Прошло ровно два часа, прежде чем его отпустили. Она стояла напротив СИЗО, докуривала последнюю сигарету из пачки. В первый момент Хрусталев показался ей каким-то отрешенным. Словно все, что произошло, не имело к нему отношения. Он прищурился на яркий свет и постоял несколько минут, не двигаясь, только потирая виски.
— Витька! — прошептала она и обняла его так крепко, как будто он вот-вот исчезнет.
Обеими ладонями он обхватил ее за плечи и внимательно посмотрел в глаза, словно пытаясь понять что-то. Она не выдержала и заплакала. Тогда он поцеловал ее в губы, в висок, в переносицу и зарылся лицом в ее густые, слегка пахнущие табаком волосы.
— Ну вот, вот! — бормотала она, чувствуя, что начинает громко рыдать и не может остановиться. — Вот видишь? Такие дела…
В такси она вытерла слезы.
— На Шаболовскую, пожалуйста.
— Подожди, — пробормотал Хрусталев, — давай лучше ко мне заедем, возьмем мою машину, а такси отпустим.
— Мы едем домой, — оборвала она. — Ты слышишь меня? Мы домой сейчас едем.
Хрусталев промолчал. В кухне на Шаболовской, к счастью, никого не было. Аська по-прежнему жила у тетки на даче. Они проскользнули к себе, и Хрусталев сразу же рухнул на диван.
— Поспи, — прошептала она. — Я принесу тебе поесть. Аська всегда оставляет полный обед в холодильнике. На всякий случай…
— Сядь! — Он схватил ее за руку и, не открывая глаз, с силой усадил рядом. — Поесть я успею. Я должен тебе кое-что рассказать.
— Что? — спросила она со страхом.
— Ты действительно думаешь, что я ни в чем не виноват?
— Ты разве был… в комнате?
— Да, — глухо сказал Хрусталев, открыв глаза с красными полопавшимися сосудами. — Я был там. И мы говорили. До вчерашнего дня я помнил только последний кусок из нашего разговора, когда он сказал, что отец спас меня от фронта за счет тех, которых некому было спасать, они пошли, и им разворотили кишки. Это было в самом конце. Но после этого мы обнялись, и я ушел. Хотя только что чуть не убили друг друга. У пьяных людей так бывает. Они ведь то дружат, а то нападают. Но до этого… — Он замолчал и опять закрыл глаза.
— До этого? Что? — пробормотала она.
— Вчера я вдруг вспомнил, что было до этого. До этого он прочел мне кусок из своего сценария «Детство Кости». Там мальчишка возраста нашей Аськи попадает к немцам, и один из этих немцев помогает ему убежать. Потому что этот мальчишка слегка похож на его сына. Да и не только поэтому. Просто потому, что он нормальный человек. Я сказал ему, что такой сценарий никогда не пропустят.
— А он что?
— Он сказал, что отлично это понимает. Потом он совсем соскочил с катушек и заорал, что ему все надоело и он хочет все это оборвать разом. А я решил привести его в чувство. Но я сделал это так, что…
Хрусталев громко сглотнул слюну. Инга ни разу в жизни не видела его плачущим, а сейчас слезы, настоящие мутные слезы, ползли по его щекам, и он вытирал их рукавом грязной рубашки.
— Я сказал ему, что мне никогда не хотелось и не захочется ничего «оборвать». А те, кому этого хочется, должны не болтать, а делать. А то несолидно.
Теперь он не просто плакал, он рыдал, стискивая зубы и захлебываясь. Небритая щетина на лице была горячей и мокрой.
— Ты слышала, что я сказал?
Инга изо всех сил прижала его голову к своей груди и начала судорожно целовать его влажные от пота волосы.
