Часть третья

I

Возвратимся к Юлии Ловели.

Может быть, читатель был изумлен той странностью, с которой Юлия предалась маркизу де Грижу; но, да будет ему известно: она не слишком дорожила собою, в особенности в тех случаях, когда это могло быть сильным средством к достижению ее целей. Как опытная интриганка, она поняла в одну минуту, к каким результатам могла привести любовь Леона к девице д’Ерми, и, чувствуя себя в состоянии вести это дело с неподражаемой тонкостью, она первым делом решилась приобрести над ним влияние, чтобы не дозволить ему уехать из Парижа. Она предвидела, что развязка этой интриги будет нескоро; но терпение есть свойство вечности, а Юлия поклялась в вечной ненависти к Эмануилу.

Где же было начало этой ненависти? Ведь многие поступали с ней подобно Эмануилу, а между тем, они вовсе не возбуждали в ней этого чувства? Отчего же она не могла простить Эмануилу? Оттого, что он был выше других; оттого, что среди своих бесплодных надежд она решилась на одну минуту слить свое существование с жизнью молодого человека; оттого, что эта связь послужила ей основой многих самых безумных мечтаний, и оттого, что все они были разрушены в одно мгновение посланием де Бриона — посланием, полным презрения, и, наконец, тем страстным и глубоким чувством, которое зажгла в его душе девица д’Ерми и которое заставило его забыть даже самое имя Ловели.

Мы сказали, что Юлия была одним из тех созданий, которых никакие препятствия не могут остановить на пути к цели, которые не выбирают этого пути и идут к достижению цели с непреклонною волей. Юлия вообще ненавидела то общество, которое оттолкнуло ее от себя и которое, однако, не могло поступить иначе. Долго она искала случая проявить эту ненависть каким-нибудь необыкновенным образом, желая доказать, что женщина, подобная ей, нисколько не хуже всех светских женщин. К ее несчастью, разумеется, случай этот не давался ей в руки, пока она не узнала, что де Брион женится на дочери графа, самой невинной, самой хорошенькой, самой счастливой и бесконечно любимой из всех девушек.

С этой минуты общая, если можно так выразиться, ненависть Ловели получила значение личной. Выставить на позор представительницу красоты, молодости, любви и добродетели, уничтожить, очернить ее и сказать себе: «Это я — Юлия Ловели, падшая женщина, я сделала все это», — вот что стало неотступным предметом желаний нашей героини. Теперь, я думаю, понятно, к чему могла послужить ей любовь маркиза де Грижа к Мари д’Ерми.

О, можно держать сто против одного, что это безумное предположение больше чем невозможно, что оно разлетится в прах против непорочности молодой девушки, но тогда что же это за победа, если она легко досталась?

Лишь только Мари сделалась женою Эмануила, Юлия не выпускала ее из виду, и если бы кто-нибудь мог читать в душе Ловели, он содрогнулся бы от прочитанного, как путник, повисший на краю пропасти, содрогается при виде страшной бездны, на дне которой он слышит рев потока.

Юлия окружила Леона всеми чарами обольщения, которые были ее неотъемлемым достоянием и которые заключали человека, которого она называла в настоящее время своим любимым, в такой магический круг, из которого он не имел силы выйти, если судьба не даст ему особенной силы воли. Она старалась, чтоб эта новая связь с Леоном сделалась общеизвестною; она показывалась с ним повсюду; она поселила в нем необходимость видеть себя ежедневно; она управляла его страстью с непостижимым искусством — словом, она овладела им совершенно.

Но в глубине души своей, хотя мы могли бы и не говорить этого, она презирала Леона, как презирают орудие, которым можно располагать по произволу; как презирают существо, в котором нуждаются и которое считают ниже себя во всех отношениях. Поэтому-то дни, проводимые Юлией, не всегда были ясны, и часто она впадала в уныние, не оттого, что она отчаивалась в своем предприятии, — нет, она не принадлежала к этой категории, но от страха, видя, на какое долгое время следовало отложить самое начало своих действий. Если б Юлии удалось прочесть последнее письмо Мари к Клементине, она бы пришла в восторг, заметив первый след раздумья, который, как туман, подымался в душе супруги Эмануила. Когда она прочитала в газете, что г-н де Брион, пэр Франции, вступает в брак с дочерью графа д’Ерми, то, передав ее Леону, Юлия сказала: «Прочтите» — и пристально следила за тем впечатлением, которое могла произвести на него эта новость.

— Я знал это, — отвечал маркиз. — Какое впечатление, думала ты, может произвесть на меня эта свадьба?

— Так ты не влюблен в нее? — спросила Юлия.

— Тебе это лучше всех должно быть известно.

Де Гриж лгал, но он не обманул свою собеседницу.

— Тем хуже! — сказала Ловели. — Это служит мне доказательством, как непрочны ваши чувства, и заставляет меня бояться за себя.

Сказав эту фразу, она села перед маркизом и положила свою голову на его колени.

— Я люблю только тебя, — говорил Леон, перебирая рукой волосы своей любовницы.

— Итак, я была слишком неосторожна, — говорила Юлия. — Я отдалась тебе, желая хоть немного заставить забыть твою печаль, причиненную браком девицы д’Ерми, — теперь же чувствую, что люблю тебя действительно и боюсь, что ты презираешь меня, а еще хуже того — не любишь вовсе. И точно, что такое я в сравнении с нею? Какое вознаграждение даст тебе моя любовь взамен ее любви? Быть может, я уже начинаю надоедать тебе, и ты только из-за сострадания остаешься при мне, чтобы не разбить мои сладкие мечты.

— Ты не права, Юлия; я люблю тебя и совсем забыл г-жу де Брион, — сказал Леон, прижимая свои уста к губам Ловели.

«Пока все идет хорошо, он еще сильно ее любит», — думала Юлия, которую нелегко было обмануть в деле чувства. Она не упускала случая говорить Леону о любви Эмануила к своей жене, любви, которая сделалась сказкой для всего Парижа.

Чувства Леона к Мари не могли быть сильными; но эти разговоры вели к тому, что он начинал ненавидеть Эмануила, как похитителя того счастья, о котором он мечтал и которое сделалось уделом его счастливого соперника.

Были минуты, в которые, если бы это не превзошло всех границ безумия, Леон готов был искать ссоры с де Брионом.

Посмотрим теперь, до чего ничтожна и гадка натура человека! Леон так слепо отдался Юлии, хотя и не любил ее, что она могла поселить в нем чувство ревности к себе из-за ее любви к Эмануилу, заставила его ненавидеть де Бриона и проникнуться убеждением, что он точно любит Мари до безумия.

Вы видели кошку, играющую с катушкой, и когда слишком быстрым движением она загонит ее куда-нибудь под мебель, тогда, потеряв на минуту свою игрушку и протягивая лапы, она старается достать ее, и это продолжается до тех пор, пока снова не овладеет ею совершенно. Человек, кто бы он ни был, становится в руках умной женщины той же катушкой, которой потешается котенок. Только случай может избавить его от этой участи: если же его оставляют, то значит, что он ни на что более не годится.

Были минуты, когда де Гриж, вникая в свое положение, приходил к такому убеждению, общему для всех: кто, как он, связывал свою жизнь с подобными существами? «Что я делаю? — думал он. — Я являюсь с нею везде и всюду, как бы горжусь ее любовью и тем, что обладаю женщиной, которая так многим принадлежала… Как должен смеяться де Брион, видя, что я принимаю эту женщину за что-то необыкновенное; ее — которую он бросил после первого же свидания! Это похоже на то, что я в восторге от того, что он бросает с пренебрежением. О, если когда-нибудь судьба даст мне случай отыграться, суди меня Бог, если я упущу его!»

Не думайте, чтобы подобные мысли могли ускользнуть от Юлии; напротив, она употребляла все усилия, чтоб они повторялись в мыслях де Грижа как можно чаще. Юлия знала, с кем имела дело, и знала, что каждое ее слово, брошенное Леону, не пройдет без последствий и возбудит досаду, раздражит его самолюбие, расшевелит все его страстишки, словом, все будет служить ее целям.

Между тем граф д’Ерми давал вечер в загородном доме, в окрестностях Парижа; в этот год поездка в Поату не могла состояться, по случаю интересного положения г-жи де Брион. Праздник этот был устроен в Виль-д’Аврэ. Граф, не зная отношения де Бриона к маркизу де Грижу, послал приглашение последнему. Леону очень хотелось быть на этом празднике, но он не смел отправиться туда без позволения Юлии, которая взяла его решительно под свою опеку; но так как она показывала вид, что ревнует его к Мари, то он и боялся спросить этого позволения. Однако она сама предупредила его желание. Известие о празднике графа наделало много шуму. В Париже так легко поднять шум из ничего.

— Граф д’Ерми дает большой вечер, — сказала Юлия Леону как раз накануне бала. — Вы не приглашены к нему?

— Как же, я получил приглашение.

— Вы думаете им воспользоваться?

— Нет, я лучше проведу вечер с вами.

Юлия взглянула на Леона.

— Надо, чтобы вы были на этом бале, — возразила она.

— Что я буду там делать? — сказал обрадованный маркиз.

— Не принять приглашения было бы невежливо. Вы этим покажете, что все еще злы на де Бриона, который подумает, пожалуй, что я вооружаю вас против него. Поверьте мне, Леон, — продолжала Юлия, — я вам даю благой совет: не ссорьтесь с де Брионом, напротив, протяните ему руку, докажите ему, что вам не жаль потерянного и что вы счастливы с женщиной, которою он пренебрег. Поезжайте на этот вечер, Леон; поезжайте, прошу вас; наконец, я хочу, чтобы вы там были.

Она нарочно настаивала, чтоб убедить де Грижа в своем сомнении на счет его настоящего желания.

Маркиз был на этом празднике. Он увидел, что Мари похорошела, и пленился ею еще более. Эмануил подошел к нему, протянул руку и как человек с благородной душой, верующий в честность других, сказал ему:

— Я очень рад видеть вас и надеюсь, с этого дня я буду видеться с вами не только у тестя, но и у себя в доме. На будущую зиму, вероятно, не откажетесь навещать нас? Не правда ли, Мари? — прибавил Эмануил, обращаясь к жене, проходившей в эту минуту мимо них.

— Ты советовал маркизу не забывать своих друзей? — спросила она.

— Да.

— И прекрасно делаешь, друг мой, — прибавила она с той улыбкой, которые многое множество расточает каждая светская женщина в продолжение вечера. Леон поклонился.

«Как доверчив этот человек! — подумал он. — Как она любит его!» — прибавил он, заметив взгляд, брошенный г-жою де Брион на мужа. Праздник кончился в шесть часов утра; Леон оставил его последним.

— Весело вам было вчера? — спросила его на другой день Ловели.

— Клянусь, нет, — отвечал он.

— Видели вы де Бриона? Что говорил он вам?

— Приглашал меня к себе на будущее время.

«Все идет хорошо», — думала Юлия.

— Надеюсь, вы приняли приглашение, — сказала она громко. — Я не хочу подавать повод разговорам, что я стесняю свободу того, кого люблю; а ты, ты любишь ли меня, мой милый Леон?

Юлия не забывала своих дел и в тот же день отправилась к министру, который уже знал о ее связи с де Грижем.

— Что с вами, прелестная Юлия? — сказал министр. — Вас нигде не видно, и, черт знает, что за любовь овладела вами? Стоит ли любить такого бесполезного человека?

— Ошибаетесь, — отвечала она, — у нас не было еще такого сильного союзника; иначе я бы не связалась с ним, поверьте.

— Объясните мне.

— Не хочу; вы усомнились во мне, нужно же наказать вас за недоверчивость.

— Берегитесь, Юлия! Эмануил, делаясь более и более народным, с каждым днем становится опаснее. Сначала я думал, что женитьба удалит его от политических занятий, но ошибся в расчете: он появился еще сильнее, чем прежде, его вступление и речь при этом чрезвычайно много сделали в его пользу.

— Он наш! — говорю вам. Но что будет мне за это торжество? Оно мне дорого обойдется, предупреждаю вас.

— Все, что потребуете, отказа не будет.

— Так не скупитесь же; я рассчитываю на вас, чтоб округлить мои средства и успокоиться…

— И жить с де Грижем, как это нежно.

— О нет, я думаю путешествовать.

— Я вас отправлю в Россию…

II

Наступил август месяц. Если читатели имеют хорошую память, то догадаются, что август месяц должен произвести важную перемену в жизни Мари. И точно, около 20-го числа страдания близких родов стали ее тревожить. Молодая женщина переносила их с робостью, ибо они наполняли счастьем ее сердце. Эмануил не отходил от нее; любовь его достигла высшего своего развития; он становился на колени у ее постели, умолял Бога не оставить жену его в те минуты, в которые он сам ничего не мог для нее сделать; он глядел на нее с улыбкой, полной нежности, целовал руки; а она, гордая безграничной любовью мужа, улыбалась даже среди криков боли и слез.

Граф д’Ерми, постоянно находившийся при дочери, был наружно покоен, но, бледный, с замирающим сердцем, он не сводил глаз с Мари, казалось, он страдал больше всех; а Мари, понимая это, удерживала стоны, которые надрывали ее грудь.

Что касается графини, она и тут не изменила себе. Она находилась при дочери потому только, что это была ее прямая обязанность; но на страдания ее она смотрела как на вещь самую обыкновенную и не тревожилась ими; сидя у ее изголовья, смеялась и болтала, как всегда, что, однако, ободряло молодую страдалицу.

Чем ближе подходила решительная минута, тем сильнее страх овладевал душою де Бриона; он ходил по комнате по всем направлениям, и, когда являлся доктор, он смотрел на него умоляющим взглядом подобно тому, каким осужденный смотрит на судью. Все видели, что его существование зависело от жизни Мари и что несчастье одной будет общим несчастьем. Такое положение длилось три дня, и к вечеру последнего доктор объявил всем счастливые результаты, Мари сделалась матерью. Граф и Эмануил молились в разных углах, и только потом они крепко пожали руки друг другу.

Как только миновала опасность, все опять развеселились в доме, начиная с Эмануила и кончая Марианной, не отходившей ни на минуту от своей госпожи. Мари поправилась скоро; потом все забылось, кроме прелестной дочери, которая одна напоминала собой это событие. И все опять пошло своим порядком; граф и графиня вернулись к себе, Эмануил — к своим занятиям по палате, и только в жизни Мари была заметна совершенная перемена; она посвятила себя ребенку. Мари написала Клементине о рождении дочери; та, отвечая ей, уведомила о рождении сына. И жизнь этих двух существ, как будто нарочно, шла в параллель одна другой; зима приближалась, ознаменовавшись множеством праздников. Казалось, все шло навстречу счастью молодой женщины. Клементина тоже хотела приехать в Париж; но Барилльяр, любивший провинцию и имевший в ней родных, откладывал отъезд.

Две девушки, любящие друг друга, выходя из пансиона, думают, что жить им в разлуке невозможно; но потом, когда обе выйдут замуж, то, разлучившись на год или на два, увидят, что эта химерическая невозможность совершенно исчезает. Они не перестают любить друг друга, хотя и не видят одна другую, и это, быть может, еще более поддерживает их расположение. Жизнь идет всегда наперекор привычкам, оттого что любовь, как мужчины, так и женщины, всегда уступает впоследствии место дружбе, которая, в свою очередь, превращается в воспоминание, пока опять не обратятся к ее утешению, когда обманет любовь, когда годы унесут молодость. Потому-то, естественно, Мари и Клементина, в первое время брачной жизни охладели одна к другой, если не в своих чувствах, то, по крайней мере, в своих письмах. Так что одна писала к другой: «Приезжай в Париж», другая: «Я жду тебя в Дре». Обе они пламенно желали увидеться, и между тем, ни одна не хотела сделать первого шага, удерживаемая каждая своим положением.

Мари часто встречалась с Леоном де Грижем. Для всякой другой эти встречи могли быть поводом к страху или к кокетству; но не для Мари, смотревшей на мир через призму своего счастья и невинности. Эти встречи не стесняли ее, и она не думала: «Вот человек, который любил меня и, может быть, любит еще и теперь». Она даже готова была благодарить маркиза за его любовь и благодарить искреннею дружбой.

Леон думал иначе; как только она сделалась женою де Бриона, он сказал себе: «Теперь немного осталось для меня надежд, а между тем, не нужно предаваться унынию». Юлия употребляла все средства, чтобы поддержать в нем и эту любовь, и воспоминание о предмете, пробудившем ее, и делала это так искусно, что маркиз сам, казалось, не мог точно понять, что она говорит о г-же де Брион. А между тем, Леон начинал ненавидеть Эмануила, который казался ему и слишком уверенным в своем счастье, и слишком доверчивым, и более того, вследствие ненависти к ее мужу он ухаживал за Мари. Леон разговаривал иногда с нею, Мари обращалась с ним с таким искренним радушием, с такой очаровательной наивностью, что он невольно говорил себе: надежда на любовь этой женщины будет безумием; заставить же любить себя — низостью; и он вооружился твердой волей не думать о ней.

К несчастью, в жизни де Грижа было много праздных часов. Юлия повторяла ему беспрестанно о своей любви и предлагала ему — зная наперед, что он откажется от ее предложения, — удалиться от света и поселиться в каком-нибудь уединенном поэтическом уголке; но Леон сознавал, что жизнь его не могла слиться с жизнью такой женщины. Он, жалея бросить Юлию, невольно впадал в такие рассуждения: «Эта бедная женщина, оклеветанная всеми и даже мною, ибо я никогда не пропускал случая поглумиться над нею, — отдалась мне, чтобы развлечь меня, чтобы избавить меня от впервые посетившего меня горя; она полюбила меня… Неужели же я могу отплатить ей за это забвением? Да и что я буду делать потом? Жизнь, какую я веду с нею, не единственная ли в моем положении, в которой еще хоть сколько-нибудь проглядывает счастье?»…

Рассуждая таким образом, Леон не мог не сознавать, что счастье на самом деле было далеко от этой ненатуральной жизни. В несколько мгновений, в которые он надеялся получить руку Мари, чувства, вспыхнувшие в груди его, были совсем не похожи на те, которые он испытывал и которые показали ему иное существование, сулящее иное счастье. Тогда он заглянул в свое прошедшее и сознался, что оно было печально и бесцветно. И подумал он: «К чему все это?» Уносясь мыслью в будущее, он рисовал себе в воображении жизнь светлую и спокойную. Как путник, сбившийся с дороги, усталый от восхождений и спусков по скалистым горам, он заметил, что есть другая дорога, лежащая по тенистому берегу прозрачного ручья, и, к счастью, еще не ушло время, он еще может подойти и выкупаться в прозрачных струях этой воды, чтоб освежить и возобновить бесполезно потраченные силы в утомительном и скучном путешествии.

Невозможность осуществить мечту любви к Мари не уничтожила, однако, в уме де Грижа этого образа мыслей. Начав подозревать возможность счастья, он не мог не верить в его возможность. Он стал ревностно отыскивать этот уголок неба, который мелькнул ему на одно мгновение: но он не оставлял Юлии, думая бросить ее, лишь только мечта его начнет осуществляться. Леон походил на принца, возвращающегося в свой родной замок и принужденного на пути останавливаться в грязных трактирах. Когда он увидел Мари счастливою с Эмануилом, любимую и любящую, он невольно спросил себя: нет ли возможности перенести на другое существо те чувства, которые возбудила она в его сердце, и постараться осуществить эту мечту с другой девушкой? И он искал эту другую, но ни в одной из них не находил того, что так влекло его в г-же де Брион.

«Нечего делать, — думал он. — А кажется, лучшая половина моего сердца против воли моей принадлежит этой женщине. Мне не суждено было сделаться ее мужем, я не могу быть ее любовником, но я хочу воспользоваться тем, что она в состоянии дать мне, — я буду ее другом».

Эмануил и Мари, будучи оба одинаково благородны, приняли эту дружбу, и Леон, высказав откровенно свои чувства обоим супругам, принимался ими с таким радушием, которое встречается только у открытых и великодушных натур. Между тем, Леон, воображая возбудить ревность, ни слова не говорил об этом Юлии, и потому-то скрывал от нее свои визиты к г-же де Брион и даже к г-же д’Ерми, которой он очень нравился, и, если бы она захотела изменить свою жизнь, то, нет сомнения, барон имел бы основание жаловаться на молодого маркиза.

Юлия все видела, все знала, но не говорила ни слова; она поклялась заставить маркиза дорого поплатиться за это странное положение, в которое он думал ее поставить.

III

Когда Леон оставлял г-жу де Брион и возвращался к Ловели, когда он сравнивал эти два столь противоположных существа и спрашивал себя, отчего Бог не хотел отдать ему одну и отчего судьба отдала его другой, ему становилось невыносимо грустно. И потом, не смея воротиться к Мари, не желая оставаться с Юлией, он удалялся, чтобы не расставаться со своей думой. Однако Юлия поняла, что если такое положение дел продолжится, то она легко может быть брошена Леоном, и тогда связь ее с ним внезапно разрушится, связь, обратившаяся уже в поговорку у парижской молодежи, которая говорила: «Влюблен, как Леон, и верна, как Юлия!»

Отлучки маркиза становились день ото дня продолжительнее, так что она решилась наконец принять против этого строгие меры. Сцена ревности не была лишней — и она привела ее в исполнение.

— Леон, — говорила она, — с некоторого времени вы стали забывать меня. Вы не любите меня? В таком случае скажите лучше прямо.

Хитрая фраза, изобретенная женщинами, на которую нет другого ответа как уверение в любви.

— Какая причина не любить вас, Юлия? — отвечал Леон.

— Вы почти не бываете у меня… где вы проводите время?

— В клубе.

— Так вы меняете меня на игру?

