2

До того как, достигнув семидесяти одного года, умер Эллис Айкхорн, Билли Айкхорн не сознавала огромной разницы между положением молодой супруги чрезвычайно богатого человека и положением чрезвычайно богатой молодой женщины без мужа. Последние пять лет их совместной двенадцатилетней жизни Эллис, парализованный, был прикован к инвалидной коляске, к тому же после удара он лишился речи. Выйдя за него замуж, Билли связала свою жизнь с богатыми и сильными мира сего, однако так и не сумела найти своего места в этой цитадели, обрести точку опоры, чтобы должным образом обставить свое вдовство. Все те годы, что муж болел, она жила в замке Бель-Эйр, как затворница, ведя, насколько знали окружающие, полную ограничений жизнь супруги тяжелобольного инвалида.

И вот внезапно в тридцать два года она оказалась свободной от семейных обязательств обладательницей практически безграничного дохода. Билли с изумлением обнаружила, что до дрожи в коленках боится этой необъятной массы денег. Разве не об этом она, бедная родственница, мечтала все долгие годы своего отрочества? Однако нынешнее богатство оказалось настолько велико, что лишило ее покоя. Возможности, таившиеся в огромных суммах, приводили в замешательство, открывали перспективы настолько туманные, что очертания их терялись в грядущей неизвестности.

В то последнее утро, когда один из трех ухаживавших за Эллисом санитаров сообщил Билли, что с ее мужем во сне случился смертельный удар, к чувству облегчения молодой вдовы подкралась и печаль: кончилась прежняя, такая хорошая, часть ее жизни. Однако Билли горевала по прошлому вот уже пять лет. Она слишком долго готовилась к смерти мужа, чтобы ощутить по-настоящему боль утраты. И тем не менее Эллис, даже полуживой, служил ей опорой и защитой. Пока он был жив, ей не приходилось заботиться о деньгах. Этим занимался штат юристов и бухгалтеров. Конечно, она не забыла, что после свадьбы он подарил ей безналоговые муниципальные облигации стоимостью десять миллионов долларов, да еще уплатил налог на дарение, а затем проделывал то же самое семь лет подряд, приурочивая это ко дню ее рождения, пока в 1970-м его не хватил удар. Еще не став его единственной наследницей, владелицей всех его акций в «Айкхорн Энтерпрайзиз», она уже обладала собственным состоянием в восемьдесят миллионов, которое ежегодно приносило по четыре миллиона не облагаемых налогом долларов. Сейчас над налоговой декларацией Айкхорнов трудился целый взвод аудиторов из налоговой службы, но, как бы они ни хитрили, у Билли все равно останется еще около ста двадцати миллионов долларов. Обретенное богатство смущало и пугало. Теоретически она понимала, что может поехать куда угодно и делать все, что пожелает. И лишь мысль о том, что она все же не сможет оплатить полет на Луну, помогла Билли вернуть утерянное ощущение реальности. Ее успокоило лишь увеличительное зеркало, в которое она смотрелась, накладывая тушь на ресницы, — черты лица остались узнаваемы, отметила она. Приняв ванну, причесавшись, взвесившись — она взвешивалась по утрам и вечерам ежедневно с тех пор, как ей исполнилось восемнадцать, — и наконец одевшись, она восстановила привычное течение жизни. Буду действовать последовательно, пообещала она отражению в зеркале, не выказавшему ни малейшей паники, не в пример смятенной душе. Если бы в этот момент ее впервые увидел кто-то посторонний, то, отдав должное ее росту, гордой походке, сильной шее, царственной посадке головы, он подумал бы, что перед ним предстала юная царица амазонок во всей своей властной силе и мощи.

Прежде всего нужно было позаботиться о похоронах. Билли почти радовалась этому, ибо данная область сулила ограниченный выбор решений.

Эллис Айкхорн никогда не был ни религиозен, ни сентиментален, если только дело не касалось Билли. В его завещании не оказалось каких-то распоряжений насчет похорон, и он никогда при жизни не высказывал никаких пожеланий относительно способа своего захоронения. Подобные преждевременные указания относительно собственной смерти казались ему столь же мало привлекательными, сколь и любому другому смертному, будь он богат или беден.

Конечно, кремация, решила Билли. Да, кремация, а затем заупокойная служба в епископстве в Беверли-Хиллз. Какой бы ни была его религия, — а он всегда отказывался обсуждать эти вопросы, — сама Билли была воспитана в духе Бостонской епископальной церкви, и теперь она поступит соответственно. Слава богу, в этих местах живет достаточно служащих его корпорации, а также тех, с кем у него были деловые контакты. Таковых с лихвой хватит, чтобы заполнить церковь. Если бы для обеспечения достойной толпы Билли пришлось полагаться лишь на круг собственных друзей, то службу, пожалуй, можно было бы провести в костюмерной театра «Ла Скала» и при этом еще хватило бы места для церковного хора и инструментального трио.

Она позвонила своему юристу Джошу Хиллмэну и попросила сделать все необходимые приготовления, а потом переключила свое внимание на следующую проблему — выбор соответствующего платья для похорон. Траур! Однако она слишком долго прожила в Калифорнии, даже для женщины, много лет входившей в список прекрасно одетых дам. В ее огромном гардеробе не было ничего похожего на короткое узкое черное платье, приемлемое для траурной церемонии в сентябрьский день 1975 года, когда температура переваливает за тридцать, а с Санта-Ана дует сухой горячий ветер. Если бы «Магазин грез» был уже готов к тому моменту, можно было бы пойти туда, с тоской подумала она, но магазин еще только строился.

Выбрав в «Амелии Грей» несколько черных шелковых нарядов, она снова взглянула в зеркало. Такая бездна не находящей применения привлекательности терзала ее. Билли не страдала излишней скромностью насчет своей внешности. До восемнадцати лет она была отчаянно некрасивой, и теперь, став красивой, упивалась этим. Она никогда не носила бюстгальтера. Грудь ее, высокая и пышная, в любом бюстгальтере становилась еще выше и казалась слишком большой, что убивало элегантность. Она благодарила небеса, что ее зад остается плоским на добрую пядь вниз от талии и бедра не расширяются, там, где не надо, нарушая линию платья. И все же, обнаженная, она поражала неожиданным богатством плоти. Эта плоть, подумала Билли с сухой горечью разочарования, уже много месяцев не ощущала прикосновения мужской руки. После Рождества, когда состояние Эллиса начало с каждым днем ухудшаться, она, то ли из жалости к нему, то ли ощущая, что это непозволительно, намеренно отказалась от тайной сексуальной жизни, которую вела до того уже почти четыре года.

Снова надев свое платье и ожидая, пока упакуют новые вещи, она перестала размышлять о себе и задумалась над следующей проблемой: что делать с прахом? Она знала, что что-то надо делать. Эллис, каким она впервые узнала его, скорее всего, пожелал бы, чтобы его прахом посыпали микрофоны телефонных трубок, — чем больше, тем лучше, — подумала она, слегка улыбнувшись воспоминаниям. Тогда ему еще не было шестидесяти, могучему властителю всемирной империи богачей, добрых тридцать лет назад сделавшему свой первый миллион на финансовых операциях. А может быть, он предпочел бы, чтобы его прах щепотку за щепоткой втерли в подкладку портфелей батальона его администраторов. Он развлекался тем, что выводил их из равновесия.

Продавщица с удивлением посмотрела на нее, и до Билли дошло, что она тихонько хихикает. Нельзя с этого начинать. Не пройдет и дня, как весь город узнает, что в то утро, когда умер муж, Билли Айкхорн смеялась. Хотя до того, как Эллис заболел, существовало ли что-нибудь такое, за исключением их совместной жизни, в отношении чего он разводил бы сантименты? Он частенько говаривал, что стакан хорошего вина и свежие номера журналов «Форчун» и «Форбс» — это лучший способ провести мирный вечерок, но, разумеется, вино должно быть с его виноградников в Силверадо. Наверное, она все же волнуется больше, чем следует, сообразила Билли: в нормальном состоянии она тотчас вспомнила бы о его спокойной разумности.

* * *

Воспользоваться самолетом «Лир» нельзя. Так ей объяснил Хэнк Сэндерс, первый пилот. Для задачи, которую она перед ним поставила, нужна машина, способная лететь медленно, с открытым иллюминатором. Молодой пилот работал у Айкхорнов чуть больше пяти лет. Это он доставил их на самолете из Нью-Йорка в Калифорнию, и он же, после того как с Эллисом случился первый удар, во время каждого полета всегда подсаживался к ним в салоне слева, когда больной старик и столь непохожая на него молодая жена совершали поездки на свои виноградники в Санта-Хелена, Палм-Спрингс или Сан-Диего. Хэнк передавал управление второму пилоту и выходил на несколько минут к хозяевам, чтобы сообщить мистеру Айкхорну, сидевшему в инвалидной коляске у окна, о погодных условиях. То была простая формальность, так как он не обращал внимания на настроение хозяев, да ведь и они не держали его в голове. Но миссис Айкхорн неизменно вежливо благодарила его, оторвавшись от чтения книги или журнала, чтобы задать несколько вопросов о том, нравится ли ему его новая жизнь в Калифорнии, или сообщить, сколько дней они пробудут в долине Напа, а то и предложить зайти на глоток вина лучшего урожая, пока они будут наслаждаться жизнью среди виноградников. Хэнк безмерно восхищался ее чувством собственного достоинства и трепетал, когда она во время их мимолетных бесед смотрела ему в глаза. К тому же он считал ее фантастически знойной женщиной, правда, стараясь не задерживаться на этой мысли.

Но сейчас, четыре дня спустя после кремации, когда они в арендованном самолете «Бичкрафт Бонанза» вылетели из аэропорта Ван-Ниса и миссис Айкхорн сидела так близко от него, он чувствовал себя весьма неуютно. Неловкость была продиктована отнюдь не его поверхностным знакомством с самолетами этого типа. Хэнк Сэндерс и сам владел подержанным «Бич Сьерра», используя его для воскресных вылетов в Тахо и Рено. Но тут вдруг оказалось, что сегодняшний полет не имеет ничего общего с прогулкой, на которую отправляешься с девочкой куда-нибудь подальше на уик-энд, чтобы как следует поразвлечься. Нет, сидеть рядом с миссис Айкхорн, такой серьезной, такой озабоченной, такой непостижимо сексуальной, находиться слишком близко от нее для сегодняшних обстоятельств — это совсем другое дело. Он старался не смотреть на Билли. Если бы с ней были хоть какие-то родственники, сестра или еще кто-нибудь!..

Он заполнил план-карту полета до Санта-Хелены и обратно — около тысячи сорока километров по воздуху, — «Бонанза» совершит такой полет часа за четыре с половиной, а может, и меньше, в зависимости от ветра. Когда они подлетали к Напа, Билли наконец нарушила молчание.

— Хэнк, мы не будем здесь приземляться. Я хочу, чтобы вы летели прямо вдоль шоссе номер двадцать девять, постепенно снижаясь, пока не достигнете Санта-Хелены. Затем возьмете правее. У границы наших владений в Силверадо снизьте скорость. И летите настолько низко, насколько это возможно, — сто пятьдесят метров ведь разрешено, правда? — и облетите виноградники.

Долина Напа невелика, но полна очарования, особенно залитая сентябрьским солнцем, — многие километры буйно зеленеющей низины, а вокруг с четырех сторон покрытые лесами холмы с крутыми склонами.

Здесь, на девяти тысячах трехстах тридцати восьми гектарах сплошных виноградников, где винокурни теснились, словно на склонах холмов в Бордо, а каждая из них во много раз крупнее французской, и производилось лучшее вино в Соединенных Штатах, способное, по мнению экспертов, конкурировать с лучшими сортами Франции или даже превосходящее их.

В 1945 году Эллис Айкхорн, из принципа не жаловавший все французское, хотя и старавшийся этот принцип не оглашать, купил у старого Херсента и де Мустье поместье неподалеку от Санта-Хелены. Прекрасная винодельня была совершенно заброшена и пришла в полный упадок после того, как сухой закон, Великая депрессия и Вторая мировая война нанесли сокрушительный удар по американскому виноделию. Имение в тысячу двести восемнадцать гектаров включало и поместительный, аккуратно крытый гонтом каменный господский дом с двумя башенками в безупречном викторианском стиле. Айкхорн вернул особняку былое великолепие и называл его «Шато-Силверадо» в честь старой дороги вдоль долины, по которой когда-то разъезжали кареты. Он выписал из Германии Ганса Вебера, прославленного мастера виноделия, и предоставил ему полную свободу действий. Приобретение винодельни и интерес, проявляемый Айкхорном к великолепному «Пино Шардонне» и не менее великолепному «Каберне Совиньон», производство которых все-таки началось спустя семь лет и обошлось в девять миллионов долларов, были, пожалуй, наиболее близки к понятию «хобби» в жизни Эллиса Айкхорна.

Пролетая над виноградниками, на которых можно было заметить работников — стояли последние дни сбора урожая, — Билли открыла окно справа. В руке она держала массивную шкатулку эпохи короля Георга из чистого золота, размером пятнадцать на пятнадцать сантиметров, с лондонским пробирным клеймом 1816 — 1817 годов и клеймом изготовителя, великого художника Бенджамина Смита. Внутри было выгравировано:


Даруется Артуру Уэлсли

герцогу Веллингтону, по случаю первой годовщины

битвы при Ватерлоо

от Общества негоциантов

и банкиров города Лондона.

«Железный Герцог будет вечно жить

в наших сердцах».


Билли осторожно просунула правую руку в маленькое окно, напрягая ее в запястье под напором ветра, и, пока «Бонанза» низко кружила над виноградниками Силверадо на скорости сто тридцать шесть километров в час, она открыла замок на крышке шкатулки и медленно развеяла прах Эллиса Айкхорна над рядами тяжелых виноградных гроздьев, скрытых под темно-зелеными листьями. Покончив с этим делом, она убрала пустую шкатулку в сумку.

— Говорят, этот год будет урожайным, — сказала она потерявшему дар речи пилоту.

На обратном пути Билли застыла в странном, трепетном молчании, которое терявшийся в догадках Хэнк Сэндерс принял за ожидание от него каких-то действий или поступков. Однако они преспокойно приземлились в Ван-Нисе и, поставив «Бонанзу» на колодки на гудроновой полосе и зайдя в аэроклуб «Бич», чтобы вернуть ключи от самолета, он подумал, что только цель этого полета и эпизод с развеиванием праха были необычны — все остальное выглядело как всегда. Выйдя на автостоянку, он увидел, что Билли ждет его, сидя на месте водителя в огромном темно-зеленом «Бентли», любимой машине Эллиса, которую она так и не продала.

— Я думаю, мы немножко покатаемся, Хэнк. Еше рано. — Темные брови Билли приподнялись в изумлении, когда она взглянула на его смущенное лицо: к подобному приглашению он был абсолютно не готов.

— Покататься? Зачем?.. То есть да, конечно, миссис Айкхорн, как вы скажете, — ответил он, барахтаясь в волнах вежливости и замешательства.

Билли тихо рассмеялась, подумав о том, что этот бодрый веснушчатый парень с грубоватым лицом, соломенными волосами и полным отсутствием интереса ко всему, кроме самолетов, насколько она могла судить за многие годы их знакомства, смахивает на молодого сильного фермера.

— Тогда садись. Ты ведь не против, если я поведу машину? Я замечательно вожу машины с правосторонним управлением. Ну разве не забавно? У меня такое чувство, будто мы поднялись над дорогой метра на три. — Она была естественна и весела, словно ехала отдохнуть на пляж.

