Глава одинадцатая

Похоть — дитя роскоши, изобилия и превосходства.

маркиз де Сад

Утром Хэмилтон ради любопытства сходил на нижний раскоп, где уже с шести утра торчал проспавшийся, но несколько отёчный Винкельман, то и дело прихлёбывавший из литровой бутыли из-под «Фанты» по совету поварихи Мелетии огуречный рассол, и сидели полусонные Карвахаль и Рене Лану. Гриффин тоже был тут, и самолично, стоя на карачках, расчищал скелет. Франческо Бельграно, несмотря на бессонную ночь, был свеж и полон энтузиазма: найденные в захоронении печати, невиданной им ранее формы, должны были стать темой его новой статьи, а две геммы, которыми он в этот момент любовался, озаряли его лицо странным светом.

Хэмилтон посмотрел на геммы. На одной было выпуклое цветное изображение квадриги, а вторая изображала бытовую сценку — ребёнок тянул бледные полупрозрачные ручки к матери, тоже протянувшей руку навстречу мальчику. Стивена поразила сохранность камей — они выглядели так, словно были выточены вчера.

— Как они их делали? — не удержался он.

Бельграно не затруднился.

— Станок с приводом, набор резцов и абразивы, конечно. Минералы, а тут использовали только агат, сердолик, гранаты, гематит и сардоникс, настолько твёрдые, что металлический инструмент не оставлял на них даже царапин.

— И сколько на одну такую уходило времени?

— Дело долгое и кропотливое, — кивнул Бельграно, — но камеи поистине вечны. Разрушительное время над ними не властно.

Винкельман и Гриффин уже проводили съёмку, параллельно переругиваясь. Важной находкой оказался найденный в захоронении египетский скарабей, с вырезанным изображением фараона и надписью «мен-хепер-ра», это было одно из имён Тутмоса III, правившего в середине пятнадцатого века до нашей эры. Но на одном из керамических сосудов с росписями проступило изображение женщины в разукрашенном платье. Изображение Гриффин отнёс к минойской культуре, а значит, роспись была сделана на Крите, но саму вазу привезли из материковой Греции. Он датировал её тысяча четырёхсотым годом, и спор из-за этих разногласий не угасал до ланча.

— Но как здесь могли оказаться скарабеи? — поинтересовался Хэмилтон у сидящего в стороне, пакующего находки и не участвовавшего в споре Карвахаля.

Тот полусонно пояснил, что здесь было налажено производство тирского пурпура — от багряного до пурпурно-фиолетового цвета, извлекавшегося из брюхоногих моллюсков — иглянок. Краситель стоил дорого, и пурпурные ткани ценились на вес золота из-за высокой себестоимости и дефицита красителя. Из килограмма сырца после выпаривания оставалось шестьдесят граммов красящего вещества, а для окраски килограмма шерсти требовалось двести граммов краски, то есть не менее тридцати тысяч моллюсков. В Риме при Августе килограмм шерсти, дважды окрашенной в пурпурный цвет, стоил две тысячи денариев, а при Диоклетиане в трёхсотом году Христовой эры его цена поднялась до пятидесяти тысяч денариев. Пурпурный шёлк стоил ещё дороже — сто пятьдесят тысяч денариев за фунт, или, в пересчёте на современную валюту, двадцать восемь тысяч долларов. Эти ткани можно было стирать и подолгу носить, краска не линяла и не выгорала на солнце. Жители города торговали ими с Египтом, странами Леванта, Месопотамией, с Критом и Грецией. Этим и объясняется наличие в найденном захоронении артефактов из разных регионов Средиземноморья.

Хэмилтона цена просто ошеломила.

— Так дорого?

— Платили за престиж, — пояснил Карвахаль. — У римлян было принято встречать незнакомцев «по одёжке», а точнее, по её цвету. Все «натуральные» цвета, естественные оттенки овечьей шерсти от коричнево-жёлтого до серо-чёрного, воспринимались как признак бедности. А вот оттенки красного, фиолетового, синего и зелёного создавались искусственно, с помощью дорогих красителей, и считались признаком богатства и аристократизма. Особым шиком считалось ношение сиреневой одежды.

— А кто тут похоронен?

