К вечеру того же дня граф и Эмануил сделались друзьями; эта дружба высказывалась не только в словах, которыми выражают иногда и вовсе не существующее чувство, но обнаруживалась в каждом взгляде, в каждом движении, что и доказывало ее искренность. После обеда они вышли вместе, оставив обеих девушек и графиню с бароном, — и скрылись в темной аллее парка. Нечего и говорить, что утренний разговор опять начался между ними: граф предлагал вопросы, Эмануил высказывал свои мнения и сожаления.
— Я обязан вам счастливейшим днем моей жизни, — сказал молодой человек графу.
— Вы мне льстите, — возразил граф, — сознайтесь, что когда палата пэров полна народа и вы входите на кафедру среди восторженной и сочувствующей вам толпы, сознайтесь, что вы чувствуете себя в тот миг несравненно счастливее?
— Нет; там торжествует тщеславие, тогда как сегодня наслаждалось сердце; вы приняли меня с таким радушием, что я не мог оставаться равнодушным. В моем положении на меня все смотрят как на человека государственного, но никому не приходит в голову, что у меня может быть и сердце; я нечто вроде автомата, движимого честолюбием, и все видят во мне де Бриона, пэра Франции; но никто — брата, отца, друга. Я пользуюсь уважением — но меня не любят; меня ждут часто — но никогда не жалеют о моем отсутствии; обо мне говорят многие, может быть, даже и в эту минуту произносят мое имя — но нет никого, кто бы произнес его из участия.
— Однако, — сказал д’Ерми, улыбаясь, — разве вам самому не о ком вспомнить? Не найдется разве в этом громадном городе, о котором вы говорите так много дурного, ни одного уголка, в котором не произнесли бы ваше имя, не перед другими, но тихо, в час вечерней молитвы? Нельзя поверить, чтобы такая возвышенная и благородная душа, как ваша, не встретила другой, подобной себе, не может быть, наконец, чтобы вы никого не любили?
— А между тем это правда.
— Вы или очень скромны, или скрытны.
— Верьте мне, граф, я говорю правду.
— В таком случае я жалею вас; к счастью, вы еще молоды, и жизнь не дает вам ничего в настоящем, потому, быть может, что бережет вам многое для будущего.
— Быть может.
— Это слово надежды.
— И сомнения.
— Решительно вы сделались мизантропом; но я вас вылечу.
— Вы совершите немалое чудо, и в минуту моего исцеления вы приобретете самого преданного друга.
— Попробуем; состояние моего пациента мне уже известно, кроме того, и его характер, что весьма важно. Но до сих пор я говорил с вами только о настоящем — теперь мне нужно знать ваше прошедшее: ваша меланхолия есть ли следствие скорби, или неведение привязанности; вы никогда не любили?
— Никогда.
— Из нежелания?
— Почти; но только не собственно своего. Я имел связи, но связи бесполезные; а между тем я убежден, что, если бы мне удалось найти истинное чувство, я бы все принес ему в жертву. Но, откровенно говоря, женщины, с которыми я встречался, — эти женщины с их легкою, как дым, любовью, с их милой, но заученной улыбкой, с их двойственною душою не стоили того, чтоб я пожертвовал для них будущностью, о которой я мечтал с самого детства. Нет — я не любил еще.
— И друзей тоже?..
— Друзья! Вот слово, которое давно уже вычеркнуто из моего сердца. Друзья? Человек, подобный мне, их не может иметь; я сталкивался с людьми, которые в моем положении видели себе пользу и которые пожимали мою руку, пока не находили что-нибудь полезнее для себя в других; я видел людей, которые льстили мне в моей гостиной и нападали на меня в своих журналах. Другие же, и их-то я извиняю с удовольствием, занимая у меня деньги, отбивали любовниц; все они вместе назывались моими друзьями, ибо им нужен был этот титул; но, нечего вам и говорить, как мало я верил их словам. Я отжил — не живши; я жил умозрительно, но не существенно, ибо в действительности одна страсть мне достаточно охладила сердце, чтоб его могли отогреть даже те, в которых другие находят источники счастья.
— Вам нужно полюбить женщину, и лучше разориться для нее, чем оставаться в этом состоянии, которое убьет разом и способность ума и сердце.
— Это легко говорить, граф, особенно вам, когда вы сами счастливы, когда у вас есть и обожаемая жена, и дочь, как ангел, и огромное состояние, и здоровье, и отсутствие губительных страстей; когда вы окружены людьми, которые всегда готовы разделить и вашу грусть и радость; когда вы знаете, что каждый вечер и каждое утро ангельские уста и чистое сердце возносят о вас молитву… Впрочем, к чему я говорю все это, я же не могу считать себя истинно несчастным. Я облекаюсь в мантию Вертера и говорю глупости; может быть, я говорю это, находясь под влиянием этой задумчивой природы, или, будучи сегодня утром счастливее обыкновенного, я сделался к вечеру так странно грустен, как будто принадлежу к тем людям, смех которых всегда оканчивается слезами… Видите ли, граф, как я глуп еще, и вы должны смеяться надо мною — но не жалеть меня.
— Тем не менее я не отказываюсь вас вылечить; будете ли вы следовать моим предписаниям?
— Буквально.
— Завтра вы приедете обедать с нами.
— Но, граф…
— Если вы скажете хоть одно слово, я удвою требования — я предпишу обед и завтрак.
— Ну, а потом что?
— Это вы узнаете завтра.
— Держу пари, что оно ничем не будет разниться от сегодняшнего.
— Быть может. Вы должны же знать, что все хронические болезни требуют продолжительного лечения, простых и однообразных средств. Я взялся вылечить вас, остальное не ваше дело. Вам надо развлечения, и я вам доставлю их, вам недостает семейства, и я вам предлагаю мое; у вас нет друга, и я заменю самого искреннего и преданного — и если все это не поможет, так, значит, вы сами не хотите выздороветь.
— О, как вы добры!
— Вовсе нет! Я делаю только то, что считаю долгом сделать, и к тому же в основании моих действий, как и во всем, лежит порядочная доза эгоизма. Ваша сильная и богатая натура влечет меня к вам, и, хотя наше знакомство длится несколько часов, расставшись с вами, не знаю, заметите ли вы мое отсутствие, но я буду жалеть, что вас нет со мною, следовательно, я вам обязан более, чем вы мне. Барон очень мил, но он кажется всегда утомленным; он любит покой и к тому же еще любит жену мою, гораздо более, чем меня. И так мы не будем мешать им; мы будем бродить по парку, ездить верхом, охотиться, осматривать имение, наконец, все, что вы захотите; если же вы не вылечитесь до зимы, то мы продолжим ваш курс лечения и в Париже… если, впрочем, он не надоест вам.
— Я отдаю себя в полное ваше распоряжение.
— И прекрасно! Теперь пойдем посмотрим, что делают дети; уж поздно.
— С удовольствием.
Новые друзья направились к гостиной, где были барон, молодые девушки и графиня. Они остановились издали, желая узнать, что там делается.
Клотильда и г-н де Бэ сидели рядом и разговаривали; Клементина и Мари сидели у рояля и играли.
— Как вы счастливы, — сказал Эмануил графу, глядя на эту семейную картину.
— Вы находите? — возразил граф. — Другой бы на моем месте вряд ли был бы счастлив.
— Разве потому, что был бы слишком требователен.
— Или слишком строг, — добавил граф, улыбаясь.
— Я вас не понимаю.
— Да, но я знаю, что говорю. Видите ли, счастье бывает только там, где мы хотим его видеть; иначе счастье не существует вовсе.
— Доктор! И сами-то вы, кажется, прихварываете? Предупреждаю вас, я не возьмусь вас пользовать.
— Не беспокойтесь, если бы суждено было умирать от моей болезни, то меня уже давно бы не было на свете.
Они вошли в гостиную; барон приподнялся, как будто желая пойти им навстречу; но на просьбу графа не беспокоиться он снова уселся. Мари подошла к отцу и поцеловала его.
— Ты должна быть чрезвычайно утомлена сегодня, милое дитя, — сказал ей граф.
— Мы только и ждали вас, — отвечала она, — чтобы попросить позволения уйти в свои комнаты.
— Сию минуту; но прежде… ты знаешь, — продолжал граф тихо и целуя дочь, — мы не были сегодня в капелле, и потому ты должна вознаградить меня… садись же и сыграй мне что-нибудь.
— С охотой, но что же?
И она начала «Молитву Моисея». Мари исполнила ее с таким чувством, что, когда раздались одобрительные аплодисменты, она, растроганная сама, бросилась в объятия графа, утирая слезу, готовую упасть с ее ресниц. Эмануил тоже поддался впечатлению, которое ощущают все при исполнении этой пьесы, и, когда Мари подошла к нему, он поблагодарил ее с видимым волнением. Потом он посмотрел на нее с большим вниманием, которого до сих пор не обращал, ибо считал ее еще ребенком, но, увидев и судя по тому, как она понимает и чувствует музыку, он с этой минуты признал ее женщиною. Эмануил стал разбирать ее наружность, и этот анализ произвел на него до того благоприятное впечатление, что когда она выходила с Клементиной из гостиной, то Эмануил проводил ее взором, исполненным нежного удивления и, обращаясь к графу, сказал: «Какое прелестное дитя!»
— Вы любите музыку? — спросил граф.
— Да, особенно ту, которая заставляет плакать; слезы — это испарина души, которая никогда не вредит.
— В таком случае, завтра вам сыграет Мари то, что вы любите.
— О, решительно вы отличный доктор, и я не сомневаюсь более в своем выздоровлении.
— Я хочу обновить вашу душу, как обновляют кровь; я хочу заставить вас выплакать все горе, какое лежит на дне вашего сердца, покуда оно не будет так же чисто, как и в первый год вашей юности; Мари будет моим помощником.
— Вы берете ангела в союзники, как герои древности, — которые не могли вести борьбы без вмешательства богов или богинь; если б у меня была такая дочь. Боже мой!
— Женитесь.
— На ком?
— На первой девушке, которую встретите.
— Нужно знать еще, захочет ли она за меня выйти.
— Разве кто-нибудь откажется от такого человека, как вы?
— А если я буду любить мою жену?
— Это будет своего рода несчастье, но от которого сама же ваша супруга постарается вас избавить. Советуя вам жениться, я вовсе не убеждаю вас любить жену; вы дурно понимаете мои слова. Женитесь для того только, чтобы быть семьянином, иметь развлечение, детей и сверх всего… привычку.
— Вы правы, я подумаю об этом.
— Между прочим, я вам предлагаю женитьбу, как последнее средство.
— Я так и думаю. Однако первая консультация вышла очень недурна, и я сохраню о ней самое приятное воспоминание; позвольте же расстаться с вами до завтра.
— Нет; вы останетесь у меня, ваша лошадь измучена, она в конюшне, и не следует ее более тревожить. Я уже распорядился, и вам отведена комната рядом с моею. Итак, вы у себя, следовательно, можете уйти, когда вам заблагорассудится.
— В таком случае, граф, я пользуюсь вашим снисхождением. Я не привык проводить дни подобным образом и потому чувствую необходимость успокоиться.
Эмануил поклонился графине, барону и вышел, сопровождаемый д’Ерми. Утром в 6 часов Эмануил оставил замок, куда, однако, вернулся к обеду. Граф протянул ему руку и сказал:
— Я жду вас.
Эмануил, поздоровавшись с графинею, последовал за графом.
— Куда вы ведете меня? — спросил он.
— Беспамятный… хочу доставить вам случай послушать вашу любимую музыку.
Они вошли в капеллу и скрылись за алтарем. Спустя несколько времени пришла Мари и, уверенная, что отец ее тут, начала играть и по временам присоединяла свой голос к заунывным звукам органа. Эмануил слушал ее, бессознательно устремив глаза на расстилавшийся спокойный пейзаж. Голос молодой девушки был до того мелодичен, что незаметно проникал в душу, как благоухание. Юный пэр оставался бы долго под влиянием немого восторга, если бы не был выведен из него воцарившейся тишиной; удивленный, как человек думавший, что был на небе и вдруг очутившийся на земле, он подошел с графом к Мари и со слезами на глазах поцеловал ей руку; д’Ерми поцеловал ее в лоб, покрывшийся внезапной краской при мысли, что игру ее слушали, кроме отца, посторонние.
С этого дня Эмануил сделался непременным членом дома графа; д’Ерми не мог, казалось, жить без него, так что барону сделалось даже завидно. Предсказанное графом исцеление совершалось заметным образом, и хотя Эмануил был постоянно задумчив, но никогда уже не был грустен; да и задумчивость эта была скорее созерцанием. Он много трудился, но трудился с удовольствием. Такую перемену граф приписывал единственно своему влиянию, а между тем необыкновенная короткость отношений восстановилась между всем семейством д’Ерми и Эмануилом; так что барон начал даже бояться за любовь графини, которая, как женщина с веселым и беспечным характером, действительно была весьма любезна к гостю. Бедный барон переживал даже минуты, в которые он сильно раскаивался в знакомстве Эмануила с домом графа.
Однажды семейство графа решилось посетить Эмануила, чтоб отплатить ему разом за все визиты. Когда подъехал их экипаж к маленькому замку де Брион, Эмануил подал руку графине, прося ее осмотреть свое убежище. Клементина и Мари оставались в саду, любуясь наружным видом замка, изящная архитектура которого, с легкими башенками и статуями, казалась современною Карлу IX. Потом они присоединились к остальному обществу, которое нашли в зале первого этажа, отделанной в строгом и в то же время роскошном вкусе. Здесь внимание их приковали картины Делакруа и Декампа, двух знаменитых живописцев нашего времени. В одном углу залы виднелась растворенная дверь, ведущая в слабо освещенную и роскошно убранную комнату. Пока Клементина рассматривала вещи, наполнявшие залу, Мари подошла к двери, и, увлеченная любопытством, заглянула в эту комнату: в ней никого не было. Эта комната служила спальней Эмануила, но что поразило Мари и породило в ней желание войти в нее, так это не великолепные зеленые обои, покрывавшие ее стены, не резные оконницы, не резная дубовая мебель, но висевший над кроватью портрет женщины необыкновенной красоты. Мари приблизилась, сколько могла, к этому портрету и, разглядывая его, думала, кто бы могла быть эта женщина, которой портрет был предметом совершенно особенного благоговения. Она все еще смотрела на него, как вдруг услышала, что кто-то вошел в комнату. Сконфуженная, она повернулась к вошедшему.
— Я вас ищу, — сказал Эмануил, — графиня вас спрашивает.
— Я к вашим услугам, — отвечала застенчиво Мари. — Но я увлеклась, глядя на этот портрет, и думала, как бы я была счастлива, если бы могла походить, хотя немного, на оригинал.
— Бесполезное желание — вы лучше его.
— О, зачем вы льстите, сравнивая меня с женщиною, о которой воспоминание вам так дорого.
Эта фраза походила на упрек.
— Это портрет моей матери, — сказал де Брион.
— Снятый в дни ее молодости?
— За год до смерти.
— Вы были еще ребенком?
— Мне тогда минул только год.
— Так вы не знали вашей матери?
— Нет.
В этом коротком «нет» была целая история прошедшей грусти.
— Так простите меня, что я позволила себе войти в эту комнату, которая должна бы оставаться вне моего любопытства, — сказала Мари, взяв руку Эмануила, и они отправились к графине.
Это обстоятельство, незначительное само по себе, было причиною мгновенно родившейся симпатии между Мари и Эмануилом. Женщины любят сожалеть, это дает им повод утешать, что они любят еще более — и наша героиня в этом случае не отличалась нисколько от других женщин. Она сумела найти в словах «Это моя мать» такое выражение печали, что тут же подумала: человек, который грустит и страдает таким образом, должен иметь нежное сердце, а потому-то употребила все возможное, чтобы заставить его забыть печаль, которая по временам туманила его лицо. Надо сказать, что женщины, а в особенности молодые девушки, одарены от природы необыкновенною способностью находить слова утешения. Кажется, судьба дала им и тоненькие пальчики и нежный голос именно для того, чтоб они могли врачевать и боль души, и язвы тела. Эмануил, сделавшись частым гостем и другом дома, оставался по целым часам то с Клементиною, то с Мари. И часто последняя делала ему такие вопросы, которые предлагаются только затем, чтоб иметь право основать на ответах надежду. Эмануил увлекался прелестью воспоминаний, и каждый день прибавлял новую ступень к этой бесконечной лестнице, по которой старость нисходит в детство. Он рассказывал ей о своих первых страданиях, о первых волнениях своей жизни, он говорил ей, как, лишенный матери, еще в колыбели, он искал бессознательно недостававшей ему любви; говорил, как, начав уже понимать, он начал жить среди других детей, а вместе с тем начал завидовать и страдать; тем более, что его товарищи почти все без исключения имели ту половину сердца, которой судьба лишила его, и он чувствовал до того это лишение, что, будучи уже в коллегии, когда он видел мать, ласкающую сына, он удалялся и плакал. Говорил, как, приезжая на вакантное время к отцу, он проводил целые часы в созерцании, в восторге, в мольбе перед портретом своей матери, говорил и о тех чувствах, которые наполняли его в тот день, когда отец свел его на кладбище, указал ему на могилу, причина которой — было его рождение; как он плакал и рыдал, желая рассмотреть, хоть глазом души, черты, которые так живо изображены были на полотне, теперь покоившиеся под холодным мрамором.
Трудно изобразить, сколько удовольствия находил Эмануил в этих беседах; он, которого положение и привычка сделали недоверчивым к людям, он нашел наконец душу, в которую без страха мог перелить избыток своей. Все, что ни говорил он, сопровождая свои слова грустной улыбкой, было понятно Мари; мало-помалу откровенность перешла в доверенность, и они оба отдались ей до того, что не скрывали друг перед другом ни малейших впечатлений; их сердца сливались одно с другим, как и глаза, ибо часто, при рассказах молодого человека, внезапные слезы капали с ресниц молодой девушки. Эмануил, как мы уже сказали, среди страстей и честолюбия сохранил простоту и ясность сердца, так что ему довольно было одного слова, чтоб оно забилось. Обыкновенно мать первая произносит это слово; если же нет ее — то любимая женщина; но ведь мы знаем, Эмануил не встречал до сих пор еще такой женщины, которой бы взгляд, голос или любовь могли пробудить в нем эти воспоминания.
Мари, следовательно, была первая, которую случай бросил на его пути как утешение. Не подумайте, однако, чтоб Эмануил возымел к ней влечение как к женщине, которую рассчитывают сделать своей любовницей. Нет; он полюбил ее, как любил бы свою дочь, сестру, и эта любовь, смешанная с благодарностью за то удовольствие, которое, казалось, находила она в его беседах, и за те приятные минуты, которыми он ей был обязан. Почти незаметно Эмануил усвоил привычку сердца, которая всегда прививается так легко, но разлука с которой стоит много горя. Он скоро забыл палату и ее членов, слушая пение и игру Мари, и потом, когда она переставала играть, он подходил к ней, целовал ее головку и был счастлив; а между тем он был молод. Есть люди, рассудок которых приходит в зрелость ранее срока; Эмануил принадлежал к этому разряду, все в замке считали его ровесником графа. Сам граф, взяв на себя труд исцелить его от природной меланхолии, радовался успеху лечения, и, угадав благородство души молодого пэра, оставлял его без опасения наедине со своею дочерью, тем более, что Клементина почти всегда была между ними.
Но в ее присутствии их беседы были совсем не те, веселость выводила их из сферы мечтательности, и звонкий смех ее раздавался вслед за каждой сентиментальной фразой, которые так нравились Мари; молодые девушки как бы дополнялись одна другою, Эмануил любил их обеих. И действительно, обе они производили на него неведомые ему доселе впечатления; только с Клементиной он забавлялся, как с ребенком, тогда как с Мари он говорил, как с женщиной. Ветреная и беспечная, Клементина, казалось, знала его уже долгое время, она заставляла его бегать, ездить верхом, словом, вела себя с ним как институтка. Клементина была всегда занимательным и разнообразным предметом наблюдения для такого мыслителя, как Эмануил; нельзя было проговорить с нею пяти минут без того, чтоб ее живое воображение не переносилось с предмета на предмет, она легко переходила от величайшей веселости к глубокой грусти, без всякой последовательности, всегда, однако, возвращаясь к основе своего характера — беспечности! Скучать с нею не было возможности; лишь только она замечала, что Мари и Эмануил принимались за грустную и бесконечную тему, она со смехом подходила к своей подруге, брала ее руки, просила Эмануила следовать за нею, и все трое убегали или в парк, или кормить птиц, или рвать цветы.
И вот на этих-то двух существах останавливалась мысль Эмануила при его пробуждении; они вмешались в его жизнь в силу привычки их видеть, дышать одним воздухом с ними. Он рано являлся в замок и всегда уже находил их или в саду, или в гостиной; когда еще издали он различал их грациозные головки, угадывал их улыбки, ловил посланный ему привет, и, поднимая лошадь в галоп, он мчался, не спуская с них глаз, и останавливался только у крыльца замка.
Графиня тоже была любезна с молодым пэром; она, как все женщины, счастливые своею свободою, имела желание казаться чувствительною, мечтательною. Хотя, впрочем, не было в мире женщины, более лишенной этих качеств, как г-жа д’Ерми; но тем не менее она брала руку Эмануила и, скрываясь с ним в каком-нибудь уединенном месте парка, говорила о сочувствии душ, о бренности и ничтожности жизни: но, к счастью, Эмануил скоро понял, что так естественно в дочери, ложно и ненатурально у матери, и потому не увлекался ее заученными фразами.
Граф видел все и молчал; он имел, или показывал вид, что имеет, какую-то простую идею и наблюдал за всеми верным и светлым взглядом человека, который ни в радостях, ни в печалях других не принимает никакого участия.
Один барон не переставал раскаиваться; он принимал серьезно прогулки графини с его другом и боялся, чтобы Клотильда не увидела существующего между ним и Эмануилом различия. Де Бэ страшился более всего, как нам известно, расстаться с привычкою, которую усвоил годами, и потому-то двадцать раз он готов был спросить Эмануила о важности его отношений к графине и, если еще не было поздно, решился мешать ему идти далее.
Впрочем, решительность его была бы совершенно лишнею, ибо Эмануил угадал и любовь графини, и равнодушие графа, и испытующие и завистливые взгляды барона. Он предоставил каждому свое и только спокойно наслаждался так неожиданно пришедшим к нему счастьем.
В таком положении были дела, когда однажды, после обеда, все общество отправилось в сад, чтобы, по обыкновению, наслаждаться вечерней прогулкой. Барон предложил руку графине, граф взял Эмануила, подруги остались вдвоем.
