Констанца готовится сойти по ступеням, чтобы танцевать на своем первом балу. Начинает звучать музыка, которая постепенно заполняет все пространство дома. На Констанце бальное платье, белое, украшенное блестками. Ее пальцы унизаны дешевыми колечками. Она впервые сделала себе высокую прическу, глаза подведены. Вокруг шеи – жемчужное ожерелье, которое одолжила ей Мод. «На пять саженей твой отец зарыт», – думает Констанца.
Она стоит не шелохнувшись. Она собирается с духом. На ее пальце осталось чернильное пятно. Вот-вот должно появиться чувство свободы. Констанца ждет, когда пробьет час исцеления.
Сажень – это не так уж много, всего шесть футов. Так что пять саженей, которые могут показаться порядочной глубиной, всего лишь тридцать футов. Констанца хотела бы зарыть тело своего отца на гораздо большую глубину – на тридцать саженей, на сорок, не имеет значения. Шоукросс все равно не мог утонуть, по крайней мере, в подсознании своей дочери. Рано или поздно, а скорее всего – рано, он все равно должен был воскреснуть.
Констанце, которая никогда не слышала о подсознании, казалось, что она может заключить своего отца в книгу: опутать его словами, утопить в абзацах, заколотить в строчки, закрыть книгу и похоронить эту жизнь. Подобные усилия были, конечно же, тщетными: таким образом с памятью не совладать. Никто из нас не в силах управлять памятью – это она управляет нами.
Мы ничего не можем забыть, в нашей памяти сложены все образы, все детали, случаи, эпизоды, которые мы именуем прошлым, но это и есть мы сами. Мы можем пытаться управлять этим, как пыталась Констанца, пыталась и я сама, выбирая образ – там, случай – тут, превращая прошлое в упорядоченное, последовательное и вразумительное повествование. Все мы становимся романистами, когда дело доходит до нашей собственной жизни.
Однако прошлое сопротивляется подобным уловкам. Я в этом убеждена. Оно живет само по себе, внутри нас. Это прошлое как опухоль: временами доброкачественное, а временами смертоносное. Оно упорно, как микроб, способно приспосабливаться, как вирус. И когда нам уже начинает казаться, что все утрясено, забыто, оно перестраивается, преобразовывается и является в совершенно другом свете. И когда мы пытаемся игнорировать его, делать вид, что не замечаем его посланий, или же пытаемся подавить его – и что же получаем в ответ? Прошлое прорывается наружу тем образом или событием, которое мы, как нам казалось, благополучно забыли. «Эй, – кричит нам наша память, отказываясь угомониться, – как насчет этого? А об этом ты, случаем, не забыл?»
Такое мне знакомо не понаслышке. Восемь лет я пыталась забыть о счастье. Это было нелегко, и как раз в Винтеркомбе я обнаружила, что ничего у меня не вышло. Насколько сложнее было Констанце, которая пыталась стереть из памяти оскорбление?..
«Винтеркомб, 12 июля 1916 г.
Во мне была война – не великая война, как в Европе, а маленькая – и она закончилась. Мне лучше.
Потому, что мне лучше, я напишу одну тайну. Сделаю это сейчас, прежде чем спуститься на свой бал. Я хочу, чтобы она осталась на бумаге. Я больше не хочу помнить ее. Слушай, бумага. Ты будешь помнить, а я забуду.
Однажды, когда мне было пять лет, я очень разозлила отца. Была ночь, и он вошел в мою комнату. Нянька ушла. «Нечем платить», – сказал он.
Он принес с собой вино, пил и рассказывал о своей новой книге. Раньше он так не делал! Я слушала очень внимательно. Я чувствовала себя такой гордой и взрослой. Герой был положительный – это был точно папа! Я думала, ему будет приятно, если я скажу это, но он очень разозлился. Он схватил свой стакан с вином и швырнул его в стену. Стекло разлетелось по комнате. Все в комнате стало красным. Он сказал, что я дура и он накажет меня. Он сказал, что я злая и он собирается выбить из меня всю злость.
Он перегнул меня через колено. Задрал ночную сорочку и ударил меня. Не помню, сколько раз. Может быть, пять. Может быть, двадцать. Затем что-то случилось, когда он бил меня. Он остановился. Он потрепал меня. Затем он сделал плохую вещь. Я знала, что это плохо. Няня говорила мне. Не трогай ничего у себя внизу и не смотри туда. Но папа сказал: гляди, я могу открыть тебя, как маленький кошелек. Видишь, какая ты маленькая? Там есть такое маленькое место. Он вытянул свой белый палец и сказал: «Смотри. Сейчас он войдет внутрь».
Было больно. Я плакала. Папа держал меня очень близко к себе. Он сказал, что мы очень близки, что он меня любит очень сильно и поэтому должен открыть один секрет.
Он расстегнул штаны. Он сказал: «Смотри». Там, свернувшись между бедрами, была странная штука, словно потная белая змея. Я боялась трогать ее, но папа засмеялся. Он сказал, что покажет мне одно колдовство. Он положил мою руку на нее – змея пульсировала. Она была живая. «Потрепи ее, – сказал папа, – потрепи, и ты сможешь заставить ее расти».
«Представь себе, что это котенок, – сказал он. – Нежно погладь его мех». Я так и сделала, и она начала расти. Она развернулась. Она уперлась в меня. Я сказала: «Папа, ты отрастил себе новую кость». Когда я сказала это, он снова засмеялся и поцеловал меня. Обычно папа не любил поцелуев в губы из-за микробов, но в эту ночь все было по-другому. Он поцеловал меня и сказал, что хочет чего-то. Я могу это ему дать. Он держал свою новую кость в руке. Он сплюнул на нее. Он сказал, что может… всунуть ее в меня. Воткнуть в меня. Эту большую штуку. Я знала, что она не войдет – и она не вошла. У меня пошла кровь – но папа не сердился. Он обмыл меня. Я снова стала чистой. Тогда он посадил меня к себе на колени. Он дал мне стакан, в котором было немного вина. Стакан был как наперсток. Вино было как моя кровь. «Не плачь, – сказал папа. – Не бойся. Это наш секрет. Попробуем еще раз».
В первый раз он сделал это в воскресенье. Я знаю, это было в воскресенье, я слышала колокольный звон. В конце нашей улицы была церковь святого Михаила и всех ангелов. Если высунуться из окна, то можно было увидеть ее. Всех этих ангелов.
В этот раз он пользовался мазью. Я должна была втирать ее, пока кость не стала скользкой. Тогда она вошла в меня полностью, и папа громко закричал. Мне было больно, и я думала, что папе тоже больно, потому что он вздрогнул, и я видела, что его глаза ненавидят меня. Он закрыл глаза и, когда все кончилось, не смотрел на меня.
После этого всегда по воскресеньям он говорил: «Потрогай мою змею». Иногда он говорил: «Погладь котенка». Иногда он говорил плохие слова, разные. Однажды он сказал, что я его девочка. Однажды он сделал другое. Я не хочу писать об этом, меня потом тошнило. Когда меня тошнило, его глаза ненавидели меня. Он всегда говорил, что любит меня, но его глаза ненавидели меня.
После того как он на следующий год встретился с Гвен, все прекратилось. Я радовалась и грустила. После того как все прекратилось, он больше никогда не говорил, что любит меня. Он говорил, что я его птичка, а потом смеялся надо мной. Я говорила: «Пожалуйста, папа, не называй меня так, когда могут услышать другие люди». Он обещал не называть, но на следующий день снова все повторялось.
Моя птичка. От этого мне было очень одиноко.
Вот. Это было так. Вот она, самая большая тайна из всех. Я передала ее бумаге, а она сама решит, любил ли он меня или обманывал.
Сейчас я закрою эту книгу и начну новую.
Я закрою эту Констанцу.
Я закрою эту жизнь.
Я пойду и буду танцевать. Я готова танцевать. На мне новое платье. Я выберу мужа. Теперь я буду очень осторожной. Я больше не хочу быть ничьей птичкой».
Когда я наткнулась на это место в ее дневнике, у меня пропало желание читать дальше. Следом за ней я закрыла книгу. Я бродила по Винтеркомбу от комнаты к комнате, зашла в большой зал, где Констанца открыла новую страницу своей жизни. Я поднялась по ступеням и оглянулась вокруг.
Всего лишь зал. Всего лишь ступени. Прошлое не отозвалось. Но я чувствовала, что должен остаться отчетливый отпечаток жизни и жестокости прошедших событий. Даже воздух здесь должен быть особым, чтобы любой зашедший человек, не знающий дома, его истории, окажись на этом месте, почувствовал – что же? Холодок в воздухе, концентрацию молекул – все то, что называют, пытаясь описать призрак?
Даже я, зная обо всем происходившем, не ощущала ровным счетом ничего. Зал оставался залом, ступени ступенями. Они упрямо отказывались раскрывать свою тайну.
Тогда я вернулась к дневникам, ведь они согласны были говорить о прошлом. Я вернулась к фотографиям Констанцы, сделанным той ночью. Я вместе с ней стояла там, готовая спуститься по ступенькам, сопереживая и боясь за нее – я знала, что должно произойти дальше. Я знала, к примеру, что Констанца таки выбрала, кто станет ее мужем, именно в ночь своего бала; я знала и о некоторых событиях, последовавших за этим. Правда, многое из того, что мне казалось ясным, потом оказалось вовсе не таким. Замужество Констанцы, как и ее детство, полно тайн.
Поэтому, когда мысленно я увидела Констанцу, готовую спуститься по этим ступеням, я подумала: она вот-вот совершит свою самую ужасную ошибку. Я понимала, что Констанца пытается ценой невероятных усилий избавиться от своего отца, и я была уверена, что все это напрасно. Шоукросс, словно опытный факир, выбрался из этого блокнота, освободился из плена страниц прежде, чем Констанца покинула комнату. Шоукросс стоял с ней рядом на лестнице, он спускался с ней в бальный зал и вторгался в ее будущую жизнь. Констанца сколько угодно могла считать, что выбрала мужа по своей воле, но я с этим не согласна. Выбор, который она сделала, стал катастрофой. И на этом выборе были отпечатки пальцев ее отца.
В конце концов, какой у нее был выбор? Женщины того круга, к которому сейчас принадлежала Констанца, не трудились. Женщины ее класса работали, причем работа эта была весьма удручающей. Констанца не намерена была коротать время гувернанткой или компаньонкой. Стать секретаршей, то есть опуститься до положения слуги? Только на войне работа медсестры социально приемлема, но даже эта война не затянется навечно.
Нет, это должно быть замужество. Такое замужество, которое освободит ее от оков семьи Кавендиш и от их благотворительности. Констанца воспринимала замужество как освобождение.
Итак, замуж. Но за кого?
Спускаясь по ступеням, Констанца составила один из своих обязательных перечней. Он должен быть богатым – безусловно. Из хорошей семьи – желательно. Титулованным – возможно. Неженатым – для простоты. Подходящий мужчина должен иметь прочное положение. Констанце слишком не терпелось жить, чтобы связывать себя с человеком, который только взбирается вверх по социальной лестнице. Ему не обязательно быть красавцем – Констанца подметила, что красивые мужчины часто бывают самодовольны. Она находила это утомительным. Стоило отдать предпочтение умному и нескаредному. Конечно, наилучший вариант, если бы ей удалось выбрать мужчину с хорошей внешностью, богатством и положением в обществе. Констанца уже настроилась на замужество, но не хотела, чтобы оно оказалось обременительным.
Когда она составила для себя перечень качеств будущего мужа, то первым делом подумала об Окленде. Вот кто соответствовал всем параметрам, но Констанца сразу же отбросила эту мысль. Она припрятывала Окленда в особом уголке своей памяти и слишком уважала, чтобы оценивать лишь с материальной стороны. Она предпочитала думать об Окленде как о некоем недостижимом искушении. Словом, Констанца отложила Окленда как бы в некую полированную шкатулку, закрыла ее, а ключик выбросила – до времени, когда она не решит через пару-другую лет снова его востребовать. Внутри этой шкатулки с ним были невероятности: страсть, музыка и пальба – весь хаос жизни. Внутри шкатулки он будет в сохранности. И никогда не станет заурядным.
Так что Окленд был вычеркнут из списков. Констанце необходимо было выбрать другого кандидата.
Сойдя с очередной ступеньки, она сказала себе, что у всех кандидатов есть одинаковые шансы и она не питает особой склонности к кому-либо из них. В душе, как мне кажется, она все же знала, что это не совсем так. У нее уже был кое-кто на примете, но пока она не хотела даже себе самой признаться в сделанном выборе. Это может быть кто угодно, говорила она себе, ведь от разнообразия появляется приятное головокружение.
В рассуждениях Констанцы не обошлось без определенной доли нахальства. Думаю, ей в голову не приходило, что избранный ею мужчина может не ответить взаимностью. Впрочем, красота прибавляет уверенности, а Констанца в тот вечер была очень красивой.
Констанца уже сошла с лестницы и устремилась навстречу музыке. Розовые занавеси бального зала открыты, канделябры зажжены, и все вокруг заполнено сиянием. На ней новые бальные туфли, каблуки несколько тонковаты, так что она с трудом сохраняет равновесие. Она выглядит как женщина, но походка у нее детская.
Гвен встречает ее поцелуем. Приветствует сэр Монтегю Штерн, склоняясь к ее руке. Затем Мод говорит, как чудесно она выглядит, и выводит ее наперед, гордясь своей протеже. Не отступая от этикета, Констанца танцует первый танец с медлительным, страдающим от подагры Дентоном. Следующий, не придавая особого значения, она отдает Фредди. Заканчивается этот танец, и у нее уже все играет внутри. Фредди провожает ее, она останавливается, оборачивается, вцепившись в его руку.
– О Фредди, – говорит она. – Будущее! Я просто алкаю его. И я уже слышу его. Да, слышу. Оно здесь. Ты слышишь?.. – Она умолкает, склонив голову. Фредди не может отвести глаз от ее лица, он ослеплен ее красотой. Он пытается что-то пробормотать в ответ, но Констанца обрывает его: – Фредди, ты простишь меня за все, что я сделала, и за все, чем я была? Знаю, я причинила тебе боль, и клянусь: я больше не причиню боли никому, никогда. Я так счастлива сегодня. Я не прощу себе, если ты будешь печален. Ты, Френсис, Окленд и Стини – вы самые лучшие братья на свете! Я люблю тебя очень сильно. Люблю тебя смертно. И я собираюсь сделать тебя счастливым. Вот тебе талисман, кладу его тебе в ладони. Быстро сожми пальцы и держи его покрепче. Вот! Прошлое ушло, и к нему нет возврата. А теперь иди и танцуй с кем хочешь!
Констанца улыбнулась.
Как она просила, так Фредди и сделал. Он станцевал польку, затем фокстрот, потом вальс. «Я вылечился от Констанцы», – говорил он себе, хотя на самом деле знал, что вылечился не совсем. В некотором смысле, говорил он себе, направляясь к одному из позолоченных стульев, расставленных вдоль стены, он даже рад, что Констанца отстала от него. Все у нее выходило чересчур быстро. Она могла все спутать и перемешать, а Фредди любил, чтобы жизнь текла тихо, а поступки людей были как можно проще.
Фредди уселся рядом с Джейн. Взглядом, полным надежды, он провожал все танцующие пары, в особенности оглядывая женщин. Фредди был не прочь познакомиться с какой-нибудь нормальной девушкой – не влюбляться, подобные перемены были ему ни к чему, – просто, чтобы встречаться время от времени: сходить в театр, к примеру, а не тащиться следом за Стини и его компанией. Но ни одна из проходивших мимо женщин не привлекала его внимания, и он с раздражением отметил, что взгляд его снова обратился к оживленно кружившейся в танце Констанце. Она не пропускала ни одного танца. Фредди, упрекая себя за собственную глупость, завидовал этому. Он завидовал тем мужчинам, которые были ее партнерами.
Насилу оторвав взгляд от разгоряченной Констанцы, Фредди с некоторым облегчением вспомнил о Джейн и обернулся к ней. За время их знакомства Фредди понемногу проникался к ней симпатией. Она оказалась доброй и отзывчивой, всегда находила нужную тему для разговора, могла понять и поддержать, если нужно. К его неудовольствию, Джейн снова привлекла его внимание к танцующим и, что еще хуже, к Констанце.
– Фредди, кто это теперь танцует с Констанцей? – спросила она.
Фредди резко отвел взгляд.
– О Боже, откуда же мне знать, – раздраженно бросил он. – Одна из преданных овечек, очевидно.
– Это не тот американец, о котором упоминала Мод? Гас Александер.
– Мне не видно, – Фредди даже не поднимал взгляда, – если у него запонки размером с голубиное яйцо, то тогда это определенно он.
– Запонки действительно не маленькие. И блестят, – голос Джейн ничего не выражал.
– Тогда это он. Хорошо танцует?
– Не так чтобы очень. Как будто гири на ногах.
– Тогда это точно он. Я его терпеть не могу. Все время говорит только о деньгах. Сколько на чем заработал – вплоть до последнего цента. Воображает, что влюблен в Констанцу. Знаешь, сколько роз он ей как-то прислал? Двести. Красные розы в чудовищной позолоченной корзине. Наверное, Штерн ему посоветовал.
– Она осталась довольна?
– Еще бы. Констанца обожает экстравагантные жесты. Любит повторять, что людям следует быть более вульгарными.
– Так и говорит? Знаешь, Фредди, иногда я склонна думать, что Констанца права.
– Права? Что в этом может быть правильного?
– Ну, я не знаю. – Джейн наморщила лоб. – Мы сами себе напридумывали всяких правил и ограничений, большинство из которых просто нелепы. Скажем, нож нужно держать так-то и так-то. Или: о том можно вести речь, а об этом нельзя. О тех же деньгах, к примеру. А почему нельзя? Почему не говорить о том, что тебе близко…
– И при этом есть горошек с ножа…
– Бывает и похуже, Фредди. – Она на мгновение умолкла. – У меня в госпитале…
Джейн не договорила, а Фредди не стал настаивать на продолжении темы. Она в задумчивости обводила взглядом бальный зал, развешанные гирлянды из тепличных цветов, зажженные канделябры, от сияния которых даже воздух сверкал, как хрусталь. Она смотрела на бальный зал, а виделся госпиталь.
Эти два мира настолько разнились между собой, что Джейн с трудом удавалось совмещать их в своей жизни. Она понимала, что нужно принимать каждый из них в отдельности и не допускать, чтобы впечатления и переживания одного врывались в другой. Но это оказывалось просто невозможным. Она не могла делить свою жизнь на две половины. И от этого ей становилось еще тяжелее. «Наверное, я просто переутомилась», – успокаивала себя Джейн.
Сейчас Констанца танцевала с Монтегю Штерном. В его руках ее тонкая фигурка казалась совсем хрупкой.
Мод наблюдала за ними, одобрительно улыбаясь, как человек, знающий толк в танцах. Они оказались достойной парой.
Играл венский вальс.
– Как вы предпочитаете танцевать, Констанца? – Они со Штерном только что прошли первый круг, грациозно, но несколько медленно. – У вас выходит прекрасно, но мы чуть отстаем от ритма.
– О, я люблю танцевать быстро, – ответила Констанца, – чтобы… едва касаться земли.
Штерн только ухмыльнулся. Он крепче обхватил ее за талию, их шаг ускорился. Затем произошло нечто неожиданное. Пока они шли второй, быстрый круг, Констанца следила за его шагами и за тем, как Штерн вел в танце. Но на третьем круге она сосредоточила внимание на нем самом. Она обещала себе выбрать мужа, но вот бал уже почти закончился, а выбор так и не сделан. Когда же они начинали третий круг, Констанца со всей очевидностью поняла, что уже все решила заранее, еще до того, как вечер начался.
Она любила проводить время в размышлениях и, по правде, пару раз размышляла и о Штерне. Как-то за обеденным столом в Винтеркомбе она вдруг отчетливо поняла, что Штерн теперь стал неофициальным патриархом этой семьи. К нему за советом или за помощью обращалась Гвен. Его мнение, хотя он формально был посторонним, имело решающее значение. Тогда еще Констанца не знала, что Дентон тоже обращался к Штерну за советом. Она не знала, что и Окленд консультировался у него. Впрочем, сами факты не имели особого значения – у Констанцы было острое чутье, и она явственно ощущала запах власти.
