ОШИБКА Часть вторая

Глава 22. Снова в замке

Жан-Луи широко распахнул ворота.

— Входите, дядюшка Ватерло, — пригласил он, — и вы, добрый человек, входите, будьте любезны! Право же, я и Господу Богу не отворил бы с такой охотой! Погодите минуточку: я побегу догоню графа, вернусь быстрей ветра и разведу посильнее огонь, чтобы вы могли обсохнуть и обогреться. Уж вы меня извините, что согрею сначала тех, у кого холодно на душе!

— Идите, идите, мой храбрый друг! — ответил незнакомец, сходя с лошади. — Они, наверное, не успели уйти далеко.

Через полчаса граф с дочерью и тетушкой Алар вернулись в замок. Их спаситель осматривал в это время развалины. Прежде чем сообщить ему о возвращении хозяев, Жан-Луи поспешил разжечь в огромном камине столовой жаркий огонь, как в добрые старые времена. С тележки, нагруженной мебелью, он снял несколько кресел и стульев, внес и поставил их перед очагом.

Граф и Валентина, вернувшись в родной дом, казалось, навеки покинутый ими, не могли вымолвить ни слова. Сильные чувства, будь то радость или горе, всегда немы. Отец и дочь молча, держась за руки, смотрели друг на друга, в то время как тетушка Алар, расхаживая по дому и водворяя все на прежнее место, без устали тараторила, словно это не она промокла до костей.

Сердце Валентины трепетало от радости. Из слов Жана-Луи она поняла лишь то, что они спасены. Какой-то красивый молодой человек заплатил за них долг. Это позволило им вернуться. Где же их избавитель? Кто он? Во всяком случае, не Бергонн, раз Жан-Луи находит его красивым. К тому же сын мельника знал маркиза в лицо. Но, кто бы он ни был, Валентина чувствовала, что навеки благодарна ему.

Он вошел. Ему было лет двадцать; небрежно наброшенный плащ, блестевший от дождя, подчеркивал ширину его плеч и высокий рост. Вьющиеся черные волосы оставляли открытой сильную шею. Выражение его иссиня-черных глаз было умным и в то же время гордым; короткий нос с чуть приплюснутым кончиком говорил о некотором себялюбии, но на губах играла добродушная улыбка. У него была небольшая, но густая и курчавая бородка, во всем его облике чувствовалось благородство.

Валентина мгновенно отметила все это. Незнакомец в свою очередь с восхищением взглянул на молодую девушку. Отец и дочь встали, чтобы приветствовать гостя.

— Милостивый государь! — сказал граф, пожимая ему руку. — Не знаю, кто вы, но услуга, которую вы мне оказали, дает вам полное право на мою сердечную признательность.

Молодой человек открыл было рот, чтобы ответить, но вдруг Валентина, страшно побледнев, пошатнулась и едва не упала: пережитое волнение дало себя знать. Отец вовремя подхватил ее. Девушку отнесли в ее комнату, где неутомимый Жан-Луи уже расставил мебель. Граф поручил заботливой кормилице уход за дочерью и спустился вниз.

Гость не пожелал выслушивать новые излияния благодарности, в которые пустился граф, и прервал его:

— Мне очень жаль, сударь, но, оказав вам услугу, я лишь выполнил поручение, возложенное на меня другим лицом. Если вы при таких обстоятельствах считаете нужным кого-нибудь благодарить, то вам следует обратиться к маркизу де Бергонну; я же являюсь только его секретарем и другом. Мое имя — Артона.

— Я был бы счастлив, господин Артона, если бы за столь большую услугу оказался в долгу лично у вас. Однако я премного вам обязан, хотя бы за ту поспешность, с какою вы сюда явились. Ведь вы живете в Риоме, не так ли?

— Совершенно верно, сударь.

— И гнали лошадь без передышки, бьюсь об заклад! Но откуда маркиз узнал о грозившей нам беде? И, главное, чем было вызвано его желание помочь нам?

— Ему обо всем сообщила преданная вам экономка.

— Нанетта?

— Да, сударь, Нанетта. Что касается причин, побудивших Гюстава так поступить, то причина была только одна он стремился помочь честному человеку выпутаться из затруднений.

— Меня удивляет подобное великодушие со стороны незнакомого мне лица.

— Незнакомого? Неужели, граф, вы не знакомы с Гюставом?

— Повторяю, господин Артона, что знаю маркиза лишь понаслышке и никогда не имел чести с ним встречаться.

— Быть не может!

— Мне известно лишь, что он один из богатейших овернских дворян; но я не знал, что благородство его сердца не уступает его родовитости.

— О, это великодушнейший человек на свете!

— Я в этом убежден. Передайте маркизу, сударь, что я хочу лично вручить ему подписанный мною вексель.

— Он будет очень рад встретиться с вами. Если бы не семейный траур, он явился бы сегодня сам.

Граф пригласил посланца маркиза отдохнуть и пообедать с ними, но Артона вежливо отказался, сославшись на некоторое важное поручение маркиза. Немного обсохнув и удостоверившись, что м-ль де ла Рош-Брюн чувствует себя лучше, он покинул старый замок.

Глава 23. Тот, кого ждут

Валентина вскоре очнулась; покой благотворно подействовал на нее: нервное потрясение окончательно прошло.

Ей шел семнадцатый год, но, как мы уже говорили, она рано развилась и выглядела старше. До сих пор повелительная потребность в любви, рождающая в юных сердцах столько сладких грез, проявлялась лишь в томных вздохах по адресу кузена Максиса да в кокетливых взглядах, бросаемых иногда на маленького маркиза де Бергонна, чье бесстрашие так поразило ее в тот день, когда он вместе с Артона у нее на глазах рисковал своей жизнью. Пока она только вдыхала аромат плода, прежде чем отведать его. Сердце Валентины повиновалось инстинкту, и героем ее романа мог стать первый встречный.

В этом возрасте женщина часто совершает ошибку: в сияющие одежды своих грез она облекает любого, кто придаст реальный смысл неясным стремлениям весенней поры ее жизни. Кто первый предложит ей свое сердце, тот и станет ее избранником, которому она готова приписать все достоинства, какими заранее наделяет своего будущего супруга. Ему вовсе не нужно быть красивым, знатным: в глазах той, в ком он пробудил мечты, он одарен всеми совершенствами, всеми добродетелями.

Когда любовь все окутывает розовой дымкой, необходимо лишь одно: чтобы внушивший ее оставался под покровом тайны, вздыхал вдали и появлялся лишь время от времени, мельком и на расстоянии. Как легко тогда создать себе иллюзию! Впоследствии любовь либо низведет героя с пьедестала, либо герой сохранит свое место, в зависимости от того, насколько будет походить на идеал, созданный воображением влюбленной женщины, а главное, от того, представится ли ей случай сравнить его с более достойным.

Но если вуаль, сотканная из иллюзий, будет сорвана промелькнувшим мимо всадником или одиноким мечтателем, или тем, кто выступит в роли благодетельного божества, — прощайте, первые целомудренные грезы любви! «Вот кого я ждала! Вот мой нареченный!» И оказывается, что тот, первый, был лишь предрассветной звездой, возвещающей о восходе солнца…

Валентина уже привыкла к тому, что молодой маркиз боготворит ее. Подчас ей даже казалось, что его чувство находит отклик в ее сердце, но на самом деле душевный покой девушки не был нарушен. Думая о Гюставе, она не испытывала того безотчетного и сладостного волнения, какое приходит к человеку вместе с любовью. Так на ветке проступают капли сока прежде, чем на ней распустятся цветы.

Валентина и Гюстав совсем не подходили друг другу, но маркиза влекло к ней по закону, в силу которого противоположности сходятся.

В Валентине проснулась женщина, но еще несведущая и наивная; она могла поддаться неясному порыву души, смутным девическим ощущениям. Одним словом, она созрела для любви. Образ Артона, впервые представшего перед ней при столь драматических обстоятельствах и вторично — в ореоле спасителя, поразил девушку. При виде этого яркого воплощения мужественной красоты и молодости она невольно затрепетала, а события, разыгравшиеся утром, придали ее волнению новый, чарующий оттенок. Образ Артона заслонил бледное лицо маркиза де Бергонна. Солнце взошло, и померк свет печальной звезды, которая, не грея, лишь ненадолго блеснула на заре ее юности. Валентина сразу, не сознавая этого, отдала свое сердце молодому Артона; благодарность была лишь предлогом.

* * *

Девушка провела беспокойную ночь и встала рано; она особенно тщательно причесалась перед венецианским зеркалом, подарком Максиса, и гляделась в него до тех пор, пока зеркало не сказало ей, что она хороша, очень хороша, и великодушный незнакомец вполне может ее полюбить. Затем она торопливо вышла на террасу. Дождь уже перестал; в просветах туч проглядывала синева неба. Невеселый пейзаж показался Валентине восхитительным. Прохаживаясь по широким плитам террасы, девушка заметила какой-то предмет, полускрытый ворохом опавших листьев. Она нагнулась: это был букет Гюстава.

— Бедняга! — сказала она вслух с той обидной снисходительностью, с какою мы обычно относимся к переживаниям безразличных нам людей. — Бедняга! И зачем только ему вздумалось влюбиться в меня? Он ко мне в самом деле неравнодушен… Но ведь я его не люблю; мне кажется — вот странность! — что я уже целую вечность не вспоминала о нем.

Это обожание, столь скромное и искреннее, стало для Валентины уже далеким прошлым. Она оттолкнула ногой увядший букет, и его скрыли сухие листья. Вернулись Нанетта и Люси; Валентина побежала им навстречу.

— Вот видите, — торжествующе заявила экономка, — я нашла, к кому обратиться. Если б я подумала об этом раньше, нам не пришлось бы пережить столько тяжелых минут.

— Значит, ты его знала, этого… господина? — спросила Валентина.

— Знала ли я его? Еще бы! Бедный молодой человек! Мне нелегко было к нему попасть.

— Отчего же?

— Представьте себе, барышни: как раз умирала старая тетка, что воспитала его; он все время находился подле нее, и я уже решила, что придется вернуться восвояси, так и не поговорив с ним. Можете себе вообразить, как мне стало обидно, что я попусту отправилась в такую даль!

— Бедная Нанетта! Так этот милый молодой человек живет очень далеко?

— Ах, теперь вы находите, что он милый. Меня это не удивляет. Когда я увидела его, он показался мне ангелом-хранителем Рош-Брюна.

— Но ответь, где он живет?

— Вы отлично знаете: в Риоме.

— Откуда мне знать?

— Что это ты вздумала притворяться незнайкой? — вмешалась Люси. — Я тебе не раз говорила, откуда он.

— Да кого же вы имеете в виду? — спросила взволнованная Валентина.

— Здравствуйте! Кого же, как не маркиза Гюстава де Бергонна?

Валентина побледнела.

— Ты ошибаешься! — возразила она. — Вовсе не Гюстав спас нас от когтей Мадозе.

— А кто же?

— Один из его друзей, Нанетта, тот самый, чья ловкость и мужество так восхитили нас во время наводнения, помнишь? Вот кому мы обязаны, а вовсе не господину де Бергонну.

— Нет, нет! Только маркизу, ему одному! Молодой человек, которого он прислал, всего-навсего секретарь. У него, знаете, есть и секретарь, и все слуги, какие только могут быть.

Валентина побледнела еще больше. Но Нанетта не обратила на это внимания — так ей хотелось поведать о виденных ею чудесах. Она продолжала:

— Как он живет, барышни! Повсюду — ковры, люстры, зеркала, картины — словно в соборе, ей-богу! А он при всей этой роскоши, такой милый, простой, вовсе не гордый; с ним разговаривать — одно удовольствие. И когда аббат, его учитель, привел маркиза ко мне и он увидел меня в слезах, я не постеснялась рассказать ему о нашем положении.

Валентина была потрясена.

— Если бы вы его видели! — добавила Нанетта. — Он чуть не обнял меня. Поспешно написал несколько строк и крикнул тому, другому: «Вот чек! Беги к банкиру и поезжай немедля. Загони мою лошадь, только поспей вовремя!» Секретарь — надо сказать правду — понесся как вихрь. А маркиз — благослови его господь! — сказал мне: «О, Нанетта! Как я вам благодарен, что вы вспомнили обо мне в час, когда Рош-Брюну грозит опасность!» Ну, что за славный молодой человек! И каким хорошим мужем он был бы! — заключила экономка.

Подошел граф.

— Нанетта, — сказал он, пожимая ей руку, — я перестал сожалеть о потере богатства: все равно то, что ты сделала для нас, не оплатить золотом. Но мне хотелось бы поскорее расквитаться с маркизом де Бергонном.

— Сделать это недолго и нетрудно, коли пожелаете.

— Как так?

— Отдайте за него Валентину!

Девушка невольно вздрогнула. С чисто женской чуткостью Нанетта угадала причину ее волнения.

— Неужели, барышня, — воскликнула она, всплеснув руками, — вам неохота стать маркизой и получать больше двухсот тысяч франков дохода?

— Но, милая Нанетта, ты заранее все уладила по своему усмотрению! — смеясь, заметил граф. — Де Бергонн вовсе не думает о моей дочери. Он просто благородный дворянин, который оказал услугу незнакомому человеку, попавшему в беду… Вот и все.

— Незнакомому? Да, вы, видать, потеряли рассудок, господин граф, коли считаете, что маркиз вас не знает!

— Черт побери! Да пойми ты, я в глаза его не видал!

— Как, вы не обратили внимания на того охотника, что уже больше полугода через день останавливается в «Шапочке»?

— Такой смуглый?

— Да, но очень симпатичный.

— Так это и есть де Бергонн?

— Он самый.

— Почему же он до сих пор не постарался, чтобы кто-нибудь представил его нам?

— Он такой застенчивый, что не смеет говорить ни с кем, кроме меня, да и то просит хранить все в тайне. Будь он посмелее, давно уж сказал бы вам, как любит барышню и как мечтает жениться на ней.

— Если то, что говорит Нанетта, правда, — обратился граф к дочери, — согласишься ли ты, чтобы я в уплату долга отдал твою руку маркизу?

Вместо ответа Валентина бросилась в объятия отца. Тот принял это за знак согласия…

Глава 24. Образцовая община

Между Иссуаром и Мартром, на голом, изрезанном складками гранитном склоне Чертовой горы, который омывается Алье, с незапамятных времен лепится несколько убогих домишек. Это — деревенька Сен-Бернар, чья бедность вошла в поговорку; ее жителей и боялась, и презирала вся нижняя Овернь.

На косогоре высились изящные башенки роскошного замка в стиле Людовика XV; его владельцам принадлежали все пахотные земли в округе. Сюда после традиционного свадебного путешествия и привез Гюстав Валентину. Молодоженов встретили приехавшие накануне по их приглашению Люси, Артона и старый воспитатель маркиза, аббат Донизон.

Супруги де Бергонн лелеяли грандиозный замысел. Дело шло ни больше ни меньше, как о создании образцовой общины, о коренном преобразовании той деревни, вблизи которой предки Гюстава прожили весь свой век, нимало не заботясь о нуждах соседей-крестьян.

Первым задумал это гуманное дело аббат. Однажды ночью, когда он возвращался верхом из Клермона, в четверти лье от замка его остановил незнакомец и, угрожая ножом, потребовал: кошелек или жизнь! После напрасной попытки отвратить грабителя от преступного намерения, аббат выхватил из седельной кобуры заряженный пистолет и метким выстрелом раздробил руку, державшую нож. Разбойник спасся бегством.

Наутро, когда аббат прогуливался, какой-то ребенок в лохмотьях робко тронул его за сутану.

— Господин кюре, — попросил он умоляющим тоном, свойственным тем, кого нищета приучила к унижению, — пожалуйста, зайдите к нам! Мой отец умирает.

Священник поднялся с мальчуганом на Чертову гору и вместе с ним вошел в самую жалкую из хижин этой жалкой деревушки.

Еще молодая, но рано увядшая от лишений женщина, стуча в лихорадке зубами, стояла на коленях перед убогим ложем, на котором был распростерт ее муж. Суровое лицо этого человека было изборождено морщинами; его правая рука, завернутая в окровавленные тряпки, покоилась на обнаженной груди.

Мужчина открыл глаза и увидел кюре. Здоровой рукой он молча показал на жену, на мальчика в лохмотьях и еще на трех малышей; испуганные приходом незнакомого человека, дети забились в угол. Там на грязной подстилке ютились свинья и коза. В этом отвратительном логове животные и люди жили вместе, одинаково утопая в нечистотах.

— Понимаю, — сказал аббат так тихо, что его мог расслышать только раненый, — понимаю и прощаю вас.

— Я не знал, что это были вы, — также шепотом ответил больной. — У нас не было хлеба, вот и пришлось искать его на большой дороге.

Аббат не стал тратить времени на нравоучения. Он попросил дать ему чистую тряпку, но ее не оказалось. Тогда он разорвал свой носовой платок и перевязал раненому руку (одного пальца на ней не хватало). Затем Донизон поспешил в замок за лекарствами, то есть за хлебом и мясом.

Воспитатель молодого маркиза стал добрым гением этой семьи, глава которой, все такой же нелюдимый, ни разу даже не поблагодарил аббата; однако он последовал его советам и занялся честным трудом. Ни тот, ни другой никогда не вспоминали о нападении; но, где бы ни находился кюре в годовщину этого события, крестьянин в сопровождении одного из своих сыновей навещал его и приносил ему скромный гостинец.

Аббату хотелось сделать и для остальных семей деревни то, что он сделал для одной. Об этом он часто думал и говорил со своими учениками.