Казалось, все имели что-то сказать друг другу, но, как бы не зная с чего начать, прогуливались несколько минут молча. Наконец каждая пара, случайно или преднамеренно, разошлась в разные стороны и заговорила. Нет надобности подслушивать барона и графиню, каждый легко поймет, что они говорили: барон выражал свой страх, свои сомнения, графиня старалась его успокоить.
— А ну, — сказал граф Эмануилу, — как идет ваше леченье?
— С большей и скорейшей пользой, чем я мог надеяться.
— Я вам это предсказывал.
— К несчастью, я боюсь, чтобы болезнь моя не возвратилась; мы скоро должны отсюда уехать.
— Разве вы отправляетесь не в Париж, не с нами?
— Но в Париже иные требования, иные условия. Там мне невозможно будет жить у вас безвыходно. То, что кажется здесь так естественно — там неприлично; а оставшись опять наедине с собою, я опять начну скучать по-прежнему…
— Однако есть средство избежать этого — женитесь.
Эмануил посмотрел на графа.
— Вы сказали, что это уже последнее средство, — проговорил он.
— Я не вижу другого, тем более, что теперь, если вы захотите выбрать себе супругу, — вы можете это сделать тотчас же.
— О ком вы хотите сказать?
— Послушайте, будем откровенны, разве вы бываете здесь не именно для кого-нибудь? — И, сказав это, граф пристально взглянул на Эмануила.
— Нет, граф, я бываю здесь для всех… но особенно для вас.
— Хорошо, хорошо, вы скрытны, но я все вижу.
— В таком случае, скажите мне, что вы заметили.
— Кто здесь мог развеселить вас? Кто мог заставить вас, человека серьезного, бегать за мотыльками и играть?..
— Мадемуазель Клементина…
— С кем чаще всего вы прогуливаетесь в саду?..
— С нею.
— Так что же! Женитесь на ней; хоть это будет и не блестящая партия, но вы сделаете доброе дело; Клементина вас любит или будет любить; она прекрасная девушка — и, по крайней мере, вы не будете одни.
Эмануил посмотрел на графа, желая прочесть в выражении его лица ту скрытую мысль, вследствие которой он подавал ему такой совет.
— Мне жениться! И вы не шутите? — спросил он.
— Отчего же нет? Клянусь честью, эта девушка стоит вас.
— Вы думаете? — повторял бессознательно Эмануил, уже отдавшись своей мысли и почти не слушая графа.
— Характер ее, — продолжал г-н д’Ерми, — совершенно противоположен вашему: вы человек ученый и мечтательный — она весела; вы поделитесь с нею задумчивостью, она даст вам взамен немного беспечности, вы будете счастливы, я убежден в этом. Впрочем, к чему вам говорить о том, что вы и сами знаете лучше меня. Судя по тому, как вы целуете ее руку, прощаясь с нею, и по вашей улыбке при встрече с нею, ясно, что ее влиянию мы обязаны вашей перемене, и по чувству благодарности или любви — вы бываете здесь только для нее.
Мы уверены, что Эмануил менее всего ожидал от графа подобной откровенности и такого совета. При словах графа «женитесь» сердце молодого человека забилось, но не имя Клементины произвело эту тревогу; когда же он увидел, что граф не шутя предлагает ему жениться на Клементине, то он, не зная что отвечать, усомнился даже в своих чувствах к Мари. Ему казалось, что граф с умыслом говорил это, чтобы вызвать его на откровенность, и он внимательно следил за выражением лица графа, надеясь разгадать его намерение, но лицо графа не противоречило словам; так что можно было подумать, что граф был точно убежден в том, что высказывал. Если бы д’Ерми не вызвал Эмануила на это объяснение, легко могло бы быть, что молодой человек еще долго оставался бы в сомнении и даже самая мысль о возможности жениться на Мари не пришла бы ему в голову; но когда он вообразил, что все, в нем происходившее, угадано графом, то надежда жениться на его дочери впервые представилась ему возможною; потом эта надежда исчезла так же быстро, как и явилась. Он и граф замолчали и пошли дальше в глубь аллеи.
Послушаем теперь, что говорили подруги.
— Мари, что ты думаешь о де Брионе? — спросила Клементина.
— Отчего ты меня спрашиваешь об этом?
— Отчего ты мне не отвечаешь?
— Оттого, что тон, с каким ты предложила мне этот вопрос, кажется мне не совсем обыкновенным; но изволь. Я думаю… это премилый человек, и мне кажется… что я его люблю… как друга, и, разумеется, гораздо менее тебя.
— Ты лжешь, — возразила, смеясь, Клементина.
— Какая же выгода мне лгать?
— Неужели же и передо мной ты должна скрывать свои мысли?
— Но я не понимаю тебя, милая Клементина.
— О чем ты грустишь?
— Весьма естественно, мы скоро расстанемся.
— Притворщица! Точно ли ты только обо мне печалишься? Послушай, Мари, ты секретничаешь со мною — это нехорошо. С кем ты разговариваешь целые дни; возле кого и для кого ты занимаешься музыкой? Кому ты открываешь впечатления сердца, которые ты открывала некогда мне, и с кем я заставала тебя часто со слезами на глазах?
— С де Брионом, это правда.
— Итак, ты любишь его — вот и все.
— Уверяю тебя… я люблю де Бриона как брата. Не знаю отчего, но мое сердце сочувствует его грусти; я нахожу удовольствие видеть его и утешать, когда мне кажется, что он страдает. Он тоже любит меня как сестру, но из этого еще не следует заключать, что я влюблена в него…
— Говори за себя, но не за него; потому что он тоже тебя любит; я даже уверена, что если он бывает здесь, так только для одной тебя…
— Разве де Брион не одинаков для нас обеих? Разве ты не пользуешься его вниманием, угождением и дружбою, как и я? Решительно, ты не права; да и кто скажет, что он не влюблен в тебя?
— Я положительно убеждена в противном, потому что со мною он только смеется, когда как ты всегда плачешь с ним; а говорят, что грусть играет важную роль в деле любви, да что тут говорить! Признайся, ты всегда радуешься его приходу, сознайся, наконец, что мысль не видеться с ним часто тебя тревожит.
— Это правда…
— И после этого — ты не любишь его?
— Ты или дурачишься, или ревнуешь. Может быть, ты сама влюблена в него?
— Я? Да, я его люблю, как люблю всех.
— Тем хуже; было бы лучше, если бы ты любила его; в таком случае ты бы вышла за него замуж; о, если б он сделался твоим мужем, ты была бы счастлива.
— Ну, этого нельзя знать.
— Но нетрудно предвидеть; он один из тех людей, который может составить счастье женщины: он добр, благороден, богат, великодушен, молод… что касается меня, то я не требовала бы даже стольких достоинств.
— В таком случае, отчего же ты не хочешь за него выйти?
— Это мило, как будто я могу пойти к нему и сказать: я думаю, что вы будете прекрасным мужем… женитесь на мне.
— Ну, а если б он сам сделал тебе предложение?
— Я приняла бы его, не думая.
— И ты любила бы его?
— Всю жизнь.
— Тогда жаль, что он проходит мимо своего счастья.
— Нет, я не гожусь ему, я слишком обыкновенное создание, а ему нужна любовь восторженная, идеальная; я не говорю, что он будет ненавидеть меня, нет; но я надоем ему, и скоро он сделается ко мне совершенно равнодушен.
Мари думала и думала всю ночь о том, что говорила ей Клементина.
Эти размышления привели Мари к решимости переменить свое обращение с Эмануилом на более холодное и строгое, чтобы не дать повода ее подруге к каким бы то ни было предположениям, которые, может быть, уже давно шевелились в уме графа. И на другой же день, когда Эмануил, занятый еще вчерашним разговором с д’Ерми, явился в замок, то немало удивился, заметя, что Мари ответила на его обычную улыбку холодным и церемонным поклоном. Он спрашивал себя о причине такой внезапной холодности — и как только остался наедине с молодой девушкой, он тотчас спросил ее об этом; но Мари отвечала ему, что это ему так кажется, что так было всегда и что так должно быть и на будущее время.
Хотя смущение Мари ясно говорило, что она принуждает себя отвечать Эмануилу таким образом, но он поверил ее словам и не стал искать в них настоящего смысла.
Молодой пэр в делах политики был очень проницателен, угадывал даже то, чего не видел, но в деле чувства эта проницательность не была его уделом. Есть громадная разница в знании сердца человека и сердца женщины — и Лафатер, который, казалось, глубоко изучил первое, ничего не мог сказать о последнем. К тому же, де Брион положительно верил всему, что ни говорила ему Мари, и сердце его сжалось. Из ее слов он понял, что их частые разговоры наедине могли быть замечены, и потому встал и вышел в сад, оставив ее одну. Мари вовсе не ожидала такой выходки — и потому, если Эмануил вышел с болью в сердце, то молодая девушка осталась со слезами на глазах. Но силою воли, которою всегда отличаются женщины, несмотря на их слабость, Мари удержала эти слезы, и, приподняв занавес окошка, она стала следить за удаляющимся пэром. Она видела, как он прошел сад, как он посмотрел на то окно, у которого она осталась — это зрелище заставило задрожать руку, приподнявшую гардину; Мари видела, как он поворачивался двадцать раз, думая, что на него не смотрят, и как наконец он скрылся за деревьями.
«Клементина не права, — подумала Мари, — он не любит меня».
«Я обманываюсь, — думал Эмануил, — она вовсе и не думает обо мне, я безумствую».
Правда, Мари не поступила, подобно Юлии, сказав: «Я люблю тебя», правда, она не писала ему; но если она не оказала ему таких осязательных доказательств расположения, то она ясно выказала ему столько, что надо было быть слепым, чтобы не видеть истины. Эмануил был молод, и, несмотря на то, Мари оставалась с ним по целым часам, говоря ему вполголоса о всевозможных ощущениях сердца; ему она открывала и свои думы, и свои стремления, и свои воспоминания; она принимала участие в его тревогах, она протягивала ему руку — и этому-то всему он не мог угадать настоящей причины. Часто он видел, как Мари подходила к окну, чтоб издали приветствовать его улыбкой; видел, как она долго оставалась иногда возле него, не произнося ни одного слова из страха, чтоб ее слово или голос против ее воли не изменили ее сердцу — и все-таки он ничего не понял. Наконец он видел, как быстро она изменилась к нему, желая положить между ним и собой, как преграду, условное приличие, заметив первая, что короткость их зашла уже слишком далеко — из этого-то Эмануил заключил, что она о нем не думает.
Но могло быть, что Мари и сама не знала еще, любит ли она Эмануила. Знают ли сами молодые девушки, как и когда вселяется в них это чувство? Да и сердце женщины такой лабиринт, пути которого даже для нее остаются тайной; она следит иногда за блуждающей в нем идеей, потом теряет след этой мысли и вдруг находит ее опять, уже много времени спустя; находит только потому, что без ее ведома она прошла уже по всем его изгибам. Впрочем, и хорошо, что женщина создана так, а не иначе. Только при этом условии она и может служить и глупцам и умным. Для первых — она предмет страстей, для последних — предмет изучения. Случается, правда, что часто глупцы лучше знают женщин; но, приобретая это познание, они становятся благоразумнее, что и приводит решительно к одному и тому же.
Итак наши герои разошлись. Эмануил думал: «Если б она имела какое-нибудь расположение ко мне, то она не сказала бы того, что я только что выслушал». А Мари говорила: «Если б он любил меня, то поступил бы иначе и не оставил бы меня одну, как он это сделал». Нужно ли говорить, насколько оба они были неправы. Выходит, что дитя в 16 лет и величайший политик одинаково сильны в науке Язона.
Бедный Эмануил! Если бы вы видели его в тот день, вы бы не узнали в нем того серьезного мыслителя, каким мы представили его в начале нашей книги. А если кто и имел волю, которая могла когда-нибудь с уверенностью определить основание жизни и ограничить ее, — так это Эмануил. С самых юных лет он умел оградить себя от влияния страстей, и они никогда не могли овладеть им. Юлия была единственной женщиной, которая на минуту показалась ему опасною; но мы видели, как он скоро решился разорвать с нею связь — и как, еще скорее, успел забыть ее. После этого, казалось, можно бы назвать Эмануила человеком твердым и уверенным в самом себе…
Безумец! Тысячу раз безумец тот, кто, подобно ему, полагает и верит в возможность господства воли над природою и над страстями человека. И пусть он считает свои жертвы или свои победы; пусть в продолжение пятнадцати лет он не изменяет своим теориям; пусть, как Улисс, он противится очаровательным сиренам и, как Эмануил, отвернется от Юлии, т. е. от типа хитрой женщины и от чувственных обольщений — а все-таки придет час, в который этот герой попадется, как школьник, и потеряет внезапно свою твердость и волю, и забудет свои теории перед наивностью шестнадцатилетней девушки, вся сила которой заключается в ее голубых глазах, в ее грациозных движениях и которая, влюбляясь в него, так же не будет знать, что делает, как он не отдает себе отчета, к чему приведет его удовольствие ее видеть и слышать.
А между тем и Мари стала задумываться — а когда задумывается девушка, это значит, что ее сердце уже несвободно; в этом случае они всегда начинают размышлять, как будто для того, чтобы защищаться, или, что все равно, для того, чтоб отдаться вполне — у женщин это одно и то же.
Долго гулял Эмануил, терзая себя и теряя надежду за надеждой, так что пришел наконец к тому убеждению, что Мари решительно его не любит. Но отчего же эта потребность любви развилась в Эмануиле так внезапно? Кто знает! Быть может, он уже был приготовлен к ней тем чувственным наслаждением, которое впервые доставила ему Юлия, образ которой теперь против его воли носился в воображении, и Эмануил как бы отыскивал общее между Мари и этой женщиной. Это сравнение еще более усиливало то чувство, которое Эмануил носил в душе своей к молодой девушке и которое, вследствие ли истинной привязанности, вследствие ли однообразной жизни — сделалось необходимостью его сердца.
— Посмотрите-ка туда, — сказал граф, увидев в раздумье гуляющего Эмануила и протягивая руку по направлению к лужайке, — посмотрите-ка туда.
— Там?.. Клементина… она рвет цветы…
— Ну, а как вы ее находите?
— Очаровательною.
— Может ли что-нибудь быть лучше? Эта соломенная шляпа с широкими полями, эти черные, как смоль, локоны, этот блестящий взор, эти крошечные ножки… Какая чудная женщина из нее выйдет.
— Вы думаете?
— Даже убежден. Признайтесь, что вы любите ее…
— Да, я ее очень люблю… Но это чувство скорее дружба, чем любовь.
— Это все, что нужно, чтобы жениться, ибо нет большего несчастья, как быть влюбленным в свою жену; такого рода любовь нераздельна с чувственностью; и едва только последняя удовлетворена, жена подвергается участи любовницы, тогда как тихая привязанность сердца гораздо прочнее и лучше, особенно если предположить, что она допускает возможность и свободу для посторонних увлечений.
— Вы правы, вы всегда правы.
— Женитесь на Клементине, послушайтесь меня.
— Кажется… и действительно, мне не остается ничего другого, — проговорил Эмануил.
— Я постараюсь устроить это дело, будьте покойны, — продолжал д’Ерми.
Эмануил оставил это предложение без ответа.
«Да, я женюсь на ней, — думал он, — она будет мне обязана всем, она будет любить меня из благодарности, так только и следует быть любимым. И зачем я очутился здесь? Я не узнаю себя. Что делается со мною? У меня нет даже силы отказаться от этого нелепого предложения, которое мне делает граф».
Но время терять было нельзя. Конец каникул приближался, и следовало все окончить прежде возвращения в пансион Клементины. А она? Она и не подозревала того, что делалось вокруг нее.
Д’Ерми не мог говорить об этом предмете с Клементиною и потому адресовался к графине. Он сказал ей, что счастье Эмануила зависит от этого брака, и просил ее быть посредницей между ним и Клементиною, советуя ей в то же время быть как можно серьезнее, потому что в ее руках теперь участь двух дорогих ему существ.
Госпожа д’Ерми, приняв торжественный тон и обращаясь к Клементине, сказала:
— Дитя мое, мне нужно поговорить с вами, пойдемте в мою комнату.
По-видимому, в замке все разделяли одно и то же заблуждение: граф, графиня, Эмануил и Мари видели то, чего не было, и не замечали того, что действительно было. Одна Клементина подозревала истину, но, как мы сказали, подруга ее в одну секунду сбила и ее с толку.
Можно быть и молодым, и богатым, и благородным, и умным и все-таки не понимать многого; можно быть победителем и завоевать мир и все-таки не уметь разгадать женского сердца. Несокрушимые силы уничтожаются иногда перед его неизмеримой слабостью, как познание людей перед загадкою сфинкса; как часто старец и юноша, гордящиеся своею молодостью или опытностью, бывают обмануты одним и тем же взглядом, одною и тою же улыбкою.
Графиня увела Клементину в свою комнату.
— Дитя мое, — сказала она, усаживаясь и придавая своему прелестному личику важное и строгое выражение, — я хочу поговорить с вами о вашей будущности.
— Я готова вас слушать, — отвечала молодая девушка.
— Вы уже достаточно благоразумны, следовательно, с вами можно говорить. В тех случаях, от которых зависит вся жизнь, нужно, по моему мнению, прежде всего узнать мнение того, кого касаются. Впрочем, у вас нет ни отца, ни матери, тетушка ваша, без всякого сомнения, не будет противиться вашей воле. Послушайте, рано или поздно, а каждая девушка должна выйти замуж; эта мысль заставляет вас улыбаться, и, может быть, думать, что чем скорее, тем лучше; и если бы это случилось теперь, то вы не только бы приобрели мужа, но годом раньше расстались бы с вашим пансионом…
— Так это обо мне вы хлопочете? О, в таком случае, продолжайте.
— Итак, дитя мое, отвечайте мне, как бы вы ответили вашей матушке, ибо она не могла бы больше меня желать вам счастья. Мечтали ли вы когда-нибудь, как мечтают все девушки, иметь мужа, которого в действительности иметь невозможно, и откажетесь ли вы от действительности из-за любви к идеалу?
— Нет, — отвечала Клементина с улыбкой, — напротив, я часто говорила Мари, что человек, который когда-нибудь сделается моим мужем, — будет добрым провинциалом и весьма обыкновенным смертным.
— Так вы не отказались бы от человека молодого, благородного, богатого… и взяли бы на себя ответственность за его счастье, хотя бы настолько, насколько от вас зависело бы сделать его счастливым?
— Конечно, да!
— Ну, так я почти уверена, что вы не вернетесь более к мадам Дюверне.
— Что вы говорите?
— Повторяю вам, если у вас нет никаких замыслов и воздушных замков, если нет ничего определенного, если, наконец, ваша тетушка согласится, — то через месяц можно будет отпраздновать вашу свадьбу.
— И я знаю будущего моего мужа?
— Я думаю; он молод, хорош собой, добр и постоянный житель Парижа.
— В таком случае я согласна.
— К тому же он еще и богат, что никогда ничего не портит; угадайте, о ком я говорю.
— Я не знаю.
— Как, видя его каждый день?
— Де Брион?
— Да.
— Но он вовсе не любит меня. По крайней мере, он мне никогда ничего не говорил…
— Вам, может быть; но он сказал об этом графу, который и поручил мне переговорить с вами.
— Ах, как вы добры! Я сама его очень люблю.
— Вот это-то ему и хотелось знать; теперь молчание, покажите вид, как будто вам ничего не известно, и ожидайте, пока он не испросит согласия вашей тетушки. Вы обещаете мне никому не говорить об этом, даже Мари?
— Хорошо.
— Вы понимаете, что все мои действия стремятся единственно к вашему счастью. Де Брион — прекрасная партия, будьте терпеливы и скромны… Теперь поцелуйте меня.
Клементина подставила свою головку, и графиня, довольная счастливым окончанием возложенного на нее поручения, оставила молодую девушку.
— Ну, что? — спросил граф, увидев свою жену.
— Она его любит.
— И прекрасно! Эмануил будет счастлив.
— Как знать! — возразила графиня со вздохом.
— Какое злое сомнение, — заметил д’Ерми, улыбаясь.
— Да, сколько брачных связей начинались таким же образом, а…
— А кончались совершенно иначе, не так ли?
— У мужчин так мало способности любить…
— Зато у женщин слишком много способности забывать.
— Это походит на упрек, граф! Вы меня никогда не любили.
— Тише! — возразил д’Ерми. — Тут барон.
— Что мне за дело до него!
— Неблагодарная!
Между тем, Клементина не могла прийти в себя от этой неожиданности; она ходила взад и вперед по комнате, смотрелась в зеркало, строила самые несбыточные планы, и ее сердце, уносимое на крыльях фантазий, было Бог знает на каком небе. Когда же общество собралось к обеду и она очутилась возле Эмануила, то сердце ее билось сильно; она то бледнела, то краснела и едва-едва держалась на ногах. Д’Ерми бросил взгляд, значение которого ей одной только было понятно, и бедная девушка, оправившись от первого волнения, села рядом с Эмануилом.
Эмануил же, ничего не знавший о переговорах графини, не замечал волнения девушки и по временам бросал беглые взгляды на Мари, которая на этот раз была задумчива более обыкновенного и употребляла все усилия, чтобы казаться веселою. Зато графиня никогда не сияла таким самодовольством, никогда граф и барон не были более любезны. Вечером граф, отведя Эмануила в сторону, рассказал ему о разговоре, бывшем между Клементиною и его женою.
Мари смотрела на де Бриона, как бы подозревая, что в замке происходит что-то необыкновенное. Де Брион взглянул на Мари, как бы желая убедиться в последний раз в ее равнодушии; но она подошла к своей подруге, и тотчас же их звонкий смех раздался в комнате.
«Графиня прекрасно сделала», — подумал он.
Сердце Мари билось тревожно.
В этот вечер разошлись ранее обыкновенного. Мари и Клементина ушли вместе; последняя была до чрезвычайности весела; Мари, напротив, — скучна и задумчива. Будучи целый день в неестественном и напряженном состоянии, она ждала только удобной минуты, чтоб облегчить себя слезами, которые давно уже готовы были брызнуть из ее глаз. Клементине так и хотелось рассказать все своей подруге: ее губы, хранившие целый день тайну, казалось, искали только предлога, чтоб от нее освободиться.
— Прощай, — сказала ей Мари, протягивая руку, — я что-то устала сегодня.
— Да еще только десять часов. Я так довольна сегодняшним днем, Мари.
— Как и каждым.
— Нет, сегодня более обыкновенного.
— Что же такое случилось?
— А вот! — сказала Клементина тоном, который значил: «Это секрет».
— Я и не напрашиваюсь на откровенность.