Они прошли в танце к углу зала, сделав одно па, второе, третье. Ей вспомнилось, как они беседовали о Штерне с Гвен. Также всплыл в памяти случай, когда несколько месяцев назад после очередного похода по магазинам они с Мод договорились встретиться со Штерном в одной из художественных галерей Вест-Энда.
Он как раз покупал картину. Констанца не разбиралась в живописи, у нее не было музыкального слуха, а книги нагоняли на нее смертную тоску. Но если она решала научиться чему-нибудь, то, как говорила Мод, схватывала все на лету. Констанца обвела взглядом картины на стенах галереи. Она не видела в них никакой разницы. Все одинаково навевали скуку. Если ей и нравилась какая-то картина, то только большая и чтобы на ней были нарисованы люди.
Штерн определенно был наделен иным зрением. Картины, которые он выбирал, оказывались среднего размера и только пейзажами. Но человек, сопровождавший его от картины к картине, явно одобрял выбор. У Констанцы было чутье не только на власть, но и на подчинение. Она сразу инстинктивно поняла, что продавец относится к Штерну с почтением – однако без раболепия, уважая, очевидно, его мнение, а не кошелек.
Штерн не спеша проходил вдоль череды картин. Все они были написаны в каких-то неброских тонах: серо-темных, коричневых, терракотово-красных. Констанца не имела ни малейшего понятия о Сезанне. Она только пыталась разобрать, что же на них нарисовано и к чему вообще рисовать такие картины. Ей с трудом удалось подавить зевок.
Штерн наконец остановился у одной из картин.
– Что вы скажете?.. – обратился он к продавцу. Тот тоже остановился и одобрительно кивнул Штерну.
Почтение! Это видно и без слов. Констанца вопросительно уставилась на картину. Она изо всех сил пыталась высмотреть хоть что-нибудь. Вот это, должно быть, гора, решила она, а вот эти пятна, возможно, деревья?.. Смотри – не смотри, все равно ничего не понять. Картина Констанце не понравилась. Ей вдруг подумалось, что Мод тоже не в восторге от живописи. Но Штерн картину купил. Продавец рассыпался в поздравлениях. Констанца бросила быстрый взгляд в список цен на все выставленные картины, который им вручили при входе в галерею. Штерн, оказалось, приобрел самую дорогую, цены на другие были невысоки. «Стоящие вещи всегда стоят дорого» – так учила ее Мод. Мнение Констанцы о живописи сразу же изменилось в противоположную сторону. Изменилось также мнение о вкусах Штерна – ведь он даже не заглядывал в список выставленных картин, просто чутье подсказало ему лучшую – и это действительно оказалась самая дорогая картина. Штерн сумел что-то в ней увидеть. Она же оказалась слепой.
В этом выборе таилась загадка, а Констанцу всегда привлекало все загадочное. Оказывается, существуют новые области человеческого превосходства, открытые для Штерна, а для нее нет. Это превосходство приоткрывалось для нее еще пару раз, когда Штерн выбирал вина, обсуждал книги с Джейн и Оклендом, а также когда она оказывалась вместе с семьей в опере.
Сидя в углу ложи, она время от времени бросала взгляд на Штерна. Уткнувшись подбородком в ладонь, он в такие минуты был полностью поглощен музыкой. Что-то виделось ему в этой последовательности нот, чего Констанца постигнуть не могла. От этого ей становилось не по себе. Ей хотелось в ту же минуту быть допущенной к храму и его секретам. Констанца решилась и, дождавшись паузы, коснулась его руки. Она спросила Штерна о чем-то. Спросила, кажется, невпопад, судя по выражению его лица.
Терпеливо он начал пересказывать содержание – давали «Волшебную флейту». Сюжет показался Констанце даже не фантастическим, а просто смешным, но у нее хватало ума придержать свое мнение. И все равно она видела, что Штерн раздражен. Это только раззадорило ее. Особенно в тот вечер, когда они всей компанией отправились на «Риголетто». Она засыпала Штерна вопросами о Верди. Пусть он видит, что она может быть усердной ученицей, возможно, ему понравится роль наставника.
Всего лишь наставника?.. Вальс уже заканчивался. Когда умолкли последние звуки, Констанца приняла решение – Штерн должен стать ее мужем.
Она сама была на мгновение ошеломлена, настолько очевидным показался этот выбор. Разве Штерн не соответствовал в полной мере всем пунктам ее требований к избраннику? Констанце даже не верилось, что она оказалась такой тугодумкой. Он был холост – Мод в расчет не идет. У него была власть, богатство, положение, даже ум. Он обладал незаурядной внешностью, а об осмотрительности Штерна ходили легенды. Правда, по возрасту он вполне мог стать ее отцом, но возраст оказывался как раз несущественным. А кроме того – и это самое главное, – Штерн был в полном смысле слова таинственным незнакомцем. Он уже шесть лет в кругу ее семьи, но Констанца так и не смогла выведать, чем живет и чем дышит этот человек. Он оставался для нее полнейшей загадкой – заботливый, внимательный, вежливый и непостижимый незнакомец.
Констанца больше не колебалась. Впрочем, она всегда была стремительной.
– Прошу вас, еще один танец. Вы так чудесно танцуете, – обратилась она к Штерну, когда вальс закончился и он было проводил ее на место.
Штерн, казалось, был удивлен.
– Пожалуйста, – продолжала Констанца. – Вы не можете мне отказать. Сегодня никто не может мне отказать…
Но Штерн, по его виду, был вовсе в этом не уверен. Если бы захотел, как будто говорило его лицо, запросто отказал бы. Однако манеры взяли верх. Он склонил голову в согласии. Взяв Констанцу под руку, он снова вывел ее на середину зала.
В его руках Констанца постаралась сосредоточиться. Она безоговорочно верила в способность передавать мысли. Достаточно только ей подумать о чем-то, и через некоторое время эти мысли придут к Штерну. Она чуть обождала, а затем самым убедительным образом пропустила шаг и споткнулась. Ей ничего больше не оставалось, как только теснее прижаться к Штерну, на мгновение обняв его рукой в белой бальной перчатке.
Некоторое время они танцевали молча, затем Констанца обронила какую-то фразу и, обернувшись к Штерну, бросила на него один из своих убийственных взглядов. Она чуть склонила голову, чтобы в это мгновение он обозрел соблазнительность ее губ, прежде чем заметит еще большую соблазнительность ее глаз.
Констанца всегда относилась к своей внешности исключительно как к средству нападения. У нее была точеная фигура и атласная кожа. Волосы густые, нос правильный, губы, естественно, алые. Бог – если он существовал, в чем она сомневалась, – дал ей выразительные глаза. В этих дарах не было ее заслуги. Но если бы ничего этого и не было, она сумела бы обойтись и так. Пока что ей удавалось произвести нужное впечатление на мужчин, она рассчитывала, что и на сей раз все выйдет как надо. Единственное, что Констанца отработала самостоятельно, – это многозначительный взгляд. Она полностью полагалась на его неотразимость. Так что ей оставалось только направить взгляд на Штерна, собрать воедино волю и ждать, когда мысли из ее головы передадутся Штерну. Она сосредоточилась на вздохах и прикосновениях, представила, каков Штерн-банкир в роли Штерна-любовника. Констанца опутывала его своими фантазиями, они вонзались в него, словно стрелы в святого Себастьяна.
Вот, к ее радости, их взгляды встретились. Констанца попыталась прочитать результат своих усилий, но Штерн уже отвел взгляд. Однако этого мгновения оказалось достаточно – Констанца была жестоко потрясена. Прежде чем он спрятал свои чувства за обычным учтивым шармом, в его глазах мелькнуло выражение, в котором не ошиблась бы ни одна женщина. Она увидела только равнодушие, скуку и усталость: друг семьи просто танцевал с ребенком. Его попросили, и он не смог отказать, не желая выглядеть бестактным. Теперь он исполнил свой долг, только и всего. А ее фантазии так и остались фантазиями.
Констанца не стала больше ничего говорить. Она терпеливо танцевала, пока не закончился танец, лишь лицо выдавало, что она поглощена какими-то своими мыслями. Те, кто ее хорошо знал, могли понять, что подобная сосредоточенность не предвещает ничего хорошего.
Танец закончился, и Штерн проводил Констанцу к следующему партнеру, а сам снова вернулся к Мод. Они заговорили о чем-то с видимым оживлением и вскоре ушли.
Констанца наблюдала за ними терпеливо и внимательно – так кошка высматривает птичку или мышку. Штерн был нелегкой добычей, понимала Констанца, и поэтому еще более заманчивой.
Она была истинной дочерью своего отца. Как и Шоукросса, доступное не привлекало ее. Правда, Эдди оставил дочери и другое наследство, которое будет всегда с ней, будет преследовать ее до конца жизни. Единственное, чего Констанца не могла стерпеть от мужчины, – это безразличие, даже если он изо всех сил пытался скрыть это.
– Ты когда-нибудь думал о любви? – Стини задал этот вопрос Векстону спустя несколько дней после бала Констанцы. Они заходили в небольшую галерею в Челси, где Стини рассчитывал устроить выставку своих картин, а затем отправились выпить чаю в одном из кафе, точнее, в обычной забегаловке, с суматохой и чадом, нахальными официантами в черно-белых смокингах.
Векстон обожал подобные заведения. Стини, явно нервничавший, не стал ничего заказывать. Векстон, внимательно изучив меню, остановился на пирожных со сливочным кремом. Он не ответил на вопрос Стини. Только взглянул на него, а затем ковырнул пирожное вилкой, лежавшей на столе.
– Его, что, этим едят? – Он поднял вилку.
– Необязательно, – голос Стини неожиданно сорвался на фальцет. Он откашлялся. Затем высоким голосом снова задал тот же вопрос: – Ты когда-нибудь думал о любви?
– Иногда, – нерешительно ответил Векстон. – У нее так много разновидностей.
– Неужто? – прохрипел Стини, для которого существовала только одна.
– Ну как же… Дети любят своих родителей. Родители любят детей. Ты можешь любить своего друга. Мужчина может любить одну женщину или нескольких. Он может дарить им любовь одной после другой или любить, скажем, двух одновременно. Он может любить или позволять, чтобы его любили. Куча вариантов.
Стини все эти варианты не интересовали, а при мысли о мужчине, который любит женщину, его слегка мутило; случись с ним такое, это было бы ужасно. Неужели он ошибся относительно Векстона? Он не отводил глаз от лица Векстона, оно такое живое, а глаза при этом хранят милую печаль.
Стини казалось, если он скажет то, что собирается – а он это обязательно сделает, они уже подошли к Рубикону, – он не сможет произносить эти слова и одновременно смотреть на Векстона. Он слишком боялся. Так что он отвел глаза на женщину в ужасающей шляпе, которая села за соседний столик. Он не отрывал взгляда от ее шляпы, на которой красовался пучок фазаньих перьев.
– И все же… – на самой высокой ноте сказал он. Ему снова пришлось откашляться. – И все же, думаю, мужчина может… любить другого мужчину.
– Ах, да, – Векстон отщипнул еще кусочек булочки с кремом. Он с нескрываемым удовольствием прожевал его. – Очень неплохо, – заметил он.
Стини понимал, что может умереть. В любую секунду. Жить ему осталось не больше минуты. Голова у него гудела, легкие не могли вдохнуть воздуха. Он ничего не слышал. Уши заложило. Даже яркие фазаньи перья уплыли из поля зрения. Тридцать секунд. Двадцать. Десять.
– Например, – рассудительным тоном сказал Векстон, – я люблю тебя.
– О Боже мой!
– Я не собирался говорить об этом, но теперь переменил точку зрения.
– У меня сердце готово разорваться! Да, именно так. Смотри, Векстон, у меня руки дрожат.
– Это что, симптом… сердечной слабости?
– Не знаю. Может, это от счастья? – Голос Стини обрел нормальные интонации. Он рискнул посмотреть Векстону в глаза. – Наверно, так и есть. От потрясающего, неожиданного… счастья. – Он помолчал. – Я ужасно люблю тебя, Векстон. С головы до ног. Непреодолимо. – Он перегнулся через столик и взял руки Векстона в свои. Он видел перед собой добрые меланхоличные глаза Векстона. – Я понимаю, что ты должен думать, – слова полились у него потоком и очень быстро. – Ты должен думать, что я очень возбудим. И легкомыслен. Фриволен. Идиот. Болтун. Не сомневаюсь, что ты так и думаешь, да?
– Нет.
– На деле я совсем не такой, это только маскировка. Ну, не совсем. Я склонен к преувеличениям – да. Слова так неопределенны и приблизительны, но все же хочется услышать их, не так ли? Я всегда буду любить тебя, ты же знаешь! – Стини снова схватил Векстона за руку, – на них уже стали обращать внимание из-за соседнего столика, и сжал ее. – Я буду любить тебя, Векстон, все больше и больше, до конца мира. И ни о чем ином я не могу и помыслить!..
– Давай подождем и посмотрим.
– Нет, исключено. Ты должен поверить мне сейчас.
– Прямо сейчас? – Векстон грустно и в то же время сочувственно улыбнулся ему.
– Прямо сейчас.
– О'кей. Верю на месте. Теперь мы можем расплатиться?
– Расплатиться?
– По счету.
– Могу я зайти в твою квартиру?
– Конечно.
– И ты почитаешь мне какие-нибудь свои стихи?
– Ага.
– И ты мне скажешь еще раз, что любишь меня?
– Нет.
– Почему нет?
– Я однажды это уже сказал. Одного раза достаточно.
– Я хотел бы убедиться в этом.
– Могу посочувствовать.
Когда они вышли на улицу, Стини развеселился. Сияло солнце, улицы были полны народу. Стини не обратил бы внимания даже на дождь, не говоря уж о том, как его обрадовала хорошая погода. Все и вся были на его стороне. Все видели, что он влюблен.
– Как ты думаешь, – спросил он, кончив приплясывать. Взяв Векстона за руку, он приноровился к его шагам, когда они повернули на Кингс-роуд, – остальные люди так же исполнены любви, как мы? Уверен, что нет. Никто больше не может испытывать такого счастья, тебе не кажется?
– Я бы так не сказал, – осторожно начал Векстон. – Мы еще не сталкивались с жизненными трудностями. А их, я думаю, осталось еще немало.
– Чепуха! Какие?
– Ну… – задумался Векстон. – Масса людей. Твои отец и мать, например. Они любят друг друга по-своему. Твоя тетя Мод и тот человек, Штерн… она просто с ума сходит по нему…
– Тетя Мод? Она тупа, как старый башмак. Она ни из-за кого не может сходить с ума…
– Затем есть Джейн…
– Джейн? Да ты с ума сошел!
– Она же обручена, не так ли?
– О Господи, да. Но она не любит Мальчика – стоит увидеть их вместе. Она вроде по уши врезалась в Окленда…
– В Окленда? – Векстон заметно заинтересовался.
– Ну, когда это было… Наверно, все прошло. Теперь она думает только о своей больнице. – Стини сделал еще несколько антраша. Он бросил на Векстона полный торжества взгляд. – Видишь? Ты проиграл вчистую. Нет ни одного достойного кандидата. Ни одного, кто волновал бы нас. Кого еще ты имеешь в виду? Фредди? Бедный старина Фредди – он всегда выглядит, словно в проигрыше.
– Нет, не Фредди.
– Кого же тогда? Признавайся. Ты проиграл.
– Да любого. – Векстон сделал неопределенный жест, указывая на прохожих. – Любого из них.
– Их? – Стини отмел всех прохожих величественным жестом. – Они не считаются. Мы их не знаем.
– О'кей. Сдаюсь.
– Значит, только мы с тобой?
– Если хочешь…
– Я так и знал! – Стини издал вздох, полный счастья.
Они немного прошли в молчании. На углу Стини искоса глянул на него.
– Конечно, кое-кого мы упустили. Никто из нас не упомянул Констанцу.
– Это верно, – коротко отозвался Векстон.
– Кроме того, все ждут, что Констанца влюбится. Или выйдет замуж. Для этого и был устроен бал. Так что, может быть, нам стоит принять Констанцу во внимание? Странно, что мы этого не сделали.
– Вовсе не странно. Лишь потому, что никто из нас не мог себе представить ее влюбленной.
– Я думаю, она способна лишь ненавидеть. – Стини помолчал. – Да, такой я ее себе представляю. Хотя мысль страшноватая.
– Она сама жутковатая личность.
– Ты так думаешь? – Стини остановился. – В определенном смысле так и есть. Эта ее энергия… А я вот люблю ее, Векстон. И всегда любил. Ты же знаешь, у нее было тяжелое детство. Отец ее был предельно омерзительной личностью. Он ужасно относился к дочери. Точнее, так он относился ко всем. А потом он погиб – просто истек кровью. Я тебе когда-нибудь рассказывал эту историю?
– Нет.
– Стоит рассказать. Когда соберусь с силами. Это было в Винтеркомбе. Все говорят, что произошел несчастный случай, но…
– Ты так не думаешь?
– Не знаю. Я был очень юн. Но там было… что-то странное. Я никак не мог толком разобраться. Концы не сходились с концами. Во всяком случае… – Стини передернул плечами. – Я не хочу думать об этом. Ни сегодня, ни вообще никогда. Почему мы начали разговор об этом?
– Из-за Констанцы.
– Ах, да, Констанца. И любовь. Думаю, ей нравится любить, Векстон, – я уверен, что она хочет любить. Например, она любила своего отца. Знаешь, как он называл ее? «Мой маленький Альбатрос». Можешь себе представить? Он в самом деле был омерзительным. И тоже был писателем.
– Ну, спасибо. – Они стояли у дверей дома, в котором жил Векстон. Он шарил по карманам в поисках ключей.
Стини, убедившись, что улица пуста, приобнял его.
– О Господи, я не это имел в виду. Его и писателем-то нельзя было считать. Он сочинял какие-то ужасающие романчики. Ты бы их и на дух не принял. Даже Констанца их ненавидела… Она терпеть их не могла. Знаешь, за каким занятием я ее однажды застал?
– Нет. А за каким?
– Она рвала книгу. Один из его романов. Кажется, последний. Она сидела на полу в своей комнате и резала его маникюрными ножницами. Страницу за страницей. Распотрошила весь, пока не осталась только обложка. Убила на это кучу времени. Когда закончила, сложила все обрывки в мешок и засунула его в свой письменный стол. Мистика какая-то! А потом стала плакать. Это случилось вскоре после его смерти. Как она тогда тосковала! Она пришла в себя лишь через год-два.
– Ага. Нашел! – Векстон извлек ключи.
Стини почувствовал легкое возбуждение и опасение, так как он в первый раз наносил визит в квартиру Векстона. Он надеялся, что ожидания его не обманут. Он осторожно стал подниматься по ступенькам. Миновав маленькую прихожую, он очутился в небольшой комнате. Она была полна книг. Книги стояли на полках, лежали стопками на столе, валялись на стульях и даже на полу.
– Боюсь, что тут некоторый беспорядок… – Векстон смущенно глянул на Стини. – Мы можем выпить кофе. Или чаю. Могу достать вино.
– Это было бы прекрасно.
– Значит, и то, и другое, и третье?
– Значит, так.
– Ладно. – Векстон по-прежнему мялся. – И еще одно. Я не хочу больше возвращаться к ней. В сущности, я вообще был бы рад забыть о Констанце. Но прежде… чем это будет сделано! В Винтеркомбе… тот бал…
– Да? – Стини, который вставил сигарету в мундштук, был готов прикурить ее. Он замолчал, не сводя глаз с Векстона, который, казалось, не собирался продолжать. Стини вздохнул. – Ох, Векстон. Я слеп не больше, чем ты. Я так и знал, что ты заметил. И я точно знаю, что ты собираешься сказать.
– Констанца и Штерн. – Векстон нахмурился. – Когда они танцевали вместе. Ближе к концу. Ты не думаешь, что?..
– Да, конечно же, я смотрел во все глаза. Абсолютно никто не заметил, кроме тебя и меня. И это было так очевидно!
Наступило молчание.
– Ты о ней думаешь? – наконец спросил Стини. – Или о нем?
