Часть девятая ПОСЛЕДНИЙ АБЗАЦ

1

Нью-Йорк, 18 декабря 1930 года.

Я решила, что этому браку необходимо положить конец.

Сегодня Окленд обрел своего ребенка. Когда пришла телеграмма, от ее текста у меня стало зудеть все тело. Я не хочу, чтобы нас и дальше разделяло такое расстояние. Атлантика слишком широка. Окленд, я хочу, чтобы ты стал ближе. Окленд, я решила явиться и потребовать тебя.

Думаю, Монтегю все знает. Он превратился в грозовую тучу, когда я сказала, что должна ехать в Англию. Ему не запудрить мозги разговорами о крестинах. Я надеялась, что он запретит ехать, но он настолько невозмутим, что даже не обращает внимания на моих любовников. Это разочаровывает. Видишь ли, он помнит нашу с ним сделку. Посмотрим, что сделает мой муж, если я нарушу договор. Обычный любовник – это одно: ты же совсем другое дело. Монтегю все знает: он убежден, что это ты убил моего отца.

Он ни разу не сказал, что любит меня! Даже в самой предельной ситуации. Мы столько лет женаты, а я по-прежнему ни в чем не уверена. Порой я думаю, что волную его; порой мне кажется, что он ко мне безразличен. Пару раз я чувствовала его утомление от меня и даже отвращение.

Так что, видишь, я приеду в Англию, Окленд, но так толком и не понимаю: к кому же еду? Думаю, что к тебе. Я почти уверена в этом. Ты мог бы быть моим мужем.

Это твоя ошибка, Окленд. Я сомневаюсь, насколько ты хранишь мне верность. И порой, когда я возвожу маленький стеклянный круг, который должен принять нас, ты не приходишь. Ты оставляешь меня в одиночестве – и меня начинает колотить. У меня начинает болеть голова. Я позволяю себе говорить ужасные вещи. Такие, что прямо небо гневается. Мне это не нравится.

Я бы хотела иметь ребенка. У меня был один – я тебе рассказывала, Окленд? Мне пришлось его выскоблить. Потом врачи сообщили, что детей у меня больше не будет. Я была к этому готова. Да. Я согласилась. Этот маленький ребенок не оставляет меня в покое. Я не знаю, что они делают с этими мертвыми детьми, но он приходит ко мне во сне. Он не может открыть глазки. Это еще хуже, чем мой отец.

Но сегодня я не хочу соглашаться. Сегодня ты родил ребенка для меня. Девочку. Похожа ли она на тебя? А на меня? Я хочу быть ее крестной матерью – я стану настаивать на этом. Тебе не кажется, что крестная мать более важна, чем просто мать? Звучит величественнее.

Сегодня… ты знаешь, что я делала сегодня, когда твой ребенок появился на свет? Я занималась комнатой. Комнатой, которая предстала вся в серебре, во всем блеске черного и красного цветов. Я всегда хотела иметь такую комнату. И сегодня я сделала ее. Она великолепна. Каждая мелочь в ней стоит на своем месте. Стоит сдвинуть безделушку на полдюйма, и впечатление исчезает. Вот чем я сегодня занималась.

Ты здесь, Окленд? Ты слушаешь меня? Говори. Порой у тебя такой тихий голос. Он такой спокойный. Я ненавижу, когда он такой. Говори. Кричи. Кричи громче, Окленд, прошу тебя. Констанца не слышит тебя.

* * *

Днем, когда Штерн заглянул в гостиную своей жены – помещение только что обрело законченный вид в серебре, красном и черном, – Констанца писала. Она сидела за письменным столом, склонив голову; ее авторучка поскрипывала по бумаге. Она не подала виду, что услышала шаги Штерна. Когда он назвал ее по имени, она вздрогнула. Она прикрыла рукой исписанную страницу. Когда Штерн приблизился, она торопливым вороватым движением прикрыла черную обложку блокнота.

Штерн почти не обратил внимания на эту пантомиму, хотя она его слегка раздражала. Она носила заранее продуманный характер. Цель ее была, насколько он подозревал, в том, чтобы вызвать его интерес к этим блокнотам: в начальном периоде их брака существование блокнотов с ежедневными записями скрывалось более тщательно. Но время шло: сначала блокноты просто попадались на глаза, словно по ошибке, а потом их стали демонстративно выставлять напоказ. В свое время они хранились под замком; теперь же время от времени их оставляли на видном месте, словно Констанца забывала их. Штерн понимал причины такого поведения: его жена хотела, чтобы он подсматривал за ней так же, как она шпионила за ним. И ему приходилось быть особенно осторожным. Он никогда даже не притрагивался к ним.

– Дорогая моя. – Он склонился к ней. Легким поцелуем он коснулся ее волос. – Не стоит так беспокоиться. Я уважаю твой личный мир.

Это вывело Констанцу из себя. Она скорчила гримаску, стараясь скрыть свое неудовольствие.

– До чего ты высокоморален. А я вот не могу устоять перед секретами других людей. Я бы с огромным удовольствием читала чужие письма!

– Могу себе представить.

Он огляделся в этой новой комнате своей жены: стены лучились. В свете ламп почти не было заметно дневного света. Одна из лучших ширм работы Короманделя отгораживала угол. Блестящие стены мерцали тускло-красной расцветкой: Штерн в силу каких-то причин, в которых сам не мог разобраться, считал этот цвет угнетающим. Комната была заставлена вещами, обратил он внимание, как и большинство помещений, которые обставляла его жена. Ему показалось, что она как бы возводит вокруг себя укрепления.

– Комната удалась? Она тебе нравится?

Он не собирался, чтобы его замечание прозвучало вопросом. Но поскольку вопросительная интонация прозвучала, она еще больше вывела Констанцу из себя. Она была очень чувствительна к критике.

– Мне нравится. Она устраивает меня.

Тон у нее был озлобленный. Штерн выглянул в окно: зимние сумерки; идет снег. Он повернулся к жене, которая сейчас возилась с ручкой, конвертами, бумагой, как бы нетерпеливо дожидаясь его ухода.

Голова Констанцы была склонена. Настольная лампа бросала круг света, в котором она сидела, от ее черных волос исходило сияние. Косая подрезанная челка падала ей на лоб, и густые локоны обрамляли ее изящные скулы. Штерн, который видел, как ей подходит эта прическа в духе древней египтянки, все же скучал по старым образцам. Он предпочитал соблазнительность длинных спутанных волос, которые, избавляясь от заколок и шпилек, густой волной падали на обнаженные плечи. Вкусы у него остались старомодными.

Констанца играла с одним из своих многочисленных браслетов. Она разгладила подол платья. Под взглядом Штерна она чувствовала себя как-то неудобно. Платье, созданное по ее рисунку одним из ее французских модельеров, было более чем выразительным: ярко-синего цвета, мало кто из женщин мог позволить себе такую откровенность. Подол юбки был обрезан высоко, а в прямом рисунке плеч угадывалось что-то мужское. Штерну, хотя он и был способен оценить эффект элегантности, это платье не нравилось. Он по-прежнему не мог заставить себя привыкнуть к зрелищу открытых обозрению ног в туфлях на высоких каблуках, к стрелкам чулок, к самоуверенности раскрашенных физиономий. На мгновение он испытал сожаление, что ушли в прошлое давние моды, платья которых мало что демонстрировали и многое обещали.