— Видите ли, — объяснял он им, — если крестьяне Сен-Бернара сегодня живут в такой же нужде, как и в былые времена, то это случилось потому, что дробление земельной собственности здесь не проводилось, а промышленность, благодаря которой бедные страны богатеют, обошла Чертову гору стороной. Когда ты вырастешь, Гюстав, и будешь сам распоряжаться своими капиталами, я научу тебя, какое им дать применение.

И он сдержал слово. Когда воспитанники Донизона подросли и смогли уяснить себе его идеи, он поделился с ними мыслями о земледельческой общине, о справедливом распределении доходов, приносимых трудом, и о долге богатых по отношению к бедным.

Молодой маркиз отнесся к планам своего учителя без особого энтузиазма: душа Гюстава была еще неспособна к высоким порывам. Другое дело Артона, ловивший на лету каждое слово аббата. Он благоговейно хранил его речи в своем сердце, как откровения новой морали, размышляя над ними и обдумывая способы, как осуществить замыслы Донизона в виде стройной системы социальных преобразований.

Валентина принесла себя в жертву, чтобы уплатить отцовский долг; но она не любила Гюстава. Последний это чувствовал; стремясь покорить сердце любимой женщины и возвыситься в ее глазах, он начал обсуждать с нею планы аббата, словно готов был помочь их претворению в жизни. Молодая женщина сразу загорелась. Маркиз показался ей другим человеком, он мгновенно вырос в ее мнении. До сих пор она не знала, что делать с огромным богатством, которым совсем не дорожили; но теперь в ее жизни появилась цель, и какая цель!

Она всячески старалась полюбить Гюстава, убеждала себя, что любит его, преувеличивала достоинства этого мальчика, ставшего зрелым мужчиной лишь благодаря силе ее обаяния.

«Он мал ростом, — думала Валентина, — но у него благородная душа. Я сделаю его первым среди овернских дворян!»

К несчастью, никак нельзя было обойтись без Артона, задушевного друга молодого Бергонна. Лишь он один мог обеспечить успех задуманного; необходимые для этого познания сочетались у него с практической сметкой. Видя, как он, возглавляя в Сен-Бернаре целую армию строителей, с угрюмым видом отдает распоряжения, Валентина почувствовала, что образ молодого секретаря прочно занял место в ее сердце. И для того, чтобы между ними стало еще одной преградой больше, она задумала женить его на Люси.

Но Артона отнюдь не проявлял желания пойти ей навстречу. Молчаливый, насупленный, хмурый, он пытался разонравиться Валентине. Всем обязанный Гюставу, он не хотел, чтобы его сочли неблагодарным. Но его усилия были, замечены, и однажды молодая маркиза с испугом и в то же время с тайной радостью сказала себе: «Он тоже любит меня!»

Когда Валентина убедилась в глубине их обоюдного чувства, ее попытки найти путь к исцелению уже не могли быть вполне искренними. Выйдя из монастыря, она успела прочесть много романов. Из них, бесспорно, почерпнула она высокие идеалы братства, заставившие ее с таким жаром одобрить гуманные намерения мужа. Но там же таился роковой для нее источник романтизма; муки любви казались ей сладостными.

Валентина была честной по натуре и не собиралась нарушать клятву верности, данную Гюставу. К тому же, хоть он и не был ее кумиром, она привязалась к нему. Но в этой привязанности материнское чувство преобладало над любовью. Вопреки законам природы, опекун сам превратился в опекаемого; главенство перешло от мужчины к женщине.

Благодаря практическому уму Артона, усердию Люси, занявшей место школьной учительницы, советам аббата Донизона и деньгам щедрого Гюстава, Сен-Бернар очень скоро стал образцом того, чем могла бы сделаться каждая сельская община, если бы все, от кого зависит улучшение жизни крестьян, объединили свои усилия. Валентина немало способствовала успеху дела: она поспевала всюду и благодаря своему влиянию среди крестьян и рабочих легко устраняла всевозможные трудности; ухаживала за больными, беседовала с женщинами о том, как нужно жить, и, чтобы облегчить их материальное положение, давала им работу на дом.

Однако, несмотря на занятость, несмотря на то, что маркиза исправно и старательно выполняла все свои обязанности, — у нее еще оставалось время помечтать. Это были часы, проводимые за рукоделием.

Нет ничего опаснее для романтически настроенной женщины, чем те минуты, когда руки механически движутся, а мысли, не зная удержу, устремляются в страну грез. С таких головокружительных высот действительность представлялась словно в кривом зеркале, и понятие о добродетели, как бы оно ни было незыблемо, претерпевает изменение. Ошибки, опоэтизированные романами и пьесами, начинают казаться не достойными порицания, а, наоборот, привлекательными… Подобные минуты опасны.

Как раз в таком настроении Артона застал Валентину, посетив ее однажды в отсутствие Гюстава. Маркиз уехал в Рош-Брюн. Он перестраивал замок втайне от жены, желая сделать ей сюрприз ко второй годовщине их свадьбы. Чтобы скрыть от дочери восстановительные работы, граф Поль, по совету зятя, сказал ей, будто уезжает на полгода путешествовать. Его «возвращение» должно было состояться на следующий день; он пригласил Валентину с мужем и своих друзей отобедать с ним в старом замке.

В руках у секретаря была книга.

— Я принес вам новые стихи, маркиза, — сказал он.

— Спасибо, что позаботились обо мне! — воскликнула смущенная Валентина.

Артона пристально посмотрел на нее, и этот внимательный взгляд красноречиво говорил, что каждый миг его жизни полон думами о ней. Она опустила глаза. Некоторое время оба молчали. Это было в апреле. Весна щедрой рукой повсюду рассыпала цветы. Кусты и деревья стояли в белоснежном наряде, и легкий ветерок уносил в зеленые луга их нежное благоухание. Погода выдалась теплая. И трепетание птичьих крыльев в воздухе, и даже шелест листьев — все, казалось, воспевало любовь.

Инстинктивным целомудренным движением Валентина вновь накинула соскользнувшую с плеч косынку. В замешательстве она стала перелистывать принесенный секретарем томик. Артона пожирал молодую женщину глазами; его лицо было белее жасмина, кусты которого покачивал за окном ветерок.

— Что с вами? — спросила Валентина.

— Со мной? Ничего.

— Вам чего-нибудь недостает здесь?

— Благодаря доброте вашего мужа у меня есть все.

И Артона с искренним волнением рассказал, скольким он обязан маркизу. Родом из бедных крестьян, он по прихоти матери Гюстава стал соучеником ее сына. Тот с ним подружился и всегда обращался как с равным; поэтому он и любил г-на де Бергонна, видя в нем брата и благодетеля. С его стороны было бы черной неблагодарностью выражать недовольство своей жизнью: ведь Гюстав поручил ему управлять его фабриками и руководить благороднейшим делом из всех какие может задумать богатый человек. Наконец маркиз не только удостоил его дружбы, но и доверил на время своего отсутствия охрану самого драгоценного из своих сокровищ…

Голос секретаря при последних словах дрогнул; казалось, он вот-вот упадет в обморок.

— Послушайте, сказала глубоко тронутая Валентина, — вы несчастны, Артона? Вы страдаете? Вам здесь плохо? Может быть, вам лучше…

Она не докончила.

— Уехать, да?

Валентина не ответила. Секретарь продолжал:

— Я часто думал об этом. Но как быть? Он так доверяет мне во всем… Я чувствую, что мне следовало бы уехать, и все же остаюсь… Моя душа словно дикая кобылица: моя воля, мое сознание не всегда могут ее обуздать… Я хочу, я должен уехать и не в состоянии этого сделать…

Впервые он решился говорить так открыто. Оба были очень взволнованы. Наконец Валентина промолвила:

— Артона, я всегда считала вас человеком, способным владеть своими страстями; хочу верить, что вы и в самом деле таковы.

— Вы слишком высокого мнения обо мне, сударыня, приписывая мне стоицизм, которого у меня нет. Я страдаю, мне хочется проклинать и богохульствовать.

— Какое вы имеете право сетовать так горько на судьбу, вы, такой талантливый…

— Что вы об этом знаете? Разве можете вы измерить скорбь моей души? Впрочем, действительно, на что мне сетовать? Простолюдин, я вместо того чтобы остаться невеждой, как предназначено всем людям моего сословия, получил образование благодаря тому, что меня учили вместе с другим ребенком; по воле случая он стал моим хозяином…

— Но он хотел быть только вашим другом, как вы сами сейчас сказали! — прервала маркиза.

— Мне это слишком хорошо известно! — нетерпеливо произнес Артона.

— Вы обязаны ему тем, что поднялись на голову выше других людей вашего класса.

— Лишь я один знаю, как дорого мне обошлось это мнимое превосходство, как оно омрачило мое детство…

— Да?

— Живя в деревне, я одевался просто, зато был свободен; ел черный хлеб, зато мое сердце не было голодно; ведь оно нуждается в ласке, как тело — в хлебе. Но в семье Гюстава…

После паузы Артона добавил:

— Если мое прошлое было тягостным, неужели вы думаете, что настоящее — лучше? Звезда моего детства закатилась: моя бедная мать умерла из-за того, что я ее покинул. И звезде моей молодости не сиять на небесах… я вынужден расстаться с нею…

Валентина, испуганная словами секретаря, попыталась успокоить его и удержать от слишком откровенных признаний. Чтобы перевести разговор на другую тему, она сказала:

— Зато ваши филантропические мечты осуществились. Разве мысль, что вы являетесь душой столь гуманного дела, не радует благородное сердце?

— Да, конечно… Но этого мало.

— Как, разве мало для высоких умов оделять людей, доселе обреченных на невежество, насущным хлебом знания? Разве мало выпрямлять спины, подобострастно согнутые в ожидании милостыни? Разве мало быть одним из тех, кто несет в народ свет истины и разума?

— Вы правы. За отсутствием счастья приходится довольствоваться сознанием, что делаешь добро.

— Но разве счастье не в этом?

— Вы думаете?

Покраснев, она не ответила. Артона продолжал:

— Нет, я чувствую, что этого недостаточно. Какая-то непокорная сила бунтует во мне.

— Заставьте ее смириться.

— Заставить смириться океан пылких страстей влекущих меня к недостижимой цели, хотя я не смею сделать и шага к ней?

Артона замолчал. На лбу его выступил пот.

На этот раз Валентина не нашлась что ответить, вновь взяла вышивание и стала машинально наметывать стежки. В ее груди бушевал целый вулкан чувств приводящих ум в смятение.

После долгой паузы, похожей на молчаливый разговор сердец (к нему нередко приводит взаимная откровенность), секретарь продолжал:

— Вы говорите, что я стою головой выше других. Ошибаетесь, сударыня! Лишь благодаря любви человек становится совершенным. А я, увы, ощущаю какую-то пустоту, и из-за этого большая часть моих способностей не находит применения.

— Объяснитесь!

— Как и вы, я считал, что, творя добро, можно заполнить ту пустоту в сердце, которая возникает от неразделенного чувства, и всей душой отдался делу Гюстава.

— Так вы и должны были поступить.

— Согласен. Но вскоре я понял всю тщету этих выспренних философствований.

— Что вы хотите сказать?

— Мне думается: чтобы жить в полном смысле этого слова, человеку нужна любовь, как окружающему его миру нужны солнечный свет и тепло…

Артона умолк, затем медленно проговорил:

— Для некоторых людей жизнь — самообман, и это дает им право уйти из нее.

Сделав столь драматический вывод, он повернулся и зашагал прочь, не попрощавшись и даже не взглянув на Валентину, как человек, которого близость смерти освобождает от светских условностей. Вконец растерявшись, маркиза побежала за ним.

— Я запрещаю вам умирать!

— А какое право вы имеете распоряжаться мой жизнью? — угрюмо спросил он, обернувшись.

— Это право дает мне дружба…

— Ее недостаточно!

И Артона закрыл за собою дверь.

Остаток дня был мучителен для молодой женщины. Она зашла было к Люси, намереваясь все ей рассказать, но не решилась. Много раз глядела она на дорогу — не покажется ли Гюстав; но тот не возвращался.

Вечером Валентина, сидя у окна, неотрывно смотрела на окно комнаты секретаря. При свете горевших во дворе фонарей она увидала, как молодой человек, завернувшись в плащ, вышел из флигеля. Медленно и нерешительно он открыл калитку, потом вернулся обратно. Валентина укрылась за портьерой. Артона остановился напротив ее окна. Быть может, он догадывался, что она заметила прощальный взмах его руки? Затем он скрылся в ночном мраке.

Маркиза хотела его позвать, спустилась вниз, выбежала за порог, но ничего не могла различить в темноте. Несколько минут она шла по дорожке, прячась за деревьями, как будто ночь была недостаточно темной, чтобы скрыть ее от посторонних глаз. Отойдя настолько далеко, что ее мог услышать лишь тот, кого она пыталась догнать, она окликнула его дрожащим от волнения голосом. Ответа не последовало. Тогда она вернулась к флигелю.

Глава 25. Падение

В комнате секретаря горел свет. Ключ торчал в замочной скважине. Валентина не могла противостоять искушению и вошла.

Все деловые бумаги были приведены в порядок и аккуратно сложены. На столе лежало письмо, адресованное Гюставу. Валентина распечатала конверт и прочла:

«Прощай, Гюстав! Я люблю тебя. Я должен умереть. Не оплакивай меня.

Артона».

Маркизу охватила нервная дрожь; из ее груди едва не вырвался крик отчаяния. Чтобы заглушить его, она упала ничком на постель и, зарывшись лицом в подушку, в порыве неутешного горя, впилась в нее зубами.

— Он любил меня! И я любила его! — воскликнула она, сдерживая рыдания. — О, жестокий долг, о, глупая добродетель! Что вы дадите мне взамен счастья, которое вы у меня отняли?

Ее руки, конвульсивно сжимавшие изголовье постели, нащупали свернутую в трубку тетрадь. Свеча погасла; Валентина вновь зажгла ее, воспользовавшись тем, что в камине, подернутом пеплом, еще тлели уголья.

Ее находка оказалась дневником Артона. Безрассудная страсть, горячее чувство пылали в каждой строчке. Молодая женщина жадно вчитывалась в них, терзаемая скорбью, любовью и жалостью. Дневник кончался следующими словами:

«Все в этом мире, от скрытых в траве букашек с золотящимися на солнце усиками, до планет, которые, тяготея к солнцу, несутся вокруг него в беспредельном пространстве, все может свободно любить, лишь человек не может…

Я думал, что найду спасение, творя добро, что лишь так сумею погасить вулкан, клокочущий в моей груди. Но нет, только смерть, испепелив мое сердце, потушит этот пожар…»

Маркиза, неподвижная, похолодевшая, упивалась роковыми строками, казалось, написанными кровью. С невыразимой болью она вновь и вновь перечитывала эти слова; то были последние капли яда в чаше ее горя.

Неожиданно послышался звук шагов. Быстро кинув тетрадку в огонь, Валентина спряталась за занавеской.

Вернулся секретарь. Подойдя, он заметил, что постель измята.

— Кто сюда заходил? — громко спросил Артона. — Боже мой! Что, если кто-нибудь нашел мой дневник? — добавил он прерывающимся голосом. — Но нет, к чему тревожиться? Ведь я, кажется, сжег его вместе с портретом и стихами, которые ей посвящены… — Артона уселся, вытянув ноги к огню, и продолжал: — До чего приятно греться у камина! Подумать только, что я добровольно собираюсь погрузиться в холодную пучину, именуемую смертью!.. И все-таки, не в ней дело, а в том, что я расстанусь с Валентиной, расстанусь навсегда. Нет, это немыслимо! Сейчас я жив… Что будет со мною после смерти?

Он искал ответа на этот извечный, мучительный вопрос, который никто еще не мог решить.

— После ждет неведомое. Глубокая немая могила, где медленно разлагаются трупы, но природа вновь воссоздает их в тысячах живых существ: вот и все, что мы знаем. Остальное — плод нашей фантазии. Я умираю полный отчаяния… Унесу ли я с собой любимый образ? О, Валентина, Валентина! Зачем только я встретил тебя? Почему всем я обязан именно тому человеку, чьей женой ты стала из благодарности? Прощай, Валентина, прощай!

Он потушил свечу и, подойдя к двери, нажал на ручку.

— Артона! Артона! — воскликнула маркиза и во мраке упала в его объятия.

Глава 26. Пробуждение

Валентина страстно желала стать матерью. Ей казалось, что ребенок защитит ее от предосудительных мыслей, волновавших ее ум и сердце. Но этот ангел-хранитель не являлся, а слабых усилий ее воли оказалось недостаточно, чтобы изгнать из сердца образ, ставший для нее символом супружеской неверности.

Последнее время настроение маркизы беспричинно менялось, она чувствовала иногда внезапную дурноту. Внутри ее совершался таинственный процесс, предвещавший рождение новой жизни. Но, потому ли, что рядом с Валентиной не было никого, кто посвятил бы ее в секреты материнства, или потому, что эта сокровенная работа природы шла необычным путем, молодая женщина не подозревала о близком исполнении самого заветного своего желания. Она была беременна и не догадывалась об этом…

Томимая страхом, любовью и сожалениями, Валентина покинула флигель. Звезды сверкали на небосводе, ночная тишина нарушалась только пыхтением паровой машины. Луна на миг выглянула из-за туч, и ее бледные лучи проскользнули между тяжелыми гардинами на окнах молельни, через которую проходила маркиза. На фоне черного бархата четко вырисовывалась голова Христа и его руки, простертые навстречу грешникам.

