Мы покончили с ужином засветло, и я, на этот раз предупредив маму, как и было положено, отправилась ночевать к Егору. В пустом доме как будто все еще пахло горьковатым шипровым парфюмом, которым пользовалась Ульяна Алексеевна, и это напоминание об утре — и о том, чем оно закончилось, заставило мое сердце сжаться.
Я хотела расспросить Егора об их разговоре, но что-то подсказывало, что я и без этого уже все знаю — и ничего поделать не смогу.
Ульяна Алексеевна никогда не отступится. Она никогда не простит меня за зло, которое я причинила ее сыну, и переубеждать ее бесполезно. А значит, мне остается надеяться только на время. Ведь оно лечит…
— Что тебе сказала моя мама? — поинтересовалась я, когда мы вышли на улицу, чтобы полить небольшой огородик, который Егор разбил у дома, и подышать свежим воздухом. — Вы с ней так серьезно смотрели друг на друга, когда я выглянула.
— А как ты думаешь? — хмыкнул он, зачерпывая лейкой из бочки отстоявшуюся за день воду и направляясь к грядкам с огурцами. Я шла по пятам. — Лишний раз убеждаюсь, что твоя мама — самая понимающая мама в мире.
— Она у меня такая, — я улыбнулась. — Так что сказала-то?
— «Ну тоже, вздумал объясняться, — скопировал Егор очень удачно мамины интонации, и улыбка моя стала шире. — Давай, сымайобувь и идем за стол, а то все стынет».
— Это она, — снова подтвердила я, наблюдая за тем, как из лейки на огуречные листочки льется вода. На меня полив всегда действовал расслабляюще, и я сразу предложила Егору помощь, но он только рассмеялся и сказал, что сам с лейкой в руках часто обдумывает мировые проблемы или диагнозы.
— Всегда удивлялся, как спокойно реагировала твоя мама на все наши выходки. И ведь и гуляли допоздна, и в поход ходили с ночевкой, и приходили под утро с чьего-нибудь дня рождения…
— Ну, под утро мы не приходили, — справедливости ради заметила я, уже следуя за ним обратно к бочке. — Разве что в тот раз, когда меня скинули с обрыва, и вы с Лавриком сушили у костра мою одежду, пока я сидела в машине и стучала зубами.
Я аж передернулась от воспоминаний. Это сейчас все воспринималось как дурацкая шутка и ее последствия, тогда мне казалось: я умру от холода прямо на берегу. Вода была ледяная, дул ветер, а мы втроем: я, Таня и Лаврик, прыгнувший нас спасать, были без сменной одежды. Ну еще бы, конец сентября, в здравом уме никто не полез бы в воду.
И если Лаврику было все равно, и он тут же разделся до трусов и в два счета высушил свою одежду, пропустив мимо ушей все замечания про стриптиз, то нам с Таней пришлось выкручиваться.
В итоге мы обе грелись в машине Хрюни, которого на тот день рождения пригласили исключительно потому, что он был имениннику двоюродный брат.
Я не знала, что сказала бы мама, если бы узнала, что меня скинули с обрыва на глубину — меня, хорошую пловчиху на мели и трусиху, если дело касалось мест, где ноги не могли достать дна. Но тогда я больше думала о том, что если уеду домой, то праздник для меня кончится. А мне хотелось еще побыть с Егором, посидеть с ним, обнявшись, у костра вместе с другими парочками и снова услышать, как он, касаясь губами моего уха, тихо шепчет: «Эй, рыжик».
— Тебе потом целую неделю пришлось из-за этого сидеть по вечерам дома, помнишь? Твои родители были о-очень недовольны.
— Ну, я ничего не потерял, — заметил Егор. — Ты же ко мне приходила.
Он закончил с грядкой и снова заговорил:
— В этом плане я всегда тебе немного завидовал. Твоя мама всегда общалась с тобой на равных… — Крошечная пауза. — А моя как будто и до сих пор видит во мне маленького ребенка.
Теперь я была уверена, что они повздорили. Только ссора могла подвигнуть Егора на такую нелояльность.
— А я всегда немножко завидовала тебе, — сказала я осторожно. — Когда заболел папа, мы с мамой ведь почти перестали разговаривать, все ей было некогда. И я иногда так злилась из-за этого, так обижалась, ты не представляешь! Как-то полдня просидела в шифоньере, спряталась за одеждой, думала, она потеряет меня и станет искать. Уснула там даже. Потом проснулась, вылезла, вышла на кухню, и она только спросила, хочу ли я кушать. И напомнила, чтобы я не забыла забрать и помыть посуду, когда папа поест в обед.
Когда случались обострения, папа часто ел в комнате, перед телевизором. Я вынесла этот телевизор в летнюю кухню, когда мы с мамой делали ремонт в спальне. Он простоял там пару дней, безжизненный, черный, с грустно повисшими усами антенны, а потом мама сняла антенну и водрузила на ее место свою вонючку-стапелию по имени Тухлюнчик.
Я помолчала, наблюдая за тем, как чернеет от воды земля под растениями.
— Да уж, послушать меня, так я была махровая эгоистка. Папе плохо, а мне, как маленькой девочке, маму подавай. Я так рада, что мы снова сблизились сейчас, когда я переехала. Они с Олежкой — те еще друзья-товарищи.
— Я слышал, — сказал Егор серьезно, — кто-то из них намерен стать космонавтом.
Я засмеялась.