Билли вела машину со знанием дела, очевидно, прекрасно представляя, куда они едут, и весело мурлыкала что-то себе под нос, а Хэнк Сэндерс пытался расслабиться, как будто ездить на прогулки с миссис Айкхорн было для него самым привычным делом. Он чувствовал себя ужасно скованно, настолько поглощенный соблюдением приличествующего ситуации этикета, что едва замечал, как Билли съехала с шоссе и, промчав несколько километров, миновала Ланкершим, а затем свернула с широкой улицы на узкую дорогу. Внезапно она поехала направо и подкатила к небольшому мотелю. Она остановила «Бентли» у одного из гаражей, стоявших у каждого коттеджа.

— Я скоро вернусь, Хэнк. Думаю, нам пора выпить, поэтому не уходи.

Она на минуту исчезла в конторе мотеля и появилась, небрежно помахивая ключом, держа пластиковый пакет с кубиками льда. Продолжая напевать, протянула ему лед, открыла багажник и достала большой кожаный чемодан. Потом открыла дверь коттеджа и, смеясь, поманила его.

Хэнк Сэндерс оглядел комнату с опаской, смешанной с удивлением, а Билли тем временем раскрыла переносной бар-чемодан, сделанный на заказ в Лондоне десять лет назад для выездов на скачки и охоту, — этакий анахронизм, оставшийся от той ее жизни, что сейчас казалась такой же архаичной, как и взятые в серебро графины, которые она за отсутствием стола выстроила в ряд на ковре. В этой комнате с кондиционером весь пол, а также три стены сверху донизу были покрыты толстым мягким малиновым ковром, а потолок и четвертая стена были полностью зеркальными. Хэнк нервно прошелся из угла в угол, отметив, что в комнате нет ни окон, ни стульев, вообще ничего, кроме небольшого сундука в углу. Напольные светильники представляли собой три столба, на которых сверху крепились маленькие розовые лампочки, поворачивавшиеся в любом направлении. Почти половину пространства занимала большая низкая кровать, покрытая розовыми атласными простынями и заваленная подушками. Хэнк бесцельно рассматривал сверкавшую белизной ванную, когда Билли позвала его:

— Хэнк, что ты будешь пить?

Он вернулся в спальню:

— Миссис Айкхорн, с вами все в порядке?

— Вполне. Не волнуйся. Итак, что тебе предложить?

— Виски, пожалуйста, со льдом.

Билли сидела на полу, прислонившись к кровати. Она протянула ему бокал так естественно, как будто они находились на званом вечере. Он сел на ковер — сесть можно или сюда, или на кровать, в отчаянии подумал он, — и сделал большой глоток виски, который она подала ему в чаше из тяжелого серебра. В белой блузке из тончайшего полотна и темно-синей хлопчатобумажной облегающей юбке, небрежно раскинув на ковре длинные загорелые ноги, Билли выглядела как на пикнике.

Она тоже выпила, игриво чокнувшись с ним.

— За мотель «Эссекс», оазис в долине Сан-Фернандо, и за Эллиса Айкхорна, который одобрил бы это, — провозгласила она.

— Что? — воскликнул Хэнк, глубоко пораженный.

— Хэнк, тебе не нужно понимать, просто поверь мне. — Она подвинулась к нему и тем же небрежным, но точно рассчитанным жестом, каким обычно пожимала руку, не спеша положила свою тонкую кисть прямо на тугой треугольник его джинсов. Ее пальцы искусно нащупывали очертания пениса.

— О боже! — Словно пораженный электрическим током, он попытался выпрямиться, но лишь расплескал свое питье.

— Я думаю, тебе будет приятнее, если ты будешь сидеть спокойно, — прошептала Билли, расстегивая «молнию» на его джинсах.

От неожиданности его член совершенно обмяк, съежившись среди спутанных светлых волос. Билли задохнулась от восторга. Он нравился ей таким — мягким и маленьким. Теперь она могла легко взять его в рот весь целиком и держать там, даже не касаясь языком, лишь чувствуя, как он растет и набухает во влажном тепле, подвластный ей без единого движения ее мышц. Даже волосы на этих круглых мешочках между ног — соломенного цвета. Она осторожно понюхала пах, глубоко вдыхая потайной запах. Пока женщина не ощутит, как пахнет мужчина именно там, подумала она, уносясь по течению, она не способна познать его. Она услышала, как пилот протестующе застонал над ее ищущей головой, но не обратила внимания. Он оправлялся от потрясения, и его член, подрагивая, начал расти. Свободной рукой Билли обхватила яички, средний палец легонько скользил, чуть надавливая упругую кожу его мошонки. Она губами и языком ласкала почти эрегированный член, довольно короткий, но толстый, такой же крепко сбитый, как и сам хозяин. Он откинулся на постели, полностью отдавшись новизне своей пассивной роли, чувствуя, как его член отрывисто пульсирует, наполняясь кровью. Он становился все толще и толще, она чуть переместила губы и теперь трудилась только над набухшим кончиком, возбуждая его сильным и энергичным посасыванием, в то время как пальцы ее скользили вверх и вниз по влажному напряженному стволу. Со стоном, не желая кончать слишком быстро, он приподнял со своих колен ее голову и зарылся лицом в темные волосы, целуя прекрасную шею и думая о том, что Билли всего лишь девчонка, всего лишь девчонка. Он положил ее на кровать и сбросил джинсы на ковер. Быстро расстегнул ее блузку — обнаженные груди оказались больше, чем ему представлялось до сих пор, с темными шелковистыми сосками.

— Знаешь, какой влажной я стала за последний час? — прошептала она ему в губы. — Нет, ты не представляешь… ты сейчас сам увидишь… я покажу тебе. — Одним движением Билли скинула юбку — под ней ничего не было. Она села и толчком повалила его на кровать, ладонями прижимая его плечи к простыне. Она перекинула колено через него и подвинулась выше, широко раздвинув ноги, так что ее лоно оказалось прямо напротив его рта. Он попытался достать до нее языком, но она качалась над ним вперед и назад, и ему удавалось лишь изредка лизнуть ее. Наконец, сходя с ума, не в силах больше выносить ее подразнивания, он схватил ее за бедра и потянул вниз, прочно утвердив свой рот между округлыми набухшими губами, всасывая, облизывая, втягивая и выталкивая их языком, словно обезумевший. Она напряглась, ее спина прогнулась, и она кончила с приглушенным вскриком, почти внезапно. Его член был так тверд, что он боялся выбросить струю прямо в воздух. Он со страстью схватил ее за талию, притянул к себе вниз и неистово вошел в нее, пока она еще содрогалась в спазмах.

Последовавшие затем часы так никогда и не повторились, но Хэнк Сэндерс запомнил их до конца жизни, даже если бы не существовало шкатулки эпохи короля Георга, когда-то принадлежавшей герцогу Веллингтону, той самой, что Билли подарила ему на прощание этой ночью, вернувшись в особняк на холме в Бель-Эйр.

Поднимаясь по широкой лестнице, она подумала, каким же пустым кажется дом, хоть он и полон спящих слуг. Теперь Эллис ушел окончательно и бесповоротно. Она вспомнила крепкого мужчину, за которого вышла замуж двенадцать лет назад. Когда она сказала Хэнку Сэндерсу, что Эллис одобрил бы их этой ночью, тот не понял, но она-то сказала правду. Если бы она вдруг стала старухой и умерла, а молодой Эллис остался в живых, он бы трахнул первую попавшуюся девку, прощаясь таким образом с прошлым, в котором оба так бережно любили друг друга. Возможно, не все в состоянии понять такой способ отдания последних почестей, но он вполне устраивал обоих. Его прах рассыпан по спелому винограду, а ее волосы хранят запах секса, и в паху сладостная боль — Эллис не просто одобрил бы, он бы зааплодировал.

* * *

Когда Уилхелмина Ханненуэлл Уинтроп родилась в Бостоне за двадцать один год до того, как превратилась в Билли Айкхорн, люди, пекшиеся о родословных, — а Бостон для составителей генеалогических древ то же самое, что Перигор для любителей трюфелей или Монте-Карло для владельцев яхт, — сочли, что этой девочке, несомненно, очень повезло. Среди ее многочисленной родни насчитывалось достаточное количество Лоуэллов, Кэботов и Уорренов, немало Солтонстоллов, Пибоди и Форбсов, а в каждом последующем поколении к тому же текла королевская кровь Адамсов. Ее отцовская линия начиналась с Ричарда Уоррена, в 1620-м находившегося на «Мэйфлауэр», — вряд ли можно рассчитывать на лучшее, — а со стороны матери значилась не просто безупречная бостонская кровь; она могла проследить свое происхождение от первых колонистов долины реки Гудзон и от многих Рэндольфов из Виргинии.

Большинство старых бостонских семей разбогатело на быстроходных парусниках, корпя над гроссбухами и отличившись в торговле с Вест-Индией. Из этих состояний, сбереженных и приумноженных благоразумными главами семейств, сложилась сеть тесно связанных между собой фондов, и сеть эта гарантировала, что ни одному бостонскому ребенку из достойной семьи никогда не придется беспокоиться о деньгах, почему отпрыски вырастали, так и не поняв, отчего денежные проблемы занимают значительное место в заботах большинства людей. Покуда семейные фонды бесшумно, но мощно процветали и развивались, многие бостонцы жили, совсем не задумываясь о деньгах, подобно тому как абсолютно здоровый человек не задумывается о том, что ему приходиться вдыхать и выдыхать. К счастью, в каждом поколении Старого Бостона появлялись личности, обладавшие исключительным талантом в обращении с денежными средствами и с равным успехом приумножавшие капиталы как своих родственников, так и находившихся под их началом крупных предприятий. Благодаря подобным экземплярам остальное население Бостона считало разговоры о деньгах вульгарными.

Однако даже в лучших бостонских семьях имелись ветви, которые, как предпочитали выражаться, «не обладали теми же средствами к существованию», что и остальная часть их семей.

Отец Билли Айкхорн, Джозия Прескотт Уинтроп, и ее мать, Мэтилда Рэндолф Майнот, оба являлись в своих семьях последними представителями побочных ветвей могучих династий. Почти все состояние отцовской семьи погибло в финансовом крахе, поразившем «Ли, Хиггисон и К°», мощную брокерскую контору, потерявшую двадцать пять миллионов долларов, принадлежавших ее клиентам, когда «спичечный король» Айвор Крюгер обанкротился и покончил с собой. В семье Мэтилды деньги не водились со времен Гражданской войны, хотя некогда семейство было богатым. За последние пять поколений ни в одну из обнищавших семей не влились средства со стороны. Вопреки сложившемуся среди здравомыслящих бостонцев обычаю спасать чье-либо чахнущее семейное состояние путем бракосочетания с дружественным кланом, владеющим солидным фондом, последние поколения Уинтропов упрямо выдавали своих серьезных, чувствительных дочерей за учителей и духовников — то есть за представителей профессий, весьма почитаемых в Бостоне, но не приносивших финансового процветания. Последнюю крупную сумму семья отца Билли потратила, чтобы послать Джозию Уинтропа в Гарвардскую медицинскую школу.

Он оказался прилежным студентом, одним из лучших в классе, и получил диплом с отличием, а затем и место интерна с проживанием в прославленной больнице Питера Бента Бригэма. Специальностью Джози была гинекология, и он мог рассчитывать на обширную клиентуру, даже если бы обслуживал только подруг своих родственниц, которых насчитывалась не одна сотня.

Слишком поздно, а именно в последний год интернатуры, Джозия Уинтроп обнаружил, что частная практика его совершенно не интересует. Едва начав заниматься проблемами в новой области — антибиотиками, — он влюбился, страстно и навсегда, в чистую науку. Увлечься научными исследованиями — это вернейший способ для врача навсегда лишить себя надежды на приличную жизнь. В день, когда Джозия должен был приступить к практической деятельности, он поступил в частный институт Рексфорда на должность младшего исследователя с окладом три тысячи двести долларов в год. Правда, даже эта незначительная сумма оказалась на семьсот долларов выше той, что он получал бы в исследовательском центре, финансируемом государством.

Мэтилда, великодушная от рождения, была в ту пору всецело поглощена своим физическим состоянием — шли последние месяцы ее беременности — и не слишком беспокоилась о будущем. Она считала, что ее семейство вполне сможет существовать на четыре тысячи двести долларов в год; к тому же она безгранично верила в своего Джо, высокого, тощего, длинноногого, с темными глазами, в которых светился такой присущий янки рассудок; она чтила его преданность делу и готовность идти за своей звездой, что поражало ее; она считала его образцом человека, рожденного для великих свершений. Стройная темноволосая Мэтилда, мечтательная красавица, казалась сошедшей со страниц Натаниела Готорна. В ней оказалось мало того, что присуще зажиточным голландцам и вспыльчивым виргинским мелкопоместным дворянам, отличавшим некоторые ветви ее фамильного древа.

Когда родилась дочь, ей дали имя Уилхелмина в честь любимой тетушки Мэтилды, ученой дамы преклонных лет, так никогда и не познавшей мужа. Однако супруги единодушно признали, что имя Уилхелмина слишком тяжеловесно для младенца, и стали именовать дочурку Ханни, то есть вполне благозвучным уменьшительным от второго не менее внушительного имени девочки — Ханненуэлл.

Спустя полтора года после рождения Ханни Мэтилда, смирившаяся с мыслью, что она вновь беременна, переходила авеню Содружества на красный свет, и мчавшаяся машина сбила рассеянную женщину.

Потрясенный, отказывающийся верить в смерть жены, Джозия нанял няньку для маленькой Ханни, но очень скоро убедился, что не может позволить себе такую роскошь. Не допуская мысли о новой женитьбе, он сделал единственное, что ему оставалось, — отказался от любимого института, где успел к тому времени заслужить завидную репутацию. Он устроился на презираемую им самим, но лучше оплачиваемую работу штатного врача в маленькой, вечно полупустой больнице неприметного городка Фремингэм, в сорока пяти минутах езды от Бостона. На новом месте ему пришлось оказывать все виды врачебной помощи — от лечения кори до мелких хирургических операций. Эта работа имела несколько преимуществ. Она позволяла платить за аренду небольшого дома на окраине городка, а Ханни оставалась на попечении Анны, простой добросердечной женщины, работавшей одновременно нянькой, кухаркой и служанкой. Неподалеку нашлась приличная бесплатная средняя школа, и, кроме того, у Джозии оставалось достаточно времени для продолжения исследований в небольшой лаборатории, которую он оборудовал в подвале. Джозия Уинтроп никогда не помышлял о том, чтобы вернуться в гинекологию, ибо понимал, что в этой области медицины у него абсолютно не будет времени на свои исследования.

Ханни. росла прелестным ребенком. Немножко излишне толстощекая и, пожалуй, чересчур робкая, гласил вердикт многочисленных тетушек, наезжавших во Фремингэм вместе с кузинами Ханни до четвертого колена, чтобы навестить малышку или взять ее к себе на несколько дней. Но можно ли хоть в чем-то осуждать эту трагически лишившуюся матери бедняжку, это создание, чей отец — надо признать, весьма преданный своему делу человек — почти все время проводит в больнице или возится с чем-то там у себя в подвале. В конце концов, Ханни некому воспитывать, кроме Анны. Анна прекрасно справляется, но существуют… гм-м… пределы ее компетенции. Тетушки решили, что на следующий год, когда Ханни исполнится три, ей непременно следует пойти в начальную школу мисс Мартингейл в Бэк-Бей вместе с кузиной Лайзой, кузеном Эймсом и кузеном Пирсом. Там детям закладывают должные основы будущего восприятия музыки и искусства, и Ханни познакомится с детьми, которые в дальнейшем естественным путем составят круг ее друзей на всю жизнь.