— Ты сердишься, ну, я скажу тебе все, только дай мне слово никому не говорить об этом. Вообрази, — продолжала Клементина, придвигаясь ближе к своей подруге, любопытство которой уже взяло верх над грустью, — вообрази, я через месяц выхожу замуж.
— Тебе писала об этом тетка?
— Нет, она и не знает даже об этом.
— Так где же будет твоя свадьба?
— В Париже.
— Значит, мадам Дюверне…
— Забыта.
— О, какое счастье! — вскричала Мари. — Мы не расстаемся; за кого же ты выходишь?
— Угадай! Мой будущий супруг тебе знаком.
Предчувствие шепнуло Мари его имя, но она не смела сказать его громко.
— Не угадываю, — проговорила она, — вероятно, кто-нибудь из тех, кого мы видим здесь? — спросила Мари с трепетом.
— Да, каждый день.
— Барон де Бэ.
— Ты с ума сошла.
— Де Брион? — произнесла Мари, бледнея.
— Ну да, — ответила Клементина.
Мари едва не лишилась чувств.
— Ты любишь его? — спросила Мари.
— Да.
— Но еще два дня тому назад ты не питала к нему этого чувства!
— Мне кажется, что теперь я люблю его… А он? Вообрази, он влюблен в меня.
— Де Брион признался тебе в своей любви?
— Нет, но он говорил об этом твоему отцу, а сегодня твоя маман сообщила мне, что он будет писать моей тетке, которая, разумеется, не откажет в его просьбе. Все это устроила графиня, пожалуйста, только не говори никому об этом. А я думала выйти замуж за какого-нибудь отчаянного нотариуса. Но что меня особенно радует, моя милая Мари, так это возможность никогда не расставаться с тобою. О, какое счастье! — И Клементина бросилась в объятия своей подруги, еще не пришедшей в себя от удивления.
— Моя радость, кажется, огорчает тебя? — прибавила она.
— Напротив, добрая Клементина, я вполне разделяю ее, — отвечала Мари, едва удерживая слезы.
— Следовательно, ты сочувствуешь моему счастью — тем лучше! Но вообрази себе, я полагала, что де Брион влюблен в тебя, — продолжала Клементина.
Пытка Мари достигла высшей степени.
— Прощай, — сказала Мари с усилием.
— Тебе все-таки хочется спать?
— Да…
— Ну так прощай.
Они поцеловались. Лишь только Клементина вышла, Мари машинально заперла дверь и, упав посреди комнаты на колени, принялась горько плакать, как будто только и ожидала минуты, чтобы никто не мешал ей пролить слезы, которые в продолжение целого дня скопились в ее сердце.
Бесконечна казалась эта ночь Мари, и нетрудно вообразить себе, сколько мук заключает в себе первая бессонная ночь молодой девушки. Были минуты, когда она теряла способность думать, не понимая сама, о чем проливала слезы; тогда она подходила к окну, и среди тишины и спокойствия, устремив взоры на деревья, одетые таинственною тенью, она спрашивала себя: не там ли счастье, которое может дать ей жизнь? Душа ее, уже обманутая в настоящем, начинала отчаиваться за будущее, она мучилась еще сильнее, как бы желая выпить до дна глубокую чашу страданий. Но это страдание было необходимо; оно не только открыло Мари, что она любит Эмануила, но и убедило ее, что чувство это глубоко запало в ее сердце. Видя, как надежды ее жизни перешли в жизнь другого существа, она поняла свои ощущения. Ревность заставила ее познать любовь, и она упрекала де Бриона в обмане; она обвиняла его в том, что он не угадал того чувства, которое она должна была скрывать от него; она сердилась на него за эту недогадливость и горько плакала.
А ночь все еще длилась, и Мари беспрестанно подходила к окну, как бы желая, чтобы безмолвие и покой облегчили и успокоили волнения ее груди; казалось, она одна и ее мысли не отдыхали под этим небом. Луна величественно освещала цветы, насаженные под стеною, и большую лужайку, расстилающуюся перед глазами молодой девушки, но луч ее не проникал в эти сумрачные и густые аллеи; они были полны таинственной тьмы, среди которой воображение рисует тысячи видений, исчезающих с первым лучом солнца. По временам белые облака, носящиеся по небу, затмевали на минуту лунный свет, и тогда все покрывалось одною какою-то прозрачною тенью. Все спало и спало глубоким сном, который иногда пугает бодрствующих наблюдателей этого отдохновения; так что Мари, объятая неопределенным страхом, заперла окно и легла в постель. Она зажгла лампу и стала прислушиваться, ибо мечтательные головы всегда предполагают, что среди бессонной ночи должно совершаться нечто необыкновенное.
Итак Мари, наплакавшись досыта, легла, и, привыкшая к счастливой жизни, она начала сомневаться в своих страданиях, но, несмотря на это сомнение, она не могла уснуть. Ей казалось странным, как она, — едва вышедшая из пансиона, где после вечерней молитвы спала так тихо и спокойно, — не могла заснуть теперь, думая не об отце своем, не о матери, а о совершенно постороннем для нее человеке, и эта мысль отгоняла от нее сон.
Но не она одна проводила без сна эту ночь. Эмануил, пришедши домой, тоже не находил покою, и хотя он привык к долгим бдениям, однако в эту ночь, против обыкновения, не государственные вопросы усадили его за письменный стол, и если он и принялся за работу, то, собственно, для того только, чтобы забыть тревожившую его думу. Нетрудно было заметить, что эта дума возвращалась к нему беспрестанно, потому что почти ежеминутно он оставлял работу, вставал и прохаживался по комнате; как и Мари, он открыл окно; как и она — он вдыхал воздух и думал: «Теперь она спит», — а эта мысль была и ее мыслью. Потом он затворил окно и, подойдя к алькову, увидел портрет своей матери. Он остановился перед ним, и слеза, вызванная немой молитвой, скатилась с его ресниц. От воспоминаний о матери он перешел к мысли о Мари — и уже после этого все усилия его заняться делом были бесплодны.
Надо сказать, что в душе Эмануила, с тех пор как он познакомился с семейством графа, произошла заметная перемена. Он не переставал заниматься важными и серьезными вопросами, которым доселе была посвящена его жизнь, но образ милой девушки беспрестанно являлся перед ним и разрывал цепь его мышлений. Он не отгонял это видение, а с каким-то наслаждением оставлял бумаги, опрокидывался на стул и, забывая свет и людей, отдавался мечтам о ней, на которую он смотрел сначала, как на сестру души своей, и которую теперь ему хотелось сделать подругой и утешением своей жизни; о ней — которую едва только он увидел, как уже назвал своим ангелом; о ней — которую он уже любил. «О, люди, люди! — думал он. — Какой дорогою ценою покупается у вас слава! Тот, чье имя должны восхвалять, должен заживо зарыть в могилу и свое счастье, и свои радости. О, я — честолюбец, эгоист, я — олицетворение гордости и тщеславия, я отдал бы всю славу, заслуженную моею деятельностью, все мои надежды, мое состояние и мое будущее, чтобы Мари не спала, как и я, в эту минуту, думая обо мне, как не перестаю о ней думать. Если б она любила меня, мы удалились бы от света и отдались бы только взаимному чувству; я навсегда бы расстался с Парижем, с обществом, пусть бы оно шло своей дорогой, я бы оставил всякое участие в его действиях, и, право, общество ничего бы не потеряло. К чему служит мое тщеславие в его судьбе? Я был глуп до сих пор… Но она не любит меня, и вот отчего я, может быть, женюсь на другой, и спрашиваю себя, зачем я хочу это сделать… Отчего нет у меня матери? Она посоветовала бы мне… Будучи женщиной, она растолковала бы мне все то, чего не угадывает мое сердце; а если б она ничего не могла сказать мне, она поплакала бы со мной, и я не страдал бы так, но, увы! Я даже не знал своей матери; я с малолетства лишен был всякой привязанности, всякого чувства. Не написать ли Мари? Не признаться ли ей во всем?» И он начал уже письмо к ней, но тотчас же разорвал, потому что оно не имело смысла. Вот как Мари и Эмануил провели ночь.
Но в этой семейной драме было еще третье действующее лицо — это Клементина. Она, распростившись с Мари, легла в постель, счастливая и довольная. Она видела, что игрою счастливого случая готово было исполниться в действительности то, о чем она не смела даже мечтать. Она была вся проникнута благодарностью и любовью; она клялась сделать счастливым того человека, который предлагал ей свое имя, и чистая душа ее отдавалась самым невинным, самым увлекательным предположениям. В ее годы воображение не имеет пределов; и Клементина заснула среди этих новых надежд, как ребенок среди новых игрушек.
К несчастью, или к счастью, в радости, как и в горе, спят одинаково чутко, и поэтому-то Клементина, среди своих обольстительных сновидений, слышала, как растворилось и затворилось окно в соседней комнате, — и проснулась. Она стала прислушиваться — все было тихо; но только что она готова была снова заснуть, как вдруг увидела свет в своей комнате. Это был свет лампы, зажженной в спальне Мари, который прорывался сквозь щель двери.
В эту минуту пробило два часа.
— Мари! Мари! — вскричала она.
Мари не отвечала. Тогда Клементина встала, растворила дверь и на цыпочках вошла к своей подруге.
«Она сидит с зажженной лампой, — говорила Клементина, — какая неосторожность» — и только что подошла к кровати, чтобы потушить лампу, как увидела, что Мари, облокотясь на подушку, с глазами, полными слез, полулежала в глубоком раздумье.
— Что с тобою, Мари? — спросила молодая девушка.
Мари, услышав свое имя, вскрикнула.
— Это я, Клементина. Тебе страшно?
— А, это ты! — проговорила Мари, утирая глаза.
— Разве ты не слышала, как я звала тебя?
— Нет, я спала!
— Лжешь, ты вовсе не спала. Что с тобою? — продолжала она, целуя и садясь возле своей подруги. — Ты плакала?
— Я видела печальный сон.
— А, ты секретничаешь; это нехорошо.
— Да ты же отчего проснулась?
— Я слышала, как ты отворила и заперла окно. Ну послушай, милая Мари, скажи мне, что с тобою?
— Я уже сказала тебе, ничего больше как ребячество; разве не случалось тебе плакать во сне и потом проснуться?
— Случалось, но с тобою не то, ты не спала…
— Кто тебе сказал?
— Лампа, которую ты вовсе не тушила.
— Я ее зажгла сию минуту. Впрочем, что тебе за дело до меня?
— Как что мне за дело до тебя? Подумай, что ты говоришь.
— Иногда грустные мысли вызывают слезы, как и действительное горе. У меня расстроены нервы — вот и все.
— Не верю, ты хочешь от меня скрыть что-то; это меня сердит. Прощай.
— Ты оставляешь меня?
— Да, потому что ты меня не любишь.
— Останься, прошу тебя.
— С удовольствием; но в таком случае скажи мне, о чем ты плачешь?
— Невозможно.
— Так это тайна, и маман твоя не знает об этом?
— Нет, я одна только знаю.
— И точно, с некоторого времени ты стала как-то задумчива, беспокойна. Тебе скучно?
— Быть может.
— Все это пройдет завтра. Поцелуй меня.
— Ты все-таки оставляешь меня.
— Да. Тебе нужно заснуть, мне тоже; завтра мы поговорим о твоих печалях, — прибавила, уходя, Клементина.
Клементина вошла в свою комнату; вместо того чтобы лечь спать, она остановилась у дверей и наблюдала. Через некоторое время Мари потушила лампу. Думая, что она точно собирается спать, Клементина легла.
Наутро глаза Мари были красны, но сама она казалась спокойною.
— Не говори маман, что я плакала ночью, — сказала она Клементине.
— Изволь, но с условием, что ты мне скажешь о причине своих слез.
— Скажу, потом, когда ты уже выйдешь замуж.
Эту фразу сопровождала едва заметная, грустная улыбка.
Де Брион, по обыкновению, явился в замок; он заметил бледность Мари, но она не заметила, что и он был бледен.
Они остались вдвоем.
— Вы, кажется, нездоровы сегодня, — сказал ей Эмануил.
— Вовсе нет, — отвечала она, — вчера я долго разговаривала с Клементиною, и это утомило меня; но можно пожертвовать сном, чтоб узнать о счастье людей, которые нам дороги…
— Так разве Клементина счастлива?
— Я думаю, вам нечего об этом спрашивать. Вам это лучше моего должно быть известно, вы же сами и дали ей это счастье.
— Что вы хотите сказать…
— Не вы ли сами предлагаете ей свою руку?
— Это правда… графу д’Ерми пришла мысль устроить нашу свадьбу…
— Признайтесь, что вы разделяете его идею.
— Признаюсь…
— Поздравляю вас; Клементина — добрая и прекрасная девушка…
— Которая, быть может, будет любить меня…
— Которая вас давно уже любит.
— Говорила она об этом?
— Весь вечер.
— И вы одобряете наш союз? — спросил он.
— Я счастлива за нее, потому что люблю ее и уважаю вас.
При этих словах в глазах де Бриона потемнело; он встал, Мари сделала то же.
— Клементина в саду, — сказала она.
— Благодарю, — отвечал де Брион и вышел.
Предоставляю читателю угадать мысли, волновавшие Эмануила и Мари в продолжение остального дня.
Клотильда ничего не подозревала. Барон занимался только ею.
Клементина резвилась, как молодая птичка, но, подходя к де Бриону, всегда старалась принять серьезный вид. Граф казался счастлив.
В таком настроении духа каждого общество село за стол. Разговор скоро завязался. Эмануил старался казаться спокойным и даже принуждал себя по временам улыбаться. Мари хотела следовать его примеру, но исполнение этого желания превышало ее силы, и слезы невольно туманили ее глазки. Несмотря на все усилия ее владеть собою, нельзя было не заметить, что она была сильно встревожена. Граф часто устремлял на нее вопрошающий взгляд, но бедная девушка, чувствуя, что при первом слове она разразится рыданиями, тщательно избегала этих взглядов.
— Что с тобою? — спрашивала ее тихо Клементина.
— Ничего, — отвечала Мари на ее вопросы, — оставь меня, пожалуйста.
— Как ты бледна сегодня, — заметила ей графиня, — ты нездорова?
— Нет, — было ответом на замечание матери.
Понятно, что эти вопросы мучили бедную Мари до невероятия, но она видела, что все заняты ею, и это могло быть для нее утешением; наконец ее оставили в покое, и разговор принял постороннее направление.
«А он и не спросил даже, что со мною», — подумала Мари.
Одна Клементина, с необдуманной настойчивостью дитяти, добивалась от своей подруги причины ее тревоги, так что последняя, доведенная до крайности, встала из-за стола и вышла.
— Что с нею? — спросила графиня.
— Она, должно быть, нездорова, — отвечала Клементина, — я пойду за нею.
— Пожалуйста, — сказала Клотильда.
Эмануил отдал бы все на свете, чтобы пойти за нею.
Клементина нашла Мари в ее комнате, на кровати, плачущую самыми горькими слезами.
— Но, ради Бога, скажи мне, что с тобою? — спрашивала Клементина, готовая сама расплакаться.
— Оставь меня, уйди, — отвечала Мари, — пошли ко мне маман.
Клементина ушла исполнить ее желание. Графиня пошла к дочери. Граф, в свою очередь, расспрашивал Клементину.
— О, это ничего, граф, — отвечала молодая девушка, — у Мари расстроены нервы.
— Добрая маман! — вскричала Мари, бросаясь на шею графини и рыдая еще громче.
— Дитя мое! Что с тобою?
— Ты любишь меня, не правда ли?
— Да ведь ты давно это знаешь, мой ангел; тебя все любят. Ты больна, не послать ли за доктором?
— Не нужно, слезы облегчат меня.
— Теперь такое тяжелое время… — сказала Марианна.
— Ты права, добрая няня, — отвечала Мари, протягивая старухе руку.
— Ложись, дитя мое, ложись в постель, — сказала графиня.
— Хорошо, но я не хочу остаться одна.
— Я пришлю к тебе Клементину.
— Не нужно ее.
— Ну так я останусь с тобою, мы поговорим…
— Хорошо, поцелуй меня.
И Мари опять повисла на шее матери, которая никак не могла понять причины этих внезапных порывов и слез. Мари раздели и уложили в постель.
— У тебя лихорадка, — сказала графиня, — ты вся горишь, закройся хорошенько.
Клементина оставалась с де Брионом; барон один расхаживал по зале.
— Клементина, — сказал Эмануил, — скажите мне, что сделалось с Мари, с мадемуазель Мари, хочу я сказать.
— Ничего особенного.
— Не захворала ли она?
— Нет.
— Ну, слава Богу!
Клементина не могла не заметить того волнения, с которым говорил Эмануил.
«Странно, — подумала она, — а Мари не хочет меня видеть».
К вечеру Мари успокоилась; она заснула или, вернее сказать, притворилась спящею. Лишь только графиня ее оставила, как Клементина вошла в комнату своей подруги; Мари открыла глаза.
— Ты все еще сердишься на меня? — спросила Клементина, обнимая Мари.
— Я вовсе на тебя не сердилась; я больна, а ты знаешь, все больные — несносны. Прости же меня и сядь возле; но ты сама бледна как полотно.
— Очень может быть! Я слишком много передумала в этот час о будущности…
— Ты делаешься серьезною, Клементина.
— Когда это нужно.
— Ты права, ведь ты готовишься выйти замуж.
— Ошибаешься; я отказываюсь от этого благополучия.
— Так ты не невеста? — воскликнула Мари с невольной радостью. — Что же ты будешь делать?
— Отправлюсь в пансион.
Клементина внимательно следила за Мари, стараясь угадать, что происходило в ее душе.
— Ведь ты была так счастлива; ты еще вчера вечером любила де Бриона…
— Мне так казалось…
— Но он любит тебя…
— В том-то и дело, что нет; он любит, только не меня.
Мари побледнела; она почувствовала уверенность в счастье, которое со вчерашнего вечера казалось ей мечтою.
— Кто же сказал тебе, что он не тебя любит? — с трепетом спросила Мари.
— Я угадала.
— Ты обманываешься, быть может.
— Нисколько, потому что ты, которая им любима, вполне отвечаешь ему тем же.
— Ты думаешь?
— Убеждена. Тебе лучше, Мари, бледность твоя исчезает.
— Ты не ошиблась, мне, точно, лучше.
— Ну так я оставлю тебя. Он придет завтра рано узнать о твоем здоровье.
— Кто он? Что ты хочешь сказать?
— То, что де Брион не уехал еще, что он готов, пожалуй, остаться до завтра, не имея силы уехать.
— Душка, Клементина! Ты просто ангел.
— Наконец, ты сознаешься. Ты любишь его?
— Больше всего на свете.
— Будь же счастлива…
— Кто-то идет; это, верно, моя маман… замолчи, ни слова более, пусть она ничего не знает… это наша тайна.
И точно; графиня, услыхав разговор в комнате своей дочери, вошла. Клементина подошла к окну, утерла слезу и вернулась к своей подруге уже с улыбкою.
— Ну что? — спросила графиня.
— Ничего, маман, — отвечала Мари, — я ведь говорила, что моя болезнь пройдет скоро, и Клементине я обязана исцелением.
Сказав это, она протянула одну руку своей подруге, другую — матери.
— Не желаешь ли ты сойти в залу? — спросила графиня, видя, что Мари совершенно успокоилась.
— Нет; я желала бы провести весь вечер с Клементиною.
— Хочешь видеть отца?
— Это было бы всего лучше.
— Де Брион, без сомнения, скоро уедет, и тогда граф будет свободен.
— Добрая, милая маман, пойдите, успокойте его, — сказала Мари, обнимая графиню, — и извините меня перед де Брионом, — продолжала она, взглянув на Клементину.
— С удовольствием, — отвечала графиня, не подозревавшая настоящей причины болезненного припадка своей дочери.
— Скажи мне, — вскричала Мари, бросаясь в объятия своей подруги, едва только графиня заперла за собою дверь, — скажи мне, ты не сердишься на меня?
— Сердиться на тебя? За что? За то, что ты любишь де Бриона? Напротив, я рада этому, потому что и он тебя любит.
— Ты заметила его любовь, убеждена ли ты в ней?
— Вспомни, я давно тебе говорила.
— Правда, — отвечала Мари, протягивая ей руку, — ты больше чем добра, ты прозорлива; у тебя такое прекрасное сердце, что ты можешь угадывать поступки других. И за это-то я хочу, чтоб и ты была счастлива; я и де Брион — мы найдем тебе мужа.
— Ты говоришь так, как будто ты уже стала женою де Бриона.
— А разве эта мечта…
— Которая едва не превратилась в действительность для твоей подруги; но ты хорошо сделала, что предупредила меня вовремя. А какое бы печальное соединение вышло бы для нас обоих. Как бы я надоела бедняжке де Бриону, но зато я была бы супруга пэра.
— Признайся, ты жалеешь…
— Если б я не жалела, тогда бы не было с моей стороны никакой жертвы, а теперь я могу гордиться, что принесла ее, могу сказать себе — ты мне обязана своим счастьем…
— И еще счастьем целой жизни, если хочешь знать, — досказала Мари, — ибо только теперь я понимаю, что оно именно зависело от этого брака.
— Уверена ли ты в этом? В наши годы так легко поддаются первому движению сердца, и как часто тужат потом, отдавши всю жизнь чувству, которое не было истинным. Что, если ты почувствуешь когда-нибудь, что ты не любишь де Бриона?..
— О, этого нечего опасаться! Я люблю его, добрая Клементина. Никто до него не смущал ни мой покой, ни мою мысль; никто до него не мог возбудить во мне даже минутной ненависти к тебе…
— Так ты ненавидела меня? Дитя! Когда надо было быть только откровеннее.
— Что же делать? Я думала, что он не любит меня; но в день вашей свадьбы, я, кажется, умерла бы с отчаяния.
— А что скажет твой отец, он, который так был доволен тем, что устроил мою судьбу?
— Не говори ему ничего.
— Напротив, мне кажется лучше предупредить его и открыть ему настоящий ход дел, особенно после того, что говорила мне графиня.
— Подожди еще немного; тем более, я недавно говорила ему, что ни за что с ним не расстанусь.
— Твой отец, милая Мари, как ты мне и сама говорила, много и откровенно толковал с тобою о твоей будущности. Он тебе самой вверил свое счастье, он предоставил тебе самой выбрать себе человека, будучи уверен, что такое благородное сердце, как твое, не может обмануться, — и потому-то он будет рад и счастлив, когда узнает о твоих чувствах.