— Один скелет мужской. И человек явно не последний. Но рядом с ним в нижнем уровне — женский череп и несколько костей скелета. Доска с эпитафией — из женского захоронения.

К ним подошёл Гриффин, уставший препираться с Винкельманом.

— С ним бесполезно спорить. Ни в чём его не убедишь, — он вздохнул, но продолжил куда веселее. — У нас уже всё готово. Тэйтон сказал, что половину оставим для анализа, а самые ценные находки — пусть пока лежат в банковском хранилище. — Он вздохнул. — Правильно, конечно, подальше положишь — поближе возьмёшь. — Он с немым сожалением проводил глазами запаковываемый Бертой Винкельман меч с золотой рукоятью.

— А кто повезёт находки? — словно невзначай спросил Хэмилтон.

— Я и Арчибальд. Но мы возьмём Франческо и Рене. Для охраны.

— Я не поеду, — Бельграно покачал головой. — Камеи и печати останутся здесь, я за них отвечаю, пусть Винкельман едет.

— И я не хотел бы, — наморщил нос Рене Лану. — Надгробную доску вести опасно, вес-то тридцать фунтов. Упаси Бог, треснет. Я над ней тут помозгую. Золото надо отвезти, я согласен. Пусть Винкельман едет. Или Спиридон. А я посплю сейчас пару часов — и за работу.

— Спиридон уже в Комотини, ждёт нас, улаживает формальности с таможней и полицией. А Винкельман, — понизил голос Гриффин, — явно ещё не в себе. Похмельный синдром для абстинента — это катастрофа.

— Ну, вот и пусть проветрится. Или пусть Хейфец едет. Или Рамон.

Карвахаль пожал плечами, и разговор прервался. Сердце Стивена забилось рывками. Если Хейфец уедет с Тэйтоном — путь к Галатее был бы для него свободен. Но он не верил в такую удачу. Негодяй Тэйтон не настолько глуп, чтобы не оставить с ней охраны.

Однако после обеда, когда Карвахаль продолжил раскопки в диктерионе, Бельграно занялся найденными печатями и камеями, а Лану отсыпался, Тэйтон, к изумлению Хэмилтона, действительно предложил Хейфецу ехать с ними, и тот согласился. С ними должен был уехать и Винкельман. Хэмилтон лихорадочно подсчитывал, сколько времени займёт поездка, и в итоге решил, что не меньше часа.

Он всё ещё думал об этом, когда неожиданно услышал голос Тэйтона.

— Мистер Хэмилтон…

Стивен испуганно обернулся.

— Мне бы хотелось, чтобы к нашему возвращению вы провели анализ сосуда из шестого квадрата. Он возле микроскопа в лаборатории. Меня интересует содержание оксида кальция, оксида марганца, а также оксида титана и меди. Можно ли сделать вывод, что исследуемые образцы светлоглиняных узкогорлых амфор по химическому составу ближе всего к жёлтой синопской глине? Сравните их.

Слова Тэйтона звучали не как просьба, но приказ. Стивен со злостью подумал, не специально ли Тэйтон дал ему это задание, чтобы на два часа приковать к столу? Наверняка. Но деваться было некуда, и Хэмилтон кивнул. Что же, он сделает этот чёртов анализ, на который уйдёт масса времени, но никто не помешает ему передать свой номер миссис Тэйтон. И, едва все загрузились, и джип с хаммером выехали за порог, Стивен устремился к Галатее.

Он взлетел наверх, но в спальне Тэйтона никого не было. Ничего не понимая, он спустился вниз, стараясь не попасться на глаза ни Берте Винкельман, ни Бельграно, ни Лану. На внутреннем дворе её не было. Не было и в гостиной. Он торопливо пробежал по этажам, но вилла была пуста. Где-то хлопнула дверь, он кинулся на звук, но это вернулись Рамон Карвахаль с сестрой.

— Что с вами, мистер Хэмилтон? Что-нибудь случилось? — озабоченно поинтересовался Карвахаль, заметив, как он тяжело дышит.

— Нет-нет, ничего. Просто… миссис Тэйтон потеряла зажигалку. — Он вынул её из кармана и показал Карвахалю. — Я хотел отдать…

— Я видела её на раскопе, — поджав губы, ответила Долорес Карвахаль. — Не знала, что она курит, — ещё тише пробормотала она.