– Ты уходишь? – Констанца сунула блокнот в ящик стола.

– Да, моя дорогая. Это я и зашел сказать. Не надолго. На час или около того. Ты помнишь, я упоминал об одном южноафриканце – представителе «Де Бирс»? Он остановился в «Плаццо». Мне нужно с ним встретиться.

– О, ты вечно с кем-то обязан встречаться! – Констанца скорчила еще одну гримаску. Она резко поднялась. – Знаешь, чего мне порой хочется? Я бы хотела, чтобы ты потерял все свои деньги. Тогда мы могли бы уехать, только мы с тобой вдвоем, и где-нибудь жить, очень скромно.

– Моя дорогая. Тебе бы это решительно не понравилось. Извини, что такого с нами не случилось. Ты же знаешь, что я достаточно предусмотрителен.

– Ах, благоразумие. Ненавижу благоразумие.

– Во всяком случае, кое-что я потерял. Как и все.

– В самом деле, Монтегю? – Она с какой-то странной внимательностью уставилась на него. – Не могу представить! Скорее нажился – это да. Но не потерял.

– Время от времени это случается, Констанца.

Какая-то интонация в голосе Штерна, похоже, смутила ее. Она тряхнула головой.

– Может, и так. Что же, если тебе надо, то иди. Я не хочу задерживать тебя. – Она глянула на маленькие наручные часики. – Тебе хватит двух часов на твоего южноафриканца? Должно быть, важное дело. Даже в субботу…

Штерн вышел. Он не обратил внимания на иронию в ее голосе. За дверью он на мгновение остановился. Как он и предполагал, Констанца сразу же схватилась за телефон. Говорила она на пониженных тонах, но Штерн не собирался подслушивать. Он знал, кому звонит этот доморощенный шпион в обиталище любви – в бюро частных детективов.

Шел он неторопливо. Тротуары были переполнены народом. Люди начали закупать рождественские подарки. Грязный снег лежал на обочинах. Он не мог не вспомнить о Шотландии и о своем медовом месяце тринадцать лет назад. Остановившись, Штерн подставил лицо ветру, продувавшему Пятую авеню. И хотя он был один, у него появилось ощущение, что рядом идет его жена.

Квартира, куда он направлялся, была примерно в десяти минутах хода отсюда. Она была приобретена Штерном на фальшивое имя, через одну из его компаний. Штерн знал, что детективы, которых наняла его жена, скорее всего уже проследили эту связь: в их распоряжении было около года.

Штерна радовало присутствие этих сыщиков. Шпионы заставили его увериться в ревности Констанцы, их присутствие позволяло надеяться, что, возможно, она любит его. Штерн, понимая, насколько нелегкая служба у этих людей, не спешил. Тот человек обычно пристраивался за ним на углу Парк-авеню и Семьдесят второй. И только когда сыщик, отряженный на слежку в этот день, занимал свою позицию, Штерн позволял себе ускорить шаг.

Штерн включил свет в гостиной, которая выходила на Парк-авеню, и пару раз прошелся перед окнами. Когда он убедился, что наблюдатель заметил его присутствие, он сел, скрывшись от его взгляда.

Женщина, которую он ждал, обычно была точна: он платил ей и за пунктуальность. Как и всегда, он может себе позволить пятнадцать минут одиночества до ее появления. На этом Штерн настаивал с самого начала.

На первых порах он на несколько месяцев оставил квартиру без мебели. Ему нравилась ее анонимность, пустота и безликость. В те дни, когда он только приступил к обману, пустой квартиры было более чем достаточно: он не испытывал необходимости ни в присутствии мебели, ни в появлении тут женщины. С самого начала ее визиты были краткими и нерегулярными; по мере того как шли недели, они становились более частыми. В этой квартире Штерн находил отдохновение, которого не имел в своем офисе на Уолл-стрит. И, конечно, не мог и мечтать о нем дома. Оно приходило к нему здесь, в этих пустых комнатах.

Через несколько месяцев его осенило, что сыщики, если они серьезно относятся к своему заданию, могут не удовлетвориться простым наблюдением. Они могут тайно проникнуть в это любовное гнездышко: сделать это было нетрудно. Портье ведь легко подкупить.

Прикинув, что сыщик, попав в любовное гнездышко и убедившись, что тут нет ни ковров, ни стульев, ни даже постели, может счесть это довольно странным, Штерн обставил его. К своему собственному удивлению, он занимался этим с большим тщанием. Он создал вокруг себя обстановку, в которой не было воспоминаний, – обстановку начала века.

Комнаты имели стерильный вид: белые стены, белая мебель, белые ковры. Как занесенные снегом, девственно чистые комнаты, обставленные в современном стиле. Штерн, оглядывая обстановку, чувствовал, что достиг того, к чему стремился: место, свободное от воспоминаний, пустое пространство в недрах города.

Через несколько месяцев после того, как он впервые очутился здесь, он пришел к выводу, что, с точки зрения детективов, тут не хватает еще одного элемента, и тогда нанял женщину. Женщина вполне подходила к этой обстановке. Ее сценический псевдоним звучал как Бланш Лэнгриш. Абсурдное искусственное имя, которое могло выбрать только совершенно невинное создание. Бланш – да, эта девочка вполне подходила к белой обстановке квартиры.

Она была певицей. В первый раз Штерн увидел ее в первом ряду хора «Метрополитен-опера». У нее было высокое чистое сопрано, которое еще нуждалось в шлифовке, но, тем не менее исключительно выразительное и сильное. Штерн, которого тронул ее голос, вступил с ней в разговор: он выяснил кое-что еще. Бланш, обладавшая ангельским голосом, имела инстинкты девочки из шоу. Когда-нибудь, говорила она, ее имя в сиянии рекламы появится на великом Млечном Пути.

Штерн считал, что это вполне вероятно: в девочке чувствовалась настойчивость, напор и на удивление здравый смысл. Когда спустя несколько недель после их первой встречи он выложил ей свое предложение, Бланш подумала и – без возражений – согласилась. Она не задавала вопросов, но любила поболтать. У были короткие платиновые волосы и дерзкая симпатичная мордашка – полная противоположность его жене. Она вписывалась в эти апартаменты. Порой Штерн, видя, как она лежит – длинные ноги, вытянутые на белой коже дивана с хромированной отделкой, думал, что он выбрал обстановку под нее еще до того, как познакомился.

Он платил ей за два визита в неделю двести долларов.

Прошло пять минут. У Штерна не было необходимости смотреть на часы. Он и без них мог точно чувствовать время.

Поднявшись, он подошел к окну. Он позаботился, чтобы на портьеру упала его тень, наблюдатель не должен разочаровываться. Он вернулся в белое кожаное кресло. Он сел и задумался.

Как и всегда, он думал о своем браке. В свое время он был способен уходить от этой темы: многообразие дел, сложность финансовых сделок, увлеченность музыкой и живописью – все это заглушало боль. Теперь Констанца неизменно присутствовала в его мыслях; она прочно угнездилась в них, что Штерн ненавидел и чему сопротивлялся. Часто он испытывал неприязнь к своей жене: он не мог понять, почему продолжает любить женщину, которую не уважает.

Он думал о ее двуличии: сначала маленькие измены, а потом предательства по-крупному. Он вспоминал ее любовников, перечень которых составлял длинный список. Он вспоминал ребенка, потерянного при выкидыше, как утверждала Констанца, в прошлом году. Он не был убежден в существовании всех ее любовников. Он не был даже уверен, существовал ли ребенок и – если он в самом деле был – сделала ли она аборт, или в самом деле случился выкидыш.