В эту горькую минуту, когда молодая женщина, еле живая, в порыве раскаяния припала к ногам распятия, в лоне ее словно что-то шевельнулось. И Валентина с ужасом догадалась, что этот странный толчок был не чем иным, как первым предвестником материнства.

Сколько времени оставалась она там, простертая на ковре, не молясь, ни о чем не думая, погруженная в бездну отчаяния? Этого она не знала. Ей казалось, будто она уже не живет своей жизнью; громкий стук собственного сердца отдавался в ее ушах, точно эхо отдаленной бури. Сломленная, она не в силах была сдвинуться с места.

Наконец маркиза поднялась. Глаза ее были сухи, губы запеклись. Уже светало. Окружающие предметы один за другим выступали из тьмы, и лишь углы молельни еще тонули во мраке. У двери Валентина увидела коленопреклоненную фигуру.

— Кто это? — с испугом спросила она.

— Это я, мой ангел, — ответил мягкий голос Гюстава. — Возвратясь домой, я не нашел тебя в спальне и сразу подумал, что ты можешь быть только здесь. Увидев, как ты сосредоточена, я не решился потревожить тебя и тоже стал молиться.

Валентина словно приросла к полу. Зубы ее стучали. Выпрямившись, она замерла, неподвижная, словно дерево, пораженное молнией, но еще не успевшее упасть.

— Ты не отвечаешь? — спросил Гюстав. — Ты испугалась, бедняжка? — Он взял ее за руку. — О, как ты озябла! Я думал, что один готовлюсь отметить вторую годовщину нашей свадьбы, а ты, оказывается, тоже не забыла о ней и провела всю ночь в молитве.

Валентина вскрикнула и упала, как подкошенная, к ногам мужа.

Гюстав подхватил ее словно перышко: любовь и тревога удвоили его силы. Он отнес жену в спальню, уложил в постель и разбудил слуг. Немедленно послали за врачом. Когда тот явился, Валентина все еще не подавала признаков жизни; Гюстав стоял подле нее вне себя от волнения.

— Что с нею, доктор? Ведь это только обморок, не правда ли?

— Конечно, конечно. Она без чувств, но никакая опасность ей не грозит. Успокойтесь! Вероятно, она испытала сильное потрясение, ее что-нибудь напугало?

— Да, доктор, она страшно перепугалась. Ведь женщины так впечатлительны! И все по моей глупости!

— В положении госпожи де Бергонн подобный испуг опасен.

— Что вы говорите?! — воскликнул Гюстав, схватив врача за руку. — В ее положении? В каком положении?

— Черт побери! В том, благодаря которому продлится ваш род, дорогой маркиз. Если я сообщаю вам об этом первый, то счастлив, что могу порадовать вас столь доброй вестью!

Глава 27. Семейный праздник

Празднично разукрашенный Рош-Брюн ожидал гостей. За оградой замка шла радостная суета: слуги ходили взад и вперед, выстраивая рядами горшки с цветами и разравнивая граблями песок, которым только что посыпали парадный двор. Жан-Луи, отпросившийся с мельницы, с важным и довольным видом рассматривал заново отремонтированный фасад старого замка. Его восхищали сверкающие витражи в новых рамах, заменившие подслеповатые стекла, а кое-где — даже и пучки соломы, которыми затыкали окна на зиму. Нанетта, одетая в лучшее свое платье, была занята по горло и сновала то со двора в замок, то из замка — к ограде, чтобы взглянуть, не показалась ли карета на повороте каштановой аллеи, ведущей к большаку.

— Наконец-то! Вот и они! — обрадовалась экономка и побежала предупредить графа о приезде дочери. Но Гюстав первый сжал тестя в объятиях.

— Отец, милый отец! — воскликнул он, крепко его целуя. — Сегодняшний праздник будет праздником вдвойне!

И, наклонившись к его уху, он что-то шепнул ему.

Граф несколько раз обнял зятя, от радости не в силах вымолвить ни слова. Гюстав сиял. Валентина, напротив, улыбалась принужденно и казалась такой измученной, что Нанетта, заметив это, спросила свою питомицу, отчего она так бледна.

— Пустое! — ответила маркиза и поделилась с экономкой великой новостью.

Растроганная Нанетта прослезилась.

— Слава тебе, Господи! — промолвила она, всплеснув руками. — Радости-то сколько в один день! Смотрите, берегите себя, госпожа маркиза!

— Не смей так меня называть, а то я буду говорить тебе: «мадемуазель Нанетта». Разве я не та самая Валентина, которую та баюкала, которой покупала на собственные деньги платья и игрушки? Дай мне поцеловать твои руки!

— Валентина, дитя мое, не говори так! Быть слишком счастливой — не к добру. А я чересчур счастлива, ведь у меня такие хорошие Господа!

— Что ты говоришь, мой старый друг? Разве мы не обязаны тебе всем, Нанетта? Хоть я благодарна тебе сейчас и богата, но я хочу, чтобы за мной по-прежнему были те двадцать тысяч, что ты на нас истратила. Не деньгами, а привязанностью можно оплатить этот долг. Знаешь ли ты, как Гюстав любит тебя?

— Неужели?

— Он так добр и благодарен, что не может не любить всех добрых и благородных людей. Нечего качать головой! Не дворянские грамоты, а душевные качества возвышают человека. Угадай, что сказал мне муж, узнав, что скоро станет отцом?

— Ну, что?

— Угадай-ка!

— Должно быть, он сказал: «Граф и Нанетта будут очень довольны!»

— Нет! Он заявил: «Пусть твой отец и Нанетта крестят нашего ребенка».

— С ума, что ли, сошел господин маркиз?

— Нет, нет! Мы помним бодро. Либо ты будешь крестной, либо мы вернем тебе все двадцать тысяч с процентами. Выбирай, что лучше: по-прежнему быть мне вместо матери или превратиться в служанку на жалованье?

Валентина подбежала к отцу. При виде всех перемен, происшедших в Рош-Брюне, ее сердце и трепетало от благодарности, и сжималось от тоски.

— Взгляни, — сказал граф вполголоса, обращая внимание дочери на все, что было восстановлено по указаниям Гюстава, — взгляни, как проницательно и чутко он угадал наши желания! Самой верной, самой большой любви не хватит, чтобы вознаградить за это!

Чувствуя, что вот-вот упадет, Валентина ухватилась за руку отца. Обернувшись, она увидела сияющего Гюстава: взволнованность жены он приписывал ее радостному умилению.

Они находились в заново отстроенной крытой галерее. Огромные кариатиды, поддерживавшие ее своды, казались совсем новыми; треснувшие ступени широкой парадной лестницы были сменены, все помещения богато отделаны; лишь комната Валентины осталась нетронутой.

Обошли сад. Опытный садовник превратил его в подобие Эдема, правда, на буржуазный манер, в соответствии со вкусами графа: приятное здесь сочеталось с полезным, а полезное — с приятным. Источники наполняли бассейн прозрачной водой; из него бил фонтан, сверкая на солнце, словно хрустальный сноп, и ниспадая дождем алмазных капель на свежие кувшинки и ирисы, окаймлявшие бассейн.

Молодая женщина то и дело останавливалась. Внимание мужа вызывало у нее угрызения совести. Глаза ее были полны слез, а сердце — горечи. Гюстав же думал, что причина этих слез — сладостное волнение, и сам готов был плакать от радости.

Наконец измученная Валентина спустилась на каменную скамью и, прислушиваясь к журчанию ручейка, склонила голову на плечо мужа.

— Ну что, госпожа маркиза, как вам нравится здесь? — спросил Жан-Луи.

— Лучше не может быть! Но зачем ты зовешь меня маркизой? Разве я не осталась твоей молочной сестрой?

— Значит, я могу называть вас, как прежде?

— Конечно.

— Я знал, что вы не загордитесь.

— Загоржусь? Отчего?

— О, повод найдется! Ну, хотя бы оттого, что вы жена такого богатого и доброго человека.

Гюстав покраснел. Валентина с живостью подхватила:

— О да, я горжусь, что я его жена. Но не потому, что он богат, а потому, что у него благородное сердце.

И вдруг, в бессознательном порыве, она упала перед мужем на колени и униженно прижалась головой к его ногам. Вне себя от радости Гюстав поднял жену и усадил рядом. Некоторое время он глядел на нее, потом перевел взор на Жана-Луи, который задумчиво, удивленно и внимательно смотрел на мертвенно-бледную Валентину.

* * *

С точностью людей, чье главное занятие — вкусно покушать, гости съехались как раз к полудню. После обмена банальными приветствиями все уселись за стол. Нанетта превзошла себя, стараясь, чтобы новоселье было отпраздновано на славу. В камине старой столовой вновь торжественно повесили традиционный крюк для котла.

Закусив, гости принялись болтать.

— Ну что, маркиз, — спросил один скептически настроенный дворянин, — как подвигается осуществление вашего знаменитого филантропического плана? Как относятся сен-бернарские нищие к вашим фабрикам, которые должны их обогатить, заставив работать?

— Все идет как нельзя лучше, — серьезно ответил Гюстав. — И я настолько верю в успех дела, что надеюсь найти подражателей.

— Но, — воскликнула жена скептика, — говорят, что если ваши планы увенчаются успехом, если вашему примеру последуют и другие, то женщины из простонародья откажутся нас обслуживать и нам придется самим стирать белье!

— Что ж в этом плохого? — смеясь, спросил граф Поль. — Вы столь же красивы и умны, как принцесса Салентская[119]; почему бы вам не позаимствовать у нее и талант домохозяйки?

— О, да! Что в этом плохого? — подхватили мужчины.

Слабый пол возмутился.

— Это был бы анахронизм! — заметила жена скептика. — Фи! Нашими ли ручками полоскать белье?

— Почему же вы считаете, что это можно делать руками бедных прачек, которые от этой работы покрываются язвами и почти поголовно болеют ревматизмом? — спросил Гюстав. — Наступит время, когда машины заменят женский труд во всех тяжелых профессиях.

— Аминь! — воскликнули представители молодой Франции в лице пятидесятилетнего господина и нескольких старых дев.

— Куда же мы катимся, — с ужасом спросил барон де ла Плань, — если дворянство само возглавляет революционное движение?

— Оттого, что оно не возглавило революцию в свое время, — возразил Гюстав, — его и унес поток девяносто третьего года[120].

— Он прав!

— Нет, не прав!

— Поживем — увидим! — рискнули заметить те, кто придерживался золотой середины.

— Да, там видно будет, — сказала старая дама, известная своим свободомыслием. — Я стою за прогресс. Но скажите нам, маркиз, каким чудом вам удалось приручить этих сен-бернарских волков?

— Очень просто! Сначала мадемуазель де ла Плань приручила их волчат. Мы платили родителям за то, что те пускали детей в школу.

— Платили родителям?

— Ну да, ибо дети, собирая милостыню на дороге, были для них одним из источников дохода; следовательно, нужно было какое-то возмещение, чтобы время, затраченное на занятия, не казалось потерянным напрасно. Мы охотно согласились на такую жертву, и вслед за малышами, которых мы в школе не только учим, но и кормим, к нам пришли и матери.

— Но ведь это стоило вам бешеных денег?

— Не так уж много, как это вам кажется.

— И что же придумали для матерей?

— Моя жена вместе со своей подругой научили их изготовлять бисер. Этим ремеслом можно заниматься на дому, зарабатывая от полутора до трех франков в день.

— Три франка в день! Вы развращаете народ, маркиз, и причиняете обществу непоправимый вред. Где мы будем брать слуг, если ваша филантропическая мания заразит и других? Вероятно, и мужчины в вашей образцовой общине зарабатывают не хуже?

— Мужчины зимой трудятся на фабрике, причем не только получают поденную плату, но и имеют долю в прибылях, соответственно труду каждого. Летом же они обрабатывают арендуемую землю, причем платят за пользование ею лишь одну треть урожая. Они очень довольны, что машины облегчают их труд.

— Как, эти тупоголовые скоты уразумели пользу машин?

— Конечно, и еще многое другое. Прослушав несколько наставительных речей, они поняли, что бедность была результатом их разобщенности, а нынешнее благополучие — следствие объединения их сил. Когда они увидели, что интересы каждого тесно связаны с интересами остальных, нетрудно было склонить их к вступлению в общину, которая обеспечит им возможность пользоваться всеми плодами своего труда. И вскоре нотариус на гербовой бумаге оформит устав этой общины.

— Сударь, — сказал старик, бывший член Конвента[121], до сих пор не проронивший ни слова, — вы поистине заслужили людскую признательность!

— Ба, — возразил скептик, — кроме неблагодарности, маркиз ничего не добьется. Я тоже как-то увлекся филантропией, но кроме множества неприятностей из этого ничего не вышло. С меня хватит!

Среди дам беседа текла по другому руслу:

— У вас прелестное платье!

— Вы находите? Я купила эту материю совершенно случайно, прельстилась дешевизной: всего двадцать два франка за метр!

— Совсем даром!

— Не кажется ли вам, дорогая, что у маркизы сегодня несколько хмурый вид?

— Надутый, хотите вы сказать? Она едва отвечает на комплименты. Можно подумать, что каждое слово стоит ей больших усилий.

— Между тем, говорят, ей ума не занимать стать.

— Кто знает? Может быть, она его занимала, а теперь отдала обратно?

— Ха-ха-ха! Вполне возможно. Впрочем, она так богата и так красива, что ей легко обойтись и без прочих достоинств.

— Красива? По-вашему, она красива?

— Спешу оговориться, что это не мое личное мнение; ведь я близорука! Но все в один голос произносят до небес красоту госпожи де Бергонн.

— Кроме меня, моя милая! Ее лицо не в моем вкусе. К тому же сейчас маркиза, как видно, чем-то очень взволнована. Это ее отнюдь не красит — она бледна как полотно.

Валентине стала так плохо, что ей пришлось выйти из-за стола.

— Что с тобой? — Допытывался Гюстав. — Что с тобой? Успокой меня, ты же видишь, в какой я тревоге! Ведь вся моя жизнь — в тебе!

— Право, ничего! Не волнуйтесь, — ответила несчастная, пытаясь улыбнуться, — на свежем воздухе мне будет лучше. Вы слишком добры, право, чересчур добры ко мне. Я не заслужила этого, вы не должны так сильно меня любить! Вы заблуждаетесь на мой счет, плохо знаете меня… не видите моих недостатков…

— Недостатков? Нет, это просто очаровательно! Ладно, женушка, я перечислю ваши недостатки, во-первых, вы гордячка, хотя гордиться вам нечем: ведь вы и некрасивы, и глуповаты… Вы эгоистка, как всем хорошо известно, и вам не свойственно человеколюбие; вы лишены эстетического чувства; но самый большой ваш недостаток в том, что вы немилосердно жестоки к бедному хворому Гюставу: не собираетесь подарить ему наследника, а он-то уже вообразил себя счастливым отцом… — Маркиз взял ее руки в свои. — Господи! Твои пальчики холодны, как у мертвеца.

— Отведем ее в спальню, — сказала подошедшая на цыпочках Нанетта, — ей нужен покой. Вспомните о ее положении, господин маркиз, и не волнуйтесь. Подите лучше к графу Полю, а то ваше отсутствие и его встревожит..

— Да, — добавила Валентина, — оставьте меня. Мне надо немного отдохнуть. И извинитесь за меня перед гостями.

Огорченный Гюстав покинул жену.

Когда Валентина очутилась в своей бывшей комнатке, где все напоминало ей о юных годах, когда ее уложили в знакомую девичью постель и она взглянула на образок, подаренный ей в день первого причастия, с благочестивой надписью золотыми буквами: «На память верующей», — чувство вины охватило ее с еще большей силой. Она разразилась рыданиями. Нанетта чуяла какую-то беду, но ни о чем не спрашивала.

Вдруг маркиза оттолкнула экономку и села на постели, отбросив назад тяжелые белокурые косы.

— Оставь меня! — воскликнула она. — Не дотрагивайся до меня! Прикосновение ко мне тебя осквернит. Ты не знаешь, что я — падшая женщина!

— Говорите тише, — сказала Нанетта, прижав к груди голову Валентины и гладя ее, — говорите тише, а еще лучше — помолчите, я не хочу ничего знать.

— Нет, нет! — продолжала молодая женщина, все больше и больше волнуясь. — Нет! Ты заменила мне мать, и тебе я должна во всем признаться, чтобы ты с отвращением от меня отвернулась. — Словно обезумев, она била себя в грудь и кричала: — Довольно с меня похвал! У меня от них сердце кровью исходит! Пусть кто-нибудь бросит мне в лицо проклятие, которое я заслужила! — Она вскочила и кинулась на колени перед Нанеттой. — Знай же, моя показная добродетель прикрывает грех: я — любовница Пьера Артона!

— О, Господи, — послышался в коридоре бас графа Поля, — я думал, что этому охотничьему рассказу конца не будет. Скажи-ка, Жан-Луи, ты не видел моего зятя. Ага, вот он… Подслушиваете у дверей? Говорите что с Валентиной — ничего особенного, а сами волнуетесь за нее и идете…

— Тише, тише! — перебил Гюстав. — Она спит, не будем ее беспокоить.

Маркиз взял тестя под руку и увел в сад. На висках Гюстава выступили капельки пота; он был бледен как мел. Действительно, в нем что-то умерло в этот миг… Однако он сохранил наружное спокойствие. Проходя парадным двором, они встретили Жана-Луи. Тот спросил:

— Нешто и вы, господин маркиз, захворали, как моя молочная сестрица?

Граф взглянул на зятя и в испуге остановился.

— Да в уме ли ты, мой бедный друг? Можно ли так волноваться из-за пустяка?