— Ну, Витька! Ведь ты не хотел! Ведь это случайность! Да он и не слышал тебя, он был пьян…
Теперь они лежали рядом, крепко обнявшись, и Хрусталев уже не рыдал, он громко стонал и стучал зубами. Крупная дрожь колотила его, хотя в комнате было очень тепло. Она быстро стащила с себя блузку, чтобы согреть его своим телом, и тогда он начал мягко и быстро покрывать поцелуями ее грудь, как делал когда-то давно, когда они жили вместе и назывались мужем и женой.
— Ох, господи! Что ты! Зачем? — шептала она, но он зажал ей рот поцелуем, и больше они не сказали ни слова.
Кривицкому принесли телеграмму: «Ждем машину Шаболовке будем вечером Хрусталевы». Кривицкий схватился за сердце, которое внезапно дало о себе знать легким покалыванием.
— Без ахов! Без охов! — строго сказал он обступившей его съемочной группе. — Освободили. Геннадий Петрович ни слова не преувеличил. Вчера. Приедут сегодня. Попозже. Машину пошлю. Всем работать.
Марьяна прислонилась к дереву, подняла к небу лицо и что-то негромко шепнула, как будто благодарила за освобождение Хрусталева эти белые размашистые облака. Будник обиженно усмехнулся.
— А я говорил, мне не верили! Вообще, меня, кажется, тут просто терпят…
Поскольку весь коллектив привык к тому, что Геннадий Петрович, будучи человеком избалованным, может ради красного словца позволить себе все, что угодно, на него особенного внимания не обратили и продолжали тихо бунтовать против требований безумного режиссера Егора Мячина, который просто как с цепи сорвался. Утро началось с того, что он послал Аркашу Сомова в колхоз за белой лошадью. Аркаша вернулся через полтора часа, волоча с собой на веревке упирающуюся белую козу. Коза блеяла так, что сердце разрывалось.
— Я лошадь просил, — свирепо сказал режиссер.
— Да нету же лошади! Нету, Егор! Козу еле дали!
— Но мне нужна лошадь, — повторил Мячин.
На лице Аркаши Сомова ясно читалось все, что он хотел бы сказать этому человеку, но он ничего не сказал, махнул рукой и потащил козу обратно. Кривицкий наблюдал за работой своего стажера со стороны, вмешиваться не вмешивался, но иногда глубоко задумывался, и чувствовалось, что он выжидает, не зная, в какую сторону подует ветер.
Брат и сестра Пичугины вели себя очень по-разному: насколько тиха и сосредоточенна была Марьяна, настолько жизнерадостен и оптимистичен был ее брат, взявший в свои руки все художественное оформление будущего фильма. Кроме красного чемодана, с которым должна была приехать из города Маруся в исполнении его сестры Марьяны, и белой лошади, которую именно он посоветовал Егору включить в кадр, кроме мостика через ручей с плывущим по нему обрывком газеты Санча нафантазировал таких костюмов, что одному только Васе-гармонисту, роль которого играл Руслан Убыткин, перемерили шесть разных рубах: от темно-синей до ярко-розовой. Кривицкий терпел, но Регина Марковна, знающая мимику лауреата как свои пять пальцев, понимала, что ей придется вот-вот предупредить Мячина, чтобы он не перегибал палку. Молодая жена Кривицкого Надя то ли оттого, что ей недавно запретили кормить трехмесячную Машу, поскольку молоко ее нашли слишком жирным, то ли оттого, что разлука со знаменитым мужем давалась ей нелегко, начала бомбардировать его телеграммами, в каждой из которых содержалось признание в любви, тревога за его здоровье и сдержанные намеки на какую-то женщину, из-за который Федор Андреич якобы и перестал звонить домой и ни разу не выбрал время, чтобы навестить семью на даче. Сельский почтальон, на сизый румянец и широкие плечи которого заглядывался художник Пичугин, явно представляя себе, каким Жераром Филиппом можно нарядить этого светловолосого и круглоглазого Степана, три раза в день доставлял режиссеру Кривицкому телеграммы. Кривицкий только крякал, разрывая плотные серые конвертики. «Сама приеду люблю беспокоюсь никого не потерплю целую сто раз твоя Надя», — прочел он в последней. После этого Федор Андреич попросил, чтобы его подбросили на почту, хотя туда можно было преспокойно дойти через поле за двадцать минут. Вскоре за столичной знаменитостью прислали телегу, щедро устланную сеном. Лошадь, впряженная в нее, была не той белоснежной красавицей, о которой мечтал Егор Мячин, а старой, простой деревенской кобылой с влажными, словно маслины, глазами и копытами, густо обляпанными навозом. Усевшись на сено и обменявшись рукопожатием со стариком Фокой, в распоряжении которого находились и лошадь, и телега, Кривицкий, мягко покачиваясь, отбыл на почту, где заказал себе междугородний разговор. Слышно было плохо, все время врывался какой-то колокольный звон, хотя никаких церквей в округе давным-давно не было.