– Держи меня, держи меня, держи меня, – повторяла Констанца, лежа в постели с мертвенно-бледным и измученным лицом. – Я все убеждаю себя, что это и к лучшему. Я не уверена, ты ли был отцом. Ох, Монтегю, только не злись. Я знаю, что проявила беспечность. Я никогда больше ее себе не позволю.

Штерн опустил голову на руки. Он увидел, что забыл снять перчатки, что он все еще в пальто. Он аккуратно сложил пальто на кресле. Снова сел. «У меня никогда не будет сына. У нас никогда не будет детей». Он сказал это про себя; он понимал, что это правда, и рассеянно пытался осознать, когда же он принял этот факт за данность.

Он обвел взглядом чистоту и яркость комнаты: ему показалось, что в ней толпятся фигуры; и все из них мужчины. Нескольких из любовников он знал; другие были всего лишь именами. Констанце бы это не понравилось: она хотела, чтобы он не сомневался в личности ее любовников; она жаждала, чтобы Штерн знал их.

– Но, Монтегю, – могла сказать она, повисая у него на руке, – я всего лишь повинуюсь тебе. Я держусь в тех границах, что ты определил! Ты сказал, что сексуальная верность ничего собой не представляет. Как только я тебе что-то рассказываю, ты неизменно повторяешь это, между нами нет секретов…

– Констанца, моя дорогая, сведи подробности к минимуму. В крайнем случае, можешь изложить, когда у тебя начинается роман и с кем. Ты свободно можешь мне сообщить, когда он завершится или когда ты перейдешь к другому. Но я в самом деле не испытываю интереса слышать, чем ты занимаешься в постели.

– Нет? Нет? – Она прямо висела у него на руке. – Ты так уверен в себе, Монтегю – а я тебе не верю. Я думаю, что ты жутко хочешь все знать. Этот мой новый молодой человек – он, понимаешь ли, намного младше тебя, так что я не могу не сравнивать.

В такие минуты она пребывала в крайнем возбуждении. Она смотрела на него с уверенностью ребенка, ее обаятельная физиономия пылала, глаза блестели. Штерн старался остановить ее, раз или два, когда гнев и боль могли превысить все пределы, он был готов прибегнуть к насилию – что только доставило бы ей удовольствие. Порой он мог выйти из комнаты, говоря себе, что должен расстаться с женой. Случалось, что, испытывая презрение к себе, он продолжал слушать, потому что, конечно, его жена была права: он в самом деле хотел знать все подробности, причиняющие ему боль. В его мозгу была какая-то часть, которая настаивала на этом знании – все ее позы, ее крики и стоны, ее оргазмы, будто он подглядывает. Порой, когда он ловил себя на том, что отчеты становятся все многословнее, ему в самом деле начинало так казаться. В другие времена он понимал, что извращению тут нет места: просто он должен был понять географию предательства; он хотел составить схему самого печального, что его постигло в жизни.

Действительно ли имело место все то, что описывала его жена? Штерн никогда не был в этом уверен. Но действительных или вымышленных, он все же видел перед собой ее любовников. Он видел, как они стараются, обливаясь потом. Он видел также – она настаивала на этом, – в какой мере его жена отвечает их стараниям: куда активнее, утверждала она, чем с ним. Это была еще одна неизбежная травма. Он заслуживал ее, он ждал ее. Когда она поразила его, он был спокоен; он отстраненно размышлял, какую очередную пытку она приготовила.

От нее вечно надо было ждать неожиданностей. Ребенок в прошлом году, который то ли существовал, то ли нет; то ли он был его, то ли нет. В этом году, подумал он, Окленд: оружие, которое столь долго хранилось в резерве, выходит на сцену.

Обаятельная двусмысленность лжи; неизменная соблазнительность полуправды; очарование загадки или головоломки без решения – Констанца все это обожала. Он мстил ей обманом, сконструировав головоломку с тайной квартирой и нанятой женщиной. Штерн вцепился в хромированные подлокотники кресла. Руки у него обычно были сухими и прохладными, но странная испарина, сегодня выступившая на ладонях, оставила на металле влажные следы пальцев. Он посмотрел на их отпечатки, завитки которых единственно могли опознать его, отпечатавшись на металле ручек кресла. На воздухе они испарялись; пока он смотрел на них, они исчезали с глаз.

Разрушение требует огромного расхода энергии, устало думал он. Столько времени, столько мучений, но он начинал понимать, что и он, и Констанца находятся в плену своего брака. Он подумал: найти друг друга мы сможем только через боль; между нами есть тайный сговор, в котором сплелись истязаемый и палач. Заложник и его охрана нуждаются друг в друге. Нет близости, подумал он, теснее, чем эта.

Он взял пальто, почти собравшись уходить. Но тут он отчетливо представил, почти услышал, как точно по времени заскрежетал его ключ в замке. «Вот до чего я дошел», – мелькнула у него мысль. Можно ли что-то изменить, пусть даже сейчас? Он положил пальто обратно и затем, когда певица вошла в комнату, поднялся ей навстречу.

На Бланш Лэнгриш была кокетливая шляпка. Маленькая вуаль в мушках скрывала синеву ее глаз. Высокие каблучки процокали по паркету. Она прямиком направилась к окну.

– Бедный парень. Он по-прежнему на месте. Как раз через улицу. Он уныл, как смертный грех. Замерз до костей.

Она деловито сняла шляпку. Перебросив пальто через спинку кресла, она привела в порядок белокурые кудряшки.

– Ручаюсь, у него при себе блокнот. Хотя я никогда не видела его, но уверена, что он существует. Думаю, пришло время предоставить ему возможность что-нибудь записать в него. События развиваются, заметил он. Что вы скажете?

– Что вы имеете в виду?

– О, вы можете позволить себе улыбнуться. – Бланш искоса посмотрела на него. – Знаете, я уже начинаю удивляться, – вздохнула она. – Как насчет поцелуя? Мы можем продемонстрировать ему поцелуй – для начала.

– Вы думаете, что поцелуй может… приободрить его?

– Конечно. Если вы спрашиваете, я придумаю еще кое-что – но поцелуй для начала. – Она повернулась к Штерну, бросив на него ободряющий взгляд. – Знаете, а вы мне нравитесь. Вы симпатичный. Меня привлекает, как вы одеваетесь. Кстати, сколько вам лет?

– Моя дорогая, – Штерн не слушал ее. Он подошел к окну, оценив выразительность своего силуэта. – Моя дорогая, вы не можете представить себе, насколько я древняя личность, особенно когда нахожусь в обществе такой очаровательной молодой женщины…

– Так сколько вам лет?

– Мне… Пятьдесят семь, – ответил Штерн.

Это было правдой, и она удивила его.

– Вы не выглядите на свои годы. – Бланш взяла его за руку. – В любой день недели вам нельзя дать больше сорока восьми. Бросьте, не смотрите так грустно. Развеселитесь. – Она помолчала. – Вам не хочется целовать меня?

– Предполагаю, что я мог бы себе это позволить.

Штерн подошел к ней. Он обнял Бланш Лэнгриш. После хрупкого изящества своей жены он удивился ее росту. От ее кожи нежно пахло молоком и пудрой.