— Вовсе нет; но я боюсь наскучить вам постоянным присутствием. Вы — исключительная женщина: вам необходима любовь, но любовь не надоедающая; нежничанье не в вашем вкусе…

— Говоря иначе: у меня менее сердца, чем у других женщин, — перебила она.

— Я вовсе не хотел этого сказать.

— Но я поняла так; а так как у меня есть способность угадывать то, что от меня скрывают, то и на этот раз я уверена, что вы имеете другие связи…

— Клянусь тебе, это неправда!

— Ну так любите другую.

— И это вздор.

— Быть может, г-жу де Брион?

— Вот выдумала.

— О, как я была глупа, — воскликнула Юлия, — дав мысль вам возобновить знакомство с этим человеком! Он, верно, наговорил вам обо мне много дурного — не так ли? Что я не стою любви, что я пропащая женщина; а вы, любя его жену, имеете двойное основание верить его словам. Ну сознайтесь, я угадала истину?

— Де Брион ни разу даже не произнес вашего имени…

— Это еще унизительнее. Вы можете уверять меня, что вы не влюблены в его жену?

— Даже клянусь…

— Отчего вы не ухаживаете за нею?

— Потому что я слишком редко ее вижу.

— Берегитесь, друг мой. Я люблю вас — люблю как никого до сих пор не любила, но если вы обманете меня с нею — я уничтожу ее. Я верна в любви, но неумолима в моей ненависти. Еще есть время, если вы не любите меня, если любовь к другой живет в вашем сердце, скажите мне лучше откровенно; я протяну вам руку, мы будем друзьями — и этим все кончится…

— Повторяю вам, Юлия, ваше предположение не имеет основания, вы сумасшествуете, я люблю вас.

Надо отдать справедливость Леону: если бы даже он и имел успех в любви к г-же де Брион, то не только не признался бы в нем Юлии, но употребил бы все меры, чтобы скрыть его как от нее, так и от целого света.

«Теперь нас трое», — подумала Юлия и в тот же вечер принялась действовать. О, она видела или, лучше сказать, предчувствовала многое. Развалившись в карете, она приехала к Леону, который, оставив ее после обеда, отправился в оперу, куда она отказалась ехать.

— Г-н де Гриж у себя? — спросила она у привратника.

— Нет.

— А его человек дома?

— Да.

— Флорентин, — сказала она слуге де Грижа, — сколько ты получаешь жалованья?

— Полтораста франков в месяц, сударыня, — отвечал он.

— Хочешь ли удвоить его?

— Переменив место…

— Нет, оставаясь здесь, но исполняя мои приказания. Четыреста пятьдесят франков в месяц — вещь слишком хорошая, чтоб отказаться.

— Приказывайте, сударыня.

— Где чаще всего бывает твой господин?

— В rue de Varennes.

— У де Бриона?

— Точно так, сударыня.

— А потом?

— На улице Святых Отцов!

— У графа д’Ерми?

— Да.

— Тебе известно все, что делает твой господин? Отвечай откровенно.

— Почти.

— Ты читаешь ведь иногда получаемые им письма: и те, которые он оставляет на виду, и те, которые он прячет?

Флорентин не знал, что отвечать на этот вопрос.

— Не бойся, — сказала ему Юлия, — я пришла сюда вовсе не за тем, чтобы навредить тебе. Напротив, ты слишком мне нужен.

— В таком случае вы угадали, сударыня; слуги всегда любят знать о господине все, — прибавил он, желая как будто оправдать себя.

— Справедливо, — заметила Юлия. — Но то, что ты делаешь из любопытства, ты сделаешь для меня — и получишь за это триста франков.

— Следовательно, письма, оставленные…

— Этих мне не нужно; ты будешь доставлять мне только те, которые твой господин запирает.

— А каким образом я добуду их?

— Очень просто. Куда прячет их маркиз?

— В камин, он жжет их.

Юлия закусила губу.

— А где хранит он свои важные бумаги? — спросила она.

— Вот здесь, — отвечал Флорентин, указывая на этажерку, стоящую между двумя окнами кабинета.

— Ключ от нее постоянно у него?

— Точно так, сударыня.

— Нужно подделать другой.

— Каким образом?

— Украсть настоящий и уверить его, что он затерял его сам. Ты передашь этот ключ мне. Не бойся ничего, Флорентин; к этому нет иных причин, кроме ревности женщины. Ты обязан только уведомлять меня ежедневно, где бывает твой господин, получил ли он письмо, спрятал ли он его или сжег; понимаешь?

— Понимаю.

— Завтра утром доставишь мне ключ, а вечером уведомление — вот тебе за первый месяц.

При этом Юлия отдала свой кошелек Флорентину.

— Ежели же когда-нибудь приедет к нему дама, — прибавила Юлия, — ты должен дать мне знать или тотчас же после ее визита, или, если возможно, ранее его.

— Понимаю, — отвечал Флорентин. — Впрочем, если вы и забыли приказать что-нибудь, я угадаю, что вы забыли.

— Ты умный малый! — сказала Юлия.

— Вы увидите.

— Главное — молчание.

— Будьте покойны, сударыня.

На другой день ключ был уже доставлен Юлии.

Что же делала Мари в то время, когда так занимались ею и когда Юлия предчувствовала, что она непременно обманет мужа? Она жила сердцем между матерью, отцом, мужем и дочерью — любя каждое из этих дорогих для нее существ.

Но мы обязаны сказать, что молодая женщина начинала уже хитрить относительно Эмануила и своей дочери, и письма ее к подруге не имели уже прежнего оттенка грусти.

IV

Между тем вот что писала она Клементине:

«В одном из моих писем я, кажется, говорила тебе, что Леон де Гриж, имевший желание на мне жениться, как будто боялся после моей свадьбы показываться к отцу и к нам. Если помнишь, я говорила также, что не могу понять, отчего он приписывает такую важность такому весьма обыкновенному случаю. Но теперь он вооружился решимостью и сделался одним из постоянных моих посетителей и, как кажется, ухаживает за мною.

Понятно, я не говорю об этом Эмануилу, считая лишним искать его защиты против этого молодого человека, тем более что его ухаживанье может служить мне развлечением. Удивительны, однако, эти мужчины! Они воображают, что полтора года замужества достаточно, чтоб охладить женщину к ее мужу и расположить ее с радостью потакать их желаниям. Может быть, и есть женщины, которые оправдывают такое предположение, но я не принадлежу к такой категории. Я вовсе не хочу гордиться своей твердостью, она заключается не во мне самой, но в любви моей к Эмануилу и в привязанности к дочери — вот стражи, поставленные судьбою у дверей моего дома; они сберегут меня.

К тому же у него прелестная любовница, которая гораздо красивее меня, и, по правде, я не понимаю, отчего он не может жить у ее ног. Какую странную связь имеют эти мелкие явления жизни! Ты не забыла ту брюнетку, которую мы видели в опере и которую мы заметили по великолепному браслету? Она-то и есть его любовница, по крайней, мере, она бывает с ним повсюду.

Чтобы ты могла понять, какую позицию занимаю собственно я, я расскажу тебе, что было вчера.

Ты знаешь прямодушие и благородство Эмануила: он первый подал руку де Грижу и пригласил его бывать у нас; де Брион забыл, кажется, что я очень нравилась маркизу и что он мог все еще обо мне думать. В частной жизни муж мой смотрит на людей через призму своего собственного сердца; он недоверчив только в палате. Обыкновенно в это время у меня бывают или отец, или маман, или барон де Бэ, но иногда я бываю совершенно одна, так случилось вчера.

По одному уже началу разговора я угадала, что маркиз имел сообщить мне что-то необыкновенное, но я никак не ожидала услышать объяснение. Уверяю тебя, что удовольствие, которое должны испытывать некоторые женщины, заставляя ухаживать за собою, — мне понятно; это такая охота, где охотник бывает в то же время дичью и это должно быть очень занимательно для тех, кому нечего делать.

Но такого рода отступления надо отложить в сторону, иначе мы не доберемся до дела.

Между мной и де Грижем начался один из тех общих разговоров, которые можно было бы назвать пустейшими, если бы под ними не скрывались мысли и желание высказать то, о чем невозможно говорить прямо. А между тем, есть люди, которых я узнала очень недавно, но которые нелепы и скучны до невозможности; они приходят для того, чтобы, как говорится, сделать визит; визиты эти для них сделались привычкою, обязанностью, необходимостью; у них нет другого дела, потому-то они только и делают что визиты. Эти люди никогда не нарушают строжайших правил этикета; и потому ничто не может быть приличнее и в то же время скучнее этих господ. Как покажутся тебе люди, надевающие галстуки, перчатки, фрак для того только, чтобы прийти с подобными разговорами: «Вы были вчера в опере, сударыня?» — «Да». — «Что вы скажете об этом представлении?» — «Оно шло прекрасно». — «Уверяют, что скоро Россини подарит нам новую оперу, о ней много говорят. А вы думаете быть на бале у графини де*? Он будет великолепен. Вы, как прелестная женщина, должны быть там».

Вот в каком виде является их любезность, если они и позволят себе высказать ее. И таким образом проходит час; потом они отправляются к другой, и таких-то людей называют великосветскими и, конечно, по привычке находят их даже умными. Чему служат такие люди на земле? Значит, они ничего не любят, если до такой степени свободны располагать своим временем и тратят его так бесполезно? И есть женщины, которые не могут обойтись без них. Я же всегда предпочту им таких, как де Гриж, которые являются не без цели; по крайней мере, видишь пред собою живое существо, а не автомат.

Разговор наш с де Грижем, хотя и начался точно так же, но было очевидно даже для меня, еще неопытной в этой дипломации, что он поведет к чему-нибудь более серьезному.

Мне хотелось перехитрить его. «Вы были на последнем представлении оперы? — сказал он мне. «Да; мне помнится, что я вас там даже видела». — «Действительно, я был там». — «В боковой комнате, не так ли?» — «Так точно», — отвечал де Гриж, краснея. «Я уверяла де Бриона, что это вы, хотя он и утверждал обратное. К тому же вас едва было видно, вы скрывались в глубине ложи, тогда как впереди вас сидела замечательной красоты женщина». — «Она брюнетка», — сказал де Гриж, почти с презрением, что было уже весьма лестно для меня. «О, не гнушайтесь черными волосами, — возразила я, улыбаясь, — они не так дурны, вы и сами это хорошо знаете; если же они вам не нравятся, то это, должно быть, весьма с недавнего времени, потому что еще вчера в Елисейских полях, стоя у кареты, вы разговаривали с этой брюнеткой, которую я очень часто встречаю. Я даже полюбопытствовала узнать, кто она; маман отвечала мне, что она не знает ее». — «Не мудрено, она иностранка», — возразил он и покраснел снова. «Верно итальянка?» — «Вы угадали». — «Мне нравятся такие женщины, в них есть первородный вид красоты». — «Вы снисходительны к ним, как и должна быть царица к своим подданным».

Такой ответ мне показался пошлым, но я возразила, желая видеть, как де Гриж воспользуется моим возражением. «Вы очень любезны, маркиз, и мне хотелось, чтобы де Брион был бы хоть немного с вами согласен в этом отношении». — «Я охотно согласился бы поменяться, — отвечал он, — и не отказался бы быть для вас хоть несколько тем, чем он есть».

Этот ответ заставил меня покраснеть, в свою очередь. Я ожидала, конечно, что-нибудь, но уж никак не такой пошлости.

Маркиз заметил без сомнения неприятный эффект своей фразы, потому что тотчас же постарался придать ей другой смысл. «Все и везде только и говорят что о де Брионе, и, разумеется, всякий считал бы себя счастливым быть на его месте». — «Да, но это иногда огорчает меня, — возразила я, — ибо когда он прославляет себя в палате, я скучаю часто и очень скучаю дома».

Может быть, мне не следовало бы говорить этого и вызывать молодого человека на откровенность; но я действовала так для того, чтобы наши отношения могли определиться с большею ясностью. «И эту скуку увеличивают еще более непрошеные гости», — прибавил он. «Я сказала часто; надо было сказать, когда я бываю одна; вы так же обидчивы, как и любезны, маркиз». — «В таком случае, — поторопился проговорить он, — если вы позволите, я буду приходить чаще разделять с вами скуку». — «К несчастью, вы уезжаете».

И точно, как-то де Гриж говорил мне о своем намерении уехать из Парижа. Говоря это, он думал, быть может, что мысль об отъезде его возбудит во мне чувство любви к нему. «Да, — отвечал он, — если б я мог разогнать вашу скуку хоть на один час в день, я не уехал бы». — «За что хотите вы принести мне такую жертву, за которую только белокурые волосы могут быть благодарны, а черные, быть может, сильно наказаны?» — «Вы хотите этим сказать, что я сделаю лучше, если не откажусь от предполагаемой поездки?» — «И тем более, — прибавила я с жестокостью, — я жалуюсь, как ребенок, без всякой причины, потому что если я скучаю в отсутствие моего мужа, то чувствую себя еще счастливее, когда он возвращается. К тому же Эмануил не навсегда же посвятит себя политике, и мы можем тоже уехать куда-нибудь. Отчего вы не женитесь? Тогда вы тоже уехали бы вместе с женою».

В эту минуту Марианна принесла мне дочь; тут впервые маркиз увидел мое дитя. «Погода, кажется, хороша, — сказала я Марианне, — вели заложить карету, прокатись немного с Клотильдой». (Мне хотелось, чтобы дочь моя носила имя маман.) Я поцеловала ее, поиграла с ней и потом отдала Марианне. Это зрелище, казалось, огорчило маркиза. «Извините меня, — сказала я, — что заставляю вас присутствовать при таких семейных сценах; но когда вы будете женаты, то поймете счастье матери».

Марианна ушла с Клотильдой. «Мне жениться! — возразил де Гриж. — К чему и на ком?» — «Отчего вы не женитесь на этой прелестной иностранке?» — «Да кто же вам сказал, что она еще незамужем? И, наконец, разве я достаточно люблю ее, чтобы мог жениться?» — «Почему же и не любить ее? Она так молода и прекрасна». — «Она давно любит кое-кого», — сказал маркиз. «Кто не отвечает ей, быть может? Это случается», — возразила я тоном, в котором слышалась и грустная философия и философская насмешка. «Кто перестал ее любить», — возразил де Гриж. «Вследствие ее ошибки?» — спросила я. «Нет, в жизни этого человека случилось событие, разбившее чувство любви, которое он думал питать к ней». — «Совершенно?» — «Да! И он отдал эту любовь другой; следовательно, против этого нет средств». — «Но эта другая любит его?» — «Увы, нет!» — «Быть может, — отвечала я, — его любовь не более как увлечение». — «Нет; эта любовь истинная, глубокая, которая может свести в могилу». — «Но от которой не умирают». — «Вот это-то и несчастье; ибо смерть — успокоение». — «А знаете ли, маркиз, вам, как кажется, хорошо знакома эта боль?» — «Еще бы, когда я испытал ее». — «И вы знаете лицо, осужденное на эти муки?» — «Даже очень». — «Зачем же вы оставляете его, вместо того чтоб утешить?» — «Мы едем вместе». — «Может быть, напрасно он это делает». — «Это отчего?» — «А надежда?» — «О, она более чем бесполезна». — «Вот это делает честь добродетели любимого предмета». — «А между тем, — возразил маркиз, — вы советуете не уезжать. Но если б, спрашивая у вас совета, этот человек сказал вам: «У меня нет сил видеть равнодушно ту, которую я люблю с тех пор…»

Де Гриж остановился на этом слове. «С каких? — спросила я, улыбаясь. — С месяц?..» — «Более двух лет, — перебил он серьезным тоном. — А что если б он сказал вам: «Она счастлива — но это-то счастье и составляет причину моих страданий; если б он сказал вам: «Я наконец решусь, быть может, когда-нибудь высказать ей свою любовь и умру, если она отвернется от меня». — Что вы тогда посоветуете ему сделать?» — «Все-таки посоветую ему остаться; я скажу ему: «Зачем хотите вы бежать от света, который может еще развлечь вас, и от той, которая еще может избавить вас от страданий? Оставайтесь, не избегайте случая видеть ее, и ваша любовь, вследствие сближения, может обратиться в чувство братской привязанности. Та, которую вы любите, не могла или не хотела сделаться вашей женою; и не должна, не может и не хочет сделаться вашей любовницей — но ей возможно питать к вам чувство дружбы. Разлука может разъединить, но не может утешить. Вы вернетесь, думая, что любовь прошла, и вдруг будете поражены удивлением, когда любовь снова овладеет вашим сердцем, едва только ваша нога ступит на родную почву. Привычка — вот, по моему мнению, истинная могила безнадежной любви». — «Но если б он ответил вам, — возразил де Гриж, — что эта-то несчастная и безнадежная любовь и заставляет меня жить, что я предпочитаю эти муки холодному покою. Угасни только это чувство — и сердце мое будет не что иное, как масса пепла, а жизнь — существование без цели. Зачем же вы осуждаете меня умирать заживо, сделаться живым трупом, носящим неизлечимую рану? Что вы ответите ему на это?» — «Тогда я скажу ему: «Уезжайте, но уезжайте без возврата».

Де Гриж встал. Я протянула ему руку, потому что он был действительно взволнован. «Эта женщина уже замужем, — прибавила я, — по крайней мере, вы так говорили мне; она уже носит имя, которое обязана передать незапятнанным своим детям. Следовательно, ваш друг должен понять, что в случае если б он остался, его посещения могут повлечь за собою дурные толки, потому что, вероятно, любовь его не составляет тайны. Да и ей самой должно быть неловко видеть его часто. Женщина, как бы она ни была уверена в себе, не любит частых свиданий наедине с человеком, о котором она знает, что он любит ее до такой степени. Пускай ваш друг приходит когда ему угодно, но отнюдь не в то время, когда он надеется видеть ее одну, и, сколько я понимаю женское сердце, она, поверьте мне, будет счастлива и благодарна ему за это, ибо этим он докажет и свое уважение к ней, и чистоту своих чувств. Передайте ему все это, скажите, что это мнение женщины, и тогда, быть может, оно получит в его глазах сильнейшее значение… Но извините меня, я должна проститься с вами; потому что обещала заехать в палату за Эмануилом».

Бедный молодой человек не нашел ответа; он поцеловал мою руку и вышел.

Вот какой разговор, милая Клементина, был вчера между мною и маркизом. Хорошо ли, дурно ли я поступила?.. До сих пор я смотрела на ухаживания за мною маркиза как на ребячество и принимала его как развлечение; но когда в нем обнаружился характер серьезный, я не задумалась прекратить их разом.

Однако, оставляя меня, он был так грустен, что я не могла остаться равнодушною. Быть может, он действительно меня любит! Жаль его!»

Госпожа де Брион в ответе на это письмо получила две строчки; вот их содержание:

«Жалей, если хочешь; но берегись! Клементина».

V

«Ты говоришь берегись! — писала Мари в ответ Клементине. — Берегись! Чего? Бог мой! Где опасность? Не в любви ли де Грижа? Ты с ума сошла? Разве любовь, которую не разделяют, может быть опасною? Я не понимаю даже, как ты могла предположить, что я отвечу на его чувство. Ты, кажется, перестала понимать меня, и потому-то я открою тебе мои мысли и сердце. Я согласна, найдутся женщины, которые не устоят против молодости, красоты и имени де Грижа; но для меня нет этих причин в настоящем, как не было бы извинения впоследствии. Отец и мать, муж и дитя — не составляют ли надежную защиту, под которой я могу считать себя совершенно безопасною? Мое уважение к нашему имени и к самой себе, моя все еще пламенная любовь к мужу не служат разве достаточным ручательством? Нет, милая Клементина, я, право, убеждена, что ты сама не понимала, что ты хотела сказать в этих двух словах, в этом ответе — столь кратком и таком пространном в одно и то же время.

Не скрою от тебя, что в часы скуки, в которые он навещает меня ежедневно, во время отсутствия Эмануила, я не прочь была потешиться ухаживанием де Грижа; мне хотелось видеть, какой тактике следуют эти так называемые сердцееды, которые стараются разрушить супружеское счастье; но признаюсь тебе, что нужно иметь самой непреодолимое желание помогать им, чтобы не устоять против таких ничтожных средств искушения. Нужно — я не хочу порицать тех, кто слабее меня, — чтобы павшие не имели в сердце своем ровно ничего, что бы могло не допустить их увлечься, — равно никакого талисмана, изобретенного магиками новейшего времени; талисманом этим должна быть вера в тех, кого любишь. Не медали и кресты, которые носят на груди, должны напоминать человеку о его обязанностях и охранять его; нет, человек делается силен и недоступен только силою убеждения, что его жизнь неразрывно связана с другой жизнью и что его смерть повлечет за собою уничтожение другого существа. Спасение же человека заключается в молитве, возносящейся за него ежедневно к престолу Бога, возносящейся от непорочного, сердца, непорочного потому, что оно любимо, и любимо потому, что оно непорочно.

Вот этим-то талисманом я и обладаю. Я люблю и любима, следовательно, мне нечего бояться; но от этого я не делаюсь ни более гордою, ни более строгою к другим.

Теперь поговорим о тебе. Неужели мы никогда не увидимся? Барилльяр, как эгоист, решился, кажется, не вывозить тебя из Дре? Разве он не знает, что в Париже у тебя есть подруга, которая встретила бы его, как брата, потому что любит тебя, как сестру? Если он не может ехать с тобою, почему он не отпустит тебя одну? Неужели муж твой несправедлив до такой степени, что ревнует тебя? Право, если бы кто видел нас два года тому назад, когда мы не могли расстаться ни на минуту, и узнал бы, что теперь мы живем в 30 лье друг от друга и что ни одна из нас не хочет сделать шагу, чтобы сблизиться, — не поверил бы такому противоречию. А мы, мечтавшие всегда жить вместе, не понимавшие счастья иначе как сопровождаемого нашей дружбой, — мы довольствуемся письмами. Как это случилось? Постарайся решить эту задачу, ты — которая некогда так легко разрешала все.