— Феденька! — надрывалась жена, стараясь перекричать торжественные удары несуществующего колокола. — Любимый мой зайчик! Когда ты вернешься?
— Надя! — раздувая ноздри, повторял Кривицкий. — Прошу тебя: успокойся! Ведь я же на съемках! Ведь мы тут работаем! Не капусту солим!
— Феденька! Сердце мое что-то чувствует! Я ночи не сплю! Скажи мне, что ты меня любишь! Что очень! Что очень-преочень!
Оглядываясь на скромную телефонистку и прикрывая рот ладонью, Кривицкий бормотал «очень-преочень», но Надя не успокаивалась:
— Что «очень-преочень»? Нет, ты скажи как!
— Люблю тебя очень-преочень-преочень! Мне нужно работать! Актеры на точках! Все, Надя! Целую!
Федор Андреич, крякнув, бросил трубку, расплатился за бессмысленный междугородний разговор, сел на телегу и поплыл обратно, душою и телом отдыхая в этом солнечном, наполненном летними запахами, цветочном море. Люся Полынина, которой Надя тоже посылала по две-три телеграммы в день и мучила ее вопросами, что же на самом деле происходит с ее неузнаваемо изменившимся мужем, как раз в это время вбежала на почту, вытирая мокрый лоб рукавом клетчатой ковбоечки.
— Девушка! — обратилась она к молчаливой телефонистке. — Дайте мне Москву! Ненадолго!
Опять раздался колокольный звон, зашуршали в трубке мощные ангельские крылья, и полный слез голос Нади сказал ей тоскливо: «Але!»
— Надька! — закричала Люся. — Ну, что ты рыдаешь? Он жив и здоров! Волнуется он за работу! Не двигаемся ни черта!
— Не двигаетесь? — удивилась Надя Кривицкая. — А он мне сказал: «Все актеры на точках»!
— Какое «на точках»? — махнула рукой простодушная Люся. — До точек еще далеко!
— Ах, вот оно что! — И голос Надежды сорвался на шепот. — Ах, он еще врет! Ну, посмотрим!
Надя бросила трубку, и растерянная Люся побрела обратно на съемки. Знал бы кто на свете, как разрывалось ее собственное сердце! Какой болью было оно переполнено, каким отчаянным стыдом! Она старалась даже глазами не пересекаться с Пичугиным. Во время обеда отсаживалась от него как можно дальше. Если ей нужно было что-то спросить или уточнить какую-нибудь мелочь, она делала это через других, будь то Регина Марковна или Аркаша Сомов, но сама не подходила, словно не видела его, не замечала, словно Пичугин был частью этого прозрачного воздуха, а не живым, с умными, быстрыми глазами и необыкновенно аккуратной прической молодым мужчиной. Она знала, что никогда не полюбит никого, кроме него, и знала, что никто и никогда не полюбит ее, Люсю Полынину, некрасивую женщину и весьма посредственного оператора.