– Вы не против губной помады?

– Нет. Я не против губной помады.

– «Розовый фламинго». Так она называется. Вот интересно – откуда берутся такие названия? – Она чуть отступила. – Подойдите поближе. Отсюда он нас не видит. Вот так.

Штерн поцеловал ее. Прошло четырнадцать лет с тех пор, как он целовал другую женщину, кроме своей жены; поцелуй показался ему странным, каким-то механическим. Руки надо держать так, приблизить губы вот так. От Бланш Лэнгриш пахло косметикой, и запах этот был довольно приятен.

– Ну, не знаю, как ему… – Бланш показала в сторону окна и улыбнулась, – но мне понравилось. Я так и знала. Хотите еще раз?

– Может, нет. Не стоит доставлять ему излишние радости.

– А как насчет меня? – Бланш кокетливо улыбнулась. Она отошла от окна и опустилась на диван белой кожи. Она скинула свои туфельки на высоких каблучках и проверила, симметрично ли расположены стрелки на чулках. Пошевелила маленькими розовыми пальчиками ног и оценивающе посмотрела на Штерна.

– Знаете, о чем я сегодня подумала? Я подумала: двести баксов в неделю, чтобы только сидеть на заднице и разговаривать. Неужели я стою таких денег? Вот что я подумала. Я могла бы дать вам куда больше, вы же знаете.

– Это весьма великодушно с вашей стороны, но…

– То есть не стоит? О'кей. – Она вздохнула. – Я так и думала, что вы это скажете. – Бланш потянулась. – Послушайте… почему бы вам не быть со мной откровенным? Болтать я не стану. Но меня разбирает любопытство. То есть все вот это… Вы хотите развода, да?

– Развода? – Это предположение удивило Штерна. Такая возможность никогда не приходила ему в голову. – Нет. – Он отвел глаза. – Нет, я не ищу развода.

– Но вы же женаты, так?

– Да. Я женат.

– О'кей. Конец расспросам. Разве что… – Она замялась. Ногой в чулке она описала круг на паркете. – Разве что я думаю… знаете, о чем я думаю? Она, должно быть, сумасшедшая, ваша жена.

– Она предельно далека от этого.

– Да? Она ставит вас в такое положение, унижает вас. Она теряет вас. А есть куча женщин, которые…

– Я не хотел бы обсуждать мою жену, Бланш.

– Извините, я перешла границу. О'кей. Вы верны ей. Это я могу понять. – Она помолчала. К удивлению Штерна, она покраснела. – Мне бы хотелось, чтобы вы когда-нибудь хотя бы посмотрели на меня, вот и все. Может, дело в этом.

– А я и так смотрю на вас. Мы… разговариваем.

– О, конечно. Мы разговариваем. Вы смотрите – только не видите. Я для вас как бы невидимка. А знаете, я все же настоящая.

– Бланш Лэнгриш – это же не настоящее имя.

– Нет. Но ведь и Роштнейн не ваше подлинное имя, не так ли. Это я поняла.

– Вы знаете мою настоящую фамилию?

– Конечно. – Бланш вызывающе посмотрела на него. – Я поспрашивала. Да все о'кей – я никому не скажу.

– Можете ли вы ответить, как вас зовут по-настоящему?

– Вы в самом деле хотите знать?

– Да. Как ни странно. Хочу. Может, сегодня… – он отвел глаза, – мне захотелось узнать, кто вы такая. И кто я.

– О'кей. – Она не расслышала его последних слов, сказанных вполголоса. Она помолчала. Скулы ее порозовели. – Урсула. Как вам нравится? Терпеть не могу это имя. Звучит, словно я нянька или что-то такое. Сестра Урсула. Брр!

Она с отвращением сморщила нос. Штерн улыбнулся.

– Оно вам подходит, – мягко сказал он. – Оно подходит к вашему звонкому голосу.

– Вы так думаете? – Она явно смутилась. – Впрочем, думаю, это неважно. Разве дело в имени? Я была Урсулой, а теперь Бланш.

– Ну, я не согласен. – Штерн поднялся. Он подошел к окну. – Имя, которое нам дается при рождении, – очень важно. Оно часть нашей личности. Вы когда-нибудь были в Шотландии?

– Что? – Бланш уставилась на него. – В Шотландии? Вы, должно быть, шутите. Я никогда не была даже в Европе. – Она прервалась. – Почему вы спрашиваете? Почему именно там?

– Ничего. Просто так. – Он продолжал стоять к ней спиной. – Я был когда-то, вот и все. Стояла зима. Вокруг лежал снег – в сущности, моя жена и я, мы оба были погребены в снегах. Когда я был там…

Он остановился. Возникло краткое молчание. Бланш видела, как напряжено его тело: наклонившись вперед, она сказала:

– Продолжайте.

– Когда я был там – это очень уединенное и пустынное место, хотя оно мне не казалось таким; когда я был там, то чувствовал… огромный подъем. Весь мир словно был открыт передо мной. Моя женитьба, так я думал тогда, открывает неисчерпаемые возможности. Земля обетованная. – Он снова замолчал.

Бланш мягко напомнила ему:

– Земля обетованная? Вы имеете в виду то место или ваш брак?

– Ох, и то, и другое, – ответил он. – И место, и брак – в то время они были так тесно связаны друг с другом. Я надеялся достичь земли обетованной. Моя жена… – Голос у него прервался.

Бланш увидела, как он склонил голову, а затем закрыл лицо руками. Она увидела, как он буквально сломался, этот человек, которому никогда не изменяла сдержанность. Больше он не произнес ни слова. Она видела, как он старается справиться со своей печалью. На глазах ее выступили слезы; она сидела не шевелясь, давая ему возможность выплакаться.

Несколько позже, когда он успокоился, она поднялась. Она понимала, он не хочет, чтобы она смотрела на него, он стесняется, что она видела его в таком виде, открытым и уязвимым, со следами впустую прожитых лет.

Она легко и нежно коснулась его руки.

– Оставайтесь здесь, – сказала она. – Стойте у окна. А я спою для вас. Вам же нравится, как я пою. – Она помолчала. – Поэтому, наверно, я и очутилась здесь, теперь я это понимаю. Из-за своего голоса. Я спою вам Lieder – как пела в первый наш вечер.

Стоя в центре комнаты, она перевела дыхание. Ее голос взлетел и затем спустился вниз по октаве. Она откинула назад локоны девушки из варьете и ангельским голосом вывела первые такты Lieder. Голос был чистым и высоким. Штерн, стоя лицом к окну, к залитому огнями городу, слышал его переливы: высокий, нежный, мягкий и искренний голос. Он видел себя и свою жену, как они идут бок о бок по узкой тропинке, проложенной в снегу. Они подходят к перилам террасы и вглядываются в манящее пространство. «Все это может стать нашим…» Он по-прежнему верил, что тогда им все было под силу. Но уже не сейчас: слишком много прошло лет, слишком много совершено ошибок. И им, он понимал, и его женой. И если их брак стал тюрьмой, подобием ада, то и себя он должен корить за это.

С его стороны было слишком мало доверия; он настолько сковал себя обручами воли, что сердце не могло произнести ни звука. Может, все сложилось бы по-другому, не опасайся он заговорить о любви? Может быть, грустно подумал он, но только может быть.