— Не сомневаюсь, но тогда все в доме узнают о моих чувствах к де Бриону и тотчас же заговорят о свадьбе. Вот почему теперь, когда у меня нет более соперницы, мне хотелось бы сохранить тайну еще на некоторое время, я говорю тайну, потому что уверена в тебе. Мне хотелось, чтобы де Брион, в любви которого я не сомневаюсь, не знал бы, что я разделяю его чувства. Я хочу противопоставить политику девушки политике государственного человека. Мне хочется увидеть, как этот дипломат, читающий так легко в сердцах людей и угадывающий судьбу народов, прочтет в моей душе дорогое ему слово. Я хочу восторжествовать над его честолюбием; говорят, впрочем, что это сильная и возвышенная страсть, когда им движет благородное сердце. Я хочу заставить его забыть и его труд, и его цель, и его расчеты, и его теории, — все эти подмостки, на которые взмостилась его жизнь и в прочность которых он так непоколебимо верит. Помнишь ли ты наши вечерние разговоры, помнишь, с какою уверенностью он говорил нам о своем будущем значении в политическом мире? Казалось, хоть он и не высказывал этого ясно, что он считает за ничто всякое движение сердца, которому приписывает весьма слабое влияние на действия и жизнь мужчины. Я хочу наказать его за такое надменное высокомудрие. Я хочу — потому что чувствую себя сильнее него в этой игре. К тому же, ты уверяешь меня в его любви…
— И готова еще уверять, — отвечала, смеясь, Клементина.
— Я хочу заставить его предложить мне все жертвы; я хочу обратить в Тирсиса этого Талейрана и потом опять предоставить ему всякую свободу действий. О, каким торжеством было бы для меня, когда бы я могла сказать: де Брион, наш юный пэр, наш славный деятель на поприще политики, оставляет палату, уединяется в долины Швейцарии со своей женой, с молоденькой 17-летней женщиной, довольно скромной, довольно наивной, довольно сентиментальной… Невесело было бы тебе слышать подобные толки.
— Почему нет, особенно когда бы прибавили к этому: это бедной Клементине Дюбоа должна быть обязана Мари д’Ерми.
— Вот этот-то долг я уже и забыла. О, какой эгоизм лежит в основании счастья! Знай же, — прибавила Мари, — мне кажется, нетрудно исполнить желаемое. Де Брион под этой корой политических занятий таит почти девичью чувствительность. Говоря со мною о своей матери, он плакал — и потому, я уверена, он больше, чем кто-либо другой, умеет и может любить, тем более, что еще до сих пор никому не удавалось возбудить в нем привязанности. Доказательством тому служит эта, так сказать, жадность, с которою он спешил усвоить себе привычку к нашему обществу. Ты видела его на охоте, в первый день нашего знакомства? Он скорее походил на ребенка… ты будешь у меня на свадьбе?
— О, когда она будет назначена, я буду уже у мадам Дюверне.
— Так что ж, я поеду венчаться в Дре.
— Вот выдумала!
— Что же тут необыкновенного? Напротив, это желание так естественно, потому что имеет основанием справедливую благодарность и приятный для исполнения долг.
— А какой эффект произведет в Дре твоя свадьба! Какую честь ты сделаешь пансиону мадам Дюверне.
— Да, жизнь — довольно счастливая выдумка, милая Клементина.
— Этого, однако, ты вчера не говорила…
— Зато начиная с сегодня, не перестану повторять…
— Дай Бог, чтобы это так было, добрая Мари; но я-то теперь за кого выйду?
— Будь покойна, мы найдем тебе жениха.
В эту минуту кто-то постучался в дверь.
— Будем говорить о тряпках, — сказала Мари. — Это мой отец. Войдите! — вскричала она нежным голосом.
— Бедное дитя мое, ты была нездорова?
— Это уже прошло.
— Слышал, и говорят еще, что Клементина тебя вылечила.
При этих словах он посмотрел на молодую девушку доверчивым взглядом, значение которого она не могла объяснить себе.
— Да, — отвечала Мари, — но отчего вы пришли так поздно?
— И то едва дождался, пока де Брион уехал.
— И что же важного он говорил вам?
— Ничего; он беспокоился о тебе; он говорил, что он изучал медицину, и предлагал свои услуги; он спрашивал, узнавал, что могло расстроить тебя; и говорил мне то, — продолжал граф, — что только светский человек может сказать отцу в подобном случае.
— Но вы успокоили его?
— Конечно, но это все-таки не помешает ему прийти завтра рано узнать о твоем здоровье.
Граф пристально смотрел в глаза дочери, которая, взглянув на Клементину, покраснела и не сказала ни слова. Граф сел возле ее кровати и взял ее руку. Вскоре пришла и графиня. Барон тоже на этот раз был допущен в спальню молодой девушки, и разговор, сделавшись общим, продолжался недолго.
— Мне нужно поговорить с вами, — сказал граф шепотом Клементине, целуя ее, — встаньте завтра пораньше.
— С удовольствием, граф, — отвечала она, — в 8 часов я буду в саду.
Мари не могла слышать этого разговора.
— Признайся, ты хорошо заснешь в эту ночь, — сказала ей Клементина, лишь только они остались одни.
Вместо ответа Мари крепко обняла свою подругу, и они расстались.
Утром Клементина, верная своему слову, стараясь угадать предмет предстоящего разговора с графом, отправилась на место свидания. Граф, сопровождаемый своими любимыми собаками, уже ждал ее.
— Вот и я, граф, — сказала молодая девушка, взяв его за руку.
— Как вы точны, милое дитя! — воскликнул он. — Теперь мы поговорим о весьма серьезном деле. Графиня, вероятно, передала вам… — начал граф отеческим тоном, взяв нежную руку девушки.
— О, я знаю теперь, что хотите сказать мне, — прервала Клементина, — вы хотите говорить о моем браке с Эмануилом. Я не согласна, потому что решительно не люблю его и думаю, что и он тоже не любит меня.
— Только по этой причине? Но поклянитесь, что вы искренни!
— Это смотря по тому, чем я должна клясться.
— Вы ангел! Но тем не менее, бесполезно скрывать от меня правду; я знаю, что Мари любит де Бриона, и он влюблен в нее.
— Откуда вы это знаете?
— Я это заметил на другой же день знакомства с Эмануилом, я знал, что это непременно случится, и вот уже две недели, как я признаю это действительным фактом.
— В таком случае я вас не понимаю, — сказала Клементина, — зачем же вы сватали меня де Бриону; разве вы не хотите, чтоб он сделался мужем вашей дочери?
— Напротив, я этого пламенно желаю.
Клементина посмотрела на графа, как бы желая спросить: кто из нас двух помешался.
— И чтоб объяснить вам все, — продолжал граф, — я просил у вас этого разговора. Я знал, что Мари любит де Бриона, знал, что он отвечает ей тем же чувством; но в то же время я знал, что они никогда не выскажут друг другу своих взаимных чувств, ибо наш великий политик в делах сердца наивнее каждого ребенка, и, конечно же, Мари не могла заговорить с ним первая. А между тем мы скоро возвратимся в Париж, где свидания их, конечно, сделаются гораздо реже. Я думал и теперь еще думаю об их браке; я уверен, Эмануил сделает Мари счастливою; и потому приискивал все средства, чтобы заставить наших влюбленных высказаться. Теперь вам понятно, милое дитя?
— Как нельзя лучше.
— Я посоветовал Эмануилу сделать предложение вам… Он, не будучи уверен в ее любви, и, не отдавая, быть может, себе отчета в своих собственных чувствах, принял мое предложение; но когда я убедился, что этого не могло случиться, я просил графиню, которая и до сих пор еще считает де Бриона влюбленным в вас, поговорить с вами. Я знал, что, несмотря на данное вами обещание хранить этот разговор в тайне, вы передадите его Мари, которая, услыхав такую новость, перестанет скрытничать. Она и теперь не высказалась; но вчерашний день открыл мне все, а волнение де Бриона, при ее внезапном нерасположении, доказало мне, что я и в нем не ошибся. Видя Мари развеселившуюся к вечеру, я понял, что или она призналась вам, или, угадав истину, вы отказались от предложения.
— Все это правда. О, как вы дальновидны…
— Оттого, что я люблю Мари более всего на свете.
— Ну, а если б я была влюблена в де Бриона? — спросила, смеясь, Клементина.
— Этого не могло быть.
— Вы и это знали?
— Да. Теперь, милое дитя, я должен поблагодарить вас за все, что вы сделали для Мари, и сказать, что этой жертвы я никогда не забуду. О, я обязан найти вам хорошую партию, и я найду ее для вас.
— Пожалуйста, не беспокойтесь об этом; если вы, граф, не найдете для меня ничего, то я сама постараюсь себя устроить.
— Нужно ли просить не говорить Мари о нашем разговоре?
— Это будет бесполезно; я передам его.
— Но перед Эмануилом, графиней и бароном…
— Я сохраню его в величайшей тайне.
— Пожалуйста! Счастье, моя добрая Клементина, — такой цветок, который и может распуститься только в тени. Чтобы Мари была счастлива, нужно, чтоб я, вы и она только были бы посвящены в тайну того, что ее ожидает.
— Будьте покойны, граф, я сумею молчать.
Д’Ерми поцеловал ее вместо ответа.
— Но, — возразила Клементина, — как же теперь я скажу де Бриону о своем отказе на его предложение?
— Не хлопочите, это мое дело. Скажите, Мари его очень любит?
— Она проплакала всю ночь, и вы сами видели, в каком состоянии она была целый день.
— Как вы думаете, будет ли она счастлива с ним?
— Я знаю Мари и уверена в ее счастье.
— В таком случае, вы прощаете меня, что я употребил вас как средство для достижения моей цели?
— Я люблю Мари как сестру, а вас принимаю за отца, и я не только прощаю вам, но даже горжусь, что могла помочь в достижении счастья моей милой Мари. Впрочем, Мари обещала мне кое-что, что, разумеется, отогнало бы от меня всякое сожаление, если бы даже я его и имела.
— Что она обещала вам?
— Что свадьба ее будет в Дре.
— Будьте же уверены, она сдержит свое обещание.
— А как чувствует себя сегодня мадемуазель д’Ерми? — произнес внезапно голос, который граф узнал тотчас же.
— Благодарю, любезный Эмануил, — отвечал граф, пожимая дружески руку молодого пэра, — благодарю; она совершенно здорова, и через некоторое время вы ее увидите.
Де Брион вытащил из кармана платок и отер пот, катившийся по его лицу. Он, как сумасшедший, скакал в замок графа, сделав за 10 минут более полумили. Граф и Клементина посмотрели друг на друга и улыбнулись.
Наступил ноябрь месяц; становилось холодно, и желтые листья, валявшиеся по аллеям, зашумели, гонимые осенним ветром. Общество не выходило более в сад, а собиралось по вечерам у пылающего камина. Мари и Клементина занимались музыкою; барон играл на бильярде с графом, а Эмануил, под предлогом невозможности оставить графиню, упивался игрою девицы д’Ерми.
Однажды граф сказал де Бриону:
— Графиня написала тетке Клементины, прося ее согласия на брак ее племянницы.
— И..? — спросил Эмануил с худо скрытым беспокойством.
— И тетка отвечала, — продолжал граф, заметив его волнение, — что ей желательно бы было, чтобы Клементина провела еще год в пансионе.
Нечего и говорить, что Эмануил не противился такому желанию.
Наступило время открытия палат. Де Брион, которому следовало присутствовать при их открытии, и не думал о своем отъезде. Он ждал, пока отправится все семейство графа. Если б оно провело всю зиму в замке, то и он отказался бы от всяких заседаний. Мари первая угадала это.
— Батюшка, — сказала она однажды графу в присутствии Эмануила, — мне бы ужасно хотелось присутствовать при открытии палаты пэров; г-н де Брион так часто говорил о политике, что я желала бы посмотреть поближе на их прения.
— Палата откроется через неделю, — сказал Эмануил, — а вы еще в это время не выедете отсюда.
— Не угадали, — возразил граф, понимая намерение своей дочери, — мы выезжаем завтра.
Эмануил поблагодарил Мари выразительным взглядом.
На другой же день две кареты выехали со двора замка: в одной сидели графиня и обе девушки, в другой — граф, де Брион и барон де Бэ.
Приехали в Париж, говоря иначе, общество разделилось. Семейство графа остановилось в своем отеле, на улице Святых Отцов; барон и Эмануил простились.
Целый этот вечер Эмануил не отпускал от себя барона; можно было думать, что де Брион навсегда хотел удержать при себе кого-нибудь, кто бы мог напоминать ему о счастливо прожитых им днях. Один вид его городской квартиры, так сказать, вернул его к действительности. Первым предметом, попавшимся ему на глаза, было письмо от Юлии, которое он оставил на своей конторке и которое как бы дожидало его. Прочитав письмо, ему казалось, что приключение, которое оно напоминало, имело десятилетнюю давность; в раздумье он бросил в камин этот лоскуток бумаги. А его кабинет, где он запирался некогда и углублялся в занятия и куда невидимка-хозяин не допускал проникнуть никакой посторонней мысли, казался ему теперь безбрежной пустыней. Привычка, овладевшая им во время пребывания в замке, видеть каждый день два нежных существа, которые оживили его жизнь, — теперь была нарушена. Ему думалось, что и присутствие Клементины не было бы лишним в его квартире. Веселость молодой девушки, без сомнения, развлекла бы его и утешила бы в этом чувстве сожаления и грусти, которое овладело им, едва только он переступил порог своего настоящего дома и своей настоящей жизни. Теперь, как он и предвидел, невозможно было ему посещать так часто семейство д’Ерми; посещение это в Париже сделалось как бы делом обязанности, тогда как там оно было только ежедневным удовольствием. В Париже есть условия общежития, которые не могут быть нарушены, хотя граф и просил Эмануила продолжать бывать у них так же часто, как он уже привык его видеть.
Между тем, это новое чувство, поднявшееся в душе де Бриона, удивило его самого лишь только тогда, когда он стал лицом к лицу с прежними своими привычками, прежним образом жизни; и вот теперь он хотел отдать себе отчет в этом чувстве и подчинить его воле рассудка. «Быть может, — говорил он сам себе, — природа, бездействие, уединение, беспрестанное присутствие одних и тех же лиц были настоящею причиною моего чувства и что, без сомнения, возвращение в Париж, т. е. к занятиям, уничтожит, или по крайней мере значительно уменьшит, нежную сторону этого ощущения». Отдавшись снова деятельности, Эмануил старался убедить себя, что его натура была неспособна к тихим радостям семейной жизни; он готов был даже уверять себя, что смешно было бы, если б он пошел по общей, избитой дороге и женился бы на семнадцатилетней пансионерке, он, который поклялся не отвлекать себя ничем от политического поприща. Он спрашивал себя, точно ли он любит Мари, и радовался, что еще не просил ее руки.
Так встретил он первую ночь, которую должен был провести в Париже. Он проснулся рано, встал, потребовал журналы и газеты, словом, повторил те же действия, которые были его привычкою до поездки в Поату, и сознательно принял положение человека, желающего заняться серьезно. Но, открыв журналы, он заметил, что буквы изменялись на их страницах, как в калейдоскопе, мысли его были далеко от этих столбцов, развернутых перед его глазами. Машинально, как бы против воли, он приказал подать одеваться и, бросив политические известия, отправился на улицу Святых Отцов, почти не зная сам, что именно туда он направляет шаги свои, как будто следуя только за своим сердцем, которое, казалось, было его путеводителем.
Едва пробило 9 часов, все еще спало в графском отеле, когда Эмануил подошел к подъезду. Стыдясь увлечения, с которым он поддался желанию своего сердца, он оставил свое намерение.
Утро было прекрасное, хотя и холодное. Эмануил, однако, не пошел домой, он бродил по набережной без мысли и цели, убеждаясь более и более в одном только, что он неспособен ни к каким занятиям, прежде чем не увидит Мари. Проходя Королевский мост, он увидел шедшего ему навстречу молодого человека, лицо которого казалось ему знакомым и который действительно подошел к нему с уважением, смешанным с лестью, и спросил о его здоровье.
— Я — маркиз де Гриж, — сказал он, заметив, что Эмануил, узнав его, казалось, не мог припомнить его фамилии, — я имел честь быть вам представленным в опере бароном де Бэ.
— Помню, помню, — отвечал де Брион, дружески протягивая руку молодому человеку.
— Вы уехали в Поату, как и располагали, на другой день после того как я вас видел, — сказал Леон. — Могу ли я спросить, — продолжал маркиз, — как кончилось ваше приключение с прекрасной Юлией? Вы не поддались ей и все-таки уехали?
— С бароном де Бэ, в назначенный день и час.
— А она?
— Не знаю, ее я не видал еще, — и Эмануил взял направление к набережной Вольтера.
— Вы направляетесь в Сен-Жерменское предместье? — спросил де Гриж.
— Да, на улицу Святых Отцов.
— Если позволите, я пойду с вами, я иду на улицу Жака. Так вам никто и не говорил о Юлии? — прибавил Леон с удивлением, идя возле Эмануила.
— Решительно нет. Как видите, вы преувеличили немного и ее склонность, и ее виды.
— Но ведь еще не все кончено…
— Ошибаетесь, напротив, давно все кончено, — возразил де Брион с такою уверенностью, как будто хотел сказать: «Мне некогда заниматься подобными развлечениями».
— Вы, может быть, и правы, но она не из таких женщин, которые легко могли бы расстаться с подобным вам человеком. В вас она видела более чем любовника; через вас она выигрывала положение. Ловели — наложница де Бриона! Подумайте об эффекте, который бы произвела эта новость в Париже, как бы усилилась ее известность. Покинув ее, вы нанесли удар и ее сердцу, и ее самолюбию, ибо ничего нет удивительного, что она полюбила вас.
— Разве она говорила вам что-нибудь об этом?
— Я сам не видел ее с тех пор; я выехал из Парижа почти в одно время с вами и вот только что возвратился; но завтра будет опера, где она непременно будет, и я увижу ее. Не мешало бы узнать ее намерения и виды, трудно предположить, чтобы такой скорый разрыв не задел ее за живое; если она, как я думаю, намерена вести войну, то я хочу иметь честь изменить ей и предуведомить вас.
— Уверяю вас, — отвечал Эмануил, как бы обидевшись той важности, какую приписывали его поступку, — уверяю вас, что воинственное расположение Юлии Ловели не опаснее ее любви. Я был бы в отчаянии, если моя связь с нею сделается известною, а особенно когда подумают, что я считаю ее серьезною или помню о ней.
— Извините меня, — продолжал де Гриж, — я живу в мире тунеядцев, для которых такого рода приключения составляют события, и потому забываю, что, к счастью, вы не принадлежите к этому миру.
Разговор принял другое направление и перешел на охоту, лошадей и политику. Незаметно подошли к улице Святых Отцов. Эмануил остановился у дома № 7.
— Вы хотите сделать визит графу д’Ерми?
— Да, вы знаете его?
— Нет, хотя давно барон де Бэ хотел меня с ним познакомить, уверяя, что это весьма приятное семейство, и я не оставил еще желания быть ему представленным.
— Я с удовольствием представлю вас, и поверьте, что сдержу свое обещание лучше барона. Граф и графиня вернулись в Париж только вчера и скоро возобновят свои приемные дни; в один из них я заеду за вами.
— Право, вы слишком любезны, — отвечал Леон с поклоном, отдавая карточку де Бриону, который, простясь с ним, вошел в отель графа.
Граф уже встал.
— Вы были здесь? — сказал он с улыбкой, увидя Эмануила. — Отчего же вы не вошли?
— Вы еще спали.
— Разве вы не у себя дома?
Эмануил сжал руку д’Ерми.
— И точно, — сказал он, — я и то уже распорядился, как бы принадлежа вашему семейству, обещав прекрасному юноше, молодому маркизу де Грижу, представить его вам.
— Представьте, любезный друг, представьте; каждый, кто войдет ко мне с вами, — будет дорогим гостем. Вы останетесь у меня завтракать?
— Нет; я хотел вас видеть, я видел вас и теперь уйду.
— Вы вовсе не думаете о том, что говорите. Сердце ваше, любезный Эмануил, еще не изощрилось в политике и не умеет скрывать своих желаний. Дети проснутся и тотчас же выйдут.
— Когда вы так хорошо меня знаете, я останусь. — Сказав это, Эмануил сел возле графа.
— Завтра мы едем в оперу, — сказал граф, — графиня хочет доставить удовольствие Клементине, которая должна через два дня расстаться с нами и отправиться в Дре; если вы свободны, не хотите ли провести завтрашний вечер с нами?
— С величайшим удовольствием.
Уверяют, что есть предчувствия, предвещающие несчастья. Эмануил же, будучи таким же фаталистом, как и каждый, не подозревал, однако, что завтрашний вечер будет иметь огромное влияние на всю его жизнь.
По приезде в Париж большая часть первой ночи прошла и для Мари в размышлениях и раздумье, но для нее неизвестность не существовала; она была уверена в любви своей к Эмануилу. Нравственная перемена, совершившаяся в ее жизни вместе с появлением де Бриона, не допускала на этот счет ни малейших сомнений. Оставленный ею замок казался ей печальным и скучным без Эмануила, она не понимала, как могла она до сих пор гулять в том парке, не предчувствуя даже, что когда-нибудь она вместе с ним будет отдыхать в его тенистых аллеях; наконец, его присутствие в любимых ею местах казалось ей необходимым дополнением ее счастья.
Ни одного слова любви не было еще произнесено между ними, но с того дня, как Клементина отказалась от предложения Эмануила, Мари поняла, что ее минутная холодность принудила его на такое действие; Мари раскаялась, и, чтобы вознаградить его за страдание, она тотчас же возобновила их прежние дружеские отношения и сделала это с таким женским тактом, что еще сильнее привязала к себе и его сердце, и его мысли. Между тем, она боялась возвращения в Париж. Она страшилась, что дела политики и прежние привычки опять овладеют совершенно любимым ею человеком и вытеснят из души его эту случайную любовь. Но наутро, когда она увидела его пришедшим к ним в 9 часов утра и потом воротившимся в 11, она еще более уверилась и думала: «Он любит меня».
Весьма естественно, что в чувствах Мари было достаточно гордости. Другой, даже более красивый, более общительный молодой человек не произвел бы на нее такого сильного впечатления; но Эмануил увлекал оригинальностью и знаменитостью, заслуженною его деятельностью. Отдать свою мысль и сердце такому человеку было для нее как бы делом предприятия, и, как она говорила Клементине, ей хотелось овладеть этой сильной натурой, которая до сих пор знала только одну борьбу на арене политических прений. Она достигла цели — Эмануил не принадлежал себе более. Как достигла она своей цели, она и сама не могла бы объяснить нам. Вверившись своему сердцу, она слушалась его и поступала так, как оно ей советовало.