— Не может быть и речи, — ответил отец. — Ханни ведет здесь хорошую, здоровую деревенскую жизнь, вокруг полно очень симпатичных ребятишек, с которыми она играет. Анна хорошая женщина, порядочная и добрая, и вам не удастся убедить меня, что трехлетнего ребенка с нормальным уровнем развития, живущего на свежем воздухе, нужно «вводить» в процесс рисования пальцами или, боже упаси, коллективного строительства из кубиков под присмотром наставников. Нет, я никогда не соглашусь, и все тут.

Ни одной из тетушек не удалось его переубедить. Он всегда был самым упрямым из всех упрямцев своего семейства.

Так Ханни начиная с трех лет постепенно становилась изгоем своего клана. Визиты тетушек и кузин, даже с наилучшими намерениями, теперь наблюдались все реже, ибо их собственные дети всю неделю проводили в начальной школе, а в выходные малышкам так хотелось поиграть с новыми друзьями. Не говоря уже о днях рождения! Уж лучше подождать до праздников, когда дорогой Джозия сможет привезти Ханни к ним на денек. Очень жаль, что он никогда не желает оставаться ночевать, но ведь ему непременно нужно возвращаться на работу каждый вечер.

Ханни, похоже, не страдала от ослабления связей с толпой флегматичных кузин и распорядительных тетушек. Она была вполне довольна, играя с детьми, проживавшими в скромных домах на одной с ней улице. Когда настало время, она пошла в местный детский сад. Девочка не скучала с Анной, которая каждый день пекла печенье, пирожки и пирожные. Джозия почти всегда приходил домой к обеду и после еды спускался к себе в подвал, чтобы поработать. Так протекала жизнь Ханни, и, поскольку ей не с чем было сравнивать, она принимала то, что имела.

Проведя два года в местном детском саду, Ханни поступила в начальную школу имени Ральфа Уолдо Эмерсона во Фремингэме. С первых дней учебы она начала понимать, что чем-то отличается от одноклассников. У всех были матери, братья и сестры, а у нее — одна Анна, которая и родственницей-то вовсе не являлась. Отца же она видела только за обедом, и он вечно спешил. У всех была повседневная семейная жизнь, в которой находились поводы для шуток, драк и клубящихся эмоций, и эта жизнь восхищала и озадачивала Ханни. Однако у ее товарищей по школе не было кузенов, живущих в огромных поместьях в Уэллсли и Честнат-Хилл, или в великолепных городских домах на Луисбург-сквер, или в особняках Балфинча на Маунт-Вернон-стрит. У них не было тетушек, состоявших в «Сьюинг-Серклз» и ходивших на вечера вальса к миссис Уэлч, и не беда, что они теперь так редко наезжают во Фремингэм. А еще у товарищей Ханни не было дядюшек, закончивших Гарвард, игравших в сквош или плававших на больших яхтах, посещавших «Сомерсет-клуб» или «Юнион-клуб», «Майопия-Хант» или «Атенеум». И никакие тетушки не водили ее одноклассников по пятницам на концерты Бостонского симфонического оркестра.

У Ханни вошло в привычку хвастаться своими родственниками, кузинами и их домами, чтобы все думали, что отсутствие матери, братьев и сестер, а также нормальной домашней жизни не имеет для нее значения. Постепенно одноклассники разлюбили Ханни, но она не перестала хвастаться, потому что не совсем понимала, на что они обижаются. Очень скоро дети перестали играть с ней после школы, приглашать к себе домой и принимать в свои компании. Она начала сравнивать их со своими принадлежащими высшей касте кузинами, и сравнение становилось все более неблагоприятным. Хотя кузины не то чтобы ненавидели ее, но и не сказать, чтобы любили. Медленно, неизбежно, неумолимо, не понимая причины, Ханни превращалась в абсолютно одинокое существо. Анна пекла все больше вкусных вещей, но даже яблочный пирог с ванильным мороженым не помогал избавиться от чувства неприкаянности.

И поговорить об этом было не с кем. Ханни и в голову не приходило поделиться с отцом, как она переживает. Они никогда не говорили о своих чувствах и, похоже, никогда не заговорят. Она интуитивно понимала, что отец будет недоволен, если узнает, что дочь несчастна. Отец часто говорил ей, что она «хорошая девочка, правда, слишком мрачная, но скоро она это перерастет». Хорошая девочка не может, просто не смеет дать понять отцу, что ее не любят или не одобряют за пределами семейного круга. Отсутствие популярности ребенок начинает считать окончательным приговором, вынесенным по причинам, которых он не понимает, зато понимают все остальные. Ребенок принимает этот жестокий приговор и стыдится сам себя. Унижение, причиняемое непопулярностью, так велико, что ребенку приходится скрывать его от всех, кто еще любит и принимает его. Эта любовь слишком драгоценна, чтобы рисковать ею ради правды.

Но когда подошло время и тетушки наперебой стали настаивать, что Ханни необходимо послать в школу танцев, даже упрямый Джозия Уинтроп был вынужден согласиться. Слишком сильны были в его крови бостонские традиции, чтобы противостоять необсуждаемому священному обычаю — занятиям в танцевальном классе мистера Лэнсинга де Фистера. Это считалось само собой разумеющимся и не нуждалось в обосновании, просто входило в число врожденных привилегий Ханни, как и будущее членство в «Обществе колониальных дам». Джозия не раздумывал, он знал, что, если бы Мэтилда была жива, она разделила бы избранное общество холеных мамаш, которые каждую вторую субботу с октября по май сопровождают своих дочек в бальный зал «Винсент-клуба».

Дети начинали учиться у мистера де Фистера, когда им исполнилось девять лет, и ни днем раньше. С девяти до одиннадцати лет они считались начинающими; с двенадцати до четырнадцати — составляли среднюю группу; а когда учащихся в возрасте от пятнадцати до семнадцати лет отдавали в пансионы, занятия проводились в праздничные и воскресные вечера, превращаясь в подготовку к предстоящим бальным торжествам.

О том, что каждая женщина, посещавшая танцклассы, всю жизнь хранит затем ужасающие воспоминания о перчатках, которые терялись в последнюю минуту, о нижних юбочках, спадавших в разгар вальсирования, о потных мальчиках, нарочно наступающих на ноги, Ханни узнала гораздо позже, а в процессе обучения девочка втайне была убеждена, что все просто наслаждаются и щеголяют мелкими травмами, которые только свидетельствовали, что танцоры принадлежат к семьям, где детей посылают в танцевальные школы. Она никогда никому не рассказывала о мистере де Фистере. Уроки, полученные ею в танцклассе, имели мало общего с танцами.

Из-за того, что она родилась в ноябре, ей пришлось пойти в танцевальную школу не в девять, как положено, а почти в десять лет. Она была высокой — сто шестьдесят восемь сантиметров — и достаточно плотной — пятьдесят восемь килограммов. Десятилетняя девочка носила платья, купленные в отделе для подростков в местном филиале магазина «Файлин», ибо ни одна из вещей в отделе детской одежды ей не подходила. Например, ей приходилось надевать ужасное платье, которое помогла выбрать Анна, невообразимо отвратительное платье из ярко-синей тафты.

Многочисленные тетушки целовали племянницу, когда она входила в вестибюль «Винсент-клуба» рука об руку со смущенной Анной, и обменивались испуганными взглядами. «Черт бы побрал этого тупоголового Джо», — в ярости шептала одна тетушка другой, забыв даже махнуть на прощание собственной очаровательной дочке, наряженной в изящное пепельно-розовое бархатное платьице с воротником из ирландских кружев. Зато кузины Ханни приветливо махали ей, когда она робко, бочком входила в переполненный зал.

Успех классов мистера де Фистера во многом объяснялся тем, что с родителей мальчиков хозяин брал половину той платы, что взимал с родителей девочек, — в каждом классе гарантировался избыток мужского пола. Первое правило педагога гласило: каждый мальчик должен постараться найти партнершу. Ни один мальчик не мог сидеть во время танца, если не все из девочек танцевали. При этом, однако, невозможно было избежать свалок и драк среди мальчишек за право пригласить на танец какую-нибудь не по годам развитую девочку, которая в девять лет уже познала власть особенных взглядов, особенных улыбок, приглушенного голоса, произносящего не предназначенную для других ушей шутку. И конечно, нельзя было предотвратить тот факт, что невзрачную девочку всегда приглашали на танец последней, да еще самые жалкие мальчики, едва умевшие передвигать ноги. (Каждый психоаналитик в Бостоне рано или поздно сталкивался с последствиями обучения в классах мистера де Фистера.)

Занятия танцами чередовались инструктажами, проводимыми в течение двухчасового урока мистером де Фистером и его женой перед каждым из шести перерывов на отдых. И шесть раз из шести Ханни оставалась последней приглашаемой на танец девочкой. Однажды, когда кошмар унижения временно прервался, Ханни подошла к уставленному угощением столу и жадно набросилась на небольшие сдобные пирожные и печенье, а затем выпила несколько чашек сладкого фруктового пунша. Она стояла одна в углу и торопливо наедалась, пытаясь уложиться в перерыв. Когда миссис де Фистер подала сигнал к продолжению урока, Ханни все еще стояла у стола, торопливо запихивая в рот последнее пирожное и запивая его уже десятой чашкой виноградного пунша. Мистер де Фистер, разумеется, сразу все заметил.

— Ханни Уинтроп, — громко сказал он, — будьте так добры присоединиться к другим девочкам. Мы собираемся продолжать.

И тут изо рта Ханни внезапно извергнулся отвратительный багровый фонтан. Непереваренные печенья и пунш испачкали белую льняную скатерть и разлились ужасной лужей на полированном полу танцзала. Миссис де Фистер поспешно увела Ханни в дамскую комнату, но, уделив ей несколько минут, оставила одну на стуле, чтобы девочка пришла в себя. Когда урок закончился, Ханни услышала, как к ее убежищу приближаются девочки, и быстро спряталась в кабинке.

— Фу, гадость! Что это за жирная смешная противная девчонка в таком мерзком синем платье? Надо же так оскандалиться! Ты вправду знаешь ее? Кто-то мне говорил, что она твоя кузина, — спросил незнакомый голос.

Ханни услышала, как ее двоюродная сестра Сара призналась с явной неохотой:

— А, да это Ханни Уинтроп. Она… ну, что-то вроде дальней кузины, очень дальней, она даже не живет в Бостоне. Обещай, что никому не скажешь: она — бедная родственница.

— Но, Сара Мэй Олкотт, моя мама говорила, что леди никогда не употребляют такие выражения! — Незнакомка была искренне шокирована.

— Я знаю, — хихикнула Сара без тени раскаяния. — Но это так. Я слышала, как наша фрейлейн говорила об этом гувернантке Дайаны на прошлой неделе в парке. Всего лишь бедная родственница, именно так она сказала.

Больше Ханни ничего не помнила, но знала, что в конце концов, когда она вернулась к Анне, тетушки наверняка устроили семейный совет, потому что с того дня то одна, то другая из них водили ее покупать платья для танцкласса в скромный магазин на Ньюбери-стрит, где продавалась одежда для «ранних цветочков».

Время от времени Ханни ездила в Кембридж навестить бабушку Уилхелмину. Эту наставницу, старую деву, Ханни любила больше всех других родственников, потому что та никогда не расспрашивала ее о школе, о танцклассе, о подружках; они говорили о Франции, о прочитанных книгах, пили чай в маленькой, тесной квартирке, и бабушка угощала ее огромным количеством пирожных и сандвичей. Ханни подозревала, что бабушка Уилхелмина тоже была бедной родственницей.

С 1952 года, когда ей исполнилось десять, по 1954-й Ханни страдала и терпела, делаясь все выше и становясь все толще. За два года, проведенные на занятиях у мистера де Фистера и в школе имени Ралфа Уолдо Эмерсона, она растеряла последних подруг, которые к тому времени уже начали устраивать вечеринки, болтать о мальчиках и втайне экспериментировать с косметикой и лифчиками. Два года она праздновала День благодарения и Рождество у тетушек, время от времени ездила погостить на неделю-другую в Мэн или Кейп-Код с тетушками и кузинами, но невыносимые слова «бедная родственница» ни на миг не выходили у нее из головы. До того случая в танцклассе Ханни была несчастна, но дружелюбна. Словосочетание «бедная родственница» сделало ее тяжелой и угрюмой, и виноватое выражение не сходило с ее лица. Она могла бы завести дружбу с кем-нибудь из кузин, если бы чувствовала себя с ними более раскованно, ведь они ни в коей мере не были злы или неприступны — в конце концов, Ханни все-таки принадлежала к Уинтропам. Но воспоминание о том ужасном дне в танцклассе приводило ее к убеждению, что за всякой улыбкой скрыто презрение, за каждой репликой таится снисхождение и что все отреклись бы от нее, если бы могли. Ее отчужденность вынуждала даже лучших из кузин относиться к ней равнодушно, а их равнодушие убеждало Ханни в правоте ее подозрений.

Ханни возненавидела своих рачительных тетушек и многочисленных кузин за то, что они вели себя так, словно никогда и не думали о деньгах. Она-то лучше знала жизнь. Ей было известно, что деньги — это единственное, что имеет значение. Она возненавидела отца за то, что он мало зарабатывает, что работает на скучной работе только потому, что у него таким образом остается время для исследований, которые, похоже, были для него намного важнее, чем собственная дочь. Она возненавидела Анну за то, что та любила ее, но ничем не могла помочь. Ханни возненавидела все, кроме мысли о деньгах, мечты о том, чтобы иметь много денег. И много еды…

Джозия Уинтроп вел с Ханни суровые беседы о ее отношении к еде. Он прочел дочери несколько строгих, содержательных лекций о жировых клетках, о химических процессах в теле и о сбалансированном питании. Он уверял, что все дело в соответствующей диете, что ни у кого в их семье не было предрасположенности к полноте, и велел Анне прекратить печь пирожки. Но, как только он уходил в госпиталь или лабораторию, Ханни и Анна тут же выбрасывали его наставления из головы. К двенадцати годам Ханни весила семьдесят килограммов.

Летом, перед тем как Ханни исполнилось двенадцать, в одно из воскресений во Фремингэм приехала тетя Корнелия, которую Джозия Уинтроп любил больше других членов семьи.

— Джо, тебе нужно что-то делать с Ханни.

— Корни, уверяю тебя, я много раз говорил с ней о ее весе, и в этом доме у девочки нет возможности есть пищу, от которой поправляются. Должно быть, она угощается у подруг. Если ты помнишь, мои родители были ширококостыми, и Ханни похудеет, как только достигнет подросткового возраста. Года через два, может быть, через три она обретет положенный вес. В роду Уинтропов никогда не было толстяков. А рост у нее такой, какой и должен быть у всех Уинтропов, с этим все в порядке.

— Джо! Для выдающегося человека ты иногда бываешь невероятно глуп. Я говорю не о весе Ханни, хотя, бог свидетель, с этим тоже что-то нужно делать. К тому же она узкокостая, а не ширококостая, как ты мог бы заметить, если бы взглянул на нее хоть вполглаза. Я говорю о том, что она взрослеет. Она ведь никому не нужна. Ты настолько поглощен своей проклятой работой, что не замечаешь, как несчастен твой ребенок. Разве ты не видишь, что у нее даже нет друзей, которые могли бы угощать ее, тем более едой, от которой она толстеет? Она даже не знает тех, кого должна знать обязательно, — она едва принадлежит к своей семье. И, видит бог, занятия у мистера де Фистера стали для нее трагедией. Джо, ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду, поэтому не пытайся так покорно смотреть на меня. А если не понимаешь, тем более стыдно. Ее собственное семейство, вернее, люди нашего круга, раз уж ты вынуждаешь меня быть беспощадной, намерены изгнать Ханни из своей среды, если ты не предпримешь что-нибудь.