– Ясно, что о ней. Он меня меньше интересует. В нем чувствуется какое-то нетерпение.
– Как раз вот это и интересно. – Стини встал. – Штерн никогда не был… ну, нетерпеливым, я хочу сказать. Его абсолютно ничего не могло вывести из равновесия. Ты можешь познакомить его со смертью, и у него волосок не дрогнет. Но в ту ночь он был явно взволнован. Сразу же заторопился уходить, я бы сказал. Я наткнулся на него в гардеробе. Но думаю, что он вообще не заметил меня. Он выглядел, как грозовая туча… нет, как кусок льда! Ужасающе. А в следующий момент он уже вернулся к тете Мод и был, как всегда, очарователен. Он всегда исполнен обаяния, но никогда не теряет хладнокровия. Так что, может быть, я все себе вообразил?
– Может быть! – Векстон встряхнул чайником. – Но все равно интересно.
– Интересно до определенного предела, – странным голосом, в котором прозвучала твердость, ответил Стини. Помедлив, он сделал шаг вперед, залившись краской.
– До определенного предела? – Векстон поставил чайник.
– Векстон… как ты думаешь, ты можешь обнять меня? – Стини еще гуще запунцовел. Голос у него упал. Он сделал еще шаг вперед. Векстон хранил невозмутимость. – Хотя бы одной рукой, Векстон. Для начала. Меня и это устроит.
– Как насчет кофе?
– Черт с ним, с кофе!
– Мы еще очень молоды…
– Ох, ради Бога, Векстон! Должен же я когда-то начать. И я хочу начать сейчас. С тобой. Я люблю тебя, Векстон. И если ты тут же не обнимешь меня, я сделаю что-то ужасное. Наверно, заплачу. У меня может случиться еще один сердечный приступ.
– Ну, нам это нужно меньше всего, – сказал Векстон. Он переминался с ноги на ногу, мягко улыбаясь Стини. Затем, печально взглянув на него, что было свойственно, когда он испытывал радость, Векстон протянул ему навстречу обе руки.
Стини кинулся в них.
Глянув в сторону Мод, Констанца увидела, как та подняла свою чашку с чаем, и на лице ее было столь свирепое выражение, словно она готова по русскому обычаю швырнуть ее оземь. «Вот глупая женщина!» – подумала про себя Констанца, провожая Мод взглядом, когда та встала, чтобы встретить новую группу гостей. Она смотрела на Мод, не скрывая ревности; она была предельно напряжена. Сегодня она пришла сюда с конкретной целью: она должна увидеть Монтегю Штерна и будет вести себя так, чтобы равнодушие его взгляда исчезло раз и навсегда.
Прошло уже полчаса, в течение которого ей приходилось слушать глупые речи Конрада Виккерса, а сэр Монтегю так и не появился. В памяти у Констанцы неожиданно всплыла ее горничная Дженна.
Дженна явно чувствовала себя все хуже и хуже. Констанца была тому свидетельницей вот уже несколькох недель, но возбуждение, предшествовавшее балу и тому, что последовало за ним, ее планы относительно Монтегю отвлекли ее. Сегодня, когда Дженна пришла помочь ей одеться к этому визиту, она выглядела такой больной, что Констанца больше не могла не обращать на это внимания. Привычное для Дженны собранное выражение покинуло ее; глаза припухли, словно она не высыпалась или много плакала; она была молчалива и сдержанна.
Констанца, обеспокоившись этими изменениями, только наблюдала за Дженной. Она знала о делах своей горничной гораздо больше, чем та могла подозревать; для Констанцы было пыткой знать о существовании тайн, к которым у нее не оказывалось доступа. Например, Констанца знала, что Дженна продолжала писать Окленду и получать от него письма. Она пришла к этому выводу, когда трижды – держась на приличном расстоянии – проследовала за Дженной от Парк-стрит до почтового отделения на вокзале Чаринг-Кросс. Там Дженна опустила письмо и вынула другое из пронумерованного почтового ящика. Такие письма, догадалась Констанца, могут приходить только от одного человека: в противном случае, Дженна получала бы и читала в доме.
Выяснив это, Констанца преисполнилась нетерпения узнать еще больше. Что пишет Дженна и что ей отвечает Окленд? Пришла ли эта связь к концу, на что Констанца надеялась и Окленд подтвердил? Если так, то почему продолжается переписка? Временами, размышляя на эту тему, Констанца чувствовала, что любопытство буквально раздирает ее. Пару раз искушение оказывалось столь сильно, что она едва не поддалась ему. Дженна где-то прячет письма, и Констанца должна найти их. И все же что-то удержало ее: она представила себе брезгливость Окленда и его презрение – обыскивать комнаты слуг?! Нет, как бы ею ни владело искушение, Констанца ему не поддалась. «До чего щепетильной я стала», – подумала она про себя, не сводя глаз с дверей, в которых должен был появиться Штерн.
Его все не было. Конрад Виккерс продолжал бормотать о своих занудных фотографиях и как смело он собирается их решать.
– Значит, Констанца будет лежать на катафалке, – говорил он. Он устремил в ее сторону восхищенный взгляд, за которым, как Констанца знала, ничего не крылось: женская привлекательность на Виккерса не действовала. – Затем – по контрасту – я вложу ей в руки белую розу. Я мог бы использовать и лилию, но Констанца их ненавидит. Но в любом случае роза будет смотреться отлично. Констанца будет смахивать на Джульетту на могиле. Нет, еще более потрясающе, чем Джульетта. О, какой у тебя божественный хищный профиль, Конни, дорогая! Он просто сводит меня с ума.
– Не понимаю, почему вы хотите изобразить Констанцу в виде трупа, – заметил один из молодых офицеров, бросив в сторону Виккерса ледяной взгляд.
Виккерс возвел глаза к потолку.
– Как несправедливо! – пискнул он. – Конни будет выглядеть полной жизни, что и всегда ей присуще. Вы же понимаете, что я не делаю семейные снимки около пианино. Меня не интересует буквальное сходство: это любой дурак может сделать, я же создаю произведение искусства.
– Да, но почему изображать ее мертвой? – Молодой офицер лучше, чем Виккерс, осведомленный в вопросах жизни и смерти, не сдавался.
– Не мертвой – а убийственной. La femme fatale,[3] – ответил Виккерс, не скрывая триумфа, потому что ничего не любил столь страстно, как объяснять очевидные истины мещанам. – La Belle Dame sans Merci,[4] – вот какой я вижу Констанцу. Но может быть… – он сделал многозначительную паузу. – Может быть, вы незнакомы с этими стихами?
– Я читал их. Как и все. Может быть, вам стоило бы поместить их рядом с изображением, на тот случай, если кто-то не поймет.
– Мой дорогой! – вздохнул Виккерс. – Не могу. И не буду. Я просто ненавижу объяснять очевидности.
Констанца покинула этих болтунов. Она глянула на маленькие часики, приколотые к отвороту платья. Почти четыре! Неужели Монтегю Штерн так и не придет, и она заставила себя обвести взглядом гостиную, в которой находилась.
Обстановка гостиной, чувствовала она, может прийти ей на помощь, и Констанца в этом не сомневалась. Скорее всего, за все здесь платил Штерн, вероятно, и сам выбирал. В этой комнате лежит ключ к человеку, которого она жаждала заполучить. Сама эта гостиная уже обрела определенную известность. Ее современность, пронизанная эклектичностью, уже была прославлена в многочисленных периодических изданиях. Может, она и не отвечала вкусам Констанцы, ибо первым делом в ней привлекал внимание порядок.
Такую комнату кое-кто из приятельниц Гвен мог бы счесть вульгарной, ибо, со свойственным англичанам снобизмом, они считали, что комната должна быть немного запущенной, так как все слишком изысканное или слишком дорогое говорит о ее обитателях как о нуворишах.
Может, эта гостиная в самом деле была несколько излишне вылизана, несколько чрезмерно кичилась богатством и пышностью, но Констанца не обращала на это внимания. Она рассматривала ее, она прислушивалась к потоку таинственных посланий, которые шли от нее, и понимала – лицо, которое воссоздало комнату в таком виде, представляло собой парадокс: аскет, который не может противостоять обаянию красивых вещей, ибо красивые и редкие вещи располагались вокруг нее с музейной заботливостью: фарфоровые безделушки стояли в ряд на французском комоде; ковер под ногами представлял собой столь сложный и изысканный рисунок, что походил на цветочную клумбу, а картины, которых Констанца недавно не понимала, теперь пели для нее.
Рассматривая полотна, их броские краски, она не сомневалась, что отбирала их не Мод. Она могла хвастаться ими и гордиться, но никогда не разбиралась в них.
Нет, эта комната принадлежала Штерну: он платил за нее, он выбрал ее, он создал ее ансамбль. «И я выбираю его», – сказала себе Констанца. В это мгновение, когда она решила, что прониклась пониманием его, что может проникнуть в глубины его мышления, что может завладеть им, именно тогда появился Штерн.
Он забежал ненадолго, хотя ничем не дал понять об этом. Он умел создавать впечатление, что располагает всем свободным временем в мире. Он поздоровался с Мод; приветствовал двадцать или около того собравшихся гостей; выразил удовольствие от встречи с каждым. Как только он убедился, что все занялись общим разговором, он тихонько выпал из него. И удалился, что было ему свойственно, на другой конец комнаты.
Констанца решила не терять времени. Она не имеет права упускать эту встречу, каждую подробность которой она уже прокрутила про себя. Тем не менее она выждала, когда Мод обратится ко всей компании. Она видела, как Штерн подмигнул ей, когда Мод объясняла, что сэр Монтегю провел весь день в военном министерстве и не может себе позволить долго оставаться с гостями, ибо вечером ему надлежит быть на Даунинг-стрит. Штерн, который со свойственной ему скромностью никогда не давал понять о своих возможностях и пределах власти, не любит такое откровенное хвастовство, подумала Констанца.
Констанца обратила внимание на искусство, с которым он ускользнул от всех. Она заметила, какое он испытал облегчение, когда ему это удалось. Она наблюдала за ним, когда он сел в кресло спиной ко всем собравшимся. Он взял газету. Никто из гостей не счел его поведение странным – Мод всех отлично вымуштровала. Штерн был достаточно влиятельным человеком, и они понимали, что на уме у него куда более важные материи. К тому же его отсутствие позволяло невозбранно сплетничать. Если речь заходила о скандалах, инсинуациях и разоблачениях, изысканные манеры Штерна только смущали.
Примериваясь, Констанца смотрела на Штерна. Она пыталась понять, в самом ли деле он любит Мод или же Мод просто полезна ему. Она не могла прийти ни к какому решению и тем более решила тщательно продумывать каждое свое действие.
Стоя в двадцати шагах от него, Констанца уловила выражение скуки в глазах Штерна – что же заставляет Штерна томиться? Ну как же, льстивые женские речи, это она уже начинала понимать. Для Штерна, решила она, большинство женщин были надоедливыми слепнями, его интересовала лишь власть, а подавляющее большинство женщин не обладали ею. И поэтому, не теряя ни капли обаяния, он вежливо отстранял их. Она хорошо усвоила урок, преподанный ей в ночь бала: со Штерном бесполезно пускать в ход флирт – тактику, столь привычную для молодых девушек. Тут пригодятся другие стратегические подходы. И поскольку все они уже были продуманы, Констанца почувствовала, как к ней приходит спокойствие. Настало время для первой попытки. Она позволила себе помедлить еще несколько секунд, затем встала, отделившись от группы остальных молодых людей.
Она была в самом своем красивом платье, выбранном специально для этого случая: шелковое, цвета пармской фиалки, узкая черная ленточка, плотно прилегающая к шее. На пальцах только одно кольцо: черный опал, подаренный Мод, который опасливая Гвен пыталась убедить ее не носить.
Констанца посмотрела на это кольцо. В нем таился свет. Она любила непредсказуемость опалов: у нее не было предрассудков и никогда не будет.
Она временами начинала верить не столько в удачу, сколько в силу воли. Решительность – вот что самое главное; когда она преисполнялась решимости, она чувствовала, что способна на все. Она пересекла комнату. Она не сводила глаз со спины Штерна. И самые неприятные воспоминания всплыли у нее в памяти. Тот день, когда ее отца принесли в Винтеркомб на носилках. Черный, совершенно черный день; все вокруг было черным. Она не помнила деталей и подробностей. Кто-то взял ее за руку, кто-то помог ей подняться по ступеням портика – этот человек преграждал ей путь, мешала какая-то одежда. Она не помнила, что она собой представляла, оставался только цвет. Он был красным. Кровь ее отца тоже была красной. Красно-черный день, воспоминания о котором мучительно терзали ее.
Она остановилась на полпути через комнату. Мод, подняв глаза, что-то сказала ей. Констанца рассеянным голосом ответила. Затем, презирая свою медлительность, она заняла спланированную позицию сразу же за креслом Штерна.
– Сколько вам лет? – спросила Констанца.
Она выдала это безо всяких вступлений, точно так, как и предполагала. Ее слова привели к тому, что Штерн, приподнявшись, встал и поздоровался с ней: «А, Констанца, моя дорогая!», и пододвинул ей стул. После этого он занял прежнее положение, все так же спиной к комнате, с видимой неохотой положил на колени газеты и улыбнулся. Раньше он не обращал внимания на ее присутствие. Теперь обратит.
– Сколько лет? – Он помедлил, словно бы удивившись, а потом небрежно отмахнулся. – Констанца, вы не представляете, насколько я древний старец. Мне уже тридцать девять.
Констанца, которая уже переговорила с Гвен и знала, что ему сорок три, приободрилась этим ответом. Она было опустила глаза, а потом в упор посмотрела на него.
– О, вы еще так молоды, – с очаровательной улыбкой сказала она. – Я боялась, что вам больше.
– Так молод? Констанца, вы мне льстите. Я воспринимаю себя как седобородого старца, моя дорогая, особенно когда нахожусь в компании таких очаровательных молодых женщин, как вы. Слишком молод – для чего?
– Не издевайтесь надо мной, – сказала Констанца. – Я не ищу комплиментов. У меня есть убедительная причина интересоваться. Понимаете, я хочу выяснить, не могли ли вы знать мою мать? До брака она носила фамилию Джессика Мендл. Она была еврейкой.
Это был первый из ее козырей, точнее, второй, который она выкинула, когда ей удалось привлечь к себе его внимание. Она понимала, что первым делом его заинтересует неожиданность этого сообщения. Во-вторых, они обратятся к теме, которая обычно обходилась молчанием. Штерн не придерживался религиозных догм; с другой стороны, он не скрывал, что является евреем. Тем не менее ему никогда не напоминали прямо в лицо о его происхождении. К удовольствию Констанцы, Штерн нахмурился:
– Прошу прощения, Констанца. Я не понимаю.
– Все очень просто. – Констанца склонилась вперед. – Моя мать была родом из Австрии. Ее семья жила в Вене, насколько я знаю. Она приехала в Лондон изучать искусство в школе Слейда при Лондонском университете и во время пребывания там встретилась с моим отцом. Они поженились. Конечно, ее семья была в шоке. Она жила у кузины в Лондоне. Перед ней закрыли все двери. Она никогда больше не видела своих родителей. – Констанца сделала паузу. – Я родилась через год после свадьбы. Вскоре моя мать умерла, как вы, наверно, знаете. Наверно, это глупо, но мне хотелось бы побольше узнать о ней.
Она очень осторожно намекнула о своем печальном положении в роли сироты: Констанца ни в коем случае не должна была переиграть, потому что Штерн не относился к числу сентиментальных мужчин.
– Вы уверены в этом, Констанца? – Теперь он недоверчиво смотрел на нее. – Я никогда не предполагал… я, честное слово, никогда не слышал…
– О, этого никто не знает, – быстро ответила Констанца. – Даже Гвен. Моя мать умерла задолго до того, как отец появился в Винтеркомбе, и я сомневаюсь, чтобы он там обмолвился о ней хоть словом. Должно быть, отец стеснялся, да и вообще он был довольно скрытным человеком. – Констанца, не сомневаясь теперь, что все внимание Штерна приковано к ней, опустила глаза. – Это мне рассказала няня. Она ухаживала и за моей матерью до того, как та отправилась в санаторий. Эта женщина ненавидела меня, а я ненавидела ее. Думаю, она сообщила об этом, чтобы уязвить меня. Она скорее всего считала, что я устыжусь. Но ей это не удалось. Я была только рада. Я была горда.
– Горда? – Штерн быстро взглянул на нее, словно подозревая в неискренности.
– Да. Горда. – Констанца подняла на него глаза. – Я ненавижу ощущать себя англичанкой. Англичане такие неискренние, им так нравится их ограниченность. Ограниченность, мещанство – вот их основная религия, как я думаю. Я всегда ощущала себя изгоем – и рада этому. Вы когда-нибудь чувствовали подобное? Но нет, конечно же, вы этого не знаете. Простите меня: мои слова были и глупы, и грубы.
Наступила короткая пауза. Штерн внимательно рассматривал свои руки. Когда он снова поднял взгляд на Констанцу, выражение его глаз смутило ее. На мгновение ей показалось, что Штерн догадался, к чему она клонит, что ее дешевые номера и фокусы заставили его разгневаться. Он явно медлил; Констанца ждала, что сейчас ее отошьют резкой репликой. Тем не менее, когда он заговорил, голос у него был спокоен.
– Моя дорогая, вы достаточно умны. Не пытайтесь изображать глупость, что вам не идет. Посмотрите на этих людей, – он показал себе за спину. – И посмотрите на меня. Я носитель всего, что эти люди презирают и чему не доверяют – можете ли вы сомневаться в этом? Меня терпят, порой даже ко мне прибегают, потому что я могу быть полезен и далеко не беден. Если им хочется думать, что я веду себя так исключительно ради материальной выгоды, меня это не волнует. Их мнение оставляет меня совершенно равнодушным. Я иду сам по себе, моя дорогая Констанца, и меня больше ничего не интересует, о чем вы, конечно, догадываетесь. Увы, Констанца, я не знал никаких Мендлов из Вены. Может, я слишком молод, как вы говорите. Но скорее всего они и их лондонские родственники вращались в более высоких кругах. Люди, среди которых я рос, не посылали своих дочерей изучать искусство в школе Слейда. Мой отец был портным. Ничем не могу вам помочь.
Констанца молчала. Слова Штерна заставили ее ощутить свою незначительность; может, именно это он и ставил себе целью. Она помедлила – лучше не продолжать тему о матери, решила она. Да и в любом случае она не очень волновала ее. Разве она не считала себя дочерью лишь своего отца? Констанца мягко сменила линию атаки.
– Эти люди? – Она повернулась к собравшимся. Вопрос в ее устах прозвучал с нескрываемой резкостью. – Эти люди? Но, конечно же, не все из них? Вряд ли вы включаете в их число тетю Мод.
При этих ее словах он встал. Как она хорошо понимала, девушка не имела права позволять себе упоминание о Мод. Это было грубо и должно было повлечь за собой осуждение. Никто и никогда не осмеливался говорить ему прямо в лицо о его интимных отношениях с женщиной, которую Констанца продолжала называть «тетя Мод». Констанца осмелилась заговорить со Штерном ни как с другом семьи, ни как с евреем, а как с мужчиной. И чтобы он не сомневался в ее намерениях, она в упор уставилась на него. Кончиком язычка она провела по губам. И закусила их так, что они покраснели.
Старый фокус. Штерна скорее всего им не проймешь. Выражение его лица постепенно менялось. Он внимательно смотрел на Констанцу. Похоже, он развеселился, хотя в глазах его лежала тень задумчивости.