— Вы правы, женское нездоровье часто бывает вызвано пустяками. Я волнуюсь не из-за этого. Мне нужно сегодня вечером уладить одно важное дело. Мой секретарь… не приехал; значит, мне необходимо быть с Сен-Бернаре. Позвольте мне, милый отец, покинуть вас и оставить Валентину на несколько дней на ваше попечение. Скажите ей, что завтрашнее торжество в Сен-Бернаре отложено; пусть она отдыхает, пока я приеду и заберу от вас мое сокровище.

— О да, она настоящее сокровище! — воскликнул граф с трогательным простодушием.

Гюстав пожал ему руку и поспешил на конюшню, где собственноручно оседлал свою верховую лошадь.

Глава 28. После праздника

В воротах маркиз вновь повстречал Жана-Луи, но не обратил на него внимания. Горящий взор Гюстава, устремленный вперед, словно хотел преодолеть расстояние, отделявшее Рош-Брюн от Сен-Бернара.

— Постой-ка, сударь! — воскликнул молодой мельник, подбежав к Гюставу и схватив под уздцы его лошадь. — Если вам нужен человек, готовый пойти за вас в огонь и в воду, — возьмите меня!

— Кто вы? — спросил маркиз, по-прежнему уставившись взглядом в одну точку.

— Друг Рош-Брюнов и Бергоннов, — ответил Жан-Луи, вскакивая на круп лошади позади Гюстава. — И знатные люди, ежели с ними стрясется беда, иногда нуждаются в дружбе мелкой сошки. Вот почему я еду вместе с вами.

— Беда? Откуда вы узнали?

— Ваше лицо ясно говорит о ней.

— Спасибо. Но разве вам известно, куда я еду?

— Нет, но это все равно.

— Я еду драться на дуэли с одним человеком.

— Тем более мне нужно сопровождать вас.

— Ладно, спасибо. Я беру вас в секунданты. Дуэль будет не на жизнь, а на смерть.

— Черт возьми, сударь! Это серьезное дело — убить человека.

— Тем не менее либо он, либо я должен остаться на месте.

— Я его не знаю, и пусть лучше это случится с ним. Но скажите, сударь, нет ли способа поладить миром?

— Нет.

Тон, каким это было сказано, не допускал возражений. Наступило долгое молчание; затем Жан-Луи снова попытался завязать разговор:

— Скажите, господин маркиз, кто же будет продолжать затеянное вами дело, если вы умрете? О нем у нас ходит немало всяких толков; но я-то лично понял, чего вы хотите добиться. Вы, скажу по чести, хороший человек, и ваша жизнь нужна всем, кто вас любит. Ставить ее на карту так, здорово живешь, по-моему, глупо.

— Конечно, глупо. Но что же делать — жизнь иногда превращается в трагикомедию…

— Если вы умрете, наследники продадут ваши фабрики, и они попадут к какому-нибудь выжиге. Вы вложили в дело свое сердце, а те, кроме корысти, ничего не знают.

— Это мне безразлично.

— Между тем, сударь, вы заботились об общем благе, вы подавали пример всему нашему сословию, как надо делать людям добро. Когда в стойлах ничего нет, — говорит дядюшка Ватерло, — лошади грызутся между собой. Вы подкинули сенца в стойла, и сен-бернарские коняги перестали грызться. Вы помогли бедным понять, что они должны любить и выручать друг друга, вы стали учить их детей. Вот я, к примеру, неграмотный, и это очень для меня огорчительно; а если бы рядом с нашей деревней жил такой помещик, как вы, то и для меня, и для моих односельчан жизнь сложилась бы иначе. Потому я и повторяю: не следует делать того, что вы сейчас задумали.

— Да?

— Когда дерево валится, оно гибнет не одно: и плющ, что обвивает его ствол, и гнезда в его ветвях, и муравейник между его корнями — все это тоже гибнет.

— Куда вы клоните?

— Я хочу сказать, что нехорошо рисковать жизнью, когда она нужна стольким несчастным.

— Несчастным? Сейчас мне нет дела до них. Я решил продать Мадозе и фабрики, и землю. Несчастным. Да есть ли кто-нибудь несчастнее меня?

— Однако, господин маркиз, нынче утром вы были вполне счастливы. Вы каким были, таким и остались; может, вам только показалось, что стряслась беда?

— Да, многие беды — только кажущиеся, но вместе со мной пострадают и другие люди. Ведь если дереву не хватает солнечного света, оно гибнет, и вместе с ним гибнут все, кому оно дает пищу.

— Верно.

— Допустим, Жан-Луи, что я — дерево, о котором вы говорили, и что мое солнце погасло; разве не вправе я убить того, кто его погасил?

Хотя Жан-Луи и любил пофилософствовать, вопрос маркиза привел его в замешательство. Он призадумался.

— Погасший огонь можно снова зажечь, — проговорил он наконец.

Затем опять наступило молчание. Лошадь все время безжалостно пришпоривали, и она неслась вихрем. Жану-Луи казалось, что эта безудержная скачка ведет к какой-то пропасти. Вскоре они достигли вновь отстроенного селения Сен-Бернар.

Стояла теплая погода; солнце садилось за цветущими деревьями, дети играли в палисадниках около новеньких домиков. Крестьянки, занятые изготовлением бисера, увидев маркиза сквозь чисто вымытые стекла окон, кланялись ему почтительно и в то же время дружески. Несколько парней сбивали помост для предстоявшего на другой день торжества; при виде Гюстава они прервали работу и, выпрямившись, провожали его взглядом, пока он не скрылся из виду. Старики, что сидели и мирно беседовали на скамейках под деревьями, сняли шапки. Но Гюстав проехал мимо, не отвечая на их приветствия, словно никого не заметив.

— Скажите, сударь, — рискнул вновь задать вопрос Жан-Луи, — все эти люди, видать, очень к вам привязаны?

— Ими руководит эгоизм; любя меня, они пекутся о своих интересах. Что толку в такой привязанности?

— Вы не всегда будете так думать. Время все сглаживает, сгладится и ваше горе. И тогда вы, может, спросите себя, как вы могли так обезуметь, почему не отнеслись к делу спокойней?

Они приехали. Матье, камердинер маркизы, вышел навстречу и был немало поражен, увидев за спиной хозяина какого-то простолюдина. Маркиз бросил слуге поводья.

— Позаботься о нем, — сказал он, указывая на своего спутника, — этой мой друг. Проводи его в дом и жди меня. А где Артона? — спросил он возбужденно.

— Работает у себя во флигеле. Прикажете доложить ему о вашем приезде?

— Не надо, я зайду к нему сам.

— Позволю себе заметить, что господину маркизу следует прежде всего пообедать. Господин маркиз очень бледен, ему необходимо подкрепиться.

— Я обедал, мне ничего не нужно.

Гюстав подбежал к флигелю и дрожащей рукой толкнул дверь.

Чемоданы и дорожный мешок, лежавшие на полу, свидетельствовали о том, что секретарь готовился к отъезду. Он сидел за письменным столом, подперев голову рукой; в другой руке он держал перо.

Погруженный в глубокую задумчивость, Артона не услышал прихода Гюстава. Тот легонько коснулся его плеча согнутым вдвое хлыстом. Секретарь обернулся и встретил сверкающий взор маркиза. В своей грозной позе де Бергонн даже казался выше ростом.

Артона понял, что Гюставу все известно. С минуту два человека, почти братья, мерили друг друга взглядом.

— Что тебе нужно? — спросил наконец Артона. — Что тебе нужно?

— Твою жизнь.

— Возьми же ее!

Сняв со стены подаренный Гюставом арабский пистолет, Артона протянул его маркизу.

— Убей меня, отомсти, не бойся! Я с радостью умру, если это доставит тебе удовольствие.

— Вы принимаете меня за убийцу, милостивый государь? — сказал маркиз, отбрасывая пистолет. — Завтра на рассвете потрудитесь явиться в парк, к «Домику дружбы». Поляна около него вполне подходящее место, чтобы один из нас всадил другому пулю в лоб. Если я буду убит, что может вполне случиться, так как стрелок вы меткий, то пошлите Жана-Луи сообщить вашей любовнице о счастливом исходе дуэли!

С этими словами он вышел.

Возвращаясь в свой кабинет, маркиз следовал тем же путем, что и Валентина минувшей ночью. Он прошел через молельню, затем через спальню, где только что повесили новые шелковые гардины, украшенные английским кружевом. Он сорвал их и изодрал в клочья, разбил часы, вазы, растоптал их обломки на пушистом ковре. Затем, как был, в сапогах, бросился на постель, застланную голубым шелковым покрывалом. Исходящий от него аромат ударил Гюставу в голову. Подумав, что это ложе во время его отсутствия было осквернено прелюбодеянием, он вскочил словно ужаленный.

На спинке кресла висел бархатный халат. Маркиз машинально провел рукой по его подкладке, как бы ища отпечатка прелестного тела, которого она касалась. Он вспомнил, как недавно поутру Валентина пришла к нему в кабинет в муслиновом пеньюаре, зябко кутаясь в этот самый халат. Как она была красива! Она заговорила о том, что хочет помочь нескольким сен-бабельским сироткам. Гюстав не сразу согласился, лишь бы подольше смотреть в ее ласковые молящие глаза…

— Лгунья! Лгунья! Притворщица! — крикнул маркиз и бросил халат в пылающий камин.

Вернувшись в свой кабинет, он сел за стол и написал:

«Я, маркиз Гюстав де Бергонн, граф де Сен-Бернар, барон д′Отза, настоящим завещаю все свое имущество, как движимое, так и недвижимое, Клермонскому собору, и назначаю настоятеля означенного собора своим душеприказчиком. Прошу употребить все завещанное мною на благолепие вышеупомянутого собора».

Он перечел бумагу и проверил, соблюдены ли все формальности.

— Вот на что пойдут богатства, предназначавшиеся для великой цели! И все по ее вине! — проговорил он. — Пусть они развеются, превратившись в бесполезные золотые украшения на древних идолах, как развеялись, подобно дыму, мое счастье и вера!

Затем он приписал:

«Завещаю графу Полю де ла Рош-Брюн в пожизненное пользование сумму в двадцать тысяч франков, которую я ему ссудил; после его смерти деньги эти должны быть переданы сен-бабельской церкви на предмет приобретения колоколов».

— Да, да, побольше дадим духовенству! Когда мое состояние попадет в его загребущие лапы — пусть она попробует получить свою долю!

Гюстав назначил Люси пенсию в тысячу франков, с условием, что она покинет замок. Он хотел, чтобы от школы, как и от других его благих начинаний, не осталось и следа. Наконец он просил, чтобы его похоронили на вершине Чертовой горы и ничем не отмечали его могилы.

Положив бумагу в конверт, он сделал на нем надпись: «Мое завещание». Затем написал на отдельном листке еще несколько строк, запечатал в другой конверт и адресовал так:

«Преемнику мэтра Одифре. Секретный добавочный пункт к моему завещанию. Вскрыть лишь в том случае, если исполнению моей последней воли будут чиниться препятствия».

Маркиз отер пот со лба.

— Ну что же, — сказал он, — схороним все, что мне было так дорого!

И он написал следующее письмо.

Вдове де Бергонн.

Сударыня!

Если когда-нибудь у вас хватит бесстыдства потребовать, чтобы ребенок, плод вашей измены супружескому долгу, стал моим наследником (на что, к сожалению, закон дает ему право), то предупреждаю вас, что тайный исполнитель моей последней воли возбудит против вас скандальнейший процесс. Храните же молчание, как приличествует всякому, кто совершил низость. В противном случае мой поверенный бросит вам в лицо всю эту грязь, с какою неразлучен ваш грех.

Гюстав

Закончив писать, маркиз позвонил. Вошел Матье.

— Где человек, что приехал со мною?

— Уже ускакал. Он взял белую лошадь, сказав, что маркиз ему что-то поручил.

— Тогда, Матье, поезжай в Иссуар к Мадозе. Мне нужно немедленно его видеть по весьма важному делу, в котором он заинтересован. Так и скажи!

— А если он все-таки не захочет приехать!

Маркиз нацарапал несколько слов и вручил камердинеру записку.

— Ты прав. Передай ему это, и он приедет.

Матье поклонился и вышел.

Наступила темная и душная ночь. Паровая машина не работала, тишина и покой окутывали дом. Маркиз облокотился на стол и, погрузившись в мучительные думы, стал ожидать дельца. Он спрашивал себя, за какую провинность, за какой нечаянный грех или неисполненный долг судьба, словно удар молнии, испепелила его счастье? Но напрасно он заглядывал в тайники своего сердца: там не было ничего, что хоть в малой степени заслуживало небесную кару.

До той поры, когда любовь к Валентине обновила все его существо, он не знал женщин. Потом он принес свое сердце на алтарь добродетели… Излучая и свет, и тепло, любовь стала для Гюстава путеводным огоньком, который вел его к великой цели, укрепляя его волю, удваивая силы. Теперь этот светоч превратился в дымный факел, поджигавший все, что когда-то освещалось им.

Мысли Гюстава были в полном беспорядке, они сталкивались друг с другом, словно сражающиеся на поле брани.

Так прошло около двух часов. Лишь приезд Мадозе положил конец этому тягостному кошмару.

Делец изменился мало; выражение его лица было по-прежнему хитрым. Самоуверенность и лукавство, эти отличительные особенности его облика, с годами выступили еще резче. Но из горькой чаши приходится пить как добродетельным, так и порочным людям. Усталость и жизненные разочарования наложили свой отпечаток на бывшего управителя.

— Сударь, — обратился к нему маркиз, — я согласен продать пустошь; ее осушение и озеленение обошлись свыше чем в четыреста тысяч франков. Земля эта разделена на участки, которые я собирался распределить между членами общины. Займитесь сами их продажей. Купите у меня также замок, угодья, постройки, машины, — словом, все, что мне принадлежит в Сен-Бернаре. За это вы мне выплатите миллион франков в течение года. Согласны?

— Вполне, — ответил Мадозе спокойно.

— Тогда давайте составим и подпишем договор.

— Очень хорошо: он будет иметь такую же законную силу, как и нотариальный.

Делец начал писать. Понадобилось не более четверти часа, чтобы изменить судьбу Сен-Бернара, поставив корысть на место любви к ближнему и личный интерес выше общего блага. Жан-Луи оказался прав.

Но почему это произошло? Лишь потому, что молодая женщина, красивая, умная, добрая, окруженная любовью и поклонением, имевшая полную возможность удовлетворить порывы своей благородной души, вообразила, будто ей что-то недостает… И вот радужные перспективы, еще вчера открывавшиеся перед жителями маленькой общины, рассеялись, как мираж, по воле маньяка, в душе которого кипели ненависть и жажда мести…

Таковы плоды благотворительности. Так будет продолжаться до тех пор, пока общество не создаст новую мораль, дабы упорядочить распределение всех благ. Пока богачи не поймут, что они лишь управляют богатствами, скопившимися в их руках благодаря труду многих поколений, до тех пор революции останутся неотъемлемым правом обездоленных народных масс…

* * *

Мадозе давно уже уехал. Часы на башне пробили полночь.

— Вот и начало конца… — подумал Гюстав. — Наступает последний день мой жизни…

И он снова погрузился в свои мысли. Но стук подъехавшего экипажа вывел его из тяжелого раздумья. Загремел молоток у ворот, послышался скрип колес. До маркиза донесся голос Жана-Луи, затем в коридоре раздались шаги. Дверь распахнулась; бледная Валентина упала к ногам мужа. Он оттолкнул ее, точно змею.

— Убей меня! — воскликнула она. — Гюстав, убей меня!

Маркиз захохотал.

— Только и слышишь: «Убей меня!», словно можно быть одновременно и жертвой, и палачом… «Убей меня!» Какое трогательное единодушие! Сговорились они, что ли?

Он опустился в кресло. Молодая женщина продолжала стоять на коленях, прижимая руки к груди: ее поза выражала глубокое раскаяние. Длинные белокурые волосы, в беспорядке рассыпавшиеся от быстрой езды, наполовину закрывали ее лицо. Едва узнав о предстоящей дуэли, она поспешила за Жаном-Луи, не успев даже надеть шляпку и набросить на плечи шаль.

Валентина умоляюще простирала руки к мужу.

— Уходи, — промолвил он, — не хочу я тебя убивать! Но если ты останешься здесь, пренебрегая моим гневом, то я за себя не ручаюсь! Еще вчера я был ребенком, робким и счастливым… Горе сделало меня мужчиной. Бойся меня! Уходи! Слышишь?

— Прости! Ведь Христос простил грешницу!

— Он не был ее мужем. Уходи и будь проклята!

Валентина слабо застонала и, словно бездыханная, ничком упала на ковер. Гюстав не пошевельнулся.

В этот момент тишину ночи нарушил пистолетный выстрел. Маркиз подбежал к окну. Комната секретаря была освещена. Гюстав бросился вниз по лестнице; встретив Жан-Луи, он крикнул ему: «Поди помоги моей жене!» — и вошел во флигель.

На полу валялись обломки пистолета; Артона сидел в кресле за столом, запрокинув голову, неподвижный как труп. Одна рука его бессильно свисала, из нее струилась кровь. Гюстав счел соперника мертвым. Теперь, получив от Артона столь полное удовлетворение, он почувствовал, что его ненависть утихла. Он вспомнил, что этот человек был другом его детства и юности, что они еще мальчикам играли вместе… Вспомнил и о том, как самоубийца, не раздумывая, много раз подвергал себя опасности, стремясь исполнить любую его прихоть.