Присутствие Эмануила в ложе оперы было для нее еще небывалым событием. Ей казалось, что все прочтут на ее лице выражение этого счастья, которым преисполнится ее сердце; что все угадают эту любовь, которую она зажгла в душе де Бриона, и что на другой день весь Париж только и будет повторять: «Де Брион влюблен».
Мари сообщила свои мечты Клементине и повторяла их беспрестанно. А Клементина начинала уже задумываться, зная, что послезавтра она должна расстаться с этой приятной жизнью, которою она жила два месяца, и возвратиться в провинцию, в пансион. Надо сказать, были минуты, в которые она не могла победить сожаления о своей минутной мечте, которой она так легко пожертвовала ради своей подруги. Представляя себе эту крошечную комнатку, которая ожидает ее у мадам Дюверне и где она будет совершенно одна, она не могла скрыть глубокой грусти, на которую Мари, дышащая счастьем, не обращала даже внимания.
— О, как мне будет скучно в Дре, — сказала ей Клементина.
— Бедная, — отвечала ей Мари, которая, лишь только тоска ее подруги выражалась словами, тотчас же начинала ей сочувствовать. — Хочешь, я поеду с тобою и проведу несколько дней у мадам Дюверне?
— Ты уверена, что я не приму твоего предложения. Могу ли я увезти тебя из Парижа в такое время?
— Я пожертвую для тебя Парижем.
— Может быть; но так ли легко пожертвуешь людьми, которые вернулись в него вместе с тобою?
Время было ехать в оперу. Вместо ответа Мари пожала ей руку. Ложа графини находилась прямо против сцены; к ней прилегала комната, в которой барон, когда только он бывал в спектакле, проспал по крайней мере не одно действие.
Приезд г-жи д’Ерми, двух девиц и де Бриона в одну ложу возбудил общее внимание. Все бинокли направились в их сторону, и Мари невольно должна была опустить глаза, едва удерживая биение сердца. Среди множества взоров, направленных на ложу графини, были и глаза нашей старой знакомки, Юлии Ловели.
— Это он, — проговорила она, узнав де Бриона, и бледность покрыла внезапно ее лицо.
— Посмотрите, — сказал ей Леон, который был с нею, — какие хорошенькие особы находятся в ложе графа д’Ерми.
Прибавим, что ложа Юлии находилась в бенуаре, и Леон мог быть виден только тогда, когда он сам этого хотел.
— Две довольно неважных пансионерки, — отвечала Юлия. — Он увидел меня, — прибавила она внезапно, — но он показал вид, что не заметил меня.
— Надобно бы узнать, кто такие эти девушки, — возразил Леон. — Они прелестны, в особенности блондинка.
— Что делает Эмануил у них в ложе? — спросила Юлия.
— То же самое, что и я в вашей; он в опере.
— Разве он знаком с семейством графа?
— И очень.
— Вы почему знаете?
— Он сам говорил мне об этом.
— А вы уже видели его, где бы это?
— Вчера, мы с ним встретились у Королевского моста.
— Говорил он вам обо мне?
— Он сказал, — отвечал небрежно де Гриж, — что вы очаровательная женщина.
— Вы несносны сегодня, милый Леон.
Леон, устремив глаза на одну ложу, казалось, не слыхал ни слова из того, что говорила его дама, и потому отвечал ей бессознательно.
— На кого вы так засмотрелись? — спросила она.
— На одну из этих девушек; она, точно, восхитительна.
— Что, вы уже начинаете восторгаться ею?
— Отчего же и нет? Я не видел доселе такой пленительной головки.
— Хорош комплимент, которым вы меня удостаиваете.
— Я уже давно не говорю вам их, они ни к чему мне не служат.
— А может быть, это новый способ ухаживать за мною?
— Право, нет, я и от этого отказался.
— И прекрасно сделали.
Они замолчали.
— Я думал, — начал Леон, — что у графини д’Ерми одна дочь.
— Любезный друг, вы надоели мне с вашим д’Ерми. Мать и отец ее вместе с нею, дождитесь антракта и ступайте просить у них ее руки, а меня оставьте в покое.
Юлия, видимо, была встревожена; но не Леон был тому причиной. По временам она смотрела на ложу, в которой находился де Брион, хотя и показывала вид, что смотрит в другую сторону. Де Брион был тоже не совсем спокоен. И точно, вид Юлии поражал его неприятно, не потому, чтоб он придавал какое-нибудь значение своей связи с нею, но тем не менее он хотел бы избегать случаев ее видеть. Он уселся в глубине ложи и утешал себя, глядя на Мари, счастливую и гордостью, и сердцем, ибо она смело могла сказать, что из всей массы зрительниц не было никого прекраснее ее и более любимой. Между тем Гризи пела восхитительно.
— Кто эта дама? — спросила Мари у своей матери, показывая взглядом на ложу Юлии, — она не сводит с нас своего бинокля. Ты знаешь ее?
— Нет.
— А ты? — сказала она, обращаясь к отцу.
Тоже «нет» было ответом графа.
— Она прелестна, браслет на ее руке так и горит бриллиантами; вероятно, желая показать его, она так лорнирует беспрестанно, — продолжала Мари.
Эмануил задрожал при мысли, что Мари могла узнать в этом браслете его подарок, а также и повод, по которому он был сделан; но он успокоился, подумав, и довольно основательно, каким образом и кто может доставить ей эти сведения.
Занавес опустился. Леон встал, чтобы выйти из ложи.
— Куда вы? — спросила Юлия.
— Пойду повидаться с де Брионом; он тоже вышел из ложи графа.
— Не приводите его ко мне.
— Не беспокойтесь, он и сам не имеет этого желания, я в этом уверен.
Леон, не будучи любовником этой женщины, не боялся ее и потому не имел причин щадить ее самолюбие.
— Вы меня оставляете? — сказала она.
— Нет, вот старый виконт де Самюль идет вам представиться.
— Я полагала, что он уж умер от старости.
— О, если б ему было суждено умереть только от этой причины, — возразил Леон, надевая шляпу, — то уже давно бы его не было на свете.
Леон встретил Эмануила в фойе. Де Брион, как и все, стоящие высоко в обществе и обращающие на себя внимание, охотно показывался на публике. Ему приятно было слышать, как его имя переходит из уст в уста, особенно в этот вечер, ибо целых два месяца он не был в Париже. Он прогуливался с графом, место которого около графини занял барон де Бэ.
— Я не предвижу случая более удобного, — сказал Эмануил, взяв за руку Леона. — Граф, позвольте вам представить маркиза де Грижа, который так давно желал познакомиться с вами; исполняя его желание, я тем более радуюсь, что отнимаю подобное удовольствие у барона.
Леон поклонился.
— Мы принимаем по четвергам, — сказал граф, — и я надеюсь, вы не откажетесь посетить нас; вы всегда застанете де Бриона подле графини.
Леон отвечал стереотипной фразой и поклоном.
— Мне бы хотелось по секрету спросить вас кой о чем, — шепнул маркиз Эмануилу.
— Граф, — сказал Эмануил, — позвольте мне оставить вас на минуту.
— У графини две дочери? — спросил Леон.
— Нет, одна.
— Блондинка или брюнетка?
— Блондинка.
— Я никогда не видел ее ни вместе с графом, ни с графиней.
— Неудивительно, она недавно приехала из пансиона.
— Она чудно хороша!..
— В самом деле?.. Брюнетка тоже прекрасна, — поспешил прибавить Эмануил.
— Это ее родственница?
— Нет, это ее подруга; она уезжает завтра.
— Мадемуазель д’Ерми мне больше нравится, а вам кто?
— Мне тоже, — проговорил Эмануил с невольной улыбкой.
— Кстати, я был в ложе Юлии, она не перестает говорить о вас. Вам не угодно ее видеть?
— Конечно, нет.
Они расстались: Эмануил пошел в ложу графини, Леон к Юлии.
— Блондинка и есть девица д’Ерми, я узнал это от де Бриона, — сказал Леон, садясь около Ловели, которая выразила свое нетерпение, услышав, что де Гриж толкует о предмете, так мало для нее занимательном.
— Только-то он и сообщил вам?
— И еще представил меня графу, который принимает по четвергам и у которого я могу всегда встретить Эмануила.
— Уж не принадлежит ли он к числу обожателей графини? Эти политические люди всегда имеют такие чудовищные связи…
— Я скоро узнаю истину, бывая каждый четверг у графа…
— Чтоб ухаживать за матерью…
— Не угадали, чтобы видеть дочь.
— У вас есть место в оркестре? — спросила Юлия.
— Разумеется.
— Так доставьте мне удовольствие, займите его, — сказала полушутя, полусерьезно Юлия, — я решительно не видала ничего несноснее вас сегодня.
И Леон вышел, поцеловав ее руку. Во время антракта он встал с места и, оборотясь спиною к сцене, последовал общему примеру молодежи, т. е. принялся рассматривать публику.
— Посмотри, — сказала шепотом Клементина, обращаясь к своей подруге и показывая ей на Леона, — видишь ли ты молодого человека, который послал улыбку той даме, о которой ты сейчас спрашивала.
— Вижу, так что же?
— То, что если б я могла выбрать себе мужа, то я, не колеблясь, вышла бы за него замуж.
— Я бы сказала, что у тебя дурной вкус; потому что он слишком хорош собою, чтобы мог быть порядочным мужем.
По окончании спектакля Леон проводил до кареты Юлию, которая приехала одна в оперу.
— Вы не позволите мне отужинать с вами? — спросил он.
— О, ни за что!
— Ну не сердитесь же! — прибавил он и удалился.
На другой день уехала Клементина, сопровождаемая Марианной, которая должна была ее отвезти к тетке, где Клементина могла провести еще несколько времени до возвращения в пансион. Нет надобности рассказывать, что отъезд ее сопровождался сожалением, поцелуями, слезами, обещаниями писать и клятвами вечной нерушимой дружбы.
Любовь — до такой степени эгоистичное чувство, что Мари почти обрадовалась отъезду своей подруги. Теперь уже никто не мешал ей отдаваться вполне тем мыслям, которые наполняют уединение любящей и любимой женщины. Мари не разбирала даже того ощущения, которое произвел в ней отъезд ее приятельницы: она помирилась с ним без усилий. Не станем же и мы следить за малейшими подробностями ее жизни, а пускай она сама расскажет нам о том состоянии, в котором была ее душа и ее сердце. Спустя несколько дней после отъезда Клементины, Мари получила от нее письмо следующего содержания:
«Милая подруга. Против моей воли, я ужасно скучаю, и ты этому невольная причина. Я провела три дня у моей тетки в Риевиль, в этом очаровательном уголке, тебе известном, где весною все домики похожи на корзинки, украшенные розами; но теперь розовые кусты отцвели давно, и в это время года наша скромная деревушка, хотя и походит еще на корзинку с цветами, но только цветы уже завяли. Тетка моя живет все еще в том же домике, в котором ты провела два или три праздника пасхи. Этот домик показался мне храмом уединения и печали, так что я тотчас же изъявила желание отправиться к мадам Дюверне. Это ты заставляешь меня желать этого, как единственного развлечения.
Сегодня утром я приехала в Дре. Здесь моя грусть сделалась еще невыносимее. В доме тетки ты провела несколько дней, тогда как здесь мы прожили с тобою годы. Я нашла мою комнатку в том же самом виде, как и оставила ее, но в продолжение многих часов я не смела войти в твою, так я боялась не найти в ней тебя. Наша старая кастелянша, которую мы прозвали «mére Jupon», отворила мне ее с таким равнодушием, как будто ей и в голову не приходит мысль, чтобы кто-нибудь мог обращать какое-либо внимание на подобные безделицы. Она предложила мне выбрать из них или ту, которую я занимала до вакансий, или твою. Я выбрала последнюю.
Каждый день мы говорим о тебе с мадам Дюверне. Она тебя очень любила: я заметила, как выступали на ее глазах слезы, когда я рисовала ей ту улыбающуюся будущность, которая, как я думаю, тебя ожидает.
Как все скучно здесь: деревья голы, виднеющиеся вдали поля — безлюдны. Твои голуби, кажется, тоже чувствуют твое отсутствие. Стало холодно, в саду сыро и потому рекреационное время проводим в классах, в пять часов уже темнеет, и я принуждена писать тебе при тусклом свете лампы. Что я буду здесь делать без тебя? Пиши мне, письма твои будут моим развлечением; пиши мне часто, всегда; говори мне о твоем счастье, напоминай обо мне твоим родителям. Жалеют ли они обо мне? Как приятно прошло для меня время в Поату, и как скоро оно прошло!.. Не понимаю, отчего жизнь показалась мне вдруг такою печальною. Мое сердце так полно тоски, как будто я в другой раз потеряла своих родителей. Я воображаю, что никогда более не вернется ко мне прежнее счастье. Не забудь своего обещания — венчаться в Дре. Я захвораю, если ты не сдержишь слово.
А де Брион?.. Здесь все интересуются тобой. Старик священник еще здравствует. Он в восторге — под его покровительством основывается женский монастырь, который будет воздвигнут на прелестном месте; у его подножия расстилается зеленая долина, в которой мы гуляли так часто.
Прощай, милая, добрая Мари; я не пишу тебе более, боясь наскучить; но зато прошу тебя написать мне предлинное письмо, собственно о себе самой. Преданная тебе Клементина Дюбоа».
Мари тронуло это письмо, перенеся ее в то время, когда, оставляя пансион, она воображала себя счастливейшею из женщин. Она ужаснулась этой быстроте, с какою прожила она три месяца; жизнь ее получила в это время цель и обусловилась бесконечным счастьем.
«Бедная Клементина, — подумала она, — я — причина пустоты твоего сердца и одиночества твоей жизни».
Под влиянием этой мысли она начала ответ Клементине; но молодое сердце девушки не умеет долго скрывать свои настоящие впечатления, и, как мы увидим, Мари скоро отдалась удовольствию говорить о самой себе и о том счастье, которое ожидало ее в будущем.
«Добрая Клементина, — писала она, — я получила твое милое письмо, но если бы ты и не описывала свои ощущения, я поняла бы их. Ставя себя на твое место, я чувствую эту тоску, которая овладела тобою, лишь только ты переступила порог нашего пансиона. К счастью, это ненадолго. Каждый вечер мы вспоминаем тебя, твою веселость, твою милую беспечность, твой приятный ум и прелестное сердце. Мой отец тебя действительно любит. «Клементина ангел, — повторяет он беспрестанно, — я постараюсь устроить ее счастье». Хорошо, что маман жива еще, иначе, я думаю, ты непременно бы сделалась моей мачехой.
Отчего твоей тетке так хочется, чтобы ты провела еще год в пансионе? Как ни умоляла я ее в последнем письме оставить тебя с нами — она не согласилась. Она говорит, что ты, не шлея состояния, должна, по крайней мере, вознаградить это совершенным воспитанием, на которое она рассчитывает, как на приданое. Неужели она думает, что жена должна служить мужу энциклопедией? Может быть, она имеет в виду сделать из тебя помощницу начальницы? И кажется мне, она ужасно горюет, что ты не знаешь греческого языка.
Я же скажу, что не твоя ученость заслужила внимание и расположение моего отца. Он заставляет иногда меня краснеть, меня, невежу, разумеется, сравнительно.
Эмануил бывает у нас каждый день. Я боялась, что по возвращении в Париж он изменит этой привычке, что весьма легко могло случиться. Удивляюсь, как у него достает времени трудиться; все вечера он проводит с нами. Я убеждена, что моему отцу известны наши чувства, и держу пари, что ты не совсем одинока в этом открытии. Одна маман ничего не знает; кстати, скажу тебе, она гораздо более ребенок, нежели я; у нее нет другого разговора, как о нарядах и о модах; она с восторгом ожидает балов, в которых мы должны будем участвовать, — о них-то она и толкует мне беспрестанно. Право, кажется, что ее уму и сердцу не более 16 лет.
Эмануилу, кажется, особенно нравится таинственность нашей любви. Он знает, что я люблю его, и красноречивый оратор разговаривает со мною только красноречивыми взглядами. Можно подумать, что все его знания не помогают ему найти слов для выражения того, что он чувствует и что хотел бы высказать; он как будто удивляется сам этим ощущениям и с удовольствием предается анализу каждого движения неопытной пансионерки, а между тем, нужно же, чтобы он высказался. Как бы ни были материальны брачное «да» и контракты, но они ведут к бесконечному счастью, так, по крайней мере, мне кажется. Это обыкновенный ключ, без которого не отворить дверей рая, по выражению софистов.
Приемные наши дни возобновились; они проходят довольно весело — музыка, танцы, болтовня… Жаль, что тебя нет с нами, милая Клементина!
Чуть-чуть не забыла тебе сказать: ты помнишь того молодого человека, которого указала мне в опере, сказав, что не отказалась бы за него выйти замуж? Ну, так он был у нас на последнем вечере. Эмануил представил его отцу; он очень мил и необыкновенно изящен. Мне бы очень хотелось его видеть посреди пансионного зала; он походил бы на голубую птичку в совином гнезде. Он долго разговаривал со мною; он говорит приятно и смотрел на меня, как на чудо.
Вчера я провела два часа наедине с Эмануилом. Я думаю, что это tête a tête — дело моего отца. Право, кажется, он нетерпеливее меня; ему так и хочется, чтобы де Брион объяснился поскорее. Я старалась, как и говорила уже тебе, отдалить по возможности такое объяснение, предпочитая мечту — действительности. Выйдя замуж, я буду счастлива; но это счастье слишком обще; теперь же я сама располагаю им, и почти никто не знает о нем; я упиваюсь им, когда хочу, и вызываю его по произволу; оно является совершенно чистым, никто не говорит о нем, и оно еще не перешло в действительность. Мое счастье не записано еще в книгу нотариуса и никого не пригласило еще на свадебный праздник. Никто, кроме тебя и, быть может, моего отца, не знает еще о нашей взаимной любви, но ваши оба сердца я считаю священным киотом, в который с доверением вложила бы все сокровища моей жизни. Мне стоит протянуть руку и моя мечта осуществится; но я думаю, что счастье вещь до того нежная, что я боюсь одним прикосновением сломать коронку этого цветка. Вчера, однако, я провела целых два часа, пролетевших как мгновение, с Эмануилом. О, как полны были они, хотя мы почти ничего не сказали друг другу!
Матушка моя одевалась; отец писал что-то, я была в своем будуаре. Эмануил вошел ко мне и сел у камина.
«Мне сказали, что здесь я найду графа», — сказал он, как будто хотел извиниться в этом посещении, и как будто оно нуждалось в извинениях. «Он сейчас придет, подождите немного», — поторопилась я прибавить, боясь, чтоб он не вышел тотчас же из моей комнаты. Более четверти часа мы сидели молча. Сколько слов было бы можно высказать, если б уста наши могли повторить все то, что говорили наши сердца.
Я вышивала, и глаза мои были опущены на работу; но я чувствовала, что Эмануил не спускал с меня своего взора. Наконец я подняла голову, и, взглянув на него, я увидела в глазах его слезы. «Что с вами?» — спросила я с таким выражением, как будто в одном слове хотела высказать все чувства, которые я к нему имела. «Что! — повторил он. — Я никогда не жалел так, как сию минуту, что у меня нет матери». — «Это почему, разве вы чувствуете себя несчастным?» — «Нет, но она сказала бы за меня все то, чего я не смею сказать вам». — «Ваше молчание высказало мне более, чем бы она могла сказать; не со мною вы должны говорить теперь, а с моим отцом». Яснее и понятнее высказаться было нельзя. Тогда он взял мою руку, пожал ее, поднес к губам, снял со своего пальца золотое кольцо своей матери и молча надел его на мой палец. Мы посмотрели друг на друга и долго молчали. Итак, моя добрая Клементина, я не сомневаюсь теперь, что детский хор Дрейской церкви скоро пропоет нам брачные гимны. Перед вечерней молитвой я всегда целую кольцо Эмануила. А между тем, я страшусь будущего — оно слишком хорошо.
Поцелуй мадам Дюверне; напомни обо мне нашему священнику и скажи ему, что я надеюсь в день моей свадьбы сделать маленькое приношение в пользу его монастыря».
В тот день, когда произошла описанная Клементиной сцена, де Брион, уходя с улицы Святых Отцов, повстречался с де Грижем.
— Куда вы? — спросил де Брион.
— Я иду с визитом к графине д’Ерми; а вы?
— Я только что оттуда.
— Г-н де Брион, — сказал Леон, пожимая его руку, — считаете ли вы меня достойным вашего участия?
— Конечно, — отвечал де Брион, — и если я могу чем-нибудь служить вам, то вы смело можете рассчитывать на мою преданность.
— Имеете ли вы какое-нибудь влияние на графа? Мне нужно ваше ходатайство.
— Граф меня очень любит — но… в чем же дело?
— Я скажу вам сегодня вечером, если вы мне скажете, где я могу вас видеть.
— Вы найдете меня дома, всегда готового принять вас.
— Благодарю, — сказал Леон, пожимая его руку, — благодарю. В девять часов я приду к вам.
Эмануил всю дорогу думал, желая угадать, в чем бы он мог быть полезным де Грижу, а маркиз около часа сидел у графини.
В это время Мари была в будуаре, она не хотела пойти в гостиную, которую Леон оставил более задумчивым, чем вошел в нее.
С тех пор как Эмануил уехал из Парижа, не проходило ни одного дня, в который бы Юлия не разжигала своей ненависти к нему и жажды мщения. Она была из тех женщин, у которых время не уменьшает, а увеличивает страсти. Идея эта стала для нее привычкою, необходимостью, и надо было, чтобы рано или поздно идея любви или ненависти нашла свое применение. В свете говорили о ее ужасных возмездиях, которыми она преследовала тех, кто имел несчастье прогневать ее, а между тем, никого нельзя было обидеть так легко, как Юлию, потому что ни одна женщина не была так требовательна и взыскательна.
Целых три месяца она лелеяла эту мысль с непостижимым упорством и придумывала всевозможные способы к отмщению. Ее самолюбие, ее состояние — все вынуждало ее к этому.
Она сделалась любовницей Эмануила, так сказать, по обязанности, обещая министру в благодарность за его благодеяния сделать все, что могла, рассчитывая завлечь де Бриона в свои сети; хотя ей ровно ничего не стоило менять своих поклонников, но случаю угодно было, чтоб она встретилась с этим не совсем обыкновенным человеком, который овладел ее помыслами, поселил в ее сердце довольно сильное чувство, заставившее ее высказаться перед министром в своем разговоре с ним, который мы описали.
К тому же этот человек обошелся с ней, как с ничтожной женщиной; он заплатил ей за наслаждение, думая, что после этого он не мог считать себя ей обязанным. Как женщина, она была слишком оскорблена, чтобы могла забыть когда-нибудь виновника этого оскорбления; и с той минуты, как она прочла его письмо, она объявила ему вечную вражду. Но борьба была нелегка, в этом она убеждалась с каждым днем более и более, а это убеждение раздувало только жажду и желание мести.