— Что-то ты слишком свысока говоришь, Корни! Ханни навсегда останется Уинтроп, даже если нам не очень повезло в жизни. — Он вновь занял оборонительную позу, этот самоуверенный, своевольный, эгоистичный человек, не терпевший, когда его призывали к ответу, и способный до бесконечности приводить доводы в свое оправдание.

— Мне дела нет до того, как ты назовешь мое заявление, Джо. Я знаю только, что Ханни растет, оставаясь чужой тому кругу, где ни у кого нет времени для посторонних. Я ни на что не променяю Бостон, но я знаю наши пороки. Недостатки какого-либо человека не имеют значения для тех, кто принадлежит к нашему обществу, но Ханни начинает от него отдаляться, Джо; это жестоко и абсолютно никому не нужно.

Лицо Джозии Уинтропа приобрело иное выражение. Он всегда принадлежал к их обществу, принадлежал полностью и настолько безоговорочно, что, где бы он ни жил, насколько бы ни обеднел, он оставался убежденным в своей принадлежности Определенному кругу и не нуждался в подтверждениях на этот счет. Даже став прокаженным, убийцей, маньяком, он все равно останется Уинтропом из Бостона. Для него невообразим тот факт, что его дитя может лишиться этого круга, это недопустимо и невозможно. Хорошо рассчитанные аргументы Корнелии поколебали его безоговорочный эгоцентризм.

— И что же, по-твоему, я должен предпринять, Корни? — почти риторически поинтересовался он, надеясь, что гостья не пустится в долгие объяснения. У себя в лаборатории он добился заметных успехов, но для настоящей работы ему необходимо было все его время, все до последней минуты.

— Просто предоставь мне свободу действий. Я уже пыталась кое-что предпринять, если ты помнишь, но ты всегда наотрез мне отказывал. Вот-вот будет слишком поздно. Будь добр, позволь нам с Джорджем отослать Ханни в Академию Эмери. Наша Лайза поступает туда в этом году. Я всегда считала, что двенадцатилетних девочек — а это невозможные создания — лучше посылать в пансионы, чем держать дома. К тому же там обучаются многие хорошие девочки из Бостона. В этой школе учились твоя мать и твоя бабушка — мне ведь не нужно тебе объяснять, что в пансионах завязывается дружба на всю жизнь? Если Ханни будет учиться в старших классах здесь, во Фремингэме, ей никогда не обрести таких друзей. Это ее последний шанс, Джо. Ненавижу высокопарные слова, но я считаю, что согласиться на это — твой долг перед Ханни и перед бедняжкой Мэтилдой. — Корнелия никогда не заботилась о паузах и переходах в речи, даже когда они были совершенно необходимы, хотя знала, что это ужасно не по-бостонски.

Благодеяние, иначе, милостыня, больше никак это не назовешь, подумал Джозия Уинтроп, но оплата учебы в Академии Эмери была ему самому не под силу. Всю жизнь он гордился собой потому, что никогда никто еще не осмелился предложить ему милостыню; он сам решил оставить частную практику и был готов отвечать за этот выбор, но слова Корнелии здорово напугали его.

— Что ж, спасибо, Корнелия. Принимаю с благодарностью. Мне не хотелось бы… впрочем, это не имеет отношения… Уверен, мы оба понимаем, что я хочу сказать. Пожалуйста, передай Джорджу мою благодарность. Я скажу Ханни об этом сегодня же вечером, за ужином. Уверен, она будет в восторге. А как быть с анкетами и тому подобным?

— Я позабочусь обо всем. Комната для нее найдется, я уже узнавала. Джо, передай Ханни, чтобы она приехала в Бостон дневным поездом в следующую субботу. Я встречу ее на вокзале Бэк-Бей, и мы отправимся заказывать для нее форму. Это совсем не обременительно, дорогой, — мне ведь все равно нужно сделать то же самое для Лайзы.

Корнелия упивалась своей победой. Она едва дождалась еженедельного обеда с сестрами в «Чилтон-клубе». Одним выстрелом она убила трех зайцев: сломила сопротивление этого зануды и грубияна Джо Уинтропа, продемонстрировала заметную щедрость — не то чтобы они с супругом не могли себе это позволить, но все же… — и успокоила свою совесть, которая с недавних пор мучила ее при виде бедной Ханни, остававшейся в стороне от соревнований по плаванию и езды на пони в ее поместье Честнат-Хилл.

И вот осенью, экипированная точно так же, как ее кузина Лайза, Ханни отправилась в Эмери, где ей пришлось провести шесть долгих лет — одиноких, страшно одиноких, жесточайше одиноких лет; там она еще сильнее, чем прежде, ощутила себя никому не нужной.

Снобизм многим отравляет юность, но предельно жестокая разновидность снобизма в среде подростков не имеет себе равных в кругу взрослых. Нет более строгой иерархии, чем та, которая царит в элитных пансионах для избранных девочек. По сравнению с ней система привилегий при дворе Людовика XIV покажется более демократичной. В каждом классе существует правящая верхушка, элита, а остальная часть учениц распадается на принадлежащих ко второй, третьей, четвертой и даже пятой категории. За ними идут отверженные. Ханни, конечно же, стала отверженной с самого первого дня? Нет закона, который гласит, что член привилегированной категории не может быть толстым, бедным (в каждой школе есть несколько небогатых девочек), но зато существует закон, по которому в каждом классе должны быть отверженные, и они выбираются в первый же день пребывания в школе и остаются такими до ее окончания.

Но это положение имело и свои преимущества: Ханни усердно училась, ибо ей не приходилось тратить время на болтовню и бридж. Нашлись педагоги, оценившие ее острый ум, и она получала отличные отметки по французскому, на котором в школе учили лишь читать и писать, не вводя разговорный язык. Даже в Эмери учителя вскоре отказались от попыток вести беседы на французском. Ханни попыталась завести дружбу с другими отверженными, но дружба эта омрачалась сознанием того, что, не будь подруги отверженными, они вряд ли стали бы даже разговаривать друг с другом. Наиболее близкие отношения сложились у Ханни с Гертрудой, одной из школьных поварих, молодой толстушкой, питавшей глубокую неприязнь ко всем тощим девчонкам, которых ей приходилось кормить. Наконец-то ей встретилась девочка, почти такая же крупная, как она сама. Она хорошо понимала, что Ханни не наедается скудной школьной пищей. Каждый вечер Гертруда со смешанным чувством злорадства и симпатии оставляла большой поднос с остатками ужина где-нибудь в уголке буфетной, добавляя к этой еде, спрятанной под салфеткой, еще и булочки, которые покупала в ближайшей деревне на деньги, переданные ей девочкой Уинтроп. Эти деньги тетя Корнелия вручала Ханни на карманные расходы.

К выпускному классу Ханни подошла высокой и толстой, почти огромной барышней. Она могла бы весить и больше, но Академия Эмери славилась здоровой низкокалорийной диетой с высоким содержанием белка. Этой диеты придерживались и в «Уэллсли», и у Смитов. Тетя Корнелия намеревалась послать свою племянницу в колледж, проявив следующую порцию великодушия. Но у Ханни возникли другие планы, созревшие благодаря испытанному приступу печали и ярости. Дело было в том, что, когда она в последний раз навещала свою бабушку Уилхелмину, содержавшуюся на средства семьи в доме престарелых, пожилая леди вручила девочке заверенный чек на сумму в десять тысяч долларов.

— Это мои сбережения, — сказала бабушка. — Не говори им, что они достались тебе, а то Джордж заберет их, чтобы распорядиться ими от твоего имени, и они не принесут тебе никакой пользы. Воспользуйся ими, пока молода, сделай какую-нибудь глупость. Я никогда в жизни не делала глупостей и, Ханни, как я теперь жалею! Не жди, пока будет слишком поздно, обещай мне, что потратишь их на себя.

Спустя неделю Ханни, стоя лицом к лицу с тетей Корнелией, дрожащим голосом заявила:

— Я не хочу идти в колледж. Для меня невыносима сама мысль о еще одной четырехлетней жизни в школе для девочек. У меня есть собственные десять тысяч долларов, и я собираюсь… я собираюсь поехать в Париж и прожить там как можно дольше.

— Что? Откуда, ради всего святого, у тебя десять тысяч долларов?

— Мне дала их бабушка Уилхелмина. Вы даже не знаете, где они помешены. И я не позволю никому, включая дядю Джорджа, вложить их за меня. — Бедная толстушка дрожала, выказав неожиданно для себя абсолютное неповиновение и впервые осмелившись заговорить. — Если я пожелаю, я уеду в Париж еще до того, как вы заметите, что меня нет с вами, и вы не сумеете меня разыскать.

— Это совершенно невозможно! Не может быть и речи, моя дорогая. Ты будешь в восторге от колледжа Уэллсли. Все четыре года я радовалась каждой минуте… — Она не договорила, впервые за весь этот невероятный разговор внимательно взглянув на Ханни.

То, что она увидела, не обнадежило ее. Девочка, несомненно, верит в то, что сказала. Ведь если какой-нибудь каприз взбредет вам в голову, то вы за него костьми ляжете. Да и старушка Уилхелмина любит выходить за рамки общепринятого. Дать ребенку деньги! Неслыханно! Она, должно быть, сошла с ума. Но, вероятно, можно все же найти какой-нибудь выход из Возникшего осложнения? Конечно, вряд ли удастся заставить Ханни посещать колледж. Корнелия давно спрашивала себя, чем девочка займется после колледжа. Скорее всего, пойдет в магистратуру, а может, станет учительницей. В конце концов, по французскому она лучшая в классе. Было бы очень» жаль, если бы дочь Мэтилды превратилась в очередную старую деву-учительницу, как это случилось с Уилхелминой.

— Ханни, подойди сюда и сядь. Вот что: я обещаю, что подумаю над твоим решением, но при двух условиях. Во-первых, мы должны найти во Франции хорошую семью, в которой ты сможешь жить, чтобы за тобой как следует присматривали. Я не могу допустить, чтобы ты поселилась в гостинице или в каком-нибудь из этих отвратительных студенческих общежитии. Во-вторых, ты поживешь там только один год, ибо год — это для Парижа вполне достаточно. А ты должна пообещать, что после возвращения домой ты поступишь в школу Кэти Гиббс и пройдешь там одногодичную программу. Тогда ты наверняка получишь отличную работу ответственного секретаря, ведь тебе в будущем придется думать о том, как самой зарабатывать себе на жизнь.

Ханни несколько минут молчала, размышляя. Если уж она попадет в Париж, то заставить ее вернуться обратно будет нелегко. Деньги удастся растянуть надолго, если оказаться на пансионе в какой-нибудь семье. В «Эмери» она слышала, что во французских семьях не очень-то беспокоятся о том, чем занимаются их постояльцы, лишь бы те вовремя вносили плату. И уж как-нибудь ей удастся избежать школы Кэти Гиббс. Как можно рассчитывать на то, чтобы всю жизнь проработать секретаршей? А о колледже с его дурацкими строгостями и думать нечего!

— Договорились! — Она улыбнулась тете, что само по себе было редкостью. Корнелия рассеянно подумала, что у этого ребенка, несмотря на толстые щеки и тройной подбородок, оказывается, очаровательная улыбка.

* * *

В тот же вечер Корнелия написала письмо леди Молли Беркли, урожденной Лоуэлл, которая служила основным связующим звеном между Бостоном и «известными людьми» в Европе.


Дорогая кузина Молли!

У меня есть довольно захватывающие новости. Ханни Уинтроп, дочка Джо, планирует провести следующий год в Париже, чтобы избавиться от акцента перед поступлением в школу Кэти Гиббс. Она хорошая девочка, с добрым сердцем, хотя, боюсь, не очень-то способна разбивать сердца. Не найдется ли среди Ваших французских друзей достойная семья, в которой Ханни могла бы пожить? Она не слишком обеспечена, а посему ей придется в конце концов начать зарабатывать себе на жизнь, но пока у нее есть небольшая сумма, которой ей будет более чем достаточно на ближайшие несколько лет, если суметь должным образом распорядиться этими деньгами. Очень надеюсь получить ответ, дорогая Молли, до нашего отъезда. Мы, как обычно, будем в «Клэридже» в июне и уповаем на встречу с Вами там же.

С любовью, Нелли


Леди Молли Эмлеи Лоуэлл Ллойд Беркли, которой минуло семьдесят семь лет, больше всего на свете обожала кого-то куда-то пристраивать. Она ответила через три недели.


Моя дорогая Нелли!

Была счастлива получить Ваше письмо, и у меня есть для Вас радостные новости! Я полюбопытствовала и обнаружила, что у Лилиан де Вердюлак имеется комната для Ханни. Вы, быть может, помните мужа этой дамы, графа Анри, такой приятный мужчина. Он, увы, был убит во время войны, и семейное дело рухнуло. Лилиан берет только по одной девушке в год, и нам очень повезло, потому что Лилиан подходит нам во всех отношениях. Она весьма достойная и очаровательная женщина. У нее две дочери моложе Ханни, и они составят девочке подходящее общество.

Плата за жилье, разумеется, с полным пансионом, составит семьдесят пять американских долларов в неделю, я думаю, это вполне справедливая цена, если учесть, каково сейчас положение с продуктами на континенте. Я обо всем договорюсь, как только получу Ваш ответ. Передайте привет Джорджу.

Любящая Вас, Молли


Истинные французские аристократы, но, разумеется, не новоявленные обладатели титулов, пожалованных Наполеоном, а подлинная старинная роялистская знать, что ведет свое начало от Крестовых походов и ранее, интересуются деньгами с удвоенной страстью по сравнению со средним французом. Это значит, что, в сравнении с обычными людьми, старинные французские аристократы интересуются деньгами вчетверо активнее. По их мнению, все деньги относятся к недавно нажитым, если только они не являются или не становятся их собственным фамильным достоянием. Когда кто-то из их сыновей женится на дочери богатого виноторговца, прапрадеды которого были из крестьян, происходит мгновенное перевоплощение, и приданое невесты начинает сиять блеском славного происхождения от самой мадам де Севинье.

Французские аристократы проявляли живой интерес к добропорядочным жителям Бостона еще со времен Французской революции, когда бостонец, полковник Томас Хандэйсид Перкинс, дочь которого вышла замуж за Кэбота, лично спас сына маркиза де Лафайета и отвез мальчика в Новый Свет. Конечно, если кто-то пожелает проследить их родословные со дней высадки первых колонистов у Плимут-Рока в 1620 году — а желают многие, — то начать следует с того, что все бостонцы были торговцами и моряками, происходившими из нетитулованных английских семей, но при этом их способность наживать и приумножать состояния, без сомнения, достойна восхищения, а потому с каждым поколением их знатность возрастает. Кроме того, с течением времени немало их дочерей достигли такой знатности, что ныне являются обладательницами многих главных титулов Франции. И таковые бостонцы, хотя и редко владеют приличными поместьями, с фамильными замками, — единственным, что удовлетворяет французскому представлению о так почитаемом ими недвижимом имуществе, — тем не менее, владеют достаточным числом фабрик, заводов, банков и брокерских контор. Кроме того, им присуще чувство хорошего тона. Они не бывают вульгарны. Они, при наличии своих капиталов, живут скромно, подобно многим великим французским семьям, которые под давлением обстоятельств были вынуждены после революции отказаться от выставляемой напоказ пышности и великолепия своих предков.

Само собой разумеется, молодой французский аристократ, лишенный фамильного состояния, обычно бывал вынужден жениться на деньгах. В этом состоял его священный долг перед родителями, перед самим собой и перед грядущими поколениями своей семьи. И в этом был его последний шанс удержаться на земле. Французская аристократка, не имевшая денег и не приобретшая их путем замужества, также имела обязательства: ей следовало в той или иной форме вести торговые дела с миром, чтобы буквально не умереть с голоду, хотя предполагалось, что до этого не дойдет.

