Что было

Питер крепко спал рядом с ней, его рука лежала у нее на бедре. Маева ворочалась и вертелась. Боль и тоска по всему, что было раньше – по всем былым чаяниям и надеждам, – теперь были вытеснены новой данностью у нее в животе. Любовь – жестокая штука, решила она. Я уже не хочу никакой любви.

Она честно пыталась войти в ритм бытия своего мужа, приспособиться к его распорядку. К его человечности. К его потребности в крыше над головой. К острым углам и краям, к твердой поверхности. К дровам и ножам, к элю и огню. К его потребности отлавливать и потрошить живых существ, передвигаться по миру верхом на коне или в лодке. По воде. По полям и горам. По всякой поверхности. Эта твердость была ей чужда, непонятна. Она стала медлительной и неуклюжей, будто придавленной тяжестью стен, мебели, всяческой утвари. Она задыхалась под грузом домашних дел, отягощенная необходимостью выполнять свой супружеский долг. В новом, странном и непривычном мире, где все решали желания и потребности мужа.

Маева постоянно ощущала его присутствие, он упорно вторгался в то малое пространство, которое ей удавалось проложить между ними. Она не могла даже спокойно вздохнуть – его непрестанная забота поглощала ее целиком. По ночам она часто сбегала из дома, пока он спал. Ей нужен был свежий воздух, звезды, открытый простор. Время подумать. Побыть одной в тишине ночи.

Я тебя не увижу – не вижу.

Она словно таяла и теряла себя. В ней поселился ребенок; для нее самой места уже не осталось. Ее мысли сделались вялыми и рассеянными. Она стала забывчивой. Все самое важное ускользало в забвение: изгиб его губ, звук ее имени у него на устах. Она часами сидела на холоде, пытаясь вспомнить кусочки того, что было. Слезы текли по щекам, тело немело и будто само превращалось в лед. Все вокруг было белым. Безжизненным. Умоляющим о живой зелени.

Она даже не думала, что станет чьей-то женой. Или матерью. Тревоги о будущем ребенке – На кого ты будешь похож? Будешь ли ты здоровым? – стали причиной многих бессонных ночей. Она научилась шить и теперь шила целыми днями, каждый стежок – как возможность забыться, под предлогом полезных занятий сбежать к тряпичным игрушкам, одеяльцам и распашонкам.

Питер нахваливал ее неумелое рукоделие:

– Очень мило, Мае. Это кто, медвежонок?

Она покачала головой, глядя на печального тряпичного уродца с узелками на кончиках рук и ног:

– Нет… Это кукла.

– Да, точно. Я так и подумал… Мне кажется, что с волосами было бы еще лучше.

Все игрушки получались неправильными: каждой чего-то недоставало, в каждой имелось какая-то странность. Один глаз или вовсе ни одного; уши разных размеров, хвост вместо лапы. Но она не печалилась. Ребенку будет без разницы, рассуждала она. А ей самой нужно как-то отвлечься. От всех тревог. От мыслей о нем.

Тиканье этих проклятых часов выводило ее из себя и часто мешало уснуть, хотя Питер выключил ежечасные трели кукушки. Тиканье отдавалось в ушах, каждый миг напоминая о том, как медленно тянется здешнее время. Иногда она как бы терялась в промежутках между секундами. Ее разум притупился в монотонном размеренном ритме, отмеряющем эту жизнь. Так непохожем на рокот волн, что по-прежнему бушевали в ее крови, протянувшись сквозь время. Звали ее домой.

Питер перевернулся на спину и захрапел. Это было немного похоже на плеск прибоя, если закрыть глаза и включить воображение. Вот волна набегает на берег, а вот отступает со слабым присвистом.

Вновь и вновь, ночь за ночью, ее манила вода. Дождевая бочка, стоявшая у очага – милая, хоть и корыстная придумка Питера, – была жалкой заменой. Напоминанием о том, чего она лишена.

Его восторг иногда такой трогательный. Но этого мало, всегда мало.

Загрузка...