Мы знаем, наконец, что мы счастливы: этого довольно. Кроме же зрения физического, очень недальновидного, у нас есть, так сказать, зрение душевное, посредством которого мы и в разлуке видим друг друга. Вот я вижу тебя, кажется, сидящею у камина. Я знаю твои привычки, наклонности, характер, душу; я была в том доме, который ты занимаешь, и черты твои так же глубоко запечатлены в моей памяти, как и образ моей матери; в силу всего этого, когда я думаю о тебе, а это бывает часто, сердце мое и воображение рисуют мне довольно верно картину твоей жизни. Я как будто вижу тебя, расхаживающую взад и вперед, и почти слышу твой голос, и уверена, что с тобой ничего не случилось неприятного — ибо, случись что-нибудь, я почувствовала бы боль, я бы вскрикнула.

Мой муж ужасно занят; я посвящена во все таинства политики. Ты помнишь те вопросы, которые я задавала де Бриону в первый его визит к нам? Теперь я бы с презрением отвернулась от той женщины, которая, подобно мне, выразила бы так свою любознательность. Я почти в состоянии написать любую журнальную статью; я слежу за всеми интригами, партиями, способами, причинами, действиями, и эти громкие слова «отечество, народ, слава», которые заставляют биться сердца стольких людей, показались мне, наконец, в их настоящем смысле. Эти три слова — пружины, которые двигают всех марионеток политической сцены, и двигают уже целые сотни лет.

Такой анализ доставляет иногда грустное зрелище; но что составляет мое счастье и мою гордость, так это — благородный и прямой характер, который мой муж сохранил среди этой путаницы. Быть может, эта независимость приведет его, наконец, к хорошему. Теперь стоит вопрос о составлении нового министерства. Король чувствует потребность в людях, неподкупных и твердых в убеждениях. Я открою тебе, но под условием строгой тайны, что Эмануил три дня подряд ездит в Тюильри. Ему уже предложен министерский портфель, но он принимает его не иначе как с правом уничтожить известные ему злоупотребления и дозволением сменить тех, кто обманывает доверенность государства. Однако, кажется, само правительство находится в затруднении и не может отдалить тех, кто вредит ему, и приблизить людей, на которых оно могло бы положиться. Прямодушие не может, кажется, быть основанием политики.

Надеюсь, Эмануил достигнет желаемого, потому что успех доставит ему удовольствие; что же касается меня, то ты знаешь, я предпочла бы тихую жизнь с ним в какой-нибудь долине Швейцарии блестящей жизни в министерстве. Но это его честолюбие, и я не хочу мешать ему; он любил меня, будучи пэром Франции, — он также будет любить меня, сделавшись министром.

Наконец, я понимаю его любовь. Она не похожа на любовь аркадского пастушка и еще менее на любовь jeune-premier комической оперы. Ум его вырос среди политических идей, и потому мой разговор дает ему мало пищи. В его душе слишком много места, чтоб одно чувство любви могло ее наполнить; она была бы в ней каплей дождя в океане; но я наполнила собою то, чего недоставало ему прежде. Тогда он знал только борьбу без отдохновения, он не был счастлив вполне; дай ему теперь одно отдохновение без борьбы — он будет совершенно несчастлив. Я — дерновая скамья, которая ожидает его каждый вечер, на которой он, как усталый путник, засыпает с наслаждением и которая вместе с отдыхом дает ему новые силы для нового дня.

Что же делать? Есть натуры, вечно жаждущие движения. Чем же должны быть мы, женщины, для таких созданий? Мы обязаны понимать их, удивляться им, поддерживать их и находить в нашей же любви и утешение, и надежду.

Впрочем, эта полная деятельности жизнь мужа служит ручательством в его вечной любви ко мне. В несколько часов, которые мы проводим вместе, чувства наши не могут истощиться так скоро, как если б он проводил со мною каждую минуту своего существования. Я понимаю, если мужчина и женщина не имеют другого дела, отвлекающего от любви, то они не могут долго упиваться своим счастьем: оно оставит их, как скоро они успеют пресытиться. Так скоро отвращаются от любимых яств, если их едят и много, и часто.

В минуты, которые Эмануил посвящает мне, он превращается в самого пламенного обожателя. Я не знаю, как любят других женщин; но решительно думаю, что быть любимой более меня — невозможно.

Чтобы он мог говорить со мною, как с другом; чтобы быть для него более, чем женою, я мало-помалу посвятила себя в таинства современной политики.

Веришь ли ты, что он прибегает иногда к моим советам?

О, какою гордою я делаюсь в эти дни!

Как добр был Господь, когда даровал чувству эту способность выражаться в каждом движении и открыл ему все пути! Но это зависит и от восприимчивости сердца. Чтобы любовь могла дать счастье — нужно не только уметь любить, но и уметь быть любимой.

Нежность Эмануила к дочери — выше всяких описаний; нужно сказать, что она, точно ангел, слетевший с одной из картин Рубенса. Как непостижимо это возрождение жизни! Сколько дум возбуждает в нас один вид нашего дитя! Какое сладкое впечатление производит на нас его первый лепет! Потом дитя растет — в его движениях начинает проявляться способность, лепет приобретает смысл, инстинкт превращается в чувства, в страсти, и пойдет оно быстро по только что пройденному нами пути, но на котором мы должны будем оставить его как бы для того, чтоб оно само нашло привязанности, необходимые для его счастья, которого не может дать ему наша эгоистическая любовь, — потому что, наконец, мы станем неспособны к жертвам и будем требовать их только для себя. Да, теперь только я могу объяснить себе смысл слов отца и все сказанное им по этому предмету. Сколько всего заключается в ребенке! Когда я погружаюсь в созерцание этого крошечного существа, еще слабого и ничего не понимающего, которое умеет только инстинктивно протягивать свои ручонки к виновнице его жизни, я не могу убедить себя, что и мы когда-то были такими же. И невольно спрашиваю себя: какую будущность готовит судьба этому слабому созданию, которое, однако, поймет со временем жизнь и ее явления, которое будет любить и страдать и которое встретит, быть может, существо, теперь тоже едва только явившееся на свет, но которое сделается необходимым для его счастья, как Эмануил для моего собственного. Потом, как мы, и оно будет иметь детей, и оно умрет в свою очередь, и наступит время, когда все мы будем жить только в памяти потомков. Наши портреты, портреты стариков, будут развешаны по стенам галерей, наряду с изображениями наших предков, а наша любовь, наши грезы, наши радости не оставят и следа. И тысячи лет пройдут над нашим прахом, и земля уничтожит все, даже кости, которые наши дети, обливая слезами, зароют в ее недра…

Так вот что такое жизнь! И вследствие этого раздумья во мне невольно рождается вопрос: отчего Эмануил, вместо того чтобы посвятить всю жизнь мне и дочери, тратит ее на достижение честолюбивых и химерических желаний, которые еще гораздо непрочнее нашего существования? Но одной улыбки моей Клотильды и поцелуя моего мужа слишком достаточно, чтобы рассеять эти грустные мысли, которым удивишься и ты, когда прочтешь письмо, и которые, надеюсь, никогда не тревожат твою головку; но ведь ты лучше всех должна знать, что я всегда была немного мечтательна; помнишь, ты часто шутя называла меня Шарлотою Вертер.

Понимаешь ли ты теперь, как мало опасен для меня маркиз де Гриж? Напиши же мне длинное письмо, которое могло бы вознаградить за последние две строчки».

Г-жа Барилльяр отвечала ей:

«Если я предостерегала тебя, говоря «берегись, мой друг!», то это потому, что никто не знает, как именно следует поступать в отношении людей. Если самые неуклюжие из них оставались победителями нашего сердца, тогда могут надеяться те, которые, как маркиз де Гриж, имеют за собою и молодость, и красоту, и богатство, и имя. Ты помнишь, я с первого взгляда была к нему благосклонна и потому желала бы, ради спокойствия Барилльяра, чтобы мысль поселиться в Дре не пришла ему в голову; я не поручусь за себя с такою, как ты, самоуверенностью. Я верю, что все былое может быть действительным: ведь были же примеры, что женщины, обожавшие своих мужей, соглашались обманывать их. Все мы, женщины, милая Мари, созданы одинаково и потому будем же осторожны. Нам с тобою всего только 18 лет, следовательно, мы не можем ручаться за будущее. Не подумай, пожалуйста, читая эти строки, что я сама влюблена в кого-нибудь. Нет, кажется, жизни, до того полной прозы, как жизнь твоей подруги; я люблю только мужа, который, к несчастью, далеко не метит в министры. Его серьезное занятие состоит в помощи отцу своему в своде счетов податных сборов; его развлечение — в игре на фрейте; его счастье — во мне и в нашем сыне, славном мальчишке, который начинает уже кричать, как бесенок, и подает надежду быть отличным мужем для девицы де Брион, если она не вздумает найти его происхождение слишком низким, когда достигнет времени замужества.

Но чтоб убедить тебя в возможности побед самых непривлекательных из мужчин, я расскажу тебе кое-что о Барилльяре. Вообрази, милая Мари, что до женитьбы Адольф считался одним из первых ловеласов нашего города! Представь же себе дрейского ловеласа, играющего на флейте! Но тем не менее он увез 15-летнюю девочку, дочь каменщика, и уехал с нею в Париж; отец ее рассердился, и Барилльяр-сын, которому угрожал процесс, повредивший бы Барилльяру-отцу, принужден был заплатить за свою проказу 20 тысяч франков, с которыми честный каменщик поселился в 2 лье от Дре и живет так же спокойно, как будто эти деньги были плодом его труда. Да, есть же отцы, которые честь своих дочерей ценят в 20 тысяч франков! Это слишком дорого или слишком дешево — как ты думаешь?

Но Адольф Барилльяр не остановился на этом: он принялся ухаживать за женою одного из служащих здесь чиновников, и успех его заставил бедного мужа оставить службу: нечего делать, выхлопотали и ему крестик, чтобы только чем-нибудь его утешить.

Так вот, милая Мари, какой ловелас сделался моим супругом. Но когда я рассказала ему все, что о нем говорили, то бедный Адольф, никогда не воображавший, чтоб я могла узнать о всех его проделках, скорчил такую гримасу, что я чуть не умерла от смеха; она еще и теперь смешит меня при одном только воспоминании.

Я уверена, что некоторым амур дает свои стрелы из особенного колчана — и считаю моего мужа одним из этих некоторых.

Я его очень люблю, но сомневаюсь, чтобы, будучи женою другого, я решилась бы променять мужа на Барилльяра.

Вообще я считаю себя счастливой; я отлично пользуюсь приобретенным мною искусством заставлять Адольфа делать все, что мне хочется.

К тому же он влюблен в меня до сумасшествия. Однако не думай, чтоб он представлял из себя какое-нибудь чудовище. Впрочем, ты увидишь его, потому что мысль побывать в Париже уже вошла в мою голову — следовательно, будет приведена в исполнение; только не теперь, ибо думаю, что мой сын скоро получит сестру или брата — а может быть, и то и другое: кто знает, что может случиться?

В твоих мыслях много философии, чтобы не сказать грусти; я же не могу сказать, чтобы что-нибудь подобное могло посетить меня, да и некогда, я постоянно весела. И с тех пор, как я знаю проказы мужа, я не могу видеть его без смеха, а на беду я вижу его часто.

У нас был великолепный бал в префектуре; г-жа X., которую ты знаешь, была в зеленом атласном платье, что-то вроде тюрбана желтого цвета, надетого на одно ухо и украшенного райской птичкой; она удивительно походила на разодетого попугая; и это образчик самого роскошного туалета. Если ты будешь грустить когда-нибудь, приезжай к нам, здесь будет от чего посмеяться».

Месяц спустя после этого письма Мари могла бы поехать в Дре, потому что тоска действительно овладела ею; но для этой тоски она не нашла бы и там развлечения. Вот что случилось.

VI

Ход времени и событий не изменили только графиню д’Ерми; она осталась тем же, чем была всегда: т. е. светской женщиной, любящей балы, выезды, праздники, роскошь, цветы — словом, все что составляет удовольствие внешней жизни.

Как часто хотелось ей увлечь по такому же пути и дочь, особенно с тех пор, как она вышла замуж; но Мари сопровождала ее весьма редко, предпочитая тихую беседу с мужем у своего камина блеску и шуму модного света. Между тем, вскоре после рассказанных нами событий у маркизы де Л*** готовился великолепный праздник.

Г-жа д’Ерми до того приставала к своей дочери, что та, наконец, уступила ее усиленным просьбам, и Эмануил, никогда и ни в чем не отказывающий жене, казалось, тоже радовался приближению этого бала.

Недели за две перед балом графиня и Мари стали готовить туалеты, рыскали по магазинам и меняли материи раз по двадцать в день. Казалось, графиня старалась дать возможность своей дочери испытать то удовольствие, которое она находила сама в беспрестанном варьировании нарядов.

Париж долго не мог забыть этого бала, где был весь цвет общества, несмотря на неблагоприятные погодные условия: холод, отмеченный в термометрических летописях парижан, господствовал в городе, и хлопья снега покрывали почти на полфута его улицы и тротуары. Но до погоды ли, когда имеется в виду удовольствие от бала: отправляющийся садится в карету, запирают окна, приезжают, танцуют, веселятся, потом таким же образом едут домой, и на другой день никто из них не знает наверное, было ли на улице тепло или холодно.

А в день этого знаменитого бала более трехсот карет загромоздили собою Вандомскую площадь, на которую выходил отель маркизы де Л***.

Мари не любила балов только до тех пор, пока она не входила в ярко освещенный зал веселья; но как только ножки ее переступали порог его, танцы, шум, музыка, говор действовали на нее увлекательно.

Леон тоже был здесь. В продолжение целого месяца Мари видела его три или четыре раза, и он, казалось, забыл о последнем разговоре с г-жою де Брион, разговоре, который мы передали читателю. С ним-то теперь графиня д’Ерми начала танцы, и, опираясь на руку маркиза, она подошла к дочери.

— Не откажи в туре вальса маркизу, — сказала она Мари, — я не знаю никого, кто бы вальсировал лучше де Грижа.

Мари не имела причин не танцевать с Леоном. Она, казалось, не заметила того волнения; которое овладело им, когда он взял ее руку, и, танцуя, она даже послала улыбку Эмануилу, около которого образовался кружок его почитателей, гордых знакомством с ним.

Блеск свечей и бриллиантов, цветы, благоухание, музыка — все слилось в магическое единство в зале маркизы. В самом воздухе, которым дышали гости, было, казалось, что-то волшебное, чарующее. И если правда, что бал для молоденьких женщин есть кратчайшая дорога из рая в ад, если таковой имеется, то этот бал маркизы должен был оправдать, более других, такое предположение. Но как всему бывает конец, то и этот храм веселья незаметно опустел.

— Пора и нам, милое дитя, — сказала дочери графиня, — поедем!

Когда экипаж графини был подан, и она в легкой шубке, едва прикрывающей ее обнаженные плечи, стояла уже у подъезда, чья-то карета, проскочив между подъездом и экипажем графини, заставила последнюю простоять минут пять на открытом воздухе.

Напрасно граф настаивал, чтоб она вошла опять в зал отогреться, графиня не согласилась и, дрожащая от холода, уселась в экипаж. Простудившись, день она не могла пошевелиться: голова ее болела, и лихорадка была в полном разгаре. Она не захотела послать за доктором, говоря, что с нею ничего особенного нет, кроме усталости; но к вечеру начался бред, и надо было поневоле послать за доктором.

Мари, по обыкновению, приехала навестить мать, но, застав ее в постели, она послала передать Эмануилу, чтоб он не ждал ее домой, объяснив причину такого распоряжения.

Доктор приехал, расспросил о причинах болезни графини, выразил неудовольствие, что он призван слишком поздно, и определил ее болезнь как воспаление легких в груди. К вечеру того же дня весь Париж знал о внезапной болезни графини; знакомые почли долгом заехать расписаться, и имя Леона, как и следует, не было последним в списке посетителей.

Эмануил приехал сюда прямо из палаты. Жена же его не отходила от изголовья своей матери.

Как только г-жа д’Эрми начинала бредить, Мари проникалась ужасом. Это минутное безумие, это лихорадочное самозабвение поражали ее, и она, склоняясь к матери, целовала ее, плакала и отчаивалась; когда же больная успокаивалась, Мари обращалась от слез к молитве и от страха к надежде.

А между тем доктор твердил одно и то же:

— Отчего прислали за мною так поздно?

Мари глядела на него с беспокойством, прося у него разуверения, и старик доктор, бывший при ее рождении и любивший ее, как дочь, говорил ей только, что нет опасности и чтоб она не тревожилась. Но, несмотря на это, Марианна видела, как безнадежно он опускал голову, выходя из комнаты графини, чего, разумеется, она никому не рассказывала, и она сходила в церковь и поставила свечу пред образом Пречистой Девы за здоровье своей госпожи. Действительно, болезнь развивалась быстро и страшно; в три дня графиня так изменилась, что узнать ее не было возможности; ее прекрасные и полные блеска глаза потухли или горели по временам лихорадочным жаром; ее губы, свежие, как два розовых лепестка в день бала, теперь бледные и полураскрытые, пропускали тяжелое и жаркое дыхание; ее щеки впали, руки исхудали и ослабли так, что, глядя на нее, никто уже не верил в ее выздоровление.

Мари проводила ночи без сна, не сводила глаз с больной матери, изучала ее дыхание, ее взгляды, ее бред — плакала и молилась.

И больная в минуту облегчения, видя отчаяние дочери, брала ее руки и, прижав ее белокурую головку к своей груди, утешала ее, просила не отчаиваться; но потом силы изменяли ей, и она впадала в такое расслабление, которое могло казаться предвестником близкой смерти.

Не испытав, трудно понять муку, которая терзает душу при виде страданий близкого нам существа. Кажется, все остальное не существует в это время и все прочие привязанности сосредоточиваются на нем одном. При возможности потерять его оно делается дороже всего на свете; половину жизни, казалось бы, можно было отдать за одно слово надежды; тут и плачут, и смеются, смотря по тому, хуже или лучше страждущему. Дни проходят и скоро, и бесконечно, смотря по тому, более или менее был доволен доктор, час его прихода ожидают со страхом и трепетом, и сердце бьется до того, что, кажется, готово выпрыгнуть из груди. И хотелось бы принять на себя страдания больного, и если лекарства помогают ему, благословляют Бога; если же, как, например, в этом случае, человеческие усилия и средства оказываются бесполезными, — тогда, о, тогда до того предаются скорби, что ропщут на несправедливость Всемогущего.

По ночам бедная Мари трепетала от страха, когда, заснув в кресле, не имея сил вынести долгое бдение, она просыпалась внезапно и видела себя среди комнаты, едва освещенной лампой, между отцом, который, едва заметный в тени алькова, наблюдал за нею и матерью, которой, к счастью, она еще слышала горячее и тяжелое дыхание. Мари очень пугалась, говорим мы, но тотчас же вливала в полураскрытый рот больной приготовленное ей питье, которое, впрочем, облегчало ее весьма ненадолго. Потом она подходила к отцу, целовала его и опять садилась в свое кресло, или бессознательно прислушивалась к шуму запоздавшей кареты, нарушавшей ночную тишину, или к однообразному стуку маятника стенных часов, стрелка которых могла с минуты на минуту остановиться на роковом часе.

Потом наступало утро, и когда движение и шум, возвещавшие пробуждение Парижа, долетали до слуха прекрасной сиделки, она приподнимала опущенные гардины и смотрела на улицу. Ее существование так изменилось в это короткое время, что ей нужно было видеть жизнь других, чтобы не сомневаться в своей собственной. В 7 или 8 часов утра приходил доктор, потом Эмануил, потом барон де Бэ, который оставался около графини ровно столько, сколько позволяло приличие, но на которого болезнь графини тем не менее произвела заметное впечатление.

Состояние здоровья графини не менялось; по временам, освобождаясь от лихорадочного сна, она приходила в сознание, и тогда, взяв руки мужа и дочери, она смотрела на них, благословляя одну и умоляя другого. Как мать она имела право благословлять; как жена она, прежде чем представиться на суд Бога, должна была быть прощенною на земле.

Граф не сомневался в ее положении, и если он поддерживал надежду в дочери, то сам далеко не имел ее. Он видел, куда ведет болезнь графини, угадывал последнюю минуту и, чувствуя ее приближение, не имел силы помнить зла. В своей жене, настигнутой дыханием смерти, он видел непорочную девушку, которую некогда так любил; он помнил только один год, первый, прожитый с нею, и упоение которого не могло, казалось ему, изгладить все остальное время. Он извинял от души ее заблуждения и плакал горько, хотя и знал, что такой конец есть прямое следствие ее жизни. Ему казалось естественным, что беспечная и ветреная графиня, жившая только внешним блеском, среди балов и светских удовольствий, нашла смерть среди тех элементов, которые были ее жизнью. Но слезы мужа радовали графиню, ибо в эти минуты видела она в них свое прощение, и, если бы только она могла надеяться на выздоровление, она бы дала клятву жить только им и для него.

Одна Мари не теряла надежды и ходила за матерью с улыбкой ангела. Уверенная в знании доктора, она думала, что всякий прием лекарства приближал минуту выздоровления, и, видя, что нет никаких перемен в окружающем ее мире, что солнце, звезды, люди и даже жизнь их все та же, она и не подозревала, что ни с того, ни с сего судьба вдруг отнимет у нее наиболее любимое ею существо.

