдал экзамены, многие семьи из высшего иссуарского общества стали относиться к нему весьма предупредительно. Просвещенные покровительницы наук и искусств, меценаты в юбках, чьей специальностью было выдвигать из низов никому не ведомые таланты и выставлять их напоказ в своих гостиных, спешили залучить к себе племянника Жана-Луи. Но юноша из скромности или по другой причине отклонял все приглашения и продолжал жить так же уединенно, как и в годы учения в коллеже.

Почему же он оставался в Иссуаре и после окончания занятий? Право же, Гаспар был весьма странным молодым человеком: возбуждая всеобщий интерес, он не спешил его удовлетворить. Посудите сами: друзей у него не было совсем; что же касается «Нанетты из замка», то хотя соседки знали о ее существовании, они почти не видели ее с тех пор, как старуха поселилась с Гаспаром. Дело было явно нечисто. Несколько раз хитрые кумушки допытывались у Гаспара, не больна ли его крестная, и предлагали ухаживать за нею. Но он вежливо отказывался от их помощи, неизменно добавляя, что его крестная совершенно здорова и ни в чьих услугах не нуждается. Все это было весьма подозрительно и вызывало толки, не особенно лестные для обитателей дома в тупике.

Эти сплетни, естественные для провинции, где все из ряда вон выходящее привлекает внимание, находили ревностного слушателя в лице г-на Мадозе, подозревавшего тут какую-то тайну и сгоравшего от желания проникнуть в нее. Чутьем он угадывал, что между секретами дома на Собачьей и дома в Сент-Антуанском тупике есть что-то общее. Несколько раз нотариус Груладу, не называя имени клиента, предлагал продать постройки в тупике, но Мадозе заламывал такую несуразную цену, что нотариус уходил ни с чем. Мадозе не раз пытался завязать разговор со своим жильцом, но тот отделывался односложными ответами и держал дверь на запоре.

Господин Мадозе ломал голову, пытаясь разгадать тайну, интересовавшую его, пожалуй, больше, чем остальных его сограждан. Нет, неспроста вел такую замкнутую жизнь этот юноша, рано созревший и, по-видимому, немало переживший, раз он с таким недоверием относился к представителям человеческого рода…

Господину Мадозе уже перевалило за сорок, но он до сих пор оставался холостяком, хотя, казалось, мог бы взять в жены самую красивую и самую богатую невесту в Иссуаре: ведь он принадлежал к числу наиболее зажиточных горожан. Но обстоятельства, о которых читатели узнают ниже, помешали ему вступить в брак.

Люди, живущие вопреки законам природы, то есть ни к кому не привязываясь, дольше, чем другие, сохраняют привычки, свойственные детскому возрасту. Хотя любопытство старых дев вошло в поговорку, старые холостяки нисколько им в этом не уступают. Этих молодых людей, лишенных любви и нормальной семейной жизни, привлекает все, что хоть ненадолго может заполнить пустоту их монотонного существования, особенно если сословный дух в них не настолько силен, чтобы остальные представители их класса могли заменить им семью.

Хотя г-н Мадозе, как мы убедимся, был весьма тщеславен и приближавшиеся выборы давали его деятельной натуре обильную пищу, у него находилось время еще и шпионить за Гаспаром. Желание во что бы то ни стало выведать тайну юноши подстегивалось самолюбием. Узнать чей-либо секрет — значит получить в свои руки средство воздействовать на тех, у кого этот секрет похищен. Так рассуждал Мадозе, при любых обстоятельствах думавший прежде всего о своих интересах. Сначала эта загадка привлекала его сама по себе, но теперь ему хотелось раскрыть ее, чтобы выяснить, не может ли она принести ему какой-либо личной выгоды.

Глава 4. Слежка

Пока Гаспар находился у Артона, Мадозе спустился В свой винный погреб, где с некоторых пор проводил столько времени, что это стало привлекать внимание жителей Сент-Антуанского тупика.

Овернцы имеют обыкновение устраивать пирушки в погребах, чтобы совместно насладиться прохладой подземелья, пропитанной винными парами, а иногда и для того, чтобы ускользнуть от бдительного ока своих супруг, которые, увы, частенько мешают приятному времяпрепровождению поклонников Бахуса. Впрочем, у буржуа свои обычаи и нравы. Простой народ принимает их как должное, хотя сам им не следует.

Мадозе был из господ; к тому же он был богат, и никто не видел ничего предосудительного в том, что он захаживает в погребок, где у него хранились вина, и подолгу остается там один. Однако он настолько злоупотреблял этим преимуществом своего положения, что обитатели тупика невольно спрашивали себя: что может делать целыми часами богатый буржуа в винном погребе? Быть может, он готовит там речи, которыми ежевечерне поражает своих сограждан в республиканском клубе?

Погреб г-на Мадозе выходил в тупик и соседствовал с тем самым таинственным жилищем, о котором Бурассу говорил в трактире «Три воробья». Над нижним этажом дома находились две комнаты; одну из них Жан-Поль Алар и нанимал для своего племянника. К этим комнатам лестница вела прямо с улицы.

Господину Мадозе нетрудно было скрывать свое присутствие в помещении, где он устроил наблюдательный пункт, поставив стул на большой ящик. На уровне глаз он пробил в стене воронкообразное отверстие; через него можно было видеть и слышать все, что происходит в комнате Гаспара, не подвергая себя опасности быть увиденным или услышанным. С противоположной стороны Мадозе проделал такое же потайное окошечко,' выходившее во двор дома на Собачьей.

Благодаря терпеливым наблюдениям ему удалось мельком заглянуть в жизнь соседей, хотя в тайны ее он еще не проник. Но, твердо веря в правильность своих предположений, действуя наугад в расчете что-нибудь выведать и надеясь, что это будет способствовать его замыслам — ведь ему хотелось приобрести известность среди демократов, — он решил привлечь внимание своих политических друзей к новым жителям города, о которых говорил Бурассу.

Благодаря волшебной палочки романиста, друг читатель, ты находишься в более благоприятном положении, чем любопытные соседки Гаспара и даже сам г-н Мадозе. Давай же вместе войдем в заповедную обитель молодого бакалавра.

Его комнатка, узкое окошко которой выходило в тупик, была обставлена рош-брюнским мельником и выглядела довольно убого. Складная койка, некрашеный сосновый стол с раскиданными на нем книгами и бумагами, неуклюжий стул, маленькая чугунная решетка перед камином да тщательно запертый дубовый сундук, служивший комодом, — такова была вся обстановка этой полутемной каморки.

Мадозе не пришлось долго ждать на своем наблюдательном пункте: вскоре с озабоченным видом в комнате появился Гаспар. Первым делом юноша задернул окно желтой ситцевой занавеской, дабы ни один нескромный взгляд не мог проскользнуть в его жилище.

«Он не слишком-то удивляется отсутствию своей „крестной“, — подумал Мадозе, — стало быть, ее куда-то спровадили».

Гаспар открыл пустой стенной шкаф и прислушался. Ничего, по-видимому, не услышав, он вынул из кармана нож и стал водить им по стене. Раздался тихий звук, словно скреблась мышь. Юноша остановился и прислушался снова. Через некоторое время ему ответили с другой стороны тремя легкими ударами.

Лицо молодого человека озарила радость. Он слегка постучал в стену, после чего закрыл дверцу шкафа, достал из кармана ключ, отпер сундук, извлек из него синюю, с золотыми галунами, ливрею и, скинув крестьянское платье, облачился в нее; потом натянул желтые шелковые чулки, переобулся в башмаки с пряжками и, наконец взглянув на себя в зеркальце, надел замшевые перчатки.

Теперь Гаспар был готов; он как бы ждал выхода на сцену. Чтобы обмануть нетерпение, он взял книгу, но глаза его бесцельно блуждали по строчкам, а мысли витали где-то далеко. Он снова открыл шкаф, опять поскреб стену, но на этот раз никто не отозвался.

«Нынче все идет по-другому, — подумал соглядатай. — Быть может, мне посчастливится увидеть что-нибудь новенькое».

Гаспар зажег свечу и полистал книгу, не в силах сосредоточиться. Затем он принялся барабанить пальцами по столу, время от времени настораживаясь.

Уже совсем стемнело; извне не доносилось ни звука. Город погрузился в тишину; особенно тихо было в тупике. Гаспар вынул из жилетного кармана серебряные часы и взглянул на них.

— Покуда она не опаздывает, — сказал он вслух. — Она придет.

Со стороны шкафа послышались шаги. Юноша подбежал к нему, повернул ручку, которой Мадозе раньше не замечал, и в освещенном четырехугольнике обрисовался силуэт дамы в черном бархатном платье.

Женщина вошла в комнату. Она была бледна и прекрасна, как статуя Фидия[77], высеченная из чистейшего паросского мрамора. Ее роскошные волосы, тщательно уложенные, были белы как снег и казались напудренными. Но этот признак преждевременной старости не только не умалял ее красоты, но, наоборот, придавал ей какое-то особенное очарование. Белизну лица еще более подчеркивал яркий блеск больших темно-синих глаз.

Гаспар бросился к даме. Она нежно обняла его и поцеловала в щеки и в голову. Затем оба исчезли за дверью шкафа.

— Вот те на! — язвительно воскликнул Мадозе. — Какая новость, ха-ха-ха! Это она, я не ошибся. Спустя восемнадцать лет мое сердце узнало ее! Проклятье! Это она, Валентина, единственное существо, которое я всегда считал чистым… Очень нужно было верить в это! Ха-ха-ха! Итак, прекрасная маркиза, в вашем доме не только замышляют заговор, но и ведут любовные шашни? Так и запишем! Вот почему среди вашей челяди оказался этот молодчик в камзоле с большими пуговицами!.. Ей-богу, я очень доволен. Ведь я, как набитый дурак, еще верил во что-то. Теперь довольно! Горе той, чей образ столько лет не давал мне покоя. Я отомщу!

Глава 5. Клуб

После приятного дня, проведенного на виноградниках, вдоволь попив доброго вина, часть мужского населения Иссуара по вечерам посещала республиканский клуб, дабы убедиться, что обсуждение политических прав не исключает права смеяться, петь и молоть чепуху около той самой трибуны, с которой произносятся речи.

Этим вечером в клубе было особенно оживленно. Мадозе собирался выступить и изложить свои взгляды; несколько известных ораторов, приехавших издалека, записались для участия в прениях. Однако местные демосфены надеялись, что им удастся показать чужакам перлы иссуарского красноречия. Булочник Бурассу и садовник Монтавуан не уступили бы своей очереди высказаться даже за целую бочку бургонского.

Жены республиканцев, а также реакционеров (словечко это было в ходу) толпились снаружи у окон и дверей зала, образуя нечто вроде второй аудитории, щедро расточавшей ораторам рукоплескания и свистки. Во время перерывов здесь так же горячо разглагольствовали о политике, как и в самом клубе. Вот образчик ежевечерней болтовни тех, кому чрезвычайно хотелось выйти из-за кулис на авансцену, вопреки воле мужчин, решивших, что их жены не должны пользоваться правом голоса[78].

— Скажите, Симона, вы слышали, о чем говорил этот толстяк?

— Как же! Он рассказывал о гражданине Лe-Дюр-Роллене[79] и о его содержанках.

— О каких содержанках?

— О Ламеннэ, и еще о Ламартине[80], обо всех этих негодяйках[81], на которых мы выбрасываем лишние сорок пять сантимов[82].

— Что вы там мелете, старая дура?

— Чистую правду, юная нахалка!

— Тише вы! Из-за вас ничего не слыхать!

— На трибуне Монтавуан… Как он складно говорит! А ведь простой крестьянин, вроде нас. Его следовало бы избрать в депутаты! Наши мужья проведут его в совет, или пусть сам черт там заседает!

— Проводите кого хотите, Симона, только заткнитесь!

— Заткнись сама, дьявольское отродье, недоумок!

Впрочем, славные женщины зря опасались, что не услышат Монтавуана: за пять минут он успел лишь несколько раз произнести раскатистым басом: «Гр-р-раждане!» Как опытный оратор, он после каждого возгласа делал длинную паузу, чтобы дать слушателям возможность сосредоточиться. Но крестьяне начали перешептываться и, чертыхаясь, проявляли нетерпение.

Монтавуан только что вернулся с винодельни, и благодетельные пары еще не успели улетучиться из его головы, вследствие чего он видел все окружающее сквозь легкую дымку. Наконец он выдавил из себя:

— Граждане! Все мы — дети любви…

— В таком случае, ты не похож на свою мать! — крикнул какой-то рабочий.

Оратор сообразил, что дал маху, и поправился:

— Все мы — дети родины… — Ободренный продолжительными аплодисментами серых блуз, Монтавуан продолжал: — А раз мы — дети родины, она должна нас кормить, ведь всякая мать кормит своих детей.

— Верно, как дважды два!.. — послышались голоса. — Твоими устами, Монтавуан, глаголет сама истина! Ты будешь нашим депутатом, черт возьми!

Оратор приосанился.

— Увы, — продолжал он, — родина для нас — мачеха… Она равнодушна к тому, что мы подыхаем от голода. — Он оживился. — Да, от голода, а главное, от жажды…

— Монтавуан, дружище, не прибедняйся! — вмешался чей-то насмешливый голос. — Ведь у тебя брюхо до отказа набито колбасой и шкварками: ты же только вчера зарезал свинью килограммов на пятьсот!

Эту реплику встретили аплодисментами.

— Увы, свинью я действительно зарезал… Отличная была свинья! — признался Монтавуан.

— Но все-таки не такая, как ты!

В зале раздался шум, крестьяне роптали: Монтавуан принадлежал к числу их ораторов.

— Ему не дают говорить потому, что он носит, как и мы, серую блузу!

— Это не помеха: выражается он не хуже учителя!

— Эх, где заступы? Жаль, черт подери, что с нами нету заступов!

Среди общего гомона оратор спустился с трибуны.

— Граждане! — крикнул Артона. — Я не могу председательствовать ка собрании, где попирают достоинство республики! Я подаю в отставку.

— И преотлично! Катись отсюда! Ты — аристократ, подкупленный префектурой!

— Вер-рно! Он продался! Долой Артона! Долой аристократов! Долой крыс! — неслось со всех сторон.

— Чего вы рычите, словно свора псов? — крикнул мельник Брут. — Вместо того, чтобы послушать тех, кто может научить уму-разуму…

Но его голос потонул в шуме.

На трибуну взгромоздился Бурассу.

— Вы правы, — завопил он. — Артона подкуплен, но не префектурой, а Генрихом Пятым, который находится здесь, в нашем городе!

Если бы молния ударила в середину зала, это не произвело бы большего впечатления.

— Генрих Пятый?! У нас?! — раздались голоса.

— Да, у нас! — подтвердил Бурассу, гордый успехом своего сообщения. — В доме… Вы знаете этот дом… этот дом… там, на улице… как бишь ее?.. Словом, где живут эти люди, которых никто никогда не видит.

— На Собачьей улице, что ли? — спросил нотариус, известный всем своим легитимистскими убеждениями.

— Вот-вот! На Собачьей улице. Там как раз и видели короля с целым мешком пуль за спиной.

— Вы порете чушь! — возразил нотариус. — Генрих Бурбонский в Лондоне!

— Да, да, в логове! — ничего не разобрав, заорали крестьяне. Большинство из них знало о республике только то, что при ней можно себе все позволить. Они видели в этом позднем отблеске Великой революции[83] лишь возврат к тем временам, когда делили земли аристократов. Вот почему перспектива проникнуть в дом, обитатели которого слыли богачами, весьма соблазняла всех носивших серые блузы. Они единодушно стояли за то, чтобы немедленно нагрянуть с обыском, и уже сорвались со своих мест, намереваясь бежать на Собачью улицу.

Мадозе, ринувшись к трибуне, остановил толпу. Престиж богача помог ему: люди, не желавшие внимать красноречивому Артона, замолкли, слушая выскочку.

Мадозе хотел явиться к маркизе, предварительно заручившись своего рода полномочиями, которые бы открыли перед ним двери таинственного дома на Собачьей.

— Граждане! — начал он. — Будучи кандидатом в депутаты, я собирался изложить вам свои взгляды, но лучше действовать, чем говорить. Сообщение гражданина Бурассу заставляет меня перейти к более важному вопросу. Пребывание в нашем городе претендента на престол — опасность, которую мы, безусловно, должны предотвратить. Но, граждане, чтобы захватить такую ценную дичь, надо не вспугнуть ее. Идти туда всем скопом было бы крайне неблагоразумно. Поручите мне разузнать прежде всего подноготную, и тогда мы приступим к делу.

— Браво, браво! Идите и возвращайтесь поскорее!

— Итак, вы уполномачиваете меня обследовать дом на Собачьей улице?

— Да, да!

— Нет! Нет! Мы пойдем сами! — орали крестьяне.

Однако большая часть собравшихся доверяла Мадозе, и последний при голосовании одержал верх.

— Берегитесь, чтобы эти аристократишки не обмишурили вас! — крикнул чей-то голос.

Мадозе лукаво и многозначительно ухмыльнулся.

— Еще до конца собрания вы сможете решить, что следует предпринять.

С этими словами он раскланялся и покинул зал.

— Ура, Мадозе! Да здравствует республика! Долой аристократов! Долой крыс! — таковы были возгласы, провожавшие его до дверей.

Выйдя на площадь, Артона стал прохаживаться под деревьями перед помещением клуба, вслушиваясь в яростные крики, доносившиеся из этой странной школы политической мудрости. Глаза его были влажны, сердце сжималось от тоски.

— Ну что, хватит с тебя? — спросил язвительный голос и чья-то рука опустилась на плечо бывшего председателя клуба. — Все люди безумны, черт меня побери!

— Да, дорогой Понт-Эстрад, вы правы, — ответил Артона. — К сожалению, толпа безрассудна и эгоистична; невежество ослепляет ее, не дает людям увидеть их подлинные, интересы. Но терпение! Дайте только свету знания проникнуть в эти темные умы, и тогда вы увидите, к каким результатам приведет всеобщее избирательное право!

— Несчастный! Твое так называемое «всеобщее» право (на самом деле крайне ограниченное, поскольку женщины его лишены) не что иное, как нож в руках упрямого и вдобавок слепого ребенка. Он использует это оружие против самого же себя, вот увидишь!

— Возможно. Но в принципе…

— Оставь меня в покое с твоими принципами! Ты меня заставляешь говорить о политике, как будто я принадлежу к числу охотников запускать руку в казну, или, подобно всем вам, верю (либо притворяюсь, что верю) в возможность улучшить человеческую породу не на научной основе, ас помощью вздорных теорий, выдуманных от начала до конца всякими фантазерами и утопистами… Все дело в фонарях[84], старина! — Внезапно он остановился. — Кстати о фонарях: на улицах Иссуара почти такая же темь, как и в мозгах большинства здешних обывателей. Скажи, как пройти на Собачью улицу?

При этом неожиданном вопросе Артона вздрогнул.

— Собачью? — повторил он. — Вы хотите пойти на Собачью улицу?

— Да, мне надо предупредить жителей одного дома, чтобы они были готовы к непрошеному визиту граждан из деревни. Они, по-видимому, не прочь выпить за здоровье Генриха Пятого, но только не за свой счет, а за счет тех, чье предполагаемое богатство и таинственный образ жизни возбудили жгучую зависть и свойственное всем провинциалам дурацкое любопытство; они хотят теперь во что бы то ни стало удовлетворить его.

— Как, они говорили об этом? — взволнованно спросил Артона. — Неужели они не оставят в покое этого несчастного?..

— Кого?

— Гюстава де Бергонна.

Последовало долгое молчание. Нечаянно проговорившись, Артона остановился, словно пригвожденный к месту, в то время как Понт-Эстрад, тоже очень взволнованный, ходил взад и вперед по площади. Барон явно попал в затруднительное положение. Наконец со свойственной ему решительностью он нашел выход.

— Черт побери! Я думаю, тебе следует немедленно предупредить Валентину и ее мужа.

— Предупредите их сами, господин де Понт-Эстрад. Ведь вы собирались их навестить.

— Да… Но я не знал, что… Кто бы мог предположить? Нет, Нет! Я не пойду… Нельзя же, явившись к друзьям прямо из Индии, сразу затеять разговор о глупости и злобе людей, которых они избегают! Ты должен пойти и сообщить им о моем приезде.

— Не могу, — произнес Артона сдавленным голосом. — Повторяю вам: я рассорился с Гюставом, рассорился не на жизнь, а на смерть. Все, что я могу сделать, — это защищать со своими друзьями их дом. До маркиза Бергонна доберутся лишь через мой труп.

— Успокойся, черт возьми! Что ты вспыхиваешь, как порох? Покуда нет особых причин тревожиться: гражданин Мадозе, этот хитрец, поддерживающий у вас равновесие между партиями, взял Бергоннов под свое покровительство. Повторяю, сейчас опасаться нечего. Пожалуйста, не волнуйся. Завтра я навещу наших друзей. Пока до свидания: вернусь в клуб узнать, что еще подкинет Мадозе этой своре.

Глава 6. «Спаситель»

Пока Понт-Эстрад и Артона обсуждали вопрос, который, казалось, в равной мере волновал их обоих, Мадозе стучался в дверь таинственного дома. Сначала, как было заведено у его осторожных обитателей, приоткрылось окошечко и показалось лицо старухи, державшей фонарь. Направив луч света на посетителя и узнав Мадозе, она отшатнулась, всем своим видом выразив крайнее удивление. Делец сказал:

— Да, да, Нанетта, это я! Не бойтесь, я пришел теперь не как враг. Поверьте, меня привела сюда весьма важная причина. Дело идет ни больше ни меньше, как о жизни ваших хозяев. Мне нужно немедленно поговорить с маркизой.