Сердце маркиза смягчилось. Он подошел ближе, коснулся головы секретаря, приподнял ее и только тогда понял, что Артона в глубоком обмороке и ему необходима помощь.

Молодой мельник, убедившись, что Валентина пришла в себя, снова спустился вниз в поисках Гюстава.

— Час от часу не легче! — воскликнул он, войдя. — Теперь другой! Что за злой дух витает над этим домом?

Жан-Луи помог маркизу уложить Артона и схватил попавшуюся под руку салфетку, чтобы перевязать раненого и унять обильно лившуюся кровь. Пистолет, набитый порохом до отказа, разорвался в руках секретаря, который нечаянно спустил курок, не успев поднести оружие к виску. Весь заряд попал в шею.

— Скорей беги за доктором, — крикнул Гюстав. — Он живет на Чертовой горе, последний дом с краю.

Тем временем Артона очнулся. Увидев Гюстава у своего изголовья, он с горькой усмешкой произнес:

— Я оплошал, авось в другой раз мне повезет больше.

— Это не вернет мне счастья, — сухо ответил Гюстав. — Живите, сударь, сделайте одолжение. Вы пытались умереть, этого достаточно.

— Гюстав, мой брат и благодетель! Ты прощаешь меня? — воскликнул раненый, протягивая к маркизу окровавленные руки.

— Никогда, никогда! Оскорбление, которое ты мне нанес, забыть невозможно. И ты не смеешь отныне называть меня своим братом. Но я не хочу больше твоей крови, раз ты сам пролил ее.

— О, Гюстав, — если ты не можешь простить меня, то прости ее! Лишь я заслужил твой гнев, пусть же он падет на меня одного! Мы не столь виновны, сколь несчастны… Если бы ты знал…

— Довольно! Довольно! Избавь меня от подробностей!

— О, ты не так несчастен, как мы! Ты еще не все потерял…

— Ты думаешь?

— У тебя осталось уважение к самому себе. Добрые дела, которые ты совершил и совершишь в будущем, спасут тебя от отчаяния.

— Ты полагаешь? Все эти добрые дела можно уподобить зданию, чьим фундаментом была любовь, а своды венчала дружба. Теперь, когда нет ни опоры, ни сводов, здание рухнуло, и под его развалинами погребено мое сердце…

— Что ты хочешь этим сказать?

— То, что все, созданное нами сообща, исчезнет, не оставив ни малейшего следа. С сегодняшнего вечера хозяин здесь — Мадозе.

Услышав это, Артона побледнел еще больше.

Явился врач. Маркиз попросил его и Жана-Луи позаботиться о раненом и вернулся в свой кабинет.

* * *

Валентина сидела за столом. Перед нею, освещенное лампой, лежало письмо мужа. Услышав его шаги, она обернулась. Маркиз увидел ее прекрасное бледное лицо и жест, полный отчаяния.

— Гюстав! — воскликнула она с мольбой. — Если вы не поверите моим словам, то, как ни велика моя вина перед вами, возмездие будет несправедливо. Но вы поверите, вы должны мне поверить! Вероломство не в моей натуре… Обстоятельства…

— Раз вы уже ссылаетесь на смягчающие вину обстоятельства, — прервал он ее, — значит, вам самой ясно, что вы виновны и дело ваше проиграно!

— О, боже, неужели вы мне не поверите! — воскликнула Валентина, ломая руки и бросаясь на колени перед мужем. — Поверьте мне, Гюстав! Вы здесь пишите, что ребенок…. наш ребенок…

— Ни слова больше, или я убью тебя! — крикнул маркиз, занося над головой жены окованный железом каблук. — Ребенок? Ты хочешь, чтобы я поверил, будто он мой? Да?

Гюстав был страшен: он скрежетал зубами, на губах выступила пена. Он судорожно сжимал пальцы, боясь поддаться искушению и задушить жену.

— Подлая! Подлая, — вскричал он хрипло. — Гадина! Обесчестив мое незапятнанное имя, утопив мое счастье в разврате, покрыв позором седины отца, ты хочешь, чтобы я тебе поверил, проклятая? Но для этого нужно, чтобы в моей душе оставалось хоть немного веры, надежды или любви… Они умерли! Ты убила их!

Валентина, заломив руки, оцепенев от отчаяния, молча слушала эти горькие укоры, которые жгли ее, словно раскаленные угли.

Гюстав умолк. Слышно было лишь прерывистое дыхание двух отчаявшихся людей, потерпевших полное крушение. Гибло все, что составляло их счастье, здоровье, молодость, богатство, взаимное уважение, красота, лучшие качества души и сердца… Все это было само по себе бесценно, а с рождением ребенка еще больше украсило бы их жизнь. Роскошно разубранный корабль опрокинулся от неосторожности кормчего, который пренебрег опасностью…

— Гюстав, — прошептала Валентина, — дорога ли вам память матери?

— Не смейте осквернять своими устами ее имя! Между моей матерью и вами нет ничего общего!

— Сжальтесь, выслушайте меня! Верьте, я не ищу оправданий. Я знаю, что виновата и что вы никогда меня не простите. Снисхождения я не заслуживаю. Ваша ненависть… Не сердитесь, я упомянула имя вашей матушки лишь для того, чтобы сказать вам… Не отталкивайте меня! Как бы низко ни пал человек, он не может солгать, если призывает в свидетели покойного. Клянусь вам именем вашей матери…

— В чем?

— В том, что вы отец моего ребенка… Ведь это правда! — воскликнула Валентина, простирая руки к небу.

— Хорошо сыграно, подлая! Хорошо сыграно, клятвопреступница!.. Нет, эта комедия, эти притворные слезы не обманут меня! Я поверил бы любой девке, поклявшейся мне подобным образом, но тебе я не верю!

— О, сжальтесь надо мной, Гюстав! Сжальтесь!

— Сжалиться над тобой? Никогда! Никогда! Если ты могла обмануть мое доверие, пренебречь моей любовью, значит ты развращена до мозга костей. Я не верю тебе! Твой ребенок — не от меня. Это — ублюдок падшей женщины и нищего, которого я вырвал из лап нужды!

Валентина с трудом поднялась, шатаясь, подошла к креслу и опустилась в него. Взглянув в окно, как бы прося у неба милосердия, в котором ей отказывали на земле, она прошептала:

— То, что я выстрадала, зачтется мне, правда, Господи?

Ее голова, запрокинулась, веки сомкнулись, рот полуоткрылся, смертельная бледность залила лицо. Распустившиеся волосы окутали ее словно плащом.

— Праведный Боже! Неужели я ее убил? — воскликнул маркиз, глядя на жену. — Неужели она умерла? Тем лучше! Тем лучше! Я предпочел бы, чтобы она умерла: мертвую можно простить!

Он пожирал ее взглядом, терзаясь невыносимой пыткой — такой не было даже в дантовом аду. Жадно ища в когда-то любимых чертах признаки смерти, он страшился увидеть вместо них проблески жизни…

Забрезжила заря. Ее приветствовали ружейные залпы: начинался праздник. Перед решеткой раздались нестройные звуки: молодые люди, участники недавно созданной в Сен-Бернаре хоровой капеллы, пришли спеть обитателям замка утреннюю серенаду. Они начали с песни крестьян, слова написал Артона, музыку — Валентина. Песня называлась «Призыв пахаря»:

Вставай, подруга дорогая,

Вставай! Горит в лучах зари

Горы вершина снеговая…

Вставай, в окошко посмотри!

— О, Валентина, — воскликнул Гюстав, словно в бреду, — мне хотелось бы, чтобы ты никогда не вставала! Спи, подруга, спи вечным сном, пусть ничто не разбудит тебя!

Голоса продолжали:

Поможешь в поле мне, потом вернешься к детям…

По дому у тебя немало есть хлопот.

Господь взрастит зерно… Пускай под кровом этим

И пищу, и приют бедняк всегда найдет!

Подхваченный хором припев был таков:

Весь мир питают наши руки…

Друзья, товарищи, вставайте! Мешкать — грех!

Работать сообща — вот лучшая порука,

Что хлеб мы вырастим для всех!..

И дальше:

Вот яблони в наряде белом

Роняют ворох лепестков…

Мы будем первыми! За дело!

Пора к реке вести быков.

Вы знаете, друзья: нас ждет пустырь бесплодный.

Пора его вспахать! Пусть заступ или плуг

Болото сделают равниной плодородной,

Чтоб пышные поля раскинулись вокруг.

Весь мир питают наши руки…

Гюстав бессознательно подпевал, не сводя глаз с лежащей в обмороке жены. Его мысли были в полном расстройстве, по телу пробегала дрожь, и, машинально подтягивая певцам, он никак не мог понять, почему он здесь и почему голова Валентины безжизненно свешивается на грудь?

Пение кончилось, раздались фанфары. Все жители общины — как старого, так и нового поселков — окружили музыкантов, и торжественная процессия направилась к мэрии, где аббат Донизон, оба его помощника, нотариус, учитель и учительница ожидали мэра, то есть маркиза де Бергонна, удивляясь, что его до сих пор нет. Но он должен был прийти с минуту на минуту; можно было начинать чтение акта.

Нотариус водрузил очки на свой длинный нос и довел до всеобщего сведения, что г-н де Бергонн передает в полную собственность общины находящуюся рядом с Чертовой горой большую пустошь, ранее заболоченную, а ныне осушенную и засаженную фруктовыми деревьями. Таким образом топь, отравляющая миазмами всю округу, отныне станет источником здоровья и изобилия для всех. Означенная пустошь передавалась общине с условием, что жители деревни будут сообща владеть ею и обрабатывать ее с помощью машин, уже преподнесенных им ранее в дар вышеупомянутым маркизом.

Последний предоставлял каждому работающему у него на фабрике столь значительную долю участия в прибылях, что те, кого это касалось, с трудом могли поверить услышанному. Школы, аптека, врачебная помощь становились теперь почти бесплатными благодаря тому, что на это ассигновались крупные суммы. Старикам намечалось выплачивать пенсии; вдов и сирот обязывалась содержать община. Учреждался ряд премий за наилучшее ведение хозяйства, чистоту, порядок, бережливость. Все члены общины, уплачивая небольшие ежегодные взносы, могли застраховаться от пожаров, градобития, падежа скота, несчастных случаев и даже от безработицы, так что каждый мог пользоваться всеми благами, не боясь за свой завтрашний день.

Перечню этих благодеяний, именовавшихся в акте «Распределением общинных богатств», положительно не было конца. Сен-Бернар становится прямо-таки земным раем! Кругом плакали от счастья, целовались. Старикам казалось, что это сон; они не решались радоваться, пока не увидят все собственными глазами.

Чтение акта закончилось. Не хватало только мэра. Ожидали его прихода, чтобы подписать устав общины. Наконец по залу пронесся шепот: «Вот от! Вот он!»

Появился Гюстав, но не один. В сопровождении Мадозе он прошел к почетному месту, уселся как манекен и мутным взором обвел собравшихся. Он был страшно бледен. Радостные возгласы сменились напряженной тишиной. Аббат подал маркизу акт. Будучи сам глубоко взволнован, старый священник не заметил, в каком состоянии его бывший ученик.

Гюстав дрожащей рукой взял проект устава, пробежал его блуждающими глазами, разорвал и швырнул обрывки наземь.

— Вот ваш новый хозяин, — промолвил он, указывая на Мадозе. — Я больше ничего не значу, ровно ничего!.. Меня сразил удар молнии… Пускай он сразит и вас!.. Я подрубленное дерево… Во мне застрял топор… Прощайте, птички и муравьи!.. Ха-ха-ха!

И без кровинки в лице, пугая всех своим видом, он повалился как сноп…

* * *

Таковы были перипетии этой драмы, разыгравшейся семнадцать лет назад, драмы, последний акт которой шел сейчас в таинственном доме на Собачьей улице, где Валентина прятала и сына, и сумасшедшего мужа.

Итак, рассудок Гюстава помрачился; попытка справедливого распределения плодов общего труда кончилась неудачей. Почему? Да потому, что могучий поток общественного мнения, вместо того чтобы двигать поступками людей, которым принадлежат богатства, тогда (как, впрочем, и теперь) еле-еле струился по руслу, проложенному предрассудками, порожденными религией и мировоззрением правящих классов.

Нищета вернулась в Сен-Бернар, и никто не пришел от этого в негодование. Она вернулась вместе с беззастенчивой эксплуатацией: предпринимателю не было никакого дела до нужд тех, кто трудился на него; за свои деньги он мог нанять сколько угодно рабочих.

Сделку, заключенную с маркизом и удвоившую капиталы Мадозе, все расценили как гениальную; бывший управитель сразу встал в ряд наиболее видных промышленников.

И сейчас еще, много лет спустя, в Оверни смеются над «сен-бернарской утопией». Все без исключения консерваторы — и священники, и столпы общества приводят ее в пример того, чем кончают сумасброды, вздумавшие перемудрить самого Христа, который сказал: «Бедные да пребудут всегда среди вас!»

Глава 29. Сумасшедший

После ухода Мадозе Валентина, забыв о прерванном обеде, в полном изнеможении опустилась в кресло, но Матье, появившись в дверях, доложил, что маркиз чрезвычайно возбужден и угрожает разбить себе голову о стену.

Госпожа де Бергонн тотчас вернулась к мужу. Увидев ее, Гюстав перестал расхаживать по комнате и вызывающе спросил, скрестив руки на груди:

— Кто осмеливается утверждать, будто солнце не погасло? Уж не ты ли? Впрочем, ведь у каждого свое солнце, — добавил он запальчиво. — Мое солнце сияло в прекрасных глазах одной женщины. Лишь через эти прелестные оконца лились на меня и свет, и тепло. Xа-ха-ха!..

Частенько женщина меняется,

Безумец тот, кто ей вверяется!

— Бездельник, написавший эти строки, безусловно, прав. Ах, если б я мог своим каблуком раздавить сердца всех женщин сразу! И пусть из них вытекло бы целое море вероломства и лжи, — клянусь честью, я сделал бы это, и поступил бы хорошо!

— Вы поступили бы дурно, сударь, — возразила Валентина. Иногда ей удавалось, мягко споря с безумцем, урезонивать его. — Да, это было бы злое дело.

— Злое? Не существует ни добра, ни зла: все это — выдумки дьявола или Бога, неважно чьи. Подобно тому, как свет не может быть без тени, не бывает и добродетели без порока.

— Остерегитесь! Вы богохульствуете. Ведь Господь благ.

— Зачем ты называешь его благим? Такого бога я не знаю, даже если он и существует. Я верю лишь в Бога карающего.

— Но он ежедневно являет нам свою благость.

— О да, бесспорно! Разве не он создал бесчисленное множество тварей, пожирающих друг друга, и человека, поедающего их всех? Все живое страдает, мучается, умирает…

— Все должно возродиться и жить вечно.

— Ты веришь в это? А между тем ветер жалобно воет, и под твоей ногой гибнет какая-нибудь букашка… Ты не можешь и шагу ступить, не раздавив трепещущее живое существо!

— Замолчите! Вы говорите ужасные вещи!

— Ужасные? Что ж, ты права. Все на свете ужасно. Ведь вера — обман, добродетель — вздор, а любовь — азартная игра, в которой всегда кто-нибудь да проигрывает…

Чтобы отвлечь помешанного от тягостных мыслей, Валентина спросила:

— Хотите, я вам спою?

— Пожалуй, — глухо ответил ее муж, — спой мне что-нибудь такое же мрачное, как мои думы, а я буду тихонько подпевать речитативом жалобу Иова. Подобно ему, я скажу старому чудовищу, именуемому Богом: «Зачем тебе являть свое могущество перед соломинкой, которую уносит и ветерок?»

Валентина вздрогнула.

— Тебя пугают мои слова? Ха-ха-ха! Ты страшишься, что они прогневают твоего Господа? Но я не боюсь его! Ему не удастся прибавить ни капли горечи в ту чашу, что я испил! О, древние греки поступали мудро, изображая Бога извергом, пожирающим своих детей[122]… Жестокий отец! Тех, кого он не пожрал, он натравливает друг на друга, а если им удастся избежать гибели в братоубийственной схватке, то для них припасены женщины! Да, женщины и дети!

Как радостно считать себя отцом!

Мы с нетерпением минуты этой ждем…

Маркиз заскрежетал зубами и повторил, злобно усмехнувшись:

— Считать себя отцом! Ну, не смешно ли? Как глупцам нравится, когда на сцене или на страницах романа разыгрывается фарс из их собственной жизни!

Он стал напевать:

В лесу ль все рогачи живут?

Они средь нас — и там, и тут…

— Мужчина рождается под знаком Минотавра[123], — продолжал он, — участь его заранее решена, черт побери! Предначертания исполнятся, и судьба его свершится, как бы он ни пытался ее избежать: жена изменит ему.

— Изменившая вам жестоко наказана, — промолвила маркиза, судорожно сжимая руки.

— Изменившая мне? — угрюмо повторил Гюстав, опустившись в кресло и впадая в свою обычную прострацию. — Как ее звали? Ах да, Валентина де ла Рош-Брюн… Я женился на ней, потому что… Дай Бог памяти! Почему я на ней женился? Ах да! Потому что она была красива и казалась мне доброй и честной.