Констанца, почувствовав прилив сил, встретила его взгляд. Она рассматривала его: череп прекрасной лепки; гладко выбритая оливковая кожа; чуть рыжеватые волосы; рот, который она оценила как чувственный; выразительный крупный нос. Ей нравятся его черты, решила она, нравятся изящество и броскость, с которыми одевался Штерн, – ничего общего с унылой прилизанностью присутствующих тут англичан. Ей нравился и тот факт, что он был рожден в семье портного из Ист-Энда и сам завоевал себе место в мире – разве не к этому же стремилась и она? Ей нравилось, как она выяснила, в сэре Монтегю Штерне практически все: острый ум, легкая отстраненность, его экзотичность, легкий запах сигар, которым был пропитан его смокинг, белизна изящного платочка, кончик которого высовывался из нагрудного кармана, блеск его золотых запонок. Ей нравился тембр его низкого голоса и искорки гнева, которые порой вспыхивали в его глазах; ей нравилось, что он не больше ее принадлежал к этому ограниченному недалекому мирку, в котором им обоим приходилось существовать и действовать. Кроме того – он был далеко не простак, этот человек, – ей нравилось, что он не делал попыток скрыть свой интерес к ней. Он оценивал ее с неприкрытой сексуальной точки зрения – и видно было, что эта оценка его удовлетворила, потому что по его губам скользнула улыбка.
Это было отлично: разве не лучше всего флиртовать или завязывать близкие отношения, приправив их долей юмора? Констанца ответила на его взгляд и почувствовала, что ее понесло: в избранной ею линии поведения больше не было вызова, и конец ее был однозначен – и это было интересно.
– Вы мне нравитесь, – внезапно с полной серьезностью объявила она. – Вы мне нравитесь, и я думаю, что вы… блистательны. Как и эта комната. И картины – особенно картины. Вы сами их выбирали, не так ли? Я никогда раньше не видела таких холстов. – Она сделала паузу. – Не покажете ли вы мне их? Может, вы устроите мне экскурсию?
– По постимпрессионистам? – Ленивая усмешка скользнула по его губам. – Познакомить вас с теми, что здесь, или с другими? Несколько находятся на лестничном марше, часть – в главном холле, но лучшие выставлены в библиотеке.
– О, первым делом с лучшими, – ответила Констанца.
– Вам нравятся лишь самые лучшие?
– Я считаю, что действовать надо именно так, – сказала Констанца, беря его за руку.
– Моя дорогая, – сказал Штерн, проходя мимо Мод, которая подняла на них глаза, когда они двинулись к дверям. – Констанца изъявила желание получить урок искусствоведения. Могу ли я показать ей Сезанна?
– Конечно, Монти, – ответила Мод, возвращаясь к оживленному разговору с Гвен. Все присутствующие женщины были не на шутку увлечены слухами о последнем романе леди Кьюнард.
Едва только в библиотеке за ними закрылась дверь, сэр Монтегю в упор уставился на Констанцу.
– Вы в самом деле хотите взглянуть на Сезанна?
– Нет.
– Я так и думал. – Он помолчал. – Я начинаю понимать, Констанца, что недооценивал вас.
– Не только недооценивали. Вы просто не обращали на меня внимания. А теперь вы это сделали.
– Поэтому вы и рассказали мне о своей матери? Чтобы я обратил на вас внимание?
– Да.
– А почему вы хотите… чтобы я присмотрелся к вам?
– Потому что я хочу выйти за вас замуж. Главным образом.
При этих словах Штерн улыбнулся.
– Вот оно что! Разве вы не слышали, Констанца, что я закоренелый холостяк?
– Слышала. И не верю. Это было до того, как вы встретили меня.
– Ну-ну. – Штерн сделал шаг вперед. Сверху вниз он смотрел во вскинутое к нему лицо Констанцы. – Вы предельно откровенны, что необычно для женщины. И очень точны. «Главным образом», – сказали вы. Есть еще и дополнительные мотивы, в силу которых я должен обратить на вас внимание?
– Конечно же. Я должна добиться, чтобы вы полюбили меня.
– Прямо сейчас?
– Заняться любовью мы можем прямо сейчас.
– А мое положение в этом доме… ваше положение… вся эта публика внизу?
– Мне на них наплевать – как и вам.
– А ваша репутация, Констанца? Вы не можете не думать о ней.
– С вами моя репутация в безопасности. Вы джентльмен.
– Джентльмен скорее всего отказал бы вам. В лучшем случае он бы отделался от вас тактичной отговоркой; в худшем – отшлепал бы.
– Вы представляете собой не совсем обычный тип джентльмена. Считай я, что вы будете относиться ко мне как к ребенку, я бы не поднялась сюда.
Наступило молчание, в течение которого они с некоторой настороженностью оценивали друг друга. В отдалении слышались легкие звуки: разговоры, шаги прислуги, приглушенные голоса. Ни Штерн, ни Констанца не обращали на них внимания, они продолжали смотреть друг на друга, как ни странно, ничего не видя перед собой.
Помедлив, Штерн сделал еще шаг вперед. Он приподнял подбородок Констанцы. И стал поворачивать ее лицо, сначала в одну сторону, а потом – в другую, словно он был портретистом, а она моделью. При его прикосновении Констанца в первый раз испытала возбуждение. Она ухватилась за его руку.
– Скажите, – вспыхнув, требовательно спросила она. – Скажите, что вы видите?
– Я вижу… – задумчиво сказал Штерн, – женщину. Не самую красивую в привычном смысле слова. Но у вас интересное лицо, Констанца, лицо человека, которому нравится опровергать общепринятые правила. Я вижу… очень юную женщину, которая несколько отпугивает меня, потому что я не доверяю молодым женщинам и не соблазняю маленьких девочек. Хотя женщину умную и, может даже, хищную…
– Я уродлива?
– Нет, Констанца, вы не уродливы.
– Мой отец всегда говорил, что я уродина.
– Ваш отец ошибался. Вы… удивительно привлекательны. Скорее всего беспринципны и, без сомнения, искусительны. Не сомневаюсь, что вы знаете, что склонны к провокациям, и все же – по размышлении – я скажу «да». – С этими словами Штерн склонил голову и поцеловал ее в губы. Скорее всего предполагалось, что поцелуй этот будет беглым, точнее, намеком на него; в таком случае его намерения не претворились в жизнь. Поцелуй затянулся, он превратился в объятие, а оно стало столь страстным, что его жар поразил обоих.
Не отводя глаз, они отпрянули друг от друга, а потом снова потянулись в объятия. Руки Констанцы сплелись на шее Штерна; он сжал ее талию. Констанца, которая, казалось, трепетала от возбуждения, приоткрыла губы; она издала легкий стон, который мог говорить или о наслаждении, или о потрясении. Она схватила его ладони и прижала их к своей груди. В экстазе она прижалась к нему. Чувствуя, как твердеет его плоть, она издала возглас триумфа.
Когда они наконец оторвались друг от друга, оба были предельно возбуждены. Теперь они смотрели друг на друга с определенным уважением, как соратники по боевым действиям. У Констанцы блестели глаза; щеки ее запунцовели. Улыбнувшись, она приблизилась к Штерну, взяла его за руку.
– Скажите… Признайтесь мне, что вы этого не ждали.
– Я этого не ждал. – В глазах у него заплясали веселые искорки. – Как я мог? А вы, Констанца?
– Нет. Как я могла? Я подозревала… но я могла ошибаться. Это могло оказаться… недостижимо, запретно.
– Но не оказалось?
– Как выяснилось, нет. Это было… очень желанным.
– Опасно желанным, я бы сказал. Должно быть, я потерял голову. Тем не менее… – Он было потянулся к ней, но, прежде чем она оказалась в его руках, на лестничной площадке за дверью послышались чьи-то шаги и осторожное покашливание, затем в дверном проеме появилась фигура пожилого дворецкого.
Его вторжение все превратило в фарс, подумала Констанца. Она отступила назад и сказала, что уже оценила Сезанна и готова осмотреть картины в холле. Однако на лице дворецкого не было ни следа подозрительности или потрясения. Сначала Констанца отнесла это на счет своего безукоризненного поведения, но потом заметила, что лицо старого слуги пепельного цвета. В руках, которые сотрясались дрожью, он держал серебряный поднос; на нем лежала телеграмма.
– Для леди Каллендер, сэр. – Дворецкий поднял глаза на Штерна и отвел взгляд. – Мальчик-посыльный доставил это на Парк-стрит, откуда его послали прямо сюда. И я усомнился, сэр, должен ли я передать послание прямо по назначению. Я решил, что лучше посоветоваться с вами. В данных обстоятельствах, я подумал, что вы, может, сочтете более желательным предварительно поговорить с леди Каллендер.
Теперь он говорил почти шепотом. И Штерн, и Констанца не отводили взгляда от подноса, на котором лежал конверт, без сомнения, присланный военным ведомством. Они, как и все прочие, были знакомы с такими конвертами и их содержимым. Прошло несколько минут в молчании, после чего Штерн сказал хриплым голосом:
– Вы поступили совершенно правильно. Констанца, мы должны вернуться к остальным. Мне придется поговорить с Гвен. Кто-то должен быть рядом с ней. Мод… и Фредди, да, лучше всего Фредди…
Констанца сделала, как ей было сказано. Она видела, как Штерн вошел в гостиную и направился к Гвен, как Гвен подняла к нему лицо, с которого стала сползать улыбка. Констанца слышала, как в том углу смолкла беседа, и уловила предостерегающий взгляд Штерна на Мод. Гвен встала. Возникшее в помещении напряжение передалось Стини и Фредди; они тоже двинулись за матерью, Мод и Штерном из комнаты.
За ними закрылась дверь. Остальные гости стали нервно перешептываться, после чего наступило молчание. «Это может быть только один из двоих, – четко и ясно прозвучало в голове у Констанцы. – Или Мальчик. Или Окленд».
Она повернулась и, держась в стороне от всех, подошла к высокому окну, выходившему на парк. День выдался прекрасным, и в парке было полно народу. Констанца видела женщин с покупками и с маленькими пушистыми собачками на ярких поводках; детей, катающих обручи; коляски, запряженные пони, стоящие у ворот. Она прижала руки к оконному стеклу и ощутила его прохладу. За ее спиной остальные гости снова затеяли разговор: она слышала, как они шепотом рассуждали, и, поскольку она понимала, что даже самые симпатичные из них полны желания отстраниться от чужого несчастья, ей хотелось повернуться к ним, заорать, сделать что-то дикое, как она поступила когда-то шесть лет назад, когда ее отца принесли в Винтеркомб. Вместо этого, когда хранить спокойствие даже лишнюю секунду стало совсем уже невыносимо, она двинулась к дверям. Взлетев на верхнюю площадку, она со страхом уставилась на закрытые двери в конце холла, за которые все удалились. Она улавливала приглушенные звуки голосов. Затем, прорезав их, раздались отчаянные рыдания.
Констанца торопливо спустилась по лестнице. Ей хотелось ворваться в комнату и узнать – тут же, сразу же! – что случилось, но, оказавшись у дверей и услышав рыдания, она отпрянула.
С ней не считались даже в такой момент, даже теперь: она, как и всегда, была изгоем. Неужели никому в голову не приходит выйти? Неужели никто не понимает, что она имеет право знать? Охваченная приливом ярости, боли и страха, Констанца повернулась. Прислонившись к стене, она заткнула уши руками, чтобы не слышать рыданий Гвен.
После долгого ожидания двери открылись, и из них вышел Монтегю Штерн. Увидев перед собой сжавшуюся в напряжении Констанцу с опущенной головой, он остановился и бесшумно закрыл за собой дверь. Он подошел к Констанце; она не повернулась к нему, и он коснулся ее руки.
– Кто? Кто? – вскрикнула она. – Кто из них? Скажите мне. Я должна знать.
– Это Окленд, – тихо ответил Штерн, не отрывая глаз от лица Констанцы. – Боюсь, что Окленд. Он пропал без вести. Скорее всего погиб.
Штерн ожидал потока слез и не был готов к столь яростной реакции Констанцы. При его словах на лицо ее вернулись краски, и она резко вскрикнула, отступив от него.
– О, черт бы его побрал, черт бы его побрал! Он же обещал мне! Ко всем чертям за то, что он погиб!..
Ярость, с которой вырвались эти слова, поразила Штерна. Он не ответил, но застыл на месте, глядя на нее. Он видел, как ее глаза заплыли слезами, которые она смахнула резким взмахом руки. Он видел, как она сжала кулачки и рот искривился болезненной гримасой. Даже в такой момент он не мог скрыть своей заинтересованности; он отметил ее реакцию, как всегда замечал ее у остальных, пряча свои наблюдения в глубинах памяти.
И, может быть, несмотря на свою скорбь, свой гнев, Констанца заметила холодную отстраненность, с которой он наблюдал за ней; ее лицо исказилось гримасой отвращения, и, кинувшись к Штерну, она замахнулась на него.
– Не смотрите на меня так! Оставьте меня в покое! Я ненавижу, когда на меня смотрят…
Штерн не двинулся с места, он оставался неподвижен, пока его колотили маленькие кулачки Констанцы – на его грудь, руки и плечи обрушился град ударов. Когда сила их стала сходить на нет, Штерн сделал неожиданное движение и перехватил кисти Констанцы. Он с силой сжал их, пока Констанца рвалась и извивалась в приступе бессильной ярости. Это взбесило Констанцу еще больше, ибо она выгнулась, стараясь одолеть его; и тут без всякой видимой причины она стихла и прекратила сопротивление. Она снизу вверх посмотрела на него, словно собираясь сдаться, хотя во взгляде ее не было и следа смирения. Они стояли, глядя друг на друга, и Штерн ослабил хватку.
Из-за плеча он бросил беглый взгляд на закрытую дверь, из-за которой доносились звуки рыданий Гвен. Затем продвинулся вперед.
– Попалась, – сказал он, уверенным движением обнимая Констанцу.
Когда наконец они оставили дом Мод, это была грустная процессия: Стини и Фредди поддерживали Гвен, которая еле переставляла ноги; рядом с ней семенила Мод; Констанца держалась сзади. Пройдя мимо Штерна, стоящего на ступеньках, она смежила глаза от яркого света и почувствовала, как в руку ей втиснули маленький клочок бумаги.
Позже, когда она развернула его, то выяснила, что он содержит адрес его квартиры в Олбани. Под адресом он написал: «В любой день после трех». Констанца некоторое время смотрела на послание, а потом, скомкав, швырнула через комнату. «Я не пойду туда, – подумала она про себя. – Не пойду». Но этим же вечером она разыскала клочок бумаги и снова стала рассматривать его. Он был – и это не удивило ее – без обращения и без подписи.
Дженна знала, где находится источник боли; она могла прижать руку к этому месту и сказать: «Вот где она. Тут моя печаль».
В тот день, когда Гвен и Констанца были у Мод и когда доставили телеграмму, Дженна в одиночестве сидела в своей чердачной комнатке и сочиняла письмо. Она писала Окленду самое трудное послание, потому что ей предстояло сообщить, что она ждет ребенка. Теперь будущему ребенку уже было три месяца, и она не могла больше тянуть. Ей казалось, что она сможет просто и ясно все объяснить, но никак не могла найти слов. Она уже несколько раз начинала это письмо и затем рвала его в клочки, потому что слова не складывались в нужный порядок. Предложения путались; ее охватывал жар и смущение; кончик пера спотыкался; слова мешали друг другу; она то и дело ставила кляксы.
Она хотела, чтобы Окленд понял ее, хотя заранее, еще когда шла к нему в гостиницу на Чаринг-Кросс, знала, что все это должно случиться. Дженна понимала, что может потерять его навсегда, и хотела, чтобы с ней осталась частичка Окленда, которую никто и никогда не сможет у нее отнять. Поэтому она и хотела все четко и ясно разъяснить ему: она не собиралась его загонять в ловушку; она никогда не ждала, что он женится на ней. Всего две вещи, сказала она себе, измарав очередную страницу и принимаясь за следующую: если она сможет написать ему об этих двух вещах, этого будет достаточно. Хотя она сразу же отклонилась от объяснений. Дженна начала подсчитывать суммы; она должна припомнить, сколько же у нее скопилось сбережений за период примерно в двенадцать лет. Они составляют семьдесят фунтов. Она начала прикидывать, сколько времени мать с ребенком смогут просуществовать на эти деньги – женщина, которая сразу же, едва только ее беременность станет заметна, останется и без дома, и без работы.
К тому же по утрам ее тошнило – она поймала себя на том, что хочет написать и об этом, – и как она старалась добираться до ванной комнаты, расположенной в отдалении от той, которой пользовалась другая прислуга, и там пускала воду в рукомойник, чтобы никто не услышал, как ее рвет. Она хотела написать о своих платьях, как на этой неделе ей пришлось распустить талию. Она хотела написать о той комнате в гостинице и о мрачном коричневом цвете ее стен; об усталом выражении глаз Окленда, когда он, лежа, смотрел на нее.
Все это было не главным; она должна отбросить несущественное, но оно упорно возвращалось. Чернил почти не осталось, бумага была дешевой и цепляла перо. В комнате, расположенной под самыми чердачными перекрытиями, стало невероятно душно.
Наконец она завершила письмо, заклеила конверт и аккуратно выписала загадочные цифры полевой почты Окленда. Номер был ей непонятен, и она опасливо рассматривала его: ей хотелось бы написать название какой-нибудь деревни, что-то понятное. Цифры пугали ее: так легко перепутать их.
Оставалось полчаса до возвращения Констанцы, но дом почему-то не был так тих и спокоен, как ожидалось: хлопали двери, слышались торопливые шаги и звуки голосов. Дженна спустилась в кухню, и тут ей все стало понятно: письмо посылать не придется.
Она не сразу восприняла новость о смерти Окленда. Она слышала эти слова, но ничего не понимала. До нее доносились какие-то звуки, напоминавшие шум моря, хотя она никогда моря не видела. Из этого перешептывания донеслось имя, но Дженна не стала больше слушать. Покинув кухню, она вернулась в свою комнату. Открыла окно. Дженна подумала, что стоит сжечь письмо, но в конце концов решила оставить его. Она спрятала его в ящик, где хранила все письма Окленда к ней. Сосчитала их. Окленд писал не особенно часто. Всего писем было двенадцать.
Она ждала три недели. Все это время она была молчалива и очень аккуратна, какой и осталась много лет спустя. Если она гладила блузку Констанцы, то проводила по ней утюгом ровно двадцать пять раз, не больше и не меньше. Волосы Констанцы требовали не менее пятидесяти прикосновений щетки. Белье следовало складывать определенным образом. Она развешивала одежду в гардеробе, подбирая ее по цвету и размерам.
Я думаю, что в то время Дженна вела себя подобно ребенку, который, отвлекаясь, шагает по камням мостовой, избегая трещин между ними. Я думаю, ей казалось, что, если удастся навести порядок в мелочах мира, все остальное тоже само собой придет в порядок. И поскольку они несли с собой ощущение миропорядка, такая несправедливость, как смерть Окленда, тоже не будет иметь места. Я думаю, ей казалось, что, если она начнет работать не покладая рук и с вечера приводить в порядок всю одежду, готовя ее к завтрашнему дню, Окленд вернется. В определенном смысле Дженна всю жизнь ждала невозможного – его возвращения.
Ей постоянно приходилось распускать юбку. Каждое утро в одно и то же время ее тошнило. Затем, спустя три недели, когда рвота прекратилась и она поняла, что изменения в ее фигуре скоро всем будут бросаться в глаза, она написала мистеру Соломонсу и договорилась с ним, как и обещала Окленду, о встрече на будущей неделе.
Дженна боялась юристов. Она предполагала, что мистер Соломонс носит парик и черную мантию. В ее представлении он занимал высокое место, отведенное для всех представителей власти – учителей, полисменов и членов магистрата. Направляясь на встречу с ним, она надела лучшее платье и даже осмелилась натянуть перчатки; она предполагала, что ее осудят или, в лучшем случае, укорят… Она понимала, что должен подумать о ней мистер Соломонс: он сочтет, что ею руководит корысть.
На деле же мистер Соломонс напугал ее куда меньше, чем она ожидала. Они провели в беседе около часа. Мистер Соломонс не носил парика; у него были колючие кустистые брови. Он с интересом рассматривал ее. Он был многословен. Есть определенные проблемы, объяснил он. Да, завещание имеется, и очень толковое, поскольку он сам его составлял, ибо может откровенно признать, что, когда дело доходит до завещаний, пусть самых запутанных, специалиста лучше его не найти. Тем не менее, чтобы завещание вступило в законную силу, необходимо свидетельство о смерти. Телеграммы, к сожалению, недостаточно. Такие ситуации – он бросил очередной взгляд из-под кустистых бровей – случаются довольно часто, это трагично, но так оно и есть. Необходимо связаться с военными властями, и, хотя он не видит причин, почему это дело не может быть разрешено к удовлетворению всех сторон, это потребует времени.