Так как Нанетта не отвечала и не торопилась открывать, он добавил зловещим тоном:

— Не забывайте, у нас республика!

Хотя Нанетту и пугало это слово, имевшее роковое значение для аристократии, которой старуха прослужила всю свою жизнь, все же инстинктивно она понимала, что сейчас опаснее тот, кто пришел с предупреждением. Поэтому Нанетта продолжала молча стоять перед дерзким посетителем, вытаращив глаза и растопырив руки. Видя нерешительность служанки, Мадозе протянул ей запечатанный конверт, очевидно приготовленный им на случай, если его откажутся впустить.

— Скорее передайте это письмо вашей госпоже, — сказал он. — Там говорится об очень важных для нее вещах. Вот вам за труды!

Он сунул Нанетте золотой, но та не взяла, и монета покатилась по каменным плитам. Мелодичный звон вывел служанку из оцепенения, в какое поверг ее визит г-на Мадозе (по-видимому, дельца хорошо знали в доме маркизы). Ржавые петли заскрипели, дверь медленно отворилась. Нанетта предложила незваному гостю войти и обождать в привратницкой, пока не будут получены распоряжения на его счет. Она зажгла две стоящие на камине свечи и отправилась докладывать. Мадозе опустился на стул.

«Решительно мне не везет с этими Рош-Брюнами! — подумал он. — В этой проклятой семье все, даже челядь, оскорбляют меня. Старуха не соблаговолила даже нагнуться, чтобы подобрать мои деньги, и заставляет ждать в привратницкой, словно нищего! Но терпение!.. Быть может, наступит мой черед, и я смогу воздать презреньем за презрение, оскорбленьем за оскорбление!»

Какое чувство толкало Мадозе к таинственной маркизе де Бергонн, он и сам не мог бы сказать. Его томили одновременно и смутное воспоминание о любви, и жажда мести. За что? Это мы скоро узнаем. Какому из двух противоположных чувств, часто уживающихся в уязвленном сердце, суждено было одержать верх? Это зависело от обстоятельств, так много значащих в человеческой жизни.

В ожидании служанки Мадозе продолжал размышлять. Он явился, чтобы предостеречь маркизу от опасности, которой сам же ее подверг. С помощью этой преступной хитрости он получил возможность увидать женщину, бывшую в молодости его кумиром, и сердце его забилось, как в двадцать лет. Делец готовился к предстоящему разговору, подыскивая наиболее подходящие слова и цветистые фразы. Мысленно ставя себя на место собеседницы, он отвечал за нее, то смиренно и ласково, подобно любящей женщине, то язвительно и враждебно, подобно женщине, которая ненавидит. Демоническая радость переполняла его сердце при мысли о том, что ему известна тайна маркизы.

Глава 7. Несчастная чета

Было девять часов вечера — время, когда в знатных домах садятся ужинать. В столовой маркизы де Бергонн окна были тщательно закрыты; тяжелые гардины из зеленого бархата не давали свету проникнуть наружу сквозь щели жалюзи. Позолоченная бронзовая люстра ярко освещала стол, накрытый на две персоны. Тончайшая камчатная скатерть была украшена вышитыми по углам гербами; их причудливый рисунок повторялся и на посуде изящной чеканки. В глубине зала мраморная кариатида поддерживала тяжелое серебряное блюдо с кувшином, из которого слуги после трапезы поливали руки обедавших ароматной водой. Вся мебель была украшена чудесной резьбой, а стены увешаны старинными гобеленами, изображавшими торжество Весны. Казалось, что этот нарядно убранный стол предназначен для счастливой четы.

Слуга в синей ливрее с золотыми позументами, вроде той, что надевал Гаспар, заканчивал сервировку стола. Тщательно и симметрично расставив посуду и убедившись, что все в порядке, он приоткрыл тяжелую дубовую дверь и провозгласил:

— Кушать подано, госпожа маркиза!

В столовую вошел мужчина в длинном кашемировом шлафроке, подпоясанном шелковым шнуром с золотыми кистями. На его седеющих волосах красовалась богато вышитая шапочка. Давно не стриженная борода наполовину закрывала бледное, болезненное лицо. Угрюмый, безжизненный взор был устремлен в одну точку, а по-стариковски желтый лоб бороздили глубокие морщины, — следы горестей или недуга.

Из противоположных дверей вышла дама, которую мы уже видели в комнате Гаспара. За нею следовал и сам Гаспар.

Мужчина этот был маркиз Гюстав де Бергонн, а дама — его жена Валентина, урожденная де ла Рош-Брюн. Они молча поклонились друг другу и сели за стол. Ужин начался. Маркиза еле притрагивалась к кушаньям и беспокойно следила за движениями мужа; последний ничего не ел, зато поминутно протягивал свой бокал Гаспару, наполнявшему его с явной неохотой.

— Друг мой, — обратилась госпожа де Бергонн к супругу (услышав ее печальный голос, маркиз словно пробудился), — друг мой, вас все еще лихорадит?

Муж недоумевающе взглянул на нее и поднес ко лбу худые руки.

— Лихорадит?.. Да, да… Но не все ли вам равно?.. Лихорадка — не такая уж страшная вещь: она меня чуточку согревает. С тех пор как солнце погасло, меня вечно знобит…

— Отбросьте эти мысли! — прервала маркиза. — Разве вы не заметили, что солнце и сегодня взошло, как вчера? Оно взойдет и завтра, чтобы светить земле.

Маркиз разразился смехом, бросил на стол салфетку, встал и принялся ходить по залу огромными шагами.

— Земле? Да, оно будет светить земле и… живым людям, быть может. Но оно не будет светить мертвецам! А ведь я умер. Почему меня до сих пор не похоронили?

Рассудок маркиза был помрачен. Безумие находило на него периодически: припадки повторялись со сменой времен года и продолжались две-три недели, в течение которых он лишался сна. В этом ли заключался секрет, столь тщательно хранимый обитателями «таинственного дома», как называли в Иссуаре особняк на Собачьей улице? Возможно…

Маркиз снова сел за стол и, казалось, погрузился в тяжелое раздумье. Неподвижный, с откинутой назад головой и полузакрытыми глазами, он в самом деле напоминал мертвеца.

Вошла Нанетта и подала письмо от Мадозе. По-видимому, в нем сообщалось о чем-то, не терпевшем отлагательства, так как маркиза, едва бросив на него взгляд, тотчас же встала, прошла в свой кабинет и велела привести туда посетителя.

Глава 8. Свидание

Когда Мадозе вошел в комнату, где его ожидала маркиза, последняя еще не оправилась от волнения, вызванного разговором с мужем и только что полученным письмом, и была бледнее обычного. Эта бледность, резко подчеркнутая черным бархатным платьем, придавала благородному лицу г-жи де Бергонн такое величие, что Мадозе смутился. В комнате Гаспара он не разглядел маркизы как следует и не заметил, до какой степени время или горе изменили ее черты. Сейчас, когда она предстала перед ним, прекрасная, словно мраморная статуя, по коже Мадозе пробежал холодок. Ему показалось, что, переступив порог этого жилища, он совершил своего рода кощунство, будто осквернил могилу. Но поддаваться такому впечатлению и долго находиться под его влиянием могут лишь чувствительные натуры. Мадозе быстро пришел в себя.

Маркиза заговорила первая.

— Что вас заставило, сударь, — промолвила она дрожащим голосом, — выведать, где я живу, и чуть не с помощью угроз добиваться встречи со мною, хотя наши прошлые отношения не дают вам на это никакого права?

Скорее удивленный, чем тронутый видом маркизы, Мадозе вглядывался в ее лицо, пытаясь разгадать, какие страдания так его преобразили.

— Хоть вам и тяжело вспоминать об этих отношениях, — ответил он, — время не сумело уничтожить чувства, которого вы не оценили и не захотели благосклонно принять. Мой приход сюда, с целью вас спасти, доказывает, что это чувство все еще живо.

Маркиза не проявила ни малейшего волнения. Мадозе продолжал:

— Да, я пришел спасти вас! Кое-кто из республиканцев решил, что люди не станут прятаться без всякой причины…

— В самом деле?

— Они подозревают, что в вашем доме — гнездо интриг… Успокойтесь: не любовных, а политических, — и намерены произвести у вас обыск.

— Но вам хорошо известно, господин Мадозе, что как я, так и мой муж — республиканцы, а потому нам нечего бояться своих политических единомышленников.

— Ах, сударыня, вы не знаете здешних крестьян! Но я хочу защитить вас. Я не позволю им обнаружить то, что вы скрываете. Тайна женщины священна.

— Благодарю вас, — сказала маркиза мягче, — благодарю за предложенные услуги и за доброе намерение, раз оно привело вас сюда. Отныне ваш поступок заслонит воспоминание о том, что вы когда-то хотели причинить нам зло. И поверьте, сударь: в тайне, которую мы скрываем, нет ничего позорного.

Она встала, давая посетителю понять, что визит окончен.

— Мне хотелось бы вам верить, — сказал Мадозе и тоже поднялся.

— О чем вы говорите, сударь? — спросила бедная женщина столь тихим и дрожащим голосом, что собеседник едва ее расслышал. — Что вы имеете в виду? У меня нет ни времени, ни желания вникать в смысл этих слов, сказанных с очевидным намерением оскорбить.

— Вот как? Вы меня не понимаете? — спросил Мадозе, также понизив голос.

Инстинкты, свойственные его порочной натуре, одержали верх. Чувство невольного почтения, охватившее дельца в первые минуты, уступило место глухому гневу. Он сам не мог бы объяснить, чего хотел, чего ожидал от маркизы, но он испытывал жгучую потребность выразить ей свое презрение. Пусть Валентина знает, что он подумал о ней, увидев ее с Гаспаром!

— Значит, вам безразлично, сударыня, если у вас застанут этого юношу, переодетого лакеем? — продолжал Мадозе.

Маркиза удивленно посмотрела на него. Взгляд ее больших синих глаз был по-прежнему спокоен.

— Простите, — добавил он, — вы вынуждаете меня говорить вам вещи, причиняющие мне боль, ибо мое чувство к вам не изменилось. С грустью в душе я сознаю это.

— По-видимому, — возразила маркиза, — я отвыкла разговаривать с посторонними, и одиночество плохо повлияло на мои умственные способности, ибо, повторяю, я не понимаю, что вы хотите сказать.

— И то, что я чувствую?

— То, что вы чувствуете?..

Движением, полным достоинства, она повернулась так, чтобы свет лампы падал ей на лицо, и указала на седые волосы, венчавшие ее лоб тяжелой короной.

— Взгляните! — промолвила она. — Удивительно, что за минувшие восемнадцать лет ваше пламенное чувство не стало холоднее льда — ведь мои волосы за это время сделались белее снега!

Но этот стыдливый жест не произвел должного эффекта. Мадозе был поражен красотой бледного, лишенного красок лица, чистота линий которого вызывала у него восхищение. «Как она еще молодо выглядит!» — подумал он и еще больше утвердился в мысли, что между маркизой и Гаспаром существует любовная связь.

— Мне нет дела до ваших седых волос, — возразил он с грубостью, от которой г-жа де Бергонн покраснела бы, если бы вся кровь не отхлынула к ее сердцу. — Разве горы Мадлен[85] в своем зеленом одеянии, усеянном цветами, менее привлекательны, менее красивы от того, что вершины их белы, словно головы оперных нимф? О, вы по-прежнему изумительно хороши, и вам это отлично известно!

— Милостивый государь, — возразила возмущенная маркиза, — я не знаю, что мне грозит, не знаю, какие козни вы замышляете и к какой гнусной цели стремитесь, но я больше не могу и не должна вас слушать.

— Почему?

— Потому что я — Валентина де Бергонн!

Мадозе насмешливо улыбнулся.

— Вы в совершенстве играете роль, которая вам очень к лицу, — произнес он, — но, к несчастью, я видел, как с юным Гаспаром вы играли другую роль — роль графини Альмавива[86]

— Подите вон! — воскликнула Валентина. — Подите вон, или я позову слуг! Вы говорите о моем сыне!

Мадозе даже не пошевельнулся.

— Извините, — сказал наглец после минутной паузы, пытаясь, несмотря на свое удивление, сообразить, какую выгоду можно извлечь из этого неожиданного признания. — Извините, сударыня! Если Гаспар ваш сын, он не может быть одновременно сыном и слугой господина де Бергонна.

— Клянусь вам, — проговорила Валентина умоляюще, — клянусь вам…

— Не клянитесь, сударыня! Вам не удалось убедить мужа в том, что он — отец этого юноши. Как же вы убедите меня, человека, за которым господин де Бергонн послал однажды ночью? Вряд ли эта ночь изгладилась из вашей памяти…

Маркиза закрыла лицо руками. Мадозе продолжал:

— В ту ночь, сударыня, мне пришлось играть роль злого гения. Оказавшись, к несчастью для вас, свидетелем вашей семейной драмы, я все увидел, все понял. Ваше исчезновение вызвало много толков, но я один разгадал истину.

Маркиза сделала умоляющий жест.

— Успокойтесь, — добавил негодяй, наслаждаясь муками несчастной женщины, — успокойтесь, я никому не рассказывал о своих догадках. К тому же я не знал, что вы здесь, так близко. Я слишком боготворил свой кумир, чтобы отдать его на поругание толпы… Валентина, я всегда любил вас!..

— Сударь, — прервала его маркиза, подавленная стыдом и болью, — когда-то ваша откровенность доходила до грубости. Я не верю, что вы пришли с единственной целью предупредить меня об опасности или для того, чтобы доставить себе сомнительное удовольствие оскорблять беззащитную женщину. Нет, вы хотите другого, мечтаете о другом! Скажите же, что вам надо? Если вы заритесь на какое-либо из наших поместий, хотя бы на Рош-Брюн, я сделаю все от меня зависящее, чтобы вы его получили.

— Вот за кого вы меня принимаете? — пожал плечами Мадозе. — Поместья, деньги — это, по-вашему, все, чего может желать такой мужлан, как я? Знайте же, что я богаче господина де Бергонна, и всегда был богаче его!

— Даже когда занимали должность управителя у моего кузена, Максиса де Понт-Эстрада?

— Остерегайтесь оскорблять меня, сударыня! Я не намерен сносить обиды. Знайте, что на приманку наживы меня не возьмешь.

— Тогда чего же вы хотите?

— Осуществления моей мечты: чтобы вы перестали ненавидеть и презирать меня.

— Ненависти я к вам никогда не питала, — смиренным тоном ответила несчастная женщина, — а презирать кого бы то ни было я вообще не имею права.

— К чему так унижать себя, сударыня? Давайте помиримся раз и навсегда, это будет лучше. Позвольте мне иногда навещать вас и попытаться оправдать себя в ваших глазах.

— Вы прекрасно знаете, что наши прежние отношения исключают это. Что скажет общество, которое я избегаю? Что скажет мой муж?

— Я бы стал посещать вас втайне от всех…

— Довольно, сударь, довольно!

И Валентина снова указала Мадозе на дверь.

— Вот как вы ко мне относитесь! — воскликнул делец, усаживаясь поудобнее. — В таком случае — долой маски! Будет играть открытыми картами! Загляните в мои, и вы увидите: все козыри у меня. Пока я считал вас достойной уважения, я скрывал свои чувства, вам это известно; я не перестал уважать вас даже тогда, когда вы совершили роковую ошибку. Но теперь…

— Теперь?

— Теперь я пришел отплатить вам сторицей за то презрение, которое вы и вся ваша семья всегда питали ко мне.

— Можете быть довольны! — ответила г-жа де Бергонн (вся ее аристократическая гордость взбунтовалась). — Вы вполне достигли цели: я настолько унижена, настолько втоптана в грязь вашим оскорбительным тоном, что не могу даже решиться плюнуть вам в лицо и велеть слугам выгнать вас!

Мадозе сардонически усмехнулся.

— Вот это мне по нутру, — проговорил он. — Пусть ваше расположение ко мне будет отравлено горечью, как моя любовь к вам — ненавистью, и мы будем квиты.

Делец поднялся, но тут же снова сел.

— Вы позволите? — спросил он непринужденно.

— Позволю ли я? — ответила Валентина с конвульсивной усмешкой. — Что за вопрос? Не стесняйтесь, сударь! Поболтаем, как старые друзья!

— Вот именно, как старые друзья. Я, знаете ли, кое-что подметил, сударыня…

— Что именно, сударь?

— А то, что все женщины, неудачно вышедшие замуж, горячо любят своих детей, независимо от того, верны ли они мужьям… Вам легко судить, прав ли я, — ведь вы не нашли счастья в семейной жизни.

Маркиза не ответила. Он продолжал:

— Я уверен, что материнское чувство свойственно вам больше, чем другим женщинам, и что ласки сына сладостны для вас, как запретный плод.

— К чему вы клоните?

— К тому, что любовь, обуздываемую поневоле (ибо обстоятельства заставляют вас хранить ее в тайне), можно уподобить реке, остановленной в своем стремительном течении. Вы должны без памяти должны любить этого юношу, хотя присутствие мужа и обязывает вас к сдержанности.

— Дьявол! — вырвалось у несчастной матери, догадавшейся о том, что задумал выскочка.

— Да, вы любите этого юношу, о котором рассказывают чудеса, — продолжал Мадозе. — Вы должны любить его больше всех на свете. Его уважение для вас дороже жизни, не правда ли?

Маркиза вздрогнула. Забыв о фамильной гордости, о самолюбии оскорбленной женщины, в полуобморочном состоянии она ухватила за руку дельца.

— Какое вам до этого дело? — прошептала она. — Какое вам дело до того, что мать любит сына и дорожит его уважением? Скажите, сударь, ведь вам это безразлично?

— Но, сударыня…

— Нет ничего ужаснее, чем быть вынужденной краснеть перед собственным сыном!.. Но к чему я вам это говорю?.. Нужно быть чудовищем, чтобы желать унизить мать в глазах ее ребенка! Вы не способны на такую гнусность. О, я знаю, вы по натуре не злой человек, вы только хотите, чтобы вас считали злым!..

Валентина вся дрожала, зубы ее стучали, речь была прерывиста. Она внушала жалость. Но Мадозе слушал молча, спокойный и хладнокровный как всегда. Маркиза продолжала:

— Вы питаете ко мне неприязнь за то, что я в свое время… отвергла вас. Простите мне, сударь, этот кастовый предрассудок, мешавший мне когда-то ценить людей за их личные достоинства! Поймите: сословная гордость — это проклятье, его впитывают с молоком матери. Вы должны меня простить!.. Я молю у вас прощения!.. Слышите ли: дочь графа Поля, Валентина де ла Рош-Брюн, та, которую вы любили, умоляет вас простить ее!

Она была почти у его ног в самой смиренной позе. Мог ли Мадозе желать большего?

— Ради Бога, встаньте! — сказал он. — Ваш сын ничего не узнает!

— О, благодарю вас!..

— Он ничего не узнает, если вы позволите мне… изредка видеть вас. Не пытайтесь представить себя жертвой. То, что я прошу у вас, — не жертва. Отказать мне — значило бы довести меня до крайности…

— Но если приличия не позволяют мне принимать вас? Если моя совесть…

— Если голос вашей совести так силен, — возразил Мадозе, пожав плечами, — ответьте ему то, что вы должны были ответить некогда при иных обстоятельствах!

Маркиза поняла, что у этого человека каменное сердце и унижаться перед ним — бесполезно. Судорожным движением она откинулась на спинку кресла; губы ее дрожали, глаза горели.

— Итак, — промолвила она, — скажите ясно, что у меня нет иного выбора: унизить себя либо в собственных глазах, либо в глазах сына… Это ваше последнее слово, да?

— Да, сударыня, хоть я и вкладываю в него иной смысл, нежели вы.

После некоторой паузы Валентина медленно произнесла:

— Я не могу допустить, чтобы сын узнал о моем позоре. Нет, не могу.

— Значит?..

— Жду вас послезавтра, в восемь часов вечера, в замке Рош-Брюн.

Выскочка поднялся. Жестокая радость сверкнула в его больших круглых глазах. Он гордо поднял голову.

— Послезавтра! — сказал он. — Вы назначаете мне послезавтра свидание? О! Право, сударыня, я не заслуживаю… И все же… если вы клянетесь мне своей честью?..

— У меня нет больше чести, — прервала его маркиза, — но клянусь вам честью моего сына, что послезавтра в восемь часов вечера вы найдете меня в Рош-Брюне.

Ее тон почти растрогал г-на Мадозе.

— Вы очень сердитесь на меня? — спросил он.

— Нет, сударь, я вас прощаю.

И Валентина проводила его до двери, тихо повторив:

— Послезавтра, в восемь часов вечера, в Рош-Брюне!

На этом кончалась первая тетрадь бывшего учителя. Бланш, устав разбираться в бесчисленных помарках, скосках и замечаниях на полях, встала, потянулась, зевнула и начала искать продолжение. Но его не оказалось. Какая досада! К тому же все прочитанное давало очень мало сведений о том, что ей хотелось узнать. Вряд ли тут упоминалось о Сен-Сирге. Неужели ее друзья ошиблись? Это мало вероятно. Но где же вторая тетрадь? В рукописи учителя царил такой же беспорядок, как и в его мыслях. Этот сентиментальный педант совсем не знал женского сердца. Например, маркиза, по мнению Бланш, была безрассудной женщиной. Но пришлось вооружиться терпением и проявить настойчивость. Поскольку вторая тетрадь отсутствовала, мадемуазель де Мериа взялась за третью.