Маркиза не могла удержаться от слез. Гюстав продолжал:

— Она была как дерево в цвету — крепкое, молодое, сильное. И я, слабый плющ, хотел обвиться вокруг него, чтобы подняться над растениями, стлавшимися по земле. Но однажды молния ударила в дерево и оторвала от него плющ… Потом солнце закатилось в кровавом тумане и больше не взошло. И цветы этого дерева, увянув, опали один за другим, и ветер смел их в канаву, на дне которой бурлил мутный поток. А плющ? Он засох… Видите, сударыня, это очень грустная история — о дереве, что погибло, едва успев расцвести, и о плюще, потерявшем свою опору…

Безумец разучился плакать. Но инстинктивно желая вызвать слезы, он щурил глаза, тер веки, глухо стонал и всхлипывал, словно актер, репетирующий трагическую роль. Это зрелище раздирало сердце Валентины. И, хотя она уже много раз за минувшие семнадцать лет слышала печальную притчу и много раз присутствовала при этой тяжелой сцене, являясь одновременно ее зрительницей и участницей, все же она не могла совладеть с волнением и вышла, поручив Матье присмотреть за несчастным.

Гаспар ожидал мать в соседней комнате. Увидев, что она плачет, он нежно обнял ее и воскликнул:

— Дорогая мама, неужели ты никогда не примиришься с этим неисцелимым недугом?

— Неисцелимым? — возразила маркиза. — Кто тебе сказал? Раз безумие отца, перемежающееся, значит, он может поправиться. Только злые люди, чтобы привести нас в отчаяние, могут утверждать противное.

— Успокойся, мама, я никогда не говорю об этом с посторонними. Смирись, утешься, хотя бы ради меня: ведь ты — мое единственное счастье!

Он держал в своих руках руки матери, покрывая их поцелуями и орошая слезами.

— Ну, можно ли так горевать? Будь ты повинна в безумии моего несчастного отца, тогда понятно…

Маркиза не ответила. Побледнев еще больше, она отвернулась, чтобы ее лицо оставалось в тени.

— Да, — продолжал юноша, — если бы беда случилась по твоей вине, то скорбь твоя была бы оправдана. Но ведь ты всегда была ангелом-хранителем своего мужа. Ни одна женщина не могла бы вести себя так самоотверженно.

Валентина с трудом сдержала стон.

— О, теперь, когда я понимаю все величие твоего самоотречения, когда я знаю, что ты всем пожертвовала ради отца, я не только люблю тебя как мать, но и поклоняюсь тебе как святой!

Маркиза откинула голову на спинку кресла, закрыла глаза и спросила, пытаясь говорить равнодушным и даже насмешливым тоном, хотя в голосе ее сквозила тоска:

— Ну, а если б… это была я?

— То есть?

— Если б я была причиной…

— Причиной чего?

— Безумия твоего отца.

Гаспар насторожился.

— Если бы оказалось, что это ты навлекла на нас роковую катастрофу?

— Да…

— Это немыслимо.

— А если ты ошибаешься?

— Мама! Если бы на твоей совести лежал большой грех, то ради искупления его я пошел бы в монастырь и молился бы за тебя до конца моих дней. Впрочем, к чему эти скверные загадки и нелепые подозрения? Разве я не знаю, что не может быть ни лучшей жены, ни лучшей матери, чем ты? Если бы я усомнился в тебе, я бы умер, вот и все.

«О, Господи, неужели я недостаточно наказана? — подумала маркиза. — Если он узнает, какова его мать, он умрет!»

— Не будем больше говорить об этом, — продолжал Гаспар. — Какой смысл предполагать явную нелепицу? Лучше я расскажу тебе, где был сегодня. Хочешь?

— Хорошо, — с болью в сердце ответила Валентина, — поговорим о другом. Куда же ты ходил?

— К учителю рисования.

— К какому?

— Знаешь, к тому, чья жена дает уроки пения.

— Да, ты как-то говорил мне, что они опытные учителя.

— Насколько они опытны — не знаю, но эти люди с большими причудами.

— Почему ты так думаешь?

— Представь себе, они отказались давать мне уроки без письменного разрешения Жана-Луи. Они в чем-то сомневаются.

— Быть не может!

— Однако это так. И учитель, и его жена смотрели на меня так странно, что я был озадачен. Словом, супруги Артона произвели на меня довольно странное впечатление.

— Артона? — воскликнула маркиза, схватив Гаспара за плечи. — Артона? Ты был у них? Кто тебе позволил?

— Ты сама, милая мама.

Несчастная женщина старалась скрыть смущение.

— Я… я знала, что его фамилия…

— Артона?.. Но какое имеет значение, зовут ли его Артона или как-нибудь иначе?

— Да, конечно, ты прав, — ответила мать, принужденно смеясь, — это решительно все равно.

— Оказывается, ты с ним знакома? — спросил удивленный Гаспар. — Разве это не порядочный человек? Почему при одном упоминании о нем ты так волнуешься?

— Да, — едва слышно ответила маркиза, он бесчестный человек. Не ходи больше к нему, я запрещаю.

— Но, может быть, это не тот, кого ты знала? — настаивал Гаспар.

— Действительно, я могу ошибиться.

— Он высок, один из самых красивых людей, каких я только видел, тип настоящего художника…

— Довольно, замолчи! — воскликнула маркиза вне себя. — Я не желаю больше слышать о нем ни единого слова!

К счастью, приход Матье прервал этот разговор. Маркиз хотел, чтобы Гаспар почитал ему.

— Иди, — сказала мать, довольная, что сможет наплакаться вволю, — поди к отцу. Ухаживай за ним хорошенько, замени меня на сегодня. Я совсем разбита… Завтра я посижу с ним.

Глава 30. Отец и сын

Гюстав ожидал Гаспара, сидя на кровати и подперев голову руками; он уже забыл о своем желании послушать чтение вслух.

Молодой человек уселся за стол, где лежало несколько книг, и начал было их перелистывать; затем, сам того не замечая, впал в глубокое раздумье. Беседа с матерью потрясла его; он мысленно повторял все, что было ею сказано. Царила полная тишина, не нарушаемая ни одним посторонним звуком.

— Ну же! Ведь я просил мне почитать! Ты что, забыл? — вдруг резко крикнул маркиз.

Гаспар вздрогнул.

— Что именно вам угодно послушать?

— Неужели во всех книгах, которые ты перелистывал, нет ничего подходящего для бедного помешанного старика? Ведь я действительно помешан… Совсем помешан!

Редко бывает, чтобы у душевнобольных не сохранялось никаких проблесков разума. Маркиз почти всегда понимал, в каком состоянии он находится, и даже во время самых тяжелых приступов безумия у него, как это нередко случается с сумасшедшими, вырывались слова, свидетельствовавшие об испытываемой им душевной боли.

— Да, я помешан, — продолжал он, — и как же может быть иначе? Ведь у меня же нет сердца! Я же не человек, а только плющ, который лишился опоры и высох в ту холодную ночь, когда ветер сорвал все цветы с дерева, подымавшего меня высоко над землей…

Бедняга пригорюнился и сделал знак, что не желает слушать чтение. Истощив силы, он замолчал и закрыл глаза. Одеяло на его груди вздымалось от тяжелого прерывистого дыхания. Гаспар подошел ближе и с искренним сочувствием стал глядеть на больного; по щекам юноши текли слезы.

Вдруг маркиз привстал.

— Тебе жаль меня, да? Наверно, у меня плачевный вид, если даже слуги не могут смотреть на меня без слез…

— Разве моя жалость оскорбительна для вас?

— Она удивляет меня. Если ты учился чему-нибудь, ты должен знать, что за деньги можно купить все, даже счастье. А разве у меня мало денег? Ведь я — один из богатейших людей Оверни, один из самых счастливых… — Он рассмеялся. — С чего ты взял, будто маркиз де Бергонн несчастен? Если я намекнул тебе на это, забудь мои слова. Я не хочу, чтобы меня жалели: жалеть меня — значит обвинять человека, которого я не хочу винить. Кто тебе сказал, маленький слуга, что я страдаю?

— Вот кто, — ответил Гаспар, приложив руку к сердцу.

— Ну, дружок, сердце может лгать не хуже, чем уста, и даже еще лучше. Если оно было взволновано рассказом о злополучной судьбе твоего хозяина, значит тебе наговорили, я уверен в этом, всяких гнусностей, которые существуют лишь в воображении злых или ненормальных людей.

— Мне сказали только, что вы несчастны.

— Вот как? Значит, тебе не сообщили, что прекрасная маркиза, моя законная супруга, и мой названный брат, милейший Артона, столкнулись с целью опозорить мое имя и подарить мне наследника? Хе-хе-хе!

Как радостно считать себя отцом!

Сжав кулаки, сверкая глазами, Гаспар бросился к больному.

— Вы оскорбляете святую женщину! — крикнул он. — Замолчите, маркиз, замолчите! Вы меня заражаете своим безумием! Меня охватывает желание избить вас! Я сам схожу с ума!

— Сходишь с ума? Храни тебя Господь! Сойти с ума — значит заживо попасть в ад… изливать свою скорбь, смеясь… хулить то, что любишь… боготворить то, что презираешь… Сойти с ума — значит отдать себя во власть ночных призраков, которые вонзают в твое сердце когти, топчут внутренности, вырванные из твоей утробы…

«Боже мой, Боже мой, — вздыхал Гаспар, — что он говорит? Вот почему маму так взволновало имя этого Артона! Вот чем объясняется странный вопрос: что бы я стал делать, если б она оказалась виновной в несчастье отца?»

И юноша с печалью в сердце повторял: «Отца… моего отца… Да отец ли он мне?»

Низвергнуть кумира с пьедестала тяжело в любом возрасте, но когда вам шестнадцать лет и кумир — ваша мать, это поистине ужасно! Напрасно Гаспар убеждал себя, что его отец — умалишенный и не стоит обращать внимания на слова, слетавшие с его уст в очередном припадке безумия: юноша никак не мог избавиться от тягостного впечатления, произведенного на него именем Артона. Когда он сопоставлял слова матери с тем страхом, который овладел ею при известии, что сын посетил художника, Гаспару становилось ясно, что это не было случайным стечением обстоятельств, изобличавших маркизу. Бедняга начинал догадываться, что в прошлом их семьи кроется какая-то позорная тайна и болезнь маркиза каким-то образом связана с рождением у него сына.

Роковая ошибка Валентины, усугубленная неблагоприятным ходом событий, грозила лишить ее единственной утехи, остававшейся в ее безрадостной жизни…

Порой Гаспару казалось, что его мучит кошмар; но, бросая вокруг беспокойный взгляд, он убеждался, что все это грустная явь. Он видел маркиза, бледного, откинувшего голову на спинку кресла, и действительность представала перед юношей в увядших чертах этого несчастного, которого он больше не решался называть отцом. И этого человека довела до безумия его, Гаспара, мать…

Первые лучи солнца застали юношу на коленях. Когда маркиз после нескольких часов сна открыл глаза, он увидел, что тот, кого он принимал за слугу молится. Приступ миновал, и г-н де Бергонн находился в полном сознании.

— Ты молишься? — спросил он. — Это хорошо. Счастлив тот, кто может молиться! Значит, он верит, а вера утешает во всех горестях… Сомненье же — яд, отравляющий радость. Ах, почему я не могу молиться. — Заметив, что молодой человек взволнован, он добавил: — У меня был длительный припадок, не так ли? Я, наверное, буйствовал и напугал тебя? Прости! Я побраню Матье за то, что он заставил тебя провести здесь всю ночь…

— Пожалуйста, не делайте этого, сударь! Маркиза оказала мне честь, разрешив заменить ее у вашей постели.

— Хороша привилегия! Не нужно было ею пользоваться, и маркиза освободила бы тебя от ночного дежурства, если бы ты ее попросил. Пусть во время припадков за мной ухаживает Матье. Бедняга, тебя утомила бессонная ночь? У тебя измученный вид. Не правда ли, тяжело видеть человека с помутившимся рассудком?

— Да, сударь, в особенности когда любишь этого человека.

— А ты любишь меня, Гаспар?

— Всей душой, сударь, и отдал бы свою жизнь, чтобы доказать вам это.

— Странно, — прошептал маркиз, прислушиваясь к удаляющимся шагам мнимого слуги, — странно! Мне казалось, что сердце мое давным-давно омертвело, а между тем оно трепещет при виде этого славного паренька… Впрочем, вполне естественно, что человек, у которого нет сына, привязался к юноше, у которого нет отца. Когда природа отказывает нам в счастье иметь детей, то приемный сын может заменить родного. Не будь я так тяжело болен, я мог бы, пожалуй… Но для чего?..

Глава 31. Призвание сына

Возвращаясь к себе, Гаспар прошел мимо покоев маркизы, но войти не решился. На миг он преклонил колени у порога, прижался к нему губами и прошептал:

— Виновата или нет, ты — моя мать!

Оросив слезами то место, где, казалось ему, он видит следы материнских ног, юноша прошел в коридор, повернул ручку потайной двери, ведшей в его каморку, быстро переоделся в обычное платье и вышел из дому.

Утренний шум уже раздавался на улицах городка. Стояло начало октября — пора сбора винограда. Телеги развозили по окрестным холмам деревянные чаны, из которых торчали головы возбужденных, ликующих ребятишек. За телегами сновали мужчины и женщины, взрослые и молодежь, с корзинами за спиной или в руках. Все смеялись, пели. Утренний ветерок доносил аппетитный запах жирной капустной похлебки. Всюду раздавались шутки, задорные возгласы, царило чисто деревенское веселье и радостный шум. Это был праздник изобилья: виноградари пожинали плоды своей работы за год. Весь городок участвовал в этом пиршестве природы и труда. Не были обойдены и бедняки: их радушно встречали на всех виноградниках, где им разрешалось вдоволь рвать тяжелые черные гроздья; их щедро угощали остатками доброго старого вина, чтобы поскорее опорожнить бочонки и дать место вину нового урожая.

Гаспару стало грустно от этого веселья. Он предпочел бы, чтобы жизнь в городе умерла, подобно его иллюзиям… В памяти юноши мелькали различные эпизоды его короткой жизни. Вот он озорным ребенком играет на обширном дворе рош-брюнской мельницы, кормит кур, лазает по деревьям, вольный, как птица… Его огорчало только то, что крестная Нанетта плакала, когда он посещал ее в старом замке, чьим единственным обитателем и сторожем она являлась. В те времена мальчик любил бывать и на виноградниках, куда дядя Жан-Луи носил его за спиной в корзине… Эта беззаботная жизни сменилась унылым прозябанием в Сент-Антуанском тупике, где ничто не отвлекало его от книг, и лишь любовь к матери — перед нею он преклонялся — скрашивала тоскливые дни, целиком посвященные занятиям.

Дойдя до предместья, Гаспар вошел в небольшой белый домик с окнами без ставень, увитыми дикой лозой. Он миновал коридор, пересек узенький дворик, где бродили куры, и постучал в дверь кухни. Не получив ответа, он решил, что служанка аббата Донизона (это был его дом) тоже отправилась на сбор винограда. Толкнув калитку, юноша вошел в садик, цветущий уголок, где бывший сен-бернарский кюре проводил большую часть времени. Уход за растениями, думы о прожитой жизни, научные занятия помогали доброму аббату забыть о том, что его лишили сана за сочувствие социалистическим идеям. «К счастью, — сказал епископ „недостойному“ священнослужителю, — к счастью и в назидание всем верующим, нечестивой затее воспрепятствовала всемогущая десница того, чьим сыном нам заповедано: „Бедные да пребудут всегда среди вас!“».

Аббат сидел на терраске, откуда открывался вид на обширную долину Лавора, окаймленную лентой Алье, с возвышающимися над рекою холмами Лагранж. У ног хозяина лежала старая собака, а на столике перед ним — евангелие и «Георгики»[124] — две книги, выражавшие то главное, что характеризовало Донизона как священника и человека: чувство долга и любовь к природе.

Гаспар медленно шел по дорожке, обсаженной тимьяном и щавелем. Собака, повернув голову к посетителю, дружески заворчала и вильнула хвостом, после чего приняла прежнюю позу у ног почтенного аббата. Последний, будучи всецело поглощен созерцанием расстилавшегося перед ним ландшафта, не услышал шагов юноши и продолжал беседовать сам с собой, как это свойственно многим мыслителям, привыкшим к одиночеству.

— О природа, — восклицал он, — живой прообраз неизменности всего сущего, ты единственный, последний друг мудреца! Ты все та же: такою я любил тебя в дни моей весны, когда молодость, словно волшебная призма, все преображала, на все кидала свой чарующий отблеск; такой же ты являешься очам моим и на склоне лет!

Гаспар, услышав эти слова аббата, бросился в объятия своего старого друга и наставника, воскликнув:

— Как проникновенно вы говорите о природе, отец мой! Печально, что я не таков. Мне больно смотреть на безоблачную лазурь небес; лучше бы они были покрыты тучами и предвещали бурю.

— Значит, буря назревает и в твоей душе, — ответил старик. — Подобно всем людям, ты склонен к эгоизму и хочешь, чтобы небо тоже походило на тебя, становилось пасмурным или сияющим, в зависимости от твоего настроения.

— Не знаю; но сейчас, когда мне нужно решить, кем быть, я не могу отделаться от чувства тревоги.

— Кем быть? — с удивлением переспросил аббат. — Я думал, что ты давно сделал выбор.

— Мои намерения изменились.

— Ну что ж, если медицина, к которой тебя влекло благоговение перед наукой, перестала тебя интересовать, перед тобой открыты иные пути.

— Дорогой учитель, стать врачом мне хотелось лишь для того, чтобы попытаться вернуть рассудок господину де Бергонну, но теперь мне кажется, лишь чудо может вылечить этого несчастного.

Аббат задумался. Взгляд его, недавно такой спокойный, погрустнел. Долго и молча Донизон смотрел на юношу, чье выразительное лицо также не могло скрыть душевной печали.

— Я решил стать священником, — проговорил наконец Гаспар.