Между тем, несмотря на ее старания и молитвы, роковой приговор судьбы должен был исполниться. На десятый день болезни Клотильда почти час разговаривала с бароном, графом, Эмануилом и своей дочерью, которые все собрались около нее; потом мало-помалу голос ее затих так, что она едва была в состоянии произнести отрывочные и бессвязные звуки, значение которых дополняли жесты; потом крупные слезы покатились из ее глаз, и с этой минуты никто, даже Мари, не смел надеяться. Потом графиня как будто забылась, и все думали, что смерть навеки уже сковала ее члены; но это был сон и сон довольно спокойный. Все вышли из ее спальни, кроме дочери, которая не хотела оставить ее, и, став на колени у кровати, она продолжала молитву, не прекращавшуюся почти с первого дня болезни матери.

Выходя из комнаты графини, барон протянул руку графу, который, поняв смысл и значение этого жеста, молча пожал поданную ему руку и, заплакав, принялся ходить взад и вперед по комнате.

Так прошел еще день. В четыре часа приехал доктор.

— Будете ли завтра, доктор? — спросил граф, видя, что доктор уходит, пробыв у больной весьма короткое время.

— Да, но это будет мой последний визит… теперь надо обратиться к врачу души.

После этого граф вошел в спальню жены, где дочь его еще продолжала молиться. Он осторожно прикоснулся к ее плечу.

— Дитя мое, — сказал он, — пойдем со мною.

— Зачем?

— Мне нужно сказать тебе кое-что.

— О, Боже мой! Что такое? — проговорила она со страхом.

— Не бойся; я не скажу ничего, что бы могло огорчить тебя.

— Так говорите здесь, добрый папа, только тихонько, чтоб не разбудить маман. Мне не хочется отходить от нее.

— Невозможно.

— Отчего?

— Надо оставить ее одну.

— Боже мой! Боже мой! — вскричала г-жа де Брион и, заливаясь слезами, упала на грудь отца.

— Ну пойдем же со мною, — повторил он, расстроенный этой сценой и увлекая дочь.

Мари шла за ним бессознательно; но, дойдя до дверей, она бросилась к постели умирающей, глаза которой уже остановились без движения, хотя неровное дыхание еще подымало грудь.

— Вы долго будете говорить со мною? — спросила Мари графа.

— Нет, дочь моя, скоро ты опять придешь сюда и тогда уже можешь не оставлять больной.

Когда граф запирал двери спальни графини, Марианна шепнула ему что-то; он еще быстрее повел за собой дочь, которая, услышав шаги, раздающиеся на лестнице, не могла удержаться от самых плачевных предположений.

— Но что же там такое? — вскричала она, наконец, и зарыдала.

— Нужно, — отвечал граф, — чтобы никто не мешал священнодействию.

— А, последнее!.. — произнесла Мари и упала на колени.

Слезы остановились: ее горе было слишком сильно, чтобы плакать; но когда слезы высыхают в глазах, они падают на сердце и давят его. Бедная женщина задыхалась, так что граф отнес ее на кровать, хотя она непременно хотела видеть графиню. «О, матушка, матушка!» — могла она только сказать и в судорожных конвульсиях ломала руки, порывалась сойти с постели, не узнавала ни отца, ни мужа, удерживавших ее; доктор влил ей насильно несколько капель какого-то лекарства, вследствие чего силы ее оставили, и она впала в состояние беспамятства. Десять дней и ночей провела она в тревоге и без сна, что было не по силам ее слабому организму.

Наконец дыхание ее стало ровнее, она заснула.

Долго спала она; когда она проснулась, было уже темно. Мари провела рукой по лбу, как бы желая припомнить что-то; окружающая ее тьма и тишина приводили ее в ужас, и она, боясь пошевелиться, стала звать отца. Но никто не отвечал ей: она была одна в комнате. Тогда она встала и ощупью отыскала двери, растворила их, повсюду — та же мертвая тишина, то же молчанье; она пошла далее и, пройдя анфиладу комнат, добралась, наконец, до порога спальни матери.

Прижавшись к двери, она стала прислушиваться, что делала и прежде, но теперь ничего не долетало до ее слуха; она растворила двери, и свет одной восковой свечи поразил ее уже десять дней тревожащееся воображение. Вот что она увидела: граф д’Ерми стоял у окна, несмотря на холод и дождь, лившийся на улице; барон де Бэ сидел у постели, облокотясь на подушку и поддерживая голову рукой, он плакал; Эмануил стоял возле графа и держал его руку; Марианна плакала; доктор уходил, его присутствие было уже не нужно — графиня скончалась.

VII

Смерть графини была для г-жи де Брион тяжелым ударом. Ее отчаяние доходило до безумия, и она становилась по временам немой и глухой ко всему окружающему. Утешения отца вызывали улыбку на ее бледных губах, и глаза наполнялись слезами, но это ненадолго; она снова входила в ту же апатию, в то же изнеможение; казалось, что силы ее уже истощились, и она сделалась неспособною страдать.

Потеря матери была первым горем, поразившим Мари, и потому-то оно и было так сильно. Болезнь матери и ее смерть были так внезапны, что бедная молодая девушка не верила еще в действительность совершившегося, принимая ее за тяжелое сновидение. Непонятно, с каким трудом ум наш свыкается с идеею смерти и как тяжело ему понять, что существо, которое мы любим, которое мы привыкли видеть и слышать, — делается неподвижным, холодным трупом; но тем не менее надо же было убедиться в печальной истине. Окружающие ее, как и она, сомневались и горевали; бледный лик матери был перед ее глазами: она прикладывалась к ее оледеневшим устам, к ее остывшей груди, к ее закрытым глазам, которые она закрыла сама же — печальный долг, который она не думала выполнить так одновременно. Что касается Эмануила, он страдал, видя, как страдает его жена; он брал ее руки, целовал их, потом утешал — но, как бы то ни было, рана ее сердца была слишком глубока, чтоб эти утешения могли так скоро облегчить боль.

Барон де Бэ, поняв свое ложное положение, час спустя после смерти графини простился с графом, который сокрушался не менее других очевидцев этой печальной драмы.

Наступившая ночь была бесконечна для Мари: ей чудилось каждую минуту, что усопшая входит к ней в спальню, и она не смела закрыть глаз, отягченных усталостью и слезами. Наутро друзья и знакомые графа приехали его навестить, и в списке между ними было и имя Леона де Грижа, который и во время болезни не пропускал ни одного дня, чтобы не заехать узнать о состоянии больной — что, несмотря на горе, Мари заметила с немалым удовольствием.

На следующий день были похороны.

Пока везли смертные останки графини в церковь, Мари написала Клементине: ей нужно было поделиться с кем-нибудь своим горем. Она рассказала подруге своей все, что произошло в эти 10 дней; Мари горько плакала над этим письмом и, окончив его, вошла в комнату усопшей, пересмотрела все вещи, особенно любимые покойницей, опустилась у ее кровати и молилась так долго, что граф и Эмануил застали ее еще на коленях, когда вернулись с печальной процессии.

Само время как-то гармонировало грусти: небо было серо, улицы грязны, снег падал мокрыми хлопьями.

Весь дом оделся в траур, лица всех обитателей его были мрачны. Граф, Эмануил и Мари целый вечер провели молча, как будто думали, что первый, кто бы решился сказать слово, поразит остальных ужасом. Часов в одиннадцать они разошлись.

Мари все еще не верила в смерть матери; она была так счастлива два последних года, что не могла понять, откуда пришло к ней это горе. И вспомнила она все случившееся в продолжение этого времени: все обстоятельства, в которые вмешивалась ее мать, проходили теперь перед ее глазами, разделяя такою страшною пропастью прошедшее от настоящего, что она невольно говорила себе: «Нет, нет! Это невозможно!» — и заливалась слезами.

Потеря жены произвела и на графа тоже сильное впечатление, не потому чтоб он действительно сильно любил графиню, но он любил в ней мать Мари, скорбь которой и была, так сказать, скорбью графа.

— Папа, — сказала Мари отцу, — в комнату, в которой скончалась маман, следует оставить навсегда в том виде, в каком она была в последние минуты ее жизни, чтобы ничто не могло изменить наших о ней воспоминаний.

— Хорошо, — отвечал он, — пусть будет так, как ты хочешь. Возьми же и ключ от этой комнаты и приходи сюда, когда вздумаешь помолиться о той, которой уже нет между нами. Пусть все остается так, как было при ней, по крайней мере будем думать, что она только временно оставила нас, и постараемся забыть, что она не вернется.

Тотчас же после этого разговора граф вошел в комнату покойницы. Уверившись, что ему не помешают, он подошел к шкафчику, ключ от которого был постоянно при графине, — и растворил его. Много бумаг было во всех ящиках этого шкафчика: бумаги эти были письма, написанные, видимо, не одним и тем же почерком. Беглого взгляда было достаточно, чтоб угадать содержание этих писем — в них говорилось о любви. Нужно ли описывать мысли, поднявшиеся в уме графа, когда он узнал, что столько лиц писало о любви женщине, принадлежащей ему по закону людей и Бога.

— Бедная графиня! — сказал граф, бросая в камин эти послания, не посмотрев даже на подписи писавших их, — вот история всей ее жизни.

И грустно смотрел он, как листки бумаги корчились, загорались и, наконец, обратились в пепел.

Ничего не может быть занимательнее, как перебирать переживающие нас бумаги; едва принявшись перечитывать прошедшее, кажется, не оторваться от этого занятия. От писем, содержание которых он не хотел даже и знать, он перешел к другим бумагам и нашел множество записок, лоскутков, безделушек, — все то, что составляло счастье жизни графини. Тут попадались ему и приглашения на балы, и стихи, и дружеские послания, и признания — словом, все, что образует, так сказать, целую жизнь светской женщины.

«Что же осталось теперь от всего этого?» — спросил он себя, продолжая бросать в камин одну за другой эти страницы прошлого.

Однако эта смерть влила еще более пустоты в существование графа и еще сильнее привязала его к дочери.

«Что если судьба лишит меня и дочери? — думал он. — Что тогда будет со мною?..»

Клементина приехала в Париж; теперь ничто не могло удержать ее: отказываясь разделить удовольствие своей подруги, она приехала разделить ее горе. Она провела неделю у Мари, они просиживали по целым часам у камина, беседуя о прошлом, делясь воспоминаниями и раздумывая о будущем. Эмануил часто вмешивался в их разговоры, измеряя глубину скорби своей жены и изыскивая средства, которые могли бы развлечь ее или утешить — на что последняя, понимая его, улыбалась, протягивала ему руку, хотя улыбка эта ясно говорила: «Оставь мне слезы — они не вредят мне».

Наутро восьмого дня Клементина уехала, посетив вместе с Мари могилу ее матери.

Де Брион поцеловал на прощанье, как сестру, ту, которая чуть-чуть не сделалась его женою; он благодарил ее за доставленное удовольствие и вместе с женой проводил ее до кареты, уже готовой отвезти ее к Барилльяру, который не на шутку стосковался по ней, несмотря на два письма, уже отосланные ему Клементиной. После ее отъезда в доме де Бриона опять воцарился прежний образ жизни.

Надо сказать, что после смерти графини д’Ерми дом этот сделался как-то особенно мрачен; непрестанная мысль об этой потере печалила и сердце и личико молодой хозяйки. Эмануил оставлял ее одну на возможно короткое время, потому что в его отсутствие Мари становилось невыразимо грустно. Без него глаза ее невольно наполнялись слезами, одиночество пугало ее, и тогда она приближала к себе дочь свою, вспоминая слова графа, который говорил ей, что «вид колыбели заставляет забывать могилу». По вечерам же Эмануил, как и прежде, садился у ее ног, брал ее руки, глядел на нее с той грустной улыбкой, которая всегда выражает тоскливое состояние души; он мечтал с нею о будущем, говорил о путешествии, о счастье, но Мари, как бы предчувствуя, что жизнь ее скоро изменится, поднимала глаза к небу и говорила: «Будем надеяться». Потом опять воспоминания о матери поднимались в душе, и опять слезы являлись на глаза. Все наскучило ей, и она просиживала одна в своей комнате, погруженная в унылое раздумье. Часто сумерки заставали ее в таком положении — и она не замечала, как они наступали, как приходил Эмануил и как уходило время. Иногда она садилась за рояль, и тоненькие пальчики ее бегали по клавишам, желая вызвать те звуки, которые могли бы быть эхом ее души; но и тут мало-помалу слезы наполняли глаза, она откидывалась на спинку стула, и звуки умолкали. Чтобы как-нибудь развлечься, если было возможно для нее развлечение, она открыла свою гостиную.

Вот в это-то печальное время снова появился Леон. Короткость между ними образовалась скоро, потому что он занял около Мари ту же роль, которую некогда она сама исполняла возле де Бриона; он утешал ее, и бедная женщина стала привыкать видеть этого человека, не думая о том, какое последствие поведет за собою эта привычка. Он говорил ей о своей матери, которой давно уже имел несчастье лишиться, и утешал печаль Мари, припоминая свою собственную. Леон знал, как подействовать на ее душу, и пользовался тем упадком нравственных сил, которые были следствием еще свежего горя; он приближался к ней, как брат, и жал ее руки, как человек, страстно влюбленный в нее. А она? Она не замечала ничего; она слушала только утешающий ее голос, голос, доходящий иногда до ее сердца, и слушала его так, что не видела, как проходили часы, как не видела их, будучи одна. В присутствии же отца она свободно отдавалась печали, ибо ей казалось, что он скорее и лучше другого мог и понять, и разделить эту печаль.

— Если ты не перестанешь скучать, — говорил он ей, — ты прежде всего ускоришь смерть мою и потом расстроишь свое здоровье; и когда вырастет у тебя дочь, когда ей будет нужна твоя любовь, без которой она еще может обойтись теперь, но не впоследствии, ты умрешь также преждевременно, и смерть твоя наполнит ее душу такою же безвыходною скорбью, которую испытываешь теперь ты сама. Так подумай о будущем, дочь моя, подумай о тех, кто любит тебя, и кого ты тоже должна любить.

Мари была в том положении, которое испытывают почти всегда так называемые нервные женщины, когда они поражаются какой-нибудь душевной скорбью. Она не знала сама, что ей делать: то хотелось ей уехать на месяц к Клементине; то, несмотря на траур, броситься в свет, потому что уединение ее убивало; были минуты, в которые она сомневалась в любви мужа и в которые, казалось ей, не любила его; наконец, она причисляла себя к числу несчастных и непонятых существ, и, расхаживая в волнении по своей комнате, она горько плакала, ожидая Эмануила, чтобы наговорить ему незаслуженных упреков, после которых становилась перед ним на колени и, как дитя, просила прощения.

Однажды она поехала на кладбище; у ворот этого места упокоения она вышла из кареты и стала пробираться между обнаженными деревьями и засыпанными снегом могилами к фамильному склепу. День был холодный и дождливый, и потому ни одного живого существа, кроме нее, не было среди этого царства мертвых. Лихорадка била ее грудь, и она с жадностью втягивала в себя сырой и холодный воздух склепа, где, молясь, она обвивала могильный камень, как бы желая отогреть его своим дыханием; тут провела она более часа, потом пошла обратно к карете. Но столица деятельности и жизни ничем, казалось, не отличалась от только что оставленного ею царства покоя, тот же дождь и холод были причиною пустоты улиц Парижа. Эта поездка еще более расстроила нервы г-жи де Брион: голова ее горела, в груди останавливалось дыхание. Только что уселась она у камина, как ей доложили о приходе Леона; она приняла его и протянула ему дрожащую от лихорадки руку. Леон, заметив ее волнение, спросил, что с нею.

— Я была на кладбище, — отвечала она.

— Это неблагоразумно, — сказал он, — такая прогулка и в такое время может быть смертельна: она убивает одновременно и душу, и тело.

— Надо же, — возразила бедная Мари, — чтоб я вспомнила об умерших и навещала их, потому что живущие меня забывают.

— Кто же может забыть вас? Печаль делает вас несправедливой, потому что ни одна женщина не была так свято и так постоянно любима…

— Кто же так любит меня? — спросила она.

— Как кто? Прежде всех — ваш отец.

— Отец! — возразила она. — Всякий отец любит свое дитя.

— Но не все, как он.

— Положим, отец мой любит меня — ну и только.

— Ваш муж! — проговорил робко Леон и с беспокойством ждал ее ответа.

— Мой муж! — сказала она с недоверчивой улыбкой, шагая по комнате. — Муж мой любит меня, говорите вы? Он любил, вы хотели, быть может, сказать; но теперь что делает он? Он знает, что я одна, что я мучаюсь, что воспоминание не дает мне покоя, что лихорадка бьет меня, а он где в это время? В палате, занят политикой, честолюбием, мало ли чем. Он придет вечером, а каково мне дожидаться до вечера. О, нет! Эмануил не любит меня более!..

И говоря так, она сжимала в руках свою голову, как будто хотела удержать мысль, готовую оставить ее.

— Так вас никто не любит, говорите вы? — возразил Леон. — После этого вы или очень забывчивы, или совсем слепы.

— Да, вы любите меня, быть может, — отвечала прямо Мари, — но вас, именно вас, я и не могу любить; к тому же истинна ли ваша любовь?

— Как отвечать вам на такой вопрос?

— Правда, — продолжала она, — вы постоянно возле меня, когда я грущу, вы стараетесь меня утешить; но что бы было со мной без вас? А между тем Богу не угодно, чтоб я отвечала на ваше чувство. Да, вы добры, благородны, великодушны — и будь вы моим мужем, вместо друга, вы бы, наверное, не оставляли меня одну с моим мучением, потому что во имя одной дружбы вы делаете то, чего не делает для меня мой муж… Но вы не можете быть ни моим мужем, ни моим любовником, да и я не люблю вас, — не люблю!.. О, Боже мой! Как я страдаю!..

— Страдаете, говорите вы?.. А вы думаете, что я не страдаю, я, когда говорил о вас с Эмануилом и когда я узнал, что вы выходите замуж? Не страдал, когда увидел вас женою человека, который любил вас и которого вы любили? И когда за мою любовь вы как милостыню дали мне вашу дружбу? Вы думаете, что я не страдаю и теперь, когда вижу вас, полную тоски и несчастною потому только, что другой не любит вас более, хотя и знаю, что он не может вас любить, как я люблю!

Мари сидела, откинув назад голову; она слушала Леона, упавшего перед ней на колени и покрывавшего поцелуями ее руки.

— А между тем, если бы вы могли знать, Мари… — продолжал он тихим голосом, мы были бы так счастливы. Мы не разлучались бы ни на минуту; я был бы самым преданным, самым покорным рабом; ни одна женщина не отвергла бы такую любовь, потому что в моем сердце не было бы вам соперницы, не было бы другой страсти. И этот рай, о котором я мечтал, вы сделали адом! Я думал было, что сумею позабыть вас, но когда б вы знали, что кипит во мне, когда я расстаюсь с вами! Если б вы могли угадать мои ночи… вы поняли бы тогда, как я мучаюсь, любя вас, — и пожалели бы меня…

Мари не отвечала: она не понимала, что говорил Леон; она даже не слушала его.

— Нет! Я хочу все высказать вам, Мари, — говорил он, — мы одни, и к тому же я в первый и, без сомнения, в последний раз говорю с вами таким образом; я знаю, вы не простите мне моих слов и завтра же закроются для меня и ваши двери, и ваше сердце; ведь вы не знаете, что только одна смерть может быть исходом такой любви!

— Боже, Боже мой! Как тяжело мне! — повторила Мари, как бы говоря сама с собою; а Леон, обвив ее руками, высказывал ей свою любовь.

Бедная женщина! Небо, без сомнения, оставило ее, потому что, давши свою руку Леону, она не сознавала, что она делала. Она чувствовала, что-то жало ее голову и грудь и что у нее не было сил защищаться; она едва видела того, кто в исступлении страсти валялся в ее ногах; хотя она и силилась освободиться из его объятий, но увы! Истощенная и обессиленная, опять отдавалась им. А в ушах ее все раздавался тот же страстный голос Леона, заглушавший своими клятвами слова, которые она силилась произнести…

Если бы все женщины уступали магическому влечению чувства, то все бы они могли быть оправданы; но спросите тех из них, которые за одно мгновение поплатились всей будущностью, и многие, если только они захотят быть искренними, ответят, что они еще и сами не могут дать себе отчета в своем поступке. Женщина, существо до того слабое, что вверяться ее сердцу — и хорошо, и глупо. Да и знает ли женщина, чего хочет она в настоящем, а тем более чего захочет в будущем? На нее имеет влияние все, кроме рассудка. Не имея, как мужчина, определенной цели жизни, она готова исполнить все, что ни посоветует ей в скуке ее слабость, зато она и кается впоследствии — что, впрочем, составляет одну из главнейших ее добродетелей.

Любила ли Мари Леона? Нет. Она знала это и даже говорила ему, что не любит и не будет любить его. Но Мари была нервна, а в этот день более обыкновенного; она всегда была задумчива, а сегодня она была грустна и печальна. Наконец, она любила Эмануила более жизни, но она только что приехала с кладбища, лихорадка жгла ее, голова горела, погода была мрачная, Эмануила не было дома; и ее чувственность была разгорячена поцелуями.

К несчастью, какие бы ни были причины — последствия были все те же, и если бы после двух часов, проведенных с Леоном, Мари умерла, то ангелы отвернулись бы от нее, не узнав в ней своей сестры.

Бедная Мари! Она едва понимала, что делалось с нею. А де Гриж, безумный и увлеченный страстью, стоя на коленях, целовал ее ноги — когда она, в каком-то непонятном забытьи, которое кипятило ее кровь и заставляло биться сердце, почти не видела того, кому принадлежала. Она не заметила даже, как ушел Леон, оставаясь полумертвою на том же месте, где и была.

Вечер приближался. В этот день Эмануил приехал поздно. С какою-то необыкновенною радостью он пришел к жене и нашел ее в состоянии обморока: глаза ее были закрыты, руки опущены, дыхание тяжело и прерывисто. Он подошел к ней и взял ее руку — это заставило ее опомниться.