Увидев подзаголовок «Максис де Понт-Эстрад», Бланш облегченно вздохнула. «Наконец-то, — подумала она, — речь пойдет о том, кто меня интересует!» — и стала читать.

Глава 9. Непоследовательный человек

Перенесемся на восемнадцать лет назад.


Максис де Понт-Эстрад принадлежал к числу дворян с привлекательными недостатками и непривлекательными достоинствами. Он был типичным представителем тех благородных, но непоследовательных аристократов, которые хотели бы сохранить в неприкосновенности все привилегии монархии и в то же время, желая способствовать торжеству идей равенства, сами сжигали свои дворянские грамоты. Чувство справедливости склоняло этих честных людей на сторону народа, но очарование традиций заставляло их поддерживать трон.

Максис исповедовал взгляды аристократии XVIII столетия. Мать взрастила в нем культ прошлого, но учитель-республиканец привил ему свои философские воззрения. В двадцать лет его ум и сердце были полны настолько противоречивыми мыслями и чувствами, что, не в силах все отрицать, он начал во всем сомневаться. Душа его рвалась к добру; но, не находя применения своим лучшим чувствам, Максис с головой бросился в шумные забавы, и слава о его расточительности разнеслась по всей Оверни. Лет за сорок до того он вместе с жирондистами[87] взошел бы на эшафот или погиб бы еще раньше, пытаясь спасти короля[88]; но пора великих битв миновала. Возмужалость Понт-Эстрада совпала с буржуазной эпохой, явно не заслуживавшей, по его мнению, тех чувств, какие кипели в его душе.

Наследник огромных богатств, жертва порочного воспитания, а также собственной беззаботности и доверчивости, Максис однажды утром был разбужен в своем поместье судебными исполнителями. Разругавшись с этими канальями, он отправился к своему управителю Мадозе, молодому человеку, чья неподкупная честность и умение вести дела были общеизвестны.

Управитель всем и каждому рассказывал, что г-н де Понт-Эстрад разоряется; что он, Мадозе, в отчаянии, но ничего не может поделать. Он ссылался на друзей барона, которые могли подтвердить, что даже во время увеселительных поездок последнего управитель докучал ему деловыми бумагами, а молодой безумец раскуривал ими сигары… Однако истина заключалась в другом: Мадозе-отец и Мадозе-сын втайне сами способствовали разорению Понт-Эстрада. Они становились тем богаче, чем больше закладных подтачивало имение их хозяина.

Таков закон перехода богатств из рук одного класса в руки другого. В те времена буржуазия, отовсюду вытесняя аристократию, отнимала у нее все, подобно тому, как в наши дни пролетариат стремится все отнять у буржуазии. И так будет до тех пор, пока высокие моральные принципы окончательно не подчинят себе политику и всем классам не будет в равной степени обеспечено пользование земными благами и сокровищами, созданными человечеством за много столетий.

Младший Мадозе был в своей семье настоящим Талейраном[89]. С необычайной ловкостью ему удавалось держать Максиса в полнейшем неведении насчет неизбежного краха, который должен был унести последние остатки его состояния. Молодой ворон кружил над гнездом орленка, ожидая добычи. Но Понт-Эстрад безотчетно, со свойственной прямодушным натурам интуицией догадывался, что Мадозе способствует его разорению. Подавляя гнев, он предстал перед управителем. Тот сразу понял, в каком настроении его хозяин. Недаром барон возвращал все отчеты, не читая их. Груда бумаг загромождала письменный стол Мадозе.

— Как видите, господин барон, — сказал он, — я все время стараюсь распутать ваши дела.

— Ладно, ладно, мэтр Мадозе, — прервал Понт-Эстрад, усаживаясь, — вы доказали, что прекрасно умеете их вести. Поскольку, однако, вы уже вытянули из моих поместий все до последней крохи, соблаговолите сказать, останется ли у меня достаточно денег, чтобы назначить пенсию старым слугам, верой и правдой служившим моей семье?

— После ликвидации всех дел, господин барон, у вас будет самое большее тысяча восемьсот франков годового дохода. Учтите при этом, — добавил скромно управитель, — что мне не уплачено жалованье за целых три года.

— Сколько я вам должен?

— Шесть тысяч шестьсот франков, не считая процентов.

— Негодяй! Подлец! — яростно вскричал Максис. — Я плачу тебе за то, что ты меня разоряешь, и ты еще требуешь проценты? Вот тебе проценты, мошенник! Получай!

И он несколько раз ударил Мадозе хлыстом по лицу. Управитель побледнел, но даже не вскрикнул, сумев заглушить в себе боль и гнев. Ему важно было поддерживать у всех уверенность, что он в хороших отношениях с бароном.

Затем Понт-Эстрад отправился к своему нотариусу. Тот, хотя и любил побрюзжать, на сей раз принял клиента очень радушно и предложил свой кошелек в полное его распоряжение.

— Черт побери, старина Одифре! — воскликнул барон. — Разорение не такая уж страшная вещь, если оно дает возможность узнать, кто наш настоящий друг!

— Увы, мне недолго осталось быть вашим другом, барон, ведь я уже стар; поспешите же использовать мою дружбу, пока она еще может вам пригодиться.

— Спасибо, Одифре! Я беру лишь то, что могу вернуть. У меня осталось тысяча восемьсот франков дохода; для меня это все равно что ничего. Распределите этот доход между моими домочадцами, сообразуясь со сроками службы каждого из них.

Нотариус пытался отговорить Максиса, но напрасно. Всем слугам назначили пенсию, за исключением Мадозе. Долг ему, значительно выросший из-за процентов и полученных им ударов хлыстом, был уплачен много позже…

Когда Понт-Эстрад вновь явился в контору нотариуса, чтобы подписать документы, старик с беспокойством спросил:

— Что же вы собираетесь теперь делать?

— Черт меня возьми, если я это знаю, милейший! — беззаботно ответил барон. — Быть может, поступлю на службу к турецкому султану, как мой кузен де Бонваль, и лет через десять явлюсь засвидетельствовать вам свое почтение в тюрбане с полумесяцем, в кашемировом халате, с пистолетами за поясом и огромным кальяном в зубах…

— Через десять лет вы вряд ли застанете меня в живых! — ответил старик, грустно улыбнувшись.

— Ну, зачем вы так говорите? Прощайте, мой друг, не тревожьтесь за меня!

И барон вышел. На улице он встретил своего родственника, графа Поля де ла Рош-Брюн.

— Очень рад тебя видеть, Максис! — воскликнул граф.

— И я тоже. Ты не можешь себе представить, до чего мне приятно смотреть в твои добрые, честные глаза! Вот уже две недели как я вынужден общаться с противнейшими субъектами, похожими на хорьков, с теми любопытными представителями человеческой породы, что именуются деловыми людьми, поверенными, адвокатами, судебными исполнителями, понятыми и так далее… Я предпочел бы иметь дело с дьяволом и его свитой!

— Бедный друг!

— Ты видишь перед собою нового Иова, с той существенной разницей между библейским мудрецом и мною, что его невзгоды привлекли к нему всякую нечисть, а мои, наоборот, прогнали ее прочь. Наконец-то я свободен! Пиявки, сосущие кровь из богачей, больше не вопьются в меня.

— Следовательно, ты разорен?

— Разорен только тот, кто потерял решительно все.

— Значит, у тебя кое-что осталось? Тем лучше: я опасался другого.

— У меня осталось солнце, чистый воздух, родниковая вода, лазурный свод небес, густая зелень дубрав. Говорить в июне: «Я разорен!» — значит богохульствовать; я на это не способен. Нужно быть справедливым, черт возьми! Еще до моего рождения общество наделило меня титулами, привилегиями, благодаря чему я и возвысился над остальными смертными, хотя, может быть, три четверти их — лучше, чем я. А теперь та самая чаша ненадежных весов судьбы, что так высоко меня вознесла, — скинула меня вниз, и я могу, между прочим, с удовольствием пожать тебе руку.

— Какой ты славный и К&к не похож на других! Неужели, несмотря на свои неудачи, ты не сетуешь на судьбу?

— Черт побери! Неужто должны загреметь все трубы Страшного суда из-за того, что барон де Понт-Эстрад позволил нескольким мошенникам себя околпачить? Тем хуже для него! Что ж такого, если он не сможет больше содержать бездельников-слуг, лентяев-лакеев? Эка важность! Не сможет больше швырять пригоршнями золото негодницам, насмехавшимся над ним? Невелика беда! Чтобы быть оптимистом, не надо видеть во всем хорошую сторону. Невзгоды не только делают нас умнее, но и учат лучше понимать людей. Вот, например, старый волк Одифре… Я всегда считал его сквалыгой и философом, а он меня растрогал до слез.

— Неужели?

— Он мне наговорил такого, что его кабанья физиономия показалась мне симпатичнее, чем самые свежие мордашки эмансипированных девиц Латинского квартала[90], некогда помогавших мне наглядно усваивать курс сравнительной анатомии.

— Вот что значит смотреть сквозь розовые очки! Хотелось бы и мне в черный день быть немножко философом вроде тебя.

— Ты им станешь, когда тебе придется самому зарабатывать на жизнь. В сущности, как глупы все претензии, из-за которых мы страдаем! Наделив человека руками, природа явно желала, чтобы все мы работали.

— Хорошо, но что же ты намерен делать своими руками?

— Не все ли равно что?

— А все-таки?

— Я еще не решил. Провидение об этом позаботится.

— Ага, так ты веришь в провидение?

— Верю, но не в Божий промысел, а в человеческий. Прощай, Поль.

— Погоди! Зайдем к мэтру Одифре. У меня есть одно дельце, касающееся тебя.

— Что? Оно касается меня? Какая наглость! Слуга покорный! Мне эти «прикосновения» уже дорого обошлись, хватит! Мои дела, дружище, и так достаточно запутаны, чтобы я стал впутываться еще в одно.

— Успокойся, племянник, это дело не связано ни с какими расходами для тебя, даже напротив. Помнишь, ты как-то ссудил мне значительную сумму?

— Кажется. Ты собираешься вернуть мне этот долг?

— Нет, такой возможности я покамест не имею, но хочу оформить этот заем, чтобы у тебя был соответствующий документ.

— Да зачем он мне? Я одолжил тебе сорок тысяч франков, ты об этом помнишь, помню и я; этого вполне достаточно. К чему лишние формальности?

— Это для меня не довод.

— Ты несговорчив. Ладно, я предложу тебе другое: Рош-Брюн, единственное оставшееся у тебя поместье, оценивается в сто тысяч франков.

— Допустим.

— Но покупатели не дадут тебе больше пятидесяти тысяч.

— Пожалуй, верно.

— И ты собираешься выдать им закладную на свое имение, хотя должен мне всего сорок тысяч?

— Да, я хочу и обязан это сделать.

— Поладим так: уступи мне во временное пользование без всяких закладных половину Рош-Брюна и разреши поселиться там вместе с тобой. Мы займемся мелиорацией, расчистим парк, осушим болота, введем правильный севооборот, упорядочим рубку леса, будем разводить овец…

— Овец? Ты шутишь?

— Нисколько; провалиться мне на этом месте, если я когда-нибудь говорил более серьезно! Скотоводство, земледелие — благороднейшие занятия.

— Да?

— Собственными руками, руками патрициев, мы поведем плуги. Чтобы стать новыми Цинциннатами[91], нам понадобится всего-навсего… спасти родину. Но это — мелочь, обязательная для полноты столь лестного сходства. Разве любой из нас не мог бы заменить Брута у кормила правления? Впрочем, ближе к делу! Что ты скажешь о моей идее?

— Она великолепна, но тем не менее ее надо оформить в установленном порядке.

— В таком случае, слушай: я — холостяк, ты — вдовец, это еще лучше. Но ты, конечно, приударяешь за какой-нибудь хорошенькой девчонкой, и вдобавок у тебя есть преданная усатая домоправительница. Я сделаю завещание в их пользу!

— Перестань дурачиться, ты не ребенок!

— Если ты будешь возражать, откажешься меня приютить или проявишь чрезмерную щепетильность, я уеду в Турцию, сделаюсь трехбунчужным пашой, перейду в магометанство и опозорю этим вас всех!

— Ишь ты!

— Что ни день буду брать себе новую жену, наполню свой гарем красавицами всех мастей, от черных, как вакса, эфиопок до лилейно-белых грузинок!

— Ладно, — произнес граф с чувством, — ладно, добрая душа! Ты предлагаешь мне дружбу со смехом, но я тронут до слез и принимаю ее с благодарностью. Надеюсь, ты обретешь мир в моем доме!

— Я рассчитываю найти большее — настоящего друга.

Вот каким образом барон Максис де Понт-Эстрад стал сотрапезником графа Поля де ла Рош-Брюн.

* * *

«Наконец-то, — подумала м-ль де Мериа, — появились кое-какие полезные сведения, обрисовывающие характер этого человека. Правда, тогда он был молод; время и обстоятельства могли изменить его взгляды».

И Бланш вновь стала перелистывать рукопись.

— Стоп! — сказала она вдруг, — что это?..

«Должно быть, от младшей Вильсор, — решила Бланш. — Она дружила с маркизой. Посмотрим, что могла писать эта простушка своей прекрасной кузине? Судя по дате, письмо из монастыря».

Глава 10. Обмен признаниями

Люси де ла Плань — Валентине де ла Рош-Брюн

«Сирень благоухает, левкои покачивают золотистыми головками под легким дуновением ветерка; солнце ласкает землю; птицы поют в цветущих кустах. Мои подруги бегают и играют в обширном парке; наши наставницы с четками в руках прохаживаются по аллеям. Почему же мне так грустно? Ведь как будто ничего не изменилось вокруг: та же мирная тишина, та же улыбка природы, та же атмосфера покоя и святости… Но отчего мои непоседливые мысли то и дело улетают за эту ограду, переступать которую нам не велено? Отчего мирные радости монастырской жизни перестали удовлетворять меня?

О Валентина, просто мне не хватает тебя; меня не согревает больше твоя дружба, озарявшая таким ярким светом стены монастыря. Все померкло в моей душе. Если б ты знала, как много места ты занимала в ней! Как много ты унесла с собой! Не стоит говорить об этом.

Как я хочу, чтобы ты помнила о моем одиночестве, жалела и не забывала меня… Забыть меня! Неужели ты можешь? А между тем монахини внушают мне это; нынче утром, когда я обратилась к наставнице за разрешением написать тебе, она сказала: „Светские успехи Валентины скоро изгладят ваш образ из ее сердца; стоит ей один год прожить той далекой от простоты жизнью, к какой она предназначена своим рождением, и вы увидите, дитя мое, чего стоят все земные привязанности“.

Так говорит мать Сен-Шарль, но ведь она ошибается, не правда ли? Ты всегда будешь любить меня, будешь часто мне писать; а если (упаси Бог!) знатность, доброе сердце, ум, красота и богатство не принесут тебе счастья, ты поведаешь мне свои горести, чтобы я разделила их с тобою.

Блистай же в свете, будь счастлива, но не забывай и меня! Пусть наши души сольются перед лицом Господа; пусть он услышит, как и раньше, твою хвалу вместе с моей молитвой!

Прощай, Валентина! Расскажи мне, что такое свет, какое впечатлениё он произвел на тебя? Была ли ты уже на балу? Опиши мне свою жизнь; это будет рамкой для твоего портрета, милого моему сердцу».

«Какая ребяческая сентиментальность! — пожала плечами Бланш. — И, однако, эта девчонка, была, наверное, довольна собою, написав такое письмо… Подумать только, что я тоже когда-то сочиняла подобные послания и верила в подобные чувства! — Она вздохнула. — Эта пора давно миновала, и сердце мое очерствело… Как ни грустно, но это так. Посмотрим ответ!»

Валентина — Люси

«Я сердита и на всех вас, и на монастырь. Как! Ты сомневаешься в моей верной дружбе? Очень мило, мадемуазель! Если светские люди лживы, то вы неблагодарны.

Я люблю тебя, дорогая моя Люси, как любила бы сестру, если бы Всеблагой Господь послал ее мне; говорю это тебе раз и навсегда. Напрасно ты беспокоишься, что богатство может заставить меня забыть о тебе: ведь мы разорены, совершенно разорены. Из многочисленных поместий, перешедших по наследству к моему отцу, у нас осталось лишь одно, донельзя запущенное имение Рош-Брюн. Романист сказал бы о нем (эти люди выражаются иначе, чем простые смертные), что это — „орлиное гнездо, затерянное в облаках, с полуразрушенными башенками, обветшалыми стенами, высокими залами, где живут ласточки и откуда давно улетели все синие птицы прекрасной владетельницы замка“. Прекрасная владетельница — это я.

Увы, милочка, я, наверное, скоро стану похожа на сварливую старую деву, неуживчивую, с нелепыми привычками, которая и в рай, должно быть, потащит попугая, собачку и зонтик. Не смейся — я говорю совершенно серьезно.

Видишь ли, милая подружка, Сервантес умертвил последнего из странствующих рыцарей… А у кого, кроме Дон-Кихота, хватило бы мужества добраться до Рош-Брюна, чтобы засвидетельствовать свое почтение бесприданнице?

Ты спрашиваешь меня, что представляет собою мир? Но я могу описать лишь тот мир, в котором живу сама, тот, что открывается взору из окна моей башни. Он весь зеленый, он осыпан бело-розовым цветом фруктовых деревьев; по нему текут звонкие ручейки, его оглашает пенье птиц; его населяют стада овец и коз, бродящие под охраной пастухов; со всех сторон он окружен горами; их вершины увенчаны снегами и окутаны белой пеной облаков. Все это величественно, ибо напоминает о бесконечности. Нет, живя здесь, невозможно тебя забыть!

Пока прощай, дорогая: сельский почтальон (для него мы все еще люди знатные) явился за письмами, а я не хочу заставлять этого славного старика приходить снова. Через несколько дней ты получишь от меня еще одно послание. Как видишь, пером я владею, и наши наставницы могут мною гордиться: я не повторяюсь».

Та же — той же

«Замок Рош-Брюн — сплошная руина. В его зубчатых стенах время пробило бреши, прикрытые лишь плющом и вьюнками; залы с высокими сводами пусты, в полах не хватает многих плиток; окна, лишенные рам, похожи на зияющие глазницы. Статуи в парке искалечены, фонтаны иссякли, в их бассейнах из черной лавы застоялась дождевая вода. Крыша в нескольких местах протекает. Гербы, словно устыдившись такого позора, укрылись под зеленой завесой мха.

Мне стоило больших усилий найти мало-мальски пригодную для жилья комнату в длинной анфиладе помещений, где квартировали при Людовике XV офицеры Кроатского королевского полка (один из моих предков был его командиром). Мой молочный брат, Жан-Луи Алар, и мой кузен, Максис де Понт-Эстрад, помогли мне привести эту комнату в жилой вид. Я собрала сохранившиеся кое-где обрывки обоев, и мы прикрепили их к стенам; дыры в полу Жан-Луи заделал глиной, Максис застеклил раму и смастерил из корней виноградной лозы две красивые жардиньерки, которые оказались под стать старинным дубовым креслам. Их разодранную обивку он заменил темно-синим штофом, собственноручно прибив его гвоздями с широкими посеребренными шляпками.

Закончив починку, Максис потер руки. „Вот и отлично, — воскликнул он, — ты заживешь теперь как настоящая владетельница средневекового замка. Мы будем собираться у тебя по вечером. Ведь отец твой, как и я, проводит все время на воздухе; оба мы не нуждаемся в роскошных апартаментах. Ты очень хорошо сделала, что приехала: я уже несколько месяцев раздумываю, кому отдать свои картины — ведь не любоваться же ими по ночам! Куда девать стол с гнутыми ножками? Он мне не нужен, так как я ставлю подсвечник на маленький круглый столик. Глядя на свои великолепные бронзовые часы с маятником, я думал: вот поистине бесполезный предмет! Ведь днем я узнаю время по солнцу, а ночью петухи сообщают мне, который час, пронзительным „кукареку!“. А что касается моих византийских кубков, скажи на милость, разве не профанация — хранить в них гребешки и зубные щетки?“

И, несмотря на мои протесты, он велел перенести ко мне все эти чудесные вещи.

Остальные помещения замка резко отличаются от моей комнаты, где кузен сам подновил карнизы.

Отец по-прежнему очень добр и предоставляет мне делать все что мне вздумается. Я читаю, вышиваю, прогуливаюсь с Жаном-Луи, помогаю Нанетте по хозяйству и, хоть она ворчит на меня за то, что я вмешиваюсь в ее дела, я твердо решила делить с ней домашние хлопоты. Ты ведь знаешь, что эта славная женщина заменила мне мать.

Вечером, после обеда, мужчины приходят ко мне отдохнуть: отец — от охоты, а Максис — от работы в поле. Они разговаривают о политике, спорят, после чего отец засыпает. Нанетта сидит на своей скамеечке за прялкой, кузен читает нам вслух какой-нибудь роман, заставляющий плакать нас обеих, или же мы просто болтаем о всякой всячине. Кузен — очень остроумный собеседник; обо всем он судит по-своему.

Вот как я живу, дорогая моя сестричка. У меня нет ни малейшего желания променять свою жизнь ни на какие блага мира, и если бы вдобавок ты могла жить со мной, я сказала бы, что вполне счастлива».