Он обрел способность чувствовать музыку, которая раскрепощала его, давала отдохновение, уносила его в мир покоя и счастья. Это, по крайней мере, еще у него осталось; это не подвергалось уничтожению. Он удивленно подумал: музыка этого голоса говорит, что есть и другой мир. Поняв это, он испытал огромное облегчение, словно распахнулась дверь его тюрьмы и, наконец, за фигурой своей жены он разглядел ту свободу, к которой стремился, мир и покой, как и одиночество и уединение.

Когда смолкли последние ноты голоса Бланш, он коротко обнял ее. Она поняла, догадался он, что встреч больше не будет. И он не сомневался, что она приняла это как должное. Он сжал ее руки, благодаря за голос, которым она была одарена.

Покинув здание, он пересек улицу. Он никогда раньше этого не делал, и нарушение привычного порядка вещей застало того, кто следил за ним, врасплох. Он торопливо повернулся, делая вид, что рассматривает витрину; Штерн, проходя рядом с ним, вежливо поклонился и приподнял шляпу.

* * *

Этим же вечером, когда они с женой вернулись со званого обеда, Констанца завела речь о своей поездке в Англию, о крестинах и об Окленде. Его имя она произнесла с подчеркнутым ударением. Штерн никак не отреагировал. Он продолжал слушать песню, которую исполняли для него днем. В ее пределах он был в безопасности.

– Ну, Бокс, так что ты думаешь? – сказала Констанца, беря шпица на руки и целуя его в нос. – Ехать мне в Англию? Стоит ли мне так доводить Монтегю? Заставить ли его ревновать? Он становится жутко ревнивым, когда я завожу речь об Окленде, – ты это заметил? О, еще бы. Ну, до чего умная маленькая собачка! А ты не ревнуешь, нет? Ты не обращаешь внимания, кого я люблю…

– Констанца, не веди себя как ребенок. – Штерн резко поставил стакан с виски. – Ты слишком цацкаешься с собакой. Делаешь его просто карманным созданием.

– Им это нравится. – Констанца мрачно глянула на мужа. – Не то что тебе, дорогой? Видишь? Бокс даже целует меня.

– Констанца, уже поздно. Я иду спать.

– Ты не хочешь поговорить об Англии? А я думала, что ты еще как хочешь. Я вижу по твоему лицу.

– Обсуждать тут нечего. Я просил тебя отказаться от поездки…

– Просил меня? – Констанца опустила Бокса. – О, ты всегда только просишь. Надоело! Почему ты не запретишь мне ехать? Не скажешь «нет»! Ведь, кстати, и тебе бы этого хотелось. Ты не можешь вынести мысли, что я поеду. Каждый раз, когда я упоминаю Окленда, твое лицо приобретает такое мрачное выражение!

– Ты преувеличиваешь. Я не собираюсь запрещать тебе делать все, что угодно. Ты сама должна сделать выбор.

– Я его и сделала – о чем тебе и сказала. И ты не можешь остановить меня. Я поеду. Если ты попробуешь запрещать, это будет только забавно, вот и все. У тебя появится возможность убедиться, насколько я тебе не подчиняюсь…

– Констанца, перестань играть в эти дурацкие игры. Если ты хочешь видеть рядом с собой мужа, который ведет себя, словно отец-тиран, то тебе надо было выйти замуж за кого-то другого.

– Действительно надо было! – Констанца, которая мгновение назад была в непрерывном движении, застыла на месте. Она устремила на Штерна внимательный оценивающий взгляд. Штерн, который был женат достаточно долгое время, чтобы понимать, что за этой театральной мизансценой последует какой-то взрыв, поднялся.

– Может, ты и прав. Я должна была выйти замуж за кого-то другого, – задумчиво продолжила она. – Может, я должна была выйти за Окленда. И ты знаешь, что я могла. Стоило только щелкнуть пальцем! И ничего не было бы проще.

– Ты так думаешь? Сомневаюсь.

Штерн, направлявшийся к дверям, остановился и оглянулся. Констанца продолжала сидеть на полу. Ее глаза блестели. С чувством усталой безнадежности Штерн наблюдал, как в ней копится гнев. Он видел, как гнев, подобно пружине, сжимается в ней.

– Что ты вообще знаешь? Да ничего! – Она стиснула в кулак маленькую ручку и снова разжала ее. – Ты совершенно лишен воображения, Монтегю. Ты никогда не был в состоянии понять ни Окленда, ни меня. Ты знал лишь, что Окленд представляет угрозу.

– Угрозу? – Штерн нахмурился. – Для меня или для тебя?

– Конечно, для тебя! – Констанца вскочила. – Как Окленд мог чем-то угрожать мне?

– Когда мы выдумываем человека, он всегда несет с собой опасность. Это-то я знаю, уже успел усвоить.

– Выдумываем? Выдумываем? Ты считаешь, что я выдумала Окленда? Ну и дурак же ты! – Констанца вскинула голову. – Как у тебя только язык повернулся? Ты глуп и скучен. Ты разбираешься лишь в том, как делать деньги, – и больше ни в чем. А мы с Оклендом близкие люди. Мы вот так близки! – Она свела руки и сжала их. – И всегда были. Как близнецы – нет, даже теснее, чем близнецы. Хочешь, я скажу тебе кое-что, чего никогда раньше не говорила? Ты знаешь, почему я так привязана к нему? Потому что Окленд был моим первым мужчиной.

Штерн обдумал то, что услышал. Он ждал этого или нечто похожего; ее слова, прикинул он, были частью ее очередного выверта.

– Мда… что ж, Констанца, несколько поздновато для столь драматического признания. Я иду спать.

– Ты мне не веришь?

Штерн посмотрел на жену. Как и всегда, гнев исказил ее, подчеркнул ее красоту. Глаза сияли, а раскрасневшееся лицо лучилось.

– Нет, моя дорогая. Я не верю тебе.

– Это правда!

– Я думаю, тебе просто хочется, чтобы это было правдой. Но желание не может изменить факты. Я предполагаю, что, если бы у тебя в самом деле были какие-то отношения с Оклендом, ты бы уже устала от него, как тебя утомляют все остальные. Поскольку дело касается…

– Секса? Ты думаешь, все дело в сексе? Как ты глуп! И, кроме того, вульгарен и лишен воображения.

– Возможно. С другой стороны, ты с такой страстью ищешь сексуального удовлетворения, что, как я подозреваю, тебе никак не удается получить его.

– Я ищу того, чего не нашла у тебя – это совершенно естественно.

– Моя дорогая, нет никакого смысла обмениваться обвинениями относительно моей мужественности или твоей фригидности. Давай сойдемся на том, что я приношу тебе свои извинения, раз уж разочаровал в этом смысле. Тем более что уже поздно, а мы многократно вели эти разговоры.

– А если я люблю Окленда – что тогда? – Констанца сделала шаг вперед. – Тогда вся твоя продуманная сделка ничего не стоит, не так ли? Любовников можно – но только не любовь! Только ты считаешь, что можешь заключить подобный контракт и он сработает. Ты всегда хотел надеть на меня шоры и держать на коротком поводке…

– Констанца, ты запуталась в своих метафорах.

– Ты обложил меня условиями и оговорками и ждал, что я буду подчиняться им? Чего это ради? Они душат меня. Они давят меня так, что я и вздохнуть не могу, не имею права быть сама собой. Но если я полюблю, я обрету свободу от тебя. Вот! Именно так! Можно устать от любовника, но не от того, кого любишь.