Регина Марковна билась изо всех сил, пытаясь собрать всех актеров «на точки». Измученное лицо Регины Марковны было цвета того самого красного чемодана, который оказался так необходим Егору Мячину в сцене первого появления Маруси на колхозной площади.
— Где Будник? — надрывалась Регина Марковна. — Где Гена? Кто его видел?
— Он, кажется, к себе ушел, — испуганно прошептала гримерша Лида, белыми пухлыми пальчиками взбивая на лбу кудряшки.
— К себе? Он совсем охренел?
Будник лежал на кровати, отвернувшись лицом к стенке, и на шумное появление Регины Марковны никак не отреагировал.
— Это как понимать? — обмахиваясь платком, спросила Регина Марковна.
Народный артист глубоко вздохнул, но ничего не ответил.
— Геннадий Петрович, вы что? Охренели? — вежливо удивилась Регина Марковна. — Вы почему улеглись отдыхать в рабочее время?
Будник упорно молчал.
— Гена! — взревела она наконец. — Ты слышишь меня? Что с тобой?
Народный артист вдруг привстал на кровати.
— Регина! Я понял всю правду! Она мне открылась!
— Какую еще, к черту, правду, Геннадий?
— Я понял, что работаю старыми штампами и совершенно не подхожу для своей роли! Это молодое кино! Это новаторское кино! Оно, можно сказать, грозит утереть всем носы в Голливуде! А я? Я — старье, я только все порчу, Регина!
— Иди, Гена, в жопу! — устало сказала Регина Марковна. — Пусть с тобой режиссер разбирается!
И хлопнула дверью с досады.
Через пять минут в комнату Будника ворвался Егор Мячин.
— Геннадий Петрович! Вся группа вас ждет!
Будник замотал головой.
— Клянешься, что скажешь как есть?
— Что «как есть»?
— Нет, ты поклянись мне сначала, Егор! Потом я задам свой вопрос.
— Не буду я клясться! — набычился Мячин.
— Тогда не спрошу.
— Ну, ладно. Клянусь!
— Ведь ты меня не по собственной воле пригласил на роль Михаила? Ну, правда, Егор!
— С чего вы вдруг взяли?
— С чего я вдруг взял? А помнишь, как ты мне сказал на поминках? Что ты в свои фильмы меня не возьмешь?
— Геннадий Петрович! Я вас очень прошу: забудьте вы о моих словах! Я пьян был, я сам их не помню!
— А я очень помню, Егор!
— Ну, ладно! Простите меня. Я дурак.
— Я с этим не спорю, — вдруг тихо и ласково сказал народный артист. — Но мне подтверждение нужно, Егор. А то я себя самого разлюблю, и тут уж такое начнется, Егор! Такое начнется, что ужас! А лучше сказать: ужас, ужас! Вот так.
— Клянусь вам, что мы только вами и держимся, — сказал Мячин и всмотрелся в порозовевшее лицо Будника. Прежнее выражение благодушной уверенности возвращалось на это лицо, как солнце, внезапно застланное тучей, плавно и добродушно возвращается обратно на поляну.
— Да, надо спешить, — деловито сказал Геннадий Петрович, поднимаясь с кровати и приглаживая волосы перед настенным зеркалом, — а то мы с тобой что-то здесь заболтались.
Прямо к съемочной площадке подкатила служебная машина, из которой спокойно, слишком уж спокойно и сдержанно, вышли Инга и Виктор Хрусталевы. Таридзе подошел к ним первым и крепко обнял Хрусталева:
— Я знал, что так будет!
— Он от нас удрать хотел! Думал, ему там, в тюрьме, работенку предложат полегче! А от нас не удерешь! — засмеялся Кривицкий.
Гримерши и осветители обступили приехавшую парочку, заахали, заохали, начали трясти Хрусталеву руку, обнимать Ингу.