— О да, мой ребенок грезит другими планетами. Откуда у него такие идеи, не знаю. Но мама полностью «в теме», и я тоже поддерживаю. Мало ли как там сложится, это еще дожить надо. Пусть помечтает. А вдруг? — Я покосилась на Егора и добавила: — Мы ведь не боялись мечтать.
Мы добрались до помидоров — к ним дотягивался шланг из летника, и потому лейка стала больше не нужна — и некоторое время поливали молча. Имя Олежки всколыхнуло в моем сердце пронзительную материнскую тоску: мой мальчик, мой малыш, мой ненаглядный ребенок далеко от меня и еще не знает, какие перемены его ждут.
— Ты, главное, не переживай, если не выйдет быстро, — сказал Егор, будто читая мои мысли. — Нужно время. Не торопи его.
— Не буду, — кивнула я. — Но и ты сразу ему не поддавайся. Олежка такие истерики умеет устраивать, ты еще увидишь, когда он освоится и привыкнет. И дурачится иногда — ужас. Мы его жутко избаловали.
— Все любящие родители балуют детей. — Егор полил последний куст и повернулся ко мне, все еще держа в руке шланг, вода из которого текла теперь на клубнику. — Ну а кроме того, когда еще дурачиться, как не в детстве?
Я внимательно вгляделась в его лицо, пытаясь разгадать чувства. Он говорил почти беззаботно, но эта беззаботность могла быть маской только для меня, на случай, если мне страшно, если я боюсь, если мне трудно… Нет, я не хотела прятаться в кустах и трястись от страха, как заячий хвост, пока Егор будет в одиночку прокладывать дорогу к моему сыну.
— Нет уж, — сказала я вслух, и он удивленно приподнял бровь.
— Что «нет уж»?
— Дурачиться можно не только в детстве, — нашлась я.
Егор рассмеялся.
— Я не сказал, что «только», но ты права, рыжик. Взрослым тоже иногда полезно подурачиться. — И без всякого предупреждения он обрызгал меня водой.
Я взвизгнула, когда холодная вода намочила платье, отскочила едва ли не на другой конец огородика и завопила:
— Ледяная же!
— Полезно для здоровья! — весело крикнул он в ответ.
— Я теперь вся мокрая с ног до головы!
— Врешь, — теперь уже по-настоящему, не для меня беззаботно отозвался Егор. — А если и так, дома полно одежды, я дам тебе свою… — Он повел шлангом в сторону двери, преграждая мне путь брызгами, и я заверещала и отпрыгнула. — Правда, сначала тебе придется как-то зайти домой.
— Ну и ладно, — сказала я свирепо, — если ты меня не пускаешь, я прямо так, в мокром платье, пойду к маме…
— А вот это уж обойдешься!
Егор отбросил шланг, в два счета оказался рядом и схватил меня, мокрую, в охапку, уже безудержно смеясь, и я тоже захохотала, прижимаясь к нему, задыхаясь и почти плача от смеха — дурачась…
Я всегда кривилась, когда видела в фильмах такие моменты; они казались мне странными и не смешными. Но ведь все воспринимается совсем по-другому, когда дурачится не кто-то другой, а ты.
Ближе к середине июня я стала намекать Лаврику на то, что Олежку уже пора привезти домой. Намекала осторожно: спрашивала про его планы на лето, заводила разговоры о садике, бросала то тут, то там пару слов о том, что вот и пролетел месяц, и я ужасно соскучилась.
Наконец Лаврик сообщил, что на выходных намерен устроить Олежке сюрприз и сводить его в цирк, а там уже спланирует свое рабочее время и назовет мне дату точнее. Но голос его звучал — или мне так показалось — не очень уверенно, а ответив, он явно поспешил перевести разговор на другую тему и поскорее завершить.
Все страхи снова всплыли во мне, и чем ближе был этот их цирковой выходной, тем сильнее они становились.
Егор, конечно, все это видел, хоть я и не говорила ему, не желая раньше времени разводить панику и бить, может быть, впустую, тревогу.
Но я замечала, как он следит за мной.
Как с каждым днем все внимательнее и пристальнее становится его взгляд, осторожнее — слова, реже — шутки. Я знала: заговори я о своих страхах, он бы постарался их развеять. Успокоить меня ласковыми словами и объятьями, сказать, что поедет со мной за сыном, если я его попрошу. Но я не могла.
Потому что заговори я о своих страхах, это значило бы, что я их признала. Что признала: да, я верю в то, что Лаврик может отнять у меня ребенка, как пообещал в пылу ссоры. И это означало бы, что хоть какой-то надежде на мир между ним и Егором конец.
А я хотела, чтобы между ними был мир.
…В субботу, как и обещал, Лаврик повел Олежку в цирк. В воскресенье они отдыхали: поехали в парк «Тополя», где в теплое время года разворачивали парк аттракционов, катались на карусели, на паровозе, ели сладкую вату и фотографировались от души.
Я прождала еще три дня, обгрызая ногти и меряя шагами спальню от порога до окна и обратно — и втайне малодушно надеясь, что Олежка начнет капризничать, как в прошлый раз, и станет проситься домой.
— Лаврик сказал, напряженная неделя, — передала я Егору его слова уже в четверг, и только каким-то чудом голос меня не выдал и не дрогнул, хотя внутри уже поднимался ураган. — К выходным должен освободиться.
Когда в следующую субботу Лаврик не дал мне поговорить с Олежкой, сказав, что тот спит, а на мой прямой вопрос ответил неопределенным «на днях», я поняла, что больше так продолжаться не может.
В воскресенье утром, едва забрезжил рассвет, я и Егор сели в машину и поехали в Оренбург.