— Ну, милая Мари, — сказал он, целуя ее, — ты не ожидала меня, погрузившись, как всегда, в свои печальные думы.

Мари бессознательно слушала его слова, но в звуках их не узнавала тот голос, который четыре часа тому назад раздавался над ее ухом; она поднесла руку по лбу — и увидела перед собой Эмануила.

Вдруг в памяти ее воскресла прошедшая сцена; она вскрикнула и без чувств упала на грудь мужа.

VIII

Придя в чувство, г-жа де Брион увидела себя в постели; Эмануил и Марианна были у ее изголовья. Она все еще не верила в действительность случившегося с нею, считая его тяжелым сновидением; но едва только мысли ее начинали приходить в порядок, как роковое воспоминание, грозное, как призрак, вставало пред нею. И она внимательно смотрела на мужа, как бы испытывая его глазами и желая угадать, не выдала ли сама своей тайны во время сна, ибо она помнила, что страшные грезы не оставляли ее воображения. Но муж ее был тут, он ждал ее пробуждения; он смотрел на нее с той же, полной любви улыбкой.

Трудно изобразить, сколько мук для бедной женщины было в самом присутствии Эмануила: она кидалась на его грудь, проливая потоки слез, но не говорила ни слова, как бы боясь обнаружить истину, переводя на живой язык мысли, волнующие ее ум. С ужасом озиралась она, ибо ей казалось, что все вокруг, как и она сама, должно было измениться; но все было на своем месте: портрет ее матери глядел на нее с улыбкой из глубины алькова, то же спокойствие внутри, то же движение и шум на улице — ничего не изменилось, кроме одного имени, т. е. — вся ее жизнь.

— Лучше тебе? — спросил ее Эмануил.

— Да, гораздо лучше, — отвечала она.

— Дитя мое! Что это сделалось с тобою?

— Ничего, право, ничего!

— Верно, ты опять ездила на кладбище?

— Да.

— Ты убьешь себя этими поездками и меня тоже!

— Так ты все еще меня любишь, мой Эмануил?

— Люблю ли!..

— О Боже, Боже мой! — повторяла несчастная Мари, ломая руки.

— Прошу тебя, друг мой, успокойся! — продолжал Эмануил, подходя ближе к постели; и, взяв голову Мари в свои руки, он покрывал ее поцелуями. — Но успокойся же, — повторял он, — ведь я с тобою; скажи мне, что тебя мучит?

— Ничего, ничего, — отвечала она скороговоркой, — погода, одиночество, мать!..

— Все та же и та же мысль! Полно, подумай же обо мне, о твоей дочери — и перестань плакать.

— Ты прав, — сказала она, — надо подумать о дочери, о моей Клотильде; да, ты прав…

И слезы опять покатились из ее глаз.

— Тем более, — продолжал Эмануил, — теперь мы будем неразлучны. Быть может, мои отлучки много доставили тебе страданья, потому что ты любила меня и любишь еще и теперь — не так ли? Но на будущее время тебе нечего будет прощать мне, ибо я буду жить только для одной тебя!.. Тебе понятно ведь счастье быть вечно вместе? Мы приведем теперь в исполнение наши мечты, мы отправимся путешествовать. Ты видишь, что есть много непонятного для тебя: я забуду палату, если ты хочешь этого, но ее я не мог оставить до сего дня; потому что мое удаление должно иметь вид добровольного оставления дел — а не бегства.

Страдание превышало силы бедной женщины: слезы высохли, лицо покрылось мертвенной бледностью, глаза блуждали как у безумной.

Видя все это, Эмануил, ничего не понимая, решительно терялся в догадках. Мари же не знала сама, что делать: то она хотела видеть Леона, потому что все еще сомневалась в истине; то она хотела ехать к нему и настоятельно просить его, чтоб он немедленно уехал, уехал навсегда; чтоб он забыл ее, и думала, что, может быть, ее молитвы испросят у неба забвение. Но понимая невозможность выехать одной и без причины и содрогаясь при мысли, что Леон придет завтра, она закрывала подушкой свое лицо, глотая и слезы, и стыд. То вдруг вскакивала она с кровати и, бледная, обезображенная страданиями, с раскрасневшимися глазами и распущенной косой, подбегала к окошку, раскрывала его и с жадностью глотала холодный и сырой воздух ночи, не слушая ни Эмануила, ни Марианны, которые напрасно спрашивали себя о причинах такого страшного, такого лихорадочного беспокойства, и, не находя объяснения ни в чем, оба они относили состояние Мари к поездке ее на кладбище.

Понятно, что только теперь Мари больше чем когда-нибудь любила Эмануила. И это чувство только увеличивало раскаяние и проступок, которому Мари не могла найти ни повода, ни оправдания, потому что, повторяем, она не любила Леона. Люби она его — и ее чело осталось бы покойно, ее губы с улыбкой встретили бы мужа, а сожаление, хотя бы и возникло на минуту в ее душе, но, как легкий пар вечерних облаков, быстро рассеялось бы под дуновением ветра новой страсти. Теперь же мысль, что вверила нелюбимому человеку всю жизнь, все сокровище непорочности и чистоты своего прошлого и что этот человек отныне сделался властелином ее настоящего и будущего — мучила ее до невозможности.

Что Мари не была безнравственна — это очевидно. Иначе она не задумалась бы поступить смелее и вместо того, чтобы рыдать и плакать, просто приказала бы своей горничной отказывать де Грижу, если б он вздумал явиться. А в случае встречи с ним, когда бы он осмелился напомнить ей о былом, могла ответить: «Я, кажется, не имею удовольствия вас знать». Действуя таким образом, она сохранила бы и свой покой, и свое счастье, и свою красоту.

Но, увы! Подобная мысль и не приходила ей на ум. Невинная сердцем, она, вися над пропастью, вырытой ею же самой, с ужасом измеряла глубину ее и взывала к сожалению, когда надо было употреблять только наглость. Бедная, она не знала людей и не понимала, что две главные причины побуждали Леона желать продолжения их отношений: первая, возможная, — это любовь его к ней; вторая, непременная, — его тщеславие. А потому-то, вместо того чтоб обезоружить де Грижа, она сама давала ему оружие против себя.

Итак, страдания, которые вынесла Мари в этот вечер, были ужасны; но среди своих мучений она остановилась, однако, на одной мысли и, казалось, успокоилась. Женщины, надо отдать им справедливость, умеют легко исправлять самые тяжкие проступки. Конечно, проступок Мари, особенно в глазах ее самой, был преступлением; но ведь она не любила своего обольстителя. На этом-то ложном основании — основании, подтверждаемом даже самими мужчинами, которые имели глупость постановить, что позор тела не считается бесславием без участия сердца, — Мари создала себе утешение.

Итак, Мари успокоилась при мысли, что завтра же она напишет Леону, прося его забыть, во имя любви к ней, то, что было между ними вчера, и объяснит ему, что от этого забвения зависит в будущем ее покой, ее счастье и что она считает его достаточно благородным, чтоб он мог решиться разбить существование женщины, которая не сделала ему никакого зла.

Бедная Мари! Да и могло ли быть иначе? Этот случай с нею казался ей до того невероятным, что мало-помалу успокоенный ум молодой женщины решительно отказывался признать его за действительность. После горьких слез мозг ее остыл немного, а присутствие Эмануила, который не отходил от ее изголовья, который улыбался ей, как и прежде, и которого она так пламенно любила, убедило ее окончательно, что она находилась под влиянием расстроенного воображения, которое, наконец, успокоилось. К тому же Леона не было: он один мог ей напомнить действительность.

«Да, — думала она, — он благороден, добр, он поймет мои страдания; он уедет, он расстанется навсегда с Парижем и со мною, и этот день исчезнет мало-помалу из моей жизни, и все пойдет по-прежнему. Небо простит мне мою ошибку, за которую нельзя обвинять меня, а следовательно, нельзя и наказывать — и я могу еще быть счастливой».

Но такие мысли не совсем избавляли Мари от содрогания и ужаса, когда возможность обратного представлялась ее воображению. Тогда холодный пот выступал у нее на лбу, и кровь застывала в ее жилах.

Между тем, наступило завтра. Мари, проснувшись в объятиях Эмануила, почти забыла вчерашнее, и, когда память ей напомнила его, она побледнела, и сердце ее сжалось.

Де Брион, полагая, что здоровье ее поправилось, был весел и счастлив. Погода тоже изменилась. Дождь перестал, сквозь тучи проглядывало солнце, природа как будто улыбалась ей. Будь такой день вчера, она поехала бы навестить отца, и тогда, разумеется, не было бы ничего из случившегося. И вот от таких пустяков иногда зависит судьба человека! Мари встала, поцеловала дочь, и этот поцелуй был теплее и дольше обыкновенного, теперь она видела в своем ребенке не одну надежду, но и прощение.

До двух часов Мари была довольно покойна. В два часа Эмануил уехал, но обещая скоро воротиться. Она опять осталась одна, т. е. с мыслью о вчерашнем; эта мысль, как тень в Макбете, не давала ей покоя. Двадцать раз она принималась писать Леону; но из того письма, которое она сочинила вчера во время лихорадки и которое казалось ей таким трогательным, она не могла припомнить ни одного слова; к тому же у нее возникли сомнения, с кем отослать это письмо, не возбуждая подозрения, что если оно не дойдет по адресу и попадет в другие руки? Что тогда делать?

Прошел час. Мари прислушивалась к малейшему шуму; пробило три — Леон не являлся.

«О, если бы он не пришел совсем! — думала она. — Если б этот день прошел и обошелся без его посещения». Прошло еще полчаса; вдруг позвонил кто-то. Она вздрогнула: предчувствие не обмануло, ей доложили о приезде маркиза.

Мари разорвала целый десяток начатых писем и бросила лоскутки в камин в ту самую минуту, когда фигура Леона показалась в дверях ее будуара. Она хотела приподняться, но силы ей изменили. Леон, казалось, был еще бледнее ее. Положение было равно затруднительно для обоих.

— Я боялся не быть принятым, когда мне сказали, что вы были нездоровы вчера, — начал Леон, — вот почему я именно и хотел вас видеть; но если присутствие мое тяжело или неприятно вам, я готов удалиться сию же минуту.

— Нет, напротив, останьтесь; я должна переговорить с вами.

— Кажется, вы сердитесь на меня, Мари, — возразил Леон, — и говорите со мною таким тоном, который трогает меня не на шутку; неужели вы уже имеете причины быть мною недовольной? В таком случае, скажите мне прямо, за что, и я на коленях буду молить вас о прощении.

— Маркиз де Гриж, вы любите меня? — сказала Мари.

— Больше всего на свете.

— И вы принесете мне все жертвы, какие я от вас потребую?

— Все.

— Без исключения?

— Разумеется.

— Клянитесь!

— Честное слово!

— Ну, так мы не должны более видеться.

— Обдумали ли вы ваши слова? И понимаете ли, что вы требуете?

— Вы клялись мне.

— Но ведь это измена.

— Так вы отказываете в моей просьбе?

— Лучше требуйте жизни!

— Но если я говорю вам, что это необходимо.

— Я отвечу вам, что люблю вас!

— Да ведь эта любовь — ваше преступление и мое несчастье.

— Что за дело! Сегодня вы требуете, чтоб я согласился не видеть вас более… знаете ли вы, что такое требование может свести с ума?

— Я вас считала и благороднее и великодушнее. Вы не знаете, что я выстрадала в эту ночь! Вы забыли, кажется, что есть в мире другой человек, который имеет право потребовать от меня отчета, и это право дано ему самим Богом. Вы забыли, что у меня есть дочь, которая должна будет краснеть за свою мать, если последняя будет продолжать свое заблуждение? Итак, ради всего святого для вас, ради вашей матери, которую вы любили, ради моего счастья, которое вы потрясли в самом основании, я на коленях умоляю вас — не губите меня! Быть может, еще есть время; я буду молиться за себя и за вас — и Бог простит нас. Всюду, где бы вы ни были, моя молитва будет с вами; я буду вас всегда считать моим другом… но забудьте только этот роковой день… в противном случае, клянусь вам, я умру от вечной муки.

Леон ходил большими шагами по комнате и, приложив руку ко лбу, повторял про себя: «Она не любит меня, решительно не любит!»

— Леон! — продолжала бедная женщина, вставая перед ним на колени. — Не губите меня, умоляю вас! Что значит для вас одна пощаженная жертва? Вы встретите в жизни лучше меня и более способных любить вас. Вы молоды и добры, вы можете найти женщину, которая полюбит вас, которая сделает вас счастливым — тогда как я не в состоянии дать вам ни того, ни другого. Кто бы ни была она, я буду молиться и за нее, и дочь моя будет лепетать ее, ваше и мое имя в своих невинных молитвах. Согласны ли, Леон, не так ли? Вам понятны мои слова? Вы уедете? Вы забудете меня?..

— Но для чего? Зачем? — повторял расстроенный и огорченный Леон.

— Зачем? Для чего? — отвечала Мари, стоя на коленях. — Зачем? Я и сама не знаю, как не знала вчера, что я делала. О, если бы вы могли знать, что происходило во мне, — вы бы сжалились надо мною. Когда я очнулась от этого страшного забытья, в которое мы впали оба, — я обезумела. Я хотела умереть, потому что мне казалось невозможным мое падение, как невозможно продолжение нашей связи. Я утешала себя, думая, что вас тронут мои слезы, мое отчаяние, вы поймете мои мучения и оставите меня. Да, вы уедете, уедете завтра, сегодня, сейчас!

— Куда вы хотите, чтоб я уехал, Мари? Как вы хотите, чтоб я жил без вас? Еще вчера вся моя будущность зависела от одного вашего слова, и вот, когда она улыбнулась мне, сегодня вы требуете, чтоб я отказался от того, что было предметом моих долгих и пламенных желаний! Подумайте, ведь вчера еще вы говорили, что любите меня; а сегодня — вы гоните меня и гоните именно тогда, когда в вас одной заключается все мое благо, моя вселенная, моя жизнь, когда я люблю вас до безумия!

— О, если бы дело шло только обо мне, собственно о моем счастье, я бы не задумалась пожертвовать им для вас, Леон, но ведь вы знаете, что с моей жизнью связаны три существования и ими я не вправе жертвовать! И за них-то я должна отвечать перед людьми и перед Богом. Будьте же добры и великодушны, забудьте меня; и за это, кроме Эмануила, я буду любить вас более всего в мире!

— Так вы все еще любите этого человека?

— Да, да! Я люблю его!

— И вы признаетесь в этом предо мною, вы говорите это мне! Боже мой! Когда я люблю вас до того, что готов пожертвовать за вас всей жизнью!.. Когда еще вчера вы были моею?.. Но кто же вы после этого, Мари?

— О, пощадите! Пощадите меня! — повторила бедная женщина, не находя более слов к убеждению де Грижа.

— Так вы не знаете, что такое моя любовь? — продолжал Леон вне себя. — Вы не знаете, что она убьет меня, если не погубит нас обоих? Вы не знаете, что со вчерашнего дня я брожу как безумный, хочу только одного, чтобы вы были моею и теперь, и потом?.. И вы требуете, чтоб я решился не видеть вас, и требуете этого во имя мужа, которого я ненавижу так же, как вас люблю! Кто же, если не он, отнял вас у меня? Кто разбил и мои радости и мои мечты? Кто в продолжение двух лет заставлял меня страдать? Кто довел меня до отчаяния? Кто, наконец, теперь, когда вы уже отдались мне, становится опять между нами? Опять он, все он, всегда он! Так поймите же мою ненависть к нему и поверьте, что если вы, из любви к нему, оттолкнете меня — я убью его.

— Боже мой! Что я наделала?

— Вы не знаете, что такое жизнь, Мари; вы не знаете, что есть страсти, с которыми шутить опасно: они, как молния, смертельно поражают тех, кто дерзнет к ним прикоснуться. Неосторожная!.. Нет! Вы моя, Мари! И я не отступлюсь от вас, хотя бы мать моя прокляла меня из своей могилы.

— Хорошо, — произнесла холодно Мари, поднимаясь, — я умру — вот и все!

И в голосе ее было столько решимости и твердой воли, что Леон отступил от нее. После этого Мари, казалось, успокоилась. Леон подошел к ней.

— Оставьте меня, милостивый государь, — сказала она. — Я просила, умоляла вас всем, что есть святого и в этом и в другом мире; как осужденная, я ползала перед вами на коленях, со слезами вымаливая покоя себе и моей дочери, которая вам ничего не сделала, и в вас достало подлости отвергнуть мои мольбы! Стыдно вам, это низко!.. Оставьте меня!

Леон чувствовал себя униженным.

— Простите меня, Мари! — наконец, проговорил он со слезами. — Простите мне мою любовь, это она внушила мне такие слова.

— Горячка вашей любви пройдет скоро, и тогда вы сами забудете меня. О, тогда не нужно будет умолять вас уехать, вы и без просьбы оставите меня как жертву стыда и отчаяния. И вот какая будущность грозит мне за одну минуту увлечения, до того странную, что если бы вы, без совести, без раскаяния, не пришли напомнить мне об этом — я сама сомневалась бы в действительности. Что я вам сделала? Без вас жизнь моя была бы безукоризненна и спокойна, тогда как теперь?.. Я должна краснеть перед отцом, мужем, перед дочерью — не говоря уже о Боге; я потеряла право умолять его!

— Простите же меня, — говорил Леон, — простите! Я исполню вашу волю, но не требуйте от меня безотлагательного повиновения. Вы не захотите ведь, чтоб я лишил себя жизни? Но я не ручаюсь в противном, если разлучусь с вами; не будьте же жестоки, Мари; позвольте мне остаться. Я готов не говорить вам о моей любви; готов видеть вас изредка, чтобы только поцеловать вашу руку, и с этим мгновением переживать дни. Но если вам нельзя будет уделить мне и этого мгновенья, я буду грустить и грустить молча — вот что обещаю я вам, только не гоните меня, ради Бога, не гоните!

Мари не отвечала. Закрыв лицо руками, она плакала.

Леон, видя ее слезы, встал перед нею на колени.

— Вы прощаете меня? — спросил он.

Она протянула ему руку.

— Да, я прощаю вас, потому что теперь я подчинена вашей воле, вашему капризу. Вы можете погубить меня одним словом, сказали вы, следовательно, я должна исполнять все ваши прихоти. Встаньте же и делайте со мною, что хотите.

— О, как вы огорчаете меня, Мари.

— Послушайте, Леон, — продолжала она, вытирая слезы и стараясь успокоиться, — скоро пять часов — Эмануил сейчас приедет; вы понимаете, какую пытку я должна буду вынести, если он застанет вас здесь и увидит мое волнение? Придите лучше в другой раз: завтра, если хотите, но теперь, ради любви ко мне, оставьте меня.

— Прощайте же, — сказал Леон.

И только он успел уйти, как силы оставили Мари, и она, без дыхания, упала в кресло. Эти волнения убивали молодую женщину — она не привыкла к ним.

Не прошло и четверти часа после ухода Леона, Эмануил вошел к ней в комнату. Как всегда, он поздоровался с нею, поцеловав ее, и сказал:

— Де Гриж был здесь?

— Да, — отвечала она, проникаясь ужасом.

— Я встретился с ним, и так как давно уже не видел его, то и пригласил его сегодня обедать с нами.

— Он принял твое приглашение?

— Нет.

Мари ожила.

— Но, — возразил Эмануил, — он дал слово прийти завтра.

Бедная женщина побледнела как полотно.

— Тебе неприятно его присутствие? — спросил де Брион.

— Нет, — проговорила она, силясь улыбнуться. — Все, что бы ты ни сделал, друг мой, мне не может быть неприятно.

И снова опускаясь в кресло, она прибавила:

— Боже мой! Если я страдаю так теперь, что же ожидает меня в будущем?

IX

На другой день лишь только Эмануил уехал, Мари писала Леону следующее:

«Мой муж объявил мне, что сегодня вы обедаете с нами. Не приходите, не надо, я не похожа на других женщин, и мое лицо не может лгать, как лжет сердце, и потому, что я не ручаюсь за последствия, если увижу вас и его вместе. Исполните же мое желание; мне необходимо собраться с мыслями, а потому я хочу быть одна».

Не подписывая записки, она запечатала ее и позвала Марианну.

— Добрая няня, — говорила Мари, дрожа всем телом, — ты должна будешь отнести это письмо.

— Хорошо, дитя мое.

— Но чтоб никто не знал этого.

— Кому же отдать его?

— Де Грижу.

— Де Грижу? — подхватила старушка, угадывая по бледности своей госпожи происходившее в ней и содрогаясь, в свою очередь.

— Да, да, ему! — продолжала г-жа де Брион, едва выговаривая слова.

— Уже!.. — сказала няня.

— О, не проклинай меня! — вскричала Мари, бросаясь на шею старушке, которую она всегда любила, как вторую мать, и эта привязанность усилилась еще более со дня смерти графини.

— Я не имею права проклинать тебя, дитя мое, но надо надеяться, что и тот, кто имеет его, — не сделает этого.

— Отец?

— Которого ты не видела целых два дня.

— Да, да, я слишком виновата.

— Дитя мое, — сказала Марианна, целуя Мари, — подумала ли ты хорошенько, прежде чем написала это письмо?

— Оно необходимо.

— А если когда-нибудь муж твой…

— О, не говори мне об этом.

— Он так любит тебя!

— Он убьет меня, не так ли?

— А твоя дочь?

— Господи! Я много выстрадала в эти дни, добрая Марианна; но ступай, ступай скорее, и если получишь ответ, то будь осторожна с ним.

— Об этом не беспокойся, бедное мое дитя.

И старушка отошла от нее с улыбкой на губах и утирая слезы.