* * *

— Ого, — заметила Бланш, подкручивая фитиль у лампы, — похоже, что завязывается любовная интрига; героем ее будет Сент-Сирг, которого рассказчик окрестил Понт-Эстрадом.

И она продолжала читать.

Люси — Валентине

«Как ты счастлива, живя в уединении и наслаждаясь самыми драгоценными дарами судьбы: свободой и привязанностью бескорыстно любящих тебя людей!

Хочешь, Валентина, я открою тебе свое сердце? Увы, наверное, это грешно; и, конечно, грешно писать тебе тайком. Я задыхаюсь, мне необходимо перелить в твою душу избыток чувств. Да простит меня Бог!

Я страдаю от какого-то неведомого и неуловимого недуга. Стоит мне увидеть листок, уносимый ветром, или цветок, сломанный бурей, услышать музыку или самой сыграть несколько тактов, и я уже заливаюсь слезами. Это происходит со мной так часто, что, по мнению монахинь — откуда им знать, что творится в моем сердце? — дар сей ниспослан мне свыше. Меня поздравляют с божьей милостью, благодаря которой мои глаза всегда полны слез. От малейшего шума я вздрагиваю; проедет ли возчик, напевая бесхитростную песенку, пройдет ли шарманщик, чья нудная, пошлая музыка, хотя и приглушенная, донесется до моего слуха, — услышу ли я плеск речной волны, бьющейся о стены монастыря, — все это приводит меня в трепет. Почему? Не знаю. Я так же набожна, как и раньше. Отчего же самый воздух монастыря гнетет меня, словно свинцовая мантия лицемера из „Божественной комедии“?[92] Ах, почему тебя нет здесь? Будь ты со мною, я не чувствовала бы такой тоски. Видишь ли, Валентина, тишина лесов и гор полна жизни, а монастырский покой — тишина смерти. Все эти монахини, исполненные святости, скользящие вдоль стен, точно привидения, чужды всему, что связано с жизнью: и дружбе, одушевляющей ее, и шуму — ее постоянному спутнику. Каким холодом веет от стен, на которые падают их леденящие тени! О, как мне здесь холодно и страшно!

Когда-то я страстно мечтала о белом покрывале послушницы, но сейчас при одной мысли о нем мне становится дурно… А черные покрывала монахинь кажутся мне настоящими саванами… Это очень нехорошо, правда? Смертный грех так думать? А может быть, все это — искус? О, скажи мне, что это — искус! Ведь мне суждено стать монахиней; меня принимают без всякого вклада, значит у меня должно быть призвание!

Прощай, дорогая подружка, и пока я не устрою так, чтобы твои письма миновали цензуру матери Сен-Шарль, будь осторожна в своих ответах; она не должна подозревать о том, что творится в моей душе. Расскажи о своем кузене Максисе; он меня очень интересует».

Валентина — Люси

«Охотно верю, что мой кузен заинтересовал тебя; я сама от него без ума. Он взбалмошен, своенравен, то ласков со мною, то ворчит, то подсмеивается, заставляет и плакать, и смеяться. Максис очень хорош собой и в то же время трудно определить его возраст: иногда он кажется молодым, а иногда чуть ли не стариком. Кузен отличается странностями: на словах ненавидит человечество, а на деле стремится его облагодетельствовать. Ему хотелось бы перенести Рош-Брюн, и без того затерянный в горах, куда-нибудь за облака или на остров Робинзона. Знаешь, о чем он сожалеет? О том, что мы не покрыты длинной шерстью, как беррийские бараны или тибетские козы… „Видишь ли, малютка, — сказал мне однажды Максис, — все наши несчастья оттого, что у нас голая кожа. Философы, моралисты и филантропы, доискиваясь первопричины людских бед, не могли разрешить этого вопроса. Возьмем, к примеру, войну и спросим: что ее породило? Честолюбие. А оно чем порождено? Гордостью. В чем же проявляется гордость? В одежде. То-то и оно! Лишите Цезаря его мантии с пурпурной каймой и лаврового венца, пред-ставь те себе, что у него есть рога и руно, как у любого мериноса, и Цезарь, неотличимый от остальных баранов, никогда не перешел бы Рубикона[93]. Кто знает: если бы у людей росла на спине шерсть, пришлось бы учредить премию Гобера[94] для того, кто найдет среди них короля!“

По этому образчику его оригинальных разговоров ты можешь сама судить, милая Люси, какой он чудак. Но, заставляя меня выслушивать все эти остроумные и дерзкие нелепости, Максис в то же время бесконечно мил и любезен. Он с интересом слушает мои рассказы о тебе, что бывает чуть ли не двадцать раз на дню; и еще чаще сам о тебе расспрашивает, называя нашим общим другом.

А его скромность! Он занимается со мною ботаникой, и хотя напичкан ученостью, как фолиант, самым искренним образом считает себя невеждой… Недавно он подарил мне пианино. Поскольку мне хорошо известно, что он ничуть не богаче нас, его щедрость тронула меня до слез. Заметив это, он сказал: „Воздержись от выражений благодарности, детка, и знай, что в основе всех людских поступков, даже тех, которые кажутся самыми бескорыстными, лежит эгоизм. Я купил бренчалку, которую ты называешь „пианино“, для того, чтобы ты помогала мне, когда я пиликаю на скрипке; этот кошачий концерт избавит меня от необходимости беседовать с твоим папенькой о политике. Если он любит какофонию, то каждый вечер будет иметь удовольствие засыпать под ее звуки“.

Перечитываю свое письмо и вижу, что оно посвящено вещам, интересующим лишь меня. Но ты сама виновата — зачем просила, чтобы я в письмах болтала так же непринужденно, как и в те дни, когда мы были вместе?»

Глава 11. Причуда охотника

Граф Поль и барон Максис отправились с утра на охоту. Как все истые охотники, они гнушались легкими победами и тратили порох лишь на достойную дичь. Поскольку в этот день такой дичи не оказалось, они возвращались домой с пустыми ягдташами и беседовали дорогой.

— Мне надоела охота, — сказал барон, — во Франции стало невозможно охотиться.

— С каких это пор?

— С тех пор, как всякая шваль за деньги получила право опустошать наши леса.

— Ба! Дичи хватит на всех.

— Не в том дело. Разве найдется хоть один дворянин, для которого эта утеха не была бы отравлена необходимостью делить свою привилегию с любым хамом, купившим себе разрешение на охоту?

Поль, прищурившись, взглянул на Макса. С его стороны это было знаком глубочайшего удивления.

— Я не подозревал, что ты придерживаешься таких взглядов!

— Кто из нас может похвалиться, что хорошо знает другого? — уклончиво возразил барон.

— А куда же девались пресловутые права человека[95]? Ведь ты еще вчера так горячо ратовал за них.

— Все на свете преходяще. Мой ум изменчив, как и все остальное. Его мудрость, верность его суждений зависят от множества случайностей. Они не позволяют составить о чем-либо бесповоротное мнение.

— Позволь, а права, а принципы?

— Это дело темперамента, мой милый, дело случая. Если погода хорошая и я отлично пообедал, то люблю всех людей, охотно окажу услугу самому последнему из них и стремлюсь осуществить идеалы братства в самых широких масштабах. Но если идет дождь и обед был скверный, то отмена феодальных прав кажется мне совершенно неуместной реформой; тогда я чувствую, что слеплен из другого теста, чем какой-нибудь крючкотвор.

— Что за мизантропия?

— Напрасно ты смеешься, это так. Бывают минуты, когда я охотно сжег бы даже Хартию[96], а заодно — и всех министров.

— Вот тебе на!

— Сейчас как раз одна из таких минут. Мне хочется иных переживаний, чем те, какие доставляет нам удачный или неудачный выстрел по зайцу. Французские леса невыносимо скучны.

— Что правда, то правда.

— Их мирному виду я предпочел бы чащи, полные гиен и леопардов, кишащие удавами и гремучими змеями. То ли дело индийские джунгли! Вот где можно испытать сильные ощущения и столкнуться с настоящей опасностью. Правда, иногда там можно угодить в пасть зверя, но зато там не соскучишься!

— Понимаю тебя! — глубокомысленно заметил Поль.

— В самом деле? — спросил Максис с тревогой в голосе.

— Да, ибо я тоже чувствую все пошлое однообразие наших лесов и знаю, как мало интереса они представляют для такого любителя охоты, как ты.

Максис тяжело вздохнул. Они подходили к замку. Валентина, облокотившись на балюстраду полуразрушенной террасы, издали смотрела на них. Барон поднял на нее глаза; в его взгляде светилось обожание. Он продолжал:

— Ни одного волка, ни одного кабана! Можно помереть с тоски! Этак мое ружье скоро заржавеет. Ей-богу, я отдал бы двадцать лет жизни, лишь бы достать двадцать тысяч франков!

— Двадцать тысяч? На что они тебе?

— Чтобы уехать в Индию.

— Зачем это тебе понадобилось?

— Хочу поохотиться на тигров.

Граф подумал: «Мне казалось, что я уже понял, но теперь опять решительно ничего не понимаю. Раз Максис говорит о двадцати тысячах, между тем как я ему должен сорок, значит ему либо хочется, либо, вернее, необходимо расстаться с нами».

И де ла Рош-Брюн с некоторым беспокойством задумался, где найти такую крупную сумму. Его побуждала к этому честность.

— Скажи-ка, Максис, — спросил он барона, в задумчивости шедшего рядом, — тебе непременно нужно поохотиться на тигров?

— Вовсе нет, это просто моя прихоть. Но все-таки на днях мне придется вас покинуть, для чего хватит и двадцати пяти луидоров. Я знаю, где их раздобыть.

«Как бы не так! — подумал граф. — Тогда он не стал бы говорить о двадцати тысячах».

Он взглянул на Максиса, чье лицо, всегда веселое и насмешливое, на этот раз было до странности печально. Валентина махала им платком. Когда они приблизились настолько, что можно было расслышать ее голос, она крикнула:

— Так-то вы отвечаете на мое приветствие? И почему такой унылый вид? Бекасы забастовали? Куропатки взбунтовались? Зайцы восстали?

— Молчи, сумасбродка! — ответил отец. — Либеральные идеи еще не проникли в овернские леса, и дичь ведет себя гораздо лучше, чем охотники. Поди сюда и поцелуй нас.

Валентина спустилась с террасы, подставила отцу лоб и прижалась белокурой головкой к плечу кузена; тот, против обыкновения, не поцеловал ее, а только пожал ей руку.

Граф заметил это. От него не ускользнуло и то, что Максис вздрогнул, прикоснувшись к девушке. Де ла Рош-Брюн ушел к себе, размышляя: «Я не учел этого… Бедняга, он был бы отличным зятем. Ах, если б он не промотал все свое состояние!.. Где же, однако, взять двадцать тысяч?»

О другом граф Поль не подумал. А ведь Максису было всего тридцать лет, Валентине — семнадцать, и она рано развилась. Оба они очень подходили друг другу и были бы прекрасной супружеской четой. Но граф даже представить себе не мог, чтобы его дочь зажила простой трудовой жизнью, скрашиваемой лишь семейными радостями, то есть единственной жизнью, возможной сейчас для барона. Подобная идиллия казалась графу смешной. С наивным цинизмом, свойственным многим честным отцам, он собирался спекулировать красотой и родовитостью дочери. Валентина найдет себе супруга, который сумеет вновь позолотить герб Рош-Брюнов. Нет, граф Поль не вправе оплатить счастье Максиса столь дорогой ценой, как захирение рода! Ведь чистейшие представители французской аристократии скатились бы до положения пролетариев… Если Валентине не попадается достойный ее жених, пусть она посвятит себя Богу, пусть тогда монастырь заживо схоронит в своих стенах последнюю из рода Рош-Брюнов!

Глава 12. Никчемный

Придя в свою комнату, удрученный Максис бросился на стул и погрузился в раздумье. Что за новое чувство овладело им, заставив одни его духовные свойства расцвести, а другие угаснуть?

Барон взглянул в зеркальце, висевшее на стене. «На вид я еще молод, — подумал он, — мне всего тридцать лет, а между тем душой стар, ибо ни на что не годен. Я жалкий побег разбитого молнией когда-то могучего дерева, чьи корни омертвели. Ничего-то я не умею, только охотиться… на тигров… Самого необходимого у меня нет… О, я отдал бы половину оставшейся жизни за то, чего мне не хватает!»

Молодой человек сжал лоб руками. Однако напрасно он ломал себе голову. Мысли кипели, но Максис не находил выхода.

«О, любить ее и быть нищим, как идальго! Любить ее, когда жизнь прожита так глупо и бессмысленно! Не суметь сберечь хоть малую толику, чтобы свить для любимой уютное гнездышко! Если б я предвидел, что однажды незыблемый закон природы потребует меня к ответу! Чувство растет, и я должен вырвать его из моей души… Вот кара за бесцельно растраченные годы!»

Стояла середина июня. Максис распахнул окно. Золотистые нивы, испещренные маками и васильками, широко раскинулись перед его взором; две малиновки заливались в густой листве платана; у подножия стены кошка, нежась на солнце, заботливо наводила язычком лоск на свой полосатый наряд. Петух величественно прогуливался во главе дюжины кур; фаворитки этого султана птичьего двора, кудахтая, искоса поглядывали на него и ревниво следили друг за дружкой. Вдали на зеленых склонах холмов паслись овцы; козы щипали молодые побеги кустарника и голубоватые снизу точки тимьяна. Ручейки журчали под ивами, торопливо пробираясь к реке.

Все в этом мирном пейзаже, казалось, имело свою ясную цель. Покой в гармонии деревенской жизни, вода, знающая, куда ей течь, деревья, отягченные плодами, великолепие природы в ту пору, когда живые существа инстинктивно влекутся друг к другу, все это так резко контрастировало со смятенной душой Максиса, что его глаза наполнились слезами.

«Ну что ж, — сказал он себе, — не станем поддаваться минутной слабости. Мне тридцать лет, семьей обзавестись я не могу; прошлое мое достойно насмешки, будущее — беспросветно. Вдобавок я люблю… Нет, надо уехать!»

Это слово разрывало ему сердце, и все-таки он его повторил.

«Уехать! Возможно ли? Уступить свое место другому! Отдать другому такое прелестное, такое доброе, такое милое создание? И я, чудак, в довершение несчастья сам еще описал Валентину ее сверстникам! Зачем только я отправил это нелепое письмо! Достаточно ли оно было красноречиво, чтобы разжечь в них страсть? Да, бесспорно».

Максис порылся в бумагах, отыскал черновик письма и перечитал его. Вот это письмо:

Максис де Понт-Эстрад — Пьеру Артона

«Юный поклонник красоты! Ты бредишь Венерой Каллипигой, влюблен в то, что осталось от Венеры Милосской, ищешь в дочерях Евы идеальность форм… Приезжай! Или нет, черт побери, лучше не приезжай! Оба вы — молоды, оба — на заре жизни. Оглянуться не успеете, как решится дело. А ведь ни у тебя, ни у нее нет ни полушки за душой! Да и мне, жалкому кузену, похожему на комедийный персонаж, нечем позолотить ваши брачные узы.

Пропади я пропадом! О чем я думаю, приглашая тебя приехать в совиное гнездо, приютившее голубку. Забыл сказать, что речь идет о моей кузине, дочери графа Поля де ла Рош-Брюн, известнейшего охотника со времен Немврода[97], истого дворянина, сложенного как Геркулес Фарнезский[98]. Валентина — внучка того знаменитого Рош-Брюна, про которого я как-то рассказывал тебе и Гюставу, этого прожорливого страуса в генеральских эполетах, проевшего за одну зиму четыре замка, лесные угодья, несколько особняков в Париже и умудрившегося оставить сыну лишь кучу развалин.

Я пригласил тебя приехать… Нет, мой мальчик, пусть лучше звезда сияет на небесах! Не будем заключать ее в обитель нужны только потому, что ей — семнадцать, а тебе — двадцать лет. Увидев ее, ты обязательно влюбишься, а влюбившись, захочешь жениться… Какое безумие! Дружище, пусть лучше твоею нареченною будет Слава, эта вдовушка, чьи мужья без счета умирают в больницах для бедных. Тогда печальная участь постигнет лишь тебя одного, между тем как, женившись на моей Валентине…

У тебя умелые руки, Артона, ты художник по призванию. Если то, что иные шутники-литераторы говорят о могуществе слова, — правда, то ты можешь по описанию, которое я сейчас сделаю, нарисовать портрет моей кузины. Возьми же кисть, юный мазила, снабди свою палитру самыми приятными для глаз красками, и, вообразив себя мастерами живописи, попробуем вместе создать этот портрет.

С чего же начать — с деталей или с целого? С целого? Но, черт побери, картина, как и повесть, требует введения. Красивая женщина, выражаясь научно, это такая совокупность элементов, которая означает гибель для мужчины. Итак, нарисуй сначала стан Дианы-охотницы[99], затем лицо одной из тициановских девственниц[100], обрамленное тяжелыми белокурыми косами, под золотистыми ресницами зажги голубые, как барвинки, глаза, чей взгляд подобен электрической искре, горячие глаза, которые говорят о благородной душе и смелом сердце. Нарисуй открытый лоб, отражающий мысль, улыбку на свежих, полураскрытых устах, жемчужный ряд зубов… Нет, из невозможно описать из надо видеть, так же как и точеный носик, подбородок с ямочкой и бархатистые щечки. Теперь добавь ко всему очарование невинности, грации, простосердечия; добавь румянец, алый, как бенгальская роза, и портрет готов!

Жму руку моему другу Гюставу, а также аббату и изъявляю глубочайшее почтение всем трем паркам, прядущим нити ваших судеб. Пусть на их прялках будет вдоволь пряжи, хоть вы и даете нечистому завладеть ею…»

«Поистине идиотское письмо! — подумал с болью Максис. — И зачем я только его написал? Затем, что безумно люблю ту, о которой здесь идет речь, и испытываю потребность говорить о ней; затем, что человек создан для других людей. Смеется он или плачет, ему необходимо хоть капельку делиться своими чувствами с себе подобными. К тому же, когда я строчил весь этот бред, я еще не понимал всей глубины своего несчастья; я насмехался сам над собой. О, трижды безумец! Словно цирюльник Мидаса[101], я разболтал, что у моего сердца выросли ослиные уши…»

Максис подошел к грубому сосновому столу, заменившему изящный столик из резного дуба, отданный им Валентине, выдвинул ящик, достал оттуда давно увядшую белую розу, красовавшуюся когда-то в белокурых волосах кузины, и пылко поцеловал цветок. «Вот все, что будет напоминать мне о ней… — подумал он. — Необходимо уехать. Но если бы Поль захотел, я бы остался… Если б он знал, сколько сил и мужества черпал бы я в любви! Работать для нее! Жить для нее! Но нет, он никогда не согласится. Просить руки его дочери — значит требовать погашения долга. Нет, нет, я никогда не сделаю этого!»

* * *

Дальше не хватало еще одной главы. Было уже поздно, но, несмотря на крайнее утомление, Бланш продолжала читать: стремление к богатству превозмогло усталость.

Глава 13. Заем

В хорошо обставленном кабинете одного из лучших домов Иссуара, перед столом, заваленным книгами и бумагами, сидел коренастый мужчина среднего роста. Ему было около тридцати лет. Лицо его отражало сдержанную мину; черные глаза с большими желтыми зрачками смотрели по-кошачьи, вкрадчиво и жестоко. Нижняя челюсть, хоть и не очень массивная, свидетельствовала о чувственности. Слишком маленький, словно скошенный, подбородок, тонкий и острый нос говорили о корыстолюбии. Лоб, не в меру высокий, но покатый и слегка вдавленный, указывал на ту пагубную дальновидность, которая, не выходя за пределы обычной проницательности, убивает любую радость иссушающим анализом.

Мужчина этот был прежним управителем барона де Понт-Эстрада. Выражение его лица обычно было важным и спесивым, как у лакеев в аристократических домах. Особенно поражало в нем смешение силы с хитростью.

Мадозе поселился в Иссуаре, где старался снискать себе популярность в высших кругах буржуазии, дабы, с одной стороны, заручиться ее поддержкой на ближайших выборах, а с другой — выгодно жениться. Его нельзя было назвать обыкновенным карьеристом: уважение и почет он ценил больше, чем барыш. В этот день Мадозе кого-то ждал с озабоченным видом великого полководца в час решающей битвы.

Делец и впрямь собирался вступить в долгожданный бой. Выигрыш дал бы ему все необходимое для осуществления его планов.

Лакей в ливрее с золотыми галунами распахнул дверь и доложил:

— Граф де ла Рош-Брюн.

— Здравствуйте, Мадозе! — сказал посетитель, кивнув в ответ на низкий поклон хозяина. — Вам, вероятно, уже сообщили, что мне нужны деньги! Согласны вы ссудить мне двадцать тысяч франков под закладную на Рош-Брюн?

— Видите ли, граф, я уже собирался было заключить эту сделку, но сведения, полученные мною о вашем имении, вынудили меня несколько изменить свои намерения.

— Вот как?

— Закладная на поместье, не стоящая и тридцати тысяч, недостаточное обеспечение для такого займа.

— Как, сударь, вы оцениваете Рош-Брюн всего в тридцать тысяч?

— Если бы, предположим, мне пришлось продать ваш замок, чтобы вернуть свои деньги, я и столько не выручил бы. При подобной крайности — говорю вам как деловой человек — издержки по продаже окажутся столь велики, что остаток не покроет и долга.

— В таком случае, извините за беспокойство! — ответил де ла Рош-Брюн.