– Сколько? – спросила Дженна, наконец разобравшись во всем. Она не хотела спрашивать, ибо вопрос тоже мог отдавать корыстным интересом, но она должна была его задать. В уме она снова стала подсчитывать. Как долго она сможет прожить на семьдесят фунтов? Где ей жить? Она не могла себе позволить сказать мистеру Соломонсу о ребенке, ибо пусть даже он и не носит парик, но он юрист и мужчина. От волнения ее снова бросило в жар и мысли стали путаться. К Рождеству, подумала она, к Рождеству. Примерно в это время и должен появиться на свет ребенок.
– К Рождеству? – невольно вырвалось у нее.
– Боже мой, конечно же, нет. – Мистер Соломонс сочувственно посмотрел на нее. – Закон довольно своеобразное животное – очень неповоротливое, если вы меня понимаете. Взять нормальный период утверждения завещаний: ну, на него надо отвести не меньше двенадцати месяцев. А в таких, как ваш, случаях еще больше. Но я бы сказал, что не меньше года.
Дженна отправилась домой. Решив сэкономить деньги на билет, она отшагала три мили, глядя прямо перед собой и не замечая, куда ставит ноги. Сияло солнце. Окленд был мертв. Семьдесят фунтов не спасут безработную прислугу с незаконнорожденным ребенком на руках.
Оказавшись в своей чердачной комнатушке, она сняла свое лучшее платье, шляпу, заштопанные перчатки и села писать письмо Джеку Хеннеси. Одну страничку, чисто и аккуратно, без клякс. Писать было куда легче, чем письма Окленду. Когда она перечитала его, то поняла, в чем дело: оно не содержало ничего, кроме лжи.
Полк Джека Хеннеси был на переформировке – обычное дело в военное время. Полк пополнялся в Йоркшире, и оттуда он сразу же прислал ответ. В письме было полно зачеркнутых слов и неразборчивых строк, но он ответил так, как Дженна и надеялась. Он остается с ней. Они поженятся.
Письмо носило деловой характер, что удивило Дженну, которая была готова к упрекам. Никаких упреков – ни слова о них. Хеннеси сообщил, что нашел ей место для пребывания – у матери Артура Таббса. Помнит ли она Артура Таббса, его лучшего приятеля, теперь капрала, который отлично устроился по снабжению, бывшего камердинера Фредди? Миссис Таббс будет только рада арендной плате. Как жена солдата, Дженна будет получать компенсацию в семнадцать шиллингов в неделю, из которых шесть должна отдавать миссис Таббс; Дженна будет делить комнату со старшей дочкой, которую зовут Флорри. Обручальное кольцо у него имеется. Он может получить отпуск на свадьбу, но все это надо организовать побыстрее, пока их не отправили во Францию. Таббс говорит, что выдают специальную лицензию, когда нет времени на предварительное оглашение в церкви; к письму была приложена пятифунтовая бумажка. Такая специальная лицензия стоила три гинеи. Как и все письма Хеннеси, это завершалось расплывающимися буквами: «Ты моя дорогая Джен, и я шлю тебе свою любовь».
Дженна развернула красивую тонкую бумагу, в которой оказалась пятифунтовая банкнота. Она долго смотрела на нее, затем вновь перечитала письмо: жилье, специальная лицензия, без оглашения в церкви. Ее бросило в жар, мысли стали путаться. Она не знала, в какую церковь идти; она не имела представления, где получают эти лицензии, а Джек Хеннеси не сообщил ей. В конце концов, понимая, что ей так или иначе понадобится помощь, она снова прибегла к присущей ей аккуратности. Она подумала о леди Каллендер, но та продолжала лежать в своей спальне с опущенными шторами. Подумала об экономке. О Констанце. Ей пришла на ум Джейн Канингхэм, работавшая медсестрой, которая всегда была добра к ней, еще с того самого первого вечера встречи с кометой, когда она укладывала ей волосы.
Ей Дженна и написала. По пути в больницу – на этот раз она поехала на омнибусе, устроившись под солнцем на открытой верхней площадке, – она вытащила письмо Джека Хеннеси, еще раз перечитала его. Теперь она поняла, почему письмо показалось ей таким необычным. Дело даже не в упоминании Таббса, что, правда, тоже было довольно странным. В письме не оказалось ни упреков, ни вопросов – и ни единого упоминания о ребенке.
Через неделю Джейн Канингхэм представила Констанце fait accompli.[5] Дженна покидает Парк-стрит, Джейн сама увозит ее в экипаже. Она нашла себе пристанище к югу от реки, у миссис Таббс, которая живет в небольшом домике с террасой неподалеку от вокзала Ватерлоо. Свадьба с Хеннеси организована и состоится на следующий день в церкви, с которой Джейн поддерживает связь по делам благотворительности. Дженна ждет от Хеннеси ребенка, который должен появиться на свет после Рождества.
Поскольку Дженна становилась замужней женщиной, Констанца могла посетить ее, и Гвен дала на то свое согласие. Джейн надеялась, что Констанца поможет Дженне, потому что сама Джейн могла не успеть: она решила оставить свою больницу и в составе медсестер отправиться во Францию.
Констанца молча выслушала это долгое объяснение. Она смотрела на Джейн, которая говорила четко и ясно, ни разу не запнувшись, не пытаясь закрыть лицо руками. Даже когда она говорила о ребенке, Джейн не покраснела и не запиналась. В ее речи слышались новые интонации, которые эта скромная девушка усвоила в больнице: твердость и краткость. Она не осуждала Дженну; она подчеркнула любовь, которая существует в отношениях между Дженной и Хеннеси, длительность их отношений и не сделала ни малейшей попытки осудить поведение горничной, даже дала понять, что поступок Дженны оправдан во время войны.
По сути, эти новые и удивившие Констанцу интонации появились у Джейн в силу простой причины. Она понимала Дженну. Когда Джейн услышала известия об Окленде, ей в голову пришли две мысли. Первая родилась, когда Фредди начал с того, что принес ей плохие вести. В эту минуту Джейн четко услышала внутренний голос, который сказал: «Пожалуйста. Пусть это будет Мальчик. Только не Окленд». Вторая пришла позже, когда она расстилала постель на ночь в своей маленькой аккуратной комнатке в общежитии медсестер. Она бросила взгляд на свою узкую кровать с грубыми простынями и больничным одеялом и поняла, что, если бы случилось невозможное, если бы появился Окленд и увлек бы ее на эти белые простыни, она охотно, без промедления, подчинилась бы. Но он никогда не придет к ней, и ей никогда не доведется лечь с ним; эта мысль наполнила ее горькой печалью.
Первая из этих мыслей заставила Джейн устыдиться, вторая – нет. Так тщательно создаваемые конструкции моральных установок всей ее жизни рухнули в прах. Мелкими осколками они лежали у ее ног; опуская глаза, она видела их; она попирала их и давила, пока они не превратились в пыль и тлен. От них ничего не осталось; она была медсестрой; она любила Окленда; она подрезала себе волосы; она обрела новую, свою собственную мораль, которая соответствовала тому, что ей диктовали сердце и сострадание – теперь лишь они имели над нею власть. Нет, она не могла осуждать Дженну – она даже восхищалась ею: когда приходит любовь, от нее нельзя отказываться, потому что жизнь так коротка.
Поэтому Джейн и говорила с Констанцей таким образом. Руки ее лежали на коленях. В глазах не было и следа слез. Констанца выслушала ее.
Конечно, Констанца не представляла себе, почему Джейн так с ней разговаривает. Она лишь убедилась, что недооценивала эту дурнушку, и почувствовала к ней новое, настороженное уважение. Кроме того, она разозлилась. Она разозлилась, что Джейн позволила себя так обмануть – Констанца, эта маленькая шпионка, знала, что ребенок не от Хеннеси. Она разозлилась, что Дженна, у которой был Окленд, выбрала себе такого мужа, как Хеннеси. Она злилась на Хеннеси, который нес носилки с телом ее отца в Винтеркомбе; Хеннеси, такой большой, грузный, от которого исходила угроза – она всегда ненавидела его! Она злилась, что Джейн, которая когда-то любила Окленда и, наверно, любит до сих пор, может позволить себе говорить так спокойно и холодно. Она злилась на солнце, которое продолжает светить, и на городское движение за окном, которое позволяет себе течь как ни в чем не бывало. Констанца чувствовала, как в ней нарастает гнев; она говорила себе, что все они не заслуживают Окленда, и только она искренне скорбит по нему, ибо ее грызет тоска и, пронизывая ее до корней волос, сосредоточилась в кончиках пальцев, с которых готова сорваться, подобно молнии.
Констанца боялась собственных вспышек ярости. Теперь она могла контролировать их куда лучше, чем когда была ребенком, но порой не справлялась с ними. Ее словно начинало ломать эпилептическим припадком, от которого ее колотило и дергало. Руки ее не могли оставаться в покое; она перебирала ногами, выбивая дробь пятками; она чувствовала запах дыма, и во рту становилось горько. «Только я понимаю, только я достойна его», – в гневном припадке эгоизма про себя кричала Констанца.
В комнату вошел Мальчик. По такому случаю ему дали недельный отпуск, но на следующий день ему предстояло возвращаться во Францию. Он был в форме, в руках он держал большой альбом в черной кожаной обложке. На ней золотыми буквами было выведено имя Окленда и даты его рождения и смерти. В нем содержались письма с выражением сочувствия и соболезнования, которые получили Дентон и Гвен в связи с потерей сына. Родители возвели мемориал в память Окленда в виде этого альбома. Мальчик, который только что покинул комнату Гвен, обещал ей вклеить туда самые последние письма.
Когда вошел Мальчик, Констанца встала. Она спросила, сколько сейчас времени, потому что ее часики вечно отставали, и, услышав, что почти три, двинулась к дверям. Мальчик даже не поздоровался с ней, вел он себя, как показалось Джейн, словно побитая собака, опустив голову и отводя глаза.
Без слова предупреждения Констанца накинулась на него. К ужасу Джейн, она вырвала альбом. Она швырнула его на пол, и переплет треснул; траурные письма разлетелись. Лицо у Констанцы было мертвенно-бледным, лишь два ярко-красных пятна рдели на щеках.
– Какого черта ты должен читать все это? Ненавижу! Это отвратительно! Весь этот дом омерзителен! В нем дышать невозможно – Окленд проклинал в нем каждый угол, как и я! Оставь их, Френсис!
Мальчик нагнулся, собирая разлетевшиеся письма. Когда Констанца назвала его по имени, он дернулся и остался в таком же склоненном положении с протянутой рукой.
– О, да ради Бога, неужели ты думаешь, что куча этих ханжеских соболезнований вернет твоего брата? Я читала их. Ни в одном из них нет ни слова об Окленде, каким он был на самом деле. Он был мрачным и умным, внимательным и благородным, а они описывают его таким, каким, по их мнению, он должен был быть! Эти письма насквозь лживы, а твой брат мертв! Все кончено! Безвозвратно! И я тут дышать не могу. Я ухожу. – Она захлопнула за собой дверь.
Мальчик поднес руку к лицу, словно Констанца нанесла ему пощечину, и молча стал подбирать письма.
– Она сломала корешок, – грустно сказал он.
– Мальчик, она этого не хотела, – Джейн нагнулась помочь ему. – Она очень расстроена. Она же, как ты знаешь, переживает по-своему.
– Я постараюсь склеить его. Не знаю, будет ли держаться. – Мальчик выпрямился. – Это огорчит маму. Она специально заказала его.
– Мальчик, пока оставь все это. Посмотри, какой солнечный день. Почему бы нам не пройтись? Мы можем прогуляться по парку. Прийти в себя. Мне пока еще не надо возвращаться в больницу…
– Хорошо. – Мальчик продолжал разглаживать альбом. Он провел большим пальцем по корешку, прилаживая оторвавшуюся обложку; он выровнял золотые буквы имени своего брата. – Их не починить. – Он потряс головой – у него появилась новая манера, которая раздражала Джейн, – словно вытряхивая воду из уха. Он положил альбом на столик. – Она не должна была так поступать. Это отвратительно. Я ненавижу ее в таком состоянии…
– Мальчик…
– Хорошо. Как скажешь. День в самом деле прекрасный. Может, стоит прогуляться в парке.
Так что в этот июльский день – сезон, когда в мирное время семья Кавендиш старалась не бывать в Лондоне, Констанца пошла в одну сторону, а Джейн и Мальчик – в другую.
Их разделяло не больше мили. Стояла жара. Воздух в городе был влажным и душным; улицы напоминали кастрюлю на огне, прикрытую крышкой неба.
Констанца направилась в сторону Олбани. Сначала она пыталась убедить себя, что идет вовсе не туда. Она сделала вид, что направляется к Смитсону за писчей бумагой, которую обещала купить Гвен. Затем решила, что необходимо пройтись мимо витрин в Бердингтон-Аркейд; и действительно, она внимательно рассматривала витрины магазинов в пассаже, хотя не видела ничего из их содержимого. Затем небрежной походкой, помахивая небольшой сумочкой и пакетиком с какой-то покупкой, свисавшими с кисти, она одолела небольшое расстояние от пассажа до Олбани. Перед ней предстало это загадочное величественное здание – адрес был точен. Она попыталась представить, на каком этаже может располагаться квартира сэра Монтегю Штерна, по-прежнему ли он является домой в половине третьего и по-прежнему ждет ли ее там.
У нее всегда имелась возможность зайти в этот дом и осведомиться. Она могла оставить записку. Леди не может себе позволить ничего подобного, но только не она. Стыдливость? Репутация? Ни то, ни другое ее не волновало. Она может войти. И остаться.
Она стояла, помахивая маленькой сумочкой; минуты текли.
После того дня в доме Мод Констанца несколько раз видела сэра Монтегю Штерна, поскольку он посещал Парк-стрит не меньше трех раз в неделю. Когда они сталкивались, Штерн ничем не давал знать, что помнит об их встрече. Объятия, его записка – ничего этого будто бы и не было.
Констанце пришло в голову, что, вероятно, он все начисто забыл, но, может, ведет себя со свойственной ему сдержанностью? С другой стороны, может, он стремится разбудить ее тщеславие и вызвать любопытство? Встречаться или нет? Ей предстояло принять решение. Покачивая сумочкой, Констанца разглядывала кирпич стен и стекла окон. Заходить она не будет, послания тоже не оставит. С независимым видом она повернулась и пошла обратно.
Воздух посвежел, она ускорила шаг. Обратно на Парк-стрит, к Гвен, в дом, в котором она не может дышать. В ее дом. Приблизившись, она заметила в отдалении фигуры Мальчика и Джейн. Они повернули в парк.
Войдя в дом, Констанца пожалела о своем поведении. Она нашла тюбик клея, картон, краски Стини и стала чинить альбом Окленда. Она вставила в корешок новую полоску из картона. Приклеила его на место. Подкрасила обложку, так что царапины стали незаметны. Она оценила плоды рук своих. Альбом был увесистый, и на корешок приходилась солидная нагрузка. Все же он должен выдержать, подумала она.
Джейн и Мальчик направились к озеру. Дул легкий ветерок, мягко светило солнце, по воде скользили лодки с гребцами. Мальчик нашел скамейку под кроной дерева, и они уселись в тени. Мальчик не отрывал глаз от лодок; он, казалось, был погружен в свои мысли и не испытывал желания разговаривать, но Джейн не обратила на это внимания. Ей самой нужно было подготовиться.
Она многое хотела объяснить Мальчику: кое-что было сущей ерундой, может, даже глупостью. Так, она хотела объяснить ему, почему обрезала себе волосы и каким образом новая прическа придала ей сил. Она хотела бы рассказать, что теперь умеют делать ее руки, как они могут облегчать страдания. Она бы рассказала ему о том мальчике, Томе, который поправился и вернулся домой. Кроме того, она хотела дать ему понять, что для нее значит быть медсестрой и почему – и из-за этого, и из-за гибели Окленда – она решила: необходимо изменить всю свою жизнь. Теперь ее судьба лежала у нее в руках: комок глины, которому она сама придаст соответствующую форму.
– Мальчик, – она откашлялась. У нее дрогнули руки, и она сцепила пальцы. – Я привела тебя сюда, потому что хотела кое о чем попросить. Я хочу попросить тебя освободить меня от нашей помолвки.
Наконец-то! Все сказано. Мальчик с непонимающим видом повернулся к ней.
– Освободить тебя?
– Я думаю, мы должны положить ей конец, Мальчик. Выслушай меня до конца. Лучше, чтобы мы были честны. Мы уважаем один другого, но между нами нет любви и никогда не будет. – У Джейн перехватило дыхание, и она набрала в грудь воздуха. – Ты хотел доставить удовольствие своему отцу. Я же… боялась остаться старой девой. Вот! В этом и заключается вся истина!
– Ты не хочешь выходить за меня замуж? – Джейн видела, что Мальчик смотрит на нее со странным выражением лица.
– Нет, Мальчик, не хочу, – ответила она с наивозможной для нее твердостью. – Да и ты не хочешь жениться на мне.
– Ты в этом уверена?
– Абсолютно уверена. Я действую не под влиянием минуты.
– Ну что ж, – Мальчик вздохнул. Он потряс головой. – Если ты так ставишь вопрос, думаю, возражений у меня нет.
Готовность, с которой он согласился, удивила Джейн, которая, зная, насколько Мальчик может быть упрям, ожидала возражений. Он внимательно уставился на нее, не сводя глаз с точки на переносице. Джейн казалось, что он вообще не видит ее, а смотрит сквозь нее. Помолчав, он повернулся в сторону озера. Джейн ожидала, что он скажет хоть несколько слов о продолжении дружеских отношений, о неизменном уважении друг к другу, но Мальчик не произнес ни слова из того, что она предполагала услышать. Казалось, он то ли забыл тему разговора, то ли считал гребные лодки на озере. Он заметил лишь, что это будет трудно объяснить отцу.
Джейн ждала этого возражения; она осталась тверда. Она все расскажет Гвен, а Мальчик должен сообщить отцу, и сегодня же, этим же вечером. Только в таком случае Джейн может продолжать посещать этот дом без притворства и лицемерия.
– Папа придет в ярость… – Мальчик покачал головой. Он стал крутить мочку уха.
– Может быть. Но только сначала. Ему придется смириться. Мальчик, ты не должен позволять, чтобы он полностью руководил твоей жизнью.
– Он мечтал об этом браке.
– Знаю. Думаю, из-за угодий. Он был бы рад увидеть, как они слились воедино. – Джейн замялась. Протянув руку, она положила ее на кисть Мальчика. – Мальчик… если это только поможет – можешь сказать ему, что этого в любом случае не произошло бы. Я решила… я почти решила продать их.
– Продать? – Мальчик изумленно повернулся к ней.
– А почему бы и нет? – Джейн сжала его руку. Щеки ее пылали. – Я давно уже думаю над этим. Чего ради держаться за этот огромный дом, за эти земли? Ты хоть знаешь, сколько стоит земля? Даже сейчас, когда она упала в цене, это немалый кусок. Представь себе, Мальчик, что бы я могла сделать с этими деньгами! Так много организаций буквально молят о средствах. Можно принести столько добра! Клинике, например. Стоимости двух полей хватит, чтобы поставить на ноги клинику. Три поля – и уже полный комплект лекарств. Мальчик, многие из тех, кого я выхаживаю, годами страдают от болезней.
Такова была точка зрения Джейн; излагала она ее в стремительном потоке слов, и глаза ее блестели. Она говорила с возбуждением, скрыть которое было невозможно. И лишь несколько минут спустя она заметила, что Мальчик смотрит на нее с легкой неприязнью. Джейн прервалась. Она поднесла руки ко рту. Мальчик притронулся к ее плечу.
– Вижу, ты в самом деле все продумала. Может, стоит немного успокоиться, тебе не кажется?
– Успокоиться? Чего ради мне успокаиваться?
– Ну, во-первых, ты женщина. А женщинам обычно не свойственно деловое чутье – у них нет соответствующей подготовки. Кроме того, это очень серьезный шаг. Твоему отцу так нравились эти места…
– Мой отец умер.