Как мы уже сказали, Юлия имела друзей и знакомых во всех слоях общества. Многие, сами не зная того, служили ее целям, и, надо отдать ей справедливость, она достигала их самыми сокровенными путями.
Юлия возненавидела Эмануила до того, что готова была убить его и не удовлетворилась бы этим; нет, ей хотелось уничтожить то мнение о благородстве молодого пэра, которое предшествовало ему повсюду, — очернить безукоризненность его прошедшего, разбить его будущее. Ей хотелось лишить его всего, чем он дорожил и к чему имел почти религиозное уважение, — хотелось повредить ему во всем, даже в его сердечных привязанностях, если б они были у него. Долго и безуспешно она искала ту женщину, к которой могла бы предполагать расположение Эмануила, чтобы погубить ее в общем мнении, но, к счастью, она не знала за ним других отношений к женщинам, кроме мимолетных связей, с которыми он поступал точно так же, как поступил и с нею.
Однажды она спросила старого дворянина, земляка де Бриона и самого отъявленного противника мнений молодого пэра:
— Вы знавали отца де Бриона? Что это был за человек?
— Самый любезный, умевший любить и быть преданным.
— Не изменял ли он когда-нибудь Бурбонам?
— Никогда.
— А жена его?
— Была ангелом добродетели, покорности судьбе и милосердия.
— Не говорили ли чего-нибудь об ее интригах?
— И нельзя было: она любила одного мужа.
— Вы уверены в этом?
— До того, что, несмотря на то, что я не разделяю мнений ее сына, я убью первого, кто осмелится сказать хоть одно слово не в ее пользу. Наши поселяне имели к г-же де Брион святое благоговение.
Юлия обращалась ко всем, в ком настоящее положение де Бриона могло возбудить зависть, а не любовь; но все враги его говорили о нем с уважением. Она прибегла к его друзьям: но, странная вещь, друзья и враги отдали справедливость де Бриону. Между тем, справедливость других раздражала еще более Юлию; она с нетерпением ожидала его возвращения, надеясь, что тогда самые обстоятельства укажут ей образ действий. Она платила огромные деньги за статьи против него, которые упрашивала редакторов помещать в издаваемых ими журналах и которые Эмануил прочитывал, бывши в Поату; но он как человек, привыкший к подобным выходкам своих противников, не обращал на них никакого внимания. К тому же он менее всего подозревал Юлию участницею в этих проделках, а вдобавок каждый вечер, проведенный в семействе графа д’Ерми, слишком его вознаграждал за эти маленькие неприятности. Как человек прямодушный, он не мог не чувствовать себя оскорбленным этого рода клеветою. Он допускал право каждому разбирать и оспаривать свои действия, но негодовал на то, что в этих поступках он видел другие намерения, другие цели, в которых отвергали честность и искренность его борьбы и оружия.
Раз даже какой-то умирающий с голоду писака, получив от Юлии порядочную сумму, и, разумеется, согласно ее желанию, написал в какой-то газете статью, оскорбительную для памяти отца де Бриона. Эмануил тотчас потребовал удовлетворения за обиду, чего вовсе не ожидал негодяй, и вследствие этого, на другой же день, в той же газете явилось извинение, написанное самым унизительным для написавшего его слогом. Юлия прогнала этого сообщника и, видя, что ее нападки ведут только к прославлению ее неприятеля, выходила из себя от стыда и досады. Среди этого припадка ей доложили о приезде маркиза де Грижа; это было именно в тот день, когда он был с визитом у графини д’Ерми. По искаженным чертам лица, по страшной бледности молодой женщины легко было заметить, что с нею произошло нечто необыкновенное.
— Что с вами, прелестная Юлия? — спросил Леон. — Вы страшно бледны!
— Ничего, это вам так кажется, — отвечала она отрывисто, не желая вовсе быть откровенной относительно причин своего гнева.
— Вы чем-то раздосадованы? Быть может, я надоел вам своими расспросами?
— Не более обыкновенного.
— Благодарю за любезность. Хотите вы, чтоб я вас оставил? — спросил он снова.
Юлия подумала, что одной ей будет еще скучнее, и сказала:
— Можете остаться, если у вас есть что-нибудь интересного и нового сообщить мне.
— Увы! Я знаю одну только новость, которая для вас не может быть занимательною, — я влюблен.
— Действительно, для меня это незанимательно. Но кто же, однако, зажег в вашем сердце это новое чувство; уж не блондинка ли, которую вы видели в опере?
— Вы угадали.
— К чему приведет эта любовь вас?
— К чему же может она вести?
— Обыкновенно, к взаимности.
— Не всегда.
— Вы видели ее сегодня?
— Нет, хотя я и был с визитом у ее матери, это — очаровательная, умная, грациозная женщина.
— А, вот что! Кто же, мать или дочь, вас сводит с ума?
— Конечно, дочь.
— И вы начали ухаживать за нею?
— С такой девушкой этого не делают. И право, я не знаю даже, как и с чего начать.
— Как вы поступали относительно меня…
— О! Это далеко не одно и то же. К тому же, мои начинания с вами были, по-видимому, не слишком удачны, потому что вы меня отвергли; но у меня есть ходатай пред девицею д’Ерми — де Брион.
— Так он положительно друг их дома?
— Да, его там очень любят.
— А вы, вы любите де Бриона?
— От всей души.
— Не открылись ему в вашей любви к дочери графа?
— Нет еще, но не замедлю это сделать; я увижусь с ним сегодня же вечером.
— В последнее время не было ли у него какого-нибудь дела?
— Было с каким-то негодяем журналистом, которого он заставил просить прощения.
— Возьмите на себя труд сказать ему, что я очень беспокоилась на счет окончания этого дела, скажите же ему; а относительно ваших чувств к д’Ерми… думаете вы довести дело до конца, т. е. жениться?
— Боже мой! Что же удивительного в этом? Я так создан… да и что ж тут думать: такая богатая, благородная, прекрасная девушка не будет иметь недостатка в претендентах на ее руку.
— Но между ними немногие найдутся благороднее, извините, я хотела сказать, богаче вас.
— Справедливо, я растратил не более миллиона, другой еще остается, с тем, что она имеет, — будет довольно.
— И вы надеетесь, что отдадут ее за вас?
— Я не говорю этого, но я сказал, что буду искать ее руки, или правильнее, поручу де Бриону поговорить с ее отцом обо мне, о моем богатстве и моих намерениях.
— А если вам откажут?
— Я уеду отсюда, ибо в противном случае я могу влюбиться в нее до сумасшествия.
— Так это серьезное предприятие; какая у вас пламенная натура!
— А, вы начинаете жалеть уже вашу холодность относительно меня, — сказал де Гриж, улыбаясь. — Что ж, если вы раскаиваетесь, то поторопитесь, пред вами самый удобный случай.
— За кого вы считаете меня? — возразила Юлия.
Ее оскорбляло иногда это бесцеремонное обращение молодого маркиза, который не упускал случая мстить ей за потерянное время и напрасно брошенную любезность и ухаживание.
— Ну не сердитесь же, — сказал он, — я ухожу сию минуту.
— Что вы будете делать вечером? — спросила Юлия, вставая и приглаживая свои волосы.
— Я сказал вам, что буду у де Бриона. Если я рано уйду от него, можно ли зайти к вам пожелать покойной ночи?
— О, не беспокойтесь из-за таких пустяков, я не дорожу этим.
— Как очаровательна эта непринужденность наших отношений, — сказал Леон, целуя руку Юлии. — Мы ссоримся, как влюбленные. Прощайте же.
— Так вы пришли ко мне, чтобы рассказать только о вашей новой страсти?
— Да.
— Спасибо за доверенность. Пожелайте от меня всего лучшего Эмануилу.
— Разве вы не виделись с ним после его возвращения из Поату?
— Нет. Скажите ему, что я сержусь на него за это; и дайте понять ему, что приличие требовало бы оставаться нам друзьями.
— Что бы вы дали мне, если бы я привел его к вам?
— Все, что вы могли бы взять.
— Немного, — отвечал де Гриж, еще раз прощаясь с нею, — но тем не менее я употреблю все усилия, чтобы привести его. Вы любите его, можно ему это сказать?
— Не надо, это значит принуждать его прийти ко мне.
Юлия проводила маркиза почти до подъезда. Он сел в карету и уехал. Оставшись одна, Юлия невольно задавала себе вопрос: «А что если де Брион приедет?» Мысль эта волновала ее, и при каждом ударе звонка сердце ее начинало сильно биться. В 10 часов Леон вошел в ее спальню.
— Один! — проговорила Юлия, увидя его. — О, что с вами, милый Леон! — прибавила она, заметив, что лицо молодого человека хранило следы непривычной тревоги.
— То, что было бы и с каждым на моем месте, — проговорил Леон, едва не падая в кресло. — Я видел де Бриона… но знаете, что он сказал мне?
— Что д’Ерми уже невеста…
— Но знаете ли чья? Самого де Бриона!
— Его! — вскричала с какою-то дикою радостью Юлия. — Когда их свадьба?
— Через месяц.
— Так вот почему, — сказала с горечью Юлия, — он не хочет бывать в нашем дурном обществе.
— Без сомнения, — отвечал Леон, но отвечал бессознательно, как человек, углубленный в самого себя.
— А, господин де Брион! — проговорила Юлия Ловели. — Или я ошибаюсь еще раз, или вы теперь в моих руках!
Если бы кто-нибудь мог проникнуть в Юлию и увидеть, что происходило в ней после последней фразы, то был бы поражен зрелищем, столько же странным, сколько и любопытным. Но чтоб это зрелище могло занять зрителя, надобно, чтоб он так же, как и мы, знал бы намерения и идеи, какие были до сих пор у Юлии относительно маркиза де Грижа. Он никогда не церемонился с нею, и теперь, протянув обе ноги к решетке камина и склонив голову на руку, сидел, погруженный в глубокое и печальное раздумье, не имея силы расстаться, с мечтой, которая рушилась так же скоро, как и явилась.
Юлия молча наблюдала за ним некоторое время, казалось, она сама соображала, как поступить ей теперь в отношении Леона. Наконец, определив план своих действий, она подошла к нему, взяла его руку и голосом, которому придала материнскую нежность, сказала:
— Полно, друг, утешьтесь.
— Как! Вы жалеете меня, Юлия?
— Отчего же и не пожалеть вас?
— Это, кажется, не в вашем обыкновении. Впрочем, мое несчастье не так еще велико.
— Конечно, но потеря какой бы то ни было надежды всегда сопровождается страданием.
— И что это мне вздумалось влюбиться в девочку?
— Это пройдет!
— Следовало бы; а между тем я уеду из Парижа.
— К чему? Рассудок может вылечить вас скорее разлуки; тем более что вы не имели еще времени влюбиться серьезно. Общество ваших друзей развлечет вас, и вы забудете это ребячество — иначе нельзя и назвать ваше увлечение.
— Милая Юлия, я никогда не видал вас сострадательною.
— Потому что и я не видала вас никогда грустным. Вы думали, как и многие, что я похожа на всех подобных мне женщин, только немного умнее их. Вам и в голову не приходило, что в моем сердце есть нежные струны, которые могут отзываться и сочувствовать печали тех, кого я люблю. Так вы думали обо мне? Сознайтесь! Вы воображали, что если я противилась вашим желаниям, так уж и не люблю вас? Мужчины до сих пор считают это единственным доказательством расположения женщины. Действительно, я принадлежала людям, которые и вполовину не стоили вас; но вы ошибаетесь, думая, что вас удовлетворила бы та любовь, какою они совершенно оставались довольны. Было ли доказательством моего к вам равнодушия то, что я не любила вас так, считая вас умнее других! Мы вечно спорили, расходились, но встречаемся друзьями. Теперь, когда вы страдаете, я протягиваю вам руку и говорю: «Леон, могу ли я помочь вам? И если в состоянии хотя немного развлечь вас — располагайте мною».
Юлия проговорила эту тираду расстроенным голосом, в котором иногда слышались до того страстные порывы, что Леон с жаром поцеловал протянутую ему руку.
— Простите, дорогая Юлия, право, моя неудача раздражает меня против воли. Это пройдет скоро; впрочем, я готов избавить вас от моего присутствия — я уйду.
— Напротив, лучше останьтесь со мною; мы отужинаем вместе.
— Благодарю, мне не хочется есть.
— Может быть; я же привыкла ужинать, но не будучи в состоянии сидеть за столом одна, прошу вас, останьтесь. — Сказав это, Юлия позвонила.
— Подать нам ужинать, — сказала она вошедшему слуге.
Через минуту был подан ужин. Юлия села.
— Свадьба эта, без сомнения, была решена заранее в умах графа и де Бриона, — начала Юлия. — Я думаю, уезжая из Парижа, он уже имел это намерение.
— Нет, он не знал девицы д’Ерми, — отвечал Леон, — это дело завязалось в Поату.
— И он точно влюблен в нее?
— До безумия.
Юлия прикусила губы.
— Он вам все рассказывал? Я думаю, тут много чувствительного? — спросила она.
— Слушая его, я даже забыл, что говорил де Брион, так все казалось мне несходно с теми понятиями, которые я о нем составил себе.
— Так вот что! Де Брион человек твердый, серьезный, попался в сети ребенка… Орел пленен голубкой — это должно быть очень любопытно. Без сомнения, он просил вас сохранить в тайне это признание.
— Нет, он был очень мил; он говорил со мною, как с другом, заметив мне, что я первый, кому он поверяет совершенно новые для него ощущения.
— Разумеется, он с гордостью признавался вам в этом; он гордился, что мог внушить к себе такое чувство?
— Нимало. Он сказал: «Мария д’Ерми прекрасна и так достойна быть любимой, что если вы любите ее серьезно, то я понимаю ваши страдания; но, — прибавил он, — вы слишком мало знаете ее, чтоб это чувство могло глубоко запасть в ваше сердце. Вы молоды и потому увлечены гораздо более ее красотою, нежели ее нравственными достоинствами. Не сердце, но ум и чувствительность ваши играют во всем главную роль». Может быть, это и правда… но, во всяком случае, он счастлив…
— Разве счастье впервые посетило его вместе с этим чувством? — с намерением спросила Юлия.
— Я так думаю, — отвечал Леон с улыбкой, угадав мысль своей собеседницы.
— Вам нужно развлечься какою-нибудь связью, милый Леон, — сказала она, вставая из-за стола и садясь возле маркиза.
— Да где ж я найду женщину, которая походила бы на прекрасную д’Ерми?
— Как знать? — сказала она, позвонив опять. — Убрать это, — продолжала она, обращаясь к вошедшему слуге, — мне не нужны ни ты, ни горничная — скажи швейцару, чтобы никого не принимали.
Леон посмотрел с удивлением.
— Вас пугает наше уединенное положение? — спросила она Леона.
— Напротив, я слишком счастлив…
— Не считаете ли вы необходимостью принуждать себя быть любезным, чтоб успокоить совесть?..
— К чему это послужило бы? Вы не любите меня.
— Кто же виноват в этом?
— Конечно, вы.
— Я? Напротив, я всегда была расположена любить вас, — возразила Юлия, снимая рукавчики. — Потрудитесь расстегнуть мне платье.
— С удовольствием. Вы собираетесь лечь спать? — спросил он, окончив предложенную ему работу, намереваясь уйти.
— Разве вы боитесь увидеть в постели женщину?
— Нет; но мое присутствие может помешать ей исполнить свое намерение…
Юлия сняла платье и бросила его на кресло. Она подошла к камину, и отблеск пылавшего огня озарил прелестные формы ее груди, на которые Леон смотрел против своей воли. Плохая действительность может заставить иногда забыть самую лучшую мечту.
— Увы! — проговорил он, не сводя глаз с ее прелестной груди.
«Как видно, — подумала Юлия, заметив смущение и трепет Леона, — каждым из мужчин можно овладеть одним и тем же…» Потом она подошла к кровати и улеглась.
— Ну, — проговорила она, — сядьте около меня и потолкуем.
— О чем могу я толковать в эти минуты? — возразил Леон.
— О том же, о чем говорили.
Леон молчал.
— Который час? — спросила Ловели.
— Одиннадцать.
— Уже! — воскликнула она.
— Приятно слышать…
— Что же, разве я когда-нибудь скучала с вами?
— Да, в этот вечер я глуп до бесконечности.
— Иначе и быть не может, вы влюблены, это пройдет; знаете ли, — продолжала она, — если вы теряете очаровательную супругу, то и девица д’Ерми теряет самого милого мужа.
— А я вам скажу, — возразил Леон, взяв руку Юлии, — что если де Брион приобретает очаровательную женщину, женясь на Мари, то теряет восхитительнейшую любовницу, отказываясь бывать у вас.
— Я не так честолюбива, чтобы могла сравнивать себя с девицею д’Ерми.
— Вы прекраснее ее…
— Нет, начать с того, что мне уже не 16 лет. Разве я была кем-нибудь так любима, как Эмануил любит этого ребенка? Я имела любовников, но не знала любви. А между тем, я еще молода и хороша собою и так же, как другие, имею душу и сердце. Я чувствую в себе еще способность полюбить человека, который бы приблизился ко мне без посторонней мысли и который в моей любви видел бы не одну чувственность и негу; человека, который бы любил меня для себя, а не для меня, который бы не считал себя обязанным платить за мои ласки и которому я могла бы сказать то, чего до сих пор я не смела никому поверить, — мои мечты, мои сладкие и отрадные воспоминания детства, они умрут под пеплом моей истлевшей жизни. Да, — продолжала она, сжимая руку Леона, — я чувствую, что могла бы сильно любить человека, который бы меня понял…
— Еще есть время…
— Увы, нет! А между тем, три месяца тому назад я думала, что это возможно. Признаюсь вам, я думала, что Эмануил будет любить меня. Никогда я не встречала более пылкого человека и более способного встревожить чувство и ум женщины; а он не любил меня… Что же было бы, когда бы в нем действительно кипело это чувство? О, девица д’Ерми будет счастлива! Немного времени я провела с человеком, который будет ее мужем, и вот каждый день одно воспоминание об этом жжет и волнует мне душу…
Юлия говорила это с намерением; расчет ее был безошибочен. Леон почувствовал внезапно, как ненависть к де Бриону проникла в его сердце, и картина любви Мари и Эмануила представилась его воображению. Юлия посмотрела на него пристально; казалось, она хотела прочесть все, происходившее в его душе.
— Теперь, — сказала она, — я не удерживаю вас более.
— Это значит, вы гоните меня.
— Нисколько; но, быть может, вас кто-нибудь ожидает?
— Меня некому ждать; не вы ли сами ждете кого-нибудь?
— Вы забыли, что я приказала всем отказывать.
— Так, значит, вы совершенно свободны?
— И давно; после Эмануила я никому не принадлежала; я не могла встретить человека, который бы стоил его!
Леон молчал.
— Однако, — начал он, — вы не в состоянии же будете так жить долго. Не будь я так ничтожен в ваших глазах, я бы предложил вам себя…
— Вы последний из всех, кому бы я предалась.
— Что породило в вас такое сильное отвращение ко мне? — спросил он, оскорбляясь, против воли, этим ответом.
— Это происходит вовсе не вследствие отвращения, а от боязни.
— Я вселяю в вас чувство страха? Объясните мне это.
— Очень просто. Я легко могу глубоко и страстно полюбить вас, и этот страх был единственной причиной моего отказа.
— Вы просто смеетесь надо мной.
— Нимало. Я вам сказала, что я более других способна полюбить. Принадлежа вам, я могу быть весьма несчастна. Вы молоды, следовательно, нельзя рассчитывать на наше постоянство. Нет, нет! Я не хочу вас… к тому же вы говорите о любви своей ко мне, когда не прошло еще и часа, как говорили о ваших страданиях по другой. Верить вам было бы с моей стороны глупо.
— Юлия, понимайте, как хотите, но клянусь вам, что в вас я вижу единственную женщину, которую я мог бы еще любить.
— Хотите ли знать, что заставляет вас так думать?
— Говорите.
— Желание отомстить де Бриону, полагая, быть может, что он думает еще обо мне.
— Отнюдь нет! Я даже убежден в противном.
При этих словах Юлия побледнела.
— Послушайте, — проговорила она, — поклянитесь мне, что у вас нет никаких связей. Признайтесь, что, кроме девицы д’Ерми, вы никого не любили.
— Клянусь — это правда!
Юлия молчала.
— Ну? — спросил Леон, приближаясь к ней.
— Нет, нет, решительно я не хочу, уйдите отсюда.
— Кто же будет знать? — прошептал Леон.
— О, не это останавливает меня; напротив, принадлежа вам, я не хотела бы скрывать этого, я бы гордилась вами; но этого не может и не должно быть!
И говоря так, Юлия жала руку Леона, желая дать понять ему, что она как бы с усилием противилась увлечению.
— Итак… — проговорил Леон, опускаясь на колени и кладя свою голову на плечо Юлии.
— Три месяца, — возразила она, — в продолжение которых, клянусь вам, никто не прикасался даже к моей руке — хотя, — прибавила она, — это стоило мне величайших усилий… я молода еще, и в жилах моих кипит итальянская кровь.
— Так пусть я буду первым, — сказал Леон, — и если завтра вы почувствуете, что не можете любить меня, вы мне скажете это откровенно.
— На это-то вы, быть может, и рассчитываете всего более.
— Не грешно ли вам так думать, — сказал он тоном упрека и будучи сжигаем огнем желаний.
Он сам обманывал себя, когда думал, что чувствовал себя способным любить эту женщину.
— Я вас замучу ревностью, — сказала она.
— Я не отойду от вас. — «Да и то, — подумал он, — ведь глупо, если я уеду». — Ну, милая Юлия, — прибавил он твердо, обвивая ее руками, — полюбите меня.
— О, как трудно оттолкнуть вас! — возразила Юлия. Глаза ее горели страстью, и притворная дрожь пробегала по ее членам.
— Оставьте меня, оставьте, говорю вам — я позову людей.
И, соскочив с кровати, она бросилась к сонетке; но в эту минуту Леон схватил ее на руки.
Если бы не то состояние страсти, которое затмевало рассудок маркиза, он мог бы вспомнить, что Юлия нарочно удалила своих людей, которых теперь она звала бы напрасно. Леон вышел от нее на другой день в полдень.
В этот же почти час Мари писала Клементине:
«Эмануил только что ушел от нас. Наконец он просил моей руки. Через две недели я буду его женою; я слишком счастлива — молись за меня».