— Одну минуточку, граф! Благоволите выслушать меня до конца. Я не сказал, что отказываюсь ссудить нужную вам сумму, а говорю лишь, что форму сделки, первоначально намеченную нашими посредниками, следует несколько изменить. Но я по-прежнему готов быть вам полезным во всех отношениях.

— Спасибо.

— Если вы не возражаете, то я предпочел бы заключить купчую с правом обратного выкупа вами Рош-Брюна.

— Это мне безразлично.

— Вот и прекрасно! В таком случае, отпадают расходы по продаже имения в случае неуплаты долга.

— Очень хорошо.

— Вот что мы можем сделать: я оценил Рош-Брюн в тридцать тысяч; допустим, что он стоит сорок.

— Он стоит больше, господин Мадозе.

— Ладно, я беру его за эту цену.

Граф сделал резкое движение.

— То есть, я признаю, что он стоит сорок тысяч; в счет их я уплачу, то бишь одолжу вам тридцать тысяч. Вы вернете мне эти деньги в установленный нами срок. Если же по истечении его вы, паче чаяния, не сможете со мною расплатиться, то я вручу вам остальные двадцать тысяч, и Рош-Брюн станет моим.

Граф задумался. Он про себя соображал, где возьмет потом двадцать тысяч франков, чтобы вернуть их дельцу. Но, считая, что уплата долга борону не терпит отлагательства, он принял условия, решив, что продажа парка на сруб поможет ему выпутаться из затруднений.

— На какой срок угодно вам занять эти деньги? — спросил Мадозе.

— На год.

— Хоть на два, граф, если желаете. Хорошо, укажем в купчей годичный срок; если потребуется, я вам его продлю. Ведь я, конечно, не собираюсь стать владельцем Рош-Брюна.

— Тем лучше.

— У меня и без него достаточно хлопот. Если бы ваш замок перешел ко мне, я занялся бы его перестройкой, а это — чистое безумие.

— Составьте купчую, — сухо промолвил граф (сердце его сжималось). — И приготовьте деньги ко дню ее подписания.

— Разрешите вручить их вам сейчас! — сказал Мадозе, вынимая из ящика стола объемистый портфель и вытряхивая его содержимое на стол. Из пачки банковых билетов он взял два по десять тысяч франков и протянул графу. Тот небрежно сунул их в карман жилета.

— Ваши дела, по-видимому, идут неплохо? — спросил он.

— Не могу пожаловаться. Того, что вы видите здесь (делец показал на груду кредиток) и здесь (он кивнул на кипы ценных бумаг в шкафу), хватило бы на приданое моей невесте, если бы мне вздумалось вступить в брак.

— Вы хотите жениться?

— Да-с, если найду девушку себе по вкусу.

— С деньгами можно, найти все.

— Полноте, граф, ужели вы в самом деле верите в то, что говорите?

Рош-Брюн не ответил. Мадозе продолжал с горячностью:

— Лишь бы жена принесла мне в приданое красоту и благородное происхождение, больше мне ничего не надо! Я хочу жениться на знатной и не пожалею средств, чтобы вновь покрыть позолотой ее герб.

Граф не удержался от замечания:

— Вы думаете, что можно все купить и продать, и надеетесь найти дворянина, достаточно бедного, и достаточно…

Поль запнулся. Только что он держал в руках банкноты, полученные от Мадозе… Он стал должником этого наглеца, иначе говоря — зависел от него материально. Он почувствовал тяжесть цепей капитала.

— Договаривайте граф!

— Ну, достаточно непохожего на других, чтобы породниться с…

— С выскочкой, не так ли?

— Я не собираюсь вас оскорблять, сударь; оставим эту тему, прошу вас. Поговорим лучше о наших делах, тут мы можем столкнуться. Будьте любезны заготовить купчую и укажите в ней, из каких процентов…

— Я ссудил вам эту сумму без всяких процентов! — ответил Мадозе, поднимаясь, чтобы проводить посетителя.

— Позвольте, сударь! — возразил граф, стараясь не показать, как его возмутили притязания финансиста. — Я предлагаю вам заключить со мною сделку, но вовсе не прошу оказывать мне услугу.

Мадозе побледнел, но все-таки сдержался и ответил:

— Хорошо, граф, я запомню, что это только сделка. Вы уплатите мне обычный процент. И за деньги, и за свое высокомерие! — добавил он громко, когда дверь за Рош-Брюном закрылась. — За все заплатишь, и дороже, чем думаешь, титулованный гусь! Каков! Я намекаю, что могу превратить его развалины в замок со всеми современными удобствами, могу вернуть ему богатство, которое он безрассудно промотал, а в ответ — язвительная ирония! Не воображает ли он, что мы живем в феодальные времена и меня все еще можно попирать пятой? Нет, разорившийся аристократ, ты забыл, что революция, развенчав столько кумиров, сорвала с тебя бархатный камзол, шитый золотом, и надела его на меня!

Мадозе ходил большими шагами по комнате, гордо выпрямившись; так змея, знающая смертоносную силу своего яда, готовится к нападению.

«Они меня оскорбляют, меня, в ком воплощена власть золота, власть, пред которой ныне склоняются все! — размышлял Мадозе. — Они насмехаются надо мной, эти разорившиеся дворяне, и, занимая у меня деньги, меня же осмеивают! Но деньги теперь — все! Я докажу им это! За деньги они и им подобные продают нам и свои дворянские грамоты, и своих дочерей. Пусть меня повесят, если этот графчик не станет умолять меня жениться на его дурочке, которая приглянулась мне неизвестно почему. Положительно мне не везет! Отчего меня так тянет породниться с этой упрямой семейкой, когда на мои экю зарится столько вдовушек благородного происхождения, с дочками на выданье?»

Глава 14. Претендент

Валентина — Люси
(Отрывок из письма)

«Теперь, когда мы пишем друг другу без помех, я могу сказать тебе, как меня огорчает твое положение, бедная моя подружка! Будь я еще богата, я немедленно послала бы за тобою и поспешила бы разделить с тобой дары фортуны, открывающие доступ в высший свет. Но, дорогая, я так же бедна, как и ты; возможно, мне самой придется вернуться в монастырь…

Да, жизнь — грустная штука: у вас она слишком спокойна, здесь — слишком бурна… Знаешь ли: Максис, мой славный сумасбродный кузен, уехал… Боже мой, неужели это правда? Я пишу тебе и не могу в это поверить. Уехал! Весь день я повторяю это слово. Уехал! Я думаю только об этом… Максис отправился в Индию охотиться на тигров; так по крайней мере он сказал; но я-то знаю, за чем он охотится!

Теперь нас только трое в милых нашему сердцу развалинах: я, отец и Нанетта. Я стараюсь не показать, как меня огорчил отъезд Максиса. Бедный друг, такой преданный, такой добрый! Сейчас он уже в море… Что, если судно потерпит крушение?.. Помолись за него, дорогая Люси; пусть огорчения твоей подруги помогут тебе забыть о собственных горестях!

Но, чу! Кто-то приехал. Я в доме одна; придется на время отложить беседу с тобой…»

Закончить письмо Валентине помешал Мадозе. Делец был одет элегантно, со вкусом; придав своему хитрому лицу добродушное выражение, он поздоровался с мадемуазель де ла Рош-Брюн почтительно и в то же время непринужденно. Валентина старалась вспомнить, где ей встречался этот господин. Обманутая его светскими манерами, она приняла Мадозе за незнакомого родственника и пригласила в свою комнату — единственное приличное помещение старого замка. Гость последовал за молодой хозяйкой и уселся напротив нее, возле пианино, подаренного Максисом.

На Валентине было черное платье, как нельзя лучше обрисовывавшее ее поистине дивную талию. В белокурые волосы, заплетенные толстыми косами и уложенные короной, она небрежно воткнула две белые розы и была чудо как хороша. Мадозе видел ее и раньше, но только издали. Тогда она показалась ему достаточно миленькой, чтобы приволокнуться за нею. Но сейчас красота Валентины буквально ослепила его. Глаза дельца загорелись при виде совершенства форм, чистоты линий, грации и молодости, воплотившихся в девушке. В эту минуту золото утратило для него ценность; его многочисленные имения показались ему недостаточно обширными (даже если объединить их в одно), чтобы устроить парк для Валентины. Стоило ему увидеть ее вблизи, как вся его расчетливость исчезла, все планы спутались, и в один миг он позабыл превосходно усвоенные им математические правила. Ему пришло в голову, что граф ошибся, расценив его притязания как наглость. Словом, в сердце Мадозе появились чувства, доселе ему неведомые. Все же он оправился от волнения и стал украдкой разглядывать эту простодушную и в то же время обольстительную Еву, которая, сама того не ведая, помешала ему наслаждаться золотыми плодами его сада.

Чтобы завязать беседу, он стал искать интересную для девушки тему. Невольно ему пришло в голову заговорить об отъезде Максиса. Он знал характер своего бывшего хозяина, знал, что свое презрение к кому-либо тот обычно выражал молчанием. Поэтому Мадозе не сомневался, что Валентина никогда не слыхала от кузена о том, как новоиспеченный финансист когда-то нагрел себе руки, управляя имениями барона.

— Мадемуазель, — начал Мадозе слащавым тоном, — вы, вероятно, очень сожалеете, что лишились такого интересного собеседника, как барон Максис де Понт-Эстрад?

При напоминании о дорогом ее сердцу человеке в глазах Валентины заблестели слезы, и хитрое лицо дельца показалось ей почти симпатичным.

— Вы его знали? — спросила она с волнением, не ускользнувшим от Мадозе. — Вы были знакомы с ним? Правда, он славный?

Чувства-молодых девушек похожи на реку в полноводье: препятствие может сдержать их, но если найдется хоть малейшая щель, они бурно изливаются потоками признаний.

— Вы его знали? — вновь сказала Валентина, не дав собеседнику времени ответить. — Вы сумели разглядеть его душу под маской легкомыслия?

— О, да, это благородный человек, — заметил Мадозе с притворным сочувствием, — и очень великодушный! — Он повторил, подчеркивая слова: — Столь великодушный, что расточал все свои богатства…

Но удар не попал в цель: Валентина была ангельски наивна. Она ответила:

— О сударь! Сколько бы Максис ни расточал, беднее он не становился, таким неисчерпаемым кладом было его сердце!

Мадозе, как мы упоминали, был проницателен, даже чересчур; тотчас же угадав, что Валентина и Максис — герои идиллического романа, он решил попытаться порвать первые его страницы, чтобы сделать невозможным продолжение.

— Конечно, мадемуазель, — заметил делец, — барон — выдающийся человек, быть может, далее слишком широкая натура для нашей прозаической эпохи, когда деньги являются единственным способом преодолеть препятствия, встающие перед нами на каждом шагу. Господин де Понт-Эстрад с царственной щедростью сорил деньгами, не щадя ни жизни своей, ни здоровья… Если бы он послушался моих советов, он был бы богат по-прежнему, а любимая им женщина…

Валентина вздрогнула, а Мадозе, как ни в чем не бывало, продолжал:

— …а любимая им женщина не узнала бы о бедности. И сам он…

Хитрец неожиданно запнулся, словно поняв, что в порыве откровенности зашел слишком далеко и сказал лишнее.

— Бедности? — с живостью подхватила Валентина. — Вы говорите, что он любил какую-то женщину и теперь она нуждается?

Одним из главных талантов Мадозе было умение лгать, не моргнув глазом, если ложь могла принести ему пользу.

— Увы, нуждается, — ответил он. — Но зачем вам знать об этом, мадемуазель? Недостатки барона бледнеют перед его достоинствами. И что вам за дело до судьбы жалкого существа, отвергнутого всеми порядочными людьми и покинутого любовни… я хочу сказать, господином Максисом?

Этот гнусный вымысел должен был одним ударом убить и любовь и уважение Валентины к барону. Она притихла и потупила взор. Мадозе посмеивался про себя. «Неплохой ход, — думал он, читая в душе девушки, как в открытой книге, и лучше, чем она сама, разбираясь в ее чувствах. — Неплохой ход! Вы влюблены впервые, мадемуазель, вам полезно разочарование… Как это ни печально, вашим чудесным глазкам придется пролить несколько слезинок (я охотно осушил бы их поцелуями). Что делать! Место, будто бы принадлежащее вам в сердце этого вертопраха, уже занято другою. И кем же? Падшей, всеми презираемой женщиной… Понимаете ли вы это, невинная овечка? Человек, чью доброту вы превозносили, разбил сердце несчастной, поверившей в его любовь… Возмутительно, не так ли?»

И он продолжал:

— Спустив все свое состояние, барон ничем не мог помочь этой женщине; ему самому пришлось искать здесь пристанища, словно крысе из басни — в куске сыра. Правда, многие из тех, кого я не одобряю, поступили так же…

Валентина подняла голову:

— Но ведь бедность ужасна, сударь! — воскликнула она.

— Бедность — понятие относительное, — ответил делец, обрадованный тем, что ему предоставляется случай слегка пофилософствовать и порисоваться перед девушкой. — Бедность, как добро и зло, счастье и горе, зависит от того, насколько счастлив или несчастлив был раньше человек, оказавшийся в нужде. Для одних нужда — это отсутствие хлеба, для других — отсутствие пирожного; для одних нуждаться — значит ходить в худых башмаках, а для других — носить башмаки фабричной выделки вместо сшитых на заказ. Для меня же это значит (Мадозе сжигал свои корабли) обнаружить, что девушка, которую я мог бы озолотить, недостаточно бедна; для меня это значит не иметь возможности сказать ей: «Ты рождена для жизни в замке, и я построю тебе дворец! Родители промотали свое состояние, но мне нужна только ты!»

Он вскочил и приблизился к Валентине; глаза его сверкали, руки были скрещены на груди. Девушка, внезапно поняв, в чем дело, отступила к окну и высокомерно спросила:

— Кто вы такой, сударь?

— Человек, любящий вас! — ответил с мольбой Мадозе.

— Подите вон! — крикнула она и жестом оскорбленной королевы указала ему на дверь.

Делец сделал несколько шагов к выходу, но затем, раздумав, медленно повернулся к Валентине.

— Вы оцените мое признание, когда поймете разницу между своим положением и моим, когда узнаете, как бескорыстно мое чувство. Тогда вы простите меня! — Он смахнул несуществующую слезу. — Мы говорили сейчас о бедности. Она стучится к вам, мадемуазель де ла Рош-Брюн, заглядывает сквозь дырявую крышу, свисает клочьями порванных обоев со стен вашей комнаты, завывает в оконных рамах; она грозит вам отовсюду, а ваш отец и в ус не дует… Вот потому-то я и заговорил о бедности. Разве я совершил этим преступление? Тогда я уже достаточно наказан, вообразив, будто вы способны возвыситься над мелочными предрассудками, лишающими ваш пол самостоятельности… Я думал, что встретил женщину, а передо мной — пенсионерка!

— Замолчите! Садитесь! — приказала Валентина, задетая за живое. — Отец вернулся; я предупрежу его, что вы здесь.

И она скользнула мимо, коснувшись Мадозе платьем.

— Адские силы, что за красавица! — воскликнул делец, когда девушка скрылась. — Она будет моей… Не то — горе ей и ее семье!

Глава 15. Юная любовь

Любовь — дивный факел, непрерывно разжигающий пламя жизни; это таинственное и глубокое чувство, удесятеряющее жизненные силы, во всей своей полноте недоступно людям с узким кругозором, неспособным понять сущность явлений. Подлинная любовь далека от всего вещественного и беспредельно глубока; она свойственна лишь возвышенным натурам. Любовь, возникающая из страсти, — не настоящая; она — удел мелких душ.


Гюстав де Бергонн. — Пьеру Артона

«Я снова видел ее и снова не решился ей поклониться. Вчера она была у обедни; я хотел поднести ей святой воды, но у меня не хватило смелости. Найди какой-нибудь предлог, Артона, солги, если понадобится, чтобы мне можно было остаться здесь. Я не в силах вернуться, пока не поговорю с нею.

Мое душевное смятение трудно передать словами; я плачу от любого пустяка. Когда я вижу ее, такую прелестную и в то же время недосягаемую, я невольно завидую тебе. Мне хотелось бы обладать твоей внешностью, чтобы привлечь ее внимание, твоим умом, твоими способностями и несравненным голосом, чтобы очаровать ее. Увы! Я так невзрачен, так неинтересен! Мне самому удивительно, как это я решаюсь смотреть на нее, любить ее? Ибо я ее люблю… Я еще не признавался тебе в этом, но это правда. Я люблю ее, страдаю, и мне сладостно писать это слово. Я люблю, люблю очаровательную Валентину; она никогда об этом не узнает, ибо я скорее умру, чем скажу ей хоть слово.

О, как быстро летят дни в думах о ней, в ожидании минуты, когда я снова ее увижу! До того, как ты получил от Максиса де Понт-Эстрада письмо, взволновавшее меня до глубины души, я по-настоящему не жил. Пока я не увидел Валентины, многое было недоступно моему зрению. Я не знал, какое величие таится в глубине небес, когда глядишь на них летней ночью; я не замечал, как много звезд отражается в спокойной глади вод или озаряет заброшенные руины. Я не понимал песен ветерка, полных гармонии, не слышал голосов в вечерней тиши… До встречи с Валентиной природа была для меня книгой, написанной на незнакомом языке; в которой я прочел лишь первые страницы, повествующие о дружбе. Теперь, когда любовь своим сиянием рассеяла мрак, где я прозябал, все оживилось, все заблистало. Мне кажется, будто я стал понимать язык всех живых существ, постиг волшебный закон любви, которому повинуются и светила в небесных пространствах, и букашки в цветущем вереске.

Ты скажешь: „Безумец!“ Нет, друг мой, я не безумец: я люблю, я счастлив. Я видел ее сегодня, и в этом мое блаженство; я увижу ее завтра, и это — предел моих мечтаний. Пиши стихи, рисуй; может быть, тогда ты проникнешься восторгом, который переполняет мою душу, где запечатлен образ Валентины и где звучит мелодия, очаровывающая и увлекающая меня…

Впрочем, ты прав: я безумец, я брежу, и пробуждение, несомненно, будет ужасно… Но что мне за дело до грядущего, когда ныне я так счастлив? Видеть мадемуазель де ла Рош-Брюн — вот мое блаженство!

Не думай, что это чувство изгладило из моей души все остальное; напротив, любовь к Валентине укрепила лучшие свойства моего ума и сердца».

Твой Гюстав де Бергонн

* * *

— Какое счастье быть любимой так сильно! — сказала Бланш. — Если бы человек моего круга (другие не в счет!) так полюбил меня, то мое сердце и мой ум выбрали бы иную дорогу, и в них, наверно, не осталось бы места для честолюбия… Разве такое чувство должно обуревать девушку? Увы, в нашем обществе никто не заметил, что я красива… что я — женщина…

Она возобновила чтение.

Глава 16. Дружба

Люси — Валентине

«Я довольна, дружок, и вновь обрела покой, почти что радость, как в первые дни моего пребывания здесь. Но это не волнующее удовольствие от общения с тобой, а скорее умиротворенность, какую испытываешь, погружаясь в сон. Да, я как бы впала в спячку: все во мне оцепенело, притупилось. Я уже не способна, как прежде, уноситься на крыльях фантазии, и никакими усилиями волн мне не удается оживить нашу былую дружбу. Все земное становится мне чуждым, и даже твой образ, Валентина, мало-помалу стирается в моем сердце. Скоро я буду вспоминать тебя лишь в молитвах… Я устала даже писать тебе.

Все это кажется тебе странным, не правда ли? Ведь я так любила тебя когда-то! Я люблю тебя и теперь, но мое сердце стало биться по-иному. Моя душа опустела; в ее черной бездне возвышается лишь распятие с начертанными на нем словами: „Страдать и умереть“. Страдания и смерть — разве это не все, чем должна жить душа, стремящаяся к затворничеству? Страдания и смерть — начало и конец всего…

А между тем пчелы жужжат в воздухе, повсюду движение, жизнь… Лучи солнца согревают холодные стены келий, и птицы щебечут в густой зелени каштанов, словно собираются жить вечно…

Но все — суета сует: и величие, и красота. Вечна лишь смерть и то, что связано с нею. Я хотела бы умереть сейчас, если бы это желание не было греховно.

Прощай! В последний раз пишу тебе без разрешения наставницы, и твой ответ будет последним, который я от нее скрою. Я больше не хочу нарушать правил. Соблюдая их, я буду спокойна. Монастырский покой — это предвкушение смерти, а смерть — мрачная дверь в вечность. Я хочу думать только о Боге».

* * *

Люси была седьмой дочерью барона де ла Плань, в прошлом — лейтенанта королевской стражи. В 1830 году[102] он счел своим долгом подать в отставку, хотя еще не выслужил полной пенсии. Владея небольшим родовым поместьем, он был вынужден распродать его клочок за клочком, чтобы прокормить многочисленное потомство и по-прежнему вести широкий образ жизни, приличествующий всякому дворянину, который, уважая свое звание, не может запятнать старинный герб, занявшись первой попавшейся работой.

Пока ее муж играл в карты и транжирил деньги, принадлежавшие дочерям, баронесса, обремененная заботами, озлобленная на своего чересчур благородного супруга, делала невероятные усилия, пытаясь вернуть достаток семье и обеспечить бесплатное обучение своих детей в различных монастырях и семинариях. Ее жизнь заполнялась визитами, писанием всяких прощений и поездками, необходимыми для поддержания тесных связей с теми родственниками, у которых не было прямых наследников.