— На раскопе? — удивился Карвахаль. Но тут же и кивнул. — Наверное, мистер Тэйтон рассказал ей о находках, и она решила посмотреть.

— Она была на верхнем раскопе, там, где диктерион, — уточнила сестра. — К нам она не подходила.

Лицо Карвахаля зримо напряглось и отяжелело, словно он проглотил что-то несъедобное. Но мгновение спустя он улыбнулся, причём улыбка была странная, изуверская какая-то.

— Поищите её в диктерионе.

— Спасибо, — Стивен побежал к раскопу.

Брат и сестра переглянулись и пошли на виллу.

Галатею Тэйтон Хэмилтон заметил издали. Она сидела на том самом ложе любви, над которым раньше располагалась фреска с любовниками. Огороженное с трёх сторон невысокими сохранившимися стенами, в вечерних лучах солнца это ложе казалось Хэмилтону сакральным алтарём любви, и Стивен резко подался вперёд.

Она подняла на него глаза. Лицо было в тени шляпки, но платье тут же поднялось выше колен. Хэмилтон торопливо разделся, поспешно опустился рядом, точнее, не желая терять ни минуты, лёг на спину и упёрся ногами в стену, как шутил Карвахаль, и притянул к себе Галатею. Она мгновенно оказалась на нём, и оба они пропали в тенистом сумраке каменных руин.

На низком ложе, словно на алтаре, он, обнажённый, был осёдлан и точно взнуздан. Они, извиваясь в лихорадочных сакральных движениях страсти, были богом и богиней. Их не достигали лучи солнца, но ласкали вечерние тени. Со времён первобогов творимый ими храмовый ритуал был воплощением безумной тяги человека к просветлению и единению с божественным началом. Он чувствовал себя и жертвой, и жрецом, и Богом. Перед глазами его стояла фреска Карвахаля, мистический танец страсти. Пестик толок зерно в ступке, поршень входил в цилиндр, жезл Меркурия тяжелел в руке, посох Моисея вздымался к небу, скипетр Хлодвига расчищал себе дорогу, копье Парсифаля летело в цель. Слияние с этой женщиной, в которой он видел воплощение любовной жажды, было служением богине любви, алкающей соития, жаждавшей отдачи, вожделевшей его вечно, вне времени и пространства, во веки веков…

Никто не может загасить пламя огнём. Голод, жажда — утоляемы. Но никакая вода не освежит иссохших губ любовника, он мечтает лишь о призраке ручья, но терзается понапрасну. Он умирает от жажды среди потока, из которого пьёт. Любовники всего лишь игрушки прихотей Венеры. Наступает миг, когда их счастье кажется близким. В миг, когда Венера благоволит засеять поле женщины, они жадно сливаются воедино, каждый дышит дыханием уст другого. И когда наконец обуревающее их желание извергается наружу, на малое мгновение этот всепожирающий огонь успокаивается. Но скоро он возгорается с новой силою, с новой страстью. Снова и снова Стивен горел стремлением соединиться с женщиной, терзаемой тем же желанием, его мучило немое вожделение, предвещающее наслаждение. Вот что означает «любовь», это тот бальзам, который Венера, капля за каплей, вливала в их сердца перед тем, как оледенить их тоской разлуки.

И вновь стонут любовники, молясь своей владычице: «О, Венера, мать рода Энеева, ты, что под блуждающими знаками неба оплодотворяешь море, несущее корабли, удобряешь землю, рождающую злаки, ибо всякое зачатие исходит от тебя, услышь нас! Богиня, ветры затихают при твоём появлении, облака тают, цветы раскрываются, волны вздымаются, небеса сияют, птицы взлетают ввысь, и взбодряются стада. Моря, горы, бурные реки, зеленеющие поля — все обязано жизнью твоему желанию. Ты способствуешь процветанию и благополучию. Без тебя ничто не может достигнуть божественного берега света…»

И она, увенчанная зеркалом, окутанная просторным чёрным плащом столь глубокой черноты, что от неё исходит сияние, она слышит их. Она — мать всех вещей, повелительница всех стихий, начало и течение времён, первая среди обитателей небес, воплощение всех богов и богинь. Сияние небесного свода, целительное дыхание моря, печальное безмолвие ада — все подчиняется ей…

…Ритуал кончился, и он, кое-как одевшись, поторопился отдать ей зажигалку, объяснив, что это его номер. Когда её мужа не будет, она сможет позвонить ему, и они смогут встречаться у него.

