Часть четвертая

I

Граф д’Ерми не спал всю ночь: сказанное ему Леоном сильно его встревожило.

«Эмануил обманывает Мари, — говорил сам себе старик, — он продолжает прежние связи, а дочь моя страдает и мучается, зная о поведении мужа. Нет, я не допущу этого, я не могу видеть несчастье моей Мари, я объяснюсь с де Брионом и завтра же утром отправлюсь к дочери; кроме меня, ее некому защитить».

Подобного рода мысли всю ночь тревожили графа, которого Леон проводил до дома, и, чтобы как-нибудь оправдать свое присутствие около отеля де Бриона, он объявил графу д’Ерми, что на этой самой улице живет женщина, очень близкая его сердцу. К несчастью, этот предлог был весьма недалек от истины! После разговора с Мари Леон пошел домой приготовиться к дороге: он застал Флорентина, который, по обыкновению, ожидал его; однако де Гриж не сказал ему ни слова, желая избежать унизительного объяснения со слугою.

— Сколько ты считаешь за мной, Флорентин? — спросил де Гриж.

— Ничего, сударь!

— Ну вот тебе за месяц; завтра же, с рассветом, ты можешь идти куда хочешь.

— Вы отсылаете меня? — возразил Флорентин, как будто не зная за что.

— Нет; я уезжаю из Парижа, и ты мне более не нужен. Уложи мои вещи, но не ложись спать; кто бы ни пришел ко мне — меня нет дома.

Хотя де Гриж вовсе и не обвинял его, однако Флорентину хотелось оправдаться.

— Г-жа Ловели была сегодня утром у вас, — сказал он Леону.

— Знаю, и вместе с тобою она украла мои письма.

— Сударь! — возразил Флорентин.

— Довольно! Укладывай мои вещи и не разговаривай, не то я велю арестовать тебя.

Волей-неволей Флорентин повиновался.

В девятом часу утра де Гриж отправился в министерство, чтобы засвидетельствовать свой паспорт, прибавив в нем, что он уезжает с сестрою и компаньонкою девицы де Гриж. Маркиз зашел к своему банкиру, взял деньги и векселя на банкирские дома в Италии; потом велел закладывать почтовых лошадей в свою карету и, когда все было готово, выехал для встречи с госпожою де Брион.

В это время граф д’Ерми приехал к дочери, но ему сказали, что она уехала кататься. Он остался ждать ее возвращения, но беспокойство овладело им, когда пробило 12 часов, а Мари еще не было. Понятно, что после вчерашних происшествий все должно было иметь важное значение для графа. Не зная на что решиться, он вздумал отправиться к де Грижу, чтобы расспросить его подробнее о связи де Бриона, тем более он основательно подозревал, что дочь его не скрыла от Леона своей тайны. Но он застал уже одного Флорентина, укладывающего свои пожитки, которые можно было принять за собственность его господина по числу вещей, правдою или неправдою поступивших в его владение. Флорентин сказал графу, что маркиз де Гриж уехал с час назад из Парижа и, как кажется, на долгое время.

«Маркиз не говорил мне о своем предположении уехать, — подумал граф, — что значит, однако, этот внезапный отъезд?»

— Еще вчера де Гриж не рассчитывал, кажется, отправиться в дорогу? — сказал он Флорентину.

— Нет, сударь.

— И только сегодня утром он на это решился?

— Так точно.

— Тебе не известно, что побудило его к этому? Внезапная ли болезнь? Может быть, дела?..

— Надо полагать, что тут кроется какая-то интрижка, — отвечал Флорентин, не считая надобностью быть скромным. — Какая-то замужняя женщина… похищение, что ли.

— Похищение! — вскричал, бледнея, граф.

— Что с вами, сударь? — спросил Флорентин, заметив внезапную бледность, покрывшую лицо графа.

— Ничего, мой друг, ничего. — А между тем страшная мысль мелькнула в уме графа.

— Нет, этого быть не может! — вскричал он. — Но его вчерашнее волнение… его присутствие у подъезда дома де Бриона… Что если он обманул меня?.. Если он?.. Несчастье!

И бедный старик, испуганный и растерявшийся, бросился в карету, закричав кучеру: «К дочери!»

«Я теперь застану ее ожидающею меня, — говорил он сам себе, желая успокоить свое волнение и разуверить себя в безосновательном предположении. — Я сумасшествую… я брежу!»

Посмотрим теперь, что делалось в другом месте: в девять часов Юлия освободилась от неестественного сна; открыв глаза, она посмотрела вокруг себя и, приметив на столе недопитую бутылку рома, вспомнила вчерашнее. Позвав Генриетту, она спросила ее: «Не было ли чего-нибудь?»

— Ничего, — отвечала горничная.

— Никто не был?

— Никто. Как вы себя чувствуете, сударыня?

— Я здорова; благодарю.

— Вчера вы были, кажется, очень взволнованы, сударыня?

— Да, это правда.

— Я приходила к вам вечером, но вы спали таким тяжелым сном…

— Да, я была больна. А зачем ты приходила?

— Мне нужно было сказать вам, сударыня…

И, говоря, Генриетта покраснела.

— Так скажи теперь.

— Вы не будете бранить меня?

— Говори, что такое?

— О, это можно еще поправить.

— Говори же, — повторяла Юлия с нетерпением.

— Вчера вы приказали мне отнести пакет на почту…

— Да; а ты что сделала?

— Не беспокойтесь, сударыня, письма не потерялись. Но между вами и маркизом была вчера неприятная сцена…

— Разве ты слышала ее?

— Невольно, сударыня; но так как отданное вами приказание, казалось, весьма не нравилось маркизу, которого до сих пор вы любили… то я думала…

Генриетта замялась.

— Да скажешь ли ты, наконец? — вскричала Юлия.

— Скажу, сударыня! Я пошла на почту; это было уже после 6 часов, и письма, отправляемые в провинцию, могли быть отправлены только сегодня. Думая, что от отправки их зависит многое, я положила их обратно в карман, рассчитывая, что если нужно, то успеем еще их отправить и завтра.

Юлия посмотрела на Генриетту.

— Кроме того, мне казалось, что вы сами же будете сожалеть, если б я исполнила ваше приказание.

— Ты знала разве, что находится в этом пакете?

— Знала, потому что слышала ваш разговор с маркизом.

— То есть подслушивала?

Генриетта опустила глаза.

— Где же эти письма? — спросила Юлия.

— Вот они. Еще рано, и если вы не переменили намерения, то я готова отнести их сию же минуту.

— Быть может, судьбе не угодно было, чтобы случилось иначе, — проговорила Ловели.

— Что прикажете, сударыня?

— Ничего, давай сюда эти письма.

Генриетта вышла.

Оставшись одна, Юлия, облокотившись на руку, перебирая пакет писем, говорила:

— Вот в моих руках жизнь и честь многих личностей! Одно слово — и четыре существа будут ввергнуты в бездну отчаяния, один жест — и тайна умрет навеки, даже неизвестная тем, кого она бы убила. Сама судьба, кажется, посылает мне случай сделать хоть одно доброе дело в моей жизни; ей угодно было, чтобы Генриетта распорядилась таким образом, чтоб избавить меня, быть может, от лишних угрызений. Кто может положить предел злу, которое я готовилась сделать? Пусть же эта бедная женщина не упрекает меня за него. Пакет не отправлен и не должен быть отправленным.

Юлия позвонила.

— Я не сержусь на тебя за неисполнение, — сказала она вошедшей Генриетте, — подай мне бумагу, перо и чернила.

Вложив пакет в другой конверт, Юлия надписала: «Г-же де Брион». Потом она написала Мари:

«Случаю или провидению обязаны вы, но только ваши письма еще в моих руках. Я отсылаю их вам. Будьте счастливы. Юлия Ловели».

«Эмануил еще не вернулся, — думала Юлия, — и потому нет никакой возможности, чтоб они попались в его руки».

— Отнеси их по адресу, — сказала она, обращаясь к Генриетте, — но смотри, отдай их лично г-же де Брион. Беги же скорее и не возвращайся назад, если б даже я и звала тебя; я не хочу раскаяться потом в моем поступке.

Генриетта опрометью побежала к г-же де Брион. Но за два часа до этого Мари уже уехала.

II

Страшное подозрение начало усиливаться в душе графа и овладевало им против его воли. Приехав к дочери, он спросил, воротилась ли она, но слуги отвечали ему, что приехала обратно только пустая карета.

Такая весть поразила графа до того, что он, войдя в ее комнату, почти без чувств упал в кресло, и крупные капли холодного пота выступили на его лбу. Все сомнения насчет Леона приобрели теперь в уме его значение печальной истины, неопровержимое доказательство его подозрений. Каждую минуту д’Ерми вынимал часы, и чем дальше подвигалась часовая стрелка, тем он более убеждался, что Мари не имела права ни в чем упрекать де Бриона и что сказанное Леоном — была чистейшая выдумка. И вот он бегал от одной двери к другой, прикладывая ухо к каждой, прислушиваясь, ждал… но Мари не возвращалась. Он готов был разослать людей искать ее, но боязнь возбудить в них подозрение и толки остановила его.

«Нет, она вернется, — думал он, — она должна вернуться!»

А между тем, говор и шум слышался в других комнатах, тысячи лиц, побуждаемых прихотью или необходимостью, проходили мимо окон, но напрасно несчастный отец старался различить в этом говоре голос Мари, напрасно надеялся увидеть в среде прохожих образ обожаемой им дочери. Время шло, а вместе с ним и исчезала надежда. То, чего он так боялся, казалось, случилось. Слуги, полагая, что он знает час, когда вернется госпожа, приходили много раз спрашивать его об этом. На вопросы их граф отвечал наивным неведением.

День, как назло, стоял чудный. Солнце в полном блеске сияло над городом и озаряло движение и жизнь на его улицах. Покуда кипела еще эта жизнь, надежда тлела в душе графа; но когда шум начал утихать, когда прохожие стали редки, когда сумрак разостлался над Парижем, наконец, когда ночь одела его тьмою — надежда исчезла, и он, упав в изнеможении в кресло, оставался недвижим и холоден как мрамор.

Долго он пробыл в таком положении и когда пришел в чувство, то увидел, что лампа уже горела на столике, приставленном к нему, и запечатанное письмо лежало около лампы. В эту минуту пробило 10 часов.

При виде письма, на конверте которого граф узнал почерк дочери, холодный трепет пробежал по его жилам. Какая-то невозмутимая и вместе с тем страшная тишина царствовала вокруг убитого горем графа, только маятник стенных часов нарушал эту мертвую тишину своим однообразным стуком, как бы считая минуты жизни несчастного отца, от которой он хотел бы избавиться как от невыносимого тяжкого бремени. Дрожащей рукой граф взял письмо, и, готовясь сломать печать, прочитал: «Моему мужу». Письмо выпало из рук его; он позвонил.

— Ничего?.. — спросил он вошедшего слугу.

— Ничего, но вы должны были найти письмо.

— Оно адресовано де Бриону. Кто принес его?

— Оно найдено в люльке дочери г-жи де Брион, когда укладывали ее спать.

— А нет других писем? Нет ли мне письма?

— Нет.

— Хорошо, ступай! Боже мой, Боже мой! Она забыла меня! — с усилием проговорил несчастный отец.

Письмо, адресованное де Бриону, жгло и глаза, и сердце графа; а между тем, он считал себя почти счастливым, что оно не было писано ему. До прибытия Эмануила он мог сомневаться или надеяться, что хотя и было почти одно и то же, но тем не менее служило ему утешением. Граф провел всю ночь над этим письмом. Стараясь по возможности не подать повода людям делать свои заключения и предположения, он сказал камердинеру Эмануила:

— Я остаюсь ждать возвращения де Бриона, люди могут ложиться спать; г-жа де Брион выехала из Парижа.

Утро застало графа в том же положении, в каком оставил его вчерашний вечер. Жизнь опять зашевелилась вокруг, но в нем самом она была отравлена и убита горем. Часы шли между тем своим чередом, как всегда равнодушные к людским радостям и страданиям. В 12 часов спросили графа, что прикажет он подать себе к завтраку, ибо в продолжение 36 часов он не прикасался к пище. Бессознательно он выпил чашку бульону и снова впал в напрасное ожидание. Много раз он намеревался пойти поцеловать внучку, но не решался видеть эту крошку, живой образ матери, боясь прийти к убеждению, что Мари умерла. Так невозможною казалась ему иная причина разлуки ее со своею дочерью. И другой день уже склонялся к вечеру, и опять приближалась ночь; около 11 часов стук колес почтовой кареты раздался под окнами и затих у подъезда дома; граф услышал шум и подбежал к окну. «Она или Эмануил? — спросил он сам себя. — Может быть, оба вместе», — шепнула ему в последний раз надежда. И при этой мысли по его бледным губам пробежала улыбка. Сердце его забилось так сильно, что он едва сдерживал его биение и, прислонясь к стене, с нетерпением ждал появления приезжего. Наконец, двери отворились, и Эмануил в дорожном костюме, мрачный и бледный, как статуя командора, появился на пороге будуара. Вот что было.

Эмануил, окончив дела и не медля ни минуты, отправился из Поатье в Париж на свиданье с женою. Выходя из кареты, первым его словом был вопрос о жене, которую он хотел обрадовать своим неожиданным возвращением. Ему отвечали, что уже два дня как ее нет дома. Все возможное, кроме истины, представилось его воображению.

— Г-жи де Брион два дня нет дома? — спросил он. — И она не сказала, куда уехала?

— Нет, сударь, — отвечал слуга, — но она уехала с Марианной.

Этот ответ немного успокоил Эмануила.

«Вероятно, она написала мне что-нибудь», — подумал он.

— Нас беспокоит ее отсутствие, — сказал, быть может, не без намерения слуга.

— Г-жа де Брион ничего не приказывала, уезжая? — спросил Эмануил.

— Ничего, — отвечал слуга, — но ей прислан пакет, вероятно, очень нужный, ибо мне приказано отдать его в собственные ее руки.

— Где же этот пакет?

— Вот он!

Эмануил, прочтя письмо Юлии, узнал все. Если бы гром разразился над ним, то он не произвел бы на него того впечатления, какое произвело это письмо.

— Граф наверху, — сказал слуга.

— Хорошо, — сказал Эмануил, сохранив все присутствие духа, которое было его отличительным качеством. — Напрасно вы беспокоились, — продолжал он, — г-жа де Брион вне всякой опасности.

— Вам оставлено письмо, которое мы отдали графу, — прибавил слуга.

— Хорошо.

Граф, увидя Эмануила, тотчас же подал ему нераспечатанное письмо Мари. Эмануил прочел его и, не сказав ни слова тестю, позвал его камердинера.

— Вынь мои вещи из кареты, — сказал он ему, — но прежде раздень меня.

Эмануил с намерением хотел оставить при себе человека, чтобы он передал всей прислуге следующую фразу, с которой он обратился к графу.

— Да, я узнаю Мари! И как это похоже на нее! — сказал де Брион с улыбкой. — О, безумное дитя!.. Беспокоясь обо мне, она, не сказав никому ни слова, отправилась с Марианной мне навстречу… да и просит еще, в случае если мы разъедемся, чтоб я отправился за нею немедленно туда, откуда только что приехал. Вот какая шалунья ваша дочь, любезный граф.

После этих слов он подал письмо жены своему тестю; тот молча прочел его и возвратил Эмануилу, который, сложив его дрожащей рукой, бросил в камин это несчастное послание.

Можно догадаться, что выстрадали отец и муж в то время, когда в присутствии слуги оба хотели казаться равнодушными.

— Прикажи почтальону, — сказал Эмануил, — чтоб он приготовил мне завтра лошадей к 11 часам вечера; ранее я не могу выехать.

Оставшись вдвоем, они бросились в объятия друг друга: отец казался убитым, супруг — только мрачным и бледным.

— Граф, — сказал Эмануил, — вы оставите меня тотчас же, чтоб доказать людям, что я говорил правду; завтра вы отправитесь в ваш замок, я тоже уеду вечером и, во всяком случае, беру на себя все остальное.

Граф кивнул головою в знак согласия; он не имел уже сил отвечать.

Эмануил, однако, не показал ему пакета, присланного Юлией.

— Надежда еще не потеряна, быть может, — прибавил де Брион, — молитесь Богу, граф, помощь его нужна будет кому-нибудь.

Граф нравственно был убит: глаза его не двигались, голова печально поникла. Не сказав ни слова, он отворил двери и вышел тихими шагами, подобно тени. Если б Эмануил мог обратить на это внимание, он вскрикнул бы от ужаса.

Г-н д’Ерми приехал к себе без плаща и шляпы, бессознательно лег на постель, спросил стакан воды и отослал людей. Одному Богу известно, что происходило в душе несчастного отца.

Лишь только все уснуло в доме де Бриона, Эмануил встал с кровати, пошел в детскую и встал на колени у колыбели Клотильды, на том же месте, где, прощаясь с нею, стояла Мари. Здесь, без свидетелей, он вполне отдался горю: вся твердость, вся энергия его исчезли, и он заплакал как ребенок. И долго плакал этот сильный характером человек, который, казалось, мог бы выдержать борьбу с целой нацией, но которого измена женщины сделала почти малодушным. Но надо помнить, до какой степени он любил эту женщину!

Утро застало его на том же месте, среди слез и молитвы; были минуты, когда он готов был простить жену, ибо не знал еще, что она уехала с тем, для кого она пожертвовала им. Но когда мысль об измене возвращалась к нему — он снова впадал в состояние, близкое к безумию.

Однако люди стали подниматься в доме, и Эмануил, не желая открывать им настоящее положение, вошел в спальню, лег в постель, так что когда слуга пришел будить его, то мог подумать, что он всю ночь проспал спокойно. Потом де Брион оделся, позавтракал, велел приготовить лошадей и одеть ребенка, говоря, что он хочет отвезти его к сестре.

Когда одетую в дорогу Клотильду привели к отцу, когда она с улыбкой протягивала к нему свои ручонки — несчастный, растерзанный Эмануил едва удерживал слезы. Взяв на руки дочь, он сам понес ее в карету, посадил к себе на колени и велел ехать в Отэйль. По дороге ребенок расплакался, но детские слезы скоро были остановлены игрушкой.

Трогательное зрелище представляла забота отца, который в глубоком горе старался забавлять дочь; он сам, целуя ее, чувствовал, как слезы капают из его глаз на голову ребенка, смотревшего с удивлением на отца и в то же время забавлявшегося игрушками. Они приехали в Отэйль. Эмануилу пришло на память, что когда-то он видел здесь небольшой, окруженный зеленью домик, у ворот которого играл ребенок. Домик этот понравился ему, и он не мог забыть о нем, хотя вовсе не думал, что ему придется посетить его когда бы то ни было. Отыскав этот домик, он остановился и, неся на руках дочь, вошел в комнатку. Бедная Клотильда с удивлением смотрела на незнакомые ей стены, и, робкая, как все дети, которых переводят на новое жилище, она прижималась к отцу. Последний отыскал хозяйку, которая с любопытством разглядывала и блестящий экипаж, остановившийся на улице, и вошедшего посетителя.

— Сударыня, — сказал де Брион, — проезжая иногда мимо вашего дома, я видел у порога ребенка, который, казалось, был и весел и счастлив; вынужденный теперь отдать в чужие руки мою дочь, с которою не расставался доселе, я решился вверить ее вам. Согласны ли вы принять ее?

— Эту прелестную крошку? — спросила добрая женщина.

— Да.

— Я согласна, сударь! Бедная малютка, вероятно, лишилась матери?

— Нет, — возразил Эмануил, бледнея, — я и мать ее должны уехать далеко, а силы этого ребенка слишком слабы, чтобы перенести трудности долгого и быстрого путешествия.

— Я очень рада, тем более что уже давно скучаю. Я выкормила то дитя, которое вы видели, и люблю его, как свое собственное; но его взяли теперь от меня, и вот вы, отдавая мне свое, как бы вознаграждаете меня за то счастье, которое я потеряла.

— Я не буду ставить вам никаких условий, — говорил Эмануил, — потому что считаю лишним всякий денежный уговор с той, которая заменит мать моей дочери; но вот что я предлагаю вам.

В ответ на это женщина проговорила что-то, желая показать Эмануилу, что она не так требовательна, но тот продолжал:

— Этот дом принадлежит вам?

— Нет, сударь.

— Что стоит он?

— Шесть тысяч франков.

— Вы купите его.

Это поразило до того незнакомку, что она раскрыла глаза и рот.

— На какие деньги я куплю его, сударь?

— Вы возьмете нужную для этого сумму у моего банкира.

— На чье же имя я куплю его?

— На ваше собственное; я вам дарю его.

— Как вы добры, сударь!

— Выслушайте же Меня: лишь только вы купите этот дом, я пришлю тотчас же работников, которые отделают комнату наверху так, чтоб она походила на ту, в которой жил до сих пор этот ребенок, потом я желал бы, чтоб дочь моя ни в чем не нуждалась… Сколько вам нужно в месяц?

— Не имея надобности платить за квартиру, достаточно будет 50 франков в месяц, чтобы я и эта малютка жили, как принцы.

— Вы будете получать каждый месяц 500 франков.

Женщина вскрикнула от удивления: она не могла понять, кто был этот щедрый господин.

— Каждый день, — продолжал Эмануил, — к вам будет приезжать вот эта самая карета, и вы можете кататься с моей дочерью куда хотите. Кроме того, за всем, что нужно, вы можете обращаться к моему банкиру, который вам будет давать все требуемое; но за это я прошу только одно, чтоб ребенок был так счастлив, как только может быть счастливо дитя, оставленное матерью и отцом…

— Значит, ни вы, ни ее мать никогда не приедете к нему?

— Быть может. Но если бы кто-нибудь и пришел за нею, то вы не иначе отдадите ее, как по моему письменному приказанию; вот, на всякий случай, мой почерк.

Эмануил взял перо и стал писать: «Г-ну Моро (имя его нотариуса) выдать госпоже…»

— Ваше имя, сударыня?

— Жанна Булэ, — отвечала добрая женщина, все еще не веря в действительность посылаемого ей счастья.