Госпожа де Брюнерэ, тетка и опекунша Гюстава де Бергонна, отдаленная родственница барона де ла Плань, помогала его супруге как деньгами, так и своим влиянием. Правда, сначала она пыталась помогать советами; но советы представляют слишком мало ценности и для тех, кто их дает, и для тех, кто их получает. Это — разменная монета, редко залеживающаяся в кошельке.

— Будь я на вашем месте, — сказала как-то баронессе г-жа де Брюнерэ, — я, в ожидании лучших времен, открыла бы вместе с дочерьми мастерскую вышивок. Вышивание — благородное занятие; вы получали бы немало заказов от знати.

— Что вы! Барон никогда этого не допустит, — ответила баронесса, и больше об этом не было речи.

Госпожа де Брюнерэ снабдила приданым почти всех девиц де ла Плань, рассеянных по овернским монастырям, где их ожидал безрадостный удел. Бедная стайка разлетевшихся во все стороны пташек! Несчастные дети, из-за нелепой родительской спеси лишенные семейных радостей и ввергнутые в чужую среду, где считают каждый кусок хлеба, который от этого кажется горьким…

Люси исполнилось девять лет, когда она попала в пансионат иссуарского монастыря. Она была хрупкой, привязчивой и впечатлительной девочкой, и так любила своих маленьких братьев и сестер, что заболела от тоски, расставшись с ними. Однако мало-помалу она утешилась и начала привыкать к жизни в закрытом учебном заведении, которое превращает детей в одинаковых заводных кукол, независимо от того, коллеж или монастырь заменил им родительский кров.

До определенного возраста дети, воспитываемые вместе, как бы лишены пола, и зачастую у пансионерок можно подметить повадки школьников, склонность к чисто мальчишеским проказам. Часто в монастырском пансионе или коллеже совершенно разные дети питают друг к другу искреннюю симпатию. На первый взгляд, это кажется странным, но на самом деле тут проявляется свойственная человеческой природе гармоничность. Вот почему слабые непроизвольно ищут покровительства у сильных, как плющ — у дуба. Но в монастыре, где воспитываются одни девочки, в их отношениях чувствуется уже нечто большее, чем простая поддержка хрупких со стороны крепких и здоровых: здесь к покровительству примешивается смутное чувство материнства.

Пансион и коллеж — маленькие мирки; изучая их, можно заранее предсказать, кем впоследствии станет подрастающее поколение. В детских сердцах уже зарождаются страсти, такие же крохотные, как эти сердца, а страсти вызывают маленькие бури, подобные тем, какие разыграются впоследствии в сердцах взрослых.

Семья уже успела привить эгоизм и нелепые предрассудки большинству этих юных, невинных от природы созданий; они вернутся домой, зараженные вдобавок еще и чванством, ложными представлениями о счастье, о добре и другими пороками.

В пансионатах у богатых воспитанников и воспитанниц — своя челядь, состоящая из льстецов и завистников; у силачей тоже есть угодники; слабых там безжалостно притесняют, моральному превосходству не придают почти никакого значения. И вот результаты, которые никого не должны поражать: богатые пользуются всяческими удобствами в обмен на лакомства и игрушки; силачи — также, благодаря внушаемому ими страху; те же, кто ничем не выделяется (а таких, как везде — большинство), завидуют тем, кто умнее и талантливее. Это действительно целый мир в миниатюре. Добро и зло здесь неподдельное, чем где-либо; добро наивно, зло искренне. Общество еще не успело покрыть эти юные души лаком притворства и лжи.

Братья и сестры Люси воспитывались в разных местах департамента Пюи-де-Дом, и лишь она одна оставалась в Иссуаре, где все знали, что их семья нуждается, и видели, какие усилия прилагала мать Люси, дабы удержаться на грани богатства и бедности. Все пансионерки, как из дворянских, так и из буржуазных семей, не исключая дочерей зажиточных крестьян и ремесленников, слышали в домашнем кругу, как родители и знакомые подтрунивали над «господином бароном» и «госпожой баронессой», за которыми злые языки иссуарцев неизменно сохраняли эти титулы, звучавшие насмешкой. С такой же насмешкой относились и к Люси в монастыре. В часы досуга подруги приставали к «маленькой баронессе» с глупыми и злыми шутками, которые изобретаются детьми с бессознательной жестокостью и столь болезненно ранят чувствительные натуры.

Люси пыталась жаловаться надзирательницам, но те посоветовали ей не обращать внимания на издевательства. Они сказали, что Боженька ниспослал ей небольшое испытание, вполне соответствующее ее возрасту, что он сам тоже подвергался оскорблениям и насмешкам и она должна быть счастлива, страдая как спаситель.

«Раз так, — подумала девочка, находившая мало радости в самоотречении, — то я скажу маменьке».

В таком возрасте все мы при малейшей обиде или несправедливости спешим прибегнуть к заступничеству этой доброй феи. «Скажу маменьке!» О, святая детская вера в правоту и всемогущество матери!

Люси действительно пожаловалась маменьке, на что та ответила: «Дитя мое! Ты знаешь, как я тебя люблю, но ты знаешь также, как нам туго. Тебя воспитывают на казенный счет; стало быть, надо терпеть. Сделай вид, будто ты не замечаешь шуток подруг, тогда им скоро надоест тебя дразнить. Ты хорошо учишься, тобою довольны, кормят тебя неплохо; мать-настоятельница намекнула мне, что если у тебя окажется призвание служить богу, тебя примут без денежного вклада. Поскольку твое происхождение не позволяет трудиться, это — большое преимущество и ради него стоит пойти на жертвы. Увидишь, все к лучшему».

Вздох, полный затаенной печали, вырвался из груди девочки, и это было все. Люси смутно почувствовала, что от будущего ей ждать нечего.

Госпожа де ла Плань уехала, очень довольная собой. Она рассуждала так: «Люси — послушная и понятливая девочка; нам не придется за нее краснеть. Она поняла, что ее удел — монашество, и не уронит чести нашего рода».

С той поры, уразумев свое положение, Люси примирилась с ним; безропотно сносила она насмешки платных пансионерок, превратившись для них в шута, которого можно было безнаказанно дразнить. Она не обижалась на самые злые выходки, перестала замечать, когда ей на спину или к ее длинным косам исподтишка прицепляли бумажки с обидными надписями. Это напускное безразличие приняли за глупость, и вскоре девочка получила прозвище «Божья коровка» или просто «Коровка». Смешная кличка терзала Люси, тем не менее она отзывалась на нее, как на имя, данное при крещении, и лишь иногда болезненно улыбалась. Терпением и кротостью платила она за даровой хлеб. Все ее высмеивали, ничья рука не тянулась к ее руке для дружеского пожатия, ничье сердце не интересовалось сердцем Люси.

Но вот однажды появилась новенькая, приехавшая из Парижа, где прошли первые годы ее ученья. Она была богатой наследницей, сущим кладом для монастыря, где ей предстояло завершить образование. Ей исполнилось тринадцать лет — на год больше чем Божьей коровке. Звали девочку Валентиной де ла Рош-Брюн.

Валентина слыла тогда весьма состоятельной. Она прибыла из столицы, была аристократкой… Сколько поводов для лести и угодничества! Не мудрено, что ее встретили словно королеву, удостоившую посещением небольшой городок.

Мадемуазель де ла Рош-Брюн принимала все эти знаки внимания со свойственной ей непринужденной грацией. Сделавшись царицей пансиона, она осталась простой и доброй; и тех, кто ей льстил, и тех, кто ей завидовал, она слегка презирала.

По воле судьбы ее койка в дортуаре стояла рядом с койкой Люси. Мы сказали «по воле судьбы», ибо провидение не могло остаться равнодушным к горю одинокого ребенка, забытого всеми в этих холодных каменных стенах, где тепло и привольно жилось лишь тем, кто мог греться в лучах богатства или материнской любви.

Однажды ночью Валентина услышала рядом с собой сдерживаемые рыдания. Она вскочила и склонилась над койкой Божьей коровки. Люси плакала и что-то тихо шептала; даже во сне она оставалась боязливой и робкой. Валентина услышала:

— Зачем вам дружба такого жалкого создания, как я?

Последовала пауза. Потом, как бы отвечая на вопрос, Люси продолжала:

— Ведь я — посмешище всего монастыря, игрушка богатых пансионерок… Меня кормят даром и называют Коровкой…

Рыдания возобновились. Теперь к Божьей коровке присоединилась и Валентина. Растроганная до глубины души, она поцеловала Люси в лоб.

Девочка проснулась и при свете ночника увидела склонившуюся над нею м-ль де ла Рош-Брюн. Люси протянула руку, желая убедиться, что это не сон, и тихонько вскрикнула, почувствовав сквозь полотно сорочки руку Валентины.

— Тише, молчи, — шепнула Валентина, — не то разбудишь Сан-Карло! — Так воспитанницы называли сестру Сен-Шарль, надзирательницу. — Я хочу с тобой поговорить.

Люси широко раскрыла глаза, еще влажные от слез.

— Хочешь со мной дружить? — продолжала Валентина. — Я старше тебя, я уже большая, и я буду тебя опекать. Я сумею защитить тебя от этих монастырских дур. Если какая-нибудь из них начнет к тебе приставать, скажи мне, и увидишь, как я с нею разделаюсь. Ладно?

— Это сон, — прошептала Люси, — это сон! Я сейчас проснусь!

— Да нет же, ты не спишь. Ну, поцелуй меня и успокойся. Теперь я — твоя мамочка, и мамочка не велит плакать.

С этими словами Валентина изнанкой широкого рукава утерла слезы себе и своей новой подруге.

— Боже, как вы добры! — воскликнула Люси.

— Надо говорить «ты», не то мамочка рассердится. А теперь — спокойной ночи! — сказала Валентина.

Она ласково потрепала Люси по щеке, обняла ее и поправила на ней одеяло — высшее проявление материнской заботы!

* * *

Божья коровка провела остаток ночи без сна. Уж не приснился ли ей этот разговор? От счастья она не могла сомкнуть глаз. Когда прозвучал колокольчик и среди розовых чепчиков, поднявшихся с белых подушек, она увидела милое, ласково улыбающееся лицо Валентины, Люси показалось, будто во мраке взошла звезда. Новоиспеченная «мамаша», обычно любившая понежиться в постельке, на этот раз быстро вскочила, подбежала к «дочке», откинула черные локоны, спадавшие на бледный лобик Божьей коровки и, к общему удивлению, поцеловала ее при всех.

— Слушайте, девочки, — громко заявила она пансионеркам, изумленно таращившим на нее глаза, — слушайте, что я вам скажу! Пусть те из вас, кто не хочет со мною ссориться, уважают Люси и перестанут насмехаться над ней и дразнить ее. Она лучше нас всех, она удостоила меня своей дружбой, и я хочу заслужить эту честь. Если кто-нибудь из вас желает быть моей приятельницей, разумеется, во вторую очередь, пусть немедленно попросит извинения у моей лучшей подруги!

— Замолчите! С ума вы сошли, что ли? — вмешалась сестра-надзирательница. — Разве вы не знаете, что в дортуаре разговаривать запрещено?

— Я должна восстановить справедливость, матушка! — ответила Валентина тоном, не допускающим возражений.

— А правила?

— Правила остаются правилами, но справедливость важнее!

Монахиня задумалась и не ответила. Ободренная ее молчанием, Валентина продолжала, обращаясь к воспитанницам:

— Я вам сказала и повторяю еще раз, чтобы все зарубили себе на носу: лишь те, кто извинится перед Люси, получат право на мое уважение и дружбу!

Никто не тронулся с места, настолько чрезмерным показалось это требование. Решительно, м-ль де ла Рош-Брюн злоупотребляла этим авторитетом! Настаивать, чтобы они извинились перед Коровкой, — нет, это уж слишком!

— Итак, — сказала Валентина, обводя подруг высокомерным взглядом, — я правильно поступила, не поверив вашим лживым заверениям. Все вы — ханжи, я вас презираю!

Послышался глухой ропот, но никто не осмелился возражать. Люси была испугана и восхищена. Валентина под руку с нею отправились в часовню. На переменах они играли и прогуливались вместе, вели откровенные, по-детски непосредственные беседы, в порыве искренней симпатии открывая друг другу свои юные сердца.

Валентина стала для Люси добрым гением, защищала ее, всячески старалась привлечь внимание окружающих к ее незаурядному уму и душевным качествам, словом, произвела полный переворот в общем мнении в пользу подруги! И ту, которую унижали и осмеивали, вдруг, как это иногда бывает, подняли на щит. Сердце Люси переполнилось благодарностью, это было своего рода немое обожание. Ни единое облачко ни разу не омрачило их дружбы: одна была сама кротость, другая — сама доброта.

Пока Валентина оставалась в монастыре, он был подобием оазиса для двоих подруг. Люси с радостью собиралась надеть покрывало послушницы; в глубине души она с детской кокетливостью хотела понравиться подруге. Предстоящее пострижение она ожидала как праздника: ведь «мамочка» (так Люси именовала Валентину) увидит ее в волнах муслина и кружев, окутанную облаком ладана, в чистом и ярком сиянии свечей.

Наряду с преклонением перед монашеским одеянием и заботой о благоденствии семьи, в этом была одна из причин, побуждавших Люси к принятию пострига.

Отъезд Валентины оказался неожиданностью, юность! Чудесные дни, не омраченные тенью грядущего! Дни, когда будущее неизменно предстает в розовом свете… О благословенная пора! Недаром основатели всех религий не нашли лучшей награды для праведников, чем обещание им вечной молодости!

Глава 17. Наводнение

Валентина — Люси

«Твое письмо — последнее прости; как больно мне было читать его! Ты оттого так страдаешь, что не сознаешь своего недуга. По твоим словам, ты хотела бы умереть. Но ведь ты и в самом деле умираешь! Монастырь тебя губит: его стеснительный устав душит тебя молчание леденит. Приезжай к нам! Рош-Брюн весь залит солнцем. Из моего окошка мы услышим песни крестьян, идущих в поле, а по воскресеньям будем ходить в деревню, смотреть, как девушки пляшут на площади перед церковью. Приезжай, я согрею твое бедное, окоченевшее сердечко! Приезжай, сестричка, в моей комнатке хватит места для двоих. Она будет нашим гнездышком. Приезжай! Ты поможешь мне спасти душу, а я тебе — вернуться к жизни. Мы начнем по мере сил делать добро; не будучи в состоянии раздавать беднякам золото, отдадим им частицу нашего сердца. В сен-бабельской школе нет преподавателя, мы будем учить ребят, ухаживать за больными, собирать для них целебные травы, растения для школьных коллекции… Чего же лучше? Сама судьба велит нам творить добрые дела в этом заброшенном уголке.

Приезжай! Посвятить себя Богу можно не только в монастыре. Если бы ты знала, как хорошо молиться на потрескавшихся плитах нашей террасы! Мох нежным пушком покрывает стены, изъеденные временем; бреши в них задрапированы зеленой завесой плюща… Вдали виднеется равнина, а еще дальше — горы. Небо так близко, бесконечность — вокруг.

Здесь чувствуешь Бога во всем: в жужжании пчел, в пении птиц, в порывах ветерка — во всем слышится имя предвечного, того, кто благословил жизнь, питает ее источники, кто вселил в каждую дрожащую тварь ужас перед смертью. Слышишь, Люси: жаждать ее — значит идти против воли Божьей!

Смерть… Не говори о ней, она ужасна! Мне как-то пришлось видеть несчастных, ожидавших ее прихода, и я до сих пор не могу опомниться… Расскажу тебе об этом.

Однажды мы с Нанеттой отправились на рынок. Река еще накануне вышла из берегов, и нам с трудом удалось переправиться на пароме. Ночевали мы в городе; кругом только и говорили, что о наводнении.

Когда мы на следующее утро вернулись к реке, она уже разлилась, как море. Хижину паромщика снесло, желтоватые воды залили прибрежные поля. В пенящихся водоворотах мелькали разнообразные предметы: то матрац, то пастуший шалаш, то овца или курица, то пустая колыбелька… Иногда можно было увидеть и коровью тушу, которая ненадолго задерживалась ветвями ивы, словно для того, чтобы мы успели убедиться в силе увлекавшего ее потока. Все это произвело зловещее впечатление… Крысы, змеи, насекомые, не зная, куда деваться, в испуге пытались уйти от беды.

На берегу столпился народ. Люди не могли оторвать глаз от страшного и в то же время величественного зрелища…

Довольно далеко от нас вода залила ферму; до конька крыши оставалось уже не более метра. Она была не особенно крутой, и там, скорчившись, застыли в ужасе жена фермера, ее дети, служанка, пастух и батрак. Уже четырнадцать часов несчастные ожидали смерти. Смельчаки несколько раз пытались подплыть к ним на лодке, но огромные вороны поглотили двоих из них, ставших жертвами своей самоотверженной храбрости.

На берегу раздавались крики страха и отчаяния. Какой-то мужчина, мокрый с головы до пят, стоял на коленях у самого края воды и то судорожно цеплялся пальцами за землю, то простирал руки к тонувшим. Его лицо было мертвенно-бледно; он, не отрываясь, смотрел на дом, который с каждым часом все больше и больше скрывался под водой. Это был хозяин фермы; как и мы, возвращаясь с рынка, он не мог попасть домой.

— Они погибнут! Они погибнут! — восклицали кругом. — Смотрите, ригу уже подмыло, дом тоже вот-вот рухнет… Боже, сжалься лад ними!

Мы увидели, как фермерша подхватила младшего ребенка и крепко прижала его к груди: другие взяли остальных детей и на коленях поползли к гребню крыши, протягивая к небу невинных малюток, обреченных на гибель. В единодушном порыве толпа стала молиться: тысячи рук поднялись к небу, тысячи уст взывали о милосердии.

Я уткнулась в плечо Нанетты, не в силах смотреть на то, что должно было вот-вот произойти. Возле меня двое мужчин разговаривали вполголоса:

— В том, что рухнула рига, большой беды нет. Дом выстроен более прочно и еще некоторое время продержится. К тому же теперь легче до него добраться. Вокруг надворных построек были сильные водовороты; из-за этого и опрокинулись лодки. Сейчас самый подходящий момент. Я отправляюсь туда, Гюстав, а ты оставайся здесь. Надо беречь силы: если я погибну, попытаешься ты.

— Нет, это не годится! — возразил другой. — Лучше отправимся вместе. Ведь если ты начнешь тонуть, я брошусь тебе на помощь, и спасение этих людей не подвинется ни на шаг.

— Храбрец!

— Не трудно быть храбрецом, когда ты — рядом. Эй, дайте нам лодку! — крикнул второй не очень уверенным голосом.

Я оглянулась и узнала в нем того невысокого юношу, которого уже не раз встречала раньше: он охотился недалеко от Рош-Брюна. Его друг был гораздо выше и красивее, у него было умное и гордое лицо. Наши взгляды встретились, конечно, случайно, и, словно угадав, какую тревогу внушал мне грозивший им риск, он сказал людям, столпившимся вокруг, чтобы преградить им путь к верной гибели:

— Предоставьте нам действовать и не бойтесь за нас! Мы спасем этих несчастных!

— Да, мы спасем их, — добавил второй. — Помолитесь за нас!

И они вскочили в узкую, остроносую рыбачью лодку. За ними последовал фермер, уже в третий раз пытавшийся прийти на выручку своим.

Высокий молодой человек сел у руля, остальные — на весла. Все взоры устремились на них, все мысленно следовали за ними. Шум сменился полной тишиной, зрители замолчали, из боязни помешать храбрецам. Слышался лишь глухой плеск набегавших волн; с головокружительной быстротой они понесли лодку к ферме.

Вдруг из сотен уст одновременно вырвался громкий крик: лодка исчезла за домом. Неизвестно, удалось ли ей пристать, или она так же перевернулась, как и первые две.

Целую минуту тягостная тревога томила людей, затем они увидели, как фермерша, ухватившись за трубу, передает ребенка в чьи-то протянутые руки. Слуги последовали примеру хозяйки, отдали гребцам свою драгоценную ношу и сами сошли с крыши, сперва женщины, потом мужчины. Еще минута, и лодка отчалила. Красивый молодой человек по-прежнему сидел на руле, спокойный как Бог; другой греб изо всех сил; фермерша лежала без чувств в объятиях мужа, которого сменил на веслах батрак.

Опасности подстерегали их на каждом шагу; несколько раз лодка едва не опрокинулась. Но вот наконец она пристала к берегу. Господь точно ждал этого торжественного мгновения: как только спасенные ступили на землю, дом рухнул и погрузился в пучину, оставив лишь огромные круги на воде. Расходясь, они мало-помалу достигли берега.

Ты легко можешь себе представить, как горячо все приветствовали спасенных от гибели, и в особенности — смельчаков, выручивших их. Каждый старался протиснуться к ним, пожать им руки; они с трудом укрылись от толпы. Мне тоже хотелось выразить им свое восхищение, но я не решилась с ними заговорить, даже когда они с почтительным поклоном прошли мимо. Я была до того растрогана, что чуть не расплакалась.

Когда они ушли, все стали расспрашивать друг друга: „Кто эти храбрецы? Вы их знаете?“

Кто-то ответил: „Это маркиз де Бергонн и, по-видимому, его приятель“.