– Ты так думаешь? – Глядя на нее, Штерн не мог скрыть нотки печали в голосе. – Не могу согласиться: вполне возможно устать… и от того, кого любишь.

Спокойствие, с которым это было сказано, похоже, смутило Констанцу. Она отошла от него. Нагнувшись, она подхватила на руки одну из своих собачек и стала ласкать ее. Она поцеловала ее в голову. И подняла глаза на мужа. Она с трудом, натянуто улыбнулась.

– Ты сегодня трахал Бланш Лэнгриш, Монтегю? Ты достаточно долго пробыл в той квартире, так что должен был уложиться. И больше, чем один раз. Ты же не допускал, что я поверю в этого южноафриканца, верно?

– Я с трудом себе представляю, во что ты вообще веришь, а во что нет.

– О, но я ведь считала, что между нами действует соглашение: никаких тайн! И тем не менее ты несколько месяцев встречаешься с этой женщиной и ни разу не упомянул о ней.

– Моя дорогая, ты знаешь все мои секреты. И не сомневаюсь, что речь может идти только о времени, пока ты их все узнаешь.

– Вот уж чего от тебя не ожидала! Человек с таким изысканным вкусом – и певичка с крашеными волосами из Квинса. Тем не менее, предполагаю, она тебя вполне удовлетворяет в постели. Дешевая маленькая проститутка, которая не спускает глаз с твоего бумажника. Что тебе в ней так нравится, Монтегю? Мечтаю услышать. Вряд ли ее ум. Так что же? Ее ноги хористки? Сиськи? Задница? Или она просто устраивает тебя в постели, так она хороша?

Штерн остановился у дверей. На лице его отразилось неподдельное отвращение.

– Тебе не стоило говорить таким образом, – тем же тихим голосом, что и раньше, сказал он. – Эти слова… какие омерзительные слова ты подбираешь. Какую дешевку. Я всегда терпеть не мог, когда ты так выражаешься. Эта лексика… она тебе не подходит.

– Ах, приношу свои извинения. Я и забыла. У тебя же такие аристократические вкусы. Предполагается, что женщина не может знать подобных слов и тем более их употреблять. Я не должна говорить «трахать», да, Монтегю? О, нет, конечно, я могу пускать их в ход, но только с тобой, в постели. Несколько отдает лицемерием, тебе не кажется? Кроме того, это очень выразительный глагол. Он говорит о том, что ты делаешь. Ты идешь к себе в квартиру и трахаешь ту маленькую шлюшку. Затем, как я предполагаю, расплачиваешься с ней. Или ты просто преподносишь ей подарочки – вульгарные подношения? Еврейские подарки? Как те, что мне преподносил?

Говоря это, Констанца приблизилась к нему. Штерн смотрел, как она подходила. И чем ближе она оказывалась рядом, тем меньше казалась. Его маленькая, злая, ядовитая и вульгарная жена. Ее гнев пульсировал в атмосфере, он вырывался из ее глаз, заставлял вставать дыбом волосы. Голос у нее поднялся до крика. Мопс, которого, как всегда, пугали такие сцены, залез под диван, откуда пугливо выглядывал под прикрытием ножек.

– Ты пугаешь собак, Констанца, – вежливо сказал Штерн. – Не стоит кричать. Собакам это не нравится. Как и мне. И слуги могут услышать.

– Имела я этих слуг! Имела я тебя! Имела я этих проклятых собачонок. Терпеть не могу их обоих. Мне их подарил ты, и я их ненавижу. Ошейник с камнями и красный ремешок – только ты мог такое придумать. У тебя вкусы Ист-Энда, ты это понимаешь? Вульгарный вкус. И ты сам вульгарен со своими маслеными манерами и своими глупыми иностранными поклонами. Ты что, думаешь, можешь сойти за европейца, за джентльмена? Да люди смеются над тобой, Монтегю, у тебя за спиной я тоже потешаюсь. Ты знаешь, что я говорю? Я говорю: «О, вы должны простить его. Он ничего не может сделать. Он не знал ничего лучшего. Он вырос в трущобах. Он самый обыкновенный маленький еврейчик».

Констанца никогда раньше не позволяла себе такого. Может, она поняла, что зашла слишком далеко, может, выражение лица Штерна – отвердевшие черты, презрение в глазах – напугало ее. Она вскрикнула. И закрыла лицо руками.

– О Господи, Господи, как я несчастна! Я так страдаю! Я бы хотела, чтобы ты ударил меня, почему ты меня никогда не бьешь? Я знаю, что тебе этого хочется, я вижу по твоим глазам.

– Я не испытываю от этого удовольствия. Ни в коей мере.

Штерн двинулся к дверям. Констанца вцепилась ему в руку и попыталась оттащить от них.

– Пожалуйста, посмотри на меня. Неужели ты не можешь понять? Я не это имела в виду. Я говорила, чтобы уязвить тебя, вот и все. Только так я могу достучаться до тебя – когда обижаю тебя. Ты так холоден… и только когда ты злишься, я могу добиться какого-то ответа. Он лучше, чем ничего. Я ревную, вот и все. Вот… это тебя устраивает? Не сомневаюсь, что да. Ты же тоже хочешь обидеть меня! Я не могу даже думать об этом. Это так не похоже на тебя, так низко и мелко. Снимать комнату, врать о деловых встречах – и еще эта девка! Дешевка с вульгарным именем. По крайней мере, знал бы ты, как я отношусь к своим любовникам, – это был бы комплимент для тебя. Но ты – ты подобрал какую-то дешевую шлюху с улицы…

– Она не шлюха. – Штерн открыл двери. – И Бланш – это всего лишь ее сценический псевдоним. Ее настоящее имя Урсула.

– Урсула?

В силу каких-то причин это предельно расстроило Констанцу. Она сделала шаг назад и с детским огорчением посмотрела на мужа.

– Урсула. Урсула… и как дальше?

– Это тебя не касается.

– А вот касается! Еще как касается! Урсула – хорошее имя, такое же, как Констанца. Я чувствую… словно меня перетряхнуло.

– Моя дорогая, мне хотелось бы забыть все это. Иди в постель и постарайся выспаться.

– Нет, подожди, скажи мне только одно…

– Констанца. Я терпеть не могу сцен. Они бессмысленны. И мы оба это знаем. Все уже сказано.

– Значит, я становлюсь банальной. – Она вздохнула. – Это утомляет тебя, Монтегю?

– Да, это может надоесть.

– Ох, дорогой, ты произносишь мне смертный приговор. – Она отвернулась с грустной усмешкой. – Ну ладно.

Монтегю все же помедлил. Он смотрел на жену, меняющуюся у него на глазах. Как всегда, трансформация полная и фантастическая. Мгновение назад она была сущей мегерой; теперь она стихла. Она потерянно смотрела на него из-за плеча, и Штерн едва не потянулся к ней. Когда он все же сдержался и не подошел к ней, она прижала маленькую ручку, унизанную кольцами, к сердцу.

– Ох, как оно болит. Ты изменился, Монтегю. Теперь я это вижу. Когда это случилось… что ты так изменился?

– Вчера. Сегодня. Год назад. Представления не имею.

– Но ты в самом деле изменился? Нет, можешь не отвечать, я и так все вижу. Я должна была раньше догадаться. Мод предупреждала меня!

