Глава двадцать первая

Весы правосудия: темнота против света, жестокость против сочувствия, похоть против любви.

И всегда этот неизменный сокровенный вопрос: «Что ты сделал со своей жизнью?»

Ричард Матесон.

Преступления не было, и полиция откланялась. И тут в полной мере проявили себя бездушие и цинизм Макса Винкельмана, заявившего Лоуренсу Гриффину, что они потеряли полдня и их придётся навёрстывать. Ни шокирующие подробности семейной жизни Арчи Тэйтона, ни трагические перспективы земного бытия Стивена Хэмилтона, ни печальный конец Галатеи Тэйтон — ничто не могло смутить этого одержимого. Он выскочил с виллы и двинулся в сторону раскопа. Как ни парадоксально, не смутили открытия следствия и его супругу. Берта Винкельман, правда, вздохнула, бросила на Хэмилтона жалостливый взгляд и печально покачала головой. После чего торопливо последовала за супругом.

Спирос Сарианиди, с досадой почесав толстую шею и бросив на Стивена Хэмилтона мутный нечитаемый взгляд, тихо двинулся к двери и вскоре догнал Винкельманов. Франческо Бельграно снова обвязав вокруг головы свою жёлтую бандану, нацепил на пояс раскладной нож и сунул в задний карман тюбик с клеем, потом мигнул Рене Лану. Француз завязал шнурок кроссовки, и, поймав взгляд итальянца, устремился за ним на Верхний раскоп.

А вот Рамон Карвахаль никуда не торопился. Он не спускал взгляд с сестры, но та не замечала его, не сводя глаз с Арчибальда Тэйтона. Англичанин же растерянно переминался с ноги на ногу, ломал пальцы и заискивающе заглядывал в глаза Дэвиду Хейфецу.

— Но ведь возможно и чудо, Дэвид? Я сам слышал о таком… Можно и не заболеть.

Медик не разделял его оптимистичных надежд.

— Без шансов, он же переболел только что. Я ещё подумал, что по симптомам необычно, атипичные признаки, лимфоузлы воспалились, но я списал симптомы на перемену климата или на необычность гриппозного штамма. Однако теперь-то… — медик упорно смотрел в пол, не желая встречаться глазами с Тэйтоном. — Боюсь, что эта ведьма утащит его с собой на тот свет.

Долорес чуть приметно вздрогнула, пошевелив губами, но ничего не сказала.

— Я виноват, — Арчибальд Тэйтон запрокинул голову назад, и его лицо снова уподобилось лику святого Себастьяна, пронзённого стрелами.

— Почему вы скрывали её болезнь? — Хэмилтона сильно зазнобило.

— Эта болезнь — проклятие, — Тэйтон явно оправдывался. — Поймите, она сама по себе страшна, но это полбеды. Она изолирует, лишает поддержки и только усугубляет беду. Я не любил эту женщину, гневался и стыдился из-за вынужденной лжи и тех способов, которыми добивался сокрытия тайны, но гнев на неё был хуже всего. Ей приходилось принимать в огромном количестве таблетки и тошнотворные микстуры, бороться с множеством заболеваний, начиная от лишая и заканчивая пневмоцистной пневмонией, а в последний год и саркомой. Она была обречена на постоянные анализы, разговоры о новой вакцине, наблюдение за уровнем лимфоцитов в крови, который неуклонно приближался к роковой отметке. Диагноз на несколько лет опережал смерть, он отсчитал ей точный срок, а связанное с болезнью клеймо делало её переживания чрезвычайно мучительным. Я понимал это, но она была ведьмой, она не хотела смириться и осознать беду, не хотела умирать одна, говорила, что утянет за собой кого только сможет. Я не мог оставить её с сиделкой в Лондоне, просто боялся, что без меня она сумеет найти себе жертву. Но я и помыслить не мог…

— Прекрати, — возмутился Хейфец, — чего ты извиняешься? Я дюжину раз говорил этому сопляку, чтобы он держался подальше от миссис Тэйтон. Я твердил ему, что нечего лезть в чужую семью, что попытка наставить рога другому часто оборачивается тем, что вы остаётесь с носом. Если он предпочитал меня не понимать — тем хуже для него.

— Но Дэвид, так нельзя…

— Это почему?

— Милосердие…

— Уймись ты со своей христианской жалостью! — взвизгнул Хейфец. — Он был безжалостен к тебе, радовался, наставляя тебе рога, и ликовал, что сумел тебя одурачить. Он был к тебе милосерден? В итоге он одурачил самого себя, но глупо думать, что это скорбное событие тяжким бременем ляжет на мою совесть. Я его предупреждал.

— Но мистер Хейфец… — в разговор вмешался все это время молчавший и сидевший в углу Лори Гриффин, — ведь мальчик… Стив просто влюбился. Вы не должны, это жестоко.

— Я не делаю долгов и живу по средствам, — отрезал разозлённый медик, — и никому ничего не должен. Влюбился… — врач зло хмыкнул. — Она же распадалась и гнила заживо, была одержима только одной мыслью — самой дурной и мстительной — утащить с собой на тот свет как можно больше народу, а он, влюблённый, этого, вы хотите уверить меня, не заметил? Если нет, то он просто слеп и глуп. Какая любовь? Что он в этой злобной твари мог полюбить? Круглую задницу с родинкой? С таким же успехом мог заказать себе резиновую куклу — его дурное воображение и её окрасило бы флёром неземной красоты.

— Я всё же должен был ему сказать, что она больна, — пробормотал Тэйтон. — Просто я не замечал его: химик-практикант, совсем мальчик… мне и в голову ничего не приходило. Но если ты замечал, что он кружит вокруг неё, ты должен был…

Хейфец, уверенный в своей правоте, отмахнулся.

— Что должен? Я дал тебе слова никому об этом не распространяться и молчал. При этом она лезла ко всем — к Бельграно, к Лану, полезла бы и к Карвахалю, если бы не ненавидела их с сестрицей, но все они мудро шарахались от неё. А этот… любил он, видите ли… — Хейфец зло скривился и неожиданно как-то спокойно и даже задумчиво добавил. — Мне часто кажется, что наши беды вызваны дурным искажением языка. Некое слово, которое почему-то ушло, забылось или изменило значение, мешает нам понять суть. И я вспомнил его. Это слово — «похоть», оно почти не вспоминается, кажется несуществующим, но оно есть и каждодневно умело прикидывается любовью. Так умело, что и не отличишь. Мальчишку всего-навсего распирает похоть, он становится слеп и глух, перестаёт мыслить здраво, на глазах тупеет, совершает поступки, которых сам стыдился бы, будь он в здравом уме, он превращается в наркомана, зависящего от очередной блудной дозы, а мы говорим, что это любовь? Опомнитесь. Любовь встречается столь же редко, как гений. А это простая похоть, вожделение без любви, со всеми атрибутами любви, но на деле — пустота. Но вот беда, слово… слово ушло, забылось, и вместе с ним исчезло и понимание. Мы теперь и определить-то уже не можем, чем это — неназываемое и ставшее непроизносимым, — отличается от любви? А это — обычное блудное помешательство, наркомания распутства, страстный алкоголизм, но чем опьянение женским телом лучше опьянения вином?

— Господи, Хейфец, что вы говорите? — Гриффин отвернулся, снял очки и начал нервно протирать стекла кончиком рубашки. — Как можно так, ведь он и так наказан. Если он заболел… Зачем усугублять… — Он утомлённо потёр лицо руками и надел очки.

— А я и не усугубляю, Лори, — откликнулся Хейфец. — Я просто не понимаю, почему мистер Хэмилтон обвиняет меня в том, что у него нет ни чести, ни совести, ни понятия о морали, и я пытаюсь объяснить ему, что винить в подобных случаях нужно только самого себя.

— Господи, беда за бедой, — пробормотал Тэйтон. Он обернулся к Долорес. — Что мне делать, Долли? — несмотря на горе, оглушавшее Хэмилтона, он поднял голову на Арчибальда Тэйтона. Тот смотрел на будущую жену и ждал её слов, как приговора. Он выглядел совсем обессиленным.

Долорес ответила со спокойным практицизмом разумной домохозяйки:

— Пообедать, ты с ног валишься, потом забрать тело и приготовить к похоронам. Остальное подождёт.

Карвахаль вмешался и сказал, что тело заберёт он. Долорес кивнула и, взяв Тэйтона за руку, потащила его на кухню, где уже гремела кастрюлями Мелетия. Карвахаль вышел, явно направляясь в полицию, и вскоре во дворе послышался шум мотора.

Хейфец и Хэмилтон остались вдвоём. Это был тет-а-тет, крайне неприятный для обоих, и оба поторопились разойтись: врач — к себе в кабинет, Хэмилтон — в свою спальню.

Но лучше ему там не стало. Стивен сел в кресло, накинул плед и, уставившись в окно, но ничего не видя, вспоминал. Вспоминал первую встречу с Галатеей, её аромат, бесплотность сложения, утончённость. Хейфец говорил вздор. Он, Стивен, сразу влюбился. Разве нет? Разве не стала ему безразлична Брэнда? Безразлична настолько, что он просто забыл о её существовании. Галатея вытеснила для него весь мир, заполонила его собой. Почему Хейфец говорит, что он не знал Галатеи?

Стивен задумался. По правде говоря, он с ней никогда и ни о чём не говорил. Лишь их первый разговор… Да, её речь была обычным набором лёгких светских ни к чему не обязывавших шуток, но ему они казались перлом остроумия. Да, он очень хотел её. Хотел с той минуты, как увидел, но причём тут похоть?

Хэмилтон напрягся. Если правда то, что говорил Тэйтон, и она действительно хотела заразить его… Но нет. Стивен настойчиво гнал от себя мысль, что заразился, ибо просто не верил этому. Этого не могло быть. Галатея, самая светлая любовница, сама страсть, чудо любви… Она не могла любить его так, как любила, зная, что убивает.

Не могла? А почему он так в этом уверен? Он ведь действительно совершенно не знал её. Не знал её вкусов, натуры, взглядов, характера. Она была добра? Любопытна? Весела? Что она любила? Что ненавидела? Ограниченные мещане, вроде Винкельманов, сказали бы, что она была распутна, но что взять с мещан-то? Однако…

Хэмилтона неожиданно окатила волна страха. Она началась с волны жара, прошедшей по всему телу, он вспотел, потом его вдруг затрясло в непонятном ознобе. У него ничего не болело, но ему показалось, что в его внутренности разворачивается и вгрызается огромный червь. Это были пустые фантомы потрясённого и взбудораженного воображения, но они перепугали его всерьёз. Он вспомнил нескольких знакомых, умерших от СПИДа, и ужаснулся.

Смерть от этого недуга — это не просто смерть, но изнурительная, мучительная агония. Она начинается, когда человек впервые узнает о своем диагнозе, который относит его в ту категорию, с которой связаны только самые низменные ассоциации — «…проститутка, наркоман, голубой…» То, что больные молоды, а медицина не способна найти лекарство, усугубляет ощущение, что это неестественная судьба маргинала.

Стивен застонал. Тысячи жутких мыслей, подобно ночным мотылькам, бились теперь о его воспалённый мозг. «…Тебя все оставят, отвернутся, ты потеряешь работу…». Ведь этот недуг мешает утешающим словам, которые, возможно, примирили бы нас с такой смертью, и смерть тут сугубо неумолима, ее безрассудная прихоть подавляют любой протест. Она — танцующая кобра, на которую больной смотрит с заторможённой насторожённостью. Смерть. Эта болезнь просто разжёвывает нас, чтобы смерти было легче глотать.

Но он не хотел умирать! Он привык считать смерть случайным событием, отвлечённым понятием, и как смириться с тем, что это конец твоей жизни? Это чувство невыносимо. Чтобы это произошло лет на сорок, а то и пятьдесят лет раньше, чем он предполагал?

Хэмилтон легко отодвинул в сторону невесту и устремился за призраком, не ведая, что эта поездка станет поворотной точкой в его жизни. Слова диагноза прогремели как смертный приговор без возможности помилования. Приговор. Да, именно приговор, и печаль об умершем от этого недуга сравнима с оплакиванием приговорённого — когда саму жертву осуждают за гибель, когда гибнешь он страшных мук — без сочувствия и помощи.

Хэмилтон поднялся и направился к Хейфецу. Он ненавидел этого человека, но сейчас ему было наплевать и на ненависть. Стивен понимал, что Хейфец скажет ему правду.

Медик удивился, увидев его на пороге, но ничего не сказал. Смотрел и ждал.

— Если я болен… Сколько…

Стивен не договорил, его голос сорвался. Но Хейфец понял.

— Этого никто не знает. Самый короткий путь от заражения до смерти составил семь месяцев. Но есть случаи, когда живут и пятнадцать лет. Это зависит от десятка факторов.

— А она… сколько лет…

Хейфец снова понял, что он спрашивает о Галатее.

— Я не знаю, когда она заразилась, но Арчи говорил, что жаловаться на здоровье она начала пару лет назад. Это был уже переход в прогрессирующую стадию. Надежды на ремиссию не было, нарастали осложнения, она уже не справлялась с повседневными делами. По моим наблюдениям она заболела лет семь назад. — Медик вздохнул. Сейчас он уже не казался агрессивным и нервным, как днём. Взгляд Дэвида Хейфеца снова расфокусировался, приобретя привычную задумчивую отрешённость. — Я вечером возьму ваши анализы. Если вовремя начать лечение, у вас будет шанс протянуть подольше. К тому времени, кто знает, может, будет открыта вакцина — над этим работает весь мир, — голос Хейфеца звучал уже мягко и успокоительно, он уже явно видел в Хэмилтоне своего нового пациента.

Но Хэмилтон не хотел становиться пациентом. Он вышел от врача, заметил, что археологи вернулись с раскопа. Ему показалось, что все они — и Бельграно, и Лану, и Винкельманы — посмотрели на него странно: с той же отстранённостью, что и Хейфец. Они словно уже считали его покойником, но покойником особым — чумным или прокажённым, к которому и приближаться-то опасно.

Долорес Карвахаль и Арчибальд Тэйтон на ужин не пришли, Мелетия сказала, что они ушли на набережную. Карвахаль в углу гостиной о чём-то тихо переговаривался с Лоуренсом Гриффином, прислушавшись, Хэмилтон понял, что они говорят о похоронах миссис Тэйтон. Арчи Тэйтон днём получил в полиции свидетельство о смерти и согласился похоронить жену здесь, в Греции.

— Так для него и лучше, — устало кивнул Гриффин. — В Лондоне скажем, что она стала жертвой несчастного случая, и никто ни о чём не узнает.

Ужин прошёл в молчании. Обычно в застольных беседах археологов мелькали упоминания то найденной в Сузах терракотовой головы сфинкса от акротерия, то камня с посвятительной надписью Акматида-лакедемонянина, победителя в пятиборье, мог возникнуть и спор о каких-то фрагментах бронзовой печати из яшмы с изображением льва, но сегодня все они как воды в рот набрали.

Почему? Почему он молчат? Стивен оглядывал эти уже привычные ему лица. Да, помощь тут невозможна, сочувствие нестерпимо, надежда несбыточна, но их молчание резало ему уши. Стивен покосился на Винкельманов. Что они говорят о нём, пока его нет? Жалеют? Смеются? Презирают? Он перевёл взгляд на Гриффина. Профессор был мрачен, но на него тоже не смотрел. Бельграно то и дело подливал себе местного вина, Сарианиди ел за двоих, Рене Лану молча отщипывал по кусочку местного лаваша, макал его в местный мёд и отправлял в рот. Хейфец пил кофе, заедая его чёрным хлебом с маслом.

Их молчание не нравилось Хэмилтону почти так же, как раньше раздражали их пустые разговоры. Это безмолвие будто окружало его незримой стеной начинающегося одиночества, замыкало в вязком круге тяжёлых мыслей, словно затягивая на его шее невидимую петлю.

Загрузка...