«…Жанне Булэ, — писал Эмануил, — сумму в шесть тысяч франков и потом будете продолжать выдавать ей же по 500 фр. в месяц, пока не получите от меня приказания прекратить эту выдачу. Наконец, все, что бы ни потребовала г-жа Булэ от имени моей дочери, как ее воспитанницы, — г-н Моро возьмет на себя труд удовлетворять ее требования. Эмануил де Брион».

— Вы должны, — продолжал Эмануил, — мало-помалу приучать дочь мою к мысли, что родители ее умерли… и когда приедут взять от вас моего ребенка, вам вручат от меня бумагу, которая совершенно обеспечит вашу будущность. Но помните, что только лицу, принесшему эту бумагу, вы можете отдать мою дочь.

— Я исполню сударь, вашу волю, — отвечала озадаченная женщина, не зная, за кого она должна принять человека, который платит по 500 франков в месяц незнакомой женщине и дает ей в подарок дом в 6 тысяч франков.

— Итак, прощайте.

— Вы уезжаете?

— Да.

— А когда приедете опять?

— Быть может, сегодня же, быть может, — никогда.

Затем он поцеловал дочь: минут пять длился этот последний поцелуй, как будто несчастный отец хотел в нем передать всю свою душу.

— Вот ее вещи, — говорил он со слезами, — наблюдайте, чтоб она всегда была хорошо одета, потому что она любит это… Я прошу вас, наконец, обращаться с нею, как бы она была ваша собственная дочь.

После этого Эмануил еще раз поцеловал малютку, отдал наполненный золотом кошелек Жанне и вышел.

— В министерство ***, — сказал он кучеру.

Мы не беремся описывать состояние души де Бриона: он не плакал, потому что есть страдания, которые сушат слезы на глазах, заставляя их падать на сердце; но при всем том сила характера этого человека была так велика, что, подъехав к бульвару, он вышел из кареты если не веселым, то совершенно покойным. Приказав доложить о себе министру, которого мы знаем уже по отношениям с Юлией, он был немедленно принят.

— Что привело вас ко мне? — спросил министр.

— Мне нужен паспорт.

— Вы уезжаете?

— Немедля.

— Куда вы едете в это время?

— Путешествовать.

— Вы нездоровы?

— Нет, но г-жа де Брион очень больна.

— Скоро вы вернетесь?

— Не знаю.

Министр, казалось, не понимал, в чем дело.

— Так вам угодно паспорт? — повторил он. — Куда именно?

— Всюду… во все страны…

— Если ваша супруга больна, то ей, вероятно, нужен теплый климат. Поезжайте в Италию.

— Пожалуй.

— Вы там встретитесь с одним из ваших друзей.

— В самом деле, с кем же именно?

— С де Грижем.

При этом имени Эмануил вздрогнул.

— Разве он уехал? — спросил он.

— Да, со своей сестрой. Он приходил свидетельствовать свой паспорт.

— С сестрой… — проговорил Эмануил.

— Это вас удивляет? Я тоже считал его единственным наследником своего рода, а оказалось, что у него есть еще сестра.

Эмануил угадал все: он чувствовал, как кровь приступала к его сердцу.

— Хорошо, я поеду в Италию, — проговорил он с усилием.

Министр позвонил; секретарь, тоже знакомый нам, явился, и министр, отдавая ему бумагу, сказал: «Прикажите выдать паспорт». Потом, обращаясь к де Бриону, прибавил: «И в паспорте будет сказано, что вы едете по казенной надобности, следовательно, вы не будете задержаны на станциях; я надеюсь, это что-нибудь да значит для нетерпеливого путешествия».

— Благодарю вас за такое внимание, — отвечал де Брион, откланиваясь.

— Не приезжала Юлия? — спросил министр своего секретаря, лишь только де Брион вышел.

— Нет еще.

— Ну так непременно будет, потому что отъезд де Бриона — ее дело.

Отсюда де Брион приехал к тестю. Старый слуга графа, отворивший теперь двери Эмануилу, был сильно встревожен. Он молча ввел де Бриона в комнату своего господина, который, казалось, не обращал вовсе внимания на окружающее.

Эмануил, подойдя к графу, увидел и его бледность, и неподвижно остановившиеся глаза, на ресницах которых висели крупные капли слез. Бедный старик был близок к помешательству, и, казалось, будучи на рубеже безумия, не сознавая своего положения, он был как бы сам удивлен этим расслаблением мозга, которое предшествует всегда сумасшествию.

— Батюшка, — сказал де Брион, становясь перед ним на колени, — батюшка, благословите меня!

Граф остановил свой взор на молодом человеке, и кроткая улыбка, в которой читалось безысходное горе, появилась на его губах; но язык его не проговорил ни слова.

— Батюшка, — продолжал Эмануил, — не находите ли чего в моих действиях, за что можно было бы порицать меня?

Граф сделал отрицательный знак.

— С тех пор, как вы вручили мне вашу дочь — не был ли я разве всегда верным и любящим ее мужем.

Граф повторил то же движение.

— Итак, мне не в чем упрекать себя; я — только невинная жертва.

Старик обнял своего зятя, и де Брион почувствовал на щеке своей след горячей и священной слезы.

— Прощайте же, батюшка! — сказал Эмануил. — Перед отъездом я хотел иметь это утешение, которое в ваших устах имеет особенную силу и святость.

После этого Эмануил встал. Граф сделал движение, чтоб удержать его или спросить; но потом глаза его опять остановились на чем-то, голова откинулась на спинку кресла, и граф, отпустив зятя, не сказал ему больше ни слова. Де Брион поехал в Отэйль, где застал свою дочь, забавляющуюся, хотя глаза ее и были красны; он провел с нею часа два, целовал ее, как бы чувствуя, что он прощается с нею навеки, поручил ее заботам незнакомой женщины и просил небо не оставить ее своим благословением. К шести часам вечера он прибыл в Париж, переоделся и отправился в оперу. Давали «Фаворитку». Из глубины ложи он прислушивался к восторженным и страстным звукам этой оперы; но после первого акта он вышел в фойе, где встретил многих из своих друзей, которые с радостью шли к нему навстречу, ибо знали о цели и успехах его поездки в К***.

Де Брион принял их поздравления как человек, знающий непостоянство всего земного; потом заглянул в ложи своих знакомых, где на вопросы о здоровье его жены он отвечал, что она чувствует себя дурно, и потому он уезжает с ней в Италию и что самое присутствие его в опере имеет целью проститься с некоторыми, кого он привык тут встречать. Приехав к себе, он нашел почтовую карету, ожидавшую его и, переодевшись в дорожное платье, помчался по дороге на юг.

Перед самым отъездом он послал просьбу об увольнении.

III

Увольнение де Бриона наделало много шума и удивляло Париж. Каждый ломал себе голову, отыскивая причины такого внезапного события, как вдруг «Монитер» напечатал следующее:

«Г-н де Брион, пэр Франции, выехал из Парижа, послав прежде королю просьбу об увольнении. Он положительно оставляет политическое поприще, чтоб иметь возможность сопровождать в Италию свою супругу, здоровье которой очень расстроено».

Это известие было сообщено министром, главным агентом которого была Юлия. Однако, несмотря на то, что любовь Эмануила к жене была всем известна, никто не верил такой внезапной перемене в состоянии здоровья г-жи де Брион, и поэтому-то начали появляться различные комментарии на это событие.

Одна Юлия знала истину. Прежде всего ее удивило уже то, что Мари не отвечала ей на письмо, которое должно было спасти бедную женщину.

«Вот, все они таковы, — подумала она с досадой, почти даже с раскаянием. — Она не боится меня более и потому не находит нужным быть мне благодарной за мое великодушие».

На другой день она отправилась к г-же де Брион, но ей сказали, что Мари еще вчера уехала за город. Так по крайней мере говорил граф д’Ерми. Но когда дошла до нее весть об отъезде де Бриона и когда, отправившись к нему еще раз, она узнала, что пакет, посланный ею на имя Мари, был отдан Эмануилу, — то Юлия уже не сомневалась более в истине.

«Она погибла, — хотя я и не хотела этого, — подумала Юлия, — и если я не могу спасти ее, то надо воспользоваться ее падением».

Я уже говорил вам, что Юлия была умная женщина.

— Впрочем, тем лучше! — сказала она, пораздумав немного.

Потом, взяв некоторые бумаги, она отправилась к министру.

— Довольны ли вы мной теперь, г-н министр? — спросила она.

— Доволен, милая Юлия, очень доволен.

— Знаете ли, кому вы обязаны этим событием?

— Вам, без сомнения.

— И точно, мне.

— Вы необыкновенная женщина, Юлия.

— Я сама это знаю.

— Но как это было устроено?

— Очень просто: я знала, что де Гриж, которого вы считали совершенно ничтожным, влюблен в г-жу де Брион, и вот я сделалась любовницей маркиза именно в том убеждении, что со временем та, которую он любит, уступит его желаниям.

— Так вот какое мнение вы имеете о женщинах?

— О, Боже мой, да! Вот и она уступила ему, потом стала писать письма; я же, подождав, чтоб их скопилось побольше, отправилась к Леону, взяла их и отослала Эмануилу. Что ж? Обыкновенное мщение женщины, которое оправдают все, если я объясню и мою страсть к Леону, и мою ревность к нему, — продолжала она, заливаясь смехом. — Булавкой я разрушила колосса и удержала маленьким колесиком быстрый бег колесницы; но вы не думали, что я избавлю вас так легко и скоро от де Бриона? Теперь будьте покойны; он не опасен больше.

О, если бы знали, от каких причин зависят иногда великие изменения в мире, не надивились бы! И между тем, никто из современных историков не знает этого! А все это было весьма интересно, хотя и показалось бы неправдоподобным читателю.

— Юлия, — сказал серьезно министр, — вы нам оказали важную, весьма важную услугу.

— Кому это вы говорите?

— Хотите вы, я окончательно устрою ваше состояние?

— Об этом нечего и спрашивать.

— Вас ничего особенно не привязывает к Парижу?

— Ничего.

— Следовательно, вы согласны уехать?

— Хоть сейчас же, если хотите; особенно если еще с политической целью.

— Вы угадали.

— И вы рады, что избавляетесь от меня? — спросила Юлия.

— Как это можно…

— Не шутя, вы прекрасно делаете, удаляя меня; со временем я могу сделаться опасным союзником, особенно если те, которым я служу, будут долго держать меня возле себя. Подумайте — я все-таки женщина, и следовательно, в минуту увлечения, так свойственную нам, я могу выдать государственные тайны и сделать этим более зла правительству, нежели принесла ему пользы. Какой позор был бы для него, если б знали все то, что я знаю!

Министр, слушая Юлию, понимал, что ее слова были сказаны вовсе не без цели, а чтоб дать ему почувствовать всю необходимость приберечь ее, или если уж он собирался удалить ее, то чтоб он предоставил ей все выгоды исключительного положения.

— Не беспокойтесь, — сказал он, — вам не на что будет жаловаться, приняв мое предложение.

— Вы поняли меня, г-н министр, — продолжала она. — Когда же я уезжаю?

— Когда вам угодно.

— Я буду готова через неделю.

— И прекрасно.

— Завтра я приеду за последними наставлениями.

— Хорошо. Итак, до завтра, Юлия.

— До завтра, г-н министр.

«Итак, я уезжаю, — подумала Ловели, садясь в свою карету. — Право, я довольна этим отъездом — ведь не знаешь, что может случиться».

Она приказала ехать на Елисейские поля и ехала туда с намерением, во-первых, объявить о своем отъезде друзьям, которых надеялась встретить там; а во-вторых, ей хотелось первою возвестить Парижу настоящую причину отставки Эмануила.

На круглой площадке она встретила старого графа Камюля, которого мы видели один раз в ее ложе в опере.

— Здравствуйте, милая, — сказал престарелый волокита, — как я рад вас видеть.

— Я тоже в восторге от этой встречи, — отвечала она. — Куда вы торопитесь, любезный граф?

— Я иду к де Бриону, хочу узнать, уехал ли он.

— Напрасный труд: его давно уж нет в Париже.

— Что бы значил этот внезапный отъезд, особенно после его поездки в К***, которая имела бы непременно последствием государственную реформу?

— Право? — спросила Юлия с видом удивления.

— Да, да; в провинциях разделяли его идеи; это был сильный человек. Но что значит его отставка? Не подкупили ли уж и его? Начинают что-то поговаривать об этом.

— В этом нет ни на волос правды, — отвечала Юлия.

— А вы знаете что-нибудь более вероятное?

— Я все знаю.

— Так поделитесь со мною вашими сведениями.

— Приходите ко мне сегодня вечером.

— В котором часу?

— После оперы.

— Можно прийти с бароном?

— С кем вам угодно.

— А Леон будет у вас?

— Он уехал.

— Вот что! Кажется, все разъезжаются!

— Похоже на то. Впрочем, тут целая история.

— Вы подстрекаете мое любопытство, ведь Леон так любил вас.

— До вечера, граф; я вижу кое-кого, с кем бы мне хотелось поговорить.

— До свиданья, милая Юлия! Предупреждаю, барон все еще влюблен в вас, и, если я возьму его с собою, он будет с вами любезничать по-прежнему.

— Он потеряет только время; ибо через три дня я уезжаю.

— Ну это уж слишком! И вы точно оставляете нас?

— Говорю вам, что да. До свиданья.

После этого она знаком подозвала к себе проходившего мимо молодого человека.

Это была одна из очень обыкновенных личностей, немного похожая на де Грижа, только более его промотавшаяся; к тому же это был самый рьяный разносчик новостей. Юлия, не занимая еще политической роли, которая дала ей состояние, весьма часто нуждалась в деньгах и не выбирала средств, чтобы достать их. Следовательно, нечего удивляться, если она сохранила короткость отношений со всеми разорившимися из-за нее молодыми людьми, хотя им и нет места в нашей истории, где они не играют никакой роли.

— Скажи, пожалуйста, Гастон, — сказала она подъехавшему на ее зов молодому человеку, — куда ты едешь?

— По поручению матушки.

— То есть?

— То есть узнать, точно ли де Брион уехал.

— Я уже встретила графа Камюля, который идет к нему с тою же целью.

— Да ведь это важная новость.

— Так я скажу тебе, как и графу, что де Брион давно уехал.

— Ты знаешь наверно?

— Знаю и даже могу рассказать тебе кой-какие подробности, не лишенные интереса, если ты вздумаешь прийти ко мне сегодня вечером.

— С удовольствием. Ну, что Леон?

— Леон уехал тоже.

— А, вот что! — произнес Гастон значительно.

— Что поделывает твой друг Эрнест?

— Сегодня утром он получил смертельный удар шпагою в грудь, я был его секундантом.

— С кем и за что он дрался?

— С Карлом Д***, с тем маленьким Карлом, который заступился за любимую женщину и убил моего друга.

— Жалею его! Так до свиданья!

— До свиданья.

На обратном пути Юлия встретила еще одну личность, с розовыми щеками, и черными бакенбардами, с голубоватым подбородком; это был настоящий биржевой тип, откормленный трюфелями и вспоенный бургонским, физиономию которого всегда озаряла улыбка, как человека неизменно счастливого в делах.

Юлия остановилась и закричала: «Жирар!»

— А, это вы, моя прекрасная Юлия! Как поживаете?

— Какой язык, милый Жирар; так говорят только водевильные львенки.

Жирар засмеялся: он смеялся всегда, когда не мог найти слов для ответа.

— Приходите ко мне сегодня вечером, — сказала Юлия.

— У вас будет игра? — спросил он.

— Разве она была у меня когда-нибудь?

— Я и сам играю только на бирже, — отвечал он, самодовольно улыбаясь и выпуская струю дыма.

Наконец, Ловели приехала домой; вечером она была в опере.

Барон де Бэ не изменил своей привычке, но только теперь была другая женщина, в ложе которой он расточал свои любезности.

В 11 часов Юлия была уже дома.

«Я расскажу эту историю, — думала она, — хотя, может быть, было бы лучше, если бы я молчала. Гм! Я сделала только то, что должна была сделать! Зачем г-жа де Брион обманула своего мужа? Это не моя вина».

Вскоре Флорентин, поступивший теперь к ней в услужение, доложил ей о приезде графа Камюля и барона **. Послушаем, с какой точностью Ловели рассказала им об отставке Эмануила.

— Милая Юлия, — сказал граф Камюль, поправляя перед зеркалом свои выкрашенные волосы, — вы видите, я сдержал слово и привез с собою барона.

— Надеюсь, — подхватила Юлия, обращаясь к последнему, — что вы все еще влюблены в меня?

— Как и прежде.

— В добрый час! Я дозволяю вам это, но только с условием, чтобы вы никогда мне не говорили о своих чувствах.

— Ах, ах, бедный барон, — заметил граф, — а он именно затем и хотел вас видеть.

— В таком случае он напрасно приехал. Впрочем, это часто случается.

— Это случилось сегодня со мною, — сказал граф, поправляя жилетку. — Несмотря на ваши слова, я отправился к де Бриону — и мне сказали, что он уехал в Поату. В «Монитер» было напечатано, что он уехал в Италию, а секретарь министра сказал мне, что он, придя за паспортом, сам не знал, куда взять его.

— Как кажется, я одна знаю тайную причину его отъезда.

— И вы нам сообщите ее?

— Всеконечно, да!

— А также и причину отъезда маркиза де Грижа?

— Разумеется.

— Знаете ли, я думал, что Леон помешался; потому что, когда я видел его недавно в клубе…

— А что он там делал?

— Дня три-четыре тому назад он пришел туда совершенно расстроенным, сел играть в вист со мною и еще двумя лицами, вдруг в середине игры встал, взял шпагу и ушел, не сказав нам ни слова. Да и во время игры казался взволнованным, беспокойным. С тех пор мы о нем не слыхали.

— Вероятно, он торопился на свидание, — заметила Юлия.

— К вам? — спросил барон.

— Нет.

— И действительно, быть может, торопился, — прибавил рассеянно граф и, вынув гребенку, принялся расчесывать баки.

— Все это может быть, — сказал барон, — но знаете ли вы, что у него была сестра?

— Сестра? — спросил с удивлением граф.

— Да, сестра, с которой он и уехал.

— Я наверное знаю, что у де Грижа не было сестры, — возразил граф.

В эту минуту вошли Гастон и Жирар.

— Добро пожаловать, господа, — сказала им Юлия, — мы вас только и ждали.

— Тем лучше, — возразил Жирар, — но в чем же дело?

— А вот надо объяснить графу, каким образом Леон уехал с сестрою, когда таковой у него не было.

— Что ж, это нетрудно, — сказал Гастон, — он просто увез женщину, имя которой не хотел открыть, а потому и назвал ее своей сестрой.

— А знаете ли вы, кто эта женщина? — спросила Юлия.

— Нет.

— Так я вам скажу, кто она такая, — проговорила Ловели. — Вы знаете, — продолжала она, — мы часто виделись с Леоном; но с некоторого времени я заметила, что де Гриж является ко мне все реже и реже и остается весьма недолго; наконец, совсем почти перестал навещать меня. Умные люди не покидают друг друга, потому что любовь их оставляет после себя дружбу; к тому же кое-кто вскружил мне голову, да и в сердце Леона запало более серьезное чувство. Как бы то ни было, но мы скоро высказали друг другу наше взаимное положение. Леон открыл мне, что он должен обмануть меня завтра, я призналась, что обманула его вчера. После этого мы стали друзьями, в полном смысле слова, т. е. он говорил мне о своем счастье, разумеется, не называя лица; я тоже не скрывала от него своих успехов. С этой минуты мы обожали один другого, и, когда бывали вместе, нашей веселости не было пределов. Я знала, что женщина, любимая Леоном, принадлежала высшему кругу; но этого мне было недостаточно, я хотела знать, кто именно.

— Так вы любите его еще?

— Нет, я скучала.

— А кое-кто?..

— Он очень богат, и только.

— Следовательно…

— Я хотела обмануть его для…

— Того, который только хорош собою?

— Вы правы.

— И так хорош, что вы сожалели…

— Нет, так что я желала… но не мешайте же мне рассказывать. Итак, мне хотелось знать, где бывает Леон. Я знала, что он посещает свою таинственную волшебницу от двух до трех часов, потому что по вечерам он бывал в театре, а ночи, как вам известно, проводил в клубе.

— Ну, не все, — заметил, улыбаясь и поглядывая на Юлию, банкир.

— Вы опять прерываете меня. Однажды, чтоб убить время до минуты свидания со своей возлюбленной, Леон зашел ко мне; он беспрестанно поглядывал на часы, едва дождался двух часов и отправился, это убедило меня в моем предположении. На другой день я велела моей горничной спросить кучера Леона, который не отказывал ей ни в чем, куда он отвез своего господина. Кучер сказал ей куда, — и она тотчас же передала мне это сведение.

— И этот адрес?..

— Погодите еще, мы не так близки к развязке. На другой день, в шесть часов вечера, я приказала отвезти себя по этому адресу. Дом, к которому я приехала, стоял отдельно от других; я позвонила, вошла и спросила привратника, точно ли этот дом продается. Он отвечал мне отрицательно. Тогда я спросила имя владельца, уверяя, что, не желая беспокоить его во время обеда, я предпочитаю написать ему. Нечего и говорить, что привратник удовлетворил мое любопытство.

— И это имя?..

— Наутро, — продолжала Юлия, — я несколько раз проехала по этой улице в те часы, когда, по моим соображениям, Леон должен был появиться на ней. И действительно, около 3 часов его карета остановилась перед этим домом. Я думала, что Леон влюблен до безумия, но вы знали, что на него более всего имела влияние привычка… А уже с давних пор он приобрел ее во мне, и потому, как только прошел первый пыл страсти, он возымел желание обратиться к прежней жизни; к несчастью, на это я не согласилась. Я слишком любила его, чтобы могла решиться возобновить наши отношения. Мое сердце не так гостеприимно, и он, поняв это, не требовал от меня невозможного. Но то, в чем я отказала ему, дала другая. Она-то и сообщила мне все подробности, которые вы сейчас узнаете, а между тем, не зная его связи с нашей незнакомкой, она имела глупость влюбиться не на шутку в этого человека. Отправившись однажды к Леону, она нашла у него письма, адресованные ему этой дамой; узнала ее имя и то, что муж ее находится в отсутствии, взяла эти письма, запечатала их в пакет и отправила обманутому супругу. Теперь не хотите ли отгадать последствия?