– Тем более ты должна быть практичной. Клиники, лекарства – все это очень хорошо. Я ничего не имею против. А как относительно тебя самой? Что ты скажешь о вложениях? Не сомневаюсь, ты хотела бы обеспечить себя средствами к жизни…
– Когда я стану старой девой, ты хочешь сказать?
– Нет-нет, конечно же, нет. Я вовсе не это имел в виду. Я просто хотел сказать… ну, что ты должна быть практичнее. Тебе стоит получить совет – толковый совет, финансовый совет…
«Мужской совет», – мысленно добавила за него Джейн.
– Я его уже получила. Я обсудила эту тему с Монтегю Штерном, так уж вышло. Он посоветовал мне пока обождать. Но в дальнейшем он не видит причин, по которым не стоит продавать. Он сказал, что не сомневается – мне удастся найти покупателя и получить более чем приемлемую цену…
– Если ты говорила со Штерном, то ладно, – не без раздражения сказал Мальчик. – И если ты готова принять совет этого человека… – Он встал.
– В его словах тебе что-то не нравится?
Мальчик пожал плечами.
– Есть… так, слухи. Они всегда ходят. Ты не можешь игнорировать его расовое происхождение. Возвращаемся? – Он протянул руку.
Джейн встала. Она приняла его помощь, что заставило ее разозлиться на себя. Они двинулись обратно по дорожке. Сто ярдов они прошли в полном молчании. Мальчик выглядел беспечным и беззаботным.
– Это здесь было? – Он заговорил в первый раз после того, как они встали со скамейки. Внезапный вопрос удивил Джейн.
– Что было?
– Случай с собачкой Констанцы, с Флоссом. Помнишь? Здесь это было?
Джейн осмотрелась. И показала себе за спину на песчаную дорожку.
– Да. Примерно вон там. Все произошло очень быстро.
– Так всегда бывает.
Мальчик повернулся и двинулся в том же направлении. Козырек фуражки затенял лицо и глаза.
– Почему ты спросил, Мальчик?
– Да сам не знаю. – Мальчик потеребил ухо. – Это я подарил ей собаку. Знаешь, она написала мне об этом. А потом она заболела. Без причины. И я просто хотел себе представить, как это было, вот и все.
Мальчик продолжал бояться отца и целый день опасливо прикидывал, как бы избежать сообщения о расторгнутой помолвке. Он отложил разговор с ним до следующего утра, рассчитав время так, чтобы, едва сообщив ему новость, тут же двинуться на станцию, где его уже будет ждать поезд до Канала. Времени гневаться у отца не останется. Мальчик предстал перед отцом в его кабинете. Дентон сидел у камина. Он выразил неудовольствие тем, что его побеспокоили – он писал генералам и бригадирам.
Те, кому Дентон писал каждый день, все были достаточно стары. Они принадлежали истории. Они участвовали в давних сражениях, которые ныне стали достоянием школьных учебников: в Крыму, где один из них потерял руку, другой пережил осаду Лукнау и заслужил репутацию бича Божьего на северо-западной границе. Эти люди были сверстниками его отца: он помнил их ослепительные мундиры и знал, что они считались славой британской армии. Одного он не учитывал – времени. Он верил: кто-то из них может провести расследование на самом высоком уровне. Скорее всего произошла ошибка. Типичная армейская несогласованность. Они послали не ту телеграмму не той семье не о том человеке. Произошла накладка, и его сын по-прежнему жив.
Кое-кто из стариков ответил. От них пришли вежливые письма с сообщениями, что они давно в отставке и проживают вдалеке от мирской суеты. Они искренне сожалеют, но помочь ничем не могут.
Дентон не сдавался. Он вычеркивал их из своего списка и продолжал эпистолярную деятельность. Генералов он почти всех перебрал и теперь подбирался к бригадирам.
Мальчик в отчаянии смотрел на эти письма. Он знал войну, видел, как взрывом разрывало людей, что никаких останков невозможно было собрать. Поэтому он слишком хорошо представлял, что могло случиться с Оклендом. Ему было жаль отца, для которого самообман стал последним прибежищем в ужасной реальности. Гнев и горечь закипали в нем против Джейн, которая в такую минуту вынуждала его нанести отцу второй удар. Поэтому он обстоятельно рассказал отцу о том, что произошло между ним и Джейн.
Тут Мальчик понял, что Дентон просто не в состоянии воспринять известие о разорванной помолвке – гибель Окленда заслонила собой все прочее.
– Милые бранятся… – произнес отец и поправил плед.
Мальчику вдруг показалось, что в комнате стало невыносимо жарко.
– Дело молодое. Вы все наверстаете в свое время. – Это звучало как пророчество или как приказ.
У Мальчика выступила испарина на лбу.
– Нет, папа, – ответил он как можно тверже. – Ссоры не произошло – мы останемся друзьями, но все уже решено, и возврата к прошлому нет.
– Тебе пора идти… – Отец снова взял перо. – Передай промокательную бумагу.
Мальчик понял, что Дентон с ним попрощался. Он вышел из комнаты. Волнение внезапно взяло верх. Он поднял голову и посмотрел в головокружительную высоту лестницы, на купол из желтоватого стекла, который ее увенчивал. Ему вдруг стало не по себе. Дорожные сумки были уже собраны и лежали в холле, отцовский «Роллс» ждал у дверей, чтобы везти его на вокзал. С матерью и Фредди он попрощался. В кармане у Мальчика лежала маленькая кожаная коробочка с обручальным кольцом Джейн. Она вернула ему это кольцо накануне. Мальчик покрутил коробочку в кармане, тряхнул головой, подергал себя за ухо. Он не знал, что теперь делать с этим кольцом, взять с собой или оставить здесь? Он, казалось, никак не мог принять окончательное решение. Походил взад-вперед еще немного, затем, как в детстве, прошел сначала по черным плитам до конца холла, а обратно – по белым.
Вдруг вниз по лестнице сбежал Стини, и они столкнулись лицом к лицу.
– Где Констанца? – спросил Мальчик. При этих словах он понял, почему так медлил с отъездом: ему просто хотелось кому-то задать этот вопрос.
Стини в спешке перебирал руками длинный шарф, тросточку с серебряным набалдашником, перчатки, от цвета которых Мальчика передернуло. Стини удивленно взглянул на него и скривил в улыбке подозрительно розовые губы.
– Конни? Она ушла.
– Ушла? – Мальчик почувствовал себя оскорбленным. Он, в конце концов, отправляется на фронт! Неужели в минуту прощания он должен остаться в пустом холле с братом, занятым только собой!
– Честное слово, Мальчик! У тебя память стала как решето. Констанца попрощалась с тобой за завтраком. – Стини поигрывал перчатками немыслимо желтого цвета. Затем стал натягивать их, методично пропихивая каждый палец в эластичную кожу.
– Мне нужно поговорить с ней. Куда она ушла?
Стини как будто не заметил вопроса – казалось, его занимают только эти отвратительные перчатки:
– Разве они не божественны? Я только вчера купил их… Все, Мальчик, мне нужно бежать… Ты же знаешь, я ненавижу прощания.
И все же Стини замешкался. Эта возня с перчатками, вдруг понял Мальчик, все из-за того, что ему тоже неловко. Они переглянулись. Стини накинул шарф на шею. Затем подошел к двери. Мальчик с неодобрением заметил, что у брата появилась новая, какая-то скользящая походка, казавшаяся подозрительной: шагать от бедра, при этом деланно раскачиваясь из стороны в сторону. Стини взялся за дверную ручку, потом обернулся и сделал шаг назад. Рукой в желтой перчатке он коснулся рукава формы Мальчика.
– Я буду думать о тебе, Мальчик. И буду писать. Ты же знаешь, я все время пишу тебе. А ты побережешь себя?
Мальчик прямо не знал, что делать. Он был тронут – Стини и вправду часто писал ему. Его письма были длинными, забавными, ободряющими, к тому же с рисунками. Эти письма, как обнаружил потом с удивлением Мальчик, успокаивали его, он читал и перечитывал их в окопах. Мальчику вдруг захотелось обнять брата, но он ограничился рукопожатием. При этом на глазах у него выступили слезы.
Стини тотчас пошел на попятную – он и в самом деле не выносил никакого излияния чувств. Чтобы перевести разговор в другое русло, он стал говорить то о погоде, то о машине, которой пора отправляться, то о том, что его уже ждут в новой галерее. Стини немного стыдился своих слов, он как бы увидел себя со стороны: он на черной плитке, Мальчик – на белой, будто фигуры на шахматной доске в патовом положении.
Мальчик не мог высказать того, что было на душе, ему казалось: это не по-мужски. Стини тоже не говорил о своих чувствах, поскольку «мысль изреченная есть ложь».
– Ну, что за чушь мы несем, – сожалея о сказанном, Стини бросился к брату и обнял его за плечи. Стини так надушился, что Мальчик инстинктивно отпрянул. – Я могу передать Констанце записку, если хочешь, – раскаяние все еще звучало в его голосе.
Мальчик подхватил одну из дорожных сумок:
– Нет, не стоит. Это так… Ничего важного. – Он теребил в руках багажную квитанцию, словно на ней было запечатлено какое-то секретное послание: имя, звание и затем – цифры. – Все-таки где она?
– Она ушла на свадьбу Дженны, Мальчик, разве ты забыл?
Стини понял, что вот-вот расплачется, но стоило ему дать волю слезам, как он сам становился ходячей выставкой: тушь на глазах плыла, слезы проделывали ручьи на рисовой пудре. Он доверял слезам не более, чем словам, зная, что готов расплакаться по малейшему поводу. Но разве не исключено – это никогда не исключено, – что они могут уже никогда не встретиться?!
Стини снова ринулся, на этот раз к выходу. Последние слова на прощанье он бросил брату через плечо.
– Ну, разве это не ужасно? – чуть позже рассказывал он Векстону. – Мальчик не может высказать, что у него на душе, и я не могу. Что с нами происходит, Векстон? Ведь я люблю его, ты же знаешь.
Векстон улыбнулся:
– Уверен, он не мог этого не заметить.
Свадьба проходила в церкви – Дженна не признавала гражданского брака. Находилась церковь к югу от реки: величественное строение, островок посреди обступивших ее со всех сторон трущоб. В церкви было не топлено: холодна, как подаяние, подумала Констанца.
Собрание оказалось немногочисленным. Со стороны невесты присутствовали Джейн и Констанца, они сидели рядом на передней скамье. Джейн опустилась на колени и, видимо, молилась. Констанца поставила ноги на вышитую подушечку для коленопреклонений и выстукивала пальцами дробь по молитвеннику.
Дженна была не в белом, а в сером платье – за него заплатила Джейн. Оно было из мягкой ткани, собранное спереди складками, чтобы скрыть перемены в фигуре. Она шла по проходу между рядами под руку с каким-то вертлявым старичком, предположительно из семейства Таббсов, – проходя мимо, старичок многозначительно им подмигнул. Дженна шла ровным шагом, высоко подняв голову, не оглядываясь по сторонам. В руке у нее, как заметила Констанца, был букетик фиалок.
Что же еще, как не фиалки? Они дешевые и продавались на каждом углу. От мысли об этом Констанца еще сильнее разозлилась. Призраки в церкви пришли в движение, они зашептались, обсуждая фиалки, принюхиваясь к запаху свежей земли. Дженна уже подошла к алтарю. Священник, путаясь и спотыкаясь в слишком просторном одеянии, двинулся ей навстречу. Дженна тоже споткнулась, единственный раз, и тут Хеннеси обернулся.
…Как пел ее гнев! Констанца понимала, что ей надо взять себя в руки, но негодование требовало выхода. Она просто выжидала, когда ее гнев созреет и вырвется наружу. Молнии проскальзывали между ее пальцами, волосы горели, она чувствовала запах дыма, ее каблуки выстукивали дробь, ведь замуж определяли и ребенка Окленда.
В этом собрании не хватало одного человека, и им был Окленд. Констанца будто ждала, что его дух остановит эту ужасную церемонию. Но чуда не произошло…
Когда они зашли в комнату, в которой Дженна жила вместе с Флорри, – она и Джек Хеннеси, вдвоем, первый и последний раз в этот день, – он сказал три вещи, очень напугавшие ее.
Он спросил: «Так это случилось только однажды?» При этих словах он схватил ее и неожиданно тряхнул так, что у нее даже клацнули зубы. Дженна не ответила. Хеннеси, видимо, и не заметил ее молчания.
– Ты занималась этим и прежде, – вот его слова. – Это было не единственный раз. Ты всегда была грязной. Грязная шлюшка, вот ты кто. – Он глотнул воздуха и произнес третью фразу: – Я все знаю. И это я устроил ему западню. Когда я узнал, что он мертв, я возблагодарил Бога. Пусть он сгниет. Пусть он достанется крысам.
Хеннеси очень быстро выговорил эти слова. Они были горячие и влажные, как его глаза. Понадобилось прямо-таки физическое усилие, чтобы вытолкнуть эти слова из глотки через язык и зубы. Он сотрясался от усилий, его кожа блестела от пота. Эти слова доставляли ему боль и наслаждение, как от освобождения плоти, подумала Дженна. Он зарычал и отвернулся, его плечи поникли.
Дженне стало дурно. Она понимала, что теперь ей надо быть осторожной – это стало ясно еще до того, как они переступили порог комнаты. Она попятилась от него и, поскольку в комнате не было света, села прямо на кровать. Ее ребенок шевелился внутри ее. Она выбирала слова, выдергивая нужные и связывая их воедино, решив при этом, что они не должны значить то, что означали на самом деле. Они должны свидетельствовать о чем-то другом. «Западня»…
Джек Хеннеси принялся вышагивать взад-вперед по комнате. Потолок ее был низким, неровным, и ему невольно приходилось наклонять свою красивую голову, но едва ли Хеннеси обращал на это внимание. Вперед и назад, от одной стены к другой. Пол в комнате был из некрашеных досок. Только в одном месте он был прикрыт плетеным ковриком. Хеннеси ходил вдоль этой циновки, словно зверь в клетке. Он не смотрел на Дженну, стиснутые кулаки не вынимал из карманов.
Дженна сжимала в ладонях апельсин. Она уперлась взглядом в оранжевый шарик и не отводила глаз, сосредоточив все мысли на нем, словно апельсин мог отвести куда-то в сторону все сказанное сейчас. Апельсин принесла миссис Таббс. Он был совершенно не к месту, но миссис Таббс твердила, что дети очень любят апельсины: их всегда угощают апельсинами на Рождество, дни рождения и свадьбы.
Был накрыт свадебный стол. На угощение приготовили, кроме свадебного торта, еще круглые пироги с мясом и почками, заливные угри, блюда с мидиями и устрицами в уксусе, бисквит со сливками, украшенный засахаренными цветами фиалок. Подавали крепкое темное пиво для мужчин и немного джина для женщин.
Дженна съела кусок пирога и немного бисквита. Она наколола одну устрицу и проглотила. Устрица оказалась кислой и будто резиновой. Зато торт был роскошным и сладким, сахарная глазурь так и хрустела на зубах. У миссис Таббс была добрая душа, хотя, если надо, она за словом в карман не лезла. В этой свадьбе, понимала она, не все ладно, и от этого постаралась окружить Дженну еще большей заботой.
– Ну-ка, Артур, – сказала она, – оставим наших голубков вдвоем. Хватит болтать, уже наслушались, закругляйся. Они хотят остаться одни.
Это у нее вышло почти убедительно, и Дженна в душе поблагодарила ее. Конечно, она знала, что ни на какого голубка не похожа, а что касается Хеннеси с его тушей, то таких птиц вообще не существовало. Обед закончился. Они послушно поднялись наверх, и Дженна взяла с собой драгоценный апельсин, обернутый в серебристую бумагу.
Когда она развернула обертку и вонзила ноготь в кожуру, брызнул сок. От этого сока слипались пальцы, он терпко пахнул и был жгучим, как солнце.
Она совершенно не знала Хеннеси. И поняла это, как только вошла в церковь. Вот он, все в нем вроде бы знакомо до мелочей: она знала каждый волос на его голове, каждую родинку на коже. Был знаком его голос, нерешительное прикосновение его руки, знакомы его глаза, но сам он оказался чужим. Она собиралась выйти замуж за человека, которого знала чуть ли не со дня своего рождения и… с которым никогда прежде не встречалась. Она едва не повернула из церкви обратно. Но ребенок зашевелился у нее внутри – и Дженна подошла к алтарю.
Дженне исполнилось восемь, когда умерла ее мать и миссис Хеннеси, воспитывавшая четверых сыновей и страстно мечтавшая иметь дочку, приняла ее. Трое других сыновей, таких же верзил, как Джек, были непоседами. Только не он. Ему всегда было по душе находиться с краю: сидеть в дальнем углу комнаты, быть незаметным в компании. Заходя в помещение, он старался держаться возле двери. А на улице обычно тащился за всеми последним, пока без всяких объяснений не откалывался от компании. Ему больше нравилось бродить одному, если удавалось, то и есть и даже пить одному. А почему – он обычно уходил от ответа. Если друзья затевали попойку и звали его с собой, он возвращался, иногда через день-второй, и снова садился в углу комнаты. Отправлялся покутить, а приходил мрачнее тучи. Он был медлительным. Кое-кто в деревне называл его простоватым, при этом многозначительно постукивая себя по лбу. Простоватый, но безобидный и к тому же трудяга. Он в одиночку валил громадные деревья, восемь часов кряду мог работать пилой. Ему очень нравилось строгать. Он почти с религиозным трепетом снимал стружку за стружкой, пока поверхность не становилась ровной и гладкой. От него постоянно чем-то пахло. От него и сейчас исходил горьковато-кисловатый запах пива и пота. Он и сам знал об этом, считала Дженна, потому что постоянно мылся – каждое утро и каждый вечер, как приходил с работы. Его братья ленились мыться так тщательно, но только не Хеннеси.
Он превращал мытье в представление. Мать грела воду в чане. Хеннеси раздевался до пояса, окунал голову в воду, намыливал свои огромные руки, мощные плечи, грудь, спину, тер под мышками. Он принюхивался, не пахнет ли потом, плескался, разбрызгивая воду на земляной пол, оставляя матери убирать после себя натоптанную грязь.
Затем он входил в комнату – высокий, мускулистый, волосы, смазанные жиром, блестели. Мать подавала ему чистую сорочку. Он стоял у двери, медленно застегивая одну пуговицу за другой, а мать тем временем суетилась вокруг него, то поправляя невидимую складку, то одергивая рукав. Дженна сидела у плиты и наблюдала за ним. Ей казалось, что Хеннеси любит, чтобы все это происходило на виду. Казалось также, что мать Хеннеси обижалась, когда ее старшенького называли простоватым, а еще, похоже, она боялась своего сына. Громадина, а не человек. Немногословный, говорила про него мать. Когда Дженна была маленькой, ей всегда казалось удивительным, как такой большой и сильный человек может быть таким обходительным. Хеннеси брал ее с собой на прогулки, водил за руку и никогда не сдавливал ее ладонь. Он собирал для нее цветы, знал их названия.
Сначала они ходили на прогулки, потом начали гулять вдвоем. Эта грань была перейдена как бы сама собой. Ей нравилась сдержанность Хеннеси. Братья дразнили, что он прилип к ней, но он не обращал внимания на смешки, и это тоже нравилось Дженне. Он один-единственный раз сказал ей о своих чувствах, когда ей исполнилось четырнадцать лет. Тогда вместо своего обычного задумчивого молчания он разразился потоком слов. Он сказал, что она держит его сердце в своих руках, и всегда держала, и будет держать впредь. Сказал, что дарит ей свое сердце, что готов умереть за нее. Он сказал так: «Ты будешь моей, Дженн. Я всегда это знал». Он будто ел ее взглядом, беспокойным и голодным. Этот взгляд одновременно умолял и приказывал.
Она знала, что люди посмеиваются над ним, и ей было жаль его. В тот раз он обнял ее за талию, впервые прикоснувшись к ней. Сказал, что она не похожа на других девушек, она порядочная. Вот почему он выбрал ее. Но все же Дженна была удивлена – она ожидала, что он поцелует ее. Дженна вышла бы за него замуж, что-то в ней не хотело сопротивляться, цеплялось за привычное, за миссис Хеннеси и их дом, за общество его братьев. Возможно, она бы примирилась с неизбежным, но тут появился Окленд.