Это признание облегчило Мари: она знала, что теперь есть кому пожалеть и поберечь ее.

Марианна побежала к Леону, но его не было дома, и она оставила письмо Флорентину.

Леон был у Юлии, которую мы почти забыли, но зато она ничего не забывала. Молодой человек не переставал видеться с нею, хотя давно перестал ее любить; но в продолжении старой связи он видел единственное средство скрыть свою любовь к г-же де Брион.

Юлия же, зная все, что делает Леон, понимала, какую роль он хотел заставить ее играть; однако так как эта роль соответствовала ее планам, то она и приняла ее с таким кажущимся простосердечием, что если бы кто-нибудь видел ее веселость и любезность в обращении с де Грижем, тот, наверное, подумал бы, что она и не подозревает истины.

Мари, между тем, поехала на кладбище, думая оттуда заехать к графу д’Эрми.

Около пяти часов вернулся Леон и нашел письмо от г-жи де Брион. Тотчас же он написал Эмануилу, что благодарит его за приглашение, которым он не может воспользоваться, и вышел из дома, чтоб отправиться на кладбище, в надежде встретить там Мари; но она уже уехала оттуда.

Ровно в пять часов Флорентин был у Юлии.

— Я с новостью, сударыня, — сказал он.

— С какой? Говори скорее!

— Есть письмо.

— Где оно?

Я не мог оставить его у себя, потому что барин запер его в ящик и унес ключ с собою.

— Кто же принес это письмо?

— Старуха.

— От кого оно?

— От г-жи де Брион.

— Это ты почем знаешь?

— Я пошел вслед за старухой.

— Господин отвечал на это письмо?

— Да, но только он отвечал на имя г-на де Бриона.

— Я что-то не понимаю.

— А я так думаю, что это очень понятно. Господин де Гриж сказал мне, что он придет в пять часов переодеться и будет обедать у знакомых. Но, прочитав письмо, он изменил намерение и сказал, что обедает в клубе.

— А, теперь и я начинаю понимать, — сказала Юлия, — но где же это письмо, мне нужно видеть его.

— Если возьмете его тотчас же, сударыня, то г-н де Гриж заметит его исчезновение. Он выгонит меня, и вы, если не потеряете помощника, то, наверное, потеряете время.

— Да, это так, — отвечала Юлия.

— Вместо того чтоб взять это письмо, — продолжал Флорентин, — я принесу вам копию, если вы дадите мне ключ от ящика.

Юлия взглянула на него с недоверием.

— Напрасно вы боитесь, сударыня, — сказал Флорентин, поняв значение ее взгляда, — я не изменю вам.

— Хорошо; но впоследствии мне понадобится оригинал, — сказала она, отдавая ключ слуге Леона.

— Со временем вы получите его, ибо есть вероятность надеяться, что их будет много; это только первое письмо, но, без сомнения, не последнее.

— Ты умный малый, Флорентин, — заметила Юлия.

— Но вы ведь знаете, сударыня, что в тот же день, когда я вам принесу эти письма или, лучше, допущу вас взять их, я должен буду искать другое место.

— Оно уже готово тебе — у меня.

— В таком случае можете рассчитывать на мою преданность.

— Надеюсь, до завтра.

— До завтра, сударыня.

Так вот в каких руках находилась будущая участь Мари. Но бедная женщина и не подозревала этого: признательная Леону за его послушание, она на другой же день поблагодарила его письмом, в котором выразилось все неблагоразумие 19-летней женщины. Марианна опять отнесла его; и добрая старушка, не привыкшая к такого рода поручениям, не понимала, как неосторожно поступала она сама, относя письма своей госпожи Леону; ибо за ней могли следить, что и было в действительности.

Де Гриж, получив второе послание, присоединил его к первому, запер ящик, взял ключ в карман, потом, горя нетерпением увидеться с Мари, оделся и вышел. Попробуйте же уговорить молодого человека, который, как Леон, всего только два дня как сделался любовником женщины, что не следует беречь получаемых от нее писем.

А Флорентин, как только выпроводил своего барина, открыл ящик, списал оба письма и опрометью бросился к Ловели. Но он был осторожен и дальновиден, потому что едва только она протянула руку, чтоб взять эти копии, как он сказал ей:

— Сударыня, они писаны моей рукой, и если попадутся как-нибудь в руки моего господина, то легко могут погубить меня. Не угодно ли, я продиктую вам их; ибо вам нечего бояться.

Как только Юлия переписала их, он разорвал тотчас же свои копии и вышел.

— Наконец-то! — вскричала Юлия, перечитывая эти письма; но мы не беремся описывать улыбку, которою сопровождалось это восклицание.

В это время Леон был у г-жи де Брион. Она начинала уже привыкать к своему положению, да и пора: три дня она плакала, а в три дня можно наплакаться досыта; погода стояла прекрасная; она была так молода; поступок, который сначала поднял в ее душе такое раскаяние, показался ей не совсем неисправимым, к тому же еще Леон был так послушен, так мягок, так скромен; в его любви было столько истины, столько доверия, что нужно же было вознаградить его чем-нибудь за все, что он делал. Поэтому-то Мари и встретила его теперь не со слезами, как вчера, но, едва только он переступил порог ее будуара, она протянула ему руку и сказала: «Благодарю вас!» Она посадила его возле себя, ибо понимала, что для того чтоб приобрести его послушание, не следовало оскорблять его.

— Вы не сердитесь на меня за вчерашнее письмо? — сказала она Леону.

— Я помню только то, которое получил сегодня, — отвечал он.

— Как вы добры! — продолжала она. — Значит, я не ошиблась; вы любите меня, не так ли?

— Нужно ли еще вам повторять это? Вы знаете лучше меня самого мои чувства, хотя и отвечаете на них только слезами и раскаянием.

— Ну хорошо! Я не буду ни плакать, ни грустить, — и при этих словах вздох невольно вылетел из ее груди.

— Что вы сказали? — спросил Леон.

— Истину, — возразила она. — Я сказала, друг мой, что, судя по себе, я угадываю ваши страдания и сожалею, что была их причиной. Я убедилась, что нельзя воротить прошлое, но думаю, что эти три дня, в которых вы значите так много, не есть еще, быть может, мое несчастье; потому что считаю вас достаточно благородным, чтобы вы могли употребить во зло мое заблуждение. Я думаю, Леон, что вперед я буду встречать вас с улыбкой радости, ибо хочу быть душою вашей жизни и другом, от которого у вас не будет тайны. Вот мои мысли, Леон. Можно ли на них сердиться?

— О, Мари! Вы, верно, хотите еще какой-нибудь жертвы.

— Нет! Ничего, кроме той, от которой вы уже отказались. Но выслушайте меня, Леон, и потом судите как угодно. Что бы ни побудило меня, но я уже принадлежу вам, признаюсь, не думала я, что когда-нибудь придется мне сказать подобную фразу; ибо до сих пор моя любовь была столько же чиста, сколько законна. Но вышло иначе, и вы приобрели теперь более права надо мною, чем муж мой, потому что никто не принуждал меня отдаться вам, а я отдалась. Итак, друг мой, мы будем видеться часто, каждый день, когда вам угодно, я буду писать вам каждое утро, каждый вечер, если письма мои вам доставляют удовольствие; я буду отдавать вам отчет о каждой прожитой мною минуте, но…

— Но что?

— Но не заставляйте меня краснеть перед Эмануилом.

— Нечего делать! Надо покориться вашему желанию. Вы не любите меня, Мари!

И, сказав это, он с грустью опустил голову.

— Я только откровенна; вы, мужчины, тогда только верите в любовь женщины, когда она отдается вам; но вам, Леон, вам, кажется, не нужно более этого доказательства. Сознайтесь, однако, не лучше ли в тысячу раз быть друг возле друга, без страха, без раскаяния, как мы находимся теперь? Не отраднее ли предоставить душе свободное излияние своих впечатлений, своих чувств и предаваться этому неземному блаженству, не помрачая его страстью? Вот чего я хочу, Леон, и мое счастье зависит от исполнения этой просьбы; неужели вы не захотите, чтобы я была счастлива? И я буду принадлежать вам гораздо более, нежели вы думаете: вблизи или вдали моя мысль и моя душа будут с вами неразлучны; вы будете охранять меня против вас же самих, и я сделаюсь снова чиста и непорочна, потому что, клянусь вам, никогда и никто не получит от меня то, в чем я отказываю вам. Вам непонятно разве это святое наслаждение, неожиданно найти сестру и знать, что всегда мысли и сердце ее с вами, что она молится за вас и благословляет вас? Скажите же, не есть ли это единственная любовь? И не прочнее ли она той страсти, которую люди, к несчастью, определяют тем же словом?

Согласись Леон на желание Мари, то она, привыкнув мало-помалу к такого рода отношениям к нему, забыла бы со временем, что в действительности была для него более чем сестра; но Леон не отвечал ни слова. Склонив голову, он, казалось, искал решения этой трудной задачи, которая называется женщиной. Как ни была сильна и кипуча его страсть, но она легко охлаждалась этими постоянными молениями и жалобами Мари, и он начинал прибегать к соображению, потому что одного сердца было недостаточно для убеждений.

Видя, что Леон не отвечает ей, Мари придвинулась к нему и, склоня свою голову на его плечо, спросила:

— Что же с вами? Вы опять рассердились? Так вы сами не любите меня, ибо не хотите понимать моих слов.

Леон не шевелился; молодая женщина прикоснулась губами к его голове, как будто хотела дать ему первый залог предлагаемого условия.

— Видите, Леон, — говорила она, — вы сами становитесь злым, и, если я вас люблю, вы не любите меня. Послушайте, весна близка, мы поедем вместе в Поату. Там будем проводить целые дни в прогулках; не имея надобности скрываться и скрытничать, потому что мы будем далеки от зла.

Леон молчал. Мари взяла его голову в свои крошечные ручки и поцеловала его, как ребенка.

Не странно ли было, что эта женщина просила не любить себя и просила это со всею нежностью любви? Но всего более невероятным, но тем не менее справедливым, было то, что Мари простодушно верила в возможность слияния двух чувств, к Леону и к Эмануилу, чувств, таких различных между собою; и если б де Гриж согласился забыть ее падение, то и ей самой было бы легко позабыть его, покуда случай не напомнил бы ей его страшные и ужасные последствия. Пробило шесть часов: в это время года, т. е. в феврале месяце, эти часы приносят с собою сумрак и располагают душу к мечте, когда их проводят в уединении, и к задушевной беседе — когда есть кто-нибудь рядом. Мари и Леон сидели друг возле друга.

Однако Мари просила забыть себя, но больше ничего не прибавила к этой просьбе. Теперь она не смела отнять свою руку от Леона, который, глядя с нежностью на молодую женщину, твердил ей шепотом:

— Если б вы знали, как я люблю вас, Мари! До сих пор еще ни одна женщина, подобная вам, не любила меня. О, умоляю вас, не отталкивайте меня от себя! Позвольте мне не забывать и надеяться. Мари, ты не слушаешь меня?

Она не говорила ничего и не думала; она не вырывалась даже из объятий молодого человека, потому что, утомленная душою и телом от этой непривычной борьбы, она не имела сил противиться. Она умоляла Леона во имя своего счастья, во имя своего спокойствия принести ей жертву, но видя, что он, несмотря на ее просьбы, остается непреклонным, она вооружилась слезами. Она чувствовала, что одна минута ее прошлого отдала во власть этого человека все ее будущее; и она хотела уже только молить Бога, чтобы он послал ей смерть прежде, чем Эмануил мог узнать страшную действительность. Не странна ли судьба женщин, которые за одну минуту увлечения, часто даже случайного, полностью предаются мужчине, которому они так неосторожно отдаются.

Еще вчера Мари хотела вычеркнуть из своей жизни один только день; как уже завтра ей надо было присоединить к нему еще и другой. И потом случилось то, что должно было случиться.

Г-жа де Брион, видя, что опять уступила желанию Леона стала искать оправданий. Единственное, какое она могла найти, было в чувстве любви, и она ухватилась за него; но так как в глубине души своей она была убеждена в противном, то и чувствовала необходимость самозабвения, чтоб заглушить, по крайней мере, этот внутренний голос. И вот принялась она писать к нему страстные письма, стала желать видеть его ежедневно, и сколько она вначале была холодна к нему, столько теперь она казалась счастливою и гордою его любовью. Правда, часто случалось, что когда Леон уходил от нее полный упоения и восторга, Мари плакала как сумасшедшая, и причиною этих горьких слез были не страх за будущее — она не знала его — не раскаяние за прошедшее, а то, что, несмотря на все ее усилия, она не только чувствовала равнодушие к Леону, но он даже становился противным ей, меж тем как любовь к мужу как бы росла по мере ее заблуждения; действительно, она любила Эмануила более, чем когда-нибудь. Но остановиться было нельзя; Мари находилась в положении человека, бросившегося из окошка, который, потеряв всякую возможность удержаться, хотя и раскаивается в своем поступке, но тем не менее продолжает свое падение. И ей должно было достигнуть дна этой бездны заблуждения, о которое она и рисковала разбиться. А Леон благодаря самолюбию принимал за истину все, что писала и говорила ему Мари, и обожал ее искренно. Каждый день, был ли, не был ли дома Эмануил, Леон навещал ее и уходил только тогда, когда уже не было возможности оставаться.

После этого понятно, как должна была страдать Мари. Ни перед светом, ни перед Богом, ни даже перед нею самою у нее не было оправданий. Она вынуждена была идти, закрыв глаза, по этому новому пути своей жизни, где вожатым ее сделался посторонний ей человек, которого она стыдилась и которому она отдавалась без любви, без желаний.

Марианна видела, что госпожа ее губит себя, но бедная старушка не смела остановить ее. Марианна была добрым, но слабым созданием; способная пожертвовать своей жизнью по одному слову своей госпожи, она не имела, даже для пользы самой Мари, настолько воли, чтобы образумить ее, — воли, которой бы г-жа де Брион, слабая сама по себе, подчинилась бы непременно. К тому же и Марианна приняла кажущееся за действительное, и, убежденная, что госпожа ее точно любит Леона, она молилась только за нее и старалась, насколько от нее зависело, скрывать их отношения, за обнаружение которых боялась все более и более.

Оставался граф: его долголетняя опытность заставляла его догадываться, но, как отец, он с ужасом отталкивал от себя такое подозрение. Несколько раз он приезжал к дочери и всякий раз заставал у нее Леона; он видел, что она находилась всегда в затруднительном положении в его присутствии и, казалось, потеряла к нему всякую доверенность, которая неразлучна с чистою совестью. Несколько раз он хотел поговорить с нею откровенно о постоянных посещениях маркиза и дать ей понять, что, как он надеется, это одно только нарушение условных правил приличия; но не мог решиться и намекнуть дочери на возможность более серьезных отношений, полагая, что она в невинности своей и не подозревает даже об их существовании. Тем не менее он страдал и старался наблюдать за Эмануилом, желая заметить на его лице хоть тень задумчивости или грусти, которые могли бы доказать ему, что и другой разделяет его мысли. Но Эмануил был постоянно таким же спокойным, таким же счастливым, как и всегда, и казалось, что и мысль подозревать жену свою никогда не приходила ему в голову.

Между тем, граф д’Ерми не мог не заметить, что почему бы то ни было, но Мари переменилась в отношении к нему совершенно. И действительно, бедная женщина замечала часто, как взгляд отца останавливался на ней, и ей казалось, что для такого взгляда ничего не могло оставаться тайной, что отец ее читал в ее сердце, как в открытой книге, все, что она так тщательно от него скрывала. Она угадывала даже и те минуты, в которые отец ее хотел заговорить с нею о Леоне, и в ужасе довольно неловко старалась обратить разговор на другие предметы или произносила слово, которое тут же останавливало отца, не думая, что этим она не разгоняет, а только усиливает его подозрения. Естественно, такое напряжение обоих охлаждало мало-помалу их отношения и заставляло Мари не оставаться наедине с отцом и перестать почти посещать его, ибо она чувствовала себя в состоянии признаться ему во всем при первом его слове. А Бог один знает, к чему привело бы такое признание!

С каждым днем, однако, граф д’Ерми страдал все более и более; двадцать раз, по крайней мере, он решался идти к Леону и именем чести заставить его сказать правду; он решался на коленях умолять его уехать куда-нибудь, лишь бы только он увез с собою волнение и беспокойство его дочери; но каждый раз останавливался перед исполнением своих намерений весьма естественною мыслью, что, быть может, он обманывается сам, и, не зная ни человека, с которым ему предстояло иметь дело, ни его сердца, он боялся, чтобы такого рода откровение не принесло еще более зла Мари, а в особенности если бы Эмануил узнал об этом — Эмануил, который, как мы сказали, казалось, не думал ничего подозревать и действительно не подозревал.

А было лицо, наблюдающее за всем, — лицо, поклявшееся сообщить истину целому свету, и это-то лицо была Юлия.

X

В это время обществом овладело желание государственных преобразований, и де Брион стоял во главе партии реформистов. Идеи великодушия нашли в нем твердую опору, и он поддерживал их не вследствие одного только честолюбия, но искренно желая добра своему отечеству, ради самого добра, не думая вовсе о том высоком положении, которое мог ему дать его успех. Мы видели, что его хотели остановить в этом стремлении, предлагая ему министерский портфель; но Эмануил отказался от этой чести, потому что, став министром, он должен был смириться с тем, что находил несправедливым для народа.

Если бы мы захотели сделать отступление от нити нашего рассказа и распространиться о проектах, предложенных Эмануилом, то как много государственных людей показались бы ничтожными в сравнении с нашим героем! Но мы повествуем историю сердца, вовсе не имея в виду анализа общественных преобразований, и только изредка указываем на политические события, чтобы показать то роковое влияние, какое они имели на частную жизнь де Бриона.

Так, его известность была поводом сближения с ним Юлии Ловели, та же известность заставила его полюбить Мари д’Ерми, и та же известность, которой он принес в жертву свое счастье, была единственною причиною тех событий, которые составляют предмет нашего романа. Собрание реформистов под председательством Эмануила было назначено в Поатье. Его уведомили об этом, и он, сказав Мари, что должен оставить ее на несколько дней, уехал из Парижа.

Мари была почти рада его отъезду, отсутствие мужа давало ей возможность оглядеться и привести свои мысли в надлежащий порядок. Через два часа, как Эмануил уехал, Леон был уже у г-жи де Брион.

Юлия, казалось, только и ждала этого: она знала, что Эмануил уехал, знала, что Леон у его жены, и потому отправилась немедленно в квартиру маркиза и взяла оригиналы тех писем, с которых до сих пор она получала только копии. Овладев ими, она приехала к г-же де Брион и потребовала свидания. Ей отвечали, что г-жа де Брион не принимает.

Юлия оставила свою карточку и приехала на другой день.

На этот раз Мари не было дома.

— Скажите вашей госпоже, — говорила Ловели, — что она дурно делает, не желая принять меня.

В этой фразе слышалась угроза, на которую люди не знали что и отвечать. Когда Мари приехала домой, ей отдали другую карточку и повторили слова Юлии.

Мари, имея причины бояться всего, показала эти карточки Леону и спросила, что это значит. Леон, прочтя на них фамилию Юлии, побледнел, но не хотел ни говорить, ни предполагать, не повидавшись с нею.

Он отвечал, однако, Мари, что не знает этой женщины, но говорил это с мрачным предчувствием. В 6 часов вечера он отправился на улицу Табу. Юлия была дома. Леон знал ее характер и потому не хотел прямо приступать к делу: он думал перехитрить ее.

— А, это вы? — сказала Юлия с обворожительной улыбкой. — Где вы пропадаете, Леон? Вот два дня, как я даже не слышу о вас.

И говоря это, она пожимала дрожащую руку Леона. «Он все знает», — подумала она. И она посмотрела на де Грижа, как бы желая уверить, что он не мог быть для нее страшным противником.

Молчание на несколько минут воцарилось между ними. Леон первый прервал его.

— Ну, Юлия, скажите откровенно, вы на меня сердитесь за что-нибудь?

— Мне? Сердиться на вас, друг мой, за что же? За то, разве, что вы перестали любить меня?

Леон сделал движение.

— Что же, вы станете еще уверять, что я ошибаюсь? — продолжала Юлия. — И солжете! Сделайте же мне удовольствие, будьте по крайней мере откровенны со мною. Давно уже мы вместе; я, к несчастью, слишком искренно любила вас, чтобы ваша любовь могла продолжаться.

Она говорила таким спокойным тоном, что Леон готов был усомниться в действительности посещений ею г-жи де Брион, воображая, что причиною их была ревность.

— Да ведь и вы сами не любите уже меня, как любили прежде, — сказал он.

— Да, было бы достаточно глупо любить человека, который не отвечает на чувства.

— В таком случае, если в вас нет любви ко мне, надеюсь, что не должно быть и ненависти, и думаю, вы не захотите сделать ничего, что бы могло быть мне неприятным?

— Вам?

— Мне или тому лицу, в котором я принимаю участие.

— Объяснитесь, друг мой, я вас что-то не понимаю.

— Извольте, — сказал де Гриж, думая, что лучше идти к цели добрым путем, чем посредством гнева, и, взяв ее руки, продолжал: — Вы знаете лучше других, я думаю, что сердцу нельзя приказывать; вы сами, против воли, заставляли страдать тех, кто любил вас, потому только, что ваше сердце влеклось к другим. Я, быть может, так же доставил вам такое страдание.

«Фат!» — прошептала Юлия.

— Но вы знаете, что взамен любви я сохраню к вам дружбу, самую чистую и самую преданную.

— Потом? — перебила Юлия тоном беспощадной иронии.

— Потом, — возразил Леон, слегка побледнев, — я никогда не сказал бы вам об этом, ибо есть чувства, которые я привык уважать и не решусь никогда оскорбить их щекотливость; но, может быть, другие сообщили вам о моей настоящей связи, и, если они сказали, что я горячо люблю эту женщину, то сказали правду, и я считаю лишним скрывать это от вас, особенно когда вижу ваше равнодушие. Но, может быть, они умолчали о том, что я уважаю ее, как она заслуживает этого уважения, и до какой степени я дорожу ее спокойствием.

— Напротив, все это я знаю, как знаю и то, что вы не разрываете своих отношений со мною только для того, чтоб отвести от нее все подозрения. Видите, как много я знаю.

При этом она бросила на него взгляд, не обещающий ничего хорошего, взгляд, который поставил его в затруднительное положение.

— Приступим же к делу, — начал он, не показывая, однако, виду, что ему известна истина. — Я только что оставил ту, о которой мы с вами говорили: она сказала мне, что неизвестная ей женщина приезжала к ней два раза, она не хотела объявить мне имени, но по тем приметам, которые мне сообщили, я подозревал вас в этой незнакомке и пришел именно за тем, чтоб объясниться с вами по этому предмету и спросить вас: «Если это точно были вы, что особенно важное вы имели сообщить ей?»

— И только? — спросила Юлия самым надменным тоном.

— Чего же вам больше, — отвечал Леон, поддаваясь влиянию гнева.

— В таком случае, все это правда, — сказала Юлия равнодушно, — если г-жа де Брион сказала вам, что я не объявила своего имени, то она обманула вас, как обманывает своего мужа, я оба раза оставила ей свои визитные карточки. Теперь, — продолжала Юлия, не давая времени Леону одуматься, — вам угодно знать, что я имела сообщить г-же де Брион? Э, Боже мой! Самое обыкновенное; я хотела сказать ей, — продолжала она, делая особенное ударение на своих словах, — что меня зовут Юлией Ловели, что вот уже два года, как я имею честь принадлежать вам, что все еще люблю вас, что знаю, как вы обманываете меня для нее, и что хочу открыть глаза ее мужу. Вот, милый Леон, что я имела сообщить ей!

Де Гриж в недоумении смотрел на Юлию; а она улыбалась, как будто дело шло о самой обыкновенной вещи.

— И вы точно хотели сказать ей все это? — спросил Леон.

— Да, — отвечала Юлия, утвердительно кивая головою, и взор ее, устремленный на Леона, выражал всю ненависть, кипящую в душе ее.

— И теперь вы не отказываетесь от этого желания? — спросил он с угрозой.

— Теперь я скажу все де Бриону, не предупредив даже его супругу, потому что она не хочет принять меня. Де Брион скверно поступил со мною; вас я ужасно любила, — говорила Юлия, смеясь в глаза над маркизом, — а вы обманываете меня с его женою, и теперь я отомщу и вам, и ему. Не правда ли, что комедия разыграна хорошо, как вы находите?

— И вы думаете, что я позволю вам все это сделать? — сказал он, вставая.

— Поневоле, — отвечала Юлия, тоже вставая.

— Если хоть одно слово из сказанного вы приведете в исполнение, то берегитесь, Юлия.

— А что вы мне сделаете?

— Все, что должен буду.

— Вы должны будете убить меня? Разве женщин убивают?.. Да, Леон, я сделаю все, что хочу, и так как я откровенна, то скажу вам даже, каким образом. Прежде всего я должна сказать вам, хотя это разочарование, быть может, будет мучить вас, — что я вас никогда не любила.

— Тем лучше!

— Очень рада, зато я обожала де Бриона. В день его свадьбы я отдалась вам, но не будь вы воплощенное тщеславие, вы бы заметили во мне эту внезапную перемену в отношении к вам; как же вы не обратили внимания, что я, считая вас всегда ничтожнейшим из людей, могла вдруг влюбиться в вас до безумия? Ну правдоподобно ли это? Напрасно вы не поискали причину, побудившую меня к такого рода притворству, а она была: хотите ли вы знать, какая именно причина заставила меня отдаться вам?

Леон принялся мерить большими шагами комнату.

— О, не выводите меня из терпения, — сказала Юлия, — вы увидите сами, как вы останетесь довольны, узнав план моих действий, потому что Бог и мы двое только будем знать его. Знайте же: я отдалась вам потому только, что знала вашу любовь к Мари д’Ерми, и, не веруя в женскую добродетель, я предчувствовала, что она уступит вашим желаниям, тем более что дала себе слово разжигать в вас это чувство всеми зависящими от меня средствами. Надо отдать справедливость г-же де Брион, она долго боролась и заставила меня два года терпеть вас — вас, которого я ненавидела до отвращения. Наконец, она не устояла, бедное дитя! И наказание не замедлит ее постигнуть. Вы спросите меня, быть может, какая мне выгода губить эту женщину? Отвечу вам — только не из ревности к вам. Если бы могло быть только это чувство, я бы уступила ей вас без спора; но есть важнейшая причина, причина государственная: я жертвую вами для счастья моего отечества!

И, сказав это, она разразилась хохотом.

— Неужели думаете вы, — сказал с презрением Леон, — что де Брион поверит такой женщине, как вы?

— Глупец! Он поверит письмам жены, когда я покажу ему те, которые она к вам писала.

Леон побледнел как полотно.

— У вас эти письма? — вскричал он.

— У меня!

— Вы украли их.

— Ну, да!.. Не выходите из себя — это вам не поможет.

— Где эти письма?

— Здесь, — отвечала Юлия, указывая рукою на корсаж.

— Вы отдадите мне их! — кричал Леон с пеною ярости на губах и подступая к Юлии.

— Еще шаг, — сказала она хладнокровно, но это спокойствие было ужаснее гнева, — еще шаг, и я отворю окно, позову на помощь, велю задержать вас и отдам копии этих писем королевскому прокурору.

— О, подлость! — проговорил Леон, и сознание своего бессилия вызвало на глаза его слезы.

— Будьте уверены, я предвидела все, — возразила Юлия с улыбкой, которая не сходила с ее лица во все время этих объяснений, — вам некому мстить: ни вашему слуге, которого вы прогоните от себя и который поступит тотчас же ко мне, ни даже мне, которую вы считаете ниже него; но в наше время подобные мне женщины так сильны своей красотой, как в былые времена были могущественны именитые и славные аристократки. Многие из подобных мне умирают в госпиталях, следовательно, не грешно, чтобы были и такие, которые приобретут себе состояние.

Эти слова как молния озарили рассудок Леона. «Есть средство добыть эти письма», — подумал он.

— Послушайте, Юлия, — прибавил он с покорностью, — в ваших руках две жизни, честь женщины, спокойствие целого семейства, которое не сделало вам ни малейшего зла.

— Это не новость.

— За сколько согласны вы продать все это?

— За два миллиона, — отвечала она, улыбаясь.

— У меня всего один — возьмите его.

— Потому-то я и прошу два, я не продам вам этих писем. И если я упускаю случай разбогатеть за ваш счет, то надеюсь вознаградить себя за счет других.

— Юлия! — произнес Леон умоляющим голосом.

— Сознайтесь, вы решились бы на преступление, чтобы получить эти письма? Да, вот от чего зависит честь людей. Пожелай я сделаться маркизой де Гриж — я была бы ею, лишь бы только принесла вам в приданое этот пакет.

Леон не отвечал.

— Да, вам нечего и отвечать, — продолжала она, — я наперед уверена в вашем согласии. Так вы глубоко любите г-жу де Брион? Но не настолько, насколько я презираю вас. Да и нет ничего презреннее мужчины, уничтоженного женщиною и не могущего ничего ей сделать.

Сказав это, Юлия позвонила.

— Что вы делаете? — спросил Леон, рассудок которого начинал мрачнеть от гнева.

— Хочу отослать на почту письма, они уже в пакете. Вот удивится Эмануил, получив их.

— Нет, вы не сделаете этого, Юлия!

— Посмотрим.

В эту минуту вошла горничная, и Юлия, вынув из-под корсажа пакет писем, сказала:

— Генриетта, — отнеси этот пакет на почту; но смотри, чтоб он был отдан непременно.

— Что вы так бледны, сударыня? — заметила Генриетта, и, обратив глаза на Леона, она увидела, что он был бледнее ее госпожи, она тихо прибавила: — Жан остается.

— Хорошо, — возразила Юлия, — мне нечего бояться; ступай!

Леон взял шляпу, как бы с намерением следовать за Генриеттой.

— Напрасный труд, — сказала ему Ловели, — вы не получите от нее этих писем, даже за ту сумму, которую вы мне предлагали. Генриетта убила своего ребенка, милый Леон, доказательства этого преступления в моих руках, и она гораздо более боится эшафота, нежели желает денег. Видите, Леон, что в людях, которые служат мне, я могу быть уверена. Так не мешайте же ей исполнить мою волю; тем более что там не все письма г-жи де Брион, половина их осталась у меня, на всякий случай. О, я не так проста! И не отчаивайтесь за себя — я упрочиваю ваше же счастье! После этой огласки Мари будет принадлежать вам безраздельно; а другие женщины не насмотрятся на вас, когда узнают о вашей победе над добродетельнейшей из них; вы сделаетесь знаменитейшим человеком.

— Хорошо!

Вот все, что мог сказать Леон: гнев душил его. И, как безумный, он выбежал на улицу.

«Вот несчастнейший из людей, — подумала Юлия, видя из окна, как он садился в карету. — Что делать? Каждому свое!»

И, взяв лист бумаги, она написала г-же де Брион следующее:

«Милостивая государыня. Я два раза приезжала к вам, не удостоившись чести быть принятой. Я прощаю иногда причиненные мне страдания, но никогда — оскорбление. Я отсылаю вашему мужу, которому некогда и сама принадлежала, ваши письма де Грижу, моему, или лучше, нашему любовнику. Юлия Ловели».

В это время вошла Генриетта.

— Отдала ты пакет? — спросила ее Юлия строгим голосом.

— Отдала, — отвечала не без замешательства Генриетта.

— Хорошо! Прикажи Жану отнести эту записку по адресу.

XI

«Что делать, что делать? — говорил растерявшийся и обезумевший Леон. — Каждая минута, проведенная мною в бездействии, стоит годы счастья Мари».

Какие только соображения и предположения не приходили ему в голову — и все они распадались в прах при одном слове «невозможно!». Состояние, жизнь, честь — все готов он был отдать за средство спасти Мари — и не находил этого средства. Волей-неволей надо было ждать хода дел, потому что всякое насильственное действие могло иметь еще большую огласку.

Но каким образом сказать обо всем этом г-же де Брион? На такой подвиг он не находил в себе достаточно храбрости; он без цели блуждал по улицам Парижа, и вечером, не зная как, Леон очутился в клубе. Да и куда ему было деваться: ни к себе, ни к Мари он не смел зайти.

Между тем вернулся Жан, доставивший по адресу записку Ловели. Она потребовала его к себе.

— Г-жа де Брион была дома? — спросила она его.

— Точно так.

— У нее никого не было?

— Нет, у нее был граф д’Ерми.

— Хорошо, что она тебе сказала?

— Она спросила ваш адрес.

— Ты сказал его?

— Да.

— Меня ни для кого нет дома; помни это.

Оставшись одна, Юлия смутилась. Она ждала теперь посещения Мари, и как ни был тверд ее характер, но, становясь на дороге другой женщины, она не могла не чувствовать этого смущения. Чтоб ободриться, она напомнила себе причины, побуждавшие ее к мщению, стараясь не разбирать движений своего сердца, потому что в глубине его она чувствовала невольное угрызение совести.

— Прочь раскаяние! — вскричала она, наконец. — Теперь уже не воротишь того, что сделано.

Часов в десять ей доложили, что какая-то дама желает ее видеть.

— Меня нет дома.

— Но приезжая так настоятельно хочет вас видеть, говоря, что дело не терпит отлагательства, я решился доложить о ней.

— Кто она такая? — спросила Юлия, как бы не зная заранее посетительницы.

— Она не говорит своего имени.

— Пусть скажет; я не принимаю тех, кто не хочет назвать себя.

Жан воротился и принес карточку.

— Г-жа де Брион у меня! — вскричала Юлия, как бы от удивления и вместе с тем нарочно, чтобы Жан слышал. — Проси ее.

Мари вошла. Вуаль скрывала бледность ее лица, и едва только она увидела Юлию, как ноги изменили ей, и она скорее упала, чем села в кресло.

Между тем вот что происходило.

Мари, как сказал Жан, была с отцом в то время, когда ей подали записку Юлии. Неожиданность и ужасное содержание этого послания до того поразили бедную женщину, что граф д’Ерми подошел к ней, желая видеть, чье послание могло произвести такое действие; но Мари бессознательным и быстрым движением руки бросила в камин еще недочитанное письмо, смысл которого и почерк поразили одновременно ее глаза и мысли.

— Спросите адрес, — могла проговорить только г-жа де Брион.

— Что такое в этом письме? — спросил граф.

— Ничего, папа, — отвечала Мари, протягивая ему руку.

— У тебя есть от меня тайна?

— Нет, нет, добрый папа.

— Дурная весть?

— Право нет, деловое письмо.

— Отчего же ты побледнела?

— Я испугалась звонка; да и начало письма показалось мне худою вестью, и я испугалась за Эмануила, а между тем, оно касается весьма обыкновенного дела, которое даже не помешает мне заснуть.

И Мари посмотрела на часы.

— Ты выгоняешь меня? — заметил граф д’Ерми.

— Какая мысль, папа, возможно ли это?

— Значит, мне не о чем беспокоиться, и я могу оставить тебя. Итак, до завтра.

— До завтра.

Но граф не успокоился. Это письмо заставило его подозревать существование какой-то тайны, тем более что нетерпение, с каким Мари дожидалась его ухода, не осталось им не замеченным. Однако Мари проводила отца до передней, поцеловала его, и он вышел.

Вернувшись к себе в комнату, Мари позвонила и так сильно, что удар звонка поразил ухо графа, не успевшего еще сойти с лестницы; граф подумал, что она зовет горничную, и продолжал спускаться, но вдруг человек, посланный куда-то г-жою де Брион, пробежал мимо него по той же лестнице.

— Куда ты? — спросил граф бегущего слугу.

— Приказать закладывать лошадей, — отвечал он.

— Хорошо, ступай!

Граф остановился в раздумье, спрашивая себя, куда бы так поздно могла ехать его дочь. Первым движением его было воротиться, но, подумав немного, он продолжал свою дорогу. Выйдя на улицу, он отпустил свою карету, подозвал фиакр, велел ему остановиться на некотором расстоянии и спрятался за угол.

Через четверть часа ворота отеля де Бриона растворились, и карета Мари, выехав из них, понеслась по улице. Граф бросился в фиакр и, показывая луидор кучеру, велел ему следовать за каретой. Последняя проехала мост Святых Отцов, Карусельную площадь, повернула на улицу Дофина, проехала еще несколько улиц, перерезала бульвар и остановилась у дома на улице Табу.

Страшная мысль промелькнула сначала в голове графа: он думал, что Мари поехала к Леону; но, видя, что карета ее взяла это направление, он радовался своей ошибке. Да и действительно могло быть то, что она сказала ему: она хотела избавить Эмануила от лишних хлопот и поэтому выехала одна, не теряя времени. Итак, он видел, как карета Мари остановилась, как она вышла из экипажа и как она вошла в подъезд означенного дома. Подождав минут пять и видя, что она осталась там, он позвонил, в свою очередь. Сердце его билось страшно.

— Сюда вошла сию минуту дама? — спросил он привратника, отворившего ему ворота.

— Сюда, сударь.

— К кому?

Привратник медлил с ответом.

Граф показал ему тот же луидор, который придал быстроту наемному фиакру; он же развязал и язык привратника. Правду сказал Филипп Македонский, что «нет двери, которую бы не растворил золотой ключ».

— К кому же? — повторил граф.

— В квартиру одной дамы.

— А кто такая эта дама?

— Г-жа Юлия Ловели.

— Чем она занимается?

Привратник отвечал улыбкой.

— Ну говори же?

— Боже! Она… она… хорошенькая женщина… впрочем, она очень добрая, и мы не можем на нее жаловаться. Всякий живет как хочет…

Холодный пот выступил на лбу графа. Он не мог угадать ничего, хотя и чувствовал, что причина, заставившая приехать сюда его дочь, была постыдна. Победив, однако, свое волнение, он продолжал:

— И часто приезжает к ней эта дама?

— Нет, мы видим ее впервые, не так ли? — прибавил привратник, обращаясь к своей жене. Он хотел честно заслужить эти 25 франков.

— Да, — подтвердила последняя.

— Вы уверены в том, что говорите?

— Положительно уверены, сударь.

— Хорошо, теперь выпусти меня, — сказал граф и бросил луидор на стол.

Привратник поклонился и отворил ему ворота. Выпустив графа, он взял луидор и посмотрел на него внимательно.

— 1813 года, — сказал он, побрякивая им, как бы желая убедиться в настоящем звуке золота. — А мы спали с тобой, жена, — прибавил он.

— Это доказательство, что счастье приходит во сне, — отвечала та и расхохоталась.

Граф, полный тревоги и страха, почти плача влез в фиакр и, несмотря на холод ночи, решился ждать.

XII

Юлия разглядывала Мари: она сознавала свое преимущество, ей нечего было бояться, словом, она торжествовала. Однако чувство, понятное каждому, не позволяло ей первой прервать обоюдное молчание. К тому же с Мари она не могла быть так откровенна, как была с Леоном; она понимала необходимость убедить г-жу де Брион, что ее образ действий имеет за собою право, а следовательно, и оправдание, и чтобы последняя не могла винить никого, кроме себя, в последующем несчастье. Юлия была слишком умна, чтобы не войти в ту роль, которую готовилась разыгрывать; а между тем, она молчала и, обозревая молодую женщину, думала: «Как она прекрасна!»

Наконец Мари решилась заговорить.

— Мы одни? — спросила она.

— Совершенно.

— Точно ли вы Юлия Ловели?

— Я перед вами.

— Так это вы прислали мне записку час тому назад?

Юлия утвердительно кивнула.

— Знаете ли вы, что вы сделали?

— Знаю.

— Вы погубили меня! Вы отравили жизнь моего мужа, будущность моей дочери — все!

— Да.

— Вы знали все это и не остановились?

Юлия понимала, что следовало быть слишком жестокою, чтоб иметь хоть какое-нибудь оправдание.

— Да, — отвечала она в последний раз, подпирая голову рукой и глядя пристально на свою соперницу.

— Значит, ненависть ваша ко мне не имеет пределов?

— Вы правы, я ненавижу вас!

— За что? Что я вам сделала? — спрашивала Мари.

— Что сделала! Вы спрашиваете, что вы сделали? Судьба бросила вас на дороге моих желаний, надежд — вот ваша вина. Я принадлежала Эмануилу — он бросил меня для вас; я отдалась де Грижу — он влюбляется в вас, он становится вашим любовником, потому что выбор между нами затруднить никого не может: вы молоды, прекрасны, вы отдаете себя не за деньги… Вот за что я ненавижу вас, и вот зачем я хотела уничтожить все, что ставило вас выше меня, т. е. ваше имя, происхождение, чувство, добродетель. Чтоб опрокинуть статую, я разбиваю пьедестал.

— Боже мой, Боже мой! — воскликнула Мари. — Что будет со мною?

— То, что бывает с теми, кто обманывает мужа. О! Эмануил не принадлежит к разряду обыкновенных обманутых мужей, я знаю его и потому мщу. Я не понимаю, как, будучи любимою им, вы решились променять его на кого бы то ни было?

— Вы тоже принадлежите тому, для кого и я променяла его, не так ли?

— Какую вы честь делаете Мне, становясь со мною вровень. Как, добродетельная Мари де Брион и падшая Юлия Ловели отныне стоят друг друга! Я рассчитывала на победу, но, признаюсь, не ожидала, что она могла быть такой полною.

— О, как я несчастна! — говорила Мари, уничтоженная, истощенная, не имея сил собрать свои мысли и почти доведенная до сумасшествия.

— Да, я знаю, вы должны страдать, — сказала Юлия. — Кто бы подумал, — продолжала она, — что вы, рожденная наверху общественной лестницы, сойдете когда-нибудь на ее последнюю ступень, чтоб умолять меня, никогда не переступающую эту ступень, спасти вашу честь. Так недаром же я всегда презирала женщин вашего общества, которые отворачивают голову, когда им говорят иногда о нас бедных. Так я хорошо сделала, когда поклялась в вечной ненависти к вам и отомстила хоть один раз за все презрение, которое до сих пор было моим уделом! О, ваше приключение наделает в Париже много шуму.

— Именем неба, умоляю вас, скажите мне, что все это не более как тяжелый сон; что вы хотели только заставить меня страдать, но что теперь вы достигли цели? Уверьте меня, что вы хотели только посмеяться надо мною, но не погубить, тем более что зло, которое я вам сделала, не было умышленным? И я буду благословлять вас, я сделаюсь вашей рабой. О, если бы вы могли знать, как я страдала! Я потеряла мать, которую я так сильно любила! Этот человек был возле меня постоянно. Ради Бога, ради Эмануила, которого вы любили, ради моего отца, ради моей дочери, ради всего святого в этом мире, спасите меня, спасите!

— Итак, — возразила бесстрастно Юлия, облокачиваясь на кушетку и глядя на бедную Мари, стоящую перед ней на коленях, — итак, у вас есть драгоценное воспоминание о матери, у вас есть отец, который живет только вами, муж, которого вы сами избрали себе, дочь-ангел, называющий вас матерью, есть имя, богатство — и всем пренебрегли вы, бросили в грязь, а вам нет еще 20 лет! Как сильно должны вы любить того, кому пожертвовали этими сокровищами…

— Кто сказал вам, что я люблю его?

— Не любите?

— Нет.

— Не любите? — повторила Юлия, взор которой осветился какою-то дикою радостью. — Кого же вы любите? Мужа, быть может?

— Да, — отвечала Мари, рыдая.

— О!.. — воскликнула Юлия со злобным смехом. — Значит, вы развратнее меня! Прочь, сударыня! Знай я это, я оставила бы вас как жертву собственных ваших угрызений, я не поторопилась бы мстить. Так вы любите мужа? Где же после этого оправдание вашему поступку, и зачем вы просите меня спасти вас? А хотите ли знать, что оправдывает мой образ жизни, который клеймите презрением вы, женщины высшего круга? Я скажу вам, что моя мать умирала с голоду, отец мой бил ее, они поладили между собою только в ту минуту, когда продали меня с общего согласия. Мне было тогда 16 лет всего, и вы знаете, как я наказала их, хотя и имела право на это? Я заботилась о них, хотя и не любила; я обогатила их, я дала им счастье, с которым им тяжело было расстаться, когда смерть открыла им могилы. Вот мое детство, моя молодость, мое происхождение. Я не состарилась еще, но у меня уже была бездна любовников! Это гадко, не так ли? Но перед Богом, судящим нас, я менее преступна, чем вы. Я могу гордиться перед вами, могу презирать вас, как женщину, которая обесславила седины отца, сделала несчастным любимого мужа и положила вечное пятно на бедного невинного ребенка!

— Вы правы, — отвечала Мари. — Да, я наказана, слишком наказана, поверьте мне. Но что мне делать? Куда идти? — говорила она, опустив глаза на цветной ковер, расстилавшийся под ее ногами. — Я наскучила вам, сударыня, не так ли? Я — презреннейшая из женщин, как вы сказали, и сказали правду! В один миг я потеряла и имя, и счастье, и отца, и дочь, и мужа; но как это случилось, я не знаю; а я была так счастлива! О, матушка, матушка! Зачем умерла ты так рано!

Она говорила это голосом такой невыразимой тоски, что сердце Юлии сжалось.

— Итак, все кончено! — продолжала г-жа де Брион, вставая. — Простите же мне те страдания, которые я невольно причинила вам; я не знала, что вы любили де Грижа, который для меня перестал вас видеть, потому что вы так прекрасны и, может быть, добры. Я одна виновата во всем — и потому прошу у вас прощения.

Сказав это, Мари протянула Юлии руку, но та не смела взять ее.

— Да, величайшее несчастье будет, без сомнения, прямым следствием всего, — говорила Мари, — но умоляю вас, не упрекайте себя в этом. Я навлекла его сама и еще раз прошу у вас прощения; прощайте!

И неверными шагами г-жа де Брион пошла из комнаты. Юлия видела, что обессиленная, несчастная женщина едва в состоянии дойти до дверей, и она невольно протянула руку, чтобы поддержать ее.

Мари, заметив это движение, поблагодарила ее взглядом.

Этот взгляд, прекрасный и полный тоски, пробудил в душе Юлии раскаяние и сожаление о своем поступке. Да и трудно было встретить более трогательное выражение отчаяния.

— О, если б у меня были еще письма, я бы возвратила их вам; но, к несчастью, они отосланы.

— Благодарю вас за доброе намерение. Пусть будет что будет!

И Мари взялась за ручку двери. Но как ни испорчена была Юлия, все-таки она была женщина, а сердцу женщины всегда доступно чувство сожаления. В эту минуту она действительно готова была отдать все на свете, чтобы спасти Мари.

— Есть еще средство, — сказала Юлия с некоторой нерешительностью; ибо, кроме того что она сама предлагала это средство, она понимала, что оно слишком унизительно для бедной Мари.

— Какое? — спросила последняя.

— Поезжайте, не теряя ни минуты, в К*** и получите пакет, посланный на имя вашего мужа.

— Правда, это можно сделать, — отвечала Мари, чувствуя все унижение предлагаемого средства. — Но только я не решусь на такой поступок. Обманывать еще, обманывать всегда — к чему? Не лучше ли теперь, тотчас же прекратить жизнь? Благодарю, однако, и за это, умирая, я буду жалеть, что пренебрегла вашим советом.

И, растворив двери, она вышла. Чтобы не упасть с лестницы, Мари должна была держаться за перила; однако же кое-как она добралась до кареты, села в нее и поехала домой, не обращая внимания на фиакр, который следовал за нею.

Юлия, оставшись одна, не могла не содрогнуться от внутреннего ужаса, возбужденного своими деяниями. По совести, она чувствовала всю их гнусность, для которой не было ни оправдания, ни прощения.

— Надо забыться, — проговорила она и позвонила. — Стакан рому! — сказала она вошедшей Генриетте.

— Сударыня… — начала было последняя, как бы желая открыть что-то своей госпоже.

— Слушай, что я говорю, и исполняй скорее, — возразила та.

— Что-то случилось у нас, госпожа тоскует, — говорила Генриетта Жану, — она требует рому.

Час спустя после этого Юлия, растянувшись на кровати, спала тяжелым и лихорадочным сном.

Генриетта, войдя на цыпочках в спальню своей госпожи, увидев ее в таком положении, решилась завтра сказать ей истину.

XIII

Мари, приехав домой, едва имела силы добраться до своей комнаты. Здесь она в изнеможении опустилась в кресло, и в этом немом отчаянии она не могла ни молиться, ни думать. Прошедшее, настоящее и будущее — все слилось для нее в одно горе, переполнившее ее душу до того, что она не старалась даже ни обдумывать своего положения, ни разбирать своих страданий. Отрывистые, бессвязные слова, слетали по временам с ее губ; но эти слова не служили выражением ни ее мысли, ни ее чувств, и, казалось, язык, произнося их, хотел только напомнить телу, что оно еще не умерло вместе со смертью души.

«Умереть! Да, должно умереть!» — повторяла бессознательно Мари, не отводя глаз с одной точки и проводя рукою по лбу, как бы для того, чтоб откинуть назад свои волосы, которые казались ей невыносимой тяжестью.

— Что с тобою, дитя мое? — спросила ее Марианна, становясь перед нею на колени.

— А, это ты, Марианна? Знаешь ли ты, что я погибла! Эмануил убьет меня, если я не умру сама до его возвращения.

— Что говоришь ты, дитя! Ты с ума сошла! Опомнись, ради Бога!

— А, да! — возразила Мари. — Я еще не все сказала тебе… грустно!.. Я так любила мою дочь!.. И как все это случилось… Боже, Боже мой!

— Что такое? Скажи мне, что тебя мучит, дитя мое? — спрашивала старуха. — Разве я не заменяю тебе покойницу мать? Разве я не могу посоветовать тебе? Разве ты перестала любить меня?

— Да, ты любишь меня, все меня любят! А я? Я обманывала всех!.. Марианна, моя добрая Марианна!..

И несчастная Мари бросилась на грудь своей кормилицы. Она оставалась несколько минут в таком положении, не решаясь начать рассказа этого тяжелого дня.

Вдруг сильный удар звонка раздался в передней. Мари вскрикнула.

— Это он! — вскричала она в ужасе.

— Кто он? — спросила Марианна, невольно разделявшая страх своей госпожи.

— Эмануил! Он убьет меня! — отвечала Мари, отыскивая место, куда бы скрыться. Звонок раздался в другой раз.

— Не может быть, чтоб это был твой муж, — утешала ее Марианна, — он еще не приехал.

— Отвори скорей, — сказала Мари, — я готова на все!

Марианна вышла исполнить ее приказание. То был Леон.

— Дома г-жа де Брион? — спросил он.

— Дома, сударь, — отвечала Марианна.

— Я должен ее видеть, — сказал маркиз, и, не ожидая ответа, он вошел в комнату.

— Опять он! — сказала Мари, увидев вошедшего Леона.

— Мари! — произнес де Гриж, подходя к ней. — Мне нужно было вас видеть.

— Я знаю, что вы хотите сказать мне. Вам обязана я своею гибелью, вам — который, отдавшись одной женщине, хладнокровно и подло разбил и честь, и счастье другой, которая не сделала вам никакого зла, которая никогда не любила и не любит вас!.. Оставьте же меня теперь!

— Не будьте жестоки, Мари! Мы оба — жертвы случая, и я клянусь честью, что вам не за что упрекать меня.

— Что же вам нужно еще от меня? Да, я ваша, ваша! Но зачем же вы пришли отрывать меня от колыбели моего ребенка?

— Мари, я только что видел вашего отца.

— Моего отца! Вероятно, он уже знает все?..

— Он ничего не знает.

— О, как бы я хотела, чтоб он узнал истину как можно позже!

— Послушайте, Мари. Я понимаю, что вы должны ненавидеть меня в эту минуту как человека, который поверг вас в эту бездну несчастья. Но в то же время я не могу упрекать себя ни в чем, кроме как в той бесконечной любви, которую вы зажгли в моем сердце. Верьте мне, я готов отдать и жизнь, и честь, чтоб избавить вас от этих слез.

— Где вы виделись с моим отцом? — спросила Мари.

— У вашего дома, когда он выходил от вас. Я шел к вам, потому что мне нужно было вас видеть, потому что… потому что я умирал от беспокойства за вас.

— Что он там делал?

— Он следил за вами; он знает, где вы были.

— О, я несчастная!

— Он хотел переговорить с вами; ему тоже желательно было знать, зачем были вы, дочь графа д’Ерми, у этой проклятой Юлии; но я обманул его, чтобы успокоить…

— Что же вы сказали ему? Говорите.

— Я сказал, что де Брион был некогда любовником этой женщины, что вы узнали об этом, и, естественно, ревнуя его, вы решились на эту поездку.

— Вы солгали. Не лучше ли было прямо обвинить меня, виновную, нежели его, которого не за что обвинять.

— Но ведь он был же ее любовником!

— Вы и теперь еще носите этот титул! А его прошлое не подлежит моему суду.

— Нужно же было как-нибудь не допустить к вам сегодня графа; надо было уничтожить его подозрения. Вот мое оправдание, Мари, простите меня!

— Отчего вы не хотели допустить его ко мне?

— Я хотел прежде видеть вас.

— Что же вы можете сказать, чего б я не знала уже сама? Что я принадлежу вам? Увы, к несчастью, это мне известно. Что я ваша любовница, что я должна проклинать себя, что мне ничего не остается, как смерть и смерть насильственная? Разве я сомневаюсь в этом? Боже мой! Что я сделала вам, чтоб вы вечно тревожили меня и в моей любви, и в моих муках? Разве я любила вас или люблю? Что угодно еще знать вам? Что я люблю Эмануила? Да, люблю! Люблю его одного — это вы давно знаете! Что я презираю вас как обманщика; что проклинаю вас как убийцу и моего счастья, и доброго имени, словом, всего, что было у меня драгоценного в жизни. О, да простит вас Бог, но я — я не прощу вам!

И обессиленная внутренней борьбой, Мари упала на диван, закрывая лицо руками.

— Что вы сделали, сударь! — вскричала Марианна. — Дитя мое! Мари, опомнись! Бог милостив, он видит твои страдания, он простит тебя!

— Мари! — произнес Леон, становясь перед ней на колени и хватая ее руки. — Мари, не обвиняйте меня, ведь я любил вас до безумия. Да, я воспользовался вашей слабостью, вашей скорбью, я хотел, чтоб вы были моею. Разве я виноват, что вы прекрасны? Моя ли вина, что я люблю вас? Виноват ли я, что вы носите не мое имя?.. Послушайте, Мари! То, что я хотел два года назад, я хочу еще и теперь; я уважаю и боготворю вас, как святыню. Сделайтесь вы завтра моей женою, и я не вижу предела моему счастью. Я понимаю ваше положение, я знаю, что погубил вас — но моя любовь остается вам, и она так полна в душе моей, что в состоянии заменить для вас все, что вы теряете. Не будем же думать о прошедшем — оно умерло, бросим же на него саван забвения и подумаем о будущем, которое еще может нам улыбнуться.

— Невозможно, — проговорила Мари.

— Вы не верите в милость Всемогущего?

— Я ни во что не верю, менее всего — в себя, а еще менее — в вас!

— Мари, укажите мне возможность возвратить вам ваше счастье, хотя бы оно могло быть куплено ценой крови, моей жизни, моей души! Чтобы спасти вас, я готов оскорбить даже тень моей матери.

— Матушка, бедная матушка! — говорила Мари. — Не умри она, ничего бы подобного не могло случиться. О, небо оставило меня!

— Мари, минуты дороги! — прервал Леон. — Завтра муж ваш узнает все. А знаете ли вы, что будет тогда?

— Он убьет меня.

— А что будет со мною?

— С вами? Вы забудете меня, вы полюбите другую — вот и все.

— Вы знаете, что это невозможно.

— Но будет.

— Послушайте, Мари, не следует, чтоб Эмануил застал вас здесь.

— В таком случае мне нужно умереть сию же минуту.

— Вовсе нет, надо бежать.

— Не с вами ли? Никогда.

— Так вы любите его?

— Люблю, повторяю вам, люблю.

— Какое же оправдание вы будете иметь в глазах людей?

— Не вам меня спрашивать об этом.

— Нечего делать! Если уж суждено мне погубить вас, Мари, — сказал Леон вставая, — то я знаю, что мне должно делать.

— Что?

— Я дождусь здесь де Бриона… и убью его.

— Его! — вскричала Мари. — Эмануила! Вы убьете его! О!.. Делайте лучше со мною, что хотите.

— Вы соглашаетесь ехать со мною?

— Боже мой! Боже мой! — произнесла бедная женщина, заливаясь слезами и пряча свою голову в подушки дивана. — Неужели все, что я вижу, что слышу, что делаю — действительность! Неужели я в самом деле пала так низко и дошла до всего этого в два года… Бедный отец мой! Что он скажет? О, милостивый государь! Где конец вами сделанного зла?..

— Одумайтесь, Мари, прошу вас! То, на что вы смотрите с таким ужасом, не повторяется ли ежедневно? Разве сердце не может следовать своей дорогой? Обрученное с одним, оно часто любит другого и для него оставляет своего мужа.

— Да, но для тех, по крайней мере, любовь может служить оправданием.

— О, как вы жестоки, Мари! — сказал Леон.

— Виновата, — сказала г-жа де Брион, и она протянула руку де Грижу, — виновата, я с ума схожу. Да, я люблю вас, и я должна вас любить, — прибавила она с усилием, — потому что иначе чему могут приписать мой поступок и какое имя дадут мне самой?.. Что вы говорили?..

— Де Брион не должен застать вас здесь.

— Вы правы, — отвечала бессознательно Мари, утирая слезы и стараясь успокоиться.

— Надо уезжать из Парижа, даже из Франции.

— Все равно, куда бы то ни было, хоть на край света, — я и туда донесу свои муки и свое раскаяние. Итак, я должна покинуть все: отца, комнату, в которой умерла мать и которую я хотела навсегда оставить в том же виде, как святилище воспоминаний, мужа, который проклянет меня, дочь, которая напрасно будет звать меня к себе.

— Мы увезем ее с собою.

— Что тогда ему останется?

— Несчастье не может быть вечно, и когда-нибудь вы опять соединитесь со всем тем, что до сих пор любили.

Мари склонила голову в знак сомнения. Она была задавлена страданием и не могла найти в себе ни капли воли, чтобы противостоять этому человеку, который вел ее к гибели.

— Я готова на все! — сказала она. — Приказывайте!

— Во-первых, муж ваш не должен более вас видеть.

— Потом?

— Отец ваш тоже, вы, пожалуй, откроетесь ему — и тогда мы погибли.

— Бедный папа!

— Завтра с рассветом надо бежать.

— С вами?

— Нет, с Марианной.

— Ты пойдешь ли со мною? — сказала Мари, обращаясь к старушке, к существу слишком слабому, чтобы защитить ее, которая только плакала, жалея свою госпожу.

— Мне ли оставить тебя, дитя мое, — отвечала Марианна.

— Вы должны выехать в 8 часов утра, как бы для прогулки в Булонский лес, где уже будет дожидаться вас почтовая карета. Вы сядете в нее, не говоря ни слова даже почтальону; на первой станции я присоединюсь к вам с паспортами… Через три дня мы будем в Марселе и через шесть — во Флоренции.

— Это ужасно! — проговорила Мари.

— Поклянитесь мне исполнить все это!

— Клянусь, — отвечала она едва внятно.

«Да, это послужит оправданием моего поведения! — думала она. — Что скажет свет, что подумает Эмануил, когда, обманув его для этого человека, я не дам ему такого громкого доказательства моей любви? Я там умру, быть может, но умереть здесь, среди всего, что напоминает мне мое счастье, о, на это у меня недостанет твердости. О, если б я могла умереть или забыть!»

Леон пристально смотрел на Мари; он понимал, что в ней говорило чувство.

«Она не любит меня, — подумал он, — но что за дело! Она моя теперь и, может быть, полюбит меня со временем».

В душе его по временам ослабевала даже ненависть к Юлии за то, что она сделала.

Но тщеславие ли было побудительной причиной такого снисхождения? Кто знает, не гордился ли в глубине души Леон похищением Мари так же, как и в тот день, когда овладел ею? Есть люди, в которых огласка принесенных им жертв увеличивает любовь, а общественное мнение служит им же оружием против любимой женщины.

— Итак, — сказала Мари, оставшись одна и садясь к колыбели своей дочери, — мое имя, моя незапятнанное имя отдано теперь в жертву поруганий. Говоря обо мне, скажут теперь: «Любовница де Грижа!..» Итак, жизнь моя разбита и все мое прошедшее — бессильно над будущим! Где мое детство, полное светлых воспоминаний, память матери, дружба Клементины, которая в эту минуту покоится, быть может, крепким сном: потому что, как супруга и мать, она свято исполняет свои обязанности. Что подумает обо мне она, когда моя история дойдет до ее слуха? Да, она станет презирать меня и будет права, потому что мое преступление не найдет извинения даже у самого снисходительного сердца. А первые годы моей жизни — где они? Моя комнатка в пансионе, вечерняя молитва, голубки, спокойное бытие, первое волнение любви, первая печаль — где все это? Мучения, которые теперь надрывают мою грудь, почти ничто в сравнении с той скорбью, которую дала мне смерть матери! Кто бы мог подумать, что я дойду до этого? Да, я должна уехать, я должна искупить мое заблуждение слезами и страданием всей жизни, которую я проведу с человеком, погубившим меня, с человеком, к которому я питаю одну только ненависть. И после двух, трех лет этой каждодневной смерти я посвящу себя Богу — если Он в милосердии своем не прекратит прежде мое существование. Бедная малютка! — продолжала Мари, смотря сквозь слезы на дочь. — Ты спокойно спишь, не видя, что делается вокруг себя. Бедное дитя! Я рассчитывала, что ты с улыбкой отворишь двери жизни, а вышло, что ты едва узнаешь имя твоей матери, как уже проклянешь ее! Я назвала тебя Клотильдой, думая, что дорогое мне имя принесет тебе счастье! Увы, я ошиблась! Да благословит же тебя Бог, милое дитя, не презирай меня! О, жизнь моя, мое счастье… Нет, нет! Сил моих недостанет расстаться с вами!..

И, распростертая на паркете, Мари так страдала, что, казалось, если бы сам демон видел ее муки — и он бы сжалился над ней.

А между тем, отблеск дня осветил край неба. Просыпался Париж. Марианна, не отходившая от своей госпожи, плача, стала готовиться к отъезду.

— Ты бы могла проклинать меня, — говорила ей Мари, — но ты не делаешь этого; как ты добра, Марианна!

Вместо ответа старушка бросилась в ее объятия, и слезы их смешались.

— Надо бы написать ему, не так ли? — спросила Мари.

— Кому, дитя мое?

— Ему, ему! Эмануилу! Я не в силах оставить его, не сказав ему ни слова, не открывши ему моего преступления.

Она села к столу и дрожащей рукою написала:

«Когда вы прочтете это письмо, Эмануил, то истина не будет для вас темною.

Я поступила низко, недостойно вас; я не прошу вас простить меня, зная, что слез целой жизни недостаточно для того, чтобы смыть мое преступление. Я заслуживаю ваше презрение, и, не смея встретить его лицом к лицу, — уезжаю. Вычеркните же мое имя из вашего сердца, как я вычеркиваю его из жизни. Бог, даровавший вам твердость и великодушие, поддержит вас в горе, и, может быть, со временем, когда я искуплю свое заблуждение, когда потухнет во мне жизнь, как уже потухла надежда, вы перестанете проклинать меня, думая о дочери, которую я оставляю вам на память».

Сложив письмо, Мари вложила его в ручонки Клотильды, как бы желая тем облегчить тяжесть своего проступка, вверяя признание в руки младенца. Она попробовала написать отцу; но не могла найти слов, чтобы предупредить его о предстоящем ему горе.

В 7 часов утра она оставила дом, сопровождаемая Марианной, помолившись прежде в кабинете Эмануила. Мари не верила в действительность. Видя, как все своим обыкновенным чередом пробуждается к действительности, она сомневалась в истине; ей казалось, что она все еще находится под влиянием какого-то непонятного ей состояния, что она едет только на час или на два для прогулки, что она воротится домой, где встретят ее опять и взгляд и улыбка Эмануила.

Карета подъехала к Мальотским воротам. Мари вышла из экипажа, Марианна приказала кучеру воротиться, говоря, что госпожа ее хочет воспользоваться прелестью утра и придет домой пешком. Почтовая карета ждала их на назначенном месте.

— Так все это правда! — воскликнула Мари, садясь около Марианны и чувствуя, что лошади быстро неслись по той же дороге, по которой она только что проехала. Она обогнала свое купе, возвращающееся шагом; она посмотрела на свой экипаж, в котором так часто ездила, спокойная, счастливая и безукоризненная, ездила вдвоем с Эмануилом, и слезы невольно брызнули из ее глаз.

Загрузка...