Галатея, торопливо одеваясь, покачала головой.

— Муж отобрал у меня телефон, — она уже таяла в сумерках. — Я не смогу позвонить…

Хэмилтон растерялся, но потом, оглядев пустое ложе их любви, обозлился. Ему и в голову прийти не могло, что такое возможно. Какой мерзавец! Забрать телефон! Подумать только…

Но что же делать? Хэмилтон хотел иметь возможность связываться с ней, ему это было необходимо! Но как? Гнев на Арчибальда Тэйтона туманил ему глаза. Ничего не скажешь, ловко придумано — лишить Галатею контакта с внешним миром. Выродок, тупой ревнивец. Воистину, если у вас растут рога, не спешите обвинять жену. Возможно вы — сами козёл. Стивен понимал Галатею. Лучше уж быть неверной, чем верной против воли. Женской измены не существует. Это либо месть за мужскую низость, либо новая любовь.

Неожиданно Хэмилтон вспомнил слова Тэйтона об анализах, которые ему надлежало сегодня сделать. В глазах его потемнело, новая волна бешенства от этого издевательского приказа накрыла его с головой. На миг ему захотелось бросить в лицо Тэйтону всё, что накипело на душе, но чем ближе он подходил к вилле, тем слабее была его решимость. В конце концов, это была чужая семья и, бросив упрёк Тэйтону в дурном обращении с женой, он только сделает хуже: подставит несчастную Галатея под ругань ревнивца. Арчибальд, разумеется, не преминет рассчитаться с ней за его упрёки. В итоге Хэмилтон осторожно проскочил в лабораторию, где уже работала Берта Винкельман, и занялся анализами. Не нужно спорить с Минотавром. Рогоносцу, в конце концов, есть чем бодаться.

Но сосредоточиться не мог, путался и поминутно ошибался. Отчаявшись сделать правильный расчёт, Хэмилтон попросил Берту Винкельман о помощи, и её дельные советы действительно помогли. Он успел к возвращению группы и всё рассчитал правильно.

Откинувшись на спинку стула, обессиленный и неподвижный, он, тем не менее, ликовал. Ему уже дважды удалось наставить рога Тэйтону, и никто ничего не заподозрил. А, между тем, возникни у них подозрение — все они стали бы на сторону Тэйтона и осудили бы его, Хэмилтона. Мораль и все такое прочее.

Что же, проповедовать мораль легко, да вот только обосновать ее трудно, это вам не перечень поступков и не сборник правил, которыми можно пользоваться, как аптекарскими рецептами. Моралист, провозглашающий господство долга над желанием, обязан доказать правильность своего тезиса, но нет — не может! Их мораль — упрощённое назидание детских книжек вчерашнего дня, потуги бездарных людей, пустая выдумка, иначе весь мир стал бы святым, и вот ведь беда: чем больше читают мораль, тем меньше её потом оказывается.

Однако всё обошлось. Эти узколобые фанатики, неделями копающиеся в грязи, вырывающие из земли осколки глиняных черепков и прочий унылый хлам, делающие с него снимки и описания, — ничего вокруг себя не видели. На этот раз им, правда, повезло, находки, подобные той, что они сделали, Стивен знал это, встречались нечасто. Когда новость обнародуют, их имена будут у всех на слуху. Их начнут замечать, брать у них интервью, они прославятся. Впрочем, все, здесь собравшиеся, и так люди с именами.

Но до чего они ограничены и консервативны, как узки их интересы, как велико их нежелание видеть широту мира, красоту чувства! Они неспособны принять чужие мнения, расширить своё сознание, и вечно глядят на мир сквозь призму своего ограниченного опыта. Как скучна эта унылая Берта Винкельман, как нелеп её фанатик-муж! Даже Карвахаль, притом, что он довольно талантлив, всё равно ограничен. Он совершенно не замечает женской красоты, не видит тайны жизни, которая здесь, рядом, протяни только руку…

Глупцы.

Загрузка...