Две недели спустя после рассказанного нами события, в городе Дре, в церкви святого Петра совершилась трогательная и торжественная церемония. Весь город собрался посмотреть на молодых, потому что невеста была известна всем и каждому. Само небо как бы улыбалось счастью новобрачных, и обыкновенно холодный и дождливый декабрь был тих и приятен.
Многие, прежде нас, описывали счастливые браки, а потому мы не будем входить во все подробности настоящего. Церковь, полная народа, цветы, пение, улыбки, пожелания согласия и любви новобрачным — все это уже слишком известно. Престарелый священник, уже знакомый нам, совершил обряд бракосочетания; глаза его были полны слез умиления, так он был тронут желанием молодой девушки обвенчаться в той же самой церкви, которая была свидетельницею ее первой исповеди. Клементина сияла радостью, она была счастлива. После обедни Мари вручила священнику десять тысяч франков.
— Это на ваш монастырь, — сказала она ему.
— Благодарю вас, дитя мое, — отвечал старец, — но вы можете сделать в его пользу еще более: это — молиться за тех, которые придут под сень его, и Бог благословит их, ибо ваша молитва — молитва ангела.
Де Брион пожертвовал с той же целью равную сумму, и мы предоставляем читателю судить о тех толках, которые были вызваны щедростью новобрачных. Мадам Дюверне присутствовала на этом празднестве вместе со старшими девицами ее заведения. Казалось, ни одно сердце не могло вместить в себя всей радости и восторга, которыми был полон этот день. Бедные воротились богатыми на неделю, и все эти подаяния были сделаны молодою с таким добродушием и деликатностью, что ни одна рука не совестилась принять их.
Де Брион подошел к Клементине и сказал ей:
— Итак, этот день, кажется, доставил вам немалое счастье?
— Да, — отвечала она, — тем более, когда я вспомню, что Мари много мне обязана; не принимайте этих слов за упрек, — прибавила она, краснея и улыбаясь.
— Я знаю все ваши действия, дитя мое, позвольте мне так вас называть, и один Бог видит, как я вам за него благодарен. Позвольте мне, как отцу, как другу, предложить вам что-нибудь на память о сегодняшнем дне. То, что я предлагаю вам, выше всякой цены в моих глазах, потому что эта вещь осталась мне от моей матери; да ведь вам и можно предложить только то, что дорого сердцу, хотя мне и хотелось бы, чтобы вы остались им совершенно довольны. Возьмите же этот футляр — дайте мне обнять вас, как сестру, и поверьте мне, что этот день останется мне памятен навеки. Я не решался лично подарить вам эту драгоценность, но Мари, г-жа де Брион, — прибавил он с неописуемой улыбкой, — этого непременно хотела.
— Хорошо ли я поступила, моя добрая Клементина? — спросила Мари, которая вошла в конце этого разговора и бросилась в объятия своей подруги.
Молодые девушки обнялись, и слезы волнения текли по их щекам. Клементина держала в руках подарок, но не решалась раскрыть его, хотя любопытство сильно подстрекало ее. Мари заметила это, взяла футляр, раскрыла его и, вынимая изумрудную, украшенную бриллиантами брошку, пристегнула ее к корсету Клементины. Клементина была ослеплена; ей хотелось непременно выбежать на улицу со своим украшением, чтобы показать его всем и чтобы блеском его ослепить каждого, кто взглянул бы на ее брошь, стоящую тридцать тысяч франков.
Почтовые кареты были готовы к четырем часам пополудни; граф, графиня, Эмануил и его молодая супруга отправились в Париж. Эмануил и его жена были вдвоем в своей карете. Кто хочет знать, что было между ними, о чем говорили они, — пусть догадывается или припоминает.
Есть явления, которые невозможно описывать. Мы говорим только о том, что нам доступно и возможно сообщить читателю; но нет никакого сомнения, что новобрачные любили друг друга. Эмануил отдал этой любви всю свою молодость, энергию, честолюбие. Когда кто-нибудь, подобно ему, дожил до его лет не любя и потом испытывает это чувство впервые, то оно обыкновенно переполняет сердце, и, как скупой, который вдруг превращается в расточительного, человек не жалеет восторгов, которые накопились в нем и которым он не давал выхода. Де Брион сделался для своей жены тем, чем он должен был быть для своей любовницы; он проводил целые часы у ее ног, любуясь ею, целуя ее, переливая, так сказать, свою жизнь в Мари, которая, отдаваясь вполне этой прелести нового своего положения, платила взаимностью. Ее душа была так невинна, так молода, так наивна, как только может быть душа редкой, истинной девушки! И чиста была книга ее жизни: в ней не было ни одной мысли, которая могла бы назваться порочною, — ни одного поступка, который имел бы хоть тень неблагородства, — ни единого слова, которого нельзя было бы повторить во всеуслышание. Эмануил с торжеством перелистывал чистые страницы этой книги, вписывая на каждой из них свое имя, а нежная, любящая Мари отдавалась все более и более осуществлению своих мечтаний.
Много толков наделала эта свадьба в Париже, и появление в свете новобрачных было ожидаемо с нетерпением. Но они не показывались; они не хотели, подчинившись условиям света, нарушите свое очаровательное существование; они предпочли оставаться у себя дома, наедине, делясь и счастьем и наслаждением.
— Когда я почувствовала, что люблю тебя, — говорила Мари, сидя у ног Эмануила и склонив голову на его колени, — а это было в ту минуту, когда мы посетили твой маленький замок и когда я увидела за альковом твоей кровати портрет твоей матери, я не знала еще, чей это портрет, а ревность невольно запала в мою душу; говорят, это чувство не может проявиться без любви.
— И несмотря на то, ты заставляла меня страдать, — возразил Эмануил. — О, если бы ты могла знать, что вынес я, когда ты дала мне почувствовать, что наши отношения становятся слишком близкими и что надобно…
— Это потому, что я любила тебя и боялась не быть любимой тобою — и к тому же еще ты хотел жениться на Клементине. Ну что если б она не отказалась?
— Мы бы обвенчались.
— Но что бы было тогда со мною? Мне кажется, я бы умерла. Не лучше ли было бы откровенно высказаться; как иногда глупеет тот, кто любит! А как я плакала в тот вечер, когда Клементина, веселая и счастливая, говорила мне о твоем желании… Боже мой, как плакала я!
— Отчего же ты не открылась ей?
— К чему было разбивать ее счастье, без всякой надежды составить этим свое? Я думала, что ты ее любишь…
И долго говорили они в том же тоне, передавая друг другу прошедшие впечатления.
Мы сказали, что всех занимала их свадьба, тем более что, женившись, Эмануил решительно не показывался в палате. Никогда еще не было такого во всех отношениях прекрасного соединения двух лиц, и никогда, казалось, столько счастья в будущем не обещал союз их. Эмануил и Мари, забыв обо всем их окружающем, жили друг для друга. Мари утешало ее положение — ребенок сделался женщиной; она была еще так молода, что смотрела на свое замужество как на какую-то неведомую ей, но прелестную забаву. А между тем переписка ее с Клементиной продолжалась.
«Милая Мари, — писала ей Клементина, — я оставила пансион и вот теперь сижу уже около моей тетки. Жить долее в пансионе мне сделалось решительно невозможно.
В маленьком нашем домике, в Риевилле, есть квартирка, которую ты могла бы занять с де Брионом, если весною ты согласишься с ним прожить хотя одну недельку около твоего друга, который не перестает о тебе думать и половину сердца которого ты унесла с собою в последнее наше свидание.
Однако я не скучаю; ты знаешь, что для этого не много нужно. Но чтобы не смеяться надо всем тем, что я здесь вижу, надо, чтоб истинная грусть наполняла душу. Тетка не скрывает от меня, что она взяла меня из пансиона с тем, чтобы выдать замуж. И точно, искатели моей руки уже явились — но какие искатели! Сын сборщика податей уже делал мне предложение, — он глуп до невероятности, но зато имеет с лишком сто тысяч франков, почему и воображает, что если бы продавали Париж, то и его он мог бы приобрести на эти деньги; лишь только я являюсь куда-нибудь, он устремляет на меня свои большие глаза и погружается в созерцание; в эти минуты мне всегда хочется слышать что-нибудь до того печальное, чтоб я невольно заплакала, а иначе я не в состоянии удерживаться от смеха; он играет на флейте и поет кое-какие романсы. Здесь только и говорят о его победах.
Есть тут и такие, которые ухаживают за мною и хотят приобресть мое расположение прежде, чем мою руку. Любезности, адресованные мне, — весьма любопытны. Эти господа, зная, что я живу одна с теткой, не стесняются писать мне письма, наполненные такими забавными выражениями, какие только может породить уродливая фантазия провинциалов. Посылаю тебе некоторые из них, как образчики, по которым ты можешь судить об умах нашей молодежи. Я произвожу сильное впечатление, и меня все принимают с восторгом, тем не менее я нашла здесь и порицателей, а особенно порицательниц; это — отцы и матери, обремененные неуклюжими дочками, у которых мое присутствие отбивает поклонников; они осуждают и стараются отдалить от меня тех, кто вздумал бы сделать мне предложение. Признаюсь откровенно, я сама усердно помогаю им в таком образе действий, и ничего не предпринимаю, чтобы завлечь кого бы то ни было.
Наконец, милая Мари, надо сказать, что если ты всегда счастлива, то я всегда весела; если тебе есть кого любить, мне есть над чем смеяться. Значит, ничего не изменилось ни в твоей, ни в моей судьбе — а потому и мы не должны изменять нашей дружбе. Как только что-нибудь случится со мною замечательное, я тебе сообщу о нем тотчас».
На это письмо Мари отвечала в том несколько поучительном тоне замужней женщины, которая считает себя уже рассудительною, как будто рассудок есть уже непременное следствие замужества.
«Милая Клементина, советую тебе подумать, прежде нежели решиться выйти замуж; не полагайся на вероятность, но старайся предусмотреть будущее — это главнее всего. Я счастлива, и потому-то именно мне хочется, чтобы такое же счастье было и твоим уделом; ищи таких достоинств сердца — не оцененных прежде, но оцениваемых после замужества.
Де Брион все тот же относительно меня; да, милый друг, я счастлива, слишком счастлива, и сознание, что я скоро сделаюсь матерью, еще более увеличивает это счастье. Ты не знаешь еще, но, может быть, скоро и тебе будет понятно, что за неземное блаженство заключается в этом слове; не можешь ты вообразить себе эту радость, с какою можно сказать себе: «Скоро новое существо будет обязано мне жизнью, будет любить меня, потому что это дитя моей любви и моего сердца». Как только я объявила мужу, он не оставляет меня ни на минуту. Ничего нет трогательнее, как видеть ту нежную заботу, которою он окружает меня. Он берет меня на руки, как ребенка, чтобы перенести из комнаты в карету; все мои желания, даже капризы, исполняются прежде, нежели я успею их высказать. Как часто, когда он занят, а я сижу возле него, вышивая или работая, как часто я замечаю, что он долго и с восхищением смотрит на меня, потому что любовь его ко мне заставляет его находить меня гораздо лучше, чем я на самом деле; если бы ты прислушалась к нашим мечтам о будущем, ты так же бы рассмеялась здесь, как смеешься у себя в провинции. Мы, кажется, перешли пределы возможного; ибо, вспоминая все страдания, которых хотя я и не была свидетельницею, но по крайней мере о которых я слыхала, — я невольно сомневаюсь, чтобы наше блаженство было вечно, а между тем, нет причин, чтоб оно прекратилось, ибо мы любим друг друга, кажется, еще сильнее, основательнее, чем в первый день нашего брака.
Это заставляет меня верить, что я никогда не перестану любить Эмануила, что никогда в уме моем не будет иной мысли, кроме мысли о моем муже. Без него для меня не может быть ни праздника, ни удовольствия, но и им я готова предпочесть наши вечерние беседы в уютной комнатке, у нашего камина, когда вдруг он отрывается от своей мысли, я от работы, чтоб улыбнуться друг другу, чтобы переброситься несколькими словами. Тогда он оставляет свое место, садится у ног моих и проводит целые часы в таком положении. Так мы слышим, как стихает городской шум, видим, как засыпает город, в котором для нас нет ничего привлекательного, и на движущиеся толпы мы смотрим без участия, не имея в них никакой надобности. Видим, как пустеют улицы, настает ночь, и кажется нам тогда, что в целом мире ничего нет, кроме нас и нашей любви. Я не знаю, куда и откуда идут эти вечерние прохожие, но жалею их, если ночь застает их одинокими, если нет для них сердца, которое было бы для них вселенной в часы уединения.
Через год мы намерены отправиться посмотреть Рим, Неаполь, Венецию… все эти райские уголки, которыми так богата Италия. Какая очаровательная поездка, особенно с любимым человеком! Увидеть места великих деяний, хранящие следы благости и гнева Творца, увидеть их под влиянием ума и сердца Эмануила, пройти с ним по следам страстей прошедших веков, надышаться воздухом, полным благоухания воспоминаний, наслаждаться видами неаполитанского неба, упиваться звуками венецианских баркаролл, восторгаться величием Рима и быть постоянно с ним — вот счастье, и это счастье будет мною изведано. Есть истинная поэзия, которую можно понять только тогда, когда любишь. Помнишь ли ты, еще будучи в пансионе, мы переводили Шекспира? Правда, мы понимали, что он прекрасен, но ко многому мы оставались нечувствительными; это оттого, что те струны сердца, которые могли бы сочувствовать ему, не были еще оживлены прикосновением любимой руки. А теперь по целым часам, по целым дням я читаю моего Шекспира, того самого, который был еще у меня в пансионе, и мне кажется, это совершенно новая для меня книга. Я ставлю себя то на место Жюльеты, то Офелии, то Дездомоны; мне понятны страсти, кипевшие в душах этих прекрасных и чистых созданий. Я понимаю их любовь, потому что люблю сама; я постигаю их мысли, потому что они тождественны моим. Эти создания кажутся мне более чем прекрасными; они мне кажутся истинными. Иногда я отдаю книгу Эмануилу и слушаю его чтение; тогда являются передо мною настоящие Отелло, Гамлет, Ромео. Я угадываю по звукам его голоса, что он душою понимает поэта, что его душе знакома и ревность Мора, и мечтательность Гамлета, и пылкая любовь обожателя Жюльеты. Читая эти вещи, я сомневаюсь, чтоб их мог написать простой смертный, и кажется мне, что слово «Шекспир» — не что иное, как вдохновение.
О, я понимаю увлечение тех девушек, которые губят себя чтением подобных книг, потому что они не имеют другого истолкования их значения как свое собственное понимание. Они восторгаются каким-нибудь из этих типов, которых, к несчастью, они воображают олицетворенными в первом попавшемся им человеке, и позволяют воображению заменять действительность сердца, в этом-то и заключается их громадная ошибка.
Быть может, милая Клементина, письмо мое покажется тебе скучным, но я привыкла считать тебя сокровищницею моих ощущений и моих мыслей, и вот, высказав тебе их, я прибавлю только, что первая и последняя из них постоянно одна и та же: это — что я всегда люблю тебя».
«Итак, прелестная Мари, — спустя некоторое время писала ей Клементина Дюбоа, — я положительно выхожу замуж. Ты советовала мне дорожить более всего качествами сердца — я следую твоему совету. Молодой человек с голубыми глазами, ты знаешь, тот, что играет на флейте, решительно лучше всех из целого города. Он добр — мне говорили о некоторых его истинно добрых поступках — и действительно он любит меня. Бедный молодой человек! Он целые вечера сидит за вистом с моей теткой, а тебе известно, что это уже с давнего времени считается единственным доказательством любви к племянницам. Признаюсь, меня такое доказательство трогает. К тому же, говоря откровенно, я успела решительно изменить его. Прежде он являлся роскошно одетым, но без вкуса; он носил бороду, приличную, может быть, военному костюму, но уродливую для гражданского платья. Однажды я высказала мнение об одежде человека, ставшего моим мужем, и через два дня он явился к нам, одетый, в строгом смысле слова, по высказанной мною форме, с подстриженной бородой, с прической, правда, немного изысканной, но ведь всего же вдруг нельзя требовать; словом, его почти узнать нельзя. Тебе понятно, что женщина не может остаться равнодушной при виде такого повиновения ее прихотям, и я думаю, что скоро сделаюсь госпожою Барилльяр.
Ты знаешь, я не взыскательна. Соединив то, что есть у нас и что останется ему после отца, мы будем иметь до 12 тысяч ливров годового дохода, следовательно, будем в состоянии приезжать месяца на три в Париж, если не вздумаем остаться в нем навсегда, ибо и во мне начинает проявляться честолюбие, да и ты, признаюсь тебе, составляешь главную причину таких замыслов. Одно немного огорчает меня, это его фамилия — Барилльяр, и еще, на беду, Адольф, но, говорят, не в имени счастье. Однако он принадлежит к прекрасному семейству. Отец его весьма умный человек, и, уверяю тебя, ум его далеко не дюжинный. Так что я рассчитываю выйти замуж за сына и беседовать с отцом. Старик бывает иногда у тетки, и мы начинаем с ним бесконечные рассуждения. Он был свидетелем первой революции, а ты знаешь, сколько любопытного в рассказах людей, видевших великие события.
Помоги же мне, милая Мари, советом, как уже замужняя женщина и как друг. Мне кажется, что в этом человеке я найду искреннюю и продолжительную привязанность, — более мне ничего не нужно. Главное, чтобы мои желания исполнялись беспрекословно, на это я могу надеяться, а я со своей стороны постараюсь сделать его счастливейшим из смертных. Разумеется, я никогда не буду пламенно любить его, но буду питать к нему дружбу и уважение, потому что он добр. Итак, решено; я выхожу замуж, но я заставлю его подождать согласия, ибо нисколько не мешает заставить желать себя как можно долее.
Провинциальные города поистине составляют интересный предмет изучения. Ухаживание за мной этого молодого человека разделило всех, кому нечего делать, на два враждебных стана. Одни бранят меня, хотя и не знают вовсе, другие покровительствуют, хотя ни разу не видели меня в глаза, и все это потому только, что подозревают меня в кокетстве с Барилльяром, который составляет тайный предмет желаний всех матушек. Но надо тебе признаться, я пошла наперекор здешним привычкам и этим нарушила однообразие, царствовавшее здесь до моего прибытия. Когда я вошла в мою комнату, то в ту же минуту велела сорвать со стен старинные обои и оклеить их точно такими же, какие я видела у тебя в доме в той комнате, которую я занимала. Мало-помалу я переменила все в доме тетки. На меня стали нападать за эту роскошь, обвиняли в безнравственности, но я не обращала внимания. Теперь эти лишние издержки и составляют главный предмет порицаний. Говорят, что с моим ограниченным состоянием я скоро умру с голоду, если не образумлюсь вовремя; но я так же мало смотрю на подобные предсказания, как и на прежние нападки.
Пиши мне чаще, милая Мари, а то под предлогом своего счастья ты забываешь меня».
Клементина имела право сказать это, ибо Мари действительно писала ей очень редко. Правда, она могла писать ей только тогда, когда оставалась одна, что случалось нечасто; не занимаясь более политикой, Эмануил не оставлял свою жену почти ни на минуту, следовательно, время, которое Мари посвящала письмам, было, так сказать, украдено у ее мужа, и в продолжение первых месяцев дружба и политика уступали место любви, однако на последнее письмо Климентины Мари тотчас же отвечала.
«Бесценная Клементина, ты просишь моего совета? Выходи замуж; брак составляет счастье, когда соединяющиеся лица любят друг друга. Выходи за Адольфа Барилльяра, потому что он находится под рукою, и переезжай в Париж; ты этого желаешь, а тем более еще, что твоя воля будет законом для твоего мужа.
Вчера Эмануил открыл мне, что Маркиз Леон де Гриж, тот молодой человек, на которого ты указывала мне в опере, влюбился в меня, и, зная, что Эмануил любим моим отцом, он просил его помочь ему получить мою руку. Это-то обстоятельство и ускорило де Бриона просить моего отца дать согласие на брак мой только с ним, а не с де Грижем, про намерения которого он не сказал даже отцу моему ни слова. Де Гриж очень красив, но какая разница между ним и моим мужем! После нашей свадьбы он не решается показываться ни у моего отца, ни у Эмануила, хотя и был другом последнего. Он глупит; Эмануил слишком уверен во мне, чтобы ревновать. Это обыкновенное явление, что молодой человек, желая жениться, встречает препятствие в исполнении своих желаний, а в особенности еще, когда делает предложение девушке, которая давно уже невеста другого. Кажется, в этом нет ничего унизительного.
Я до сих пор ничего не говорила тебе о моем отце, а между тем ты не можешь вообразить, как он меня любит. Я составляю и его мысль, и его жизнь; отдав меня замуж, он, кажется, принес громадную жертву. Разлучившись с ним, я оставила ту же пустоту в его душе, как и в его доме. Сначала, отдавшись вполне найденному счастью, я не замечала, что происходило в нем, теперь же я вижу это ясно. Если проходит день и я не принесу принадлежащую ему ежедневно долю любви, он грустит весь день, и на следующий, приезжая к нему, я угадываю эту грусть в его улыбке, я вижу и слезу в его взгляде; но тем не менее я не слышу упрека, он только целует меня нежнее — вот и все; как будто этой лаской он хочет сказать: «Я не видел ее вчера и, быть может, не увижу завтра». Теперь я езжу к нему каждый день — и это для меня более, чем долг, это — удовольствие. Все, что я знаю об этой любви, я угадала, потому что он молчит. Он совершенно предоставляет моему желанию приезжать и не приезжать, только первое делает его счастливым, последнее — огорчает. Недавно я имела неблагоразумие сказать ему, что собираюсь ехать с Эмануилом в Италию. Он отвечал мне на это улыбкой; но в этом немом ответе я прочла столько сожаления и грусти, что не могла не понять затаенной печали. Тогда я бросилась к нему нашею, говоря: «Я не поеду». Он крепко прижал меня к груди своей.
Какое чувство может быть выше и чище этой любви — любви отца, которая окружает нас повсюду, хранит нас от дурных помыслов и всегда служит надежным прибежищем в минуты, несчастья? Если мне суждено испытать горе, я пойду оплакивать его к моему отцу, и Бог непременно пошлет мне утешение, потому что к его подножию понесутся две, равно пламенные молитвы.
Мы хотим воспользоваться хорошей погодой, которую, по-видимому, небо нам обещает, и посетить маленький замок мужа. Мой отец едет с нами; они поохотятся немного. Теперь Эмануил решительно не хочет и слышать о политике; я говорила тебе, что любовь ко мне пересилит его прежние стремления, и я сумею превратить дипломата в пастушка Аркадии.