После этого Хеннеси стал просто удобным прикрытием. Она понимала, что использует его, но ведь не обманывает, успокаивала себя при этом. Она оставалась добра к нему, беседовала с ним, никогда не насмехалась. Ей не нужно было лгать, достаточно просто не договаривать всего до конца. Хеннеси никогда не спрашивал, любит ли она его – он считал это само собой разумеющимся. Она должна была его любить – это видно было по его глазам, что временами вызывало у Дженны чувство протеста. Ее оскорбляло отношение к себе как к собственности, иногда ей хотелось избавиться от всего и снова стать свободной.
Хеннеси не может обижаться на то, чего не знает, успокаивала себя Дженна. Она понимала, что это самообман, и за каждым таким случаем оставалось пусть небольшое, но чувство вины. А коль она была виноватой перед ним, то все обстояло еще хуже: чем больше оказывалась вина, тем внимательнее Дженна становилась к Хеннеси.
И вот она вышла за него замуж. Теперь у нее есть ребенок в утробе, обручальное кольцо на пальце и апельсин в руках.
Хеннеси все еще вышагивал взад-вперед вдоль циновки, а Дженна не отрывала взгляд от апельсина. Она распрямляла пальцами серебристую бумагу, разглаживая ее. А в мыслях – перебирала три фразы, сказанные им, так и эдак, и они казались ей все ужаснее. Незнакомец, за которого она вышла замуж, оказался в придачу еще и опасным. Он был далеко не простак и не тугодум. Ему все было известно.
– Так это случилось только один раз? – Хеннеси снова произнес эти слова. Они обрушились на нее внезапно, из тишины комнаты и скрипа половиц, она даже подскочила от неожиданности. Эти слова отличались от всего сказанного им и вселяли в душу Дженны надежду. Перед ней словно открылся просвет, куда она могла вставить заранее приготовленную ложь.
Что ж, она действительно готовилась, еще и еще раз повторяя про себя эту ложь. Подходящие случаю слова тоже нашлись.
Хеннеси опустился на кровать рядом с ней. Пружины, заскрипев, провисли под его грузным телом. Он сидел выпрямившись, глядя прямо перед собой. Казалось, он ждал этой лжи, так что Дженна, не мешкая, принялась излагать. Снова это было почти правдой, настолько близкой к правде, насколько только могло получиться у Дженны. Ну, она сменилась с дежурства, случайно познакомилась с каким-то солдатом, выпила лишнего и… Словом, это был единственный случай в ее жизни.
Солдат – это правда. Да и сама история не казалась уж настолько лживой. Дженна это знала. И, чтобы все звучало убедительнее, она повторила раз, другой, третий раз: просто солдат, просто ошибка, всего лишь один раз. Она даже не заметила, выдавая одну фразу за другой, что Хеннеси начал плакать.
Он пытался остановиться, но у него ничего не выходило. Он захлебывался, его плечи сотрясались от сдерживаемых рыданий. Хеннеси утирал глаза кулаками, как ребенок. Дженна была потрясена и напугана.
– Джек, Джек, ну не нужно так, а то мне становится стыдно за себя. – Она придвинулась ближе и обняла его за плечи. Это, похоже, успокоило его. На какое-то время он затих. Взяв Дженну за руку, он уставился на ее ладонь:
– Это я устроил там ловушку, капкан… Ты не догадалась? Устроил специально для него. – Он все смотрел на ее руку.
– Какую ловушку, что за капкан, Джек? – Дженне стало невыносимо страшно.
– «Какую»… Тебе известно – какую. Очень хорошо известно. Этим капканом давно не пользовались, все сплошь проржавело, но он сработал. Я испытал его сначала. Думал… Не знаю, о чем я думал. Но как будто четко стояло перед глазами: вот он в своей красивой форме – и тут его разрывает на кусочки. Я хотел этого. Или, может быть, все-таки не хотел, потому что поставил не там, не в том месте, попался не тот человек, все вышло неправильно. Если бы я хотел, чтобы попался именно он, то поставил бы не на лужайке, а там, где ты встречалась…
– Где я встречалась?
– Там, где вы с ним встречались. В березняке. Мне нужно было там все устроить. Я так и хотел, но не сделал почему-то. Я мог бы даже подтолкнуть его. Очень даже просто. Все равно что муху раздавить. Или убить кролика – так просто. Он был высокий, но худой. Джентльмен – ни капли силы. Я мог бы так сделать. И хотел. Я его так ненавидел, Дженн…
Он сжал ее запястья. Апельсин выпал из ее руки. Дженна смотрела, как он покатился через всю комнату. Она могла гордиться собой – голос ее не дрогнул, когда она заговорила:
– Кто знает об этом, Джек?
– Никто. Только ты. Мистер Каттермол – тот, наверное, догадывается. Мало кто мог сдвинуть эту штуковину в одиночку. Может, он сложил дважды два – и получил пять. Все возможно. Но ничего не сказал. В конце концов, у него не было никаких доказательств. Я не хотел никому причинять вреда – уже на следующий день узнал. А тогда, как все, смотрел на комету. Увидел, как ты скрылась. Тогда я напился. Вообще, не помню ту ночь. На следующее утро я вернулся на лужайку, чтобы убрать ту штуковину, но было поздно. Тот человек уже попался. И мистер Каттермол находился там.
Хеннеси склонил голову еще ниже и, разжав ладонь Дженны, казалось, рассматривал линии на руке. Он провел мозолистым пальцем вдоль этих линий.
– Я видел, – он снова потихоньку сжал ее ладонь. – Видел тебя и его. Не нужно было этого делать, Дженн. Только не ты! Ты ведь знаешь, как я любил тебя. А теперь рассказывай мне, – он наконец поднял голову и посмотрел ей в глаза, – только не лги. Поклянись. Положи руку себе на живот. Туда, где должна быть его голова. Клянись этим. Это его ребенок? Его?..
Дженна опустила руку на живот. Внутри задвигался ребенок. Рука Джека Хеннеси сжалась в кулак, он стиснул губы. Она словно увидела, как он бьет ее. Достаточно было одного удара кулаком в живот.
– Нет, Джек, это не его ребенок, – ее снова наполнила гордость за свой голос – ни малейшей дрожи. – С ним давно все покончено, уже много лет назад. Я говорю тебе правду. Это был солдат. Я встретила его в парке. Он отвел меня в гостиницу в Чаринг-Кросс. Не знаю, почему я поехала? Просто поехала, вот и все. Мы взяли комнату на час. Ты бы тоже мог так сделать. Если человек в форме, его ни о чем не спрашивают.
– Вы выпили?
– Да, я выпила, джин с водой. Джин ударил мне в голову.
– Если без выпивки – не согласилась бы?
– Нет, Джек.
Он разжал кулак.
– Я не притрагивался к женщинам, не то что другие мужчины. Как вот Таббс. Они косяками бегали за ним. В очередь выстраивались. Я так не делал. Не притрагивался к ним. Они все больные. Я так Таббсу и сказал, только ему все равно. – Он умолк, прокашлялся. – Я берег себя для тебя, Дженн. Все время.
– Джек…
– У нас все будет хорошо, вот увидишь. У меня было достаточно времени все обдумать. После того как ты написала. Я не представлял попервах, как все можно устроить. Но теперь знаю. В конце концов, он мертв – это главное. Закончится война, и у нас все наладится. Вернемся в деревню, мы вдвоем, как я всегда и планировал, и…
– Мы втроем, Джек.
– Помнишь тот домик, который я приглядел? У реки? Он будет наш, обещаю, как только война закончится. Это еще отцовский домик. Через пару лет я стану старшим плотником. Мы соорудим настоящее гнездышко из этого дома. Там есть садик, местечко для картошки, лука, бобов. В этом доме годами никто не жил. Мне всегда там нравилось – заживем тихо и спокойно. Там я подолгу сидел, думал, чаще всего о тебе. Ведь ты знала, что моя жизнь у тебя в руке? – С этими словами Хеннеси взял ее левую ладонь в свою. На безымянном пальце этой руки теперь блестело кольцо. Оно оказалось мало и щемило.
Дженна сразу поняла, о каком доме идет речь, – у реки, заброшенный, наполовину разрушенный, пустовавший много лет. В летнее время там было холодно и сыро, а зимой все вокруг просто заливало водой. Она ненавидела этот дом – на редкость нездоровое место. Ребенку там жить нельзя.
– Это кольцо, – Хеннеси взялся за него кончиками пальцев, его голос чуть дрогнул, – бабушкино. Я берег его для тебя. Когда она умирала, я снял это кольцо у нее с пальца и берег для тебя. Восемь лет уже прошло с тех пор.
Она ненавидела бабушку тоже. Горбатая была женщина и беззубая. Всегда, увидев Дженну, норовила ущипнуть ее за щеку.
– Так что, значит, решено? – Хеннеси чуть слышно вздохнул. – Мне необходимо все решить, пока я еще здесь. Чтобы я мог дальше все обдумывать. Знаешь, там постоянно нужно что-то обдумывать. В окопах. Делать-то нечего. Сидишь, ждешь – и строишь планы на будущее. Так легче. Так что я хотел быть уверенным…
– Уверенным?
– В своих планах. Насчет домика и нашего садика.
Дженна поежилась под тяжестью его взгляда. Вот об этом она и не подумала, сказала себе мысленно. Она так тщательно, так подробно все обдумала, но совершенно упустила из виду, где они будут жить.
– Ну, так что, годится этот дом?
– Конечно, Джек, конечно… Вот только я не помню его… Он у самой реки, а придет зима…
Она запнулась. Что-то мелькнуло у Хеннеси в глазах, что-то тяжелое и торжествующее, тень непонятной радости. Он знал, как ей ненавистно это место. Он не выказал во взгляде своего удовлетворения. Его веки опустились. Он не позволил ей узреть своей радости. В его напряженном лице видно было явное старание скрыть подлинные чувства. Он вот-вот засмеется, подумалось Дженне, или снова заплачет.
Этот блеск удовольствия в глазах мужа испугал ее. Испугал больше, чем все то, что он сказал. Ее трясло внутри, хотелось убежать. «Что я наделала, что я наделала!» – стучало у нее в голове. Она со страхом ждала, что он коснется ее. Все в этом красивом мужчине было ей отвратительно. Его кожа казалась ей отвратительной, его волосы, глаза.
– Пока я еще здесь. Пока я не вернулся обратно…
Вот сейчас он примется за нее, мелькнуло у Дженны в голове. Схватит ее рукой или даже ударит. Она невольно отпрянула.
Но Хеннеси не тронул ее. Даже не посмотрел в ее сторону. Он разглядывал свои ладони, лежавшие на коленях: крупные, широкие, умелые ладони. Их можно было назвать красивыми.
– Пока я еще здесь. Скажи мне еще раз, Дженн. Это произошло в Лондоне?
– Да, Джек.
– Ты знала, как его зовут?
– Только по имени… Кажется, Генри.
– Он напоил тебя джином?
– Да. Джином. С водой.
– Гостиница возле Чаринг-Кросса?
– Да… ничем не приметное место. Комната с коричневыми обоями. Слышны паровозные гудки за окном.
– Все произошло быстро?
– Очень быстро.
Снова и снова. Он задавал вопросы, выслушивал ответы и снова спрашивал.
В четыре часа утра миссис Таббс постучала в дверь. Когда ей открыли, она изобразила на лице соответствующее моменту смущение. Позже, когда Таббс и Хеннеси уже были за порогом и быстрым шагом двинулись в путь, она с Дженной, стоя на крыльце, махала им вслед рукой. Они совсем скрылись из виду, и миссис Таббс захлопнула дверь. Вдвоем с Дженной они прошли через неосвещенную гостиную в такую же темную комнату. Миссис Таббс зажгла газовую лампу. В бледном свете измученное лицо Дженны выглядело чуть ли не синим, свет усиливал тени под глазами и впалость щек. Уголки ее губ опустились, выдавая крайнюю усталость и нервное напряжение. Миссис Таббс взглянула на нее пристально и ободряюще взяла за руку.
Новобрачный ушел, словно говорил ее взгляд, и теперь конец игре в воркующих голубков.
– Надеюсь, ты, детка, была умницей и не стала выкладывать ему всю правду? – Она кивнула головой в сторону двери.
Миссис Таббс хотя и любила своего сына, но была невысокого мнения о мужчинах вообще. Она принялась хлопотать вокруг Дженны. Приказала Флорри приготовить ей чаю. Соблазняла то пудингом, то пирогом – теперь надо есть за двоих, напомнила она. Достала последний оставшийся апельсин и, разделив его, предложила по половинке Дженне и Флорри. Дженна отрицательно покачала головой. Ее ребенок пошевелился и затем успокоился.
– Ну, что ж. Не пропадать же добру, – решила миссис Таббс, разложила на коленях салфетку и съела остаток апельсина сама. – Боже, благослови! – воскликнула она, когда последняя долька исчезла у нее во рту.
Пока она ела апельсин, Дженна стянула с пальца обручальное кольцо. Затем неторопливо положила это кольцо на каменную кладку возле очага. Взяла кочергу и изо всех сил ударила по кольцу. Она надеялась, что кольцо сплющится. Но – не тут-то было! – кольцо, словно живое, подскочило в воздухе и упало на коврик у камина. Флорри и миссис Таббс посмотрели на него.
– Ненавижу это кольцо… Бабушкино, он сказал. И ее я тоже ненавидела.
Миссис Таббс поднялась со своего места, подобрала кольцо и засунула себе в карман, понимающе подмигнув Дженне.
– Восемнадцать карат, судя по цвету, понятно? Стоит гинею, может, дороже. Гинея – это два мешка угля. Два мешка – это раз в день топить печку. Заложи его.
– Заложить?
– Отнеси в ломбард, милая. Всегда сможешь вернуть, если захочешь… А не захочешь, тогда просто скажи, что потеряла. Он тебе поверит. Скорее всего…
Миссис Таббс хмыкнула. Хотя «он» и был теперь мужем Дженны, но миссис Таббс, женщина прямая, постучала пальцем по лбу.
– Недалекий он у тебя, – сказала она. – Красавчик – это да, отрицать не стану, но в голове шариков не хватает.
– Вы ошибаетесь, – ответила Дженна. Она встала, засунула руку в карман миссис Таббс и вытянула кольцо. Снова надела его. Кольцо сверкнуло на пальце.
– Это очень интересно, Констанца. Значит, тайна раскрылась.
Штерн замолчал и подошел к окну. Затем продолжил:
– Когда тебе удалось это выяснить?
– Сегодня утром. Я навещаю ее раз в неделю. Каждую неделю с тех пор, как она вышла замуж. Бедная Дженна! Она выглядит совершенно больной. Я принесла ей кое-что из детских вещичек. Дженна совершенно сломлена.
Констанца, которая пятнадцать минут назад появилась в апартаментах Штерна в Олбани, вытянула блестящую заколку из своей черной шляпки. Шляпку она швырнула на кресло и тряхнула волосами. Едва сколотые, они рассыпались у нее по плечам – Штерну так больше нравилось.
Она не сводила глаз со Штерна, который выслушал ее откровения о Хеннеси с обычным бесстрастным видом. Он продолжал поглядывать в окно. Но Констанца, казалось, видела, как он в уме перебирает свою картотеку – Штерн любил выслушивать самую разнообразную информацию. Констанце это было известно, но она держала его на голодном пайке – о том и том можно рассказать, а вот об этом ни в коем случае.
– Знаешь, у Дженны однажды был любовник. Правда, уже годы прошли с тех пор.
– Любовник? – Штерн оглянулся от окна. – И кто же это был?
– О, неважно, просто один парень из деревни. Погиб на войне, по-моему, как и все остальные. Но Хеннеси оказался ревнивцем. Чудовищно ревнивым. Он знал, где они встречались, устроил там западню и…
– Поймал не того? – нахмурился Штерн. – Тебе, наверное, тяжело было выслушивать подобное?
– По-своему, да… – Констанца, оказавшись у Штерна, обычно начинала беспокойно расхаживать по комнате. Она бывала здесь уже три месяца. Вдруг остановилась возле низкого столика. – Как бы то ни было, все это произошло давным-давно. И теперь обстоятельства не играют никакой роли – что случилось, того не вернешь. Никто не станет ничего предпринимать – я убедила Дженну в этом. Впрочем, у меня и раньше имелись подозрения на его счет. Несколько лет назад Каттермол как-то обмолвился по этому поводу. В конце концов, пусть все остается, как есть. Я не испытываю ненависти к Хеннеси. Мне просто некогда было думать о себе, я больше беспокоилась о Дженне и ее ребенке. Ей просто не к кому больше обратиться. Джейн отправляется с санитарным отрядом во Францию. Бедняжка, она стала еще более худой и изможденной. Я боюсь, что ребенок…
– Ты меня удивляешь, Констанца, никогда не думал, что в тебе откроется такая тяга к благотворительности.
– О, благодарю вас, сэр, вы так внимательны к моей персоне, – Констанца бросила дерзкий взгляд на Штерна, – но где-то внутри у меня тоже есть сердце. Оно немного жестковато, но ничего, бьется. Впрочем, куда уж мужчине понять, что хозяйка и служанка тоже могут быть близки. А вы, конечно же, совершенно равнодушны к детям…
Штерн ничего не ответил, только холодно взглянул. Констанца сделала еще один шаг и взяла со стола редкостную статуэтку, вырезанную из нефрита.
– Кроме того, – задумчиво продолжала она, – я сегодня узнала о себе кое-что интересное и поэтому готова простить Хеннеси. Не хотите выведать, в чем причина моего великодушия, Монтегю? Я знаю, что такое ревность, вот в чем дело! Она заползла даже в меня – надо же такому случиться! А я и не предполагала, что это со мной возможно.
Она выжидала. Но Штерн не спешил раскрываться. У Констанцы на лбу мелькнула раздраженная складка. Он только поцеловал ей руку при встрече сегодня, ограничившись этим формальным приветствием. Он ни разу не прикоснулся к ней, заставляя ее ждать. Такой сдержанный человек!
Констанца повертела в пальцах нефритовую фигурку.
– Послушайте, Монтегю, – снова начала она. – Хочу задать вам ревнивый вопрос. Я единственная женщина, навещающая вас здесь, или это у вас постоянное место свиданий?
– Верен ли я Мод? Это ты хочешь спросить? – Штерн скрестил руки на груди.
– Я знаю, что в отношении Мод вашу верность нельзя назвать образцовой, – парировала Констанца, взглянув на него исподлобья. – Это я уже поняла за последние несколько месяцев. Хочу только выяснить, эта систематичность касается и меня? Если да, то я могу возражать, знаете ли.
Штерн нетерпеливо вздохнул.
– Констанца, я, как ты выразилась, сохраняю верность Мод вот уже пять или шесть лет, разве что за исключением нескольких незначительных похождений. Я не дамский угодник и презираю тех, кто волочится за женщинами. У меня не было обыкновения изменять Мод, и сейчас я не одобряю собственной измены.
– Но все же изменяете?
– Да.
– А я – тоже ваше незначительное похождение? – Констанца бросила на Штерна свой самый трогательный и беззащитный взгляд.
– Вы, моя дорогая, скорее большое приключение, как вам должно быть известно…
– Так вы, значит, не просто играете со мной? – Констанца вздохнула. – Что-то не верится. Иногда я даже уверена в обратном. Вот я хожу к вам со всей осторожностью, придумываю себе оправдания, чтобы никто ничего не заподозрил. Когда я бегу по улице, мое сердце так учащенно бьется. А для вас это, может быть, игра. Я невольно вынуждена так думать. Иногда вы мне кажетесь котом, Монтегю, котом с очень острыми когтями, – а я маленькая мышка. Игрушка для вас. Забава. Вы сначала играете со мной, а затем набрасываетесь.
– Твоему описанию недостает убедительности, – Штерн улыбнулся, но улыбка получилась натянутой, – я совершенно иначе воспринимаю тебя, и это тебе хорошо известно.