— Священником? — переспросил старик. — Ты хочешь стать священником? Бедняга! Зачем тебе взваливать на свои плечи это бремя? Знаешь ли ты, что у священника не должно быть иной семьи, кроме человечества, иного главы, кроме папы, иных интересов, кроме интересов церкви, идущих порою вразрез с велениями совести? Помнишь ли ты о том, что все счастье твоей матери в тебе?

— Помню.

И настаиваешь на своем решении?

— Настаиваю.

«Он все узнал! — подумал аббат. — Очевидно, в припадке отец выдал себя. Только время способно заставить Гаспара отказаться от необдуманного решения». И Донизон сказал:

— Каковы бы ни были причины, побудившие тебя избрать новое поприще, я уважаю их и готов, когда понадобится, помочь тебе.

Но отсрочка не входила в расчеты Гаспара: молодость не любит мешкать.

— Я хочу тотчас же поступить в духовную семинарию. Пожалуйста, подготовьте маму к предстоящей разлуке.

— Ну, нет! Если это твое истинное призвание, оно со временем только укрепится, и я помогу тебе, как обещал. Но, не зная еще, выбрал ли ты этот путь по велению сердца или же по разумному стремлению каждого свободного человека к той деятельности, к которой предназначила его природа, зачем неосторожно, без настоятельной необходимости причинять горе бедной женщине, перенесшей столько испытаний?

В сущности, Гаспар был еще ребенком и пользовался всеми преимуществами того счастливого возраста, когда невзгоды кажутся преходящими, когда гибель одной иллюзии тотчас же возмещается рождением другой, когда душа полна веры в благую силу дружбы, помогающей исцелять сердечные раны… Отбросив всякую дипломатию, юноша кинулся на шею аббату.

— Ведь это из-за нее, из-за матери, я хочу стать священником!

— Бесполезная жертва! — покачал головой Донизон.

— Бесполезная? Кто может это знать?

— Я знаю и беру небо в свидетели искренности моих слов. Повторяю, что природой, — он подчеркнул это слово, — ты предназначен быть врачом, а не священником. Моими устами говорит голос крови, прислушайся к нему!

«Значит, я — сын господина де Бергонна!» — подумал Гаспар, уверенный в том, что старый аббат не стал бы лгать даже из гуманных побуждений. Юноше показалось, словно он опять обрел потерянную было мать… Мысль, что она согрешила, потонула в потоке горячей жалости и возросшей сыновней любви.

Гаспар поступал как свойственно людям с чувствительным сердцем; раскаиваться в содеянной ошибке им куда приятнее, чем сознавать свою невиновность. Добродетельный человек никогда не узнает, как мучается тот, кого постигла заслуженная кара. Гаспару хотелось поскорее увидеть мать и хотя бы молча попросить у нее прощения; хотелось нежностью и лаской загладить мелькнувшее у него намерение расстаться с нею. Одновременно в его сердце росла любовь к отцу, и юноша вернулся домой, полный самоотверженных помыслов.

Но ему не удалось тотчас же свидеться с маркизой: она была чем-то занята и запретила ей мешать, а вечером не вышла к ужину, так как ее лихорадило. Гаспар лег спать в тревоге. Ночью, преследуемый кошмарами, он кричал и плакал во сне. Тягостные думы не давали уснуть и Валентине; услыхав рыдания сына, она вскочила и прибежала к нему.

— Мама, мама! — звал он, точно пытаясь настичь ускользающий призрак. — Ах, это ты! — воскликнул он, пробудившись и обвив руками шею матери. Он покрывал ее лицо поцелуями, повторяя: — Это ты!.. Мне снилось, что ты умерла, ненаглядная, обожаемая мамочка. Ты лежала в гробу, вокруг тебя горели свечи… О, как это было страшно! Я чувствовал ледяной холод твоих пальцев, державших веточку плюща. На ней оставался лишь один листок, и этот листок напоминал собою человеческое лицо…

— Молчи, молчи! — повторяла бедная Женщина, судорожно обнимая сына. — Не плачь! Ты делаешь мне больно!

— О, как это было ужасно!

Он крепче обнял ее и разрыдался. Ей стоило больших усилий его успокоить.

— Ты снова со мной, дорогая мама! Не обращай внимания на мое ребячество. Я ничего не могу с собой поделать, это сильнее меня. Ведь разница между сном и явью лишь в том, что сон — мимолетнее… Я потерял тебя на час, и сердце мое едва не разорвалось…

Маркиза сама с трудом сдерживала слезы.

«Господи, — промолвила она мысленно, — Господи, да минет меня чаша сия! Спаси меня, позволь мне жить ради моего ребенка! Но нет, он умрет, узнав о моем позоре, он сам сказал это… Я обречена…» Она уходила, потом возвращалась снова, склоняясь к сыну, обнимала его, гладила его волосы, целовала руки, не в силах уйти.

Остаток ночи Гаспар провел в тяжелом забытьи, томимый смутными видениями; казалось, его кошмар продолжался. Рано утром он встал и надел ливрею. Маркиз сидел на террасе с непокрытой головой, обернувшись лицом к востоку. В лучах зари оно не казалось застывшим, как обычно. «О, если бы кинуться в его объятия! — подумал юноша. — Умолить вернуться к жизни из любви ко мне и к маке, крикнуть ему: „Я — твой сын!“, чтобы его сердце затрепетало от радости!»

Глава 32. Начало конца

Одетая по-прежнему, Валентина показалась на крыльце, к которому был подан экипаж, запряженный парой лошадей. Матье давал кучеру наставления.

Прежде чем сесть в коляску, маркиза взглянула на террасу и позвала Гаспара. Он подбежал и был поражен скорбным выражением лица матери. Она вручила ему запечатанный конверт.

— Я еду в Рош-Брюн. В три часа передашь это письмо отцу.

— Что с тобой?

— Ничего! — ответила бледная как смерть маркиза, садясь в экипаж. Кучер уже взобрался на козлы и ждал приказания трогать. Но Валентина медлила: в последнюю минуту мужество изменило ей. На мгновение у нее мелькнула мысль сделать еще одну попытку упасть к ногам мужа и признаться, до чего ее довели… Быть может, он сжалится над нею, и тогда она не умрет… Они уедут втроем, вместе с Гаспаром, далеко, как можно дальше от подлеца, дерзнувшего опозорить мать в глазах сына. Но страх, что муж оттолкнет ее, тот роковой страх, что при подобных обстоятельствах часто сковывает уста, удержал бедную женщину. Она велела ехать. А Гаспар с письмом, которое вручила ему мать, ушел к себе в комнату.

Тем временем сияние, охватившее полнеба и окрасившее его в розовые тона, становилось все ярче и ярче, и, наконец, солнечный диск поднялся над горизонтом в золотом венце ослепительных лучей, пронизавших легкую дымку утреннего тумана.

— О, Господи! — воскликнул маркиз, приветствуя появление солнца, несущего свет и тепло, изобилие и плодородие, залог бессмертия всех живых существ. — Господи, каково же лицезреть тебя, если вид твоего посланца вызывает у нас такой восторг? Вера в тебя, в твое милосердие — вот что могло излечить мой недуг. Но я не захотел воспользоваться этим целительным средством; я даже отрицал твое существование, ибо иной кумир, из плоти и крови, вытеснил твой образ из моего сердца, ибо я славил тебя лишь в одном создании, а не в бесконечности вселенной. Боже, прости мне это идолопоклонство, дай мне познать радость, какую испытывает помилованный!

Опустившись на колени, Гюстав прочел «Отче наш». Когда он дошел до слов: «и остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должникам нашим», сердце его не выдержало; горячие слезы заструились по щекам, принося невыразимое облегчение: он не плакал семнадцать лет…

Когда де Бергонн поднялся с колен, Валентина уже уехала. Он позвал Гаспара.

— Я хочу побриться и переменить платье, чтобы вечером встретить маркизу прилично одетым. Сходи в город и купи мне новый костюм; и скажи повару, чтобы он приготовил к пяти часам обед, да получше.

Гаспар не мог прийти в себя от изумления.

— Не смотри на меня так удивленно, — сказал Гюстав. — К счастью, мой милый, мне лучше; рассудок, а с ним и жизнь вернулись ко мне, и я желаю, чтобы все вокруг радовались моему исцелению и отпраздновали его. Беги к аббату Донизону, передай, что я его жду. Если к трем часам жена не вернется, я поеду за нею сам; вели оседлать белую кобылу. А сейчас пришли ко мне цирюльника, да поживее!

Гаспар был искренне обрадован, но в глубине души его мучила тревога: не является ли эта внезапная перемена новой формой помешательства? Г-н де Бергонн угадал мысли юноши.

— Нет, нет, успокойся, я в своем уме. Не знаю, долго ли это продлится, но сейчас я совершенно здоров.

В невольном волнении молодой человек упал на колени, схватил руку маркиза и, плача, стал целовать ее. Удивленный Гюстав поднял юношу.

— Отчего эти слезы? Ты несчастен?.. Или мое выздоровление так сильно тебя взволновало?

— И то, и другое, сударь. Мне и радостно, что вы наконец здоровы, и грустно, что я отвергнут своим отцом.

— Отцом? А кто он?

— Всеми уважаемый человек. Он болен тем же, что и вы, и какая-то ошибка — мне неизвестно, чем она вызвана, — мешает ему признать меня своим сыном.

— Тебе следует броситься ему на шею.

— Но он может оттолкнуть меня.

«Вот как, подумал маркиз, — судьба не щадит никого; муки обманутой любви испытывают даже те, у кого нет досуга для нежных чувств. Этот юноша лишен отцовской ласки лишь потому, что какой-то упрямец вроде меня упорно продолжает страдать и ненавидеть, вместо того, чтобы забыть и простить…»

— Я поговорю с твоим отцом, — сказал Гюстав, — и постараюсь облегчить твою участь. Он узаконит тебя, а если помраченный рассудок помешает ему услышать голос крови, — не огорчайся! Тот, кто потушил светильник, властен зажечь его вновь!

Глава 33. Развязка

Аббат, как и накануне, находился в садике, когда Гаспар явился с приглашением от маркиза и рассказал о своих надеждах на близкое счастье. Донизон просиял: наконец-то его бедные друзья обрекут покой! Наконец-то муж примирится с женой, и — как знать, возможно, Гаспар будет признан сыном маркиза! Конечно, старый кюре примет участие в этом празднике прощения.

Было уже около трех часов; Гаспар вспомнил о письме, адресованном отцу, и простился с аббатом. На дорожке сада ему встретился какой-то незнакомец.

— Извините, что я помешал вашей беседе с глазу на глаз с природой! — сказал этот человек, подходя к аббату.

— Охотно вас прощаю, — ответил тот. — Вот как, сударь! — воскликнул вновь пришедший (это был не кто иной, как Максис де Понт-Эстрад). — Даже вы, человек почтенный, приносите истину в жертву банальной вежливости, которая заставляет нас лгать почти на каждом шагу!

— В чем же я солгал?

— Вы сказали, будто охотно прощаете меня, а между тем я вынуждаю вас оторваться от созерцания чудесной картины и обратить внимание на мою особу, хотя в ней множество физических и духовных недостатков… Признайтесь, что вы охотно послали бы меня ко всем чертям?

— Возможно, вы были бы правы, если не составляли исключения из большинства смертных, ибо — ведь я не ошибаюсь? — вы наш старый друг Понт-Эстрад?

— Вы все-таки узнали меня после стольких лет?

— По голосу, мой милый, он не так меняется со временем, как все остальное. А зрение у меня ослабело, я хорошо вижу только вдаль.

— Таков закон развития человеческого организма. Благодаря этому наш кругозор расширяется.

— Скажите лучше, что это признак нашей немощности. Он напоминает старикам, что пора устремить взор свой за черту земного бытия… — продолжал Донизон, усаживая посетителя рядом с тобой. — Однако, господин де Понт-Эстрад, мы разговариваем с вами так, словно расстались вчера!

— Привычка философствовать!.. Благодаря ей мы обошлись без обычных восклицаний: «Как вы здесь?» что означает: «А я-то думал, что вы уже на том свете!»; или: «Как, вы вернулись?», что следует понимать: «Мы отлично могли бы и впредь обходиться без вас!» Да, я здесь; я вернулся из Индии, ибо пришелся не по вкусу тиграм.

— Чудак!

— Если бы я остался таким же цивилизованным человеком, каким уехал, то добавил бы, что покинул страну солнца, диких зверей и алмазов исключительно для того, чтобы пожать вашу руку. Но, прожив несколько лет почти в первобытном состоянии, я позабыл все правила учтивости.

— Вы все такой же! Прошло столько времени, а ваш насмешливый нрав ничуть не изменился. Впрочем как бы вы там ни вспоминали обо мне, я рад этому письму и весьма вам признателен: такие люди, как вы мне нравятся.

— А мне такие, как вы, хоть я и не приехал специального для того, чтобы доставить себе удовольствие повидаться с вами.

— Другого такого оригинала не сыскать! Скажите же, что привело вас сюда? Я всегда готов оказать вам услугу.

— Это меня не удивляет, ибо вы — прекраснейший из людей, каких я знаю. Не потому ли вас и лишили места. Ведь вы по-прежнему верите, что род людской изменится к лучшему?

— Безусловно.

— Ну и на здоровье! Что касается меня, то я не верю что можно улучшить даже породу лошадей. Впрочем, не будем спорить на эту тему. Мне надо обсудить с вами, как помочь этому дурню Артона.

Аббат широко раскрыл глаза.

— Не удивляйтесь: я богат, как владелец Голконды[125]. У меня куча денег, — просто не знаю, куда их девать. Пусть они послужат благополучию тех, кого я люблю! Мне хотелось бы, чтобы ваш любимый ученик ни в чем не нуждался.

— Ну, так дайте ему денег.

— Пробовал уже, ничего не выходит. Представьте себе, этот крестьянин чувствует свое превосходство над другими людьми. И хотя кроме нужды оно ничего ему не принесло, мне понятна его гордость; ведь и я не принадлежу к числу тех, кто судит о способностях человека по количеству добытых с их помощью пятифранковиков. Но, черт побери, когда хочется есть, самолюбивые мечты — ничто по сравнению с ароматом капустной похлебки. Словом, как бы нам устроить, чтобы наш заядлый республиканец перестал нуждаться?

— Надо обеспечить его работой.

— Идея! Закажу ему несколько картин.

Аббат вздохнул.

— Не правда ли, это вполне подходящее занятие для нашего друга?

— Есть иное занятие, более полезное и для него, и для других.

— Какое же?

— При вашем богатстве, барон, вы могли бы вновь взяться за то дело…

— Понимаю, понимаю, неисправимый фантазер! Вам хотелось бы, чтобы я вместе с вами и Артона попытался продолжить в Сен-Бернаре затею маленького Бергонна, которая окончилась так, как всегда будут кончаться подобные прожекты, пока трудящиеся не станут сознательнее и умнее, пока они не столкнутся между собой и сами не освободят себя. Но, раз мы заговорили о Гюставе, скажите, как поживает Валентина? Могу ли я ее видеть?

Его голос дрогнул.

— Я уверен, — ответил аббат, — что память о вас живет в душе госпожи де Бергонн. Она будет рада видеть вас и пожать вашу руку. Я буду у нее вечером; пойдемте вместе.

Приглашение было охотно принято, и через час аббат, Гюстав и Максис дружески беседовали в гостиной дома на Собачьей улице.

— Я поеду навстречу жене, — сказал спустя некоторое время маркиз, видя, что барон и аббат принялись обсуждать социальный вопрос. — Не откажите в любезности подождать нас здесь: пусть по возвращении домой Валентина найдет то, без чего немыслимо истинное счастье — преданных друзей.

Он поднялся, собираясь выйти. Гаспар остановил Маркиза и вручил конверт, переданный матерью утром.

— От маркизы, — сказал он. — Быть может, сударь, вам следует ознакомиться с письмом, прежде чем ехать в Рош-Брюн.

Направляясь к конюшне, Гюстав сломал печать и стал читать на ходу. Но первые же строки письма так его потрясли, что ему пришлось опуститься на ближайшую скамью.

«Дорогой Гюстав! — писала Валентина. — Позволь мне еще раз — последний раз! — поговорить с тобой по-дружески, как в те дни, когда ты меря любил. Выслушай меня, моя жертва, мой судья и палач! Прочти эту исповедь, узнай, сколько я выстрадала, и если ты сочтешь, что моя вина перед тобой еще не искуплена, пусть продлится пытка, терзающая мое сердце уже семнадцать лет, пусть твое проклятие сопровождает меня в могилу, которая вскоре разверзнется передо мной…»

Гюстав провел рукой по лбу. Его била нервная дрожь. «Я снова схожу с ума, — подумал он, — или я во власти кошмара…»

Мимо проходил Матье. Маркиз подбежал к нему и изо всей силы стал трясти его за плечи.

— Где моя жена? — с яростью допытывался он. — Где? Говори, или я убью тебя!.. Он не отвечает… Валентина умерла? Умерла?

«Увы, — подумал камердинер, — опять начался припадок…»

Маркиз побежал в конюшню и хотел вскочить на лошадь. Матье был вынужден удержать его силой.

— Ты думаешь, я помешан? — кричал бедняга. — Нет, я в здравом уме! Она умирает, слышишь? Пусти меня, Матье, пусти! Ведь я — твой хозяин!

Борьба была неравной: чувство долга удваивало силы верного слуги. Разве мог он допустить, чтобы маркиз в таком состоянии появился на улице и чтобы жители Иссуара убедились в его помешательстве?

Семнадцать лет страданий окончательно истощили и без того хилое тело Гюстава и лишили его сил. Хоть он и был моложе, но не мог одолеть Матье; тот повалил маркиза на землю и связал ему руки. Повар, свидетель схватки, пришел камердинеру на помощь. Они вдвоем перенесли хозяина в спальню, надежно привязали к кровати, и Матье уселся у него в ногах. Проклятия, слезы, увещания, угрозы — все было тщетно. На самые горячие мольбы Гюстава камердинер отвечал:

— Успокойтесь, сударь, успокойтесь! Вы завтра, даст Бог, поедете в Рош-Брюн… когда вернется госпожа.

— Но я тебе говорю, что она не вернется! Она умирает! Уже умерла! Ступай во двор, ты найдешь там письмо: она написала мне перед отъездом… Если я поеду туда сейчас, то, быть может, еще спасу ее. Что ж ты молчишь? Палач! Палач! Я убью тебя! Письмо! Дай мне письмо! Я хочу дочитать его!

— Хорошо, сударь, я вам его принесу, только успокойтесь! Если вы перестанете волноваться, я велю заложить карету.

— Да, да! Только скорее! С каждой минутой, с каждой секундой — все меньше надежд спасти Валентину!

«Он бредит! — подумал Матье. — Бедный хозяин, ему еще ни разу не было так худо… Придется поискать это письмо, если только оно и впрямь существует».

И камердинер отправился во двор. Подле скамьи он заметил какую-то бумажку.

— Вот те на! — воскликнул Матье. — Стало быть, ему это не привиделось!

Он вернулся, освободил одну руку больного, подал ему письмо и запер дверь, уверяя, будто идет распорядиться, чтобы запрягали.

Гюстав схватил листок, на котором виднелись следы слез. Желая убедиться, что его не обманули, он снова перечел начало письма. Матье не возвращался; маркиз, лишенный возможности пошевельнуться, продолжал чтение:

«Я должна была стать матерью, но еще не знала этого. Так бывает — спроси у врачей. Роковое стечение обстоятельств привело к тому, что я изменила тебе один раз, один-единственный раз, — клянусь тебе прахом моих предков! Угрызения совести и возмездие не заставили меня ждать. В тот же день я поняла всю чудовищность совершенной мною ошибки, и одновременно во мне впервые шевельнулся младенец. Это было накануне второй годовщины нашей свадьбы. Ты помнишь ту ночь, не правда ли? Ты должен верить мне, потому что моя смерть близка… В ту же ночь мой сообщник, сознавая, подобно мне, весь ужас своей вины — ведь и он тебе изменил! — собирался покончить с собой…»

— Если все это не наваждение, — воскликнул Гюстав, — значит, я прогнал из дому собственного сына!.. Я допустил, чтобы он умер в разлуке с матерью… Чаша полна до краев!.. Но дальше! Дальше!

«Твои упреки заставили меня признаться в своем падении, но ты не дал мне объяснить, когда именно это произошло. Если бы ты меня выслушал, я доказала бы, что ребенок твой. Нужно верить человеку, если он сам обвиняет себя во всем! Но ты не пожелал меня выслушать…

Когда, сраженная проклятием, я упала к твоим ногам, то думала, что умираю, и была рада этому: смерть оправдала бы меня. С горьким изумлением я очнулась в комнате, где жила еще девушкой. Над моей постелью склонились отец и старая экономка. Их слезы — драгоценные жемчужины сердца — кропили меня очистительным дождем. Но их сострадание причиняло мне боль; лучше бы они были беспомощны, как укоры совести; я призывала тебя, чтобы услышать твои проклятия. Но ты уехал, и никто не знал, где ты схоронил свою скорбь.

В течение нескольких месяцев я находилась между жизнью и смертью. Желая соблюсти приличия, отец распространил слух, будто мы с тобой уехали в Германию.

Мое выздоровление было долгим и трудным. Я все время оставалась в полном одиночестве, не решаясь пригласить к себе даже Люси и с тоской ожидая появления ребенка. Он должен был стать залогом нашего счастья, должен был еще больше сблизить нас, а вместо этого, увы, явился причиной нашего разрыва. По крайней мере ты так считал.

Какой контраст с моей прежней жизнью! Куда девались гул и веселое оживление, которые сопровождали работы в Сен-Бернаре, довольные голоса, звучавшие под окнами и благословлявшие нас? Я слышала лишь подавленные рыдания Нанетты. Торжественное безмолвие полей столь гармонировало с бурей в моей душе… Отец по целым дням молчал, словно придавленный позором, который я навлекла на него. Все исчезло: и нежные слова, и радужные планы, и благородные помыслы, и прежний энтузиазм… Кругом все было так же пусто, как в моей душе.

Укоры совести усугублялись сожалением, что я тебя не оценила. Когда я поняла, что ты потерян и для меня, и для людей, и все это из-за моей ошибки, я почувствовала тяжесть своей вины. И в довершение пытки я увидела в истинном свете твою благородную душу, твое отзывчивое, чуткое сердце… Я поняла, кем бы ты мог стать, если б я любила тебя и помогала идти по избранному тобою пути. Вот тогда-то, Гюстав, я тебя полюбила…»

Маркиз громко застонал.

— Только этого еще недоставало! Она полюбила меня!.. Но дальше! Ведь я все равно связан и не в силах порвать свои путы…

Он стал читать далее.

«Уразумев, сколь многое я похоронила вместе со счастьем, я бы покончила с собой, если бы не сознавала, что должна жить для нашего ребенка и для того, чтобы загладить свою вину. Часто я вставала по ночам, убегала в нежилую половину замка и, вся в слезах, горячо молилась, взывала к тебе. Твой образ жил в моем сердце, и много раз опускалась я на колени перед твоим портретом, вымаливая прощение.

Вот в каком состоянии я была, когда пришло письмо от Матье, извещавшее о твоей тяжелой болезни. Не теряя ни минуты, не посоветовавшись с отцом из боязни, что он воспрепятствует моей поездке, я поспешила в Венецию, где нашла тебя при смерти… Я ухаживала за тобою как могла, проводила целые ночи у твоей постели, ловя твои слова, предупреждая твои малейшие желания. Ты не сознавал этого и в бреду, позабыв ненависть, осыпал меня нежными ласками: мне казалось, что ты простил меня… Но это было иллюзией, она длилась недолго. Придя в себя, ты все вспомнил и проклял меня… проклял и прогнал.

Я бродила по незнакомому городу, где у меня не было никого; сидела на берегу моря и, слушая шум прибоя, устремив взор в безбрежную даль, мечтала, чтобы волны стали саваном для меня и моего малютки, как и для многих других несчастных, нашедших успокоение в морской пучине. Увы! Я не могла, не должна была умирать. Чтобы искупить свой грех, надо было жить в вечной душевной агонии, которую называют угрызениями совести.

На утро после той ночи, полной тоски и невыразимых страданий, Матье нашел меня и отвез в гостиницу, где и появился на свет наш сын. Бедный ребенок! Еще до купели он был окрещен горючими слезами матери. Я взяла его на руки, прижала к сердцу и громко позвала тебя: „Гюстав, это твое дитя!“ О, если б ты пришел, то увидел бы, что я не лгу, ты поверил бы и, даже не будучи в силах простить, признал бы ребенка своим».

Маркиз закрыл глаза рукой.

— Мое дитя! Мое дитя! — воскликнул он. — Я ни разу не обнял его… Слепой гнев и ненависть заглушили во мне голос крови. Проклятие падает на голову того, кто проклинает… Я проклят! Я выгнал своего сына!.. Ему пришлось умереть вдали от матери… О, как это ужасно! Валентина! Валентина!

Он снова стал читать:

«Да, я убила в тебе веру, разбила твое счастье и признаю это. Я лишила твою душу крыльев, возносивших ее над обыденностью; я помешала тебе стать выдающейся личностью, одним из благодетелей человечества. Но сколько я выстрадала сама! Ведь каждое из добрых дел, не завершенных тобою из-за меня, было каплей яда, отравлявшего мое сердце. Воспоминания об обитателях Сен-Бернара не давали мне покоя, мои глаза не просыхали от слез. И, наконец, нашего ребенка, когда-то столь желанного, столь долгожданного, нашего Эмиля[126], которого я собиралась сама выкормить, а ты — обучить, пришлось отдать в чужие руки… А ведь строилось столько планов, как его воспитать!..

Мужчины никогда не поймут, что значит для матери ее дитя и до чего она привязана к нему всеми фибрами своей души! Если бы они понимали это, то как бы мы ни были виноваты перед ними, они не обрекали бы нас на разлуку с малютками, которые нам дороже собственной жизни.

Кем был для меня твой сын? Это был ты, не знающий о моем проступке, любящий меня, а не осуждающий. В нем воплотились и мои, и твои предки; два древних рода объединились, чтобы возродиться в этом крохотном существе с розовыми щечками; обнимавшими меня ручонками за шею, когда я баюкала его.

И вот мне пришлось расстаться с ребенком, привезенным мною из Италии в Рош-Брюн, с ребенком, чья любовь казалась мне прощением, ниспосланным свыше. Ты не выносил его… Как трудно было мне принести эту жертву! Пусть она зачтется мне теперь!

Когда после смерти моего отца ты не захотел больше жить на лоне природы — один ее вид причинял тебе боль, — я последовала за собой в наш иссуарский дом и там, добровольная затворница, скрывая от окружающих твое безумие, стала твоей сиделкой, козлом отпущения. Ты вымещал на мне злобу во время припадков; промежутки между ними были кратковременным отдыхом на моем крестном пути.

Гюстав! Я много страдала, и страдала по заслугам.

Я вовсе не считаю, что это дает мне право на снисхождение. Речь идет не обо мне, Гюстав! Наш сын не умер; я выдумала это, чтобы иметь возможность снова взять его в наш дом, не вызывая у тебя подозрении.

Я сама воспитала сына, посвятив ему все свободные минуты, когда не была занята уходом за тобой, он достоин тебя; он будет тебе утешением за грех, совершенный его матерью. Он думает, что лишь из-за своего душевного недуга ты до сих пор не признал его. Он любит и почитает тебя. Это — Гаспар, ты уже угадал, не правда ли? Скажи одно слово, и он упадет к твоим ногам.

Гюстав, милосердие — источник радости, и твое сердце способно это понять лучше, чем сердце любого другого человека. Но я взываю не столько к твоему милосердию, сколько к справедливости. Я не прошу тебя простить жену-изменницу; но прости мать, припавшую к твоим стопам и на краю могилы умоляющую тебя не отталкивать нашего ребенка.

Я должна умереть, ибо небесное правосудие требует жертвы. Мадозе (из-за его козней я принуждена покончить с собой) — лишь орудие десницы божией. Пусть этот человек, намеревавшийся опозорить меня в глазах сына, явится на свидание, которое я назначила ему в Рош-Брюне на восемь часов, пусть увидит меня мертвой, одетой в саван, и раскается. Прости его, и пусть Гаспар никогда не узнает, что кто-то оскорбил его мать.

Такова моя последняя воля.

Прощай же, Гюстав! Я знаю тебя: ты не станешь питать ненависть к умершей. Ты уже простил и, быть может, даже оплакиваешь меня. Друг мой, я не могу больше жить. Утешься, все — к лучшему.

Если в твоем сердце сохранилась хоть крупица той любви, которую я не сумела оценить (о, как потом она осчастливила бы меня); если ты хочешь, чтобы моя душа была спокойна, загладь последствия моей ошибки, выкупи любой ценой Сен-Бернар и примись вместе с сыном за прерванное благое дело. Пусть мой прах покоится на деревенском кладбище вблизи от вас, пусть меня баюкает мелодия труда. Пусть, прощенная, я найду вечный покой там, где мне предстояло жить и радоваться исполненному долгу…

Прощай же навсегда, Гюстав! Живи для нашего сына! Я тебя любила и умираю, благословляя тебя.

Валентина».

Когда маркиз окончил чтение письма, в комнату вошли аббат Донизон, Понт-Эстрад, Гаспар и Матье.

— Сын мой! — воскликнул де Бергонн, простирая юноше свободную руку. — Сын мой!

Гаспар бросился к нему и горячо обнял.

— Сын мой, — повторял маркиз прерывающимся голосом, — скорей развяжи меня! Матье, повинуйся моему сыну, здесь он такой же полновластный хозяин, как и я! Спеши в Рош-Брюн, Гаспар, твоя мать умирает! Я не хочу, чтобы она умерла… Развяжите меня, развяжите!

— Что он говорит? — одновременно воскликнули старый священник и Понт-Эстрад, между тем, как Гаспар, потрясенный словами отца, спешил освободить его от пут.

— У маркиза припадок, — спокойно возразил Матье. — Все это ему померещилось.

Маркиз судорожно схватил листок, упавший на одеяло.

— Вы же знаете почерк Валентины, прочтите конец письма! — воскликнул он, протягивая Понт-Эстраду роковое послание и повторяя последние его строчки: «Прощай же навсегда, Гюстав! Живи для нашего сына. Я тебя любила и умираю, благословляя тебя».

Гаспар громко вскрикнул и зубами разорвал веревку, привязывающую отца к кровати.

* * *

Пробило восемь. Перед воротами рош-брюнского замка остановилась карета. Из нее вышел Мадозе, веселый, одетый с иголочки. Он дернул за проволоку колокольчика. Тотчас за решеткой показался Жан-Луи, держа в руке свечу, бросавшую отблеск на его смуглое лицо.

— Это вы, господин Мадозе? — спросил он сурово и печально.

— Да, это я, мой друг, — ответил делец, довольный, что его ждали. — Маркиза у себя?

— Да. Следуйте за мной.

Мадозе хотел было приказать кучеру въехать во двор, но Жан-Луи опередил его.

— Не извольте беспокоиться! — внезапно сказал он, не слушая выскочки, запер ворота, положил огромный ключ в карман и молча, не спеша повел Мадозе по коридорам. Поднявшись с ним по лестнице, он остановился перед спальней маркизы.

В старинном замке царила полная тишина, отчего завыванье осеннего ветра в обнаженных ветвях высоких деревьев казались еще заунывнее.

«Наконец-то, — думал делец, — я победил гордость этой аристократки! Дочь графа Рош-Брюна, маркиза де Бергонн ожидает меня, сына слуги, бывшего управителя ее кузена Понт-Эстрада!»

Хотя миг торжества близился, им овладело минутное колебание. Взявшись за ручку двери, он медлил, предвкушая свой триумф. Но Жан-Луи не слишком обходительно втолкнул его в комнату.

Тяжелые штофные гардины на окнах были тщательно задернуты; спальню освещало зловещее пламя множества свечей, горевших вокруг постели. На ней под белым покрывалом можно было различить очертания неподвижного тела; голова покоилась на батистовой подушке. В руки покойной, скрещенные на груди, были вложены жемчужные четки.

Маркиз и Гаспар, обнявшись, рыдали в ногах ложа. Возле них, в кресле, неподвижно сидела смертельно-бледная Нанетта, устремив взгляд на Валентину. Казалось, их обеих сразил один и тот же удар. Аббат Донизон, в стихаре и епитрахили, читал молитвы над усопшей. Максис, облокотившись на пианино, когда-то подаренное им своей кузине, стоял, закрыв лицо руками.

Когда вошел Мадозе, никто не пошевельнулся; все взоры были обращены к умершей, все сердца были поглощены скорбью: ведь эти люди, каждый по-своему, любили покойницу.

Выскочка вздрогнул. Он тоже ее любил; но его появление выглядело как надругательство над мертвой; его присутствие было кощунством.

— Что это значит? — хрипло спросил он мельника, стоявшего рядом с ним. — Великий боже, что это значит?

— Это?.. — переспросил Жан-Луи, указывая на тело маркизы. — Это госпожа де Бергонн ждет господина Мадозе!

* * *

Месяц спустя в газете «Народ» жители департамента Пюи-де-Дом могли прочесть следующее:

«В лице г. Мадозе демократия понесла тяжелую утрату. Ее ревностный апостол пал жертвой своего патриотизма: он убит на дуэли де Понт-Эстрадом, реакционером, известным непримиримостью своих ультрамонтанских[127] взглядов. Смерть гражданина Мадозе тем более прискорбна, что успех начатых им на берегах Алье социальных преобразований вновь будет зависеть от аристократов. Сен-Бернарское поместье перешло в руки его прежнего владельца. Хорошо осведомленные люди утверждают даже, что убийца имел наглость одолжить своему двоюродному брату крупную сумму денег, дабы помочь ему купить фабрики, принадлежавшие нашему бедному другу.

Вместо дорогого нашему сердцу мученика кандидатуру в парламент выставляет один из его ближайших друзей, г. Монтавуан, скромный землевладелец, унаследовавший принципы и самоотверженность покойного, один из незаметных тружеников нынешнего и завтрашнего дня, не хвастающих своими достоинствами. Однако не подлежит сомнению, что их преданность республике, их гражданские доблести будут по заслугам оценены благодаря всеобщему избирательному праву, которое, безусловно, поможет выявить наиболее талантливых представителей народа.

Отвергнутый всеми партиями, презренный г. А., бывший письмоводитель иссуарской префектуры, вынужденный уйти в отставку и с самой должности, и с поста председателя республиканского клуба, где он деспотически препятствовал гражданам Иссуара свободно выражать свои сомнения, вздумал стать художником… Никто не усомнится в его отступничестве, узнав, что он вместе женой и свояченицей уехал в одно из поместий барона де Понт-Эстрада в Турени, где г. А. якобы собирается заниматься реставрацией картин.

Рука, обагренная кровью, уплатила за измену!»

Загрузка...