Графиня Лилиан де Вердюлак потеряла во Второй мировой войне почти все, за исключением чувства стиля, мужества и доброты. В ней сочетались врожденный вкус, проявлявшийся даже в простейших вещах, и способность ускользать, держаться в стороне, избегая установления тесных контактов. Эта особенность ее натуры придавала ей то обаяние, которое никогда не свойственно людям общительным. Ее благожелательность ни в коей мере не свели на нет приемы платных постояльцев, в основном молодых американок, составлявших основной источник существования мадам. Она была рада открывшейся возможности предоставить кров на ближайший год мисс Ханни Уинтроп, о которой леди Молли так тепло отзывалась. У этой девушки, несомненно, очень хорошие связи, хотя она, кажется, состоит в таком же родстве со старожилами Бостона, в каком сама Лилиан — со старожилами из Фобур-Сен-Жермен.

Невысокая белокурая сорокачетырехлетняя француженка проживала в квартире на бульваре Лани, напротив Булонского леса. Благодаря запутанности принятого в военные годы и поныне не отмененного закона о замораживании арендной платы, Лилиан с двумя ее дочерьми могла позволить себе жить в чрезвычайно фешенебельном квартале Парижа и не истратить ни копейки на жилье начиная с 1939 года. Квартира была великолепная, хотя и требовала ремонта. С высокими потолками, залитая солнечным светом, она отличалась таким уютом, который гнездится лишь в домах, где не живет и не навязывает свой вкус ни один мужчина.

Когда Ханни постучалась, госпожа графиня сама открыла дверь. Обычно, если в доме ждали гостей, на звонки отвечала кухарка Луиза, жившая в мансарде, а Лилиан продолжала сидеть, свернувшись клубочком среди пышных потрепанных подушек на кушетке в гостиной, ожидая, пока гости войдут, и поднимаясь лишь при появлении женщин старшего возраста. Но сегодня ей захотелось продемонстрировать отменное гостеприимство.

При виде Ханни ей удалось сохранить на лице радушную улыбку, но глаза ее расширились от изумления и мгновенно вспыхнувшей неприязни. Никогда в жизни она не видала такой огромной девушки. Просто крошка-гиппопотам — невероятно, позор! Как можно до такого дойти? И что теперь с ней делать? Где ее прятать? Ведя Ханни в гостиную к накрытому чаю, она пыталась постичь этот нежданно свалившийся на нее кошмар. Лилиан не собиралась всю жизнь принимать платных постояльцев, но все же гордилась тем, что любая девушка, проведшая год в ее доме, покидала его, приобретя два свойства: во-первых, знание французского, настолько достойное, насколько позволял ум девушки и ее усердие, и, во-вторых, что гораздо важнее, чувство стиля, которым был пропитан сам воздух Парижа. Девушкам никогда не удалось бы впитать его, если бы не ее помощь. Но эта девица?!

За чаем она, сдерживая эмоции, заговорила с великолепным самообладанием:

— Добро пожаловать в мой дом, Ханни. Я буду называть вас Ханни, идет? А вы можете называть меня «мадам».

— Пожалуйста, мадам, не будете ли вы так любезны называть меня моим настоящим именем? — Ханни много раз прорепетировала свою речь в самолете по пути из Нью-Йорка в Париж. — Ханни — это всего лишь мое старое уменьшительное детское прозвище, и я давно переросла его. Мое настоящее имя Уилхелмина, и я бы хотела, чтобы меня называли Билли.

— Почему бы и нет? — Это имя показалось графине более подходящим для девушки, в которой из-за наплывов жира почти не ощущалось очарования женственности. — Итак, Билли, сегодня мы с вами говорим по-английски в последний раз. Когда я покажу вам вашу комнату и вы переоденетесь, наступит время обеда. В нашем доме ужинают рано, в семь тридцать, потому что у моих дочерей очень много домашних заданий. Начиная с ужина мы будем говорить с вами только по-французски. Луиза, кухарка, совсем не знает английского. Будет трудно, я понимаю, но только так вы сможете выучить язык. — Лилиан всегда ставила это условие всем девушкам. — Сначала вы будете смущаться, чувствовать себя нелепо, но, если не решитесь на мое предложение, вы никогда не научитесь говорить по-французски как следует. Мы не станем смеяться над вами, но будем постоянно поправлять вас — поэтому не сердитесь. Если мы позволим вам все время допускать одни и те же ошибки, мы не выполним своих обязанностей.

Лилиан понимала, что у ее замечаний немного шансов проникнуть в рассудок Билли: вопреки ее стараниям, постоялицы проводили все дни напролет, а зачастую и ночи среди наводнивших Париж американских студентов, лишаясь таким образом возможности должным образом погрузиться в язык. Очевидно, в школе они все «изучали французский», но Лилиан считала, что их всех учили отвратительно, хотя они обычно оставались довольны, спотыкаясь на каждом слове и пребывая в полном невежестве.

Глаза Билли заблестели. Вместо затравленного взгляда, обычно появлявшегося у пансионерок в ответ на это заявление хозяйки, прибывшее чудовище в образе девушки проявило нетерпение. Что ж, подумала Лилиан, может быть, она окажется хоть сколько-нибудь серьезней. Это, если вдуматься, самое большее, на что можно надеяться. В любом случае она вряд ли похожа на ту девицу из Техаса, что рассматривала квартиру как отель и три раза в неделю требовала чистые простыни; или на девушку из Нью-Йорка, жаловавшуюся на отсутствие душа и желавшую мыть голову каждый день; или на девушку из Нового Орлеана, которая забеременела и пришлось отправить ее домой; или на девушку из Лондона, что накупила четыре сундука нарядов, требовала дополнительные вешалки, а затем почему-то решила, что может пользоваться стенным шкафом Лилиан.

* * *

Распределение обязанностей в доме графини де Вердюлак было несложным. Всей домашней работой, кухней, стиркой и покупками заведовала Луиза. Трудясь по восемнадцать часов в день, она была вполне довольна своей жизнью. Она проработала у графини вечность, и ни ей, ни Лилиан не приходило в голову, что в устраивавшем всех распорядке есть что-то необычное.

Каждое утро, задолго до завтрака, Луиза обходила магазины на улице Помп и закупала дневную норму продуктов. Она приобретала только самое необходимое, и ни крошкой больше. В кухне не было холодильника. Скоропортящиеся продукты, например молоко и сыр, хранились в «гарманже» — проветриваемом ящике, встроенном в кухонное окно и запиравшемся на замок.

Луиза была умелой домоправительницей, знавшей толк в выгодных покупках: владельцы магазинов давно отказались от своих попыток всучить Луизе товар не самого лучшего качества или по более высокой цене. Однако даже при таких условиях на еду уходило более тридцати пяти процентов семейного бюджета. Лилиан де Вердюлак всегда знала точную сумму, потраченную Луизой за день, так как каждый вечер выдавала ей деньги из кошелька и по возвращении Луизы из магазина забирала всю сдачу. Причиной этому служил не факт недоверия к служанке, а то простое обстоятельство, что на деньги, выручаемые от сдачи жилья, велось все домашнее хозяйство. Сумма, получаемая от жильцов за аренду маленького деревенского домика в Довилле, целиком уходила на одежду и на оплату школы для девочек, но еда, квартирные расходы и другие траты покрывались из доходов от пансиона.

Распаковав свой нехитрый гардероб, в основном состоявший из юбок и блузок темных тонов, Билли вышла на балкон и застыла в блаженном экстазе, погрузившись в атмосферу Парижа, такую знакомую по много раз прочитанным, но лишенным смысла описаниям. Ей внезапно стало понятно, почему писатели, которые обязаны все знать, все же впадали в соблазн осуществить невозможное: то есть передать словами особенный аромат Парижа. С узкого балкона были видны каштаны и высокая трава Булонского леса. Комната оказалась просто обставленной — высокая продавленная кровать, застеленная потертым и вылинявшим покрывалом, и такой же тканью желтого цвета обтянут толстый валик в изголовье. Внизу, в маленькой комнатушке, располагался туалет, где для пуска воды нужно было потянуть за цепочку, и висела тонкая, мягкая бежевая туалетная бумага. Зато в жилой комнате имелась раковина с небольшим зеркалом, и Билли сообщили, что если ей захочется принять ванну, то она должна поставить в известность графиню и та предоставит ей свою собственную ванную комнату.

От волнения Билли едва не забыла о еде, но, когда легким стуком в дверь ее известили о том, что обед подан, она почувствовала, что голодна как никогда в жизни. Она вошла в столовую, где в углу стоял небольшой овальный стол, и в предвкушении потянула носом. В отличие от столовых Бостона и Эмери, в воздухе этого помещения не пахло едой.

Две дочери графини ожидали, когда их представят Билли. Каждая из них пожала ей руку и со степенной любезностью произнесла несколько слов по-французски. Билли никогда еще не видела таких девушек: младшей, Даниэль, было шестнадцать, а старшей, Соланж, семнадцать, но они выглядели словно четырнадцатилетние американские девочки. У них были почти одинаковые лица — бледные, заостренные, со строгими правильными чертами, длинные прямые светлые волосы, расчесанные на прямой пробор, и светлые серые глаза. От них, одетых в одинаковую монастырскую форму — плиссированные темно-синие юбки и бледно-голубые блузки, — исходило ощущение непоколебимого достоинства, как от не ведавших тревог английских школьников. Казалось, в девушках нет ничего французского.

Послышавшийся звон и грохот возвестили, что Луиза катит старинную двухъярусную деревянную тележку из кухни, расположенной на дальнем конце Г-образной квартиры. Билли усадили рядом с графиней, осторожно разливавшей жидкий, но очень вкусный овощной суп: сначала себе, потом Билли, потом девочкам. За супом последовали яйца всмятку, по одному для каждого, и зеленый салат с тоненьким ломтиком холодной ветчины. После каждого блюда Даниэль и Соланж убирали тарелки и аккуратно ставили их на тележку. На столе стояла корзинка с хлебом, однако Билли заметила, что никто его не ест, и ей не хотелось начинать первой. К тому же она с ужасом обнаружила, что не знает, как правильно сказать по-французски «Передайте мне, пожалуйста, хлеб». «Voulez-vous me passer le pain?» или «Passer le pain, s'il vous plait»? Она решила, что вообще не должна ничего говорить, если не может сказать правильно. Французский, на котором Билли так уверенно читала и писала в «Эмери», не имел ничего общего с теми журчавшими, плескавшимися звуками, которые издавали девочки, переговариваясь с матерью. Одно слово из ста казалось Билли смутно знакомым, но вскоре все крупицы смысла потонули в волнах нараставшей паники, и Билли осознала, что где-то когда-то ею была допущена невероятная ошибка: если это французский, то она на нем не говорит. Совсем не говорит!

Когда убрали вторую перемену, на столе расставили чистые куверты и мадам выставила перед собой небольшое блюдо. На нем в соломенной плетенке, украшенная свежими салатными листьями, красовалась маленькая головка сыра. Графиня неторопливо отрезала себе кусочек и передвинула блюдо к Билли. Билли отрезала точно такой же ломтик, что и мадам, слишком напуганная, чтобы взять больше. Наконец-то раздали хлеб и предложили круглый горшочек с маслом, очень маленький горшочек, и на масле был отпечатан красивый узор. Сыра во второй раз не предложили. На десерт подали вазу с четырьмя крупными апельсинами, которые девочки и мадам ловко очистили ножичками. Билли никогда не видела такого способа расправы с апельсинами, но старательно подражала хозяевам. В центре стола возвышался графин вина, но только мадам налила себе стакан. Девочки пили воду, и Билли тоже — ей до сих пор никогда не предлагали вина за столом.

После обеда Даниэль и Соланж укатили тележку, а Луиза внесла поднос, на котором стояли две маленькие чашки и кофейник с ситечком. Луиза поставила поднос на кофейный столик перед кушеткой, и графиня знаком велела Билли присоединиться к ней, а девочки ушли делать уроки. За весь обед Билли не произнесла и четырех слов. Когда какая-нибудь из девочек задавала ей вопрос, она лишь широко улыбалась и, как ей казалось, глуповато качала головой, изображая на лице смесь печали и смущения: «Je ne comprends pas». Никто не выказывал ни малейшего удивления. Мимо хозяев всю жизнь проходила череда безгласных, бессловесных незнакомок, и хозяева давали себе труд говорить с ними только для того, чтобы проявить вежливый интерес. Если бы Билли ответила, они все были бы изумлены.

После пяти минут неловкого молчания, проведенных за чашкой крепкого черного кофе, подслащенного всего одним коричневатым куском долгожданного сахара, сконфуженная Билли отважилась на робкое «Bonsoir» и удалилась к себе в комнату. Она была ужасно голодна. От этого единственного кусочка сахара ей неудержимо захотелось сладкого, и она едва утолила это желание двумя последними шоколадными батончиками, завалявшимися в ее чемодане. Уже совсем отчаявшись, она вспомнила, что основной трапезой у французов является обед, а не ужин, так что прошедшее кормление по американским стандартам можно посчитать за ленч. Но все равно, почему не предлагали вторую порцию, почему сами порции такие маленькие: всего одно вареное яйцо, всего один кусочек ветчины? Боже мой! И почему все отрезали по такому крохотному ломтику сыра? Размышляя об этом, мечтая о горах сдобных булочек с маслом, сахаром и изюмом, Билли наконец заснула.

Если бы она знала тогда, что обед, который ей подали в тот первый вечер, останется в ее памяти как одна из самых обильных трапез, которую ей доведется разделить под кровом Лилиан де Вердюлак! Овощной суп и кусочек ветчины считались праздничными блюдами, подаваемыми только в честь новых гостей.

Очень скоро Билли познакомилась с обычным распорядком питания и меню графини, ее дочерей и ее самой. Завтрак состоял из двух тартинок — ломтиков нарезанного наискосок поджаренного французского хлеба, намазанных тонким слоем масла и варенья, к нему подавалась большая, похожая на глубокую бульонницу без одной ручки, чашка горячего кофе с молоком. На обед перед ней всегда ставили тарелку супа из протертых овощей, оставшихся со вчерашнего дня, приправленного несколькими ложками молока, а к супу — добрый кусок, иногда и два, жареной телятины, баранины или говядины, постной, вкусной и недорогой вырезки, которую Билли никогда раньше не видела. Гарниром к мясу служили несколько небольших картофелин и веточка петрушки. Затем следовала щедрая тарелка горячих овощей, восхитительно свежих, отваренных на пару, — иногда в них еле заметно поблескивало масло. Затем наступала очередь небольшой головки сыра — его старались растянуть на два дня, — салат-латук и ваза с фруктами. Ужин состоял из яйца в том или ином виде, сыра, салата и фруктов. Билли получала около одиннадцати сотен калорий в день, в основном в виде нежирных белков, свежих фруктов и овощей.

По прошествии двух дней такой прекрасно приготовленной, элегантно сервированной и безнадежно ненасыщающей диеты Билли всерьез начала задумываться о том, как ей остаться в живых. Она совершила ночной набег на кухню, на цыпочках, словно вор, пробираясь мимо спальни, и обнаружила, что холодный ящик не заперт, потому что пуст. Пока Луиза не отправлялась утром за провизией, в доме не появлялось ни одной корочки хлеба. Она подумала, что хорошо бы подружиться с Луизой, но, пока она не заговорит по-французски, это невозможно. Она решила было пойти в кафе или ресторан и заказать приличную еду, но квартал Парижа, в котором она поселилась, как оказалось, состоял только из жилых домов. К тому же Билли прекрасно понимала, что у нее не хватит духу одной заявиться в кафе и сделать заказ по-французски. Как же быть? Она решила сбегать на улицу Помп, накупить там еды и съесть ее у себя в комнате. Можно ведь просто показать пальцем на то, что она захочет, и заплатить обозначенную цену. Но она боялась, что кто-нибудь перехватит ее и начнет задавать вопросы. Произошел бы немыслимый конфуз. Она даже подумала было купить съестное и расправиться с ним прямо на улице, но и этот вариант отпадал, ибо она никогда не видела, чтобы в их роскошном квартале, окаймленном авеню Фош и авеню Анри Мартэн — двумя красивейшими проспектами Парижа с фешенебельными частными застройками по сторонам, французы ели на улице. Лишь раз она заметила, как спешивший домой школьник украдкой откусывал кончик от длинного батона белого хлеба.