Умилительное зрелище являла собою толпа, еще недавно столь напуганная, а теперь ликующая. Можно было подумать, что каждый радовался спасению своей собственной семьи… Право же, люди не так плохи, как думают, если самоотверженные поступки могут до такой степени волновать их и приводить в восторг. Вот видишь, в жизни случаются невероятные приключения, говорящие о боге и о добрых делах красноречивее, чем наш капеллан. Общественные бедствия, эхо которых едва долетает до нас, — это испытания, ниспосланные всевышним: карая одних из них, он раскрывает перед всеми те сокровища, что таятся в благородных душах. Как это все чудесно и назидательно, не правда ли?

Но я вижу, что почтовые расходы на столь длинное письмо разорят меня… Прощай, душечка! Если ты меня любишь так же, как я тебя, то скоро мы будем вместе».

Глава 18. Затишье перед бурей

В тот самый вечер, когда письмо было получено в монастыре, его вместе с остальной перепиской нашли под подушкой у Люси. Это произвело немалый переполох среди монахинь, не привыкших к таким неожиданностям. В их жизни, идущей равномерно, как часы (заводным ключом здесь служит устав), малейшее происшествие становится важным событием. Это — бури в стакане воды; самый незначительный случай может привести к катастрофе.

Невинные излияния двух пансионерок обернулись катастрофой и для матери Люси, ибо на другой же день после того, как обнаружили их переписку, она получила от настоятельницы следующее письмо:

«Сударыня!

С величайшим сожалением сообщаю, что монастырский совет поставлен в печальную необходимость отказать Вашей дочери Люси в согласии на принятие ею обета, ибо ее рвение кажется нам недостаточным.

К тому же здоровье ее серьезно расстроено, вследствие чего мы считаем своим долгом вернуть Вашу дочь в лоно семьи, где, будучи окружена уходом, вниманием и любовью, она с Божьей помощью скоро поправится.

Да сохранит Вас Господь, сударыня, и да ниспошлет он Вам силы мужественно переносить испытания, коими чревата наша жизнь. Честь имею, во имя спасителя и его пресвятой матери, оставаться Вашей сестрой во Христе.

Мать Екатерина, настоятельница».

Госпожа де ла Плань еще не успела прийти в себя после этого письма, как ее посетил граф Поль. Он приехал вместе с Валентиной просить баронессу, чтобы она разрешила им взять Люси из монастыря и позволила дочери некоторое время пожить у них и подышать целительным горным воздухом. Барон был в отъезде; баронесса поблагодарила их от его имени и приняла предложение, избавлявшее ее от забот и расходов на лечение дочери. Валентина с отцом увезла Люси в Рош-Брюн.

Когда единственной причиной недуга является отсутствие духовной пищи и свободы, стоит человеку обрести то и другое, как здоровье тотчас же восстанавливается. Радость и покой воцарились в Рош-Брюне. Присутствие Люси не только никого не обременяло, как поначалу опасалась Нанетта, но, наоборот, внесло в жизнь обитателей замка много хорошего. Если раньше, в монастыре, она платила за свое содержание печальной улыбкой, то теперь старалась отблагодарить за заботу о себе хлопотливой деятельностью, маленькими полезными выдумками, веселыми песенками, оглашавшими ветхие своды старого замка. К большому удовольствию экономки, Люси предложила разводить домашнюю птицу, что, при ничтожных затратах на корм, оказалось немалым подспорьем для семьи. Она сама ухаживала за наседками, следила за появлением цыплят, которых торжественно именовала «источником нашего богатства». Благодаря ее же стараниям с обширного огорода начали собирать обильный урожай овощей и отправлять их на городской рынок для продажи.

Граф Поль, мало заботившийся о хозяйстве, приписывал рост их достатка особой милости судьбы. Время от времени он навещал Мадозе, стараясь поддерживать с ним наилучшие отношения. Несколько раз предприимчивый делец пытался заговорить с Валентиной, но та сторонилась его.

Обе молодые девушки строили воздушные замки, рисуя себе свою будущность; а покамест, словно добрые феи, они, не теряя даром ни минуты, наводили повсюду порядок, вязали чулки для бедных и еще выкраивали время для занятий и чтения.

Однажды осенью, в воскресенье, подруги сидели на террасе. Небо было того особого медного оттенка, благодаря которому увядающая листва деревьев кажется еще зеленой. На холмах, вперемежку с побуревшими от заморозков виноградниками, чернели прямоугольники полей, уже вспаханных для посева озимых. Запоздавшие стайки ласточек мелькали в воздухе. Теплый южный ветер, приносящий с собой в эту пору веяние весны, играл опавшими листьями каштанов, сметал их в кучи вдоль балюстрады или расстилал ковром у ног девушек.

Время от времени звук ружейного выстрела, повторенный горным эхом, заглушал шум ветра. Человек нарушал гармонию нежной и грустной мелодии, убаюкивающей природу перед зимним сном… Но слух Валентины и Люси эти звуки почему-то не оскорбляли; напротив, девушкам, по-видимому, было приятно их слышать. Очевидно, присутствие в этих местах охотника доставляло подругам удовольствие, ибо каждый раз их взоры устремлялись туда, откуда доносился выстрел; они как будто пытались проникнуть взглядом сквозь еще густую завесу листвы, прикрывавшую лес.

— Он не придет, — сказала Валентина. — Может быть, он нездоров или рассердился на меня: вчера я едва ответила на его поклон, и он наверняка обиделся.

— Почему же ты так неприветлива с этим бедным юношей? Ведь ему довольно одной твоей улыбки, чтобы вознестись на седьмое небо, а один твой холодный взгляд прямо-таки убивает его. Это сразу заметно по его бледному смазливому личику.

— Дорогая моя, — возразила Валентина с нетерпением, — ты подчас оказываешь медвежью услугу тому, за кого заступаешься. Зачем напоминать мне, что у него смазливое личико? Право же, это не красит мужчину! Что может быть несноснее мужа с такой внешностью? Я предпочла бы человека, похожего на Мирабо: пусть он будет уродлив, но зато атлетически сложен и силен духом…

— И способен на титанические страсти, — добавила Люси, лукаво улыбаясь. — Однако ты не привередлива! Зачем же, в таком случае, приходить сюда, на террасу?

— Чтобы пользоваться природой, — ответила Валентина, — взглянуть на краски ее вечернего убора, проститься с ласточками, а главное — побыть с вами, мадемуазель злючка, и видеть, как золотит закат вашу смуглую, как у испанки, кожу… Довольны ли вы моим ответом?

— И да, и нет.

— Ах, вот как! Вы хотели бы услышать, что я прихожу сюда подобно безутешной герцогине Мальборо[103]? Слушай, милочка; этот молодой человек, неизменно одетый в костюм тирольского стрелка, очень мил, не спорю, и я питаю к нему глубокое уважение после того, как он на моих глазах, рискуя жизнью, спасал тонувших. У него, должно быть, благородная душа, и я охотно стала бы дружить с ним, но в его глазах я читаю то, чего мне вовсе не хотелось бы. Он, кажется, питает ко мне еще более нежные чувства, чем мой кузен Максис, который… впрочем, это все равно.

— Словом, ты не вышла бы замуж за нашего охотника?

— Нет, я скорее могла бы полюбить его друга, знаешь, того, о ком рассказывала тебе в одном из писем.

Валентина, как и все возвышенные натуры, тянулась К прекрасному, сама того не ведая. Красота казалась девушке самым привлекательным в природе. Товарищ Гюстава произвел на нее сильное впечатление, хотя она и пыталась противиться зарождавшемуся чувству.

— Мне нравятся в маленьком маркизе его постоянство и скромность, — продолжала она задумчиво. — Вот уже три месяца он как тень следует за мною, и взгляд его вопрошает: «Можно мне с вами заговорить? Можно мне явиться в Рош-Брюн?» Это меня трогает, и, не будь он так богат, я, следуя английскому обычаю, сама представила бы его папеньке.

— Из-за того, что он богат, ты хочешь довести его до отчаяния?

— Именно по этой причине я не могу его поощрять.

— Значит, твое сердце принадлежит другому? Ты любишь другого?

— Вовсе нет! Я просто восхищаюсь им.

— Это почти одно и то же.

— Нет, нет! Мне нравится и этот по-рыцарски влюбленный маркиз. Благодаря ему меня не смущают визиты господина Мадозе. Иногда я боюсь этого человека; он свободно посещает нас, у него какие-то дела с папенькой. Присутствие маркиза успокаивает меня; мне кажется, что в случае опасности я могу позвать его: «Ко мне, Гюстав, ко мне!»

И шалунья звонко расхохоталась.

Словно услышав рожденный фантазией Валентины призыв, вдали показался Гюстав. Девушки тотчас спрятались за полуобвалившейся стеной. Маркиз, обманутый кажущейся пустынностью этого места, подошел ближе к террасе, где притаились подруги. Он был бледен, расстроен и чуть ли не в десятый раз перечитывал письмо, полученное им от его лучшего друга. Вот содержание этих строк:

«Приезжай, Гюстав! Сегодня я отдал в типографию твой трактат по политической экономии. Пока все в порядке, приличия соблюдены. Но здоровье г-жи де Брюнерэ, твоей бедной тетушки и приемной матери, очень плохо. Она даже не подозревает, как серьезна ее болезнь. Если хочешь побыть с нею те два-три дня, что ей еще суждены, приезжай немедленно. К тому же старушка жаждет тебя увидеть, инстинктивно чувствуя приближение конца. Последний раз ты приезжал очень ненадолго, и аббат начинает понимать, в чем дело. Словом, твое присутствие здесь настоятельно необходимо. О себе я не говорю, зная, что дружба требует жертв.

Твой Артона»

«Уехать! Да, я должен уехать! — думал Гюстав. — Да и зачем мне оставаться? Все равно она меня не любит и не полюбит никогда. Она недосягаема, как звезда на небесах. Право же, мне хочется стать священником! Если предстоит всю жизнь страдать от неразделенной любви, то пусть богатства души, предназначенные для одной, будут розданы всем. Да, это так! Но все-таки надо сначала поговорить с нею. Я вернусь для этого, когда тетушке станет лучше, или…»

На его глаза навернулись слезы.

— Простите меня, добрая тетушка! Вы заменили мне мать, а я почти забыл о вас! — произнес он вслух.

Говоря это, Гюстав дошел почти до места, где спрятались девушки. В ягдташе у него лежал большой букет осенних цветов, лишенных аромата, которые распустились как бы нехотя под уже холодными лучами солнца. Он бросил букет на террасу, и цветы упали к ногам Валентины.

— Его визитная карточка! — прошептала она. — Мне хочется вернуть ее обратно.

— Зачем огорчать беднягу? — возразила Люси.

Валентина вынула из-за пояса пучок фиалок и кинула его в том направлении, откуда был брошен букет. Это явилось как бы ответом. Гюстав, просияв, поднял цветы и убежал, словно скупец, уносящий сокровище.

Он велел оседлать свою лошадь, бросил двадцатифранковую монету конюху постоялого двора «Шапочка», где останавливался, и во весь опор поскакал в Риом. Когда он миновал Сен-Бабель, с ним поравнялся другой всадник. Это был Мадозе. Оба соперника встретились на дороге в Рош-Брюн.

Глава 19. Срок платежа

Мадозе собирался сделать решительный шаг. Его тщеславие и любовь должны были победить в затеянной им интриге. Все ее нити он держал в своих руках и рассчитывал, что обитатели замка попадутся в расставленную ловушку, как жаворонки в сеть птицелова.

Близилась ночь, и неясные тени уже стлались по земле. Наступил тот томительный час, когда день еще не кончился, а ночь не началась; когда стада возвращаются с пастбищ, а усталые пахари — с полей. Дневные труды завершены, и все отдыхает, прежде чем отойти ко сну. Всюду тихо; под соломенными кровлями царят мир и покой. Это — час, когда бедняку нельзя отказать в ночлеге. Мрак, постепенно окутывающий землю, внушает суеверные предчувствия и таинственный страх. Темнота готова охватить все кругом, но от этого еще светлее становится в душе человека. Погрузившись в океан ночи, испытываешь потребность убедиться, что можно существовать иначе, нежели предметы, исчезающие во тьме. Чем больше весь материальный мир сливается в одну бесформенную массу, тем свободнее воспаряет идеал, эта душа человечества, над земной юдолью… Вот почему ночью громче звучит голос встревоженной совести, дальше можно унестись в пылких мечтах, которые дневной свет рассеивает как дым. С наступлением утра ночные грезы кажутся несбыточными химерами, призрачными видениями. И все же, как знать? Быть может, именно в эти часы лучше всего обдумывать и то, что уже свершено, и то, что еще предстоит свершить…

Но какое дело злому человеку до того, восходит солнце или заходит? Он равнодушен к тихой прелести природы; полный честолюбивых замыслов, он даже не замечает гармонии вечера. Ему нет дела до того, что трогает простые и скромные души. Безумец, он преследует свою цель, воображая, что найдет счастье, как будто можно быть счастливым, не творя добра…

Мадозе пришпорил лошадь. Ненависть, любовь, надежда на торжество переполняли его грудь. В пароксизме лихорадочного возбуждения он говорил вслух мысленно обращаясь к тем людям, с которыми ему предстояло встретиться:

— О прекрасная Валентина, гордая аристократка! И ты, глупый дворянчик, надутый тщеславием, с дурацкими претензиями, оба вы в моей власти! Берегитесь! Было время, прелестная девица, когда я умолял вас сжалиться надо мною, я готов был на коленях просить вашей руки… Я трепетал, или делал вид, что трепещу под вашим ледяным взглядом. Но теперь роли переменились!

Мадозе приближался к замку. На фоне золотого заката Рош-Брюн вырисовывался перед ним черным силуэтом. Поравнявшись с величественными руинами, делец погрозил им кулаком.

— Здесь меня оскорбляли, — воскликнул он громко, — здесь меня унижали… О, надменные обломки былого могущества! Если я не получу за это полного удовлетворения, то перепашу парк, продам эти гербы с барельефами, чтобы из них сделали трактирные вывески!

Он остановился перед ветхой оградой и позвонил так властно, как не звонил и хозяин. Нанетта, чуя в Мадозе грозного врага, подобострастно приняла у него лошадь и отвела в конюшню.

Поль де ла Рош-Брюн только что пообедал, вернувшись с охоты. Довольный вкусной стряпней экономки, он удобно расположился в глубоком кресле, скрестил ноги под столом, на котором стояло три прибора, и в ожидании чая курил сигару. Легкий дымок от нее подымался к потолку прихотливыми кольцами. Граф с интересом следил, как они рассеиваются в теплом воздухе комнаты. Валентина и Люси сновали вокруг, щебеча словно птички. Даже не вникая в этот щебет, его приятно было слышать сквозь сладкую дрему.

Граф Поль, разочарованный светской суетой, вполне довольствовался своим неприхотливым житьем. Он наслаждался безмятежным покоем, и если иногда при виде дочери его широкий лоб все же морщился от разных докучливых мыслей, он говорил себе: «Пустяки! Ей всего семнадцать, и она очаровательна. Кто знает, не поможет ли ей несравненная красота найти хорошего мужа? Ее мать не была такой красивой; однако я женился без приданого…» И, вздыхая, он прибавлял про себя: «Все равно, мне хотелось бы самому выбрать зятя!»

— Здравствуйте, дорогой господин де ла Рош-Брюн, — сказал Мадозе, входя. — Простите, что я без доклада. Черт побери, вы не виноваты, милейший, что у нас нет ни передней, ни дворецкого, докладывающего о приходе гостей. Неважно! Милости просим.

Граф многозначительно переглянулся с Валентиной, и она предложила посетителю кресло. Мадозе сел, но прежде, по своему обыкновению, с мольбой посмотрел на девушку. Та ответила холодным взглядом.

Валентина незаметно убрала со стола три пустых чашки: так как четвертой не было, то приглашать гостя к столу оказалось невозможным. Но Мадозе понял это на свой лад. «Ах, так! — подумал он. — Они брезгают разделить трапезу с мужланом… Какие упрямые люди! Неужели, несмотря на столько отрубленных голов, они до сих пор не поняли, что третье сословие — это сила: вчера она возводила на эшафот, сегодня владеет золотом, а завтра, быть может, в ее руках будет и армия!»

Он улыбнулся, как можно слаще, склонил голову, как можно вежливее, и начал:

— Господин де ла Рош-Брюн, я приехал к вам с целью избавить от другого, куда более неприятного визита. Если вы не собираетесь сейчас воспользоваться правом выкупа заложенного вами имения…

— Очень благодарен, — прервал его граф, — я действительно не имею теперь этой возможности. И вы, конечно, столь любезны, что явились сообщить мне о дальнейшей отсрочке, как мы условились месяц назад?

— Увы, дорогой граф, — ответил Мадозе, играя тростью с золотым набалдашником, — человек предполагает, а бог располагает…

Граф побледнел. Однако, с простодушием честного человека, которому трудно поверить в людскую низость, он оправился и сказал:

— Значит, милый мой Мадозе, прежде чем подписать документ об отсрочке, вы хотите установить окончательный день платежа? Мне не понадобится много времени, чтобы уплатить вам долг: я продам на сруб весь свой парк и через два месяца рассчитаюсь с вами. Правда, сейчас не сезон рубки, но это несущественно; я хотел бы поскорее покончить с этим делом. Итак, решено? Вы предоставите мне двухмесячную отсрочку?

— Крайне огорчен, дорогой граф, что не могу пойти вам навстречу, но…

— Как, черт побери? Вопреки нашей договоренности, вы хотите…

— Виноват, господин де ла Рош-Брюн, эта договоренность изложена в письменной форме, и, к сожалению, теперь мое дело — сторона. Как бы мы сейчас с вами ни порешили на словах, я уже не в состоянии что-либо изменить в подписанном вами документе, так как больше не являюсь вашим кредитором.

— Будьте любезны объясниться, господин Мадозе! Выражайтесь яснее! Мне не нравятся загадки, ответом на которые для меня служит слово «разорение», а для вас…

— А для меня?..

— Вероятно, слово «прибыль», сударь. Но сейчас не о вас речь. Соблаговолите сказать, почему я более не ваш должник и в чьи руки вы передали мой долг?

— Я перестал быть вашим кредитором потому, что, как вам известно, две недели назад купил поместье Понт-Эстрад с четырьмя фермами.

— Не знал об этом. Но при чем тут я?

— Очень даже при чем, сударь. Раз уж вы требуете у меня объяснений, то знайте, что это поместье со всеми угодьями продано мне с торгов за пятьсот двадцать две тысячи франков.

Названная сумма сама по себе была огромна; в Оверни же, где богачей немного, она казалась колоссальной. Услышав цифру, обе девушки широко раскрыли глаза. Мадозе, с радостью отметив произведенное впечатление, продолжал:

— Такой капитал не всегда найдется в сундуке мелкого собственника вроде меня. Пришлось доставать деньги любыми путями, и я, господин де ла Рош-Брюн, согласился за наличные деньги перевести ваш долг на имя того лица, которое мне порекомендовал нотариус. Вас должны были уведомить о переводе долга, но, очевидно, из-за небрежности нотариуса…

— И, по-видимому, этот человек, которому вы, не предупредив меня, передали право выгнать нас из Рош-Брюна, отказывается дать отсрочку? — заметил граф Поль, саркастически улыбнувшись.

— Да, отказывается.

Граф бессильно опустил руки. Наступило молчание. Его нарушила Валентина, обратившись к Мадозе.

— Значит, вы привезли нам весть о разорении и нищете?

— Возможно, мадемуазель. Все зависит от обстоятельств.

Снова воцарилось молчание.

— Правда, я ничего не понимаю в делах, — сказала наконец Валентина, — но мне кажется, сударь, что такому богатому человеку, как вы, нетрудно было бы занять где-нибудь недостающие двадцать тысяч!

Делец злорадно осклабился.

— Так вы думаете, — спросил он, пристально глядя на девушку, — что я мог бы их занять?

— Послушайте, Мадозе, — вмешался граф, — выложите карты на стол, прошу вас! Если вы позволили себе нарушить законы справедливости, отступиться от своего слова, стало быть, у вас есть причина. Вы хотите что-то от нас получить, собираетесь предложить какую-то сделку. Зная, как я дорожу Рош-Брюном, вы решили воспользоваться моею привязанностью к этим руинам, где покоится прах моих предков. Если я угадал, то скажите прямо о своих претензиях.

— Не оскорбляйте меня, полагая, что мною руководят низменные помыслы! Я докажу, что это не так. Единственное, чего я хочу, это быть полезным вам, если вы согласитесь принять мои услуги.

Граф покраснел, вспомнив, как он говорил своему кредитору, что может иметь с ним только деловые отношения.

— Следовательно, — спросил он, — вы хотите выручить нас из беды безвозмездно?

— Нет. Сейчас вы узнаете, какую цену я потребую за свою услугу.

Валентина посмотрела на Мадозе сурово, почти презрительно.

— Послушайте, — продолжал делец, как бы отвечая на взгляд девушки, — я не дворянин, и мне на каждом шагу дают это чувствовать. Для вас я лишь разбогатевший простолюдин. Буду называть вещи своими именами, не стану притворяться ни бескорыстным, ни движимым одной любовью. Итак, граф, буду откровенен: ваша знатность заставит людей больше уважать мои экю, а мои экю придадут вашей знатности новый блеск. У меня свыше миллиона; мне тридцать лет; я люблю мадемуазель Валентину и согласен жениться на ней без всякого другого приданого, кроме ваших долгов; я их уплачу в день заключения брачного контракта. Вас это устраивает, господин де ла Рош-Брюн?