– Мод – проницательная женщина, хотя и ей свойственно ошибаться.

– Может быть. Монтегю, прежде чем ты уйдешь – прежде чем ты исчезнешь, – скажи мне только одно. Нет, прошу тебя, не смотри на часы. Я не хочу ни кричать, ни грубить, ни выходить из себя. Твоя дама… видишь, какая я вежливая? Что ты в ней нашел? Что, чего я не смогла тебе дать?

Штерн помолчал.

– Думаю, ее голос. Да, вот это. Мне нравится, как она поет. У нее великолепный голос.

– Ах, вот как. Понимаю. – Глаза Констанцы наполнились слезами. – Понимаю. Обидно. Здесь мне с ней не сравниться.

– Пока еще ты по-прежнему моя жена, Констанца, – сухо сказал Штерн. Он понимал, в какую ловушку может загнать его жалость. Он не смог бы устоять перед ее слезами.

– Пока еще. Пока еще по-прежнему твоя жена? – Констанца болезненно сморщилась. – Мне не нравится это «пока еще».

– Констанца, уже очень поздно. – Штерн приобнял ее. – Ты устала. Иди спать.

– Если бы я сказала… – Она подняла на него глаза. – Если бы я сказала, что все же люблю тебя, и очень сильно, изменилось бы что-нибудь? Что ты тогда ответил бы?

Штерн задумался. Он пытался понять, каков был бы его ответ – год назад, час назад. Он осторожно снял руку с ее плеча.

– Дорогая, – ответил он, и в его голосе звучали мягкость и печаль, – я бы сказал, что ты слишком поздно сделала это необычное признание.

– Ты уверен?

– Боюсь, что да.

– Тогда я еду в Винтеркомб. – Она вцепилась в его руку.

Штерн мягко высвободился из ее хватки.

– Моя дорогая, – сказал он. – Это твое право. И твой выбор.

2

Констанца в самом деле прибыла на мои крестины. Надежда, что ее поступок может спровоцировать какой-то кризис в отношениях со Штерном, явно приободрила ее, хотя я не уверена, поехала бы она, если бы Штерн ей запретил. Возможно, ничего бы не изменилось: чем больше Констанце запрещали, тем отчаяннее она старалась нарушить запреты. Она привыкла существовать, балансируя на грани войны. Как бы там ни было, она покинула Нью-Йорк в начале нового, 1939 года. Крестины должны были состояться в середине января. Ее решение оказаться на крестинах и тот факт, что Окленд согласился принять ее в роли крестной матери, вызвало беспокойство в Винтеркомбе. Констанца испытывала удовольствие при мысли о том, что Окленд и Джейн, которые практически не ссорились, близки к размолвке из-за этого решения.

Роды у моей матери Джейн были трудными, и она была еще слаба. Все эти недели она не выражала свое нежелание видеть Констанцу в роли моей крестной матери; она позволила себе высказаться по этому поводу лишь за день до моих крестин, за день до появления Констанцы.

Все утро она ничего не говорила, хотя чувство приближающейся беды с каждым часом становилось все острее. Днем – врачи настаивали, что каждый день она должна отдыхать, – она окончательно решила, что должна воспротивиться. Времени у нее почти не оставалось: Окленд, который помогал ей укладываться в постель, собирался пойти прогуляться со Стини и Фредди.

В спальне стояла тишина. На каминной решетке тлели угли. В ногах кровати стояла колыбелька. Комната была той же самой – с высоким окном, в которой оставался Окленд все месяцы своей болезни. По этой же причине Джейн, обосновавшись в Винтеркомбе в роли новобрачной, и выбрала ее.

И ее ребенок родился в этой же комнате. Здесь же – отвергая все условности своего времени и своего класса – она и спала с Оклендом. Все пространство ее жизни было заполнено ее браком. Окленд спал с левой стороны, а Джейн – с правой. Если его не оказывалось рядом, ей было трудно уснуть, коль скоро она не ощущала успокаивающее тепло его тела. Без кого-либо из них комната пустела, пуста была кровать.

Джейн видела перед собой высокое окно; в ногах стояла колыбелька. Тлели красные угли в камине. Окленд нагнулся поцеловать ее. Понимая, что она выбрала не ту минуту, да и слишком поздно, Джейн все же прибегла к рациональным возражениям, чувствуя в то же время какое-то иррациональное смущение. Она сказала, что идея выбрать Констанцу крестной матерью беспокоит ее. Главное в крестных родителях заключается в том, что они должны быть христианами, в противном случае вся церемония становится бессмысленной. Констанца же, сказала она, сама объявила, что она атеистка, и, когда в последний раз приезжала в Винтеркомб, откровенно отказалась посещать церковь.

– Окленд, – устало сказала Джейн. – Ох, Окленд, почему ты согласился? Я не могу этого понять.

Окленд, который и сам толком не понимал, почему дал согласие – если не считать, что, когда Констанца настаивала, оспорить ее желание было нелегко, – и который жалел, что пошел на это, не мог сдержать раздражения. У их ребенка должно быть два крестных отца и две крестные матери, указал он. Моими крестными отцами станут Векстон и Фредди, и никто из них не отличается особым христианским рвением.

– Фредди ходит в церковь, – сказала Джейн. – Когда он здесь, то ходит в церковь.

– Дорогая, ради Бога! Ходим мы, и он не хочет казаться невежливым по отношению к нам. А Векстона там и не видно, так где твои возражения?

– Фредди хороший человек. Как и Векстон. Я знаю, что он очень религиозен, но по-своему. Ох, Окленд, я не могу этого объяснить.

– Радость моя, я вижу, что не можешь. Думаю, истина в том, что ты не любишь Констанцу. Почему бы не проявить честность и не признаться себе в этом?

– Это неправда. По сути, я не то что не люблю ее. Просто я думаю, что этот выбор ошибочен. Она не в состоянии понять… многое для нее несущественно и бессмысленно. И кроме того, что мы будем делать с Мод?

– Я уже говорил тебе. Мод согласилась приехать.

– Трудно поверить, что она изъявит такое желание. И в присутствии Констанцы. Если они столкнутся, Мод уложит Констанцу на месте, прямо у купели.

Окленд улыбнулся:

– Нет, ничего не произойдет. Она мне обещала. Она будет вести себя безукоризненно. Кроме того, она ведь тоже крестная мать. Она не будет обращать внимания на Констанцу, если это тебя беспокоит.

– Это ужасно. Не могу даже думать об этом. Крестины должны быть полны радости. Празднование, благословения, пожелания – и теперь этого может не случиться. Мод ненавидит Констанцу, а Констанца терпеть не может ее. Вся церковь будет полна злобы, ненависти и отвращения, когда в ней должна царить лишь благодать. И вместо того, чтобы обещать сделать будущее нашей девочки счастливым, мы начнем копаться в прошлом и сводить старые счеты. Окленд, прошу тебя. – Джейн сделала усилие приподняться на подушках. Она взяла Окленда за руку. – Пожалуйста, Окленд, разве мы не можем даже сейчас все изменить?

– Моя дорогая, все уже обговорено. И ничего изменить я не могу. Корабль Констанцы прибыл вчера. И завтра она будет здесь. Что, по-твоему, я должен ей сказать? «Прости, но ты впустую отмахала три тысячи миль – мы передумали: ты не годишься на роль крестной матери»? Дорогая, я не могу этого сделать. И если бы ты задумалась, то даже не стала бы меня просить.