— Продолжай, продолжай, — заговорил Гастон, как будто он имел еще какое-то право над Юлией, — твой рассказ меня занимает.

— Подруга моя уведомила, впрочем, эту даму о своем поступке.

— Как это великодушно!

— Моя подруга очень добрая женщина.

— Это и видно.

— Но здесь-то начинается необыкновенное. Вечером как-то я была одна дома, вдруг мне докладывают о приезде… угадайте кого?

— Нельзя ли без загадок!..

— Вы узнаете имя этой дамы только в конце повествования.

— Да будет ли он когда-нибудь? — спросил Гастон.

— Любезный Гастон, вы, кажется, лучше других должны знать, что есть конец всему; нотариус сказал вам это еще прежде меня.

— Недурно сказано, сознаюсь в этом; продолжай, однако.

— Итак, — начала Юлия, — мне доложили о приезде дамы, и дамы большого света. Бедная женщина, получив уведомление моей приятельницы, пришла в отчаяние; не знаю, каким образом она узнала о моей связи с Леоном, но, воображая, что связь наша еще продолжается и что это я послала ей записку, она и приехала удостовериться, точно ли я решилась на такую подлость, в которой, к счастью, я положительно невинна. Мне не случалось видеть, чтобы когда-нибудь женщина страдала так, как страдала моя посетительница, которую можно было принять за ребенка по ее свежести и молодости. Я, разумеется, разуверила ее относительно себя, хотя и не открыла ей настоящую виновницу ее бедствий, и потом посоветовала ей бежать с Леоном.

— Хорош совет, нечего сказать!

— Что же оставалось ей делать?

— Конечно, остаться.

— А муж?

— Он простил бы ее, как всегда прощают умные мужья.

— Другой, может быть, и точно простил бы ее, — возразила Юлия, — но этот, казалось, слишком любил ее, чтобы можно было рассчитывать на его снисхождение; а главное, был любим ею так, что она более всего боялась его упреков.

— Зачем же она обманула своего мужа, если обожала его? — спросил Гастон.

— Вы знаете, что слово «зачем» всегда применимо к женщине, зато «оттого» — не имеет в отношении них ни малейшего смысла.

— Ну что же, наконец?

— Наконец, я утешила несчастное дитя, насколько могла; потому что ее отчаяние раздирало мою душу. Она оставила меня после полуночи, а наутро уехала в сопровождении Леона.

— Хорошо! Но какое же отношение имеет это похождение Леона к отставке де Бриона? — спросил Жирар.

— Как вы думаете?

Жирар поглядел на остальных слушателей, как будто искал у них подтверждения своему замечанию.

— И то правда, — сказали остальные.

— Так вы не догадываетесь? — спросила Юлия.

— О чем?

— Кто были действующие лица этой мелодрамы?

Общество смотрело друг на друга с удивлением.

— Эта женщина… — сказал граф Камюль. — О, Боже мой!.. Г-жа де Брион!

— Де Брион! — воскликнули все в один голос.

— Ну теперь понятно вам, отчего де Брион вышел в отставку и отчего он уехал?

— И вы убеждены в истине этого происшествия, Юлия? — спросил барон.

— Вполне; но только прошу вас, господа, сохранить в тайне все эти подробности ради самого Эмануила, которого вы все знаете и который заслуживает уважение.

— Будьте уверены в нас, — возразил граф.

— Какой случай! — воскликнул барон.

— Кто бы мог это подумать! — сказал банкир.

— Счастливец Леон! — проговорил Гастон.

— Вы думаете? — спросила Юлия.

— Кто же из нас отказался бы быть на его месте?

— И полагаете, быть может, — продолжала она, — что де Брион уехал без цели.

— Он должен был уехать, чтоб избежать огласки, потому что рано или поздно, а история эта сделается известна всем.

— Держу пари, что он отправится в погоню за женою и Леоном. И если в частной жизни он владеет тем же характером, с каким действовал на политическом поприще, то я жалею маркиза.

— Что же? Мы услышим драматическую развязку, — прибавил Гастон, потирая руки.

— Ужин подан, сударыня, — сказал слуга Юлии, отворив двери столовой.

— Если хотите, господа, то милости просим.

— Я не на шутку голоден, — проговорил граф, оглядывая себя с самодовольным видом.

Барон взял под руку Юлию — и все отправились в столовую. За ужином толковали об этом происшествии; назавтра оно было рассказано в клубе, из клуба рассказ пошел по гостиным, перешел в будуары, оттуда в прихожие, а оттуда в журнальные статейки. Так что не прошло и недели, как рассказ этот можно было встретить во всех почти ежедневных изданиях, которые хватаются с жадностью за всякое безнравственное приключение и, развивая подробности, бросают грязь на все, что должно быть благородно и священно.

Вследствие этого, Эмануил не успел еще переехать границы, как его позор, который он хотел скрыть ради своей дочери, был уже известен всему Парижу.

Вскоре после этого и Юлия отправилась со своим дипломатическим поручением.

IV

Посмотрим теперь, что сталось с Мари, Леоном и Эмануилом.

Де Гриж и Мари прибыли во Флоренцию.

Во всю дорогу г-жа де Брион не произнесла ни слова. Бледная и холодная как мрамор, она неподвижно сидела в глубине кареты и только по временам поглядывала на Марианну. Видя ее в этом положении, можно было подумать, что она давно перестала жить и что теперь перевозят ее из одной могилы в другую. Леон не спускал с нее глаз, и иногда взор его выражал такое страдание, что она, как только замечала это, из сожаления протягивала ему руку. Но что происходило в ее душе — этого мы не беремся описывать: легче измерить дно океана, чем глубину подобных мучений. Мари не спрашивала даже, куда везут ее; казалось, все, что было чуждо ее раскаянию, не имело для нее никакого значения. По ночам тени ее матери, отца, Эмануила проносились перед ее глазами, и она плакала так, что Леон понял, наконец, что увозит не отдавшуюся ему женщину, а несчастную жертву своей страсти.

Приехав во Флоренцию, он занял две отдельные квартиры: одну себе, другую для г-жи де Брион и Марианны, а между тем, предполагал купить где-нибудь домик для приличного их помещения. Мари села на стул в первой комнате, куда ввели ее, осмотрелась вокруг себя и заплакала такими горячими слезами, какие, казалось, не лились еще из глаз ни одной женщины. Много было похищений, но ни одно из них не походило на рассказываемое нами.

— Считаю лишним просить тебя заботиться о г-же де Брион, — сказал де Гриж Марианне, — я отправляюсь к себе. Когда же захочет она меня видеть, пусть пошлет за мною. «Итак, — подумал он потом, — жизнь моя навсегда связана с жизнью этой бедной женщины; но она не любит меня, между тем, я — я люблю ее больше всего на свете!»

И после этого он с грустью уселся у окна в своей комнате.

Какие странные и различные результаты имеет любовь, после того как женщина уступает влечению этого чувства.

Вот перед нами четыре различных экземпляра прекрасной половины рода человеческого.

Первый из них — графиня д’Ерми, для которой любовь служила только развлечением, не оставляя ни в ней, ни на ней никаких следов. И свет знал ее страсти, но не требовал у нее отчета за них, хотя она имела и мужа, и дочь, и громкое имя.

Второй — Юлия Ловели. Для нее любовь была занятием, расчетом, профессией, и люди дали ей взамен богатство, известность и даже некоторое влияние. Любовь для нее была средством существования, как труд работнику, с тою только разницей, что она была далеко счастливее каждого из них.

Третий — Клементина Дюбоа, в любви к мужу которой мы видим только братскую привязанность, одно чувство дружбы без восторженности, без измены, без опасностей; она уверена в своем сердце, потому что в нем нет страсти. Из всех четырех она самая счастливая, потому что уделом ее будет то душевное спокойствие, которое называют чистою совестью — как следствие добродетели.

Наконец — Мари; она одна из них испытала на себе всю силу настоящей любви, любви, которая гнетет ее еще и теперь и которая сгубила ее; ибо до того сильно запала в ее душу, что возбудила даже ревность к внушившему ей это чувство. Ревнуя мужа, она обманула его. И за этот единственный проступок она будет несчастнее Юлии и более наказанною светом, чем графиня; потому что не будет иметь ни бесстыдства первой, ни беспечности характера своей матери.

Мари однажды в жизни отдалась человеку, не имевшему над ней прав мужа, и эта минута забвения разбила все ее существование, опозорила ее имя, разрушила счастье отца и будущность любимого ею человека, которого, несмотря на то, что она уже принадлежит другому, все еще любит более всего на свете.

Да, она будет наказана, потому что увлеклась и не умела лгать. Сделавшись жертвою игры роковой страсти, она, запятнанная только одним мгновением, послужит ступенью к благосостоянию женщины, вся жизнь которой была неразрывной цепью злых деяний и которая, не успев сделать вовремя единственного, может быть, доброго дела, успела очернить до конца даже память о своем благом намерении.

Отчего же это? Отчего существо, едва достигшее 20 лет, существо неопытное и слабое, за минутное увлечение осуждается на вечное раскаяние и осуждается обществом, которое само по себе, может быть, не нравственнее того, кого оно осуждает? Неужели притворство должно служить стражем жизни? И только потому, что проступок или преступление покрыты мраком тайны, можно рассчитывать на извинение? Разве общество, зараженное пороками, взяв на себя право осуждать проступки, может только карать за них, как будто налагаемое им наказание может служить оправданием его собственной испорченности?

Итак, значит, прегрешившей нет отпущения, если она не обретет его в лоне милосердного Бога или пострадавшие в силу ее проступка не простят ее? Свет же, которому не должно было бы принимать в этом прямого участия, не простит ее ни за что и, мало того, еще будет выставлять напоказ ее пятно, которое сумеет превратить в глубокую язву. Да, все зло общества заключается в том, что оно само подает повод ко злу и не исправляет его, когда оно уже сделано. Женщина не жалеет падшую сестру свою, но отталкивает ее от себя, приготовляя себе таким образом репутацию, которая могла бы оградить ее от нареканий, когда с ней случится то же самое. Встречаются, однако, и такие, которые, хотя и приобрели себе репутацию добродетельных, но принимают у себя сбившихся с этого пути, но только тогда, когда падения последних не сделались предметом общественного порицания. И это делают они с тем намерением, чтоб еще яснее высказать свою добродетель и чтоб иметь право взять кого-нибудь под свою защиту и покровительство. И уверяю вас, на десять тысяч таких защитниц падших не будет и одной, которая могла бы откровенно сказать: «Я принимаю у себя эту женщину, потому что она прощена своим мужем, потому что, будучи на ее месте, я поступила бы, быть может, точно так же; потому что только безгрешный может бросить камень в грешника; потому что не знаю, что готовит для меня будущее».

На каком же основании люди прощают ребенка, совершившего убийство, говоря, что он не ведал что творил, и не прощают сердцу, этому вечному ребенку, которое не всегда знает, что делает? И то же общество, поднимая бурю, говорит, что ведет путем прогресса свое существование, а между тем, оставляет без внимания важный вопрос нравственного своего усовершенствования: утопая в грязи порока — увлекает за собою туда же и честь супругов, и счастье жен, и спокойствие семейств, и будущность потомства! Природа же, не имеющая иной цели, кроме вечного воспроизведения существ, сама соединяет молодые страсти, которые помогают ей в достижении этой цели; но свет же следует ее законам и, живя по указанию своих прихотей, интересов и предрассудков, клеймит позором детей за проступок матери, бесчестит мужа за проступок жены и возлагает ответственность на целое семейство за ошибку одного из его членов; он, как судья, строго требует отчета в действиях каждого, и если исключает виновного из среды своей, то на каждом шагу старается дать почувствовать ему, что он всегда вправе это сделать. Неужели так будет всегда? Неужели общество удовольствуется, сказав своим членам: «Вот добро, с одной стороны, вот зло, с другой, — выбирайте любое; но, делая первое, ждите себе вознаграждения; за второе же вас ожидает наше презрение, особенно в том случае, когда вы, преступив законы приличия, не сумеете скрыть это. Составьте о себе доброе мнение — и мы не станем под него подкапываться»?

О, если бы женщины знали, каким беспредельным уважением пользуются те из них, которые считаются добродетельными, то, наверное, каждая возымела бы желание попасть в это число, чтобы только заслужить это уважение. Кстати, продолжим наше отступление и скажем несколько слов по поводу несовершенной организации того же общества, которое не могло избежать зла даже в учреждениях, созданных им с целью чисто благотворительной.

Так, например, в Париже существуют два института для воспитания девиц: Сен-Дениский дом и Сен-Жерменские ложи, в которых небогатые молодые девушки вместе с дочерьми лучших и богатейших фамилий Франции получают действительно превосходное образование. Но, дав им это образование, общество считает свою задачу совершенно оконченною, основываясь на том, что наука есть источник всякого благосостояния. Парадокс, к несчастью, общепринятый, потому что в действительности многие истинно ученые умерли голодной смертью.

Какая же судьба ожидает тех молодых девушек, которые не имеют никакого состояния; но, достигнув 17- или 18-летнего возраста, принуждены оставить заведение?

Увы! Многие из них слишком образованны, слишком воспитанны, слишком насмотрелись на роскошь и счастье других, чтобы решиться выйти замуж за честного ремесленника, который далеко не подходит им ни по образованию, ни по образу жизни и труд которого никогда не будет в состоянии удовлетворить всей взыскательности, привитой им воспитанием. С другой стороны, они не имеют достаточного состояния, чтоб сделаться женою человека, которого звание и общественное положение соответствовали бы этому образованию, данному им как залог их будущего обеспечения.

По этим двум причинам, соединенным также с леностью, гордостью и жаждой наслаждений, словом, со всеми страстями, волнующими женщину, получается так, что эти молодые девушки делаются известными женщинами, число которых каждодневно увеличивается, но среди которых, к удивлению, встречаются одаренные и умом, и талантами. Будь эта поддержка со стороны общества несколько продолжительнее, и эти падшие могли бы быть его полезными деятелями; но без нее — они осуждены на далеко не почетный конец своей жизни. Можно было бы написать преинтересную и прелюбопытную книгу о роковых следствиях воспитания не по состоянию.

Между тем, Эмануил продолжал свой путь, не останавливаясь ни на минуту. Не сомневаясь, что Леон и Мари едут на почтовых, он на каждой станции собирал сведения о беглецах и до Марселя ехал по одной с ними дороге; здесь он сел на пароход, отправляющийся в Ливорно. Во время всего пути он говорил только то, что необходимо было сказать, чтобы ехать дальше, и ел, чтобы только не умереть с голоду. Никогда тоска не отражалась в чертах человека более осязательным образом.

Из Ливорно он отправился во Флоренцию, куда и прибыл к вечеру того же дня.

V

Когда Эмануил прибыл во Флоренцию, Леон и Мари жили уже третий день в этом городе. Эмануил пошел прямо в дом французского посольства, чтобы узнать, не были ли в нем освидетельствованы паспорта маркиза де Грижа и его сестры. Здесь ему сказали, что действительно де Гриж и его сестра прибыли сюда и что паспорта их были принесены из Йоркской гостиницы. Эмануил пошел в эту гостиницу, но там он узнал, что приезжие еще вчера выехали из нее, не сказав куда именно. И точно, Леон, отыскав в окрестностях уединенный домик, переехал туда с г-жой де Брион и Марианной. Эмануил исходил все улицы, перебывал во всех домах, посещал все гулянья, гостиницы — и все-таки не мог найти их убежища.

Между тем, Леон употреблял все усилия, чтобы рассеять тоску и успокоить волнение Мари. И иногда ему удавалось вызвать у нее ласку, но эта ласка не была следствием любви — а сожаления, ибо Мари сопровождала ее такого рода мыслями: «Он любит меня, я слишком несправедлива к нему, я отдалась ему, и потому моя холодность не имеет оправдания. Он посвятил мне всю жизнь свою, а я не могу найти ни одной улыбки, чтобы поблагодарить его за такую жертву».

Сколько усилий стоило бедной Мари, чтоб казаться утешенною. И Леон, пользуясь этими минутами, говорил ей:

— Быть может, мы будем еще счастливы, Мари!

— Быть может, — отвечала молодая женщина.

— Со временем вы забудете все, потому что вы молоды. Вы не любите меня, я это знаю, мне удалось встревожить вашу чувственность, вашу головку; но я никогда не владел вашим сердцем. Проступок, к которому я привел вас, связывает вас со мною — отдайтесь же моей любви: она в состоянии заменить вам все, что вы покинули, и вы найдете во мне нежность и преданность отца, благодарность и покорность сына, постоянство и привязанность мужа.

— Как вы добры, Леон, — отвечала Мари, протягивая ему руку.

— Судьба часто перемещает людей, — продолжал он, — и сначала им кажется, что они никогда не привыкнут к той сфере, в которой они становятся обязанными жить и действовать; но потом, мало-помалу, они свыкаются с тем положением, в которое бросила их случайность. Так и вы, Мари, вы перестанете грустить и, может быть, впоследствии не будете раскаиваться в своем поступке. Я буду вам только братом, покуда вы захотите этого; но, если когда-нибудь вы убедитесь в искренности моей любви и вспомните, что нас связали иные чувства, вы сделаете меня счастливейшим из людей, да?

Мари хотя и не отвечала на это, но, пожимая руку Леона, она хотела выразить этим пожатием если не обещание, то по крайней мере благодарность. Она старалась жить так, как живут другие, чтобы не огорчить маркиза.

— Вам необходимо, Мари, не говорю развлечься — это еще невозможно покуда; но заполнить время, чтобы по возможности удалить от себя гнетущие и разрушающие вас мысли; вы любите музыку — она благодатно действует на душу — я взял ложу в театре; мы будем ездить каждое представление в оперу, это заставит вас провести несколько часов не со мною одним. Ложа наша довольно закрыта, следовательно, вы не рискуете быть узнаны, а тем не менее вечера пройдут для вас незаметнее.

— Благодарю, друг мой! Я согласна.

— Я еще никогда не любил женщину, подобную вам, — говорил Леон, — и до сих пор тратил жизнь только на эфемерные связи. Вы первая овладели моим сердцем, и я не знаю, каким образом доказать вам мою любовь. Требуйте же от меня этих доказательств, требуйте жертв, каких хотите, я не остановлюсь перед ними, лишь бы только мое имя не было вам ненавистно! Но улыбнитесь же мне, назовите меня братом.

— Брат мой, вы добры, повторяю вам, — сказала Мари, невольно тронутая его словами, — будущее, может быть, вознаградит вас.

Два дня Эмануил находился уже во Флоренции, когда Леон и Мари, оставив Марианну в их загородном домике для окончательного устройства, отправились в город с намерением провести вечер в театре. Ложа, занимаемая ими, была в бенуаре и так закрыта, что Мари, усевшись в глубине ее, оставалась невидимою для любопытных взоров зрителей.

Эмануил тоже был в театре. Он не знал, как относится Мари к Леону. Он знал, что она бежала с ним, следовательно, мог предполагать, что она любила де Грижа, который, гордясь этой любовью, непременно будет стараться показываться с нею повсюду. Влекомый тайным предчувствием, де Брион случайно обратил внимание на скрывающуюся женщину и, один из всех, узнал ее.

— Это она! — проговорил он, побледнев и стараясь не быть видимым ею. — Она! Мари! Она! За которую я отдал бы половину своей жизни и которая теперь, бросив меня, сделалась достоянием другого.

В одно мгновение пронеслись в его памяти два последние года, и каждый день этих двух, полных счастья лет, оживая в его воображении, раздирал ему сердце. Между прошедшим и настоящим была целая бездна страданий.

Де Брион, бледный как мертвец, стоял неподвижно, прислонясь к стене в глубине ложи; широкие поля шляпы бросали какую-то мрачную тень на его фигуру, а правая рука, поднесенная ко рту, казалось, хотела удержать крик, готовый вырваться из его растерзанной груди. Но как он ни был скрыт темнотою ложи, взор его, устремленный на Мари необыкновенной силой магнитизма, не мог не обратить на себя ее внимания.

И действительно, Мари скоро повернула голову — и взоры их встретились. В одно мгновение она узнала мужа, и холодная дрожь пробежала по ее телу. Она не поверила действительности и, приписывая это ужасное видение следствию одной и той же мысли, пробовала отвести глаза от страшного призрака; но, увы! Влекомая не сходящим с нее взором, она снова обращалась к нему. Ужас Мари не остался не замеченным Леоном: он наклонился к ней и спросил, что с нею.

— Ничего, ничего, — отвечала она, не поворачивая головы, как бы не имея силы оторваться от взора мужа, взора мрачного — как преступление, и грозного — как угрызение совести.

— Это он! Это он! — проговорила она едва внятно.

И леденея от ужаса, она вообразила, что если не скроется тотчас же, то Эмануил придет к ней и убьет ее, прежде чем она успеет сказать слово в свою защиту. Собрав все силы, она обратилась к Леону и сказала:

— Уедем отсюда, уедем скорее.

— Что с вами? — повторял он.

— Ничего, ничего, — отвечала она задыхающимся голосом, — но скорее отсюда!

Леон бросил взгляд туда, куда смотрела Мари, но Эмануил еще ближе прижался к стене и, закрыв лицо руками, остался им не узнанным.

Однако де Гриж, видя, что г-жа де Брион становилась бледнее и бледнее, проворно накинул плащ на ее плечи, взял ее под руку и повел или, правильнее, потащил ее за собою.

Де Брион, заметив это, тоже вышел из своей ложи и, сбежав раньше них к подъезду театра, взял за руку первого попавшегося мальчишку — которых в Италии всегда много в тех местах, где можно добыть копейку, — отвел его в сторону и, указав ему на Леона и Мари, садящихся в карету, сказал:

— Беги за этой каретой и вернись сказать, где она остановится. Я жду ответа, вот тебе 10 франков.

Мальчишка тотчас же подбежал к отъезжающей карете; поговорил с кучером, вскарабкался на козлы и через минуту возвратился к де Бриону.

— Уже? — спросил он.

— Исполнил.

— Ты узнал адрес?