Потуги Билли разрешить проблему питания усложнялись интуитивным пониманием, выработанным в течение восемнадцати лет предыдущей жизни, пониманием того, что есть имущие и бедные. Не имея ни малейшего представления о ценности денег, она тем не менее достаточно точно знала, какой суммой денег владеет тот или иной человек по сравнению с другими людьми его круга. Она знала, какая из девочек в Эмери действительно обеспечена, какая хорошо обеспечена, а какая просто богата. Всю жизнь она сталкивалась с фактами неравного обладания правами. Она, Билли, никогда ни на что не имела права. А некоторые были наделены безоговорочным правом на все, чего бы им ни захотелось. Кое у кого права были ограничены — только до определенной черты, и ни шагу дальше. Усвоив это, Билли выработала свою систему ценностей. Она много лет размышляла над вопросом, почему одни имеют право, а другие нет, и не находила разумного ответа. Это было чудовищно несправедливо. Но это было именно так.

Поэтому она не могла не почувствовать, что разговоры о еде в доме Лилиан де Вердюлак — это табу. Необходимым количеством продуктов, как впоследствии узнала Билли от одного человека, которому была очень признательна, считалось такое, которое мадам могла себе позволить, исходя из семейного бюджета. Еды в доме бывало столько, сколько ее было на данный момент или сколько рассчитывали купить. И Билли прекрасно понимала, что было бы чрезвычайно грубо и невежливо дать понять, что таким количеством еды она не наедается и страдает голодными болями. Она позволяла себе попросить вторую порцию мяса лишь в те дни, когда тщательно отмеренная порция графини, служившая показателем величины порций для троих сидевших за столом, почему-либо оказывалась меньше одной четверти всего поданного на блюде. В таких случаях оставшееся от порции хозяйки мясо делилось поровну между тремя девушками.

Каждый вечер Билли жалела себя до слез, засыпая. Дни превратились в муку ада. Девушка теряла в весе почти по полкило в день. Она ежедневно получала по крайней мере на три тысячи калорий меньше, чем привыкла употреблять с детства. Но возрастающий интерес к очаровательной и загадочной графине, а также к французскому языку способствовал добровольному пленению. К тому же уйти ей было решительно некуда.

К концу первого месяца Билли начала овладевать французским. Она уже улавливала смысл отдельных фраз в беседах окружающих. Она, стесняясь, показывала на предметы, чтобы выяснить, как звучат их названия по-французски. За столом она пыталась отвечать на вопросы и все замечания и поправки удерживала в своей цепкой памяти. Так как у нее не было опыта в разговорном французском, она не мучилась и с акцентом либо неправильной фонетикой, от которой в противном случае пришлось бы избавляться. Разговорный французский Билли, разумеется, был пока ужасен, но произношение и интонация стали такими же, как у графини де Вердюлак.

Однажды вечером, спустя пять недель со дня приезда Билли в Париж, Даниэль и Соланж впервые поспорили, обсуждая гостью. Все прежние постоялицы их матери были настолько безразличны девочкам, что они редко упоминали их в своих разговорах.

— Любопытно, — сказала Даниэль своим ясным, чистым голоском, — у нас перебывало много худых девушек, которые только толстели, выдувая все мамино вино и таскаясь каждый вечер по ресторанам со своими дружками, но толстой девушки у нас не было никогда.

— Достаточно и одной, — огрызнулась Соланж.

— Не будь такой несносной. Может быть, она не виновата, может, это у нее гормональное, — предположила более терпимая Даниэль.

— А может, это связано с прожорливостью американцев, которые поедают все, что видят?

— Соланж, я верю, что она похудеет. Честно…

— Это будет нелегко. Разве ты не заметила, что она за завтраком всегда берет по три тартинки, а если бы можно было, она взяла бы и четыре. К тому же я уверена, что она потихоньку таскает сахар. Когда вчера вечером я относила кофейный поднос на кухню, сахарница оказалась почти пуста, а ведь мама всегда пьет кофе без сахара.

— Даже если это и так, обрати внимание, что юбка стала ей велика. Да и блузка тоже.

— Скажем прямо, они никогда хорошо не сидели.

— Глупая! Говорю тебе, она худеет. Посмотри же на нее хорошенько.

— О нет, благодарю! Иди заниматься, дурочка, ты отрываешь меня от Расина.

* * *

В период оккупации и в трудные послевоенные годы Лилиан выработала привычку немедленно выбрасывать из головы все, что причиняет страдания. Повинуясь этому благоприобретенному качеству, она ни разу прямо не взглянула на свою новую пансионерку с того самого дня, когда девушка, появившись, произвела впечатление чего-то огромного, гротескного, ни в чем не имевшего чувства меры: тяжелая масса темных волос, в беспорядке свисавших вдоль пухлого лица, слишком темные глаза, какой-то голодный взгляд, невообразимый наряд, на удивление добротная тяжелая обувь, массивные дорогие наручные часы. И хотя Лилиан пришлось выполнить свои обязанности гида и провести Билли по всем положенным историческим местам Парижа, графиня абсолютно не интересовалась реакцией Билли. И у нее не возникло желания превратить эти походы в традицию. Прежние пансионерки очень скоро находили способ позаботиться о самих себе, и Лилиан прямо-таки с нетерпением ждала того непременного дня, когда они однажды не вернутся на бульвар Лани к ужину, поскольку вдруг обнаружат для себя кое-что поинтереснее. А эту бостонскую гиппопотамшу, подумала Лилиан, словно приклеили к месту: каждое утро подхватывает у Лилиан «Ле Фигаро», едва дождавшись, когда та дочитает, весь день читает Колетт у себя в комнате, слоняется по гостиной от обеда до ужина, никогда не пропускает дневной чай, время от времени прогуливается в лесу, но не рискует заходить слишком далеко, чтобы не пропустить очередное кормление. И тем не менее Даниэль почему-то решила, что Билли начала худеть.

В тот вечер Лилиан второй раз пристально взглянула на Билли. И она поверила своим глазам — француженка всегда верит своим глазам, рассматривает ли она сырую курицу или новую коллекцию Ива Сен-Лорана. Лилиан увидела перед собой чудовищно тяжеловесную девушку, слишком толстую, видит бог», слишком высокую, но не лишенную неких скромных возможностей. Та гиппопотамша, что приехала недавно от леди Молли, вроде не обладала возможностями. Никакими!

Француженка обожает заложенные в ком-либо возможности едва ли не больше, чем собственное совершенство. Они дают надежду что-нибудь обустроить, наладить, а всевозможные мероприятия по организации и обустройству являются исконно галльской страстью. «Arranger», «s'arranger» — этими словами во Франции обозначают успешное избавление от любых проблем, начиная от сложного юридического казуса до исчерпанного любовного приключения, от постановления о перестановках в правительстве до выбора пуговиц. «Са va s'arranger», «Je vais m'arranger», «L'affaire est arrangee», «On s'arrangera» — ключевые фразы во Франции, ибо ими оповещают о сдержанных обещаниях, данных гарантиях, принятых обязательствах. Ни один народ на земле, за исключением, может быть, японцев, не умеет так устраивать дела. Трудные обстоятельства всего лишь требуют более сложных утрясок.

Лилиан пришла к выводу, что проблему Билли Уилтроп все же можно решить должным образом. Ей показалось, что девочка потеряла не меньше десяти килограммов, а возможно, и больше, просто при ее полноте трудно было сказать наверняка, насколько она стала тоньше. Если такое удалось ей за пять недель, то через два или три месяца она приобретет вполне приличный облик, и тогда, может быть, все же удастся что-нибудь устроить для нее. Однако пока следует уладить вопросы с гардеробом. Ей противопоказано носить эту коричневую хлопчатобумажную юбку, неряшливо схваченную в поясе большой английской булавкой. А эта блузка! Ужас. Вот уж точно: типично по-бостонски, заметила себе Лилиан.

* * *

— Я нахожу, что это сочетание шикарно, а вы не находите? — Лилиан выжидательно смотрела на Билли.

Они стояли в одном из магазинов на проспекте Виктора Гюго, где обычно покупали готовую одежду по умеренным ценам элегантные женщины Шестнадцатого округа. Билли пребывала в замешательстве — она не знала, что такое «шикарно». Ей никогда не приходило в голову употребить это слово по отношению к тому, во что она одевалась. Она понимала, что такое «ноская», «подходящая» одежда, но что такое «шик» и что является шикарной вещью, она сказать не могла.

— Да, мадам, очень шикарно, — наконец согласилась Билли, потому что по выражению лица графили поняла, что та уже приняла решение.

Сколько Билли себя помнила, она всегда избегала смотреться в зеркала примерочных. Зато она умела простаивать во время примерок, кроткая и сговорчивая, перекрестно отражаясь в нескольких зеркалах, пока продавщица и одна из тетушек выбирали для нее одежду. У Билли не бывало своего мнения — оно было ни к чему.

Билли не вдохновилась и на сей раз, но постаралась придать своему голосу воодушевление, и, услышав ответ девушки, Лилиан впервые заметила, как молода ее пансионерка. Она ведь еще совсем дитя, всего на год старше Соланж, подумала Лилиан. Ни одна из самоуверенных постоялиц графини не принимала ее советов и даже игнорировала присущее хозяйке пигмалионовское рвение. Лилиан внезапно вновь ощутила прилив своей всегдашней доброты.

— Только взгляните, Билли, как ладно сидит эта серая фланелевая юбка. Она очень мудро скроена: в ней вы смотритесь настолько изящнее, что и мне с трудом верится в вашу упитанность. Оглянитесь и посмотрите на себя, и вы убедитесь, что я права. Эти ниспадающие складки скрадывают килограммы вашей пышности! А вот эти темно-красные свитера необыкновенно к лицу вам! Этот цвет оживляет, ваша кожа кажется теплой и нежной…

Билли неохотно повернулась: этого вида унижения она боялась больше всего, ибо ненавидела свой облик и всегда старалась игнорировать свою внешность, избегала даже улиц с широкими витринами, в которых мог бы отразиться ее силуэт. Она поняла, что мадам не успокоится, пока она не выкажет интерес к новой юбке и свитерам. Запросы графини не так-то легко было удовлетворить, не то что тетушек. Билли никогда прежде не слыхала в ее голосе таких решительных ноток: можно подумать, что здесь, в магазине, решаются вопросы государственной важности.

Она бросила беглый взгляд в трехстворчатое зеркало и тут же отвернулась. Однако, пораженная, решилась еще на один взгляд. Затем с изумлением всмотрелась в свое отражение. Оглядела себя с одной стороны, с опаской повернулась и посмотрела с другой. Наконец развернула створки зеркала так, чтобы увидеть себя сзади. Слезы набежали на глаза, затуманивая чудесное видение, — она выглядела великолепно! Действительно, хороша! Впервые в жизни она нашла себя великолепной. Она подошла к хрупкой графине и вдруг обняла ее, навсегда изгнав отчуждение, сквозившее дотоле в их отношениях.

— Vive La France! — затараторила Билли, смеясь и плача одновременно. Лилиан де Вердюлак тоже заплакала, сама не понимая почему.

* * *

Вспыхнувшая страсть прекрасна, особенно если она озаряется первой любовью и надеждой. Билли много лет не любила себя, и все последние годы в ней медленно угасала надежда. Париж явился для нее последним прибежищем надежды, и, глядясь в зеркала примерочной на проспекте Виктора Гюго, Билли ощутила слабое пробуждение любви к себе.

В характере Билли стали постепенно проявляться черты ее отца — Уинтропа: девушка демонстрировала абсолютную преданность делу, истовую самодисциплину, готовность добиваться желаемого любой ценой, неуклонное стремление достичь совершенства. Билли повела себя так, словно эти качества были присущи ей всю жизнь, качества, необходимые и для становления выдающегося медицинского исследователя, и для превращения толстушки в стройную барышню.

Билли была умной девушкой, но всегда бежала от желания заглянуть в себя. Она поглощала горы съестного, чтобы избавиться от мысли о том, почему ее не любят. Отныне, поначалу, правда, стесняясь, а затем все более смело Билли свыкалась с мыслью, что надо полюбить себя. Скоро она полюбила себя настолько, что научилась радоваться чувству голода, понимая, что это чувство ей необходимо. В считанные недели в ней развился навязчивый ужас перед ощущением приятной сытости, и она боялась теперь встать из-за стола, чувствуя тяжесть в желудке, прежде постоянно сопровождавшую ее.

Возвратившись после первого похода в магазин, Лилиан, торжествуя, представила Билли дочерям, будто преподносила роскошный рождественский сюрприз. Даниэль, радуясь, кинулась танцевать вокруг Билли, она искренне поздравила девушку, и даже холодная, язвительная Соланж вынуждена была признать, что «при весе в восемьдесят один килограмм постоялица не так сильно приводит окружающих в замешательство, как при своих девяносто восьми». Лилиан извлекла из кладовки напольные весы и установила их в ванной. Теперь все четыре женщины еженедельно взвешивались. Билли стыдливо запахивала махровый банный халатик, который, как было установлено, весил килограмм. С каждой неделей Билли сбрасывала по два с половиной килограмма, за что ее по воскресеньям в дополнение к обычной диете награждали лишним куском нежирного жареного цыпленка без кожицы. Достигнув шестидесяти одного килограмма, Билли стала не так быстро терять в весе и наконец остановилась на пятидесяти семи килограммах при росте в сто семьдесят восемь сантиметров.

Жир постепенно таял, и Билли обнаружила, что у нее тоже есть кости, причем тонкие, как у всех в роду ее матери, и длинные, как в роду отца. «Тонкие длинные кости, длинные тонкие кости», — часами бормотала она про себя, твердя приятную новость, словно заклинание. Затем она обнаружила, что нисколько не мускулиста, сильные мышцы были заметны только на ногах, они развились еще в прежней жизни благодаря увлечению хоккеем на траве и ездой на велосипеде по крутым холмам Эмери. Она записалась в ежедневную школу современного танца на улице Лилль, находившуюся в нескольких километрах от дома, и ни разу не пропустила ни одного занятия.

Билли с головой ушла в соблюдение многочисленных ритуалов, связанных с уходом за собственным телом. На занятия она непременно добиралась пешком, и если пропускала день, то заставляла себя идти пешком и туда, и обратно. Теперь она не позволяла себе взять за завтраком третью тартинку, пила только черный кофе, ежедневно расчесывала волосы щеткой, проводя но волосам не менее двухсот раз. Каждый вечер перед сном она стирала новое, недавно купленное белье, как бы ни устала за день. Билли записывала обо всем, что съела, в потайную тетрадочку и высчитывала, сколько граммов она прибавила или убавила в течение дня. Она преклонялась перед худобой, будто перешла в новую веру. Если бы пришлось надеть власяницу, Билли носила бы ее с радостью.