Поговорим же о твоем предстоящем браке с Адольфом. Коль скоро ты клонишься на его сторону, это значит, что ты не замедлишь полюбить его. Говоря откровенно, я думаю, что по характеру своему ты неспособна к такой страсти, которая могла бы наложить неизгладимую печаль на твою жизнь и сердце. И было бы безумием с твоей стороны искать ее. По-моему, ты предназначена к тихой и спокойной жизни, к невозмутимым радостям семейного крова; выходи же скорее за Адольфа и, повторяю, переселяйся в Париж; таким образом в нашей столице появятся две женщины истинно счастливые, что составит в нем исключительное явление.
Маман поручает мне переслать тебе поцелуй; она все та же. Всю эту ночь она провела на бале, и когда я приехала к ней, то нашла ее так же свежею и так хорошо себя чувствующею, как будто она провела всю ночь на своей постели. Трудно встретить существо, которое бы оставалось так долго довольно своим существованием. Сказав, что по переселении твоем в Париж в нем будут две истинно счастливых женщины, я упустила из виду третью, забыв совершенно, что она гораздо прежде нас составляет такое исключение, — это моя маман.
Прощай же, друг мой; пиши ко мне, мы едем завтра. Если у тебя найдется что-нибудь сообщить мне важное или добрую весть, адресуй в наше имение; добрые вести всегда приятно узнавать поскорее».
На другой день они действительно отправились. Приехав, Мари опустилась на колени перед портретом матери своего мужа и горячо благодарила ее за свое счастье, умоляя ее не отнимать его и в будущем, прося отвратить от нее всякий страх и сомнение. Потом, пока Эмануил отдавал приказания, она пошла навстречу отцу, гулявшему по саду.
— Ну, дитя мое, — сказал ей граф д’Ерми, — ты все еще так же счастлива?
— Да, — отвечала она. — Чего еще может желать мое сердце среди таких привязанностей, как ваша, маман и мужа.
— А ты уверена, что мне дорого твое счастье?
— Об этом нечего и спрашивать.
— Что если б я вздумал дать тебе маленький совет?
— Я последую ему в ту же минуту.
— Ты замечаешь перемену, которую ты произвела в муже; ты видишь, что для тебя он забыл все, что так любил прежде; не мешает тебе понять, что для мужчины есть другие еще обязанности, кроме обязанностей супруга, — особенно для человека, находящегося в положении Эмануила. Де Брион — пэр Франции, он представитель области, которая вверила ему заботу о своих интересах, он обязан заботиться о них; у него есть враги и завистники, как у каждого человека, выходящего из общего уровня, и потому его удаление из палаты может повредить ему. Любя тебя, он забыл возложенные на него ответственности, но клятва, данная им обществу, должна быть так же священна, как и клятва, произнесенная тебе. Быть может, он понимает, что не имеет права оставить политическое поприще без всякой причины, но не имеет силы отнять у тебя ни часа времени. Следовательно, ты должна сама подарить ему этот час, который ты проведешь со мною; муж твой от этого ничего не потеряет, а отец выиграет. К тому же поверь мне, дитя мое, что натура Эмануила слишком сильна, ум слишком деятелен, чтобы праздность и бездействие не могли не надоесть ему. Предоставь ему свободно идти на пути возвышений, чтоб он не перестал быть счастливым. Приходя домой, когда после прений в палате он будет уверен, что в этом доме его ждут покой и отдых, — он еще более будет любить тебя!
— Я уже и сама думала об этом; но Эмануил казался таким счастливым возле меня, что я боялась предложить ему вернуться к прежним его занятиям, чтобы он не подумал, что я начинаю скучать от избытка счастья. Теперь, когда и вы находите ту же необходимость возвратить его к деятельности, я, не задумываясь, сегодня же вечером приведу вашу мысль в исполнение.
И точно, в тот же вечер Мари, взяв мужа за руки, и склонив грациозную свою головку на его плечо, сказала:
— Друг мой! Знаешь ли, мне пришло в голову вернуться в Париж.
— Капризница! Будь по-твоему, едем хоть сейчас же, если хочешь.
— А если б я предпочла остаться?..
— Мы останемся.
— Хорошо, мы едем завтра; а знаешь ли ты, что мы там будем делать?
— Все, что ты захочешь.
— Я прочла в газетах, что в палате пэров будут заниматься обсуждением важного вопроса.
— Так что же?
— Ты возьмешь меня в этот день с собою в палату.
— Что тебе там делать?
Мари с улыбкой взглянула на мужа, как будто не веря тому выражению презрения, с каким были сказаны им последние слова. Надо заметить, что она была права.
— Ты будешь говорить, я буду слушать, — сказала Мари.
В ответ на это Эмануил, поцеловав жену, прибавил:
— Ты ангел.
— Так я не ошиблась? — спросила она.
— Нет.
— А ты — ребенок, у которого опасно отнимать его игрушку.
И молодая женщина обвила руками голову мужа.
В поступках графа относительно его дочери проглядывала какая-то неземная любовь. С тех пор, как он увидел ее прекрасною, кроткою, невинною, он почувствовал в душе своей присутствие неведомого ему доселе чувства. Ему казалось, что жизнь его дочери была его жизнь; он просил Творца простить ему его прошедшие заблуждения, чтоб их отражение не было пятном этому чистому созданию, которое было теперь возле него. Он не мешал графине вести свою обыденную жизнь, полную суеты и тщеславия, и молча носил в груди своей любовь к дочери, которая сделала его лучше и была его хранителем. Пока Мари не знала еще иной привязанности, кроме любви к нему, он был невыразимо счастлив; но едва только он заметил, что для ее счастья ей нужно другое чувство, как ревность сжала его сердце. Однако он с твердостью оттолкнул от себя эту мысль, ибо любовь родителей выражается большею частью в тех жертвах, которые приносят они для счастья своих детей.
В день свадьбы дочери, когда она, восторженная и счастливая, не отходила от любимого человека, граф думал о себе. Он один сидел в своем кабинете, грустный, как сраженный сильным горем, и со слезами на глазах повторял: «Она любит другого!»
А между тем, он не мог быть счастливым, не препятствуя ее счастью, и в силу самоотвержения и покорности воле провидения, которые так свойственны каждому отцу, когда дело идет об их детях, граф покорился судьбе и стал думать, как бы упрочить будущность своей дочери.
Весьма естественно, что приобретенные им опыт жизни и знание людей заставили его дать последний совет своей дочери, который, как только она ему последовала, был принят Эмануилом с радостью. К тому же теперь она сама сделалась целью честолюбивых планов Эмануила. Человек с душой всегда хочет высоко поставить любимую им женщину, выказав ей всю силу своего духа и гения, — он старается обновлять любовь, дополняя ее удивлением им. Никто не может быть тщеславнее женщины. У нее есть честолюбие, которое возвышает ее, если ее стремления достигнуты мужем, и губит ее, если они исполнены ею самою. Кроме любви, удовлетворяющей желания ее сердца, женщине нужно еще имя, которым бы могло удовлетвориться ее тщеславие; ей нужно, чтоб это имя затмевало всех своей известностью, и редко бывает, чтобы женщина обманула того человека, которому она обязана этим именем. Все эти рассуждения представились уму Мари, она аплодировала себе, предупредив желание, которое рано или поздно, но непременно поднялось бы в душе ее супруга.
Итак де Брион опять показался в палате, где его появление произвело сильное впечатление. Там действительно был поднят важный вопрос, и уже несколько дней Эмануил, зная в чем дело, жалел о своем отсутствии, которое походило на отступление от высказанных им убеждений. Дело шло о возвращении изгнанных принцев. Почти вся палата была против этого предложения, когда де Брион взошел на кафедру.
О, как забилось сердце Мари в эту минуту! Ее взгляд, ее душа, все ее существо прильнуло, так сказать, к губам оратора. Каким слабым созданием чувствовала она себя, когда она прислушивалась к могуществу и силе этого голоса, раздававшегося над собранием! Говорящий казался ей вовсе не тем, кем он был еще вчера, когда, припав к ее ногам, он шептал ей слова любви.
Велик был в эти минуты Эмануил, и всякий раз, когда в честь его раздавался гром аплодисментов, он устремлял свои глаза в тот уголок, где, покрытая вуалью, сидела Мари, трепещущая от страха и удивления. Эмануил, разумеется, хотел возвращения изгнанников; он хотел, чтобы Франция торжествовала не только над другими государствами, но и над собою, и чтоб она, славная своим могуществом, могла гордиться своим доверием и снисхождением. Все, что он предлагал, было возвышенно, справедливо, благородно. Все присутствующие были в восторге; но вопрос был отложен до следующего раза. Это было поражением для Эмануила, но такое поражение стоило торжества — в нем побежденный был выше победителя. Давно уже смолк его голос, но Мари все еще продолжала слушать; ей казалось, что слова ее мужа все еще носятся по залу, ибо она внимала им не только слухом, а всею душою, всем сердцем.
Но здесь же была женщина, на которую речь де Бриона производила совсем другое впечатление, — то была Юлия, также покрытая вуалью, но бледная и страшная в своем негодовании. Чем более росла слава де Бриона, чем более она понимала его величие, тем сильнее ненависть бушевала в ее сердце.
Мы сейчас узнаем, что затевала она. Многие иногда невольно обращаются к предопределению рока, этой таинственной силе, которая всюду следит за человеком на пути его жизни, как вор и грабитель выжидают путешественника на пути его странствования.
Юлия, зная, что в продолжение стольких месяцев Эмануил не показывался в палате, и слыша о его намерении уехать с женою в Италию, пришла в отчаяние при мысли, что жертва, обреченная ею на мщение, могла легко избегнуть ее козней; ибо, как мы узнаем позже, она много уже потратила на приготовление, чтоб отказаться от своей цели. Но когда она узнала, что де Брион возвращается опять к активной деятельности, она хотела присутствовать при его вступлении, как его злой гений, или, по крайней мере, как злое предзнаменование. Эмануил, разумеется, и не подозревал даже о ее присутствии. «Эмануил силен, — подумала она, слушая его речь, — он счастлив и покоен, — прибавила она, видя его садящимся в карету с женою, — о, как бы хотелось мне, чтобы когда-нибудь и эта сила, и это счастье рассыпались бы под моим дыханием и упали бы к ногам моим».
Невинная Мари ничего не знала: так голубка, кружась в воздухе, часто и не подозревает, что хищный ястреб распускает над нею свои когти. Мари испугалась только одного, что в то же время составляло и ее гордость, — испугалась могучего красноречия своего мужа, которое дало ей понять, каких тревог жаждала пылкая душа де Бриона. Вот отчего Мари, приехав домой, с чувством страха взглянула на него, бросилась к нему на шею и спросила:
— Ты все еще любишь меня, не так ли?
— К чему этот вопрос? — отвечал ей Эмануил кротким голосом.
— Потому что, слушая тебя в палате, друг мой, я узнала идеи, кипящие в уме твоем, и теперь думаю, что моя тихая любовь не составляет многое в твоем существовании, и, не будучи в состоянии поддержать его, она будет недостаточна, когда в случае твоего падения на избранном тобою поприще тебе одному придется искать утешение; я чувствую мое ничтожество перед тобою; я завидую Франции и говорю себе: Франция дает тебе славу, я же даю тебе только мою жизнь и жалею, что посоветовала тебе снова вступить в палату.
— Не страшись этого, дитя! Ты есть и будешь всегда любимица моей души и возлюбленная моего сердца. Позволь мне удовлетворять там лихорадочную необходимость деятельности, и то счастье, которое ожидает меня на пороге моего дома и которое я пью с твоих уст, покажется мне еще выше. Впрочем, я остаюсь твоим рабом, столько же покорным, сколько и счастливым. Скажи слово, моя прекрасная подруга, и эта бурная река обратится в тихий ручеек, буря сменится невозмутимою тишиною, ты дашь мне другое существование, мы сольем наши жизни в одну, полную очарования; забудем свет, уедем отсюда без воспоминаний о прошедшем и без страха за будущее! Хочешь?
— Нет, нет, мой Эмануил, тысячу раз нет! Пусть жизнь твоя исполнит свое предназначение, любовь моя к тебе — в то же время и гордость. Я хочу удивляться тебе столько же, сколько и люблю. Все, чего я прошу у тебя, это сберечь для меня в твоем сердце надежный уголок, в котором бы никому, кроме меня, не было места.
Желание ее было исполнено. Эмануил шел по стезе прежней деятельности — стезе труда, изучений, борьбы. Только теперь около него было существо, ободряющее его труд, поддерживающее его в занятиях, успокаивающее его после борьбы. Мари, присутствовавшая при заседаниях, имела также свои волнения и беспокойства. Если малейший знак одобрения заставлял радостно биться ее сердце, то самый ничтожный ропот приводил ее в трепет. Ее женский ум преувеличивал опасности ежедневных столкновений, и она готова была падать в обморок, видя, как весь зал поднимался против одного слова ее мужа, который постоянно улыбался ей со спокойным видом.
Вскоре де Брион воспротивился продолжению ее присутствия при этих прениях. Тогда Мари, переживающая за все, обратилась к отцу и тысячу раз заставляла его уверять себя, что Эмануилу не грозила ни малейшая опасность. Понятно, все это служило темою писем к Клементине, и она получала послания, то полные радости, то полные грусти.
Мало-помалу любовь Эмануила, письма подруги, участие отца заставили Мари успокоиться и привыкнуть к этой жизни, в которой она сначала видела только одну прекрасную сторону, потом преувеличивала ее опасности и, наконец, дошла до того, что встречала Эмануила с радостью и отпускала без страха.
Клементина продолжала свою тихую и скромную жизнь. Она стала женою Адольфа Барилльяра и сделала счастливым человека, который дал ей свое имя. Он считал себя блаженнейшим созданием на земле, и Клементине нечего было более просить у Бога. Клементина веселилась, находя удовольствие во всем, и не потому, чтоб она была эгоисткой, мы ее хорошо знаем, чтобы могли утверждать такое предположение, но она смотрела на жизнь с благоразумной точки зрения. Вот почему она была немало удивлена, когда заметила оттенок грусти в письмах своей подруги, оттенок, которого она не могла не заметить и который проявлялся как будто против ее воли. Между тем Клементина не решалась ни за что просить объяснения по этому предмету; она боялась заставить Мари высказать себе то, что она подозревала, и поэтому старалась писать ей веселые письма: она описывала ей приключения, провинциальные толки и забавные личности, пересыпая свои послания той беспечной веселостью, которой она очаровала всех в бытность свою в замке графа. Мари в этом случае походила на всех женщин. Если бы Клементина, угадав происходившее, спросила ее: «Отчего ты грустна?», Мари тотчас же отвечала бы ей: «Не знаю, что заставляет меня грустить; до сих пор я счастлива». Но Клементина, повторяем, по чрезвычайной деликатности сердца не показывала и вида, что замечает печальный мотив, слишком ясный в письмах ее подруги, так что г-жа де Брион, не сумевшая бы дать в нем отчета, если бы ее спросила Клементина, сама высказала причину именно потому, что не дождалась этого вопроса.
Вот что писала она:
«Добрая, добрая Клементина, ты должна была заметить из последних моих писем, ежели ты еще любишь меня по-прежнему, что я скучаю и грущу. Не знаю, оттого ли, что дни стали холодны и дождливы, или оттого, что я по природе склонна к задумчивости. Вот в такие-то минуты я особенно жалею, что ты далеко, ибо ты знаешь, когда часы тянутся вяло и медленно, невольно как-то думается об отсутствующем друге. Де Брион почти не выходит из палаты. Я часто посещаю отца, но зато целые вечера, которые мой муж проводит среди своих занятий, я провожу за чтением; но книги немного могут доставить удовольствия, особенно в мои годы, как бы они ни были прекрасны и интересны.
Конечно, это время продлится недолго. Дождь льет беспрерывно, и его справедливо было бы назвать богом скуки. О, если Юпитер изобрел золотой дождь, чтобы соблазнить женщину, то очевидно, он выдумал обыкновенный, чтобы наказать людей.
Эмануил все так же добр ко мне, и если он изменился в чем-нибудь, так только в том, что любит меня сильнее прежнего. А между тем, у меня есть соперница и соперница, на которую я сама указала ему, — это политика. В жизни людей и так много горя и неизбежных несчастий; нет, нужно было, чтоб они сами создали себе последнее. У иных муж служит в армии и, когда он возвращается с потерянной рукой или ногой, сознаюсь, это очень грустно, но все-таки он остается, если не целый телом, то — всем сердцем со своей супругой. Но что сказать тебе о той борьбе на словах, поле битвы которой — кафедра. Ненависть и страсти в ней так же глухи, как неясен возбуждаемый ими ропот. Боец иногда устает в ней, но никогда не пресыщается и на другой же день снова начинает ее с тем же усилием, с той же волей, ибо все та же страсть грызет его душу.
А кажется, есть на земле райские уголки, забытые Богом: Италия, Испания, Восток. Кажется, каждому сердцу даны неземные наслаждения: дружба, вера, любовь — но вместо того, чтобы побывать в этих уголках, могущих возвысить мысль, люди избрали страсти эгоистические, чтобы не сказать ненавистные; страсти, на которых они основывают свою славу, как будто можно громким именем прикрыть безобразие дела, как покрывают скелет золотой короной и пурпурной мантией. Нет, долго еще будут они безумствовать. Если когда-нибудь хоть один из них был предметом чистой и святой любви; если чья-нибудь любовь слилась с другой любовью, преданною и вечною, — так это Эмануил. У меня нет иной мысли, кроме него, ни одной мечты, которая бы не была им украшена, ни одной надежды, которая не клонилась бы в его пользу. А он? Вместо того, чтобы проводить со мною целые дни, вместо того, чтобы скрыться куда-нибудь и разделять со мною наше счастье, он живет в палате. Палата! Завидная слава! Прекрасное возмездие! Тратить на кафедре свой голос, а сердце для того, чтобы прибавить лишний титул к своему имени, дать одну минуту торжества своему честолюбию, тогда как столько приятных слов могли бы мы сказать один другому.
Между тем, я не имею права упрекать его: то, что я осуждаю теперь, еще так недавно увлекало меня; и теперь все газеты говорят о нем. Когда я вижу, каким блеском окружено его имя, — я переполняюсь гордостью, счастьем; я забываю число грустных часов, которыми я заплатила за одну минуту торжества; этому-то торжеству я обязана радости моего мужа; вследствие его он приходит домой менее задумчивым, менее озабоченным и снова становится для меня тем, чем внутренно никогда не перестает быть, — пламенно любящим мужем. Но что утешает меня — хоть правду сказать, я вовсе не так несчастна, чтобы нужно было искать утешений, — так это будущий ребенок, который сам по себе будет иметь тысячу раз более силы, чем все политические деятели сего мира. Когда Эмануил говорит со мною об этом — его глаза горят всем пламенем чувства, сжигающего его душу.
Ты тоже не кажешься мне слишком несчастливой. Как завидно ты создана! Ты освещаешь все, к чему приближаешься, и несчастье не посмеет приблизиться к тебе. Продолжай же такое существование, милая Клементина, — это тоже не последнее утешение, когда знаешь, что любимые нами существа счастливы; потому что в минуты горя можно приехать к ним и порыться в их сердце, как в кошельке друга. Как доволен должен быть тобою твой муж и как он должен обожать тебя! Вы оба составляете очаровательную пару. Я отсюда вижу твою насмешливую мину и вечную улыбку, которыми ты заставляешь его сердиться и платить поцелуем за твои проделки.
Наконец, прелестная моя г-жа Барилльяр, не считай мою печаль серьезною и не ищи в ней того, чего в ней нет действительно. У меня есть минуты, бесцветные более обыкновенного, в которые я и пишу тебе. Ты не должна порицать меня за это, ибо это может служить доказательством моей доверенности и привязанности. Памятны тебе вечера, проведенные нами в пансионе, когда мы садились друг возле друга, склоняли голову на руки и наблюдали, как потухал огонь камина среди общей тишины и спокойствия? В это время мы обыкновенно составляли наши планы: теперь эти планы приведены в исполнение. Итак, мы заняли свои места в жизни действительной! Сколько перемен в течение нескольких месяцев! Скажи нам тогда кто-нибудь, что теперь мы обе будем уже замужем, мы бы не поверили, а между тем, это была бы истина. Как живо наполняются событиями дни, месяцы и годы; как быстро идут одно за другим ежедневные волнения! За исключением двух, трех часов, которые Эмануил проводит в палате, остальные летят незаметно. Вечера только тянутся вяло. Подумай, что, живя среди удовольствия, я не принимаю в них ни малейшего участия. Мы редко выезжаем в театр и то только в оперу, где я иногда бываю с маман; но теперь опера закрыта. Эмануил не любит света. Шум спектаклей и балов его утомляет; и так как он жертвует собою, когда выезжает со мною, то я предпочитаю жертвовать собою для него моим удовольствием и остаюсь дома. Но тогда он тотчас садится за работу, и я ревную его к бумаге, на которой он пишет, к мысли, которую он обдумывает, к перу, которое он держит в руках. Так что часто, даже всегда, мне делается скучно видеть его за этим занятием. И вот я отбираю у него бумагу и заставляю его сосредоточивать на мне одной все его внимание, что, надо сказать, он и исполняет необыкновенно мило.
Однако надо же быть снисходительным к тому, кто нас любит, а он меня любит сильно. Каждый день он убеждает меня в этом, проявляя то новую заботу обо мне, то самую нежную предупредительность. Он редко является ко мне без сюрприза, который отдает мне с улыбкой и весьма довольный, что я поражаюсь неожиданным подаркам; но эти драгоценные сюрпризы лежат у меня без употребления. Они, как осужденные, заключаются в ящик, и я уверена, что все они выйдут из моды прежде, нежели их кто-нибудь увидит. Иногда мы обедаем у одной из сестер Эмануила, престарелой девы и порядочной ханжи. Я не встречала женщины более угрюмой и скучной. Быть может, она и имеет добрую душу, но доброта эта у нее прикрыта самыми неумолимыми правилами. Она не извиняет ничего, и я невольно избегаю тех, кому судьба не дала права быть женою и матерью и кого Бог лишил самых благороднейших чувств сердца: любви к мужу и любви к детям. Мне не хотелось бы, чтоб эта женщина могла когда-нибудь упрекнуть меня за что бы то ни было. Эмануил, как кажется, разделяет на этот счет мое мнение, потому что он питает к ней более уважение, чем привязанность.
Отчего ты не хочешь приехать в Париж? Тебя ждали сюда весною — весна прошла, и я все-таки тебя не видела. Если муж твой не может ехать, приезжай одна. Париж не погубит тебя, тем более что в нем ожидает тебя суета.
Пожалуйста, не тревожься, если письмо мое покажется тебе написанным под влиянием грусти. Ведь серые тучки, затмевающие в жаркий летний день солнце, ни для кого не предрекают зимы, а иногда даже не дают и дождя».