– Да, вы так говорите, а что на самом деле? Откуда мне знать? Смотрю и не вижу в ваших глазах ничего, ни малейших признаков какого-либо чувства. Вы стоите, сложив вот так руки, смотрите на меня и ждете. А я понятия не имею, о чем вы в это время думаете.
– Неужели у меня настолько непроницаемый вид? – сухо ответил Штерн. – Ты меня удивляешь, Констанца. По-моему, я дал тебе достаточно доказательств того, что…
– Вожделение – вот чего ни одному мужчине не удавалось скрыть, даже такому, как вы. Это видно по вашим объятиям. Мне приходится провоцировать вас, но этого недостаточно.
– Наоборот. Этого не стоит недооценивать. Многие красавицы оставляют меня совершенно равнодушным.
– Понятно, – покачала головой Констанца, – в таком случае…
– Выходит… но только не отворачивайся, Констанца, выходит, что ты провоцируешь меня, говоря твоими словами. Разными способами. И не обязательно только физически.
– Это правда? – Констанца, которая уже было направилась к выходу, остановилась и обернулась к нему.
– Ну, конечно же, моя дорогая Констанца. Я высоко ценю твой ум, твою силу воли. Меня приводит в восторг, как ты можешь ловко подступиться к любому человеку. В особенности меня восторгает твой флирт. Я нахожу его очаровательным и очень хитроумным.
– Ненавижу вас, Монтегю.
– Я совершенно случайно обнаружил также, что ты любишь затягивать беседы, а это уже становится скучным. Может быть, перестанешь? Иди ко мне.
Констанца колебалась. Она чувствовала напряжение, застывшее в этой комнате. Всегда, когда они встречались, появлялось это напряжение, вызванное и взаимным влечением, и в то же время их борьбой: кто кого? Это напряжение притягивало ее к Штерну с силой, которая временами казалась ей пугающей. Она, правда, не намерена была скрывать от Штерна своего влечения, пусть так. Она будет, как он сам сказал, провоцировать, а затем ускользать. Сопротивление! Констанца обожала эти мгновения, когда каждый ждал, что другой сделает первый шаг. В такие мгновения она дрожала от ожидания, словно уже ощущала своей кожей прикосновение холодных, опытных рук Штерна.
Но, кроме ожидания, не помешала бы и осторожность. Констанца чувствовала бы себя просто счастливой, если бы могла с полной уверенностью разбирать, что у Штерна на уме. Вот и сейчас в глазах у Штерна мелькнуло что-то такое, что заставило ее насторожиться. Как будто он знал нечто или догадывался о чем-то, что давало ему преимущество в их единоборстве.
Еще в самые первые встречи, прохаживаясь вот так вдоль комнаты, Констанца вдруг поймала себя на мысли, что она ходит на поводке, конец которого Штерн крепко держит в руках. Констанцу это открытие невероятно разозлило, а теперь иногда и пугало. И сейчас, наперекор ему, наперекор его голосу, который будто подстегивал ее, Констанца решила помедлить. Она взглянула на маленькие часики, прикрепленные на груди ее черного траурного платья. Заметила вслух, что время позднее, а часы у нее отстают, так что ей пора возвращаться домой.
– Констанца, – сказал Штерн, пробиваясь сквозь стену ее притворства, – иди ко мне.
Он положил ей руку на плечо, посмотрел в глаза, и Констанца не в силах была больше скрывать охватившее ее возбуждение.
Когда он отпустил ее, Констанца вся дрожала. Ее нижняя губа распухла. Она была прокушена в отместку за промедление – Штерн требовал крови. Он достал платок, ослепительно белый и тщательно накрахмаленный, намотал его на палец и прижал к прокушенной губе.
Когда он отнял платок, они оба уставились на свежее ярко-красное пятнышко.
– Я истекаю кровью по вашей милости, – произнесла Констанца. Она подняла глаза на Штерна. Самообладание не подвело его и в этот раз.
– Не исключено, что и я из-за тебя буду истекать кровью, – он отвел взгляд, – случись такая возможность. Дай только время.
– Монтегю…
– Посмотри лучше сюда, я купил тебе подарок.
Не обращая внимания на выражение лица Констанцы и тон, каким было произнесено его имя, Штерн опустил руку в карман и вытащил что-то блестящее – Констанца не разглядела, что именно, – затем ловко защелкнул на ее запястье.
Это оказался браслет. Змейка из золота, украшенная рубинами. Она свернулась вокруг руки Констанцы на черной ткани платья – в один, два, три витка. Головка змеи с раздвоенным языком находилась у основания ладони, как раз у пульса. Штерн поднял ее руку, рассматривая свой подарок.
– Так выглядит лучше, прямо на коже, – отметил он.
Констанца отдернула руку:
– Я не смогу носить его! Ты же знаешь, что не смогу. Он слишком красивый. И слишком дорогой. Его все заметят, даже Гвен. Начнутся расспросы, откуда он взялся у меня.
– Ну и что? – Штерн пожал плечами. – Храни его здесь. Пока что будешь надевать, когда приходишь ко мне. А там…
– Так я что-то значу для тебя, оказывается? – Констанца отстранилась от него. Ее голос зазвенел. – Или нет? Вот ты, получается, значишь для меня кое-что. Не очень много, но больше, чем я ожидала, и больше, чем я могла себе позволить. Я обещала себе, что останусь свободной, как ветер, а теперь я не свободна. Я не говорю, что ты можешь разбить мое сердце – уверена, ни один мужчина не может, но ты способен сделать кое-что – и уже успел… – Она замолчала. Ее лицо стало замкнутым, а глаза – черными и злыми.
Штерн, уже привыкший к странным перепадам настроения Констанцы, тоже не произнес ни слова. Он выжидал, наблюдая за ней. Констанца просто вышла из себя. Она стала лихорадочно дергать застежку браслета; если бы могла сорвать его с руки, то, наверное, швырнула бы через всю комнату, но крошечный ювелирный замок оказался совершенно неприступным. Констанца закричала от гнева, что у нее не получалось справиться с замком.
Штерн спокойно взял ее руку и расстегнул защелку:
– Видишь, как это делается? Хочешь – носи его, а хочешь – нет, но это просто подарок. Не более того.
– Это совсем не просто подарок. Ты ничего не делаешь просто так.
– Извини, если он тебе не понравился. Я хотел сделать тебе приятное.
Штерн обернулся, положил браслет на стол. Потом зашагал по комнате, задумчиво переставляя попавшие под руку вещи. Констанца не сводила с него глаз, ее сердце учащенно билось. Она наговорила лишнего и теперь в душе сердито ругала себя: дура, дура, дура, надо научиться держать себя в руках, если хочешь совладать с ним. Она смотрела, как Штерн взял в руки вазу и принялся неторопливо изучать ее. Он по натуре собиратель, отметила она про себя, ему нравится приобретать красивые вещи. «Я никогда не буду его собственностью», – подумала она.
Но сама эта мысль – стать собственностью такого человека, принадлежать ему безраздельно – оставалась все такой же притягательной, как она ни боролась с ней. Его собственностью. У нее даже озноб прошел по телу. А Штерн, поставив на место вазу, снова взглянул на Констанцу. Он даже не пытался скрыть своей неприязни.
И эта неприязнь подстегнула угасшее было возбуждение. Она сама не понимала, как такое могло случиться. Просто почувствовала, как гнев Штерна, словно электрический заряд, прошел через ее тело. Она ответила ему столь же вызывающе, изобразив на своем детском личике нахальное и бесстыдное выражение.
– Ой, ой, ой, что за гримасы мы умеем делать! – Она надула губы и покачала головой. – Мы обиделись! Я такая грубая, такая злая, оскорбила вас в лучших чувствах! Но только у тебя нет никаких чувств, так что и оскорблять нечего. Но я не нарочно, Монтегю, поверь. Я заслужила наказание. Можешь меня наказывать.
– У меня нет желания наказывать тебя, – холодно ответил он.
– Ты уверен, Монтегю? Судя по твоему виду, тебе хотелось бы отшлепать меня. Отшлепать не понарошку.
– В самом деле? Да я даже пальцем к женщине не притронусь, – бросил он и отвернулся.
– Так как же мы поступим? Я уверена, что ты разозлился.
– Ни в малейшей степени. Я даже настроен по-деловому. Думал, мы обсудим с тобой наши планы.
– Планы?
– Планы. Я человек методичный, Констанца, поэтому все нужно спланировать заранее. Мы не можем так продолжать. Уловки, обман – это слишком затянулось.
– Не вижу, почему не можем… – Констанца, оправившись от удивления, снова принялась качать головой. – Кроме того, я ненавижу планы. Они сковывают человека так, что…
– Ты как-то предлагала жениться на тебе. Замужество вполне можно назвать частью плана. – Голос Штерна теперь стал вежливо-деловым.
Констанца, пытаясь выглядеть беспечной, хотя на самом деле была предельно сосредоточенна, решила притворно пойти на попятную.
– Жениться на мне? Может, и предлагала, – сказала она беззаботно, – так это было столько месяцев назад… С тех пор много воды утекло. Окленд умер. Я в трауре. Да, признаю, я приходила к тебе, так это…
– Значит, это была еще одна ложь – твое предложение о замужестве?
Констанца запнулась.
– Еще одна ложь?
– Ну да. Ведь ты лгала мне про свою мать, Констанца, – все так же вежливо говорил Штерн. – Мне просто интересно, в чем еще ты солгала мне, только и всего. – Он придвинулся к ней. – Констанца, дорогая, если ты решила врать, особенно мне, то выбери такое, чего нельзя проверить. Старайся при этом обойтись без излишних подробностей – на них всегда попадаются, когда врут. – Он помолчал. – Никакая Джессика Мендл не училась в Слейде. На самом деле – я сомневаюсь, существовала ли вообще такая Джессика Мендл. Ты придумала эту фамилию, вычитала в книге?
Установилась тишина. Лицо Штерна было уже совсем близко, он не отрываясь смотрел ей в глаза. Наконец Констанца вздохнула и улыбнулась.
– Да, из книги, – ответила она. – У Окленда как-то брала.
– А настоящая Джессика действительно была еврейкой?
– Вполне возможно. Она была секретаршей моего отца – в те времена, когда он мог позволить себе держать секретаршу. Он женился на ней, когда она забеременела. Не по любви, конечно. Он ее ненавидел – сам мне об этом говорил очень часто. Если она и была еврейкой, то, по крайней мере, не ходила в синагогу. Как и ты, впрочем.
Это было сказано не без желания уколоть Штерна, задеть за живое. Возможно, Констанца ему больше всего нравилась именно в такие минуты. Поэтому он, соглашаясь, кивнул головой: да, ты попала в точку.
– Так почему ты стала мне лгать?
– Почему? Чтобы ты обратил на меня внимание. Разве не ясно?
– А тебе приходило в голову, что я могу все выяснить? Тебе было безразлично, что твоя ложь раскроется?
– Тогда я не подумала об этом. Видно, недооценила тебя, Монтегю. – Констанца пристально посмотрела ему в лицо, но неприязнь, похоже, уже улетучилась. – Мне не приходило это в голову, – не спеша продолжала она, – и, думаю, ты правильно поступил, что все проверил. А что касается того, что мой обман раскрылся, так я даже рада. Я никогда не выдавала себя за добродетельную женщину. Будет лучше, если ты узнаешь меня такой, какая я есть.
– Я тоже думаю, что так будет лучше. – Штерн взял ее за руку. На этот раз Констанца не отдернула ее. – И еще будет лучше, если ты уяснишь одну вещь: нам обоим будет лучше, если ты впредь не станешь меня обманывать. Разыгрывай кого хочешь и как хочешь, но только не меня. Тем более после того, как мы поженимся…
– Поженимся? Так мы поженимся?
– Конечно. И в дальнейшем пусть это станет нашим взаимным обязательством – никакой лжи. Согласна? Больше я от тебя ничего не требую. Мне не нужны никакие внешние проявления любви…
Штерн замолчал. Похоже было, что Констанца не собиралась отвечать, поэтому он слегка нахмурился и продолжал напряженно, как показалось ей, заученно:
– Я даже не стану требовать, чтобы ты была мне верна. Я старше тебя, и для меня супружеская верность немного значит. Другие формы верности гораздо важнее. Так что никакой лжи между нами. Договариваемся сейчас, соблюдаем в дальнейшем. Нет возражений?
Лицо Штерна было серьезным, он говорил неторопливо и, очевидно, обдуманно. Констанца снова почувствовала, как ее наполняет восторг, но решила быть сдержанной, осторожной. Не понимая, почему Штерн свое предложение излагает таким деловым языком, она намерена была продолжить свой флирт.
– Как у тебя, Монтегю, совершенно невозмутимо все получается… Тем не менее я согласна. Вот моя рука и с ней мое слово. – Она со вздохом положила руку на сердце. – Теперь твоя очередь принять условия, но, пожалуйста, сделай это чуточку эмоциональнее. Мы и в самом деле будто заключаем контракт. Но мы же не в Сити. Ну же, Монтегю, может, и ты сделаешь мне признание?
– Прекрасно! – Штерн, казалось, находил ситуацию забавной. – Пусть будет признание. Правдивое, как мы и договорились.
Он умолк, видимо, подыскивая подходящие слова.
– Я не люблю тебя, Констанца, но из всех женщин ты – единственная, к кому мои чувства можно назвать любовью. Ты мне нравишься, несмотря на свое вранье, а может быть, именно благодаря ему. Еще мне кажется, что мы с тобой похожи. В каждом из нас есть частичка другого. – Он улыбнулся, его речь стала менее напряженной. – Выходи за меня замуж, дорогая, ты станешь прибыльным делом для меня, как и я для тебя. Думаю… наше слияние вызовет некоторое беспокойство, но и принесет определенную выгоду.
Очевидно, он слегка волновался, самообладание оставляло его, и Констанца, которая больше всего любила наблюдать за его внутренней борьбой, искушать его, которой нравилось, когда он упирался, взяла его за руку и крепко прижала к своему сердцу. Она притянула к себе его лицо и крепко поцеловала, а когда отстранилась, глаза ее сияли восторгом.
– Знаешь, о чем я подумала, – призналась она, глядя на Штерна, – мы с тобой можем завоевать этот мир для себя. Мы станем такими богатыми, влиятельными и такими свободными в своих действиях, что мир рухнет к нашим ногам. Сможем брать все, что понравится, и отвергать то, что нам не по душе. Мы будем непобедимы… Возможно, на деле все окажется сложнее, – продолжала она. – Надеюсь, ты все спланировал как следует, ведь я еще несовершеннолетняя. Сцены будут такие, что… Монтегю, не миновать мне родительской порки.
– Уверен, что тебе это понравится, Констанца. Конечно же, будут возражать, – добавил он уже серьезно. – Такие вещи неизбежны. Но ты сама увидишь, Констанца, что никто не сможет стать у тебя на пути.
– А Мод?
– Мод я беру на себя.
– Тогда Дентон. Он никогда не позволит.
– Дентон не твой отец. В любом случае он не станет возражать.
– Дентон? Это невозможно! Почему?
– Почему? – Штерн склонился к ней. – Во-первых, Мальчик больше не женится на богатой наследнице. Во-вторых, Дентон должен мне значительную сумму. – Он сделал ударение на последнем слове.
На какое-то мгновение установилась тишина. Их взгляды встретились.
– Сколько это – «значительную»?
– О, очень и очень значительную, – все так же спокойно и уверенно ответил Штерн. – Никуда он не денется.
Через несколько недель Констанца получила приглашение от Мод. Она знала, что их разговор неизбежен. Отправилась к ней одна, так требовала Мод. И в гостиной Мод она была одна. Прошлась по комнате, посмотрела на картины, сосчитала их. Это была их первая встреча с тех пор, как Штерн посетил с визитом Дентона, и согласие на обручение было получено. Однако Штерн, к неудовольствию Констанцы, отказался поделиться содержанием своего разговора с Мод. Об этом он не обмолвился ни словом.
От Гвен тоже мало что удалось узнать о реакции Мод на такую новость, как Констанца ни приставала с расспросами. Гвен была поглощена своим горем. Она, правда, вяло попыталась разубедить Констанцу. Но, видя необъяснимую уступчивость мужа и решительность Констанцы, смирилась. Теперь Гвен просто избегала ее. Так что, ожидая Мод, Констанца была переполнена любопытством. Какой появится Мод? Станет слезно умолять ее или обвинять? Может, она надеется, даже теперь, что удастся убедить Констанцу отказаться от помолвки?..
Констанца готовила себя к различным житейским обстоятельствам, как актриса готовится к выходу на сцену. Для этого случая она заблаговременно приготовила небольшую речь. Однако появление Мод повергло ее в замешательство. Та вошла в гостиную такая же собранная, как обычно, и явно в бодром расположении духа. Она не опустилась ни до ругани, ни до обвинений, не стала ни о чем упрашивать.
Констанца, выдержав паузу, принялась излагать свою заранее заготовленную речь. Она никогда не забудет, говорила Констанца, сколь многим обязана Мод, вспомнила, что Мод всегда заботилась о ней. Именно по этой самой причине, сделала она ударение, ей пришлось некоторое время даже бороться с собственными чувствами, вспыхнувшими по отношению к сэру Монтегю. Она пыталась не обращать на них внимания, пыталась справиться с ними. И, только убедившись в его уважении к этим чувствам, уступила.
Констанца продолжала и дальше в том же ключе. Мод выслушала ее до конца. Пару раз, правда, Констанца замечала в ее глазах иронию, но решила не реагировать. Когда речь была закончена, Мод некоторое время молчала. Обе женщины по-прежнему стояли посредине гостиной.
– Ты почему-то не произнесла слово «любовь», – задумчиво заметила Мод. Она рассеянно взглянула в окно. – Странно. И Монтегю тоже.
Констанцу это определенно задело – Штерн вполне мог бы, подумалось ей, упомянуть и любовь хотя бы для того, чтобы придать больше силы своим аргументам в объяснениях с Мод.
Она нахмурилась.
– Мне не хотелось бы причинять вам страдания, – начала она, но Мод категорическим жестом остановила ее тираду:
– Констанца, не нужно держать меня за дуру. Тебе абсолютно все равно, страдает ли кто-нибудь из-за тебя или нет! И более того, из тебя вышла готовая интриганка, как я вижу теперь. Впрочем… – Мод снова повернулась от окна к Констанце и изучающе посмотрела на нее. – Я пригласила тебя не для того, чтобы задавать вопросы или спорить с тобой. И у меня нет настроения выслушивать проникновенные речи, так что побереги дыхание. – Она помолчала. – Просто решила сказать тебе кое-что…
– Что именно, тетя Мод?
– Я тебе не тетя. И больше меня так не называй.
– Так о чем речь?
– Ты совсем не знаешь Монтегю.
Она снова повернулась и направилась к окну. Констанца не спускала с нее глаз, потом, когда Мод подошла к окну, скорчила гримасу ей в спину.
– Конечно, я со временем узнаю его получше…
– Возможно. Но ты не знаешь его сейчас.
– А вы знаете?
При этих словах Мод обернулась. Тон Констанцы стал вызывающим. Возможно, ей хотелось спровоцировать Мод. Какое-то время Мод молча рассматривала ее. В этом взгляде читалось презрение и одновременно жалость.
– Я знаю, – прервав молчание, ответила она. – И знаю лучше, чем кто-либо другой. У меня нет желания больше встречаться с тобой, но, прежде чем ты уйдешь, должна предупредить тебя. Хотя, конечно, вряд ли ты воспользуешься этим предостережением.
– Предостережением? О Боже! Как драматично! – на лице Констанцы мелькнуло подобие улыбки. – Наверное, я сейчас услышу какое-то ужасное откровение. Если так, то вам следовало бы знать…
– Никаких откровений, Констанца. Ничего столь потрясающего.
Мод направилась к двери. Констанца поняла, что их беседа подошла к концу.
– Только одно замечание. Как это ни вульгарно звучит, но, выбрав Монтегю, а я уверена, что выбор был именно твой, а не наоборот, ты отхватила кусок больший, чем можешь проглотить.
– В самом деле? – Констанца скептически покачала головой. – У меня, знаете ли, острые зубки…
– Побереги их, они тебе еще понадобятся, – ответила Мод, вышла из комнаты и закрыла за собой дверь.