— Кучер, сказав мне его за три франка, избавил меня от необходимости бежать за ним; вот подробности: брат и сестра, но, как полагают, любовники; они прибыли сюда дня четыре назад и живут теперь на улице Паулино, № 3.

— Спасибо, — мрачно проговорил Эмануил, бросая ему еще несколько монет.

Мальчишка поцеловал руку де Бриона и побежал к фонарю, чтоб пересчитать заработанную сумму.

Едва живая, приехала Мари в свою квартиру; выходя из кареты, она пристально оглядывала улицу, как бы боясь еще раз увидеть призрак, смутивший ее в театре; но ни души не было на улице. Однако с каждым шагом вперед — на лестнице, в комнатах — воображение рисовало ей тень мужа, и тяжелые занавеси окон, казалось ей, скрывали в своих складках это мрачное видение.

Леон приставал к ней с расспросами о причине этого беспокойства, этой бледности; но Мари, словно боясь звуков своего собственного голоса, хранила упорное молчание.

Сначала она возымела мысль уехать в тот же вечер в Рим, но потом подумала, что сам Бог посылает его, что ей не уйти от его преследований, и Мари объявила Леону, что она чувствует себя дурно, и просила его оставить ее с Марианной. Оставшись наедине со своей няней, она сказала ей:

— Он здесь, Марианна.

— Кто? — спросила старушка.

— Эмануил, муж мой.

При этих словах ужас объял старую няню.

— Где ты видела его, дитя мое? — спросила она.

— В театре.

— Ты ошиблась.

Мари отрицательно покачала головою; у нее не было сил отвечать.

— Что будет? Бог мой! Бог мой! Что будет? — повторяла в испуге Марианна.

— Что Богу угодно, — с покорностью проговорила Мари.

— Уедем, завтра же уедем, — советовала старушка.

— Зачем, добрая няня, — этим мы только отсрочим исполнение суда.

— Что ж остается делать?

— Ждать…

— И надеяться, — добавила старушка.

Мари опустила голову на грудь, и из ее глаз потекли слезы — упав на колени, она благодарила творца за эти слезы — они облегчали, по крайней мере, боль и страдание сердца. Марианна подняла ее с пола, раздела и, взяв на руки, положила на постель, как кладут больного ребенка. Долго смотрела старуха на эту бледную головку, на исхудалые щеки, которые еще недавно цвели так роскошно, были так свежи, — и сколько любви и грусти было в этом молчаливом созерцании.

Бедная Мари! Не в ее силах было вынести эти беспрерывные муки. Через несколько минут щеки ее покрылись ярким румянцем, и лихорадочный сон овладел ею. Часа два спала уже Мари, как Леон осторожно вошел в ее спальню. Марианна сидела у изголовья госпожи своей и молилась.

— Что с нею? — спросил шепотом молодой человек.

— Она устала, это пройдет, — отвечала Марианна.

Леон опустился на колени и, прижав к губам своим руку Мари, заметил, что рука ее горяча.

— У нее лихорадка, — сказал он.

— Кажется.

— Что-то необыкновенное случилось с нею сегодня; она не говорила тебе?

— Нет.

В эту минуту Мари открыла глаза: сжигаемая лихорадкой, она силилась улыбнуться Леону; но вдруг, как бы припомнив что-то, она приподнялась с кровати и, обращаясь к Леону, спросила:

— Который час?

— Два часа, — отвечал он.

— Никто не приходил за мною?

— Кто же мог бы прийти в это время?

— Правда, — проговорила она, склоняясь на подушки, — еще рано.

— Что вы хотите сказать, Мари? Боже! Что значат ваши слова? Мари, вы бредите?

Вместо ответа она протянула ему руку и закрыла глаза, как будто прося его оставить ее. Леон удалился; не понимая ничего, он не ложился спать и с нетерпением ожидал утра, в надежде узнать причину внезапной перемены, совершившейся с г-жою де Брион. Марианна просидела всю ночь у изголовья больной; одна только Мари спала, но сон ее был мучителен и тревожен.

Рано утром Мари проснулась, встала с кровати, на цыпочках подошла к окошку, открыла занавес и стала смотреть на улицу, Там, как и вчера, не было того, кого она так боялась увидеть. Приписав игре воображения вчерашнее видение, она оделась.

Леон вскоре пришел к ней, и утро началось, как обыкновенно.

Однако бедная женщина, словно предчувствуя несчастье, но не смея говорить о нем, была в невыносимо тревожном состоянии. Малейший стук заставлял ее вздрагивать, лицо беспрестанно покрывалось румянцем, кровь подступала к голове и ослепляла ее глаза, так что она принуждена была закрывать их и оставаться долгое время в таком положении. Леон видел все это, но не понимал ничего; он предлагал ей прогулку, но Мари, боясь встретиться где-нибудь за углом с грозным призраком, не соглашалась с его предложением. Целый час прошел таким образом.

Г-жа де Брион, казалось, следила за движением стрелки: каждая прошедшая минута подавала ей надежду и приводила ее к заключению, что она ошиблась вчера, что это был не он, не Эмануил; потому что она считала его неспособным откладывать мщение.

Десятый, одиннадцатый, двенадцатый час прошли один за другим и не принесли за собою ничего нового. Понемногу спокойствие закрадывалось в ее душу, и она согласилась даже сесть за поданный завтрак, не столько из необходимости в пище, сколько из желания войти в реальность жизни. Но и десяти минут не просидели они за столом, как слуга вошел с докладом, что какой-то господин желает видеть Леона.

— Это он! — вскрикнула г-жа де Брион и побледнела.

— Его имя? — спросил Леон.

— Вот его карточка.

Взглянув на нее, де Гриж побледнел в свою очередь. Его взгляд встретился со взором Мари, и он угадал в нем тайну ее тревоги, как она угадала имя посетителя.

— Проси ко мне, — сказал Леон.

— Это он, не так ли? — спрашивала бедная Мари.

— Да.

— Что вы будете делать?

— Не знаю! Посмотрю, чего он хочет, — отвечал Леон, вставая.

— О, Боже мой!.. Не горячитесь, Леон, он пришел вызвать вас…

— Я думаю.

— Вы откажетесь?

— Быть может.

— Если вы убьете его!.. — вскричала с ужасом молодая женщина.

— Вы все еще любите его? — возразил, сжав губы, Леон.

— Нет, вы знаете, что нет… но он отец моей дочери, Леон, и могу ли я решиться сделать ее сиротою, — сказала Мари, становясь на колени и хватая за руку де Грижа.

— Мари, — сказал Леон, — предоставьте судьбе исполнить назначенное.

Она упала на пол; закрыв лицо руками, она удерживала рыдания, надрывавшие ее грудь. Леон отворил дверь — и встретился прямо лицом к лицу с Эмануилом; они поклонились друг другу.

Мари на коленях подползла к этой роковой двери: она хотела и молиться и слышать их разговор.

— Милостивый государь, — начал Эмануил, — по-настоящему, чтобы получить ваше согласие на мое требование, я должен был бы прислать к вам двух секундантов; но я считал лишним замешивать в дело, касающееся нас двоих, людей, совершенно ему чуждых, и потому сам приехал к вам.

Леон поклонился вместо ответа.

Мари молилась. Марианна поддерживала ее.

— Обыкновенная дуэль между нами, — продолжал Эмануил, — окончательно уничтожила бы доброе мнение о женщине, которое, уезжая из Парижа, я старался спасти всеми мерами; потому что у нее есть дочь, носящая мое имя, и которая не должна сделаться предметом презрения за поступок матери. Я хочу, чтобы после вашей или моей смерти женщина эта снова могла занять около своей дочери то место, которого вы сделали ее недостойной. Я говорю после вашей или моей смерти, потому что в поединке, на который я вызываю вас, — один из нас погибнет, и погибнет непременно.

Видя такое невозмутимое хладнокровие при ужасной внутренней борьбе, происходившей в душе его противника, Леон побледнел и снова поклонился в знак совершенного согласия.

— Итак, вот мои распоряжения, — продолжал де Брион, — я нанял довольно уединенный домик на дороге из Флоренции в Пизу; никто не живет в нем и, кажется, кроме меня, никто не знает об его существовании. Сегодня, в четыре часа ночи, на площади Соборной церкви, вас будет ожидать карета, которая и привезет вас в назначенное место. Я же приеду в этот домик ранее вас, следовательно, вы без труда попадете в него. Г-жа де Брион должна сопровождать вас, но она останется в вашей карете с Марианной; один из нас вернется к ней. Если это будет моим уделом, я отвезу ее в Париж, чтобы доказать свету, что она заслуживает мое уважение, т. е. уважение общества, а потом, через три-четыре месяца, в продолжение которых, вероятно, забудется наше исчезновение, я лишу себя жизни; но сделаю это таким образом, что смерть мою все припишут несчастной случайности, а не самоубийству. Она останется вдовою — вот и все. Видите ли, милостивый государь, я не хочу, чтобы в минуту смерти вы трепетали за будущность ее, если только мне удастся убить вас.

Мари, стоявшая у двери, слышала этот разговор: крик ужаса вырвался из ее груди. Этот крик объяснил Эмануилу присутствие за дверью его жены. Холодный пот выступил у него на лбу, в глазах помутилось, и нужна была сверхъестественная сила воли, чтобы не изменить себе, слыша подобный вопль ужаса и отчаяния. Однако он скоро пришел в себя и продолжал:

— Если же вы убьете меня, вы отправитесь к г-же де Брион и скажете ей просто, что я умер; она должна знать, как поступить в таком случае. Теперь, желая вас успокоить за последствия поединка, не имеющего свидетелей, но исполненного на условиях обоюдной нашей чести, что, однако, не может быть принято правосудием как доказательство, я буду иметь при себе бумагу, которою обвиню себя в самоубийстве; согласны вы на это?

— Согласен, — отвечал Леон немного взволнованным голосом.

— Кажется, свидетели не могли бы выдумать лучших условий, — прибавил Эмануил. — Затем, до свидания!

После этого де Брион поклонился Леону, и, бросив взгляд, полный мрачной тоски, в ту сторону, где он предполагал Мари, Эмануил вышел.

— Марианна, — проговорила тихо бедная женщина, — следи за ним и скажи мне, где можно отыскать его:

— Что ты хочешь делать, дитя мое?

— Ступай скорее!

Леон растворил двери, за которыми находилась Мари; он был бледен как смерть.

— Вы были тут, Мари? — сказал он ей, протягивая руку.

— Да, — едва отвечала она, не обратив внимание на его движение.

— Вы слышали все?

— Все.

— Что же вы намерены делать?

— Исполнить его волю.

— Теперь?

— Да! С этой минуты я не хочу вас знать более; мы будем жить врозь; с этой минуты я буду молить Бога, чтобы он наказал только одну виновницу этих бедствий, чтоб он был справедлив к одному и милосерден к другому:

Леон отступил перед непоколебимой волей, так ясно и торжественно выраженной; он ушел в свою комнату и заперся в ней. Через полчаса вернулась Марианна.

— Ну где? — спросила ее Мари.

— В гостинице Победы.

— Один?

— Один.

— Отнеси ему мое письмо.

Но написав, Мари разорвала письмо, казалось, иная мысль блеснула в ее уме и натолкнула ее на другое решение, потому что, подумав немного, она сказала:

— Нет, не нужно, добрая Марианна! Я лучше сама пойду к нему, — и, как бы ожив от этой мысли, она утерла слезы и велела укладываться.

— Мы едем, дитя мое?

— Да.

— Когда же?

— В эту же ночь; распорядись, чтобы лошади были готовы к трем часам утра.

— Сюда привести их?

— Нет, на площадь Соборной церкви.

— Куда же мы отправляемся?

— К моей дочери.

— Бог увидит твое раскаяние и простит тебя.

— Будем надеяться на милосердие его, а покуда распорядись о лошадях.

Оставшись одна, г-жа де Брион стала укладывать свои вещи; она заплакала при воспоминании, как два-три года назад она делала то же самое, но совершенно при других обстоятельствах. Она вспомнила тот день, когда, полная радости, она собиралась с Клементиной оставить мадам Дюверне, накануне отъезда своего в родительский замок. Перебирая вещи, ей попались под руку письма: одни были написаны Леоном, которые она увезла с собой из предосторожности; другие — Эмануилом, которые она берегла из уважения. Бросив в огонь первые, не взглянув даже на них, она хотела пробежать другие, но слезы хлынули из ее глаз, и она могла только поднести к губам своим эти исписанные страницы, напомнившие ей отрадные и вместе с тем горькие минуты — и она почти с благоговением спрятала их опять в свой портфель.

Сердце несчастной женщины разрывалось; утренняя сцена доводила ее отчаяние до безумства; воображению ее представлялась то кровавая развязка этой драмы, то она надеялась на счастливый исход и на прощение вследствие искреннего раскаяния. Но в чем не сомневалась она, в чем не могла сомневаться, — так это в том, что Эмануил был тут, около нее, что он еще любил ее, ибо желал убить человека, похитившего предмет этой любви, и в назначенной встрече она видела какое-то роковое счастье, похожее на луч солнца, которого не могли затмить даже мрачные тучи; к тому же в сердце человека, как бы оно ни было полно отчаяния, все еще светится надежда, как последняя монета, на которую он покупает себе утешение.

Прошел целый день, и г-жа де Брион не вспомнила даже о Леоне. Он тоже, со своей стороны, понял то положение, в котором он находился по отношению к Мари, и, уважая ее страдания, не помыслил даже переступить ее волю. Он только не знал ее намерений и терпеливо ожидал часа, когда, согласно условию, заключенному с Эмануилом, пригласит ее последовать за собою.

Между тем, Марианна воротилась.

Около девяти часов вечера г-жа де Брион приказала отнести вещи в карету, которая должна была находиться в 3 часа утра на Соборной площади; потом она вышла в сопровождении Марианны из своего убежища. Небо было прозрачно и сине, как в летнюю ночь, воздух свеж и приятен. На пороге дома Мари остановилась — она не знала, какой дорогой должна была следовать.

— Куда же ты хочешь идти? — спросила Марианна.

— В гостиницу Победы.

— К де Бриону?

— К нему.

Молча дошли обе женщины до самой гостиницы; тут Мари принуждена была остановиться и опереться на свою спутницу. Сердце ее билось сильно, лицо было бледно, руки дрожали; отдохнув несколько от волнения, она решилась наконец постучаться.

— Г-н де Брион здесь? — спросила она у человека, отворившего ей двери.

— Здесь, — отвечал он.

— У него никого нет?

— Никого, сударыня; пожалуйте.

Не имея во Флоренции никакого знакомства и тем более не рассчитывая на посещение своей супруги, Эмануил не приказал отказывать желающим его видеть. Мари, едва дыша, последовала за слугою.

— Как прикажете доложить о вас, сударыня?

— Нет надобности, потому что г-н де Брион ожидает меня, — дрожащим голосом отвечала Мари.

Она вошла, подняла вуаль, закрывавшую ее лицо, и, схватившись за первый попавшийся ей стул, чтоб удержаться на ногах, остановилась посередине комнаты.

— Эмануил, вы узнаете меня? — проговорила она едва слышно.

Де Брион встал.

— Что угодно вам, сударыня? Зачем вы пришли сюда? — спросил он.

— Эмануил, — отвечала бедная женщина, — никогда гнев ваш не встанет в уровень с моим поступком, никогда презрение ваше ко мне не будет сильнее моего стыда! Я знаю это; и между тем, как бы для начала искупления, я прихожу к вам, желая стать лицом к лицу и с вашим гневом, и с вашим презрением, ибо все, что бы вы ни сказали мне, — будет для меня одинаково священно. Но, может быть, вы захотите облегчить мои муки исполнением моей мольбы: вы не выйдете отсюда ранее полудня, вы не явитесь на это кровавое свидание!

— А, понимаю! Вы страшитесь за жизнь вашего любовника, сударыня; но смею уверить вас, что судьба будет не на моей, а на его стороне; вы увидите сами, сколько правды в моих словах. Успокойтесь же, вы останетесь вдовою, и даже тень моя не станет тревожить ваших наслаждений…

— Но если вы ошибаетесь! Если не за него дрожу я, Эмануил?..

— Так неужели вы пришли предлагать мне сделать подлость и спасти жизнь? И какую жизнь!.. Жизнь воспоминаний, стыда, поношений?.. Вы разбили мое существование и теперь говорите мне: «Живите», — но вместе с жизнью вы возвратите ли мне все то, что было для меня дорогого в ней?.. И это вы — женщина, которую я любил и которая так низко обманула меня! Вы пришли ко мне с таким предложением?.. Неужели счастье свело вас с ума?

— Счастье? Эмануил! Ведь вы убеждены, что я не могу быть счастливой. Выслушайте меня: я знаю, я поступила низко, и мой проступок запер для меня в одно время и ваше сердце, и двери света; но вместе с тем, я чувствую в глубине души своей больше раскаяния, чем нужно на искупление моей вины! Да, я обманула вас, но верьте, что и тогда, и теперь — люблю вас одинаково сильно; и если еще вы заставите меня каяться в вашей смерти, то вы лишите меня отрады умереть самой; потому что тогда мне страшно будет предстать перед лицом вечного судьи обрызганною вашей кровью.

— Вы убежали с де Грижем, сударыня, следовательно, вы любите его. Я же стреляюсь только потому, что хочу или выместить на ком-нибудь зло, которым вы отравили мое существование, или умереть. Вам только 20 лет, через два-три года вы позабудете все! О, как легко забыть с тем, кого любишь, — вот отчего я прошу у неба, как милости, прекратить мои дни.

— Кто вам сказал, Эмануил, что я люблю де Грижа?

— Как! Вы не любите его?

— Увы! — произнесла Мари.

— Не любите! — воскликнул Эмануил. — Так только чтобы принадлежать ему, вы разбили и мое счастье, и мои надежды!.. Кто же вы после этого, когда вы отдаетесь не любя?..

— Эмануил, — говорила, рыдая, несчастная Мари, и, бросившись перед ним на колени, она протянула ему руки, — я не люблю де Грижа и никогда не любила его! Я отдалась ему в минуту какого-то сомнения, неблагодарности, безумия; я не знала, что делала, но чувствовала, что небо оставило меня тогда… и вот с тех пор любовь моя к вам, Эмануил, возросла до бесконечности! О, вы не поверите, что я выстрадала с тех пор… Клянусь вам и гробом матери, и колыбелью нашей дочери…

— Нашей дочери? — повторил с горячностью Эмануил. — А кто же докажет мне, сударыня, что я — отец вашей дочери?

Мари вскрикнула и закрыла лицо руками. Она не могла найти слов, чтобы рассеять подобное сомнение.

Однако сердце Эмануила было слишком возвышенно, чтобы он мог распространить сомнение на первые дни своей любви и своего блаженства; поэтому-то чувство сострадания к несчастной Мари, раздавленной его неверием, скоро овладело его душою, и он готов был упрекать себя в этих словах, как в низости, недостойной человека. Но г-жа де Брион не вынесла этого удара: она встала и, придерживаясь рукою за стену, пошла к двери. Ее изнеможение, ее слабость испугали Эмануила, и он бросился поддержать ее.

— Благодарю вас, — сказала она, заметив его движение. — О, у меня достанет сил выйти отсюда! У меня достало их обмануть вас, у вас тоже нашлись они, чтобы оскорбить меня последним подозрением.

Но, истощенная таким усилием, она не дошла до дверей и, полумертвая, упала в кресло.

— Да, — сказала она, приходя в себя, — я обманула вас однажды, и вы вправе думать, что я все время не переставала вас обманывать. Как страшно, как жестоко вы наказали меня, Эмануил, высказав эту мысль. О, теперь я знаю всю меру страданий, какую может вынести душа женщины, и могу уверить вас, что бы ни готовило мне будущее, — ничего не будет ужаснее и мучительнее ваших слов.

Де Брион смотрел на свою жену и чувствовал, как вся его ненависть к ней поглощалась ее страданием.

«Она не любила его!» — проговорил он про себя…

— Скажите мне, Мари! — вскричал он потом. — Скажите мне, что вы любили этого человека… иначе страшно подумать, что у вас нет даже и этого оправдания.

— Нет, Эмануил, — отвечала она спокойно. — Повторяю, я не любила его, никогда не любила; но вас — люблю, люблю больше, сильнее, чем когда-нибудь! Я была безумною одно мгновение — и только.

В голосе, с которым Мари произнесла эти слова, было столько истины, что де Брион вскрикнул:

— Боже! Боже мой! Отчего же душа должна отдать отчет в поступках плоти? Ибо я все еще люблю эту женщину, хотя она более уже не может быть моею.

Сказав это, он в страшном волнении облокотился на стол, закрыл лицо руками и заплакал. Мари хотела воспользоваться этой минутой сожаления; она подошла к нему, встала на колени, обвила его ноги и голосом, полным мольбы, сказала:

— Эмануил, ради вашей матери, пробудившей мою любовь к вам, ради всего, что вам дорого и свято, — простите меня! Я удалюсь в монастырь, облекусь власяницей, буду молиться день и ночь, умру от труда и лишений… но только простите меня, простите во имя Бога, свидетеля моего раскаяния — и не стреляйтесь с де Грижем.

— Бедное созданье! — проговорил Эмануил, взяв руками белокурую головку Мари. — Бедное дитя, которое едва достигло возраста женщины и уже умоляет о прощении!

Мари прижалась к груди Эмануила и смотрела на него нежным, полным любви взором.

— О, отчего мы не можем вычеркнуть из жизни те дни, которые хотели бы забыть? — продолжал Эмануил. — Да, я прощаю тебя, дитя! Не мне отягощать тебя проклятием. Да, я прощаю тебе эти восемь дней страданий за два года счастья, которое я узнал с тобою. Правда, я умру за тебя преждевременно; но умру любя! Без тебя я прожил бы, может быть, еще долго… но эта жизнь была бы трудной дорогой, на которой я спотыкался бы беспрестанно под гнетом страстей, тогда как ты сровняла этот путь, и твоя любовь ко мне помогла пройти его незаметно.

— Умереть! Боже, Боже мой! — повторяла Мари. — Что вынуждает вас расстаться с жизнью?