– Даже ради меня?

– Да. Даже ради тебя.

– Даже ради Виктории?

– Даже ради Виктории. – Склонившись, он поцеловал ее в лоб. – К Виктории это не имеет никакого отношения, радость моя, – ты слишком переживаешь. Я с трудом припоминаю, кто были мои крестные родители – они никак не сказались в моей жизни. Предполагаю, что будут преподнесены традиционные подарки к крестинам, на чем все и закончится. И я не сомневаюсь, что наше душевное спокойствие ничем не будет омрачено.

– Надеюсь, что ты не смеешься… – Джейн выпустила его руку.

– Я не шучу. Это ты порой впадаешь в излишнюю мрачность.

– Для меня это важно. Так ли плохо быть слишком серьезной по поводу того, что для тебя по-настоящему важно?

– Может, и нет. Но, с другой стороны, в этом нет милосердия. Лишь потому, что Констанца не ходит в церковь, – это еще не причина, чтобы отвергать ее. Я думаю, что небеса могут только возрадоваться, видя кающегося грешника…

– Прекрати, Окленд!

– А вдруг Констанца раскается? Крестины могут оказать на нее благотворное воздействие. Проблеск света, и она увидит дорогу в Дамаск.[9] Она может стать образцовой крестной матерью.

– Ты думаешь, это возможно?

– Нет, моя дорогая, я думаю, что это совершенно невозможно. Тем не менее, пути Господни неисповедимы. Он творит чудеса. И знать о них не дано.

– Ты пугаешь меня. – Джейн отвернула голову. – Порой ты пугаешь меня. В свое время ты так себя и вел… годы назад…

– Как вел?

– Шутил. Отпускал шутки, которые напоминали богохульства.

– В богохульства я не верил; может, в этом и было дело. – Окленд встал. Он сделал нетерпеливый жест. – Я видел богохульства. Они заключаются в действиях человека, а не в том, что он говорит. И ты это знаешь. Ты тоже все видела.

Наступило молчание. Окленд отошел к окну. Джейн подумала, что он видит перед собой не столько лес и озеро, сколько картины войны. Она знала, что Окленд, как и она, часто вспоминает войну.

Стоял холодный ясный день. Свет падал на лицо Окленда, и он по-прежнему казался очень юным. Джейн уже исполнилось сорок, и трудно было поверить, что этот юбилей придет и к Окленду. Порой Джейн казалось, что разница в их возрасте становится все ощутимее. Почему седина прибила ее волосы, а не его? На лице Окленда сказывались следы прошлого: она видела отметины, оставленные болезнью, воспоминаниями о войне – трудный путь к их браку, два потерянных ребенка, растущие трудности с финансами и работой.

Тем не менее эти следы прошлого проявлялись на лице ее мужа, лишь когда он уставал или падал духом. В другие времена, когда Окленд отдавался новым проектам, таким, как обихаживание угодий, планы строительства нового сиротского приюта, они почти не были видны. Он действовал с прежней стремительностью и неудержимостью, он говорил с прежним яростным напором. Он производил впечатление юноши, и Джейн, которая была на переломе бытия, чувствовала себя рядом с ним мучительно тяжело. Порой ей приходила на ум мысль: он молодой человек, прикованный к стареющей жене.

Это наполняло ее острой горечью. Откинувшись на подушки, она прикрыла глаза. Она старалась сдержать слезы. Она ненавидела и презирала их, считая их чуждыми химическими выделениями, которые появляются в самый неподходящий момент, реакцией тела, над которой она была не властна. Не помогали даже слова врача, сказавшего, что такая реакция вполне предсказуема, учитывая ее годы и тяжелые роды.

– Дорогая. – Окленд увидел ее слезы. Он вернулся к постели и взял ее руки в свои. – Не плачь, моя милая. Прости, что я так говорил с тобой. Послушай… если это для тебя так важно, я сделаю, как ты хочешь. Я скорее нанесу урон чувствам Констанцы, чем тебе. Черт с ней, с Констанцей! Слушай, я позвоню ей в Лондон. Сегодня вечером я до нее доберусь. Я дам ей отставку. Я скажу, чтобы она не приезжала. Винни приедет; давай, пусть Винни будет крестной матерью.

– Нет, Окленд. Пусть все останется, как есть. – Джейн села. Она вытерла слезы. Лицо у нее оставалось грустным. – Забудь, что я говорила. В любом случае ты прав. Я была глупа и жестока. Я чувствую, что старею, думаю, в этом все дело. Старею и глупею. Мне очень стыдно. Иди… ты опоздаешь на прогулку.

– Стареешь? Ты совсем так не выглядишь! – Окленд с легкой укоризной посмотрел на нее.

– Ох, Окленд, не ври. У меня есть глаза, и я пользуюсь зеркалом.

– Выглядишь ты прекрасно. У тебя густые блестящие волосы. Кожа у тебя мягкая и нежная. Глаза у тебя так и сияют. Я хочу поцеловать их, потому что люблю их, и ненавижу, когда ты плачешь. Ну, теперь ты веришь? Ты почти такая же красавица, как твоя дочь.

Джейн улыбнулась:

– Окленд, она вовсе не красавица. И оба мы это знаем. Я люблю ее всем сердцем, но факт остается…

– Это уже лучше. Так какой факт остается?

– Что у нее почти нет волосиков. Факт, что она лысенькая. А так же с красным личиком, особенно когда плачет. И еще она худенькая. Признай это, Окленд. Дочка у нас тощенькая.

– Ничего подобного признавать не собираюсь. – Окленд встал. Подойдя к колыбельке, он заглянул в нее. – Она больше не плачет. И вовсе не красное у нее личико. Ушки у нее, словно крохотные раковинки. И у нее ногти на пальчиках. Она может ухватиться за мой палец – чего я ее не заставлю сделать, ибо она может проснуться и поднять рев. И еще… – Он нагнулся.

– Что еще?

– У нее вроде веснушки. На носике. Как у тебя. И рыжеватые волосики.

Он вернулся к постели и взял Джейн за руку.

– Обещай мне, что не станешь плакать.

– Не могу. Я сентиментальна. Я обязательно буду плакать на крестинах.

– Хорошо. Там тебе будет позволено уронить несколько слезинок. Но только несколько. И больше ни одной вплоть до…

– Вплоть до чего?

– Предполагаю, что до ее свадьбы. Там, кажется, и плачут матери – на свадьбе дочери?

– Это будет не раньше чем через двадцать лет… а может, и позже.

– Это верно.

– Столь долгое время без слез…

– Двадцать лет? Двадцать лет – всего ничего. Подумай о том времени, которое имеется в нашем распоряжении. Тридцать лет. Сорок. Дай мне руку.

Окленд поцеловал ее в раскрытую ладонь. И сомкнул ее пальцы над местом поцелуя. Он поднял глаза.

– Ты знаешь, о чем я думал, когда она родилась?

– Нет, Окленд.

– Я думал… – Он помолчал. – Я думал обо всем, чего я не успел сделать, что у меня не получилось, обо всем, чего ждала от меня семья. Я думал о своей матери и как я разочаровал ее…

– Окленд, ты никогда ее не разочаровывал…

– О, и еще как. Но все это не важно – разве ты не видишь? Все это несущественно. Какие бы неудачи ни были у меня в прошлом, я сделал две толковые вещи. