Глава двадцать первая

Так и прошло это лето — в одной любви. Наступила холодная бурая осень, и мы с Мари перебрались в ту половину дома, где прежде жила Морфид, — платить за него приходилось шиллинг три пенса в неделю, и, по правде говоря, это было нам не по карману. Но надо же обзаводиться своим хозяйством, сказала мать, ведь и двух женщин достаточно, чтобы превратить кухню в ад, а в нашей их толклось четыре.

То воскресенье, когда к нам пришел Томос Трахерн, навсегда останется в моей памяти.

Дни уже стали короткими — грустные сумерки между летом и зимой, — и Вершину окутывали вечные туманы, скрывая от посторонних глаз военные учения чартистов и факелы, освещавшие ночные собрания союза. Тонко звенели оголенные живые изгороди, а когда мы с отцом и Джетро уходили с завода, длинные тени вставали копнами ржи, сжатой на старых фермах. Луна и звезды сияли по-новому, и паутина на кустах ежевики казалась в их свете совсем синей, когда я морозным утром выбегал мыться на крыльцо, а дорога в Бланавон резкой чертой прорезала серые пустоши.

И вот в такой осенний вечер к нам из Гарндируса явился Томос Трахерн, совсем запыхавшись после пятимильной прогулки: старый дурак притащил с собой свою Библию, а под ее тяжестью и осел свалился бы. Мать, как всегда, пряла, Морфид шила, а Мари кроила чепчики и маленькие рубашки, исподтишка посматривая на меня через стол. Отец дремал у очага, то и дело начинал храпеть, но тут же вздрагивал и выпрямлялся.

Со времени рождения Ричарда Томос еще ни разу не навещал нас, и Морфид даже взглянуть на него не хочет. Но как все-таки это похоже на прежние дни, когда Томос приходил к нам читать Священное Писание: вот он наклонился, чтобы не стукнуться о притолоку, вот обнимает и целует мать, вот протягивает отцу и мне ручищу, огромную, что твой окорок. И поднимается суматоха! Все повскакали с мест, кто-то мешает в очаге, чтобы огонь разгорелся поярче, шум, суета, он поздравляет с прибавлением семейства, Морфид стоит хмурая, но малыша уже вытащили из люльки; Томос благословляет его и целует, а Ричард заливается плачем. Вот только сейчас была тишина, и вдруг — столпотворение, а ведь еще недавно Томос пел совсем другую песенку и грозил отлучить их обоих, тогда было «зачатый во грехе и блуде», а теперь — «поздравляю, поздравляю!» Жаль, Господь пропустил в Библии заповедь о путях служителей своих, замечает Морфид. Что-то не очень она смягчается, да и неудивительно.

— Прошу прощения, — говорит она, уходит наверх укладывать Ричарда и больше не возвращается.

— Где Эдвина? — спрашивает Томос, усаживаясь у очага на ее место.

— В Абергавенни с мистером Снеллом, — говорит мать, встряхивая скатерть.

— Значит, дело у них не разладилось? — хохочет он.

— Нет, — отвечает отец, и голос у него холоднее льда.

— Выходит, еще одно венчание в церкви? Да тебе скоро можно будет открыть богословскую школу, Хайвел, столько у тебя в семье новообращенных: и Йестин церкви не миновал, и Эдвина распятие носит. А ты за ними не собираешься?

— Что я говорила! — вмешивается мать. — Значит, не одна я стою за молельню! — И начинает с довольным видом расставлять чашки.

— Как это мы с ней разминулись на Бринморской дороге? — меняет разговор Томос.

— Она пошла напрямик через гору, — объясняю я.

— Как же это! В темноте, одна?

— Она ушла еще засветло, — говорит Мари. — А когда служба в церкви Святой Марии кончится, мистер Снелл отвезет ее домой в своей тележке.

— Как бы чего не случилось, там же бродит Проберт со своими «быками». — Томос оглянулся на лестницу и понизил голос. — Экая неосторожность, когда по всей Вершине бесчинствуют разбойники вроде Дафида Филлипса! Говорят, на прошлой неделе его видели в Блэквуде — ломал там ноги.

— Да не может быть! — боязливо шепчет мать. — Говорите потише. — И она смотрит на потолок.

— Вот так-то, — говорит Томос, — и за него назначено пятьдесят фунтов награды, как и за Проберта. Жалко мне его мать, Хайвел, хорошая она женщина и не заслужила такого.

— Небось винит во всем Мортимеров, — вспылила мать. — Все винят Мортимеров и хоть бы кто попрекнул Дафида, а ведь он сам навязался Морфид и чуть ли не сразу после свадьбы принялся наставлять ей синяки. Значит, он теперь ноги ломает? Пусть-ка здесь попробует!

— Ну, раскричался боевой петушок! — сказал отец.

— И боевой, если кто-нибудь тронет моих детей!

— А за кого же ты выступишь, когда придет время, — за Хартию или за союз? — спросил Томос, подмигивая нам.

— Нет уж, в политику я не вмешиваюсь, — отрезала мать. — Одно другого стоит.

— Может, и так, — ответил Томос, — но одно опаснее другого.

— Цели Хартии и цели союза неразделимы, — сказал я горячо.

— Ну и ну! — повернулся ко мне Томос. — А младенцы-то наконец вышли из пеленок. Ты это в «Борце» прочел?

— Цель у них одна, — проговорил я. — Свобода.

— Союзы, — сказал Томос невозмутимо, — объединяют рабочих, чтобы улучшить условия труда с помощью переговоров. Хартия — это знамя восстания против королевы и государства. Если ты член союза, тебя занесут в черный список, а если ты чартист — тебя повесят, помни об этом, потому что решительный час близок. Если выбрать путь Фроста и Винсента, по всей Англии не хватит цепей, чтобы заковать нас.

— На это мы и надеемся.

— Вот видите, что мне приходится терпеть? — вмешалась Мари.

— Я вижу, что ему не миновать беды, — сказал Томос. — А что скажешь ты, Хайвел? Наша единственная надежда — это мирные переговоры, а не оружие: ведь достаточно будет солдатам дать один залп, и все чартисты разбегутся кто куда, оставив тех, кто похрабрее, для виселицы.

— Я думаю так же, как Йестин, — ответил отец, и все, кроме Томоса, глаза вытаращили от удивления. — Хозяева не соглашаются на переговоры, а мы и так уже слишком долго сидим сложа руки. Пусть будет война, раз они этого хотят. Я двадцать лет служил им верой и правдой, прежде чем понял, что они извлекают прибыль из нашей покорности.

— Наконец-то образумился! — засмеялся Томос.

— Старая ты лиса, Томос! — воскликнул я.

— А Бога, значит, ты совсем забыл? — спрашивает мать. — Ты что же, одобряешь насилие и убийства?

— Убийства я не одобряю, — ответил Томос, — ибо верую в заповеди Господни, но насилие — дело другое: не насильно ли изгнал Христос алчных торгашей из храма?

Мать сказала, подойдя ближе:

— Если из-за этой вашей хартии вы пьянствуете и оскорбляете Бейли на пороге его собственного дома, то мы лучше без нее обойдемся, Томос, так и знай!

— Замолчи, Элианор, — сказал отец.

— Замолчу, как же! — крикнула она. — Значит, в этом доме никому и слова сказать нельзя, кроме нас, мужчин, да моей ополоумевшей дочки? До чего мы дожили: проповедники слова Божьего и дьяконы одобряют насилие! С утра до ночи политика да политика, с ума сойти можно. То четыре пункта, то шесть пунктов — оплачиваемые члены парламента, хоть до сих пор мы получали их даром. Тайное голосование, да только не для женщин, будь они хоть вигами, хоть тори. Оставь нас в покое, Томос Трахерн. Как будто железо мало горя приносит, не хватает мне еще вдовой остаться! — Она чуть не плакала.

— Послушай, Элианор, — сказал Томос. — У тебя есть дети и внуки. И к насилию мы должны прибегнуть не ради нашего, уже сгоревшего поколения, а ради них. Или ты хочешь, чтобы они навеки остались рабами, как мы? Даже негры на кентуккийских плантациях работают меньше наших детей. Сколько уже столетий люди борются за свободу — и голыми руками, и мечом, и огнем! Послушай же! Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Помнишь, Элианор? Время рождаться и время умирать, время насаждать и время вырывать посаженное, даже время убивать и время врачевать; время разрушать и время строить…

— Время плакать и время смеяться, — сказала Мари рядом со мной, и от неожиданности мы все повернулись к ней. — Время сетовать и время плясать. Время любить, ненавидеть, воевать и жить в мире, мистер Трахерн, и я могла бы еще многое перечислить, но все говорило бы только о любви, а не о ненависти, только о мире, а не о войне. — Тут она встала. — Так что же ответят на это служители Божьи в Судный день?

— Ты знаешь Писание, — сказал Томос, — и заветы, дарованные людям. И судимы мы будем по нашему послушанию — и ты, и я. Но нет такой заповеди, которая повелевала бы честным людям держаться в сторонке, оправдываясь женскими страхами, когда старики и дети голодают и становятся калеками из-за куска хлеба. И долг перед угнетенными повелевает нам поднять тех, кого унизили. Мы изгоним угнетателей из нашей страны, как Моисей послал колена израилевы против мадианитян — Книга Чисел, глава тридцать первая, — и будем убивать их, как были убиты цари мадиамские Евий, Рекем, Цур, Хур, Рева и Валаам, сын Веоров. Так мы изгоним их или убьем, если они станут противиться.

— Я ухожу, — сказала Мари. — Как ты нашел главу в Писании, повелевавшую отлучить Морфид, так ты отыщешь еще какую-нибудь для подкрепления любых твоих слов. Плохо, когда такие люди, как Йестин, начинают думать о мести и убийствах, но у нас не остается никакой надежды, если их подстрекают проповедники! — И она выбежала из дома, хлопнув дверью.

Она уже высоко взобралась на Койти, когда я наконец догнал ее и стал целовать. Задыхаясь, держась друг за друга, мы немножко посмеялись и тихонько пошли дальше рука об руку.

— Вот я и отвела душу, — сказала она. — Он только и знает, что ссылаться на Бога, но вовсе он никакой не христианин.

— Ну, не так уж он плох, — сказал я.

— Да, он не плох, он черен, как грех. Сначала каплет елеем, восхваляет молельню, поносит церковь, а потом, ссылаясь на Библию, требует убийств и крови, да так, что сам дьявол пустится в пляс. Йестин, я боюсь!

— А ты его не слушай, — сказал я.

— Я-то не буду, — ответила она. — А вот как ты? Теперь все старики твердят молодым одно: надо готовиться к битве; но когда придут солдаты, они все попрячутся. Что будет с нами, Йестин, если ты пойдешь за чартистами? Останься со мной, милый. А этим пусть занимаются старики.

— К дьяволу чартистов! — сказал я. — Неужто ты заманила меня сюда, чтобы разговаривать о политике?

Многие годы здесь скапливались сухие осенние листья — мягче этой постели не знал ни один человек. Дыхание Мари было теплым и нежным, и за ее щекой я видел синий склон, уходящий вниз, к красным огням Гарна. Вокруг нас струился ветер, бренчал на ветках, как на струнах арф, тихонько шелестел в траве. Мари опустилась на землю у моих ног, и в горле у меня пересохло, по телу пробежала дрожь, как бывало весной. Такой красивой и хрупкой казалась она, и красота ее была частью ночного мрака. Встав на колени, я поцеловал Мари и расстегнул пуговицы у ее горла; она отвернулась, и сердце ее под моей рукой билось часто и сильно.

— Что за глупости, — шепнула она, — ведь дома у нас есть крепкая кровать и простыни.

— Но нет красоты, Мари. Хочешь — здесь?

Она впилась мне в губы и привлекла к себе. Она обнимала меня все крепче и сильнее, и ее дыхание прерывалось и затихало под моими поцелуями.

Луна почтительно спряталась, накинув на свой блеск черные покрывала, укрыв нас в темном храме тишины. Теплым и гибким было подо мной тело Мари, она отвечала мне безумно и упоенно, и молнии юности сверкали между нами. Потом, охваченные дремотной усталостью, мы прильнули друг к другу и целовались, а вокруг из безмолвия вновь возникало пение ветра и воды.

И тут я услышал крик — отчаянный вопль попавшего в ловушку зверька. Он раздался далеко внизу, в долине, ветер подхватил его и унес за вершины, в ночь.

Мари вся напряглась.

— Что это?

И снова вопль. Нечеловеческий, полный леденящего ужаса.

— Господи, да что же это? — прошептала Мари, приподымаясь. Странно, как хорошо помню я красоту ее стройных обнаженных ног и полумесяцем лежавший поперек них подол, лихорадочные движения ее пальцев, когда она одергивала платье.

— Это кричит женщина, — сказала она, прижимаясь ко мне, и красота превратилась в смятение, потому что женщина в долине закричала опять, потом вопль перешел в глухие мучительные стоны и растворился в тишине.

— Господи, как страшно! — сказала Мари, дрожа. — Где-то на Бринморской дороге?

— Нет, около Гарна, — ответил я. — Наверное, какой-нибудь ирландец бьет жену.

— Значит, она умирает. Он забил ее до смерти.

— Это дело соседей, — ответил я, покрываясь испариной. — В Гарне немало хороших людей, а мы ничем помочь ей не можем, это слишком далеко. Пойдем домой? Мари, ты вся дрожишь.

Томос читал вслух Писание и, судя по всему, кончать не собирался, так что мы не пошли туда ужинать. Лежа в постели на своей половине, мы слышали его бас, доносившийся из-за стены, высокий голос матери, подававшей ответы, и скрип отцовского стула у очага. Потом я заснул, но около полуночи меня разбудил плач Ричарда — Морфид начала его баюкать, и я различал каждое слово, потому что стена между нами была очень тонкой. И это был последний звук, который я слышал, пока по Рыночной улице не загрохотала тележка Снелла и не раздался стук копыт его кобылы. Вскочив с кровати, я подбежал к окну и посмотрел вниз. Залитая лунным светом тележка была пуста, бока лошади тяжело вздымались, ее губы и уздечка были покрыты хлопьями пены.

Потом раздался прерывающийся от страха голос Морфид: она окликнула меня по имени и забарабанила кулаками в нашу дверь.

— Эдвина ушла от Снелла в восемь часов, как только кончилась служба. Она заблудилась на горе! — кричала Морфид. — Отец уже ищет ее там.

— Господи! — прошептал я.

— Какой дурак отпустил ее одну! — сказала позади меня Мари.

— Потом разберемся, кто дурак, — ответил я и крикнул Морфид. — А где Снелл?

— С мамой, и ревет в три ручья.

— Выпряги кобылу, — сказал я. — Снелл пусть сидит здесь. Я сейчас сойду. — Я кинулся наверх и стал одеваться. Когда вошла Мари, я уже шнуровал башмаки. С ужасом в глазах она сказала:

— Помнишь крики? Если она ушла от Снелла в восемь часов, то должна была добраться до Гарна через час.

— Мари, не надо! — сказал я, и меня прошиб холодный пот.

— Это она кричала, — заплакала Мари. — О Боже милосердный, мы прокляты!

— Перестань! — крикнул я. — Ты еще хуже Снелла. Возьми себя в руки и иди к маме — постарайся ее успокоить.

— Мы прокляты, — твердила она, сжимая руки. — Прокляты из-за этой политики.

— Иди вниз, — сказал я.

Морфид крепко держала кобылу; я вскочил на лошадиную спину и помчался вперед, не разбирая дороги.

Луна лежала на гребне горы, словно деревянное блюдо, иглы терновника в ее лучах казались совсем черными, а мимо меня мелькали верхушки живых изгородей, курившиеся белым дымком. Эта кобылка всегда была резвой, а сейчас, когда ее освободили от тележки, она неслась в гору как стрела. Ее копыта выбивали стремительную дробь, мы перескакивали через валуны, распластавшись, перелетали через ручьи. Слева вдали виднелись огни лачуг Гарн-Ариру, в туманной дымке то появлялись, то исчезали желтые полосы — это распахивались и закрывались двери. Я повернул к поселку, выбрался на дорогу и придержал лошадь: впереди на склоне толпились люди с фонарями, я услышал голоса, кто-то отдавал распоряжения.

— Что случилось? — крикнул я, натягивая поводья.

Фонари взметнулись выше, освещая лица.

— Мы идем искать девушку из Нанти, — сказал бородатый великан. — А ты откуда, парень?

— Это моя сестра, — ответил я. — Мы Мортимеры. Мой отец был здесь?

— Был с Трахерном, проповедником, — закричало несколько человек. — А теперь он уже на горе — идет к Вонавону с партией из Гарндируса, и если с ней что-нибудь случилось, плохо придется тому, кто попадет к ним в руки. Хайвел Мортимер совсем с ума сошел, и Райс Дженкинс не лучше.

— Глядите, — крикнул кто-то, — вон факелы!

В миле от нас на склоне Койти в тумане горели факелы. Начал накрапывать дождь, и люди вокруг меня подняли воротники, смигивая воду с глаз, — они дожидались тех, кто руководил поисками. В горле у меня стоял тошнотный комок, мешая дышать, гнев, какого я еще не знал, поднимался во мне мутной волной. Я думал о том, как терзается отец, о том, как мать утешает никчемного Снелла, хотя у нее самой разрывается сердце, и о его глупости — отпустить Эдвину одну, когда в горах бродят бешеные «шотландские быки»! Дернув поводья, я повернул кобылу; она вскинула передние ноги, заржала и рванулась галопом к далеким факелам.

В туманной лощине я встретил Мо Дженкинса, Уилла Бланавона и Фила Бенджамена — все трое промокли до костей, в глазах их была ярость.

— Они там нашли какие-нибудь следы? — спросил Мо.

— В Гарнариру ничего нет, — ответил я. — А какого черта отец с остальными ушел так далеко от дороги?

— Ищут на склонах у Вонавона. Тут мы осмотрели все до последнего дюйма. Хозяин «Свистка» видел ее на дороге около Гарна в девять часов, и больше никто ничего не знает — даже Бетси ап-Финн, которая сидела на крыльце, дожидаясь мужа. Бетси только слышала крики.

— Крики? — повторил я и похолодел, вспомнив.

— Да ты что, не знаешь Бетси? — сказал Фил. — Она и не услышит криков, так все равно их придумает, это как пить дать. И не вешай носа, Йестин. Если эта твоя сестра похожа на остальных Мортимеров, то ничего с ней не случилось: устроилась где-нибудь в каменоломне и визжит, потому что он запаздывает.

— Помолчи-ка, — сказал Мо, подталкивая его локтем. Он смахнул с лица дождевые капли. — Подымись к Вонавону, Йестин, и скажи Райсу, что мы подождем его в «Свистке», чтобы пропустить пинту перед обратной дорогой, ладно?

— Ладно, — ответил я.

— И пошевеливайся, — добавил Уилл, шлепая кобылу по крупу. — К тому времени как ты туда доберешься, Эдвину уже в целости и сохранности доставят домой. А если будешь сидеть здесь сложа руки, можешь и свихнуться. Живей!

Дождь припустил всерьез, и по спине и груди у меня бежали ледяные струйки. Вереск отяжелел от воды, и стоило кобыле задеть грудью куст, как меня всего обдавало брызгами. Тропа здесь сужалась, круто уходя вверх по склону Койти. Прямо передо мной до самого гребня тянулась красная полоса факелов: это шли мой отец, Большой Райс и другие наши друзья из Гарндируса, и ветер доносил до меня их хриплые оклики. Слева от меня плясал одинокий факел — тот, кто держал его, наклонившись, шарил в вереске. Я резко повернул кобылу туда, ее копыта заскользили по камням, и я чуть не свалился. Спешившись, я повел ее за собой, осторожно выбирая дорогу. Но не прошел я и десяти ярдов, как человек впереди высоко поднял свой факел и пронзительно засвистел. Выпустив уздечку, я кинулся к нему, громко крича, но на гребне уже услышали свист: факелы, рассыпая искры, быстро спускались по склону. Я рвался через кусты, перепрыгивал вздувшиеся ручьи и кричал, кричал, чтобы заглушить нараставший в душе страх. Люди бежали теперь со всех сторон — даже от Гарна спешили на своих лошадках шахтеры ночной смены. И только один человек никуда не бежал — он стоял среди вереска, вложив в рот два пальца, и этот резкий свист был полон ужаса. Первым до него добрался я. Это был Шанко Метьюз: лицо перекошено, волосы всклокочены, одежда мокра насквозь. Он весь почернел от дыма факела, словно побывал в аду, а перед ним, полуголая, широко раскинув руки и ноги лежала Эдвина. Я закрыл лицо ладонями, оцепенев от ужаса, а рядом стоял Шанко и свистел. Кто-то подбежал ко мне — еще, еще, и скоро вокруг нас уже сомкнулось плотное кольцо. В красном свете высоко поднятых факелов я видел их лица, потные, испуганные, их горящие гневом глаза. Я стоял на коленях, держа руку Эдвины, когда в круг ворвался мой отец, бросился на землю рядом с ней и обнял ее, окликая по имени.

— Она умерла, — сказал я.

Присев на корточки, он положил ее к себе на колени и поцеловал, крепко обнимая за плечи, а люди кругом вздыхали горестно и сочувственно.

— Хайвел, она умерла, — сказал Райс.

Да, умерла.

В свете факелов ее волосы казались красными, а там, где к ним пристала земля и сухие листья, они были черными; на белом лице и груди запеклась кровь. Если бы не эти пятна, она была бы совсем белой; она лежала почти нагая — когти Зверя содрали с нее платье, и его клочья были разбросаны кругом на мокрой траве. Но отец, казалось, ничего этого не видел. Он сидел, обнимая ее, словно влюбленный, целовал ее лицо, нашептывал нежные слова. У меня сводило все нутро, а сердце билось так, словно хотело разорваться. Стиснув кулаки, я опустил голову, чтобы не видеть.

— Йестин, — сказал отец.

Факелы поднялись, и я увидел его лицо. Глаза у него были, как у человека, распятого на кресте, и они ярко блестели среди теней на побелевшем старом лице.

— Найди его, Йестин.

— Мы его найдем, мистер Мортимер, — сказал Шанко Метьюз. — Хоть всю зиму будем искать, а найдем и убьем раскаленными ломами.

— Иди домой к Элианор, Хайвел, — сказал Большой Райс, опускаясь рядом с ним на колени.

— Не трогай меня, — сказал отец.

— Да опомнись же, — твердил Райс, стараясь разжать его руки. — Она умерла, пойми ты, и поцелуями ее не воскресить. Ну послушай, ведь на ней ничего нет. Ее надо чем-нибудь прикрыть.

— Сорвал с нее распятие! — сказал Мо, завертывая ее в свою куртку. — Я его убью, убью! Своими руками задушу!

— Уходите, — сказал отец. — Не трогайте нас.

Его незрячие глаза смотрели мимо людей на зарево Нанти. Но Райс снова нагнулся, вырвал у него Эдвину, а его отшвырнул в сторону.

И мой отец упал ничком на то место, где над ней надругался Зверь, и, вцепившись руками в траву, заплакал.

Загрузка...