— Это неизбежно: для тебя самой, для меня, для нашей дочери. Если бы малодушие остановило меня в исполнении приговора судьбы, то призрак этих несчастных дней невольно восставал бы между нами. Верь мне, бедное дитя! Я знаю человеческое сердце; и как бы ни было искренно мое прощение, как бы ни старался я забыть прошедшее — все-таки оно приходило бы мне на память, и тогда я проклинал бы и тебя, и небо, и жизнь!.. О, нет!.. Я еще слишком люблю тебя, чтобы мог решиться жить!

— Ты еще любишь меня, Эмануил? — воскликнула Мари. — И хочешь умереть, не желая допустить, чтоб силою этого чувства я попробовала слить прошедшее с будущим?.. Ты любишь меня, сказал ты мне теперь, после моего проступка, — и думаешь, что это признанье не дает мне сверхъестественных сил? Живи, Эмануил, живи! После того, что ты сказал мне, ты вправе будешь проклинать, убить меня — и я не буду ни роптать, ни жаловаться. Живи! И, если ты хочешь, я умру для света; ты можешь держать меня как постороннюю и только по временам допускать к дочери. Я откажусь от всех прав моих, как жена и мать, я отдам тебе одному судьбу ее — ибо, как падшая женщина, я могу заразить ее одним прикосновением… Мы можем уехать куда-нибудь далеко, туда — где бы ничто не напоминало о покинутом тобою мире; туда — где не будут знать ни моего настоящего, ни прошедшего… Так пройдет время; я состарюсь; во мне останется одно только чувство — чувство матери. Ты забудешь мое заблуждение и, может быть, со временем, протянешь мне руку, когда я изменюсь совершенно, когда поседеют мои волосы и щеки покроются морщинами…

— Нет, Мари! Тот, кто, как я, был любим тобою, тому ничего не остается после этого, кроме смерти. Мы деремся… это необходимо. Вооружись же твердостью, Мари, и выслушай меня. Если меня убьют, прикажи зарыть труп мой здесь, где-нибудь в уединенном месте; потом поезжай во Францию, там в Отэйле на улице La Fontaine ты отыщешь женщину по имени Жанна Булэ и отдашь ей это письмо: им я приказываю ей возвратить тебе нашу Клотильду. Ты скажешь отцу твоему, что перед смертью я простил тебя, и, захочет он или нет, но ты должна оставить Францию вместе с дочерью и Марианной, чтобы избавиться от суда света, который, пожалуй, потребует от тебя отчета в твоем поступке, хотя, после меня, ты должна отвечать за него только перед Богом. Ты поселишься в Швейцарии, купишь там себе домик, где-нибудь на берегу озера, у склона гор, чтобы душа нашего ребенка возросла среди природы. Так я сам предполагал устроить нашу жизнь, как только привел бы в исполнение свои честолюбивые замыслы. Бог не допустил исполниться этой мечте — да будет воля Его! Вместо пяти человек вас только четверо соберется у родного очага — и, теснясь один к другому, вы, быть может, не заметите, что среди вас остается незанятое место.

— Возможно ли, чтоб я слышала это в действительности? — спрашивала Мари. Но, погодя немного, она с надеждою произнесла: — Кто сказал, что ты будешь убит?

— О, ради Бога, не спрашивай меня, на что решился я в противном случае; потому что мечта о счастье, на которое еще могу надеяться, может заставить изменить себе в последнюю минуту; пожалуй, я забуду ненависть в надежде на жизнь и прощу, быть может, его, как простил тебя, чтобы не запятнать кровью прошедшего.

В эту минуту пробило три часа.

— Через час, — сказал Эмануил, приподнимаясь, — воля судьбы уже будет исполнена. А теперь прощай, Мари, — я должен ехать.

Г-жа де Брион тоже встала. Она не могла отвечать на решительный тон, которым говорил Эмануил, и только плакала. Он принялся утешать ее.

— Вспомни о Клотильде и будь тверда. В последний час разлуки с жизнью душа легко освобождается от всех связей и предрассудков света. Теперь нет здесь ни судьи, ни преступницы, здесь перед тобою человек, который чувствует приближение смерти, и женщина, которая останется вдовою, чтобы слезами остальной жизни смыть преступление, — обними же меня, Мари, в последний раз, и прощай!

Она бросилась к нему на грудь — и оставалась в таком положении несколько мгновений.

— Ну, прощай, пора! — сказал он.

Мари не могла отвечать: словно безумная, она едва доплелась до двери, но лишь только отворила ее, как силы ей изменили, пронзительный вопль вырвался из груди ее, и она повалилась на пол.

Эмануил позвал Марианну: он знал, что она провожала ее.

— Простите меня, сударь, — сказала старушка, падая ему в ноги.

— Ты исполнила свою обязанность, Марианна, — протянув ей руку, отвечал де Брион. — Побереги свое дитя и поддержи ее.

Марианна довела или, лучше, дотащила бедную Мари до кареты, в которую она села, обливаясь слезами.

VI

Кто может знать тайную молитву души, когда всего каких-нибудь два часа разделяют ее от вечности? Кто может знать, какие воспоминания и какие надежды поднимают жизнь в сердце человека, когда он видит уже приближение смерти? В такие минуты даже тот, кто одарен храбростью и отвагой, тот, кто хладнокровно и бесстрашно идет навстречу пуле или лезвию шпаги, и тот, говорим, ощущает в душе своей минутный ужас, и тайный трепет невольно пробегает по его жилам, особенно когда он видит, что счастье еще возможно для него на земле, и когда мрак неизвестности, окружающей его в эту минуту, придает еще большую цену земному блаженству. Эмануил находился в таком положении. Еще вчера такой твердый и непоколебимый, еще вчера призывавший смерть, теперь он почти испугался ее приближения. Отправляясь во Флоренцию, он не рассчитывал на возможность радостной минуты, но, когда он увидел свою жену, радость блеснула в его сердце и в душе его затеплился луч надежды.

Простив Мари, ее проступок показался ему менее ужасным; настоящее и прошедшее еще могло забыться, а будущее представилось ему в новом свете — оно даже казалось возможным успокоенному немного Эмануилу; но для осуществления этой возможности ему следовало дожить до 6 часов утра. И вот, поникнув головой на грудь, он наводил себя на мысль о том, что могло опечалить или ослабить душу в эти торжественные минуты. Но скоро, вызванный к действительности боем часов, медленно пробивших три и три четверти, де Брион вздрогнул, провел рукою по лбу — и прежняя твердость снова овладела им.

Он подошел к зеркалу: лицо его было бледно, по губам пробегала улыбка. Он оделся во все черное, как одеваются на похороны или на праздник, — в наших вкусах проявляется странная непоследовательность: один и тот же костюм для траура и для веселья, как будто нужно подтвердить истину, что скорбь непременно лежит на дне всякой радости, — потом взял шляпу, накинул плащ и отправился пешком на место свидания.

Между тем Леон, желая поговорить в последний раз с Мари, напрасно старался войти в ее комнату. Она была заперта, и тут только ему сказали, что г-жа Мари уехала куда-то с Марианной, взяв с собой принадлежащие ей вещи и объявив, что она не вернется.

На площади Соборной церкви Леон нашел ожидающую его карету; он сел в нее. Другая же ехала вслед за ним по той же дороге; последняя была занята г-жою де Брион и Марианной.

Грустный вояж совершали эти женщины. Мари, волнуемая воспоминанием, страхом и ужасной надеждой — ужасной, потому что желать счастья Эмануилу значило желать в то же время погибели де Грижу, — сознавала, что на ее совесть ложился тяжелый камень.

— Простил он тебя? — спросила ее Марианна, на грудь которой Мари склонила свою голову.

— Увы, я была бы счастливее, если б он убил меня; тогда бы я уже не страдала более.

— А отец? — напомнила Марианна.

— О, не говори о нем! — отвечала Мари с отчаянием в голосе. — Бедный отец мой! Я не смела написать ему, оставляя его, как не смела произнести его имя перед Эмануилом, хотя нет дня, чтобы я не вспомнила о нем в своих молитвах, ибо уверена, что мои муки — ничто в сравнении с теми, которые я дала ему. Как ты думаешь, Марианна, проклял он меня?

— Он, наверное, простил тебя давно; потому что любил тебя больше всего на свете!

— Да, он любил меня! И взамен этой привязанности я дала ему грусть, тоску, страдание — как за любовь Эмануила заплатила бесчестием и стыдом. О, Марианна! Эмануил и отец могли простить меня, Бог тоже простит меня, быть может; но я сама не прощу себя никогда.

— Полно, дитя мое, успокойся, — говорила старушка.

— Трудно, Марианна, — отвечала Мари. — Хорошо, если Эмануил останется жив, тогда он отвезет меня к отцу, и тот, увидя, что я прощена мужем, без сомнения, не оттолкнет меня; но если Эмануил падет жертвой?..

И Мари в отчаянии ломала себе руки.

— Что если он будет убит! Понимаешь ли ты ужас этой мысли? Убит мною, которая его любит; убит за меня, которая его обманула! Недвижим, бездыханен, мертв!.. Эмануил!.. Нет, это невозможно! И я не увижу его более! Его полный благородства взгляд не остановится более на мне… уста онемеют навеки, сердце перестанет биться!.. Возможно ли это, Марианна? О, скажи мне, скажи мне, что этого быть не может… что Бог не допустит такого несчастья.

Мари задыхалась, ум ее помешался, она походила на безумную.

— Сколько времени мы едем? — вдруг спросила она.

— С четверть часа.

— Уже! Следовательно, мы близко к тому месту…

И она принялась опять плакать.

— Скажи мне, Марианна, — спрашивала Мари, ей нужно было говорить, потому что мысли до того толпились в ее голове, что, казалось, готовы были разломить ее… Она утерла слезы и старалась казаться спокойной. — Скажи мне, ты старее, ты опытнее меня, могу ли я еще быть счастливой в этом мире? Говори откровенно, как тебе кажется…

— Да, дочь моя! Бог простит тебя, и ты будешь еще счастлива.

— Так ты знала женщин, которые, как я, были так же преступны, — и Бог простил их?

— Бог строг только к тем, кто не прибегает к нему с раскаянием в своих грехах, дитя мое; но как только раскаяние искренно — то Он не отказывает в милосердии. Надейся!..

— Да, надо надеяться, потому что молюсь; и потом, думаю, что счастье, если оно было истинное, не может вдруг разрушиться. Такое счастье было моим уделом, а между тем, я даже не помню своего счастья, до того я настрадалась в последнее время. Но если я забываю настоящее и обращусь к прошлому, то мне не верится, чтоб я могла быть несчастна в будущем. Переносясь памятью в ту комнату, которую я занимала около Клементины у мадам Дюверне, я помню, как я молилась в ней; тогда душа моя еще не была осквернена прикосновением греха, и если молитва моя дошла до престола Всемогущего, то кажется мне, что она должна умилостивить его в настоящем. Престарелый священник наш, — продолжала Мари, — сказал мне, прощаясь со мною: «Молись, дочь моя, молись! Сокровище твоей чистой молитвы скопится у ног Создателя, и Он не оставит тебя в годину страданий». Потом ты увезла меня и Клементину; она счастлива, я убеждена в этом; она никогда не подозревала существования зла, оно и не приблизится к ней; а я, которая молилась за других, теперь сама нуждаюсь в их молитвах за себя. Видишь ли, Марианна, если небо спасет Эмануила, я уеду с ним, я свезу его в ту церковь, в которой исповедовал меня наш престарелый священник, и, если он жив еще, я попрошу, чтоб он рассказал ему, кем я была некогда, чтобы заставить его забыть, кем я сделалась теперь. Я сведу его в комнату, занимаемую мною в пансионе, я окружу себя всеми малютками, ангелами невинности, которые своими поцелуями омоют мое заблуждение. Я очищусь, так сказать, воспоминанием о чистоте моего сердца и прикрою молитвою и добродетелью свой проступок, и он, как труп, обложенный цветами, исчезнет под ними.

Казалось, Мари успокоилась: она перестала плакать, но не переставала молиться.

— Ты увидишь, Марианна, до какой степени я сделаюсь доброю, как я буду любить дочь! Увидишь, что я совершенно изменю прежний образ жизни; я молода еще, мне только 20 лет, следовательно, мне остается еще много времени, чтоб изгладить свое преступление, не правда ли? К тому же моя мать будет молить обо мне Бога, она теперь близка к нему. Да, Марианна, ты почти права: я еще могу надеяться.

Между тем дорога все сокращалась. Мари инстинктивно выглянула из окна кареты: луна серебристым лучом освещала поляну — и г-жа де Брион невольно предалась созерцанию величественной картины ночи. Ей казалось, что среди этого безмолвия ее молитва легче дойдет до неба, и что оно было так же милостиво, как прозрачно и чисто, и, увлеченная этой мыслью, она почти забыла, откуда и куда она едет. Но вскоре Мари заметила, что движение кареты стало медленнее.

— Боже мой! — воскликнула она с ужасом, хватая руки Марианны. — Мы приехали.

Марианна в свою очередь выглянула из окна и увидела, что ехавшая впереди них карета остановилась. Это напомнило действительность нашим путницам.

— Творец! — вскричала Мари, опускаясь на колени, как будто желая, чтоб мольба ее дошла до него прежде, нежели совершится несчастье. — Ты, которому все известно, не наказуй невинного; но да обрушится гнев твой на одну меня, как единственную виновницу этих бедствий.

Потом она посмотрела на дорогу; она видела, как Леон вышел из экипажа, поговорил с почтальоном и, закутавшись в плащ, направился к домику, одиноко стоящему на краю поля и прикрытому массою деревьев.

И Мари было так ужасно видеть человека, пробирающегося среди ночи с целью убить или умереть самому, что она начала ломать руки и ударять себя в грудь. Марианна, стоя на коленях, рыдала и молилась, как ее госпожа.

Эмануил уже ожидал Леона в саду; поднявшись на крыльцо дома, он отворил дверь, в которую Леон вошел вслед за ним, и тотчас же запер двери за собою. Оба противника вошли в комнату, где находился стол, со всем необходимым для письма, часы и два стула. Не говоря ни слова друг другу, каждый из них положил свои пистолеты на доску камина, и они сняли шляпы; лампа освещала эту мрачную сцену. Леон первый прервал молчание.

— Милостивый государь, — сказал он, — я поневоле не мог исполнить одного из условий.

— Какое? — спросил Эмануил.

— Я не мог взять с собою г-жу де Брион, потому что не нашел ее у себя.

— Я знаю это.

— Знаете?

— Я ее видел.

Леон побледнел.

— Могу спросить, где вы ее видели?

— Она была у меня и просила меня не стреляться с вами; но, как видите, я не согласился на ее просьбу. Потом она просила прощения, и, как она вам скажет, быть может, сама, я простил ее.

Леон поклонился.

— Теперь, — продолжал Эмануил, — потрудитесь исполнить остальные условия, если вы не забыли их.

— С удовольствием.

— Вот бумага, которая будет служить доказательством моей добровольной смерти, — не угодно ли прочитать ее?

— Незачем, я верю вашему слову.

— Между прочим, возьмите эти ключи: один из них от дверей дома, другой от калитки сюда. В случае, если вы переживете меня, вы бросите их, воспользовавшись ими. Точно такие же у меня в кармане, чтобы, когда их найдут при мне, могли подумать, что я сам заперся в этом доме.

Леон знаком отвечал, что он понимает, в чем дело.

— Вот, — продолжал Эмануил, — бумага, чернила и перья. Если вам нужно написать что-нибудь, то пишите скорее, нам остается только пять минут.

— Мне нечего писать, — отвечал Леон, — я совершенно готов.

— Ваши пистолеты с вами?

— Конечно.

— Один из них заряжен?

— Да.

— Я тоже взял свои; мы бросим жребий, какие из них употребить в дело, — сказал Эмануил; потом, взяв несколько монет, бросил их на стол, прикрыв рукою и, глядя вопросительно на Леона, ждал ответа.

— Лицо, — сказал маркиз немного смущенным голосом.

— Вы счастливы, — отвечал ему Эмануил.

Отворив ящик, Леон подошел к де Бриону и спросил его:

— Вы ни за что не откажетесь от вашего намерения?

— Ни за что, — отвечал тот.

— Даже в том случае, если я буду видеть в вас не противника, а судью и если скажу вам: я поступил подло; но не страх смерти, вы знаете это, заставляет меня говорить эти слова, а ужас сделаться убийцей. Довольно с меня и того, что я обманул вашу дружбу и доверие ко мне; неужели же я должен отяготить мою совесть еще одним преступлением? Что вы ответите мне на это?

— Отвечу, что, в самом деле, вы подлы.

Леон удержал порыв гнева.

— А если я скажу вам, — продолжал маркиз, — что я покину Италию, Францию и скроюсь так далеко, что все сочтут меня умершим. Если когда-нибудь я попадусь вам навстречу, я даю вам право убить меня; но только с условием — не приводить в исполнение этого странного поединка. Ведь если я останусь в живых, то, обременив душу двойным преступлением и обрызгав свои руки вашей кровью, я не посмею предстать на суд Божий. Что же скажете вы на это?

— Ничего.

— Будь по-вашему; но призываю в свидетели Творца, повторяю, что не умереть боюсь, а сделаться убийцей; но ежели вам суждено убить меня, то я спокойно ожидаю этой минуты и готов принять смерть как прощение.

Сказав это, Леон положил пистолеты на стол и, накрыв их платком, предложил выбор Эмануилу. Он взял один из них и посмотрел на часы.

— Пять часов без полминуты, — сказал он. — Встанем же по противоположным углам стола, и первый удар часов будет сигналом для выстрела.

В это время Мари, раздираемая всеми муками, ожидала развязки.

Вдруг ветер донес до нее глухой раскат выстрела…

— Слышала? — задыхающимся голосом спросила она Марианну, хватая ее за руки.

— Да, — едва внятно отвечала старушка.

— Боже мой! Что случилось?

Прошло пять минут — столетием показались они бедной Мари, которая едва жила под гнетом страданий. Скоро она увидела, что кто-то отворил и запер за собой двери дома.

— Видишь, Марианна?

— Вижу…

— Кто из них?..

— Не знаю!

И действительно, несмотря на прозрачность ночи, не было никакой возможности узнать вышедшего оттуда. Однако взгляд Мари остановился, как прикованный, к этой движущейся тени, которая, казалось, бежала без оглядки. По мере того как тень приближалась к ней, Мари отступила назад, сжимая руками свою горячую голову. Она была близка к помешательству: глаза ее перестали видеть, она чувствовала, как смерть сама готова была овладеть ею; но, сделав над собой нечеловеческое усилие, она раскрыла глаза и увидела освещенный луною бледный лик маркиза де Грижа.

Пронзительный вопль вырвался из груди г-жи де Брион, и она безжизненным трупом повалилась на руки Марианны.

VII

Когда г-жа де Брион пришла в чувство, она увидела себя сидящею на краю дороги, прислонившись спиною к дереву. Марианна возилась около нее, а Леон, мрачный, бледный, стоял поодаль.

— Оставьте меня, оставьте! — были первые слова молодой страдалицы, когда она увидела перед собой убийцу своего мужа.

— Я исполню вашу волю, — отвечал Леон взволнованным голосом, — ибо сам знаю, что после этого мы не можем и не должны более видеться; но перед вечной разлукой с вами я хочу оправдать себя в преступлении, которое вам угодно приписывать мне. Не дотрагиваясь еще до оружия, я предлагал г-ну де Бриону все возможное, чтоб только этот поединок не был приведен в исполнение; но на мои предложения он отвечал оскорблением. Будучи на его месте, я действовал, быть может, точно так же. Делать было нечего, мы взяли оружие, но и тогда, когда по сигналу раздался его выстрел, моя рука оставалась неподвижною. Пистолет его не был заряжен — я остался невредим. Тогда, положив на стол свой пистолет, я сказал вашему мужу: «Ничто в свете не заставит меня быть вашим убийцей!» Он схватил пистолет и отвечал мне: «Решившись отнять честь, нечего жалеть жизни; эта жизнь, которую вы оставляете мне, как милостыню, слишком постыдна, чтоб я мог согласиться воспользоваться ею. Вы можете пощадить ее; но я должен умереть». И вслед за тем он размозжил себе голову, прежде чем я успел сделать движение, чтоб удержать его руку… Вот истинный ход дела, сударыня, верьте мне, ибо в подтверждение правды я клянусь именем и могилой моей матери.

Сказав это, Леон удалился.

— У него не хватило мужества жить, — проговорила г-жа де Брион, — следовательно, он не любил меня!

— Он очень любил тебя, Мари! — возразила старушка.

— Ступай за мной, Марианна!

Г-жа де Брион направилась к роковому домику. Рассветало, утро было свежее, но оно не могло остудить горячую голову бедной женщины. Дойдя до дверей домика, Марианна остановилась.

— У меня не хватит сил его видеть, — сказала она, — я буду здесь молиться.

Мари поплелась одна. Дверь комнаты, где застрелился Эмануил была полуотворена; лампа тускло освещала это место смерти. Г-жа де Брион в ужасе остановилась на пороге.

— Надобно, — проговорила она наконец и вошла в комнату.

Сначала она ничего не видела; но, всмотревшись, она заметила мужа, опрокинувшегося через стул: руки его висели — жизнь совершенно покинула его тело. Едва живая, она подошла к трупу и опустилась перед ним на колени; долго не смея поднять глаз, она решилась наконец взглянуть на его лицо. Зрелище было ужасно: пуля обезобразила его черты, кровь струилась из раны, предсмертные судороги раскрыли уста, щеки позеленели, глаза закатились…

С бесстрастием, которого она не ожидала от себя, Мари положила руку на грудь так сильно любимого ею человека. Но холодна как камень была эта грудь, и сердце, которое билось и жило два года одним ее именем, — застыло навеки.

— Мертв! — проговорила она и бросилась на труп мужа. Но тот свалился на пол, и глухой звук, звук падения безжизненного тела, поразил ее ухо.

Испуганная, она отступила назад и бросилась к дверям. Она едва нашла в себе силы, чтоб позвать Марианну, которая, прибежав на зов своей госпожи, нашла ее в обмороке у порога…

— Убежим отсюда, убежим! — говорила, очнувшись, г-жа де Брион.