* * *

Портнихе Лилиан приходилось вновь и вновь ушивать серую юбку Билли. Скоро и темно-красные свитера стали висеть на девушке, но она не собиралась покупать новые, пока не перестанет терять в весе. Она выбросила все старые наряды, кроме шубы из темно-коричневой нутрии, подаренной ей на восемнадцатилетие тетей Корнелией. Пока она продолжала худеть, графиня сводила ее в «Гермес», где они купили широкий пояс, чтобы стягивать пальто, и узкий — подпоясывать свитера. Кроме того, Билли приобрела там свой первый шарф от «Гермеса» — Лилиан внушила ей, что в ладно скроенной юбке, при паре хороших туфель, приличном свитере и совершенно обязательном шарфике от «Гермеса» любая француженка может считать себя одетой не хуже, чем королева Англии, королева Бельгии или графиня Парижская, жена претендента на французский трон, потому что именно так эти коронованные особы и одеваются в повседневной жизни.

У Билли появилась тайна. Она начала понимать почти все, что говорилось за столом. Сама она нечасто заговаривала с другими, так как между дрейфом понимания и отважным плаванием в бурном море беседы лежит огромная разница. Но каждый день она убеждалась в том, что делает успехи. Это знание наполняло «ее трепетным чувством предвкушения, но она старалась отогнать его. Правила грамматики и набор лексики из словаря, когда-то зазубренные и погребенные в экзаменационных тетрадях, внезапно оживали в памяти. Они зажили своей жизнью, они скакали и пели в ее голове, и даже глагольные окончания встали на свои места и воспринимались как логически необходимые. Оказалось, что во всем есть высший смысл. Билли оберегала французский, как скупой рыцарь — свои сокровища; новый язык стал золотым ключиком, который вот-вот отопрет ей дверь в сказочную страну. Но она еще не была готова помериться силами в общей беседе.

Первой заметила достижения Билли Даниэль:

— Мама!

— Да, милая?

— Мне кажется, у Билли хорошее ухо.

— В самом деле?

— Да, я даже уверена. На днях мы остались вдвоем на несколько минут, я похвалила ее за потерю в весе, а она ответила мне, и мы немного поболтали. У нее есть слух. Ее грамматика и словарный запас оставляют желать лучшего, и она совсем не понимает соподчинений, но ухо у нее хорошее.

Лилиан торжествовала. У девушки есть слух, а это значит, у нее есть все. Человек может прожить во Франции двадцать лет и говорить на безукоризненно правильном книжном французском, но, если у него нет слуха, француз никогда не сочтет его язык французским. В отличие от американцев, французы не находят ни малейшего очарования в том, чтобы улавливать премилый иностранный акцент, когда кто-то говорит на их обожаемом языке. Единственное исключение делается для англичан благородного происхождения; в этом случае акцент является понятным, даже простительным, если уж не допустимым. И раз у Билли есть слух — а Даниэль вряд ли могла ошибаться в таких важных вещах, — то это произошло потому, что она, Лилиан, настояла, чтобы никто не говорил с девушкой по-английски. Дочери графини, которых она упорно каждое лето отправляла погостить в семьях своих английских друзей, говорили на безупречном аристократическом английском. Как известно, овладение вторым языком является фундаментом для любого приличного образования. Но Билли даже не подозревала, что может разговаривать с девочками на своем родном языке. Это уничтожило бы все старания. Все должно было устроиться само собой, естественным образом.

В конце декабря графиня получила в подарок от своего племянника графа Эдуара де ла Кот де Грас четырех прекрасных жирных кроликов, которых тот подстрелил на своих охотничьих угодьях в Иль-де-Франс, в шестидесяти четырех километр pax от Парижа. Луиза, славившаяся в счастливые довоенные времена умением готовить традиционные блюда местной кухни, отправилась в особенно серьезный поход по магазинам и вернулась домой с полным набором компонентов для классического «рагу де ляпан» и своего коронного десерта — открытого яблочного пирога с глазурью. Графиня пригласила прославленных дядюшку и тетушку — маркиза и маркизу дю Тур ла Форе, а также еще одну приятную пару средних лет — барона и баронессу Малларме дю Новамбр, с которыми Билли встречалась однажды на одном из нечастых камерных вечеров, устраиваемых графиней в случае, если кто-нибудь из друзей-охотников преподносил ей в подарок дичь.

Графиней Лилиан де Вердюлак двигало не только чувство радушия и гостеприимства или расположение к старым друзьям, но и желание продемонстрировать свои достижения: Билли, не сомневалась она, сделает ей честь. По правде говоря, в девочке еще нет шика. Если бы все проблемы решались с помощью шарфика от «Гермеса», весь мир мог бы стать шикарным. Но, по мнению графини, девочка приобрела нечто гораздо более важное: в ней заговорила порода. Ее кожа была абсолютно чистой, зубы, благодаря настояниям тети Корнелии регулярно посещать дантиста, оказались просто замечательны, длинные темные волосы, собранные сзади в «конский хвост», отличались густотой и ухоженностью, а юбка и свитер были из достаточно дорогой ткани. Поведение и жесты говорили о скромности, осанка благодаря занятиям в танцклассе — о благородстве, ибо оказалась великолепна, и девушка выглядела именно так, как и полагалось — «une jeune fille americaine de tres bonne famille», то есть как молодая американка из хорошей семьи. Графиня прекрасно знала своих друзей. Они судили с помощью высочайших и древнейших критериев, применяемых аристократами; им нельзя было подсунуть суррогат, даже самая искусная подделка не обманула бы их. Графиня никогда не пригласила бы друзей отобедать в узком кругу, навязав им девушку из Техаса или девушку из Нью-Йорка, но девушка из Бостона — это совсем другое дело. Такая способна выдержать испытание. Ее молчаливость в обществе может сойти за сдержанность, и, самое главное, девушка уже не толстая, что совершенно недопустимо в высшем обществе и позволительно лишь для очень старых и очень высокородных господ.

В последнее время во внешности Билли стали заметны признаки того, что графиня считала подлинной красотой, но она сурово напоминала себе, что судить еще слишком рано, ведь пока неизвестно, предвещают ли эти изменения будущее совершенство или она всего лишь принимает желаемое за действительное. Достаточно и того, что Билли не полнеет, осторожничала сама с собой Лилиан.

Маркиз дю Тур ла Форе, восхищавшийся мужеством своей племянницы, не потерявшей чувства собственного достоинства в стесненных финансовых обстоятельствах, принес к обеду три бутылки шампанского и галантно настоял на том, чтобы Билли выпила по бокалу из каждой откупоренной бутылки, абсолютно не обратив внимания на ее энергичные протесты и заявления, будто она вовсе не привыкла пить вино. Стол раздвинули, чтобы четверо гостей могли рассесться свободнее, и, пока Даниэль и Соланж обносили присутствовавших яблочным пирогом, баронесса Малларме дю Новамбр попыталась вовлечь робкую юную пансионерку в беседу, начав с вопроса о том, верна ли старая молва о бостонцах: что Лоуэллы разговаривают только с Кэботами, а Кэботы, в свою очередь, беседуют только с богом?

А это как раз не тот вопрос, который можно запросто задать Уинтропам. И даже в шутку. Прежде чем Билли успела улыбнуться в ответ, соглашаясь или отрицая высказанное, как это бывало с ней прежде, когда она без слов, мимикой или улыбкой поддерживала беседу, на сей раз она неожиданно для себя обнаружила, что говорит, и говорит свободно и пространно, пустившись, в сложное и подробное объяснение родственных связей Гарднеров, Перкинсов, Солтонстоллов, Холлоуэллов, Ханненуэллов, Майнотов, Уэлдсов и Уинтропов с Лоуэллами и Кэботами. Она коснулась особенностей семейного древа Уолкоттов, затем Бердсов, Лайменов и Кодменов, но вдруг что-то заставило ее умолкнуть: ее страстные, подогретые шампанским пространные толкования генеалогических связей были встречены недоуменным выражением лица мадам, и Билли дрогнула. Она говорит слишком много? Слишком громко? Нет! Она говорит по-французски!

Барьер был сметен, и его не воздвигнуть вновь — однако такого прорыва в языке достаточно. Будто все потайные дверцы в мозгу у Билли распахнулись, все колебания стихли, и робость была побеждена.

Заговорив по-французски, Билли почувствовала себя другим человеком, не таким, как прежде: она словно никогда не была отверженной в школе, никогда не была бедной родственницей, никогда не считалась последней из кузин. Казалось, она даже и толстой не была. Не была одинокой, нелюбимой. Уроки, когда-то заученные наизусть и вскоре забытые, оживали в голове, наполненные таким ясным и логичным реальным содержанием, что Билли чуть не задохнулась от горя, вспомнив, как всего год назад зубрила их, не понимая смысла. Она говорила, говорила, говорила. С кондуктором в автобусе, с Луизой, с Даниэль и Соланж, с детьми в парке, с девушками в танцклассе, с кассирами в метро, а больше всего — с Лилиан.

Теперь она ежедневно упражнялась во французском, как некогда тренировала свое тело в танцклассе. Она жадно всматривалась в реалии французской жизни, пристально изучала условности, этикет. Например, к герцогине, после того как вы с ней познакомитесь, нужно обращаться «мадам», и в то же время консьержку непременно надо называть «мадам Бланш», когда бы вы с ней ни встретились. Во Франции нелегко прожить, не умея по правилам развести огонь, потому что по закону домовладельцам разрешается топить в домах только тогда, когда трубы могут замерзнуть. Незамужняя девушка никогда не должна допускать к руке, но, если уж ей поцеловали руку, она не смеет подать вида, что заметила подобное нарушение этикета. На званом обеде женщины — хозяйки дома раскладывают угощение сначала по тарелкам мужчин и только потом берут порцию себе — во всяком случае, так заведено у мадам. И, что самое удивительное, графиня может считать себя доброй католичкой, хотя ходит к мессе только на Пасху. Послать упакованные или аранжированные цветы считается оскорблением, ибо адресат может подумать, что вы намекаете на его неспособность составить букет из срезанных цветов, но даже эта оплошность не так страшна, как если вы напечатаете личное письмо на пишущей машинке.

С некоторых пор Билли покупала новую одежду с типично бостонской, как определила графиня, предусмотрительностью и тщательностью. Гардероб девушки составляли теперь несколько свитеров и юбок, шелковые блузки, сшитое на заказ шерстяное пальто и одно простое черное платье, к которому Билли надевала свой лучший жемчуг, подаренный тетей Корнелией в честь окончания «Эмери». Все покупки совершались в магазине на проспекте Виктора Гюго и только с одобрения Лилиан, которая раз и навсегда ввела Билли в узкий круг дам, имеющих представление о том, какая глубокая пропасть разделяет вещи, которые идут, и вещи, которые не идут. Она неуклонно постигала тайный смысл покроя и качества. Вместе с Лилиан они ходили на демонстрации коллекций Диора, и директриса Сюзанна Люлинг, долговязая особа с хриплым голосом, подруга Лилиан, бронировала для них великолепные места во втором ряду спустя всего пять недель после премьеры, когда серьезные покупатели уже сделали заказы, оставив возможность насладиться тем, кто хотел попасть в зал, чтобы просто посмотреть. Они ходили и на другие показы моделей — к Сен-Лорану и Лянвэну, к Нине Риччи и Бальмэну, к Живанши и Шанель, но, как правило, места там были похуже, иногда совсем скверные, ибо в знаменитых домах моделей не очень-то чтили обедневших графинь. Однако комментарии, которыми Лилиан шепотом сопровождала наряды, вводя Билли в курс дела, были такими выдержанными и точными, будто она осматривала каждую вещь придирчивым взглядом покупателя.

— Эта модель совсем тебе не подходит, слишком вычурна для женщин моложе тридцати; это платье чересчур стильно — оно выйдет из моды к следующей весне; а вот это будет в моде еще года три; этот костюм сшит из очень тяжелого твида — он будет висеть мешком; это пальто просто уродует фигуру; этот цвет тебя убьет — ты будешь в нем бледной; это платье смотрится прекрасно; если решишься купить какую-нибудь модель, бери эту…

Графиня спрашивала себя, почему Билли не позволяет себе приобрести хотя бы один костюм от Шанель. Даже руководствуясь принципом бостонцев жить на проценты с процентов со своих доходов, вошедшим в поговорку, вряд ли можно было сильно пострадать от такой маленькой вольности, если потратиться единственный раз за целый год жизни в Париже. Просто стыдно, что Билли не воспользовалась случаем. Однако Лилиан не считала себя вправе обсуждать денежные расходы со своими постоялицами, даже такими любимыми, как Билли.

Безмерно утонченная дама и девятнадцатилетняя девушка частенько прогуливались по Фобур-Сент-Оноре, обсуждая каждый выставленный в витринах предмет с таким видом, словно они — пристрастные коллекционеры и бродят по огромной картинной галерее. Билли постигала критерии качества, заведенные у Лилиан. С той поры как графиня лишилась средств, чтобы удовлетворять свои вкусы, она позволяла себе высокую оценку только в отношении самых лучших вещей и только после долгих всесторонних сопоставлений.

* * *

Графиня не имела обыкновения в знак расположения знакомить своих постоялиц с подходящими молодыми людьми. Во-первых, у нее было не так много знакомых молодых французов, а во-вторых, это внесло бы ненужные осложнения в ее жизнь. К тому же ей предстояло ввести в светское общество своих собственных дочерей, и эта перспектива ужасала ее, потому что у нее не было ни малейших задатков свахи, а девочки не имели за душой ничего, кроме своих данных и древней крови.

Однако, задумчиво наблюдая за молодой бостонкой, занимавшей особое положение в ее доме, графиня неожиданно впала в соблазн: высокая, стройная девушка оказалась наделена благородством, которое любой безошибочно угадывал, глядя на нее; Билли была красавица и говорила по-французски так, что ни один американец не устыдился бы, а кроме того, девушка имела отношение ко всем состоятельным семействам Бостона и приехала в Париж по рекомендации почтенной и чрезвычайно богатой леди Молли Беркли.

Если из Бостона, говорила себе Лилиан, ей прислали юную гиппопотамшу, неспособную спросить по-французски, который час, то почему она должна возвращать это преображенное ее усилиями создание в чуждое и мрачное окружение? В отличие от других девушек, которым Лилиан предоставляла кров, Билли никогда не выказывала никаких признаков тоски по родине. Если эти богатые торговцы из Бостона не знают, как воспитать в своих отпрысках все самое лучшее, то они заслуживают того, чтобы лишиться их. Почему бы, в конце концов, не оставить Билли во Франции? Почему бы не познакомить ее с кем-нибудь из племянников и с парой-тройкой их друзей заодно? У них у всех одна общая черта: их семьи в той или иной мере обнищали за время войны, и юные побеги старых аристократических ветвей вынуждены отныне сами обеспечивать себе пропитание, зарабатывать на жизнь подобно простым смертным. Вторая мировая война произвела в старой Франции такое опустошение, какое оказалось не под силу даже гильотине, отличавшейся избирательностью.

Как бы там ни было, уверяла себя Лилиан, и что бы из этого ни вышло, но тот факт, что Билли уже в течение нескольких месяцев по достижении девятнадцатилетия живет, как школьница, общаясь лишь с женщинами, ученицами танцкласса и пожилыми друзьями семьи, совершенно противоестествен. (У графини, разумеется, была и собственная личная жизнь — она ведь еще молодая женщина, — но она не любила распространяться об этом, и постоялицы, как бы близки они ей ни были, в нее не допускались.)

Однако, когда она высказала вслух предположение, что Билли, наверное, приятно будет познакомиться с несколькими молодыми людьми, ответ Билли оказался суров, как отповедь:

— Нет, мадам! Я вас умоляю! Сейчас я счастлива, и моя жизнь нравится мне такой, какая есть. Ничто так не выбивает из колеи, как свидание с незнакомым человеком. Я знаю, вы очень любезны, но у меня действительно нет к подобным вещам никакого интереса. Мне вполне достаточно семейного окружения. Пожалуйста, больше никогда не говорите об этом.

Никакие другие слова Билли не смогли бы более прочно утвердить Лилиан в ее тайных намерениях. Так дело не пойдет. Какой смысл преображать девушку, если ею никто не восхищается? Что, если бы Золушка не пошла на бал? Графиня считала, что она права, рассматривая подобное положение как противоестественное. Как же Билли сумеет отблагодарить ее за старания, если у нее нет ни одного поклонника? В конце концов, Лилиан готовила ее не для монашеской жизни. Несомненно, эту целомудренную бостонскую девицу надо перехитрить. Это надо устроить — она просто обязана это сделать.

Граф Эдуар де ла Кот де Грас был любимым племянником Лилиан. В отличие от внешне ничем не примечательных отпрысков многих знатных фамилий, в нем угадывался налет истинного благородства, дух былых времен. Племянник действительно напоминал последних аристократов, хотя некоторые его претензии вызывали у Лилиан улыбку. Эдуар был очень высокого роста, с великолепным орлиным профилем и надменным ртом. Тонкие губы придавали его лицу выражение строгое и — если настроение у молодого человека менялось — одновременно насмешливое. В свои двадцать шесть он все еще жил с родителями, так как его жалованья в «Л'Эр Ликид» не хватало, чтобы обставить собственное жилье по своему вкусу. Тем не менее в гигантской корпорации благодаря связям семьи ему на долгие годы было обеспечено безоблачное будущее, ибо со стороны матери у него был, выражаясь на жаргоне, «du piston» [2].

Однажды Билли вернулась из танцкласса, чуть не опоздав к чаю. Всю получасовую поездку она нарочно простояла на открытой площадке автобуса, не обращая внимания на жгучий ледяной февральский ветер: сумерки были так прозрачны и чисты, что ей не хотелось упустить ни одной минуты пребывания в атмосфере Парижа. Щеки ее горели, даже губы обветрились, распущенные волосы, взъерошенные ветром, обрамляли разрумянившееся лицо. Она влетела в квартиру на бульваре Ланн и размашистой, стремительной походкой прошла в гостиную, высоко подняв голову, улыбаясь, радуясь в предвкушении чашки горячего чая. У пылавшего камина, широко расставив ноги, стоял Эдуар де ла Кот де Грас, одетый в визитку, фрак и полосатые брюки. С самоуверенным видом, достойным Короля-Солнца, он грел спину у огня.

— Билли, это мой племянник, граф Эдуар де ла Кот де Грас, — небрежно сообщила Лилиан. — Эдуар, это мадемуазель Билли Уинтроп, она живет у нас. Билли, ты должна извинить Эдуара за его костюм — он не всегда одевается в этот час подобным образом. Сегодня ему предстоит вступить в «Жокей-клуб», и он пришел показаться своей старой тетушке перед тем, как отправиться туда и осушить целую бутылку шампанского — обрати внимание, всю целиком! — после чего он официально будет принят в члены клуба. Что за причуды?! Очень благоразумно с твоей стороны, Эдуар, заглянуть ко мне перед этим любопытным ритуалом, а не после него.

Вот так все и началось. Потеряв голову, ослепнув в блеске Эдуара, влюбившись впервые в жизни, Билли ринулась в роман с безрассудной решимостью, захлебываясь в волнах страсти, встревожившей Лилиан де Вердюлак, несмотря на радость, испытанную от успешной реализации своей затеи.

Единственная забота овладела Билли: что бы такое еще сделать, чтобы стать достойной Эдуара. Все ее мысли и чувства сосредоточились на нем. Когда в выходные он брал ее с собой поохотиться на кроликов или приглашал пообедать с его родителями, она не верила в свое счастье. Однажды он даже пригласил ее на рюмку в бар «Жокей-клуба», самого элитного мужского клуба в мире.

Что касается Эдуара, то он остался доволен. Эта юная американка, представленная ему Лилан, принимая во внимание ее добропорядочное происхождение, оказалась куда более привлекательной, чем он ожидал. Печальный опыт подсказывал ему, что девушки из очень состоятельных семей обычно бывают совершенно несносными внешне, в противном случае он женился бы уже несколько лет назад. Билли вполне подошла бы на роль графини де ла Кот де Грае, если, конечно, все должным образом устроить. Он находил, что девушка в меру невинна и достаточно трепещет перед ним. Если ее как следует причесать, одеть и подкрасить, она превратится в эффектную светскую даму. К тому времени, как уйдут из жизни его отец и дядя и она станет маркизой де ла Кот де Грас, она достаточно созреет, чтобы с достоинством носить его имя. Он подумал об охотничьем домике, который давно пора бы отремонтировать, — до чего он дошел, вынужден охотиться пешим! — и вспомнил о фамильном замке в Оверни, ожидавшем заботливой руки, чтобы вернуть ему былую красоту. Настало время остепениться.

* * *

Одним из условий договора, заключенного Билли с тетей Корнелией, были непременные еженедельные письма из Парижа. Билли нарочно не распространялась по поводу своего веса, желая по возвращении удивить и потрясти весь Бостон. Она редко упоминала и об Эдуаре, обмолвившись раз-два мимоходом, но к весне Корнелия почувствовала, что между Билли и молодым графом что-то происходит, хотя она с трудом могла представить себе, что же именно. И вот однажды в мае навстречу друг другу полетели два письма.


Дорогая кузина Молли!

Благодарю Вас за любезность, с которой Вы подыскали для нашей Ханни место у мадам де Вердюлак. Мадам просто чудесно относится к девочке, и Ханни провела в Париже удивительный год! Насколько я могу судить из ее писем, французский ее улучшился неизмеримо, чему я очень рада. Она даже берет уроки в танцклассе, а ей это только на пользу! В последнее время она довольно часто упоминает одно имя — граф Эдуар де ла Кот де Грае. Похоже, именно он сопровождает ее в прогулках по Парижу. Не знаете ли Вы случайно что-нибудь о нем или его семье? Должна сознаться, что я удивлена в той же мере, что и обрадована: наша дорогая девочка нашла в Париже молодого человека! А ведь она не пользовалась в этом смысле большим успехом в Бостоне. Я всегда полагала, что она расцветет поздно, в отличие от Вас, дорогая Молли! Я буду признательна за любые сведения, которые появятся у Вас для меня.

С любовью, Нелли


Дорогая Нелли!

Я только что получила от Лилиан де Вердюлак престранное письмо. Как оказалось, у Вашей юной племянницы серьезный роман с графом Эдуаром де ла Кот де Грас, с семейством которого я хорошо, хотя и не накоротке, знакома, и Лилиан считает, что дело в любой момент может кончиться свадьбой! Все обстоит прекрасно, ибо он принадлежит к «сливкам общества», как выразилась бы моя служанка, но, дорогая, он обеспечен не более, чем она, если не считать его заработка. Великие ожидания, и ничего более — вот уже много лет, как я понимаю. Кажется невероятным, что Лилиан, очевидно, не осведомлена о материальном положении Ханни, коль скоро говорит о браке как о решенном деле. Похоже, она действительно считает, что отец Ханни в состоянии нанять адвокатов (!!!), которым предстоит встретиться с адвокатами отца Эдуара, если дело дойдет до брачного контракта.

Читая между строк, я догадалась из письма Лилиан, что она считает, будто Ханни является богатой наследницей уже потому, что носит фамилию Уинтроп. Как это по-французски! Уин-тропов так много! Но откуда ей это знать? Семья Эдуара очень славная, достойная и знатная, даже в английском понимании. Они очень серьезно относятся к себе, и я совершенно уверена, точнее, убеждена, что Эдуар обязан жениться на богатой наследнице. Не может быть и речи о его женитьбе только по любви, если он не намерен жестоко разочаровать всю семью, — он ведь единственный сын, знаете ли… Что мне сказать Лилиан? Я лишилась сна, размышляя об этом. Возможно, у Ханни есть некая сумма, которая будет вверена ей впоследствии? Насколько мне помнится, вы что-то говорили о небольшом наследстве, но есть ли за ней что-то еще или может появиться в будущем ? Я все еще остаюсь американкой и смотрю на вещи достаточно по-американски: я в принципе не одобряю систему приданых, но когда дело касается Франции… Во всяком случае, напишите мне сразу же и сообщите подробнейшим образом, как обстоят дела.

Как всегда, с любовью к Вам и к дорогому Джорджу, Молли.


Корнелия не пребывала в такой панике с тех пор, как ее дочь отказалась однажды пойти на рождественский котильон или вступить в «Винсент-клуб». Или даже когда ее племянник Пиклз провалился на экзаменах в Гарварде. По существу, случившееся показалось ей куда хуже, чем то событие, когда выяснилось, что ее сын Генри влюблен в еврейскую девушку из Рэдклиффа — пусть даже все ее прадеды сражались в Гражданскую войну! Корнелия обнаружила, что печется о Ханни больше, чем сама осознавала.

* * *

За три недели до того, как Лилиан получила проясняющее обстоятельства послание леди Молли, Эдуар решился лично убедиться в девственности своей прекрасной американки. Если бы Билли была француженкой, он, скорее всего, подождал бы до свадьбы, но, так как она была американкой и к тому же не католичкой, он посчитал, что может слегка ускорить события. Посвящение Билли в любовное таинство оказалось весьма торжественным и болезненным. Оно состоялось на постели в довольно бедной спальне полуразвалившегося охотничьего домика с пустовавшими конюшнями и неухоженным садом. Билли навсегда запомнила, что потолок в комнате был обит пыльной тканью в темно-синюю и красную полоску, словно походная палатка Наполеона, запомнила и тяжеловесную неполированную мебель в имперском стиле и не смогла забыть, что боль была ошеломляющей и неожиданной. Но более всего ей запомнилось, однако, постигшее ее изумление: оказалось, что эрегированный пенис направлен вверх, а не прямо вперед, как она всегда представляла. Эдуар уверял ее, что в следующий раз ей будет лучше, но признал: она самая девственная из всех, кого он знал. Билли необычайно гордилась этим, сама не понимая почему.

Три недели они наезжали в охотничий домик по субботам и воскресеньям, и ей действительно стало легче, если не лучше, несмотря на то, что у нее не было должного представления, чтобы верно оценивать сексуальное наслаждение; точно так же она когда-то не могла оценить то, что считается шикарным. Эдуар стал первым мужчиной, которого она поцеловала в губы. Сам факт, что она занимается любовью, увлекал ее все больше и больше, и она заботилась лишь об одном — как удовлетворить его. Она с неуклюжей страстностью и предельной доверчивостью встречала его поцелуи и, согретая теплом его тела, наивно уверовала в открываемые страстью возможности. Время от времени она выходила из блаженного оцепенения, говоря себе с трепещущей гордостью, омраченной лишь слабой тенью осторожности: «Графиня Эдуар де ла Кот де Грас, Билли де ла Кот де Грас… О-о, подождите и вы услышите это там, в Бостоне!» И тогда она спешила в магазин и тратила все больше и больше денег, предназначенных к оплате за обучение у Кэти Гиббс, на красивые наряды, чтобы показаться в них Эдуару.

Получив отрезвляющее письмо леди Молли, Лилиан заперлась у себя наверху и расплакалась, жалея и Билли, и себя. По собственному опыту в таких делах ей ничего не оставалось, как поверить, что со временем Билли придет в себя, но она, Лилиан, никогда себе не простит. В ее понимании оплошность была совершена по естественным причинам, и открывшаяся правда об истинном положении дел привела к тому, что жертвой обмана, пусть даже невольного, Лилиан почувствовала себя. Она убеждала себя, что желание устроить будущее Билли само по себе было абсолютно разумным. Но последствия оказались жестокими, и все обернулось ее виной.

В тот же день графиня переговорила с Эдуаром в гостиной его родителей, сообщив ему, что Билли не может рассчитывать на приданое. Ее отец — очень уважаемый человек, врач, большой ученый, но он беден. Теплившаяся в ней слабая надежда, что Эдуар все же решится на брак с Билли, угасла, как только племянник заговорил.

Эдуар де ла Кот де Грас чрезвычайно рассердился. Она-де должна была знать, яростно набросился он на нее. Как могла она с ее здравым смыслом и опытом дать ему понять, что Билли владеет солидным капиталом? С чего она это взяла? Куда девались ее рассудительность, предусмотрительность, заинтересованность в будущем семьи? Как она, его тетя, могла так подвести его? Да, конечно, он согласен, что Билли, бесспорно, восхитительна, причем намного больше, чем сама сознает это, да, она всецело, даже идеально подходит ему, если бы не одна мелочь: вся затея абсолютно невозможна, и дальнейшие рассуждения излишни, совершенно невозможны. Что же делать? Кто должен теперь все объяснить Билли? Он, Эдуар, будучи джентльменом, никогда еще не ввязывался в такую из ряда вон выходящую ситуацию. Его честь…

— Нет, Эдуар! Это твоя обязанность, и, пожалуйста, не изображай из себя важную особу. Я сыта по горло твоими попреками! Именно ты все ей и скажешь, причем ты скажешь ей правду, иначе она подумает, что она сама виновата в том, что ты не хочешь на ней жениться, а не обстоятельства, которые делают ваш брак невозможным. Может быть… может быть, она достаточно долго прожила во Франции, чтобы суметь понять это.

Спустя много лет, когда Билли уже могла думать об Эдуаре с презрением и с легким оттенком сожаления по поводу собственной наивности, — или это была глупость? — она ощутила вдруг признательность к Эдуару за его резкость — в конце концов, она была продиктована суровой необходимостью — и благодарность за свою бедность. Окажись у нее в ту пору мало-мальски приличная сумма денег, она пополнила бы собой унылую череду юных графинь из Фобур-Сен-Жермен и была вынуждена всю жизнь дышать спертым воздухом тупой покорности, которой ожидал бы от нее супруг. Французская разновидность бостонской рутины, только еда и одежда получше. В ту пору воспоминания о муках школьных лет были еще слишком свежи, чтобы она отважилась на бунт. Ради того, чтобы доставить удовольствие мужниной родне, ей пришлось бы принять католичество, и со временем она окончательно оказалась бы в плену мертвящих традиций, неумолимо сжимавших ее еще достаточно сильными клешнями умирающего класса, который поддерживает свою жизнеспособность, перемалывая все новую и новую плоть. Она задохнулась бы, едва успев начать жить. Благодаря последующим любовникам она поняла, что в постели Эдуар был таким же лишенным воображения и напыщенным, как и в жизни.

Но к этому знанию, к грядущим событиям, позволившим ей вынести такое суждение, ей предстояло идти еще долгие годы. Она решила покинуть Париж до срока и отплыть домой на корабле, чтобы в одиночестве переправиться из одного мира в другой.

Итак, уже никогда ей не быть счастливой, думала Билли, прогуливаясь ночами по палубе. Почему-то эта мысль не слишком удивила ее. Будь она типичной молоденькой девушкой, привыкшей к ласкам, восхищению и любви, поступок Эдуара разбил бы ее сердце. Но она была настолько уверена в возможности и даже вероятности того, что будет отвергнута, что незаметно для себя самой, подсознательно успела раньше времени смириться с этим. А потому спустя всего лишь несколько дней она оказалась в состоянии воспринять случившееся не как личную трагедию, а как еще один пример того, что может произойти с человеком, не имеющим денег. Ей даже несколько льстило то, что, невзирая на боль, она верно понимает жизнь.

Я стройна и красива, горячо убеждала себя Билли. Это очень важно. Это необходимо. Все остальное я должна добыть себе сама. Она не собиралась умирать от любви к мужчине, наподобие героинь девятнадцатого века из прочитанных ею книг. Она не Эмма Бовари, не Анна Каренина, не Камилла — она не похожа на эти мягкотелые, пресыщенные обожанием пассивные создания, которые, лишившись любви мужчины, теряют смысл жизни.

Когда она полюбит в следующий раз, пообещала она себе, условия будет ставить она.

Загрузка...