Граф не ответил, погруженный в глубокое раздумье. Мадозе решил, что он размышляет, достаточно ли выгодно сделанное предложение, и поспешно добавил:

— В брачном контракте будет указано, что ваша дочь получила в приданое пятьсот тысяч франков; я дам вам расписку на эту сумму, восстановлю ваш замок и предоставлю вам, как моему тестю, право пожизненного пользования им.

— Вы поистине очень добры, — язвительно заметил граф Поль, — но… я отказываюсь!

— Как! — воскликнул удивленный Мадозе. — Вы отказываетесь? В вашем положении?!

— Даже будучи в моем положении, нельзя продавать свою дочь бесчестному человеку.

— Милостивый государь!

— Как ни обидна для вас эта истина, вам придется ее услышать. Между вами и дочерью графа Поля де ла Рош-Брюна лежит пропасть, через которую невозможно перекинуть мост, даже из золота.

— Смотрите, как бы я не заполнил эту пропасть вашими слезами!

— Вы угрожаете? Мне? В моем доме?

— Но, сударь, вы с упорством, достойным сожаления, оскорбляете меня в ответ на все, что я вам предлагаю.

— Я только говорю правду! Если она оскорбительна для вас, пеняйте на себя. Допустим, у вас миллион или даже два миллиона, но каким путем они вам достались? Может ли моя дочь принять от вас даже малую толику? Нет, нас разделяют не одни лишь дворянские грамоты, да и не так уж я ими дорожу.

— Это все, что вы скажете? Вы подумали о последствиях? Вы знаете, что вам грозит нищета?

— Мы, сударь, небогаты, это правда, но у нас осталась честь, и ее мы не продадим!

Граф поднялся и, повелительно указав дельцу на дверь, сел вновь.

— Тэк-с! — проговорил Мадозе, беря шляпу. — Сперва вы меня оскорбили, потом выгоняете. Тем лучше! Теперь я со спокойной душой могу объявить вам войну. Будем врагами, раз вы этого хотите. Чтобы осуществить свои намерения, я прибегнул к подставному лицу: это один из моих слуг. А потому не удивляйтесь, если послезавтра лакей явится вступить во владение вашим поместьем. Хоть вы и важный барон, вам все равно не достать суммы, необходимой, чтобы этому воспрепятствовать. Борьба между нами настолько неравна, что даже неловко ее начинать, и если бы вы захотели…

— Нет, сударь, оставьте меня! — ответил граф. Его лицо побагровело от гнева, сердце бешено колотилось. — Подите вон! Не все мои друзья в могиле; я могу добыть денег, мне их дадут взаймы.

Мадозе пожал плечами.

— Вы рассчитываете занять двадцать тысяч франков под залог своей честности? Подобная наивность огорчает меня. Запомните, что я вам скажу: вам не удастся одолжить и тысячи экю, даже под заклад самого драгоценного, чем вы обладаете, — красоты вашей дочери. Лишь я один удовольствовался бы таким залогом!

Эти наглые слова вывели графа из терпения, он выпрямился, вся кровь бросилась ему в лицо. Стремительно подбежав к окну, он распахнул его настежь, потом схватил Мадозе одной рукою за шиворот, другой — за ногу и выбросил из окна во двор.

Все это произошло быстрее, чем можно описать. Нападение было столь внезапным, столь неожиданным, что Мадозе не успел даже вскрикнуть. Девушкам тоже не удалось воспрепятствовать этой необузданной вспышке.

Граф вновь уселся подле камина и как ни в чем не бывало стал ворошить поленья. Испуганная Валентина сбежала вниз поглядеть, что случилось с чересчур смелым кредитором. Порядочный человек на его месте сломал бы себе шею, но Мадозе, упав в сточную канаву, остался цел и невредим. Видя, что он уже на ногах, Валентина передала свечу прибежавшей на шум Нанетте.

— Посвети этому господину! — сказала девушка и добавила: — К нему пристанет еще немного грязи только и всего!

С этими словами она удалилась.

Глава 20. Нанетта

Когда Нанетта вернулась обратно, граф по-прежнему ворошил поленья. Только мерцающее пламя камина освещало просторную комнату. Бледная и угрюмая Валентина молча сидела у стола, рассеянно прислушиваясь к потрескиванью дров.

Экономка с почтительной фамильярностью, свойственной преданным слугам, уселась на скамеечке у ног хозяина. Прижав к глазам уголок фартука, она тихонько плакала. Вскоре плач сменился рыданиями.

— О чем ты сокрушаешься, Нанетта? — спросил граф, прервав свое занятие.

— Ах, сударь! Этот Мадозе — разрази его гром! — сказал, что выгонит нас из Рош-Брюна! Что послезавтра он уже будет здесь хозяином… О господин граф! И еще он сказал, что через месяц от нашего бедного старого замка не останется камня на камне… Он сказал…

Слезы не дали ей договорить.

— Я должен ему двадцать тысяч франков, Нанетта, — ответил граф упавшим голосом, — и если послезавтра, к полудню, их у меня не будет…

— Двадцать тысяч франков! Господи боже! Двадцать тысяч! — воскликнула Нанетта, заломив руки. — Двадцать тысяч! Как раз эта сумма!

— О чем ты говоришь? — спросил граф.

— Да про те деньги, что мои родители и я заработали, служа у вас.

— Так у меня было целых двадцать тысяч, и ты их истратила? Тем хуже: сейчас они тебе очень пригодились бы.

— О да, сударь! Но ведь ваши платья изнашивались, и приходилось покупать новые… И когда барышня училась в пансионе, надо было платить за это… Конечно, я могла бы кое-что сберечь; но, господин граф, разве можете вы жить как простой крестьянин? Нет-нет да и подашь вам стаканчик старого вина… Ах, если б не стряслась беда, я бы никогда не пожалела истраченных денег. Но кто мог подумать, что вам понадобится как раз столько? А у меня ничего нет!

И она снова залилась слезами. Граф протянул ей руки, но Нанетта не заметила этого движения. А если бы и заметила? Все, что она сделала, казалось ей вполне естественным, и она не могла понять, как такой простой поступок может сократить расстояние между нею и господами.

— Неужели эти деньги ты истратила на нас? — воскликнул граф, приблизившись к экономке. — Неужели это правда, Нанетта?

Он сжал ее руки в своих, потом обнял старушку. Подбежавшая Валентина тоже осыпала ласками Нанетту, сконфуженную таким проявлением благодарности.

То, чего не могло сделать разорение, оказалось под силу чувству признательности: граф расплакался. Обе женщины старались его утешить.

— Нет, нет, оставьте меня, — сказал он, — слезы облегчают. Милая Нанетта, Господь да благословит тебя за бескорыстную преданность; лишь он один может воздать тебе за все. Я разорен, и не в состоянии даже обеспечить тебя на старости лет. О, это ужасно.

Он стал ходить из угла в угол. Валентина кинулась на шею отцу.

— Оставь меня, — грустно сказал он, — оставь меня! Мне нужно побыть одному.

И граф ушел в свою комнату.

Не менее трех часов женщины совещались между собою; но, здраво поразмыслив, сами отвергали неосуществимые планы и несбыточные предложения.

— Господи, что же делать? — воскликнула Валентина. — Неужели ничего нельзя придумать? Не может быть, чтобы отец, который был всегда так великодушен и щедр к своим друзьям, не сумел занять двадцати тысяч! — И, с трогательной наивностью прекраснодушной молодости, она добавила: — Друзья не допустят, чтобы мы окончательно разорились. Надо только их найти!

— Друзья? — возразила экономка. — Какие друзья?

При этом простом вопросе девушка опустила голову. Увы, уже давно те, кто добивался когда-то чести считаться другом ее отца, исчезли из поля зрения… Лишь изредка какой-нибудь дворянин, промотавший, подобно графу, свое состояние и тоже любивший поохотиться, приезжал в Рош-Брюн выпить стакан вина, прежде чем отправиться в лес Фуйуз травить лисиц. Правда, старый сен-бабельский кюре хорошо относился к их семье. Но что толку? Добряк был беден; огромные доходы церкви шли епископам. Что касается арендаторов рош-брюнских ферм, то они любили и уважали графа, но наличных денег у них не водилось; все они стремились округлить свои владения и сами залезали в долги, чтобы прикупить лишний клочок. Мельник Алар мог бы, правда, ссудить небольшую сумму; но разве это выход из положения? Ведь нужно целых двадцать тысяч! Словом, ничего не придумаешь хоть бейся головой о стену…

Свеча догорела и погасла. Луна заливала волнами серебристого света безмолвные развалины; словно чей-то огромный золотой зрачок, глядела она в окна, за которыми сейчас лились горькие слезы. Кругом царило тягостное безмолвие; слышалась лишь вечная жалоба сверчка, трещавшего за камином. Ночной ветер стих; небеса дышали торжественным и безмятежным покоем.

Какое огромное и подчас унизительное различие существует между природой и тем, кто осмеливается считать себя за властелина! Когда внутренние бури потрясают человеческую душу, когда скорбь, играя на ее натянутых струнах, исторгает из нее звуки, полные отчаяния, этот набат сердца, — в бесстрастной природе все идет своим чередом. Она разливает вокруг себя мир и тишину, раскрывает свое широкое лоно для всех, кто нуждается в защите и отдохновении, дарует им благодетельный сон и убаюкивает всех под своей молчаливой сенью; лишь людское горе она не в состоянии усыпить…

И действительно, этой ночью в Рош-Брюне никто не спал. Граф почти до утра писал письма; Валентина не могла уснуть, обливаясь слезами. Нанетта просидела с нею до полуночи; потом экономке захотелось побродить по дорогим ее сердцу развалинам, с которыми ей предстояло разлучиться навсегда. Бедная женщина родилась здесь; ее первый сознательный взгляд был брошен на эти потрескавшиеся и почерневшие стены; ей знаком был каждый уголок этих просторных покоев, высоких зал, под гулкими сводами которых жалобно звучали ее шаги. Она с грустью смотрела на высеченные из мрамора гербы, пощаженные революцией и временем; этим гербам предстояло вскоре упасть под ударами тех, что сровняет замок с землей.

— Еще немного, — сказала себе Нанетта, — и все будет кончено. Рош-Брюн разрушат! Рош-Брюна не станет! Ах, если бы моя жизнь не принадлежала графу и его дочери, я бы заперлась в Восточной башне и стала бы ждать, пока разрушители не погребут меня под ее обломками! — Помолчав, Нанетта продолжала: — Я согрешила, тяжко согрешила: я пожелала себе смерти. Прости меня, Боже!

Она вошла в часовню. Это место, чтимое всеми, пробуждало и в ней религиозное чувство, чувство, извращенное теологами-догматиками, но живучее, неистребимое в простых сердцах и в возвышенных умах, не угасающее в них до самой могилы. Религиозность свойственна человеческой природе; доказательство тому — жаркое стремление к идеалу, которое обуревает мыслителей, побуждая их к прогрессу. Нанетта почерпнула из религии все, что в ней есть хорошего — искреннюю веру и поэзию.

Лунный свет местами озарял полуразрушенное святилище. Осенний ветер, врываясь в окна, вихрем кружил сухие листья, сметал их в углы и к подножиям колонн, где они лежали вместо бархатных подушечек, на которые некогда опускались колени благородных и знатных дам…

Вдоль стен часовни наполовину развалившихся гробницах покоился прах поколений Рош-Брюнов. Обомшелые мраморные надгробия и надписи на них свидетельствовали о том, что все на свете — суета сует.

Смерть пряталась под развалинами, а те в свою очередь укрывались под зеленым плащом, сотканным природой.

Обычно Нанетта боялась входить в часовню, но сейчас, убитая горем, она не обратила ни малейшего внимания на игру света и тени, придававшую причудливый вид гробницам, исковерканным временем. Склонившись ниц на разбитых ступеньках алтаря, бедная женщина обратилась с горячей мольбой к Богу, перебирая четки, она прочла все известные ей молитвы и, наконец, сломленная усталостью, заснула.

Утром Валентина застала ее в часовне. Свернувшись клубочком, Нанетта спала, положив голову на обломок колонны и не выпуская из рук четок. Опустившись на колени рядом с нею, Валентина стала молиться, ожидая ее пробуждения.

Граф еще на рассвете куда-то уехал, оставив огорченным женщинам записку, чтобы успокоить их.

Глава 21. Осечка

Было ненастное осеннее утро, хмурое и холодное.

Шел дождь. Нанетта отправилась в Иссуар, якобы для того, чтобы обратиться за помощью к каким-то друзьям, а на самом деле, чтобы попытаться умолить Мадозе обождать еще хоть несколько дней. Люси, никому не сказавшись, тоже куда-то уехала.

Граф, Валентина, тетушка Алар и Жан-Луи, расстроенные вконец, сидели в опустевшей комнате девушек. Всю мебель уже погрузили на тележку, готовую тронуться к мельнице дядюшки Алара, который решил оказать гостеприимство своему бывшему хозяину.

— Одиннадцать часов, — грустно промолвил граф, — пора! Нечего ждать Нанетту и Люси! Они питают напрасные иллюзии. Если я ничего не смог добиться, то чего же ждать от них? Разве Нанетта сумеет красноречивее просить за своих хозяев, чем я просил за свою дочь? Надо оставить замок… — Он взял Валентину за руку и медленно добавил: — Дитя мое! Прости, что я не сумел сохранить для тебя отчий кров… Я безрассудно растратил свое наследство. — Я — жалкий человек… Прости меня!

Валентина бросилась в его объятия, и их слезы смешались.

— Отец, — ответила она, — ты ни в чем не виноват передо мною. Я люблю и уважаю тебя, и если ты будешь так же мужественен, как я, то мы еще заживем счастливо. Мне всегда будет хорошо с тобой и Нанеттой. Мы начнем трудиться, бог нам поможет. Пойдем же, пусть этот человек не застанет нас здесь!

Они вышли. Жан-Луи, молочный брат Валентины, шел впереди, неся ружье графа; рядом бежали собаки, время от времени поворачивая морды, чтобы удостовериться, идут ли за ними хозяева. Шествие замыкала тетушка Алар, унося в огромной корзине и в переднике все, что, по ее разумению, представляло хоть какую-нибудь ценность.

Во дворе граф Поль остановился.

— Прощай, Рош-Брюн! Прощай! — воскликнул он, обернувшись к часовне, где были погребены его родичи, словно они могли его услышать.

Граф пошатнулся; холодный пот выступил у него на лбу. Он был вынужден присесть.

— Останься тут, — сказал он Жан-Луи, — никого не пускай, пока не пробьет полдень.

Потом он поднялся и двинулся дальше. Женщины, подавленные горем, последовали за ним.

Сердце Валентины разрывалось от боли, она дрожала как в лихорадке. Выйдя за ворота, девушка долго не могла оторвать горящих глаз от величественных руин; туман окутал их легкой дымкой, словно пытался скрыть от ее опечаленного взора. Теперь, когда рвались тысячи ранее незаметных нитей между нею и этим старым поместьем, Валентина ощутила их особенно живо. Неведомое открывало пред нею свои сумрачные дали, и она ясно сознавала, что и покой и безмятежность, и независимость — все позади. Что станется с ее отцом и Нанеттой? Они не могли вернуть великодушной экономке даже тех денег, которые та истратила на них. Им грозила нищета. Конечно, Валентина решила не сидеть сложа руки. Но, увы, она уже теперь представляла себе, хоть и смутно, как плохо оплачивается женский труд…

Пробило половину двенадцатого. Тележка тронулась. Все было кончено! Они двинулись по сан-бабельской дороге. Кормилица, рыдая, поддерживала Валентину; девушка не могла плакать: сердце ее переполняла скорбь, но глаза оставались сухими.

Жан-Луи закрыл ветхие ворота. Они жалобно заскрипели на ржавых петлях, словно прощались с хозяевами, перед которыми им больше не суждено было отворяться; а те уходили в мрачном отчаянии, опустив голову, как первые люди, изгнанные, по преданию, из рая.

Дождь продолжал моросить, мелкий и пронизывающий, но Валентина не обращала на него внимания. Двенадцати часов еще не было… Нежели нет бога на небе?..

Когда несчастье чересчур велико, оно почти всегда приводит к неверию: человек начинает во всем сомневаться. Очевидность фактов — сильнее веры. И все же, несмотря на всю горечь переживаемых минут, смутная надежда теплилась в душе Валентины. Но покамест она все дальше и дальше уходила от Рош-Брюна, оставляя на каждом придорожном кусте клочок былых упований…

Сквозь вой ветра послышался стук колес, и вскоре на повороте появился элегантный экипаж. Это г-н Мадозе вместе в подвыпившими приятелями явился, чтобы вступить во владение Рош-Брюном. Завидя печальную процессию, делец велел кучеру ехать шагом. Поравнявшись с Валентиной, платье которой было мокро от дождя и забрызгано грязью, он громко сказал:

— Каждый в свой черед попадает в грязь!

Тетушка Алар подняла голову и воскликнула:

— Эту грязь можно смыть, но ты останешься замаран на всю жизнь!

Подъехав к воротам замка, Мадозе вышел из кареты и изо всей силы дернул звонок. Жан-Луи, с ружьем на плече, показался за решеткой.

— Ну, чего надо? — спросил он грубо.

— Черт тебя дери, я хочу попасть домой, нахал. Я новый владелец замка.

— Подождете! Двенадцати еще нет.

— Как, бездельник, ты не пускаешь меня в мой собственный дом?

— Раз ты решил разорить это совиное гнездо, — обратился к Мадозе один из его приятелей, — давай взломаем ворота. Не мокнуть же нам под дождем целых полчаса!

— Верно! — подхватил другой. — Мы проникнем через пролом, как папа Юлий Второй[104]! — И, обращаясь к Жану-Луи, он добавил, сотрясая решетку: — Если ты сейчас же не откроешь, мы тебя так отделаем, что тебе небо с овчинку покажется!

— А я вам покажу, где раки зимуют!

И Жан-Луи прицелился из ружья.

— Ну-ка, пожалуйте! Посмейте только войти в эти ворота до полудня!

— Однако у этого молодчика странные замашки! — заговорили друзья нового владельца, отступая. — Послушай, Мадозе, если ты купил его вместе с замком, то, конечно, перепродашь, когда здания пойдут на слом?

— На слом? — воскликнул Жан-Луи. — Смотри-ка, чтобы я вам самим прежде не обломал бока, мошенники вы этакие! — И он пояснил: — Ведь вы все мошенники, канальи, раз не стыдитесь быть заодно с Мадозе, этим жуликом, который облапошил бы самого Господа Бога!

Кучер на козлах хихикнул. Мадозе побагровел от бешенства и вперил в Жан-Луи яростный взор.

— Ух ты! Ни капли я тебя не боюсь! — продолжал молодой мельник. — И прямо скажу все, что думаю о тебе и твоих друзьях. А завтра об этом узнает вся деревня. Если это тебе не по нутру, тем лучше. Я очень доволен. Ты поймешь, что деньги — еще не все. Честь тоже кое-что значит!

— Но, глупец, скотина, замок принадлежит мне по праву! На моей стороне закон!

— А на нашей — справедливость.

— Волей-неволей тебе придется меня уважать!

Вместо ответа Жан-Луи сплюнул, ловко попав прямо в карету, и стал презрительно напевать:

Ладно, я уважу вас,

Да-с, да-с!

Но когда? Когда? Когда?

После дождичка в четверг, господа!

Пробило три четверти двенадцатого.

— Что же, вооружимся терпением, — сказал делец, направляясь обратно к карете. — Ждать остается не так уж долго.

В этот момент у ворот появился всадник. За его спиной сидел полевой стражник.

— Где тут господин Мадозе? — спросил прибывший. Дождевая вода лила с него ручьями вместе с потом.

— Это я, сударь, — ответил делец.

— Я — поверенный графа де ла Рош-Брюн. Вот те двадцать тысяч франков, что он вам должен. Соблаговолите дать мне расписку в их получении, а также копию купчей с правом выкупа имения в установленный срок, которую заключил с вами граф.

И он протянул дельцу пачку денег.

Мадозе, до крайности раздосадованный тем, что мщение от него ускользает, издал нечленораздельный возглас; но вскоре присущая ему наглость одержала верх над растерянностью. Он оправился, вынул часы и показал незнакомцу:

— Вы опоздали! Смотрите, уже двенадцать!

— Твои часы спешат, плут! — крикнул за решеткой Жан-Луи, с волнением следивший за всеми перипетиями этой сцены. — Твои часы не похожи на твою совесть! Двенадцати еще нет. Не правда ли, дядюшка Ватерло, только что пробило три четверти?

Полевой стражник, к которому обратился Жан-Луи, вытащил из жилетного кармана большую серебряную луковицу и поднес ее к глазам Мадозе.

— Без десяти, сударь. Часы у меня верные, по ним проверяют башенные.

— Ничего не поделаешь, милейший, — сказал один из друзей г-на Мадозе. — Мы потерпели фиаско, дело проиграно. Поворачивай оглобли, едем в «Шапочку»! Надеюсь, ты заплатишь за хороший обед и за жаркий огонь в камине?

— Да, да, проваливайте! — закричал Жан-Луи, просунув сквозь решетку ствол ружья. — Не то я вас продырявлю, — добавил он, обращаясь к Мадозе, — иначе я не смогу попросить у вас взаймы, когда мне понадобится!

Мадозе, бледный как смерть, швырнул расписку и копию купчей тому, кто именовал себя поверенным графа, и пара чистокровных английских лошадей, подгоняемая кучером, понеслась галопом.

* * *

Уже светало. Бланш де Мериа была чересчур утомлена, чтобы продолжать чтение; погасив лампу, она улеглась спать.

Загрузка...