И она бессознательно вышла на дорогу, беспрестанно оглядываясь назад, как будто боясь, что этот домик, сделавшийся могилой ее мужа, двигается вслед за нею.

— Ты видишь, Марианна, что мне не остается ничего кроме смерти, — прошептала лихорадочно Мари.

— А отец? А дочь? — отвечала Марианна, которую сам Бог, казалось, послал Мари для поддержки и утешения.

Но Мари не отвечала; она шла вперед, ускоряя шаги, и после часа такого путешествия наши путницы достигли хижины, окруженной виноградником. Истощенные усталостью, измученные страхом, они вошли в нее.

Обитатели этого убежища окружили вновь пришедших. Г-жа де Брион попросила стакан воды и послала найти ей экипаж и лошадей. Она хотела скорее бежать из мест, где разыгралась эта кровавая драма, как будто, покидая их, она могла отделаться от воспоминаний.

— А мой отец? Что с ним? — вскричала Мари в припадке безумия и отчаяния. — Он умрет тоже?..

Наконец ей привели лошадей, и она отправилась. Мари то предлагала все свое состояние почтальону, чтоб только он скорее вез ее туда, куда рвалось ее сердце; то опять желала остаться в этих местах, в которых лишилась всего.

— Я бросила и его тело, — говорила она, думая об Эмануиле, — еще раз я поступила низко! У меня не хватило сил дать его останкам последнее утешение — могилу! Он бы не оставил меня так, если б он пережил меня.

И она закрывала глаза, ибо казалось ей, что обезображенный и грозный призрак мужа является ей каждую минуту.

— Но я умерла бы сама, если б осталась там, если б еще увидела его; а умереть, не повидавшись с отцом, не обняв дочь, — я не могу решиться! Потом, когда я исполню все это, я вернусь сюда; я отыщу его одинокую могилу и лягу живою подле дорогого мне праха.

Через два дня после этого г-жа де Брион и Марианна прибыли в Париж. При въезде в него бедной женщине казалось, что весь город показывает на нее пальцами и укоряет ее в преступлении. Ей хотелось видеть отца; но, не смея явиться к нему, она прежде послала к графу Марианну, а сама отправилась на могилу матери, в надежде, что молитва у родного праха поддержит в ней мужество.

Марианна застала ее на кладбище и объявила ей, что отель графа давно уже стоит пустой, и его старый привратник, взглянув на нее с удивлением, сказал, что граф д’Ерми переселился в Поату тотчас после смерти своей дочери.

— Он считает меня умершею! — сказала Мари. — Нечего делать, поедем к нему в замок.

В тот же вечер они отправились. По мере приближения к местам, где протекло ее детство, сердце г-жи де Брион сжималось все более и более. Но страданию бедной женщины не было предела, когда она издали увидела башни замка с остроконечными кровлями и стаю голубей, реющих над ними в прозрачном воздухе.

Они миновали уже дом Эмануила. Закрытые ставни дома и мрачная тишина сада вокруг уподобляли его склепу. Мари перекрестилась перед этим святилищем и продолжала ехать далее, не смея зайти в него, из страха, чтобы тень ее мужа не встретила ее на пороге.

Вскоре они остановились у отчего крова. Она узнала все: едва прошел год, как она не была в нем, но прошедшие за это время события состарили ее настолько, что она полагала видеть и вместо дома одни только развалины. Остановившись у решетки сада, она долго вглядывалась в него, не смея отворить калитку.

Свежий проблеск весны, позолоченный лучами солнца, оживлял деревья парка; дикие козы и лани блуждали в нем свободно, как бы чувствуя, что теперь уже никто не нарушит их спокойствия; два лебедя, которым еще недавно Мари подавала кусочки хлеба, горделиво плавали на пруду, грациозно изогнув свои белые шеи, — вот все, что представилось ее глазам. И ни одного живого существа не видно было среди этого великолепного пейзажа, на который, однако, легла уже какая-то тень грусти и забвения.

Она позвонила. Незнакомый ей человек отворил калитку и окинул ее взглядом, в котором выражалось и удивление и беспокойство. Он как-то нехотя отворил двери, как будто недоумевая, кто бы мог приехать в замок.

— Что вам угодно, сударыня? — спросил он.

— Я желаю видеть графа д’Ерми.

— Разве не известно вам, сударыня, что граф никогда не принимает или, лучше, не принимает более.

— С каких пор?

— Со дня смерти его дочери.

Г-жа де Брион и Марианна вздрогнули: вот уже второй раз слышали они одну и ту же фразу.

— Друг мой, — сказала Марианна, обращаясь к слуге, — позови сюда садовника Жака.

— Его нет здесь более.

— А Петр?

— Граф отослал всех людей, знавших его дочь.

— Нам необходимо видеть графа.

— Это невозможно. Впрочем, в эти часы он всегда гуляет в парке.

— Сделай же одолжение, друг мой, — сказала Мари своим нежным голосом, — дай войти нам, ради Бога, потому что дело идет о моем спокойствии и о спокойствии графа.

В просьбе этой было столько грусти и настояния, что слуга молча растворил двери и пропустил посетительниц.

— Сейчас граф вернется с прогулки, — сказал немного погодя слуга, — не угодно ли вам будет подождать его в зале?

— Где он бывает обыкновенно?

— В комнате своей дочери.

— Мы лучше пройдем туда.

— Граф запретил входить туда.

— Не беспокойся, друг мой! Господин твой не рассердится, если мы нарушим этот запрет.

— В таком случае я провожу вас.

— Не надо; мы и сами найдем дорогу.

Мари вошла наконец в свою комнату; ничего не изменилось в ней: картины, мольберт — все было на том же месте, на котором она видела их в последний раз. Она заглянула в соседнюю комнату, занимаемую Клементиною, — и там все было по-прежнему.

Какая ужасная ирония в неодушевленных предметах!

— Отец мой еще любит меня, — сказала она Марианне, и, упав на колени, она стала молиться.

Потом Мари приподняла гардины окон и, выглянув в окошко, вспомнила, как провожала взглядом Эмануила и отца, отправлявшихся на охоту; теперь же она увидела какую-то тень, приближающуюся к замку.

— Вот он! — воскликнула она. — О, Боже мой! Благодарю тебя за сохранение жизни отца! — прибавила она, едва сдерживая страшное биение сердца.

И точно: граф приближался — и чем ближе подходил он, тем сильнее слезы лились из глаз молодой женщины. Его нельзя было узнать — так он изменился. В длинной, траурной одежде, он, казалось, в один год состарился на 20 лет, щеки его впали, волосы поседели, стан согнулся…

— Бедный, бедный отец! — сказала Мари. — Как переменился он! Марианна, — прибавила она, — оставь нас, я одна хочу поговорить с ним.

В эту минуту на лестнице послышались шаги графа. Мари откинула вуаль и уселась у мольберта, напротив зеркала, чтоб видеть, как войдет ее отец.

Едва успела она сесть, как дверь отворилась.

Бедная женщина думала, что она не переживет этой минуты: но граф тихо приблизился к ней и сказал нежным голосом:

— Дитя мое, что ты тут делаешь?

Г-жа де Брион встала, думая, что она так изменилась, что даже отец не может узнать ее; но, взглянув на него, она заметила, что, несмотря на спокойствие и ласковость графа, — взор его был как-то странен и неподвижен.

— Прости меня, отец! — проговорила она, бросаясь ему в ноги.

Улыбка сомнения пробежала по бледным губам д’Ерми.

— Простить тебя! В чем, дитя мое? — отвечал он. — Не за то ли, что ты дотрагивалась до кистей, которыми рисовала Мари, и хотела докончить начатую ею картину, чтоб заставить меня веровать, что дочь моя приходит сюда по ночам и продолжает свою работу? Но ведь я не сумасшедший: я знаю, что дочь моя не может уже прийти сюда… она умерла!

Мари отступила и побледнела: ей стало страшно.

— Отец! — проговорила она дрожащим голосом. — Ты не узнаешь меня?

Старик отрицательно покачал головою.

— Вглядись в меня хорошенько, — продолжала она. — Ты разве не видишь, что я дочь твоя?

— Вы? — отвечал граф. — Нет, нет! У меня точно была дочь, но она умерла.

И крупная слеза покатилась по щекам старика; голова его опустилась.

— Боже мой! Боже мой! — вскричала Мари. — Я убила и его рассудок, и его сердце. Отец! Добрый отец! — продолжала она, хватая его за руки и усаживая его. — Дочь твоя покинула тебя; но она жива еще, она любит тебя, она вернулась к тебе, она у ног твоих, она целует твои руки, твоя дочь — я!

— Вы? — проговорил граф, рассматривая Мари тем неподвижным взором, который так пугал бедную женщину. — Да, вы точно похожи на нее; но — как живые походят на мертвых и вещество — на дух. Да, я знаю вас, потому что вы приходите ко мне по ночам и говорите мне о ней. Вы — видение, мечта; но не дочь моя: у меня была всего одна — и я знаю, что ее нет на свете.

Мари отошла от него. Граф оставался без движения.

Тогда она растворила дверь, и, не сводя глаз с отца и боясь, чтоб он не позвал ее, Мари вышла.

Ей стало страшно: весь дом казался ей совершенно другим, как будто его населяли какие-то духи, и бедная Мари пробегала коридоры, преследуемая на каждом шагу тем тайным ужасом, которое наводит безумие на людей, сохранивших еще рассудок.

Эти несчастия так поразили рассудок бедной женщины, что она сама была близка к помешательству. Она беспрестанно сжимала руками голову, как бы желая удержать в ней сознание, готовое ее оставить. Наконец она дошла до комнаты своей матери, в которой уже молилась Марианна.

— Ну что? — спросила ее старушка.

— Увы! — отвечала Мари, в изнеможении садясь в кресло.

— Он оттолкнул тебя?

— Он помешан!

— Помешан! — вскричала испуганным голосом Марианна.

— Пойдем со мною к нему; мне страшно одной, — говорила едва внятно Мари, — кажется, этого несчастья я не перенесу.

Марианна молча последовала за нею.

Г-жа де Брион отворила дрожащей рукой дверь своей комнаты, граф был уже на другом месте; он не заметил ни отсутствия, ни возвращения своей дочери; казалось, он видел в ней теперь только олицетворение своей мечты и воспоминаний, которые являются его глазам и уму, не занимая их; до того мысль помешанного привыкла к постоянному воспроизведению ее образа.

Граф растворил окно, выходящее в парк и, опершись рукою на подоконник, смотрел, подобно королю Лиру, на великолепную картину заходящего солнца; природа, возрожденная первым дыханием весны, казалось, прощалась с последним лучом дневного светила, которое, медленно спускаясь за горизонт, как бы нехотя уходило на другую половину нашего шара. На пурпуровом небе рисовались силуэты еще голых дерев парка; на вершинах их качались вороньи гнезда; над ними носилась целая туча этих птиц, нарушавших своим пронзительным и зловещим криком всеобщую тишину. Легкий пар отделялся от пруда и, сливаясь с туманом, опускающимся с неба, прозрачной дымкой одевал окрестность. Бледный серп луны уже показался из-за леса, несколько звезд зажглось в небе, этих невидимых светил, которые каждый вечер, по воле Всемогущего Бога, озаряют ко сну отходящую землю.

Мари остановилась у дверей и долго и беспокойно смотрела на графа, бросавшего за окошко крошки хлеба.

— Что ты делаешь, отец? — подойдя к нему, сказала Мари.

— Вы видите, — отвечал он, — кормлю птичек; они, подбирая эти крошки, говорят мне о моей дочери.

— Ты любишь еще свою дочь? — спросила Мари.

— Я любил ее.

— А теперь?

— Она умерла.

— Где же лежит она?

— Здесь, — сказал граф и положил руку на сердце.

Мари закрыла лицо руками и горько заплакала. Граф сел на окно и, продолжая крошить хлеб, смотрел бессознательно.

Мари встала перед ним на колени.

— Граф, — сказала она, подделываясь под настроение его мыслей, — я знала вашу дочь.

Старик посмотрел на нее.

— Вы знали ее, говорите вы? Как она была хороша! Как любила меня!

— Больше жизни!

— О, я ее хорошо знал; бедное дитя!

— Вам жаль ее?

— Да; она умерла так внезапно, история ее смерти очень печальна…

— Расскажите мне ее.

— Извольте; вам я скажу, потому что вы… вы похожи на нее, и я люблю вас.

— О, говорите, говорите, папа!

Мари взяла руки графа, но он отнял их и глядел на нее с тем недоверием и страхом, которые так свойственны помешанным. Она же, склонив на его колени свою голову, с распущенными волосами, падающими как волны на ее плечи и грудь, походила на смятый грозою весенний цветок, который ждет только живительного луча солнца.

Граф молчал: он уже забыл, что хотел говорить.

— Я слушаю, — проговорила Мари нежно.

— Что слушаете, дитя мое?

— Историю вашей дочери.

— Ах да, да! — отвечал он и провел рукою по лбу, как бы надеясь привести в порядок мысли. — Мы одни? — спросил он потом.

— Одни.

— Вы никому не перескажете моих слов? — спросил граф.

— Нет.

— Так слушайте же. О, свет зол! Вы не знаете, что говорилось в нем?

Мари не могла говорить: у нее пропал голос, и она только отрицательно покачала головой.

— Говорили, что дочь моя не любила меня, что она покинула меня! Они называли меня «бедным отцом», как будто не знают, что кроме смерти — ничто не разлучает отца с дочерью. Вот, видите ли, как лгал свет? Моя бедная Мари любила меня всегда; я знаю это, а между тем, я поверил сначала этому говору. Но, — продолжал граф, роняя две слезы на чело коленопреклоненной Мари, — в ней одной была вся моя жизнь, мое утешение, мое счастье, моя радость; я стал грустить, потом захворал. А, сколько я выстрадал… да! у меня была лихорадка, бред… мои волосы побелели… я помешался…

— Боже мой! — простонала Мари. — Сжалься надо мною!

— Но ненадолго, — продолжал граф, — я выздоровел, как скоро узнал истину. Теперь каждый вечер я молюсь о ней, потому что была минута… в которую я проклял ее. Надеюсь, что Бог простит меня — я был тогда сумасшедшим, я так страдал. Я страдаю еще и теперь, я не перестаю оплакивать ее; но уже не проклинаю, ибо знаю, что она не покинула меня, а умерла, и Творец, любя меня, позволяет ей сходить каждую ночь с небес, чтобы обнять меня. Иногда я вижу ее там, под тенью дерев; но как только я хочу подойти к ней — она уносится ввысь, к Богу, что очень естественно — ибо она принадлежит уже Ему. О, я должен считать себя слишком счастливым, что могу ее видеть хоть издали.

После этого граф д’Ерми, будто утомленный долгим и напряженным вниманием, с каким вел этот рассказ, опрокинулся на спинку кресла и умолк. Глаза его остановились неподвижно, как у человека размышляющего, но не имеющего сил пересказать своих мыслей.

— О, она умерла! — прошептал он после долгого молчания.

— Каким же образом смерть постигла ее? — спросила Мари. И взяв руки отца, она прижала их к губам своим.

— Разве я не сказал вам об этом, сударыня?

— Нет, — отвечала несчастная Мари, которую слово «сударыня» обдало холодом и отозвалось в ее сердце страшной болью.

— А, я готов вам сказать; поэт говорил мне об этом.

— Какой поэт?

— Божий; я не расстаюсь с написанной им книгой и каждый вечер читаю ее. Вообразите…

Он остановился.

— Что? — спросила Мари. — Ну говорите же.

— Так, так; но не нужно рассказывать всего. Вообразите, что Мари было не ее имя: она называлась Офелией…

— Несчастный отец! — воскликнула г-жа де Брион. — О, пусть лучше он проклинал бы меня, чем быть свидетельницею его сумасшествия.

— Офелия, — продолжал он, — не правда ли, какое милое имя? Да, ее звали Офелией!.. Бедное дитя, говорил мне поэт — я не забыл этого — полюбила сына короля, принца Гамлета. Но Гамлет был сумасшедший, как я, и в припадке безумия хотел убить меня. Офелия же, считая меня умершим, сошла, бедняжка, с ума, в свою очередь. Ее длинные, белокурые волосы падали золотыми прядями на ее белую шейку; она плела себе венки из полевых цветов и все пела песни, печальные, грустные песни, и все плела венки… Однажды, окончив свою работу, она хотела повесить венок на раскинувшееся над прудом дерево; но, поскользнувшись, упала в воду, которая, завидуя, что ее глаза были чище и прозрачнее этой влаги, унесла мою любимую дочь… И в ней-то умерла моя Офелия… бедная!.. На месте ее смерти родился лебедь… Вы плачете! Вам жаль ее? Знай я место ее могилы, я бы сводил вас туда; но я не знаю, где это место.

Он встал и принялся ходить по комнате. Увидев в углу Марианну, он остановился.

— Чья это тень? — спросил он.

— Моя кормилица, Марианна.

— Марианна, — повторил граф д’Ерми. — Я слышал где-то это имя, не припомню где и когда… прежде, кажется… когда я не сходил с ума… Прощайте же, сударыня, прощайте!

— Куда вы? — воскликнула Мари.

— Пойду в коридор… уже наступает ночь, а моя Мари показывается иногда в доме в это время; потом войду в капеллу.

— В капеллу?

— Да, я слышал там когда-то арию, которую хотел бы припомнить; но напрасно напрягаю память, — договорил граф и скрылся.

— Есть надежда, — сказала г-жа де Брион Марианне, — но возвращение рассудка будет ли для него счастьем?

— Какая надежда?

— Я пойду сыграю эту арию, и, быть может, он узнает меня.

— Ступай, дитя мое.

— Пойдем и ты со мною.

Обе они пошли в капеллу; в ней было почти темно, и только слабый свет пробивался через стекла окон. Мари обошла ее кругом, останавливаясь с благоговением на каждом шагу, встречая везде дорогие ей воспоминания; она увидела то место, где скрывался всегда ее отец и слушал ее игру, — дверь, у которой она испугалась, когда покойница мать произнесла ее имя, наконец, бледный призрак Эмануила, которого ее игра так часто приводила в слезы, тоже представился глазам ее — и страх овладел ею при этом видении.

Вдруг послышался ей звук приближающихся шагов; она бросилась к лестнице, ведущей к органу, — а граф растворил двери капеллы.

Он, не замечая Мари, поднялся по этой лестнице, подошел к органу, раскрыл его, и, как бы желая вспомнить что-то, дотрагивался руками до клавишей, издавая в то же время отрывистые, печальные звуки, будто отыскивая мотив и слова гимна, исполняемого некогда его дочерью. Казалось, гимн этот был для старика тем дорогим напевом, который напоминает родину и который представляется иногда воображению, но мотив которого не может уловить голос; в тишине ночи как будто слышатся отдаленные звуки и в них тот же напев, знакомый уху; но едва только вздумают воспроизвести его, ноты исчезают, неуловимые как сновидения, неосязаемые как туман пустыни, который издали казался усталому путнику свежим и тенистым оазисом.

Граф смог найти первые ноты первого такта, печальные звуки органа передали их его слуху и слуху Мари; но вдруг он остановился, последняя нота звучала долго и потом мало-помалу замерла.

— Боже мой! Боже мой! — говорил он, утирая показавшиеся на глазах слезы. — Неужели я никогда его не припомню?

И он пробовал еще, но инструмент и голос изменяли ему. И вот он встал, сошел с лестницы и пошел бродить по капелле, все еще стараясь припомнить тот гимн, который как бы слышался ему, но который он никак не мог припомнить. Подойдя к алтарю, он преклонил колени перед изображением Распятия, моля божественного страдальца сжалиться над ним.

Тогда Мари подошла к органу, и вскоре под ее пальцами родились звуки той священной песни, которую граф напрасно старался припомнить. Услышав музыку, он повернул голову в ту сторону, откуда неслась она, и в безумии вообразил, что эта гармония воскресла только в его памяти; но молодая женщина, увлекаясь более и более, вызывала звуки из инструмента с такой силой, что они, полные тоски и очарования, как бы наводнили капеллу, а в ее голосе, сопровождавшем их, слышалась такая поэтическая грусть, такое ощутительное блаженство, что граф перестал принимать эти звуки за плод воображения, думая, что душа его дочери, преобразившаяся в ангела, исполнила его мольбу и слетела с неба, чтобы даровать ему действительность утешения. Несчастный безумец слушал эту песнь на коленях, с прижатыми к груди руками, удерживая дыхание, как бы страшась малейшим движением заглушить эту небесную мелодию, так чудно действующую на его душу.

Как обыкновенное следствие сильных ощущений, нечто вроде восторга овладело графом; все умственные способности его слились в одно только чувство — слуха. Да, он слушал. И, устремив взор в пространство, опустив руки, он уподоблялся мученику, которому Господь посылал невидимого ангела, чтобы подкрепить в минуты пытки. Взглянув на графа, каждый заключил бы, что в уме его происходила страшная перемена: и, хотя он был все еще бледен, хотя взор его выражал безумие, видно было, что душа его полна какого-то блаженства, которое выражалось и в чертах лица, и в улыбке, играющей на полураскрытых губах. Такое наслаждение могло быть пагубно для него; но он, видимо, упивался им и, казалось, хотел испить его до дна, подобно тем молодым людям, которым старец гор поднес однажды напиток, открывший им двери рая, перед которым даже рай Магомета казался адом, и которые, испытав это счастье, радостно умирали, ибо после него уже не могли жить прежней жизнью. То же было и с графом, когда Мари остановилась на последней ноте: граф, испугавшись воцарившейся тишины, воскликнул:

— Еще, еще!

Мари послушалась: она сыграла одну из тех мелодий, которые прежде особенно увлекали ее отца. Старик, слыша исполнение своей просьбы, хотел видеть ее таинственного исполнителя, этого духа благодетеля и, вытянув руки, с неподвижным взором, как лунатик, направился к лестнице, ведущей к органу; ослабленный слишком сильным волнением и чувством жестокой боли в мозгу, он взялся за голову, ноги его подкосились, и, не успев удержаться за стену, он вскрикнул и, как сноп, повалился на пол. Дочь его бросилась на этот крик, подбежала к отцу, который бездыханен и холоден лежал посреди мрака капеллы.

Тотчас же подоспела Марианна, и обе женщины напрасно напрягали свои силы, чтобы приподнять графа. Видя тщетность усилий, Марианна пошла звать на помощь, а г-жа де Брион, оставшись с бездыханным телом отца, приподняв его голову, охватила ее руками, покрывала поцелуями, стараясь всеми средствами призвать его к жизни. Но старик не чувствовал ни этих ласк, ни слез, ни криков своей дочери, которая, приложив руку к его сердцу, сознавала, однако, что жизнь не последовала еще за его рассудком.

Слуги перенесли графа, раздели его, положили в постель, и один из них послал за доктором.

Напрасно Мари, опустившись на колени у его изголовья, целовала его остывшие руки, напрасно звала его по имени и говорила ему все, чем переполняется сердце детей, когда они хотят оживить впавших в бесчувствие родителей, граф, глаза которого были закрыты, оставался нем и недвижим.

Бедное дитя столько выстрадало в продолжение последней недели, столько пролило слез, что душа Мари начала терять свои силы, разум — сознание, глаза — слезы.

Растворили окна. Марианна подносила различные спирты к носу графа, терла ему виски, и, спустя некоторое время, он действительно сделал движение; но тотчас же снова впал в прежнее отчаянное состояние. Между тем, приехал доктор.

— Доктор, — сказала ему Мари, не называя себя, — вы пользовали до сих пор графа д’Ерми?

— Так точно, сударыня.

— И до сих пор наука была бессильна против его помешательства?

— Надо, чтобы какое-нибудь сильное и неожиданное волнение пришло на помощь нашим средствам — и тогда рассудок больного мог бы возвратиться.

— Вид дочери его мог бы, например, иметь действие?

— Да, или по крайней мере кто-нибудь, имеющий сходство с его покойной дочерью.

— Но если его дочь жива еще? Если слухи об ее смерти несправедливы?

— Нужно, чтоб она приехала к нему.

— А если б он не узнал ее?

— В таком случае необходимо, чтоб она напомнила ему себя каким-нибудь действием.

— Пение, например; потому что, кажется, чувство слуха имеет всегда одну и ту же впечатлительность.

— Без сомнения.

— Однако… Доктор, простите мне эти расспросы, — говорила Мари с возрастающим волнением, которое напрасно старалась скрывать, — если бы больной, узнав ее с помощью слуха, не перенес слишком сильного волнения и лишился чувств, что бы было тогда?..

— Одно из двух: или, придя в чувство, рассудок возвратился бы к нему…

— Или?

— Больной вовсе не пришел бы в чувство.

— Боже мой! Что вы говорите, доктор?

— Истину, сударыня! Но в настоящем случае, как вы видите, есть еще возможность выздоровления…

— Равно и возможность смерти! Нет, небо довольно долго было без участия ко мне, чтоб еще сегодня не послать мне своего милосердия…

— Вы родственница графа, сударыня?

— Я дочь его.

— Дочь!

— Увы…

— В таком случае, — сказал доктор, никогда доселе не видевший Мари и не знавший ее судьбы, — вы должны знать, что случилось с графом.

— Я не знала, что отец мой лишился рассудка, как он не знал, что я жива еще; потому что ложное известие о моей смерти было единственною причиною его помешательства. О, как мне тяжело было видеть его в этом положении, но все-таки я думала, что он узнает меня; но он настаивал на своем и уверял меня, что его дочери нет в живых, что ее звали Офелией.

— Все одна и та же мысль, — проговорил доктор. — Что же дальше?

— Потом я видела, как он пошел в капеллу, подошел к органу и старался припомнить один из тех гимнов, которые я играла ему некогда; но, когда, не успев в своем намерении, он отошел от инструмента — я сыграла ему желаемое.

— Тогда…

— Он слушал меня в необыкновенном восторге. Я не сомневалась в благодетельном влиянии музыки, тем более что слышала, как отец мой плакал… а я знаю по опыту, что слезы излечивают от многого. Когда я остановилась, он проговорил: «Еще, еще!» Я послушалась; и вот — узнал ли он меня или хотел видеть, кто доставляет ему наслаждение своей игрой, — только он встал и направился к инструменту; но силы изменили ему, и он упал со страшным криком на пол. Мы перенесли его сюда, послали за вами; потому что до сих пор наши средства не могли привести его в чувство.

Доктор невольно опустил голову.

— О, не опускайте головы, доктор! — воскликнула Мари. — Вы заставите меня умереть от ужаса.

— Напротив, надейтесь, сударыня! — сказал доктор, ощупывая пульс и прикладывая руку к голове больного.

— Теперь, — продолжал доктор, — дайте ему покой. Через некоторое время он придет в себя, потому что он находится в состоянии сна, а не обморока, а это ему полезно. Оставайтесь около него. Мои познания и наша наука бессильны в сравнении с тем влиянием, какое должно иметь на него ваше возвращение; выздоровление его зависит только от морального потрясения. Я пропишу ему, пожалуй, кое-что; но говорю вам вперед, что лекарство не принесет большой пользы. Завтра я приеду сюда не как доктор, но как друг, узнать о ходе его болезни.

— Следовательно, вы ручаетесь за жизнь отца?

— Насколько может ручаться человек в деле, находящемся во власти провидения, — ответил с поклоном доктор и вышел.

— Добрая Марианна, — сказала г-жа де Брион, — ступай спать; ты так много ночей провела без сна, что тебе необходимо отдохнуть немного.

— Я не отойду от него, — отвечала старушка.

— Как хочешь, только знай, что я давно уже не смыкала глаз и отвыкла спать; к тому же мне не нужна теперь твоя помощь.

Пробило девять часов; взошла луна и озарила своим бледным светом дремлющий пейзаж, расстилавшийся под окнами. Тишина, воцарившись вокруг, прерывалась только слабым журчанием водопада, но этот звук так неясно долетал до слуха Мари, что часто дыхание графа заглушало его совершенно.

В комнате больного было спокойно: прикрытая абажуром лампа едва освещала предметы; Марианна дремала в огромном кресле у камина, а г-жа де Брион, склонившись над изголовьем отца, держала его горячую руку.

Все представляло какую-то мрачную и торжественную картину. Из окна, залитого серебряным блеском луны, виднелись черные тени деревьев, которые шли на далекое расстояние и казались непрерывной цепью фантастических холмов; мрачные облака, нагоняемые северным ветром, проносились на синем небе и закрывали по временам светлый диск луны.

Мари сидела в раздумье. Кто знает, в какую бездну страданий она погрузилась в последний месяц, тому нетрудно догадаться, о чем она думала в эти минуты… И слышалось ей, что по временам хлопали двери в комнатах нижнего этажа: это, вероятно, ходили встревоженные слуги; то ветер приносил из отдаления лай собак, который казался ей мрачным предзнаменованием.

В Париже не верят ночным явлениям; там ночи более шумны, чем дни в провинции; но в деревне, рядом с одиноко стоящим замком, ночное молчание имеет странное значение: каждый шорох наводит невольный страх на душу бдящего существа, и кажется ему, что и самый замок, и лес, и поля — все населяется какими-то невидимыми фантастическими призраками.

Бедная Мари! И Марианна и отец ее спали, а она сидела с мрачной мыслью, не смея взглянуть вокруг себя. Невольный страх овладевал ее душою — и она не смела шевельнуться, чтобы не испугаться своего собственного движения.

Эта ночь приводила ей на память ночь, проведенную у смертного одра ее матери, — и тогда уже она считала свое положение безнадежным; и вот прошло немного времени, как положение ее сделалось отчаянным. И так она сидела неподвижно; сжимая тихо руку отца, она взглядывала по временам на его лицо, на котором, при слабом свете лампы, она замечала выражение какого-то особенного страдания. Мало-помалу все затихло, и только ночной ветер пробегал между деревьев, шевелил их вершины, да, врываясь в растворенные окна замка, гудел по коридорам. Холодная дрожь пробегала при этом по телу бедной женщины; и она крепче сжимала руку больного; но он оставался нечувствительным к ее пожатию. И чем тише было вокруг, тем сильнее страх овладевал г-жою де Брион; она звала Марианну, но так тихо, что та не слышала. Тогда она произносила имя отца — но и тот, как Марианна, не просыпался.

Чтоб как-нибудь избавиться от тяжелых впечатлений, Мари хотела заснуть. Но напрасно она углубилась в кресло, напрасно закрывала глаза — тревожная мысль не давала ей покоя, а расстроенное воображение рисовало ей мрачные картины, вызывало грозные призраки. Наконец усталость тела победила тревогу души, и сон, хотя слабый, овладел ею.

Почти два часа она оставалась в этом забытьи и, когда проснулась, почувствовала такую тяжесть в мозгу, что должна была, так сказать, снова приглядеться к окружающим. Марианна и граф еще спали, но Мари почувствовала, что рука последнего, которую она не выпускала из своих рук, похолодела.

Страшная мысль промелькнула в ее голове: она наклонилась к лицу отца, чтобы прислушаться к его дыханию, но ей показалось, что дыхание его остановилось… В ужасе она выпустила руку графа — и та, как деревянная, свесилась с кровати.

— Марианна! — повторила еще громче г-жа де Брион.

То же молчание было ответом.

После этого ужас Мари достиг крайних пределов. И она, напрягая все усилия, диким голосом закричала: «Марианна!».

Этот крик разбудил старуху. Но граф оставался недвижим.

Мари, заметя это, готова была упасть в обморок.

— Что с тобою, дитя мое? — спросила подошедшая к ней Марианна.

— Посмотри, — могла только проговорить Мари, указывая на графа.

И обе стали прислушиваться.

— Ну что? Ты ничего не слышишь, Марианна?

— Нет, — отвечала та.

— Не дышит? — проговорила Мари, падая в кресло.

Марианна угадала истину.

— Не отчаивайся еще, дитя моя! — сказала старуха. — Быть может, мы обманываемся обе. — И она хотела подойти к больному.

— Нет! Не надо! — сказала Мари. — Я предпочитаю сомнение. Зови людей и пошли за доктором.

Марианна исполнила ее приказание.

— Я три раза звала тебя, Марианна!

— Я истомилась и потому спала крепко. Прости меня.

— Добрая Марианна!

— Граф тоже спит, быть может, дитя мое; ты знаешь, ведь сказал доктор…

— Да! Но я знаю, что Бог проклял меня!

— О, не теряй надежды.

— Муж! Отец!.. Господи! — сказала Мари, ломая руки.

Через полчаса томительного ожидания вошел доктор.

Холодная дрожь пробежала по жилам обеих женщин, доктор мог принести с собою и отчаяние и радость.

— Что случилось? — спросил доктор.

— Ничего, быть может, — отвечала Мари, идя навстречу доктору и поддерживая себя невероятной надеждой.

— Я посмотрю, — сказал доктор. — Пожалуйста, выйдите отсюда, сударыня! — продолжал он, обращаясь к г-же де Брион и знаком оставляя Марианну; дрожа всем телом, Мари вышла в соседнюю комнату и там упала перед распятием.

— Она сильно любит отца? — спросил доктор Марианну.

— Более жизни, — отвечала та.

— В таком случае надо бы удалить ее.

— Разве нет надежды?

— Граф д’Ерми скончался!

При этих словах Марианна печально опустила голову.

— Так прощайте же, — продолжал доктор. — Присутствие врача теперь лишнее, надо прибегнуть к священнику.

И доктор, на которого Мари возлагала все надежды, поспешно вышел.

Марианна в слезах опустилась на колени перед трупом отца Мари, не смея сообщить ей эту страшную весть. Наконец она пошла к своей госпоже, но, растворив двери и увидев ее распростертой на коленях и полуживой от ужаса, она остановилась.

— Ну что? — проговорила слабым голосом Мари, заметив ее присутствие.

— Будь тверда, дочь моя! — отвечала Марианна.

— Он умер, да? — спрашивала Мари, бледнея, но спокойным голосом.

Марианна опустила голову и молчала.

— Где ж этот Бог, прощающий молящих его? — проговорила г-жа де Брион, опускаясь на стул.

— Остановись, дитя мое! — возразила Марианна. — Пусть душа твоего отца идет к Творцу, сопровождаемая молитвою — а не укором.

— Добрая Марианна, покинь меня.

— Тебя покинуть, дитя?

— Да, ты видишь, я приношу несчастье всем, кто меня любит, всему — что меня касается, всему — к чему я приближаюсь. Вот две могилы, вырытые мной в продолжение одной недели. Дай же мне одной вырыть такую же себе, где-нибудь на краю света, в углу, забытом людьми и Богом.

— Разве ничего не остается тебе на земле?

— Ничего! — отвечала Мари, потупив глаза.

— Как ничего? — возразила старушка. — А дочь?

— Да, дочь…

— Муж твой, умирая; поручил ее тебе. И ты должна свято исполнить этот долг — как его последнюю волю.

— Ты думаешь, что небо остановит гнев свой? Ты думаешь, что ребенок не последует за своим отцом и за моим? Ты думаешь, что она встретит меня с улыбкой?.. Нет, нет, Марианна! Дочь моя умерла, как они, и я хочу умереть…

— Полно, Мари, будь мужественна, дитя мое!

— А разве я теряла мужество? Можно ли было страдать с большею покорностью судьбе? После смерти матери разве я роптала на Бога за посланное мне наказание? Разве я переставала молиться ему?.. Когда застрелился муж — я не произнесла тогда ни одного слова в упрек судьбе! И эту ночь, окруженная всеми ужасами, возле умирающего отца, разве я не умоляла небо?.. И после этого ты советуешь мне быть мужественной! Нет, Марианна, после перенесенных мною страданий, после потери всех надежд — не нужно мужества, чтоб умереть.

— Умереть, дочь моя! Умереть, не умилостив Бога, — значит, обречь себя на вечную муку и в той жизни. Творец не прощает самоубийц, потому что это единственное преступление, в котором преступник не может каяться. Живи же для дочери, живи для себя самой, и Господь, на которого ты ропщешь теперь, быть может, пошлет тебе впоследствии успокоение. Ты переносишь только третье горе, дитя мое, тогда как Спаситель прошел двенадцать, пока дошел до своей крестной смерти. Верь мне, Мари, не проклинай небес, а помни, что есть на земле и большие преступления и большие несчастья.

— Да, я не должна роптать, — сказала Мари, взяв с чувством руку Марианны, — да, не должна. Если судьба лишила меня матери, то взамен послала мне тебя; если она отняла у меня мужа и отца, то оставила мне дочь, которая, может быть, будет моим ходатаем и надеждой. Спасибо же тебе за добрые слова, Марианна, и за утешение, которое ты одна стараешься дать моему сердцу.

И, сказав это, Мари бросилась в объятия старухи.

— Приказывай, что мне делать, Марианна, — сказала потом г-жа де Брион. — Я хочу повиноваться тебе: у меня остались еще силы, чтобы действовать; но нет их, чтобы управлять своими поступками.

— Уедем отсюда скорее.

— Уехать? А отец?..

— К чему раздирать еще душу печальной картиной погребения? Вдали, как и вблизи, ты будешь молиться за него одинаково, и Бог отовсюду услышит молитву. Поедем в Париж, в Отэйль, за твоей дочерью. Возьмем ее, вернемся сюда, и тот же Бог, видя твое раскаяние, простит тебя. Люди тоже перестанут корить тебя со временем; и так все пройдет, дитя мое, верь мне! Смотри, уже день: видишь — как чисто небо, как светло солнце, как свежо и радостно утро! Послушай, как щебечут птички, и подумай, может ли создавший все это наказывать свои создания вечной мукой? Надейся же, дитя мое: страданиями и молитвами ты приобрела это право. Ночь царствовала в душе твоей; но, смотри, какой светлый, полный блеска день наступает после мрачной ночи.

— Добрая, добрая Марианна!..

— Вот и весна и солнце! Это дыхание Творца, животворное, утешительное дыхание… Вскоре втроем мы поселимся в этом замке… Дочь твоя будет подрастать там же, где вырастала и ты, и ты будешь еще счастлива… А там, с годами, на тебя будут смотреть не как на преступную женщину, а как на страдалицу. Подумай, ведь тебе только 20 лет, ведь это только четверть твоей жизни… Дожидайся же будущего с верой и надеждой.

Эти простые, но с любовью сказанные слова произвели на г-жу де Брион благое действие; за минуту до них отчаяние переполняло ее сердце, а теперь луч надежды уж прокрадывался в него и придавал ей силы. И точно: Эмануил простил ее перед смертью, отец не проклинал ее, умирая, а там ожидала ее улыбка дочери, следовательно, для бедной Мари казалось не все потеряно; жизнь сберегла ей еще существо, которое не только любит ее, но еще и нуждается в ее попечении.

— Да, ты права, Марианна, — сказала она после долгого раздумья, — уедем и тотчас же воротимся сюда, но воротимся с моей дочерью. Мы будем молиться вместе на могиле отца, и будущее, быть может, вознаградит нас за настоящее.

Сказав это, Мари без страха вошла в комнату, где лежал скончавшийся отец ее, и, долго помолившись над дорогим ей прахом, она поцеловала его в чело, закрыла остывшие веки, потом раскрыла окна, и ворвавшийся луч солнца, озарив смертные останки графа, казалось, открыл душе его путь к небу.

После этого г-жа де Брион пошла к Марианне и бросилась к ней на грудь, а два часа спустя обе они уже ехали по дороге в Париж.

VIII

Покуда ехали наши путешественницы в Париж, священник молился у постели графа, отошедшего в вечность.

Уединение, в котором жил он во время разлуки со своей дочерью, еще более увеличило траур в его замке.

Неожиданное прибытие г-жи де Брион и Марианны, скоропостижная смерть владельца замка и потом немедленный отъезд этих женщин изумляли прислугу; они догадывались, что какая-то тайна тяготела над этим покинутым трупом, хотя и не понимали причин, которые заставили дочь уехать через два часа после смерти отца, предоставляя посторонним отдать последний долг усопшему. Напрасно доктор хотел оправдать ее поступок желанием избежать слишком тяжелых впечатлений, но те, кому говорил он, печально покачивали головами в знак сомнения и, жалея отца, порицали дочь.

В пути Мари представляла себе происходившее в замке.

— Теперь, — говорила она, — отпевают его, — и воображение ее представляло покрытое саваном тело графа, над которым горят надгробные свечи, и служитель Бога читает ему отходные молитвы.

Но вот она уже близко к Парижу. Мартовское утро, хотя свежее, было залито лучами восходящего солнца. Зелень показалась уже на деревьях, и дыхание весны делалось ощутительным даже в городе. Все оживало в природе, и это-то проявление жизни, которое окружало Мари, показалось ей как бы началом примирения ее с Богом. Само небо как будто улыбалось ей, и в этом луче солнца, игравшем на ее траурном платье, она видела луч надежды, который мог разогнать мрак, наполнявший ее душу. К тому же сердце человеческое — не обвиняя его нисколько в эгоизме — так устроено, что оно легко утешается и забывает печали, если глаза передают ему веселый вид окружающей природы. Так и Мари: перед нею не было теперь зрелища одинокой смерти, луч луны не врывался в окошко комнаты, озаренной лампой, и не освещал бледного лица умирающего отца; в ушах ее не раздавалось печальное завывание ветра, напротив — перед ней сиял полным блеском день, и печаль ее исчезала мало-помалу, как утренний свет под лучом солнца. Наконец, скорбь тоже имеет свой предел, дойдя до которого, она ослабевает, разумеется, в том только случае, если не унесет с собою рассудка страждущего.

Самой же большой скорбью Мари была смерть Эмануила: больше этого горя для нее не могло быть в жизни.

Вдобавок Марианна была возле нее; она-то, чтоб заставить госпожу свою оторвать мысль от могилы, говорила ей об ее дочери, напоминая ей таким образом слова, сказанные некогда ей самим графом: «Бог посылает детей, т. е. будущее, чтоб утешить в потере родителей, т. е. прошедшего». Марианна твердила ей, что женщина, находящаяся между гробом отца, умершего, улыбаясь ей, и дочерью, протягивающею к ней ручонки, не совсем еще оставлена Богом, а равно и то, что отец ее так тихо перешел в вечность, что даже лицо его не потеряло выражения кротости, и хотя он и не мог высказать, но последней его мыслью было — прощение. Ее слова утешали и облегчали сердце г-жи де Брион, и потому она внимала им с таким удовольствием.

Приехав в Париж, они остановились в гостинице; наутро взяли фиакр и отправились в Отэйль. Дом Мари нашла по адресу, данному ей Эмануилом. При подходе к дому, заключавшему ее последнее счастье, сердце матери сильно билось, и она благодарила Творца, что он допустил ее дожить до этой минуты. Еще было рано, и потому двери дома были заперты; она постучалась. Женщина вышла ей навстречу.

— Жанна Булэ… — проговорила Мари дрожащим голосом.

— К вашим услугам, сударыня, — отвечала добрая женщина.

Мари осмотрелась вокруг, удивленная, что ее дочь не выбежала ей навстречу.

— Я бы хотела поговорить с вами, — сказала она.

Жанна Булэ попросила ей войти.

— Не так давно, — говорила г-жа де Брион, садясь на стул, — некто вверил вам воспитание ребенка, по имени Клотильда… я приехала за нею.

— Сударыня, — отвечала Жанна Булэ, — у меня взяли эту девочку.

— Что вы говорите? — вскричала Мари, бледнея.

— Истину, сударыня.

— Где ж я найду ее?

— Об этом я не могу вам сказать.

— Невозможно! Что вы сделали с вверенным вам ребенком? Отвечайте!

— Я отдала ее.

— Кому?

— Родственникам ее отца.

— Вы не должны были отдавать ее кому бы то ни было, кроме отца.

— Правда, сударыня; я и не отдавала ее, когда пришли за нею, имея только приказание г-на де Бриона; но на другой день полиция заставила меня уступить их требованиям.

— Что ж стало с нею?

— Этого я не знаю, сударыня.

— Давно ли взяли ее от вас?

— Два дня назад.

— Два дня!

— Да.

— Боже мой! Боже мой! — вскричала Мари. — Что теперь делается с моей дочерью?

— С вашей дочерью? — удивилась Жанна Булэ. — Вы…

— Я говорю вам, что это была моя дочь!

Жанна Булэ смутилась.

— Так вы мать этой девочки? — переспросила она.

— Разве мои страдания не убеждают вас в этом?

— Мне сказали, — проговорила тихо Жанна Булэ, — что мать ее умерла…

— Умерла! — повторила Мари. — А что сказали про меня Клотильде?

— То же самое, и бедное дитя…

— Плакало?.. О, говорите мне, говорите, что оно плакало, — сказала Мари, падая на колени.

— Да, — отвечала добрая женщина, тронутая такой сценой. — Клотильда очень плакала, сударыня, и даже отбросила от себя игрушки, купленные ей г-ном де Брионом.

— Бедная крошка!.. Как вы думаете, я найду ее в Париже?

— Полагаю так, сударыня.

— Что мне делать, скажите мне, что делать?.. Я начинаю терять рассудок…

— Вы только что приехали, как кажется?

— Да.

— Вы еще не были в своем доме?

— Нет еще, — отвечала, краснея, Мари.

— Действительно, вы прежде хотели обнять свою дочь.

И добрая женщина утерла выкатившуюся из глаз слезу.

— Поезжайте к себе, — сказала она.

— А потом?

— Там вы, без сомнения, узнаете, где находится ваше дитя, люди должны знать… Но странно, что вы не знаете, что тут делалось.

— Я путешествовала… и все считали меня умершею.

— Правда! Надо бы написать ее отцу.

— Он умер, — проговорила Мари глухим голосом.

— Бедная сиротка! — печально сказала Жанна Булэ.

— Вам жаль ее; о, благодарю вас…

— Я любила ее… Могу я быть вам в чем-нибудь полезной?

— Благодарю! Помолитесь за меня — и только.

И сказав это, Мари, как помешанная, бросилась к карете, где ожидала ее Марианна.

— Что случилось? — спросила она Мари, видя ее бледность.

— Здесь нет более моей дочери, — отвечала г-жа де Брион.

— Где же она?

— Не знаю! Я говорила тебе, что Бог от меня отступился.

— Куда прикажете ехать? — спросил их кучер.

— На улицу Святых Отцов, № 7, — ответила Мари и закрыла лицо руками. — Боже мой! — продолжала она. — Еще новое доказательство Твоего гнева… они овладели моим ребенком.

И несчастная мать задыхалась от мук и неизвестности.

Вскоре карета остановилась у дома. Окна его были закрыты, казалось, он давно был забыт всеми; Мари подошла к воротам; привратник не узнавал ее. Она позвонила, и старый слуга, вышедший по этому зову, узнал свою госпожу, но отступил в ужасе при виде ее распущенной косы, красных глаз и бледных, исхудалых щек.

— Где Клотильда? — спросила г-жа де Брион. — Где она?

— Разве вы не знаете этого, сударыня?

— Нет.

— Она у сестры г-на де Бриона.

— Ты знаешь наверное?

— Да, сударыня.

Мари сбежала вниз, где стояла Марианна, державшая в руках пачку писем.

— Она у тетки, — едва проговорила бедная женщина, снова отдаваясь надежде. — Кучер, на улицу Sèvres, № 12, как можно скорее!

И прежде чем слуга, озадаченный неожиданным возвращением г-жи де Брион, успел опомниться — обе они уселись в карету.

— Вот письма, — сказала Марианна.

— Что мне в них теперь, — отвечала Мари.

— Они от Клементины, — продолжала старуха.

— А!.. Бедная Клементина, она и не подозревает, что делается со мною.

Однако она не распечатывала этих писем; вести о счастье ее подруги могли только увеличить ее страдания.

Приехали на нужную улицу; карета остановилась.

Мари вошла в дом своей невестки, той самой, о которой она говорила когда-то, что не хотела бы быть вынужденной когда-нибудь просить ее прощения. Однако она позвонила; горничная отворила ей двери.

Назвав себя, Мари спросила, дома ли и можно ли видеть девицу де Брион. Ей объявили, что невестки ее нет дома.

— Мне необходимо ее видеть, — повторила Мари.

— Она выехала, уверяю вас, — отвечала горничная.

— Я готова ждать ее возвращения, — настойчиво сказала Мари и хотела войти.

— Это будет бесполезно, сударыня; госпожа моя не приедет сюда, она в деревне.

— Клотильда! — закричала Мари.

— Мамаша! — отвечал детский голос.

Тогда г-жа де Брион оттолкнула стоявшую у дверей женщину и, бросившись в комнату, из которой слышался голос малютки, встретилась со своей невесткой, вышедшей на этот шум.

— Что вам угодно, сударыня? — спросила она.

— Я пришла за дочерью! Отдайте мне мою дочь!

— Здесь нет вашей дочери, говорю я вам!

— Вы лжете, сударыня! — сказала Мари. — Вот она!

И действительно, малютка, вырвавшись из рук приставленной к ней женщины, обливаясь слезами, бросилась в объятия матери.

— Мамаша, мамаша, увези меня отсюда!

— Это не твоя мать, — сказала, останавливая ее, тетка, — твоя мать давно умерла. Возьмите ее отсюда, — прибавила она, обращаясь к прислуге.

И, несмотря на слезы Клотильды, несмотря на угрозы и просьбы матери — малютку унесли.

— Теперь что угодно вам? — спросила пожилая дева г-жу де Брион.

— Я требую, чтобы вы отдали мне мое дитя и объяснили право, по которому вы овладели ею.

— По праву? По праву родных мужа той женщины, которая покрыла стыдом его имя и которая может сгубить ребенка, как погубила себя.

— Что вы хотите сказать?

— То, что вы опозорили наше имя и убили вашего мужа.

— Убила мужа!

— Читайте! — И она подала Мари статью журнала, рассказывавшую об отыскании трупа Эмануила и найденной при нем бумаге, свидетельствующей о самоубийстве, с прибавлением, что причины такого поступка г-на де Бриона остаются тайною. — Но вам известны эти причины, сударыня. Не правда ли? — спросила безжалостная женщина.

— Да ведь Эмануил завещал мне отыскать нашу дочь, — возразила Мари.

— Вы лжете.

— Он сам сказал мне, где она находится.

— Это неправда.

— Наконец, он простил меня, — прибавила Мари и подала ей его записку.

— Вы лжете, повторяю вам, — эта записка поддельна.

Мари упала к ногам своей невестки.

— Отдайте мне мою дочь, сударыня, умоляю вас!

— Ни за что.

— Именем всего святого, умоляю вас, отдайте мне Клотильду. Я буду любить ее, буду посылать ее к вам ежедневно, когда вы захотите этого; буду молиться за вас, но отдайте мне ее, отдайте, ради Бога.

— Невозможно.

— Невозможно, говорите вы? Но что я сделала вам? И кто же может осудить мать на разлуку со своей дочерью?

— Королевский прокурор, сударыня; т. е. лицо, отвечающее за свои действия перед обществом и обязанное поддерживать в нем чистоту нравственности; королевский прокурор, говорю вам, не дозволит женщине, увлекшейся незаконною любовью и убившей мужа, — сделаться руководительницею дочери, ибо, в противном случае, когда последняя, сделавшись женщиной, пойдет по следам матери своей, то общество не простит ему такого снисхождения. Теперь, сударыня, оставьте меня; я не знаю вас более и не хочу знать!

— Боже мой! О, как хорошо вы должны знать и прошедшее и будущее, чтобы решиться на подобную жестокость! Королевский прокурор мог поступить таким образом, как блюститель нравственности, ответствующий перед людьми; но неужели вы думаете, что такое действие найдет оправдание перед судом Бога? Или вы думаете, что Бог, даровавший ребенка женщине и видевший ее девятимесячное страдание, дал кому бы то ни было право отнимать у нее это дитя; тем более, когда в нем одном несчастная мать полагает свою надежду и цель своего существования? Выгоняя меня — вы не боитесь, кажется, суда Бога…

— Нимало, потому что, отдавая в этом отчет Ему, я скажу: «Эта женщина вспомнила о своем достоинстве матери только тогда, когда узнала, что она была и дурною дочерью и дурною женою. Вспомнила тогда, когда она сделалась уже недостойною священных прав своих». Вот что отвечу я на этом суде, которым вы пугаете меня, и надеюсь, Бог простит меня.

— Это ужасно, — говорила Мари, — это ужасно! Клотильда! Бедная Клотильда!.. Но скажите мне, — продолжала она, обращаясь к неумолимой невестке, — что вы хотите только помучить меня; да, вы осуждаете меня на некоторое время не видеться с нею; хотите наказать меня этой разлукой… о! Я заслуживаю этого! Но потом вы отдадите мне мою дочь? Умоляю вас, не будьте жестоки! Вы видите, я готова целовать ваши руки, ноги… но только не лишайте меня последнего счастья и отдайте мне мою Клотильду.

— Говорю вам, сударыня, что вы умерли для нее. Оставьте же меня, повторяю вам, или я заставлю вас удалиться. — И сказав это, старая дева протянула руку к звонку.

Мари встала.

— Хорошо же, — сказала она, — вы неумолимы, ибо не знаете чувств матери, и небо, лишая вас этого, знало что делало; вашему сердцу чуждо мое страдание, потому что ему чуждо всякое чувство. Я оставляю вас: пусть судит вас Бог! Берегитесь! Он проклянет вас — как я вас проклинаю!

И, бросив прощальный взгляд на дверь, за которой скрылась Клотильда, бедная Мари оставила и эту комнату, и этот роковой для нее дом.

* * *

Два дня спустя после этой сцены, исхудалая, бледная, неузнаваемая, покрытая глубоким трауром, Мари, поддерживаемая Марианной, выходила из почтовой кареты у той самой церкви, в которой 5 лет назад она впервые причастилась. Ничего не изменилось в этих местах: та же самая аллея, густо усаженная деревьями, вела к храму; только когда Мари впервые шла по этой аллее, деревья, оттеняющие ее, были покрыты листьями, теперь на них едва виднелись почки, первые признаки весны, которые, казалось, ждут только луча летнего солнца, чтобы распуститься и снова зазеленеть.

Она с грустью посматривала на каждое дерево, как на драгоценный памятник своего прошедшего. Марианна следовала за своей госпожою, которая, дойдя до дверей церкви, вошла в нее.

Было 10 часов вечера. День был воскресный. Священник молился у алтаря; горожане, собравшиеся в храме, стояли на коленях, внимая звукам органа и хору певчих, сливающих свои голоса со святыми словами служившего.

Мари пробралась через толпу и, не поднимая вуали, опустилась на колени. В эту минуту священник обернулся: она узнала в нем того же престарелого, доброго священнослужителя, который благословлял ее на жизнь, расставаясь с нею в начале нашей истории.

Служба кончилась скоро; народ выходил из церкви, кладя крестное знамение, и пил священную воду. Как только опустел храм, Мари подошла к священнику.

— Отец! — сказала она. — Я хотела бы исповедаться.

— Готова ли ты к этому, дочь моя? — спросил старец.

— Если страдания, которые переносит женщина как дочь, как жена и как мать, могут приготовить к исповеди — то я готова.

— В таком случае пойдем, дочь моя, — проговорил священник.

И он вошел в исповедальню. Мари встала на колени. Она рассказала свою жизнь, не называя себя — это была ее исповедь. Однако старец узнал ее.

— Я часто думал о тебе, дочь моя, и удивлялся, что ты не показываешься здесь. Да, я отпускаю грехи твои, дитя мое! Но теперь ты не 15-летняя девочка, и для грешницы твоих лет нужно долгое покаяние, чтобы Бог, переставший наказывать видимо, ознаменовал свое прощение.

— Вы правы, отец мой!

— Итак, дитя мое, поступай так, как говорит тебе твое раскаяние; я же, во имя Отца и Сына и Св. Духа, отпускаю и прощаю грехи твои.

— Отец мой, — сказала Мари спокойным голосом, — теперь у меня нет отца кроме Бога, нет матери кроме церкви, нет детей — кроме неимущих. И вот я отдаю свое достояние им и церкви, а сама посвящаю себя Богу:

Такая решимость молодой, прекрасной и некогда непорочной женщины тронула старца.

— Хорошо, дочь моя, — сказал он, — но утвердилась ли ты в этой мысли?

— Да, отец мой.

— Подумай, этот обет дается навеки!

— В этой жизни нет ничего вечного, и потому-то я хочу приготовить себя для вечной жизни в другом мире.

— Подумай, однако, с этого дня жизнь твоя должна принадлежать Богу.

— Она продлится недолго, быть может!

— Ты сомневаешься в его прощении?

— Я надеюсь на его милосердие.

— Хорошо, дочь моя! Бог принимает тебя, а я, служитель его, не только разрешаю, но и благословляю тебя на этот подвиг. Иди с Богом.

Он вышел из исповедальни, взял руку Мари и сказал ей:

— Иди с миром, дочь моя; последний день твоей свободы Бог озарил лучезарным светом солнца; иди, помолившись ему в храме, удивляться ему среди его творений! Я же предупрежу настоятельницу монастыря «Зеленая долина», основанию которого ты же помогла и который теперь отблагодарит тебя за это благодеяние. Когда ты намерена войти в него?

— Я бы хотела завтра, в этот же час.

— С Богом, дочь моя! — И, взглянув с улыбкой кротости на бедную Мари, священник удалился.

Мари взяла Марианну и отправилась с ней в пансион г-жи Дюверне. Там еще более она не заметила какой-либо перемены. Войдя туда, Мари спросила мадам Дюверне. Начальница пансиона не узнала своей воспитанницы.

— Вы не узнаете меня, — сказала ей Мари. — Впрочем, неудивительно, страдание так изменило меня! Я — Мари д’Ерми.

— Мари! — воскликнула мадам Дюверне. — Да, да, я узнаю вас теперь. Но зачем этот глубокий траур?

— Тройной: по отцу, мужу и дочери.

— Все трое умерли?

— Все, — отвечала Мари.

— Бедная женщина! И вы вспомнили о нас среди ваших несчастий! Благодарю и люблю вас за это еще более прежнего, дитя мое.

— Я пришла попросить вас…

— О чем, дитя мое?

— Дать мне на эту ночь ту самую комнату, которую я некогда занимала, а Марианне — занимаемую Клементиной, согласны ли вы?

— С удовольствием, и хотя они заняты, но я прикажу их очистить. А завтра вы уедете от нас?

— Завтра я покидаю свет и посвящаю себя Богу.

— Таков обет ваш?

— Да.

Мадам Дюверне не нашла что возразить. Она поняла, что печаль Мари была сильнее, нежели она воображала. Потом, взяв за руку свою питомицу, мадам Дюверне повела ее в бывшую ее комнату.

Ту же мебель, то же зеркало, ту же кровать увидела Мари, и недоставало только портрета ее матери, чтобы довершить впечатление прошлого.

Взрослая девушка стояла у окошка, кидая за окно хлебные крошки, и была до того углублена в свое занятие, что не обратила внимания на вошедших.

— Мадемуазель, — сказала ей Мари, — теперь вы занимаете эту комнату?

— Как видите, — отвечала, улыбаясь, молодая девушка.

— Я попросила бы вас уступить мне ее на сегодня. Некогда эта комната была моей, тогда я имела счастье быть пансионеркой, она полна для меня отрадных воспоминаний, и потому-то я хочу провести последнюю ночь между ними…

— Как! — возразила молодая девушка. — Вы жалеете о проведенных здесь годах?

— И даже очень! — отвечала Мари, поднимая глаза к небу.

— А я так только и думаю, как бы поскорее выйти отсюда. Слава Богу, впрочем, август месяц недалеко — и я скоро увижу свет. Говорят, он чудо как хорош?

Мари взглянула на говорящую с чувством глубокого участия; она ей напоминала самое себя.

«Четыре года назад я думала то же самое. Кто знает, может быть, и этому счастливому ребенку судьба готовит мою участь?» — подумала г-жа де Брион.

— Я отправлюсь ночевать в дортуар, — прибавила молодая девушка, — пользуйтесь же вашей комнатой сколько вам угодно.

— Дайте мне поцеловать вас, — отвечала ей Мари.

— С удовольствием.

— Мне кажется, что я осязаю свое собственное былое счастье, — проговорила г-жа де Брион. И она в последний раз улыбнулась милому созданью.

Потом Мари заглянула в соседнюю комнату. Там тоже все было в прежнем виде — и вот она оказалась среди своих воспоминаний, которые, как птицы, напевали ей о невозвратно минувшем.

— А что поделывает Клементина? — спросила ее мадам Дюверне.

— Сейчас узнаем, — отвечала Мари, и, обратившись к Марианне, она попросила у нее последнее письмо своей подруги.

Покопавшись в пачке писем, взятых в Париже, Марианна подала ей одно из них. Г-жа де Брион прочла следующее:

«Добрая Мари. Что это с тобой? Вот пятое или шестое письмо мое к тебе остается без ответа. Недавно я прочла в одном из журналов, что муж твой отправился в Италию и причиною этому — твое расстроенное здоровье. В самом деле ты больна серьезно? Напиши хоть строчку, чтоб успокоить твою подругу. Здорова ли твоя крошка, твой добрый отец и наш милый Эмануил? Слово «наш» не вызывает в тебе более чувства ревности? Не так ли, взрослое дитя?»

Мари прекратила чтение — слезы заволокли ей глаза — погодя немного, она продолжала:

«Мое письмо без сомнения, найдет тебя в Неаполе или в Риме, видеть которые было постоянным предметом твоих желаний — и я воображаю, что ты пробегаешь его под сенью померанцевого дерева или прогуливаясь по заливу в какой-нибудь гондоле. Я же вечно сижу в своем гнезде; но Адольф так добр ко мне, что я не верую даже в существование иных земель, как не подозреваю, что есть небо, которое могло бы быть чище раскинувшегося над нашим городком. Впрочем, кажется, сам Бог делает все возможное, чтоб привязать меня к здешней жизни!.. Объявляю тебе: у меня родилась прежирная девчонка, которую мы не успели окрестить еще и которая приедет, быть может, в Париж, чтоб попросить тебя дать ей имя — хоть твое собственное, потому что оно влечет за собою счастье.

Напишешь ли ты мне что-нибудь? Признаюсь, я с гордостью получила бы твой ответ из Неаполя; но была бы счастлива, когда б он прислан был мне из Парижа.

Прощаясь с тобой, добрая, милая Мари, прибавлю, что я остаюсь такою же, как была всегда, только счастливее, может быть, немножко — вот и все.

Поцелуй от меня твоего отца, дочь и даже самого де Бриона. Навсегда твоя Клементина Барилльяр».

Письмо выпало из рук бедной Мари — она невыносимо страдала. Марианна и мадам Дюверне плакали против воли.

Однако г-жа де Брион провела целый день в этом доме; она играла с детьми, которые, испугавшись сначала ее черного платья, привыкли к ней скоро, когда увидели, что под ним бьется нежное и любящее сердце. Она обедала с бывшей своей начальницей или, правильнее, сидела за одним столом с нею. Вечером, часов около десяти, она захотела отдохнуть.

Мари проснулась довольно поздно, простилась с мадам Дюверне, которая плакала при расставании с нею, как если бы она была ее родной матерью. Потом в сопровождении Марианны г-жа де Брион пошла по направлению к «Зеленой долине».

Новоотстроенный монастырь, освещенный утренним солнцем, ярко выделялся на темно-зеленом фоне окружающих его тополей.

Мари постучала у святых ворот обители. Престарелый священник встретил ее на пороге.

— Вот и я, отец мой! — сказала она.

— Хорошо, дочь моя, пойдем за мною.

Тогда Мари обратилась к Марианне, взяла ее руки и сказала:

— Прощай, моя вторая мать, неразлучная спутница и опора в тяжелых испытаниях моей жизни! Туда, куда я пришла теперь, ты не должна идти со мною. Отправляйся в Париж, не забывай мою дочь и хоть изредка сообщай о ней моему единственному и последнему защитнику, — она указала на священника, — который будет передавать мне эти известия, чтоб поддержать меня.

Они простились: Марианна плакала, г-жа де Брион казалась спокойною.

— Итак, отец мой, — сказала последняя, — здесь нет ни жены, ни дочери, ни матери — здесь грешница, которая страдает и раскаивается и которая молит Бога — принять ее под сень его.

И оглянувшись в последний раз на покинутый ею мир, она увидела Марианну, спускающуюся с тропинки, ведущей на дорогу в Париж. Она послала ей вслед прощальную улыбку и затворила за собой дверь, долженствующую разделить их навеки.

__________

Месяцев десять спустя после рассказанного нами вот что было напечатано в разных парижских журналах.

Разные известия.

— В газете К*** пишут: «В г. П* было возмущение. Толпа молодых людей направилась к одному дому, занимаемому женщиной, которая, как уверяют, находилась в коротких связях с некоторыми влиятельными, чтоб не сказать могущественными, лицами города. Обнародованные указы — идею которых приписывали этой женщине, вмешивающейся в дела администрации, — были направлены на уничтожение самых неприкосновенных обычаев. Толпа молодых людей ворвалась в ее квартиру с целью заставить эту женщину оставить их город. Она же, желая остановить эту демонстрацию угрозою, вышла на балкон; но пущенный в нее камень остановил ее на первом слове; удар был смертелен — эта женщина называлась Юлиею Ловели; говорят, она была красавица».

— В газете «Акбар» пишут: «Молодой человек, маркиз де Гриж, вступивший несколько месяцев тому назад волонтером в полк спагов, был убит в последней встрече этого полка с арабами. Смерть его можно считать самоубийством, потому что с самого вступления своего в африканскую армию он находился под влиянием глубокой тоски и бросался с отчаянной храбростью в самую толпу неприятеля, по-видимому, с единственной целью найти смерть в ходе битвы».

— В Echo d’***: «Г-жа де Брион, супруга бывшего пэра Франции, застрелившегося недавно по неизвестным причинам, скончалась в монастыре «Зеленая долина» в окрестностях г. Дре, после весьма непродолжительной болезни. Бренные останки ее зарыты на монастырском кладбище под молитвы и благословения сестер-инокинь, удивлявшихся набожности и благочестию покойницы.

Смерть похитила ее на 21-м году жизни.

Она завещала все свое имущество этому монастырю, который был ее последним пристанищем».

Загрузка...