— Смотрите, Инга Витальевна, а он у вас даже и не похудел! — воскликнула гримерша Лида. — Или вы его уже успели в ресторан завезти?
— Дома накормила, — с вызовом ответила Инга. — Мы успели домой заехать.
Марьяна стояла в стороне, не подошла, не произнесла ни слова. Хрусталев нашел ее глазами, помедлил немного и вдруг решительно направился прямо к ней.
— Мне тут успели рассказать, как вы меня пытались защитить, — сказал он, усмехнувшись и не глядя ей в глаза. — Я очень признателен. Но, право, не стоило.
— Я хотела вам помочь, — прыгающими губами выдавила она. — Я понимаю, что получилось очень глупо.
— Нет, вовсе не глупо. Немножко наивно.
— Ну, это как вышло… Еще раз простите.
— Спасибо, — сказал Хрусталев.
Они встретились глазами, и она испугалась, что заплачет. Сердце ее словно остановилось, лоб стянуло, она стала быстро и сильно бледнеть, полуоткрыла губы. Хрусталев сердито посмотрел на нее и сразу же отошел. Мячин начал что-то объяснять Таридзе, поминутно оглядываясь на Марьяну. Регина Марковна захлопала в ладоши:
— Актрисы! На грим!
— На грим так на грим! — весело отозвалась Инга. — Пойдемте, Марьяна!
Марьяна взглянула на нее почти в страхе:
«Неужели можно так притворяться? Неужели они все такие притворщики? Или это я чего-то не понимаю? Я знаю одно: я не подхожу им всем, они не такие, как я, как бабушка. Даже Санча, хотя он и делает вид, что ему очень уютно здесь, даже он не такой, как они…»
Когда три дня назад Инга залепила ей пощечину, она, не помня себя, убежала и почти до утра просидела на лавочке, стуча зубами и пытаясь согреться. Она не знала, на что решиться, как поступить, куда деваться, и ей казалось, что нужно быстро собрать свои вещи и, пока все еще спят, дойти до шоссе, поймать попутку, вернуться домой, лечь за шкаф и плакать, и плакать, и плакать, ничего не объясняя бабушке, потому что бабушка сразу умрет от разрыва сердца…
К утру стало легче. Солнце, незаметно подкравшееся слева, начало согревать ее руки и плечи, успокаивая, ободряя, и в этом тепле, в этом еще робком золотистом свете, который медленно, словно сомневаясь в своих силах, разгорался вокруг, она туго заплела волосы в косу, вытерла слезы, перестала дрожать и, решительно поднявшись, прошла по коридору, толкнула дверь в ту самую комнату, из которой, как обоженная, выскочила несколько часов назад. Инга спала или притворялась, что спит. Марьяна сняла платье и легла на свою кровать, отделенную от кровати его жены узкой домотканной дорожкой. Больше они не разговаривали. На съемках и та, и другая делали вид, что ничего не произошло. Вся группа знала, что сегодня утром Инга и Будник уехали в Москву встречаться с адвокатом Хрусталева, но Кривицкий, посвященный во все подробности, помалкивал, и когда слишком уж прямая и бесхитростная Люся Полынина спросила за обедом: «А Гена-то там им зачем?», раздул по своему обыкновению ноздри и ничего не ответил.
Когда Хрусталев подошел к ней и с каким-то странным выражением на лице, не глядя ей в глаза, поблагодарил за этот ее идиотский поступок, Марьяне показалось, что он подошел попрощаться. То, чего она так боялась со дня первой встречи, от чего просыпалась иногда в холодном поту посреди ночи и долго не могла уснуть, борясь с желанием позвонить ему, лишь бы услышать, что все в порядке, — сейчас это произошло. Он бросил ее. Теперь, как человеку, потерявшему зрение, ей нужно будет учиться жить в темноте и передвигаться ощупью.
Хрусталев стоял у плетня и обсуждал с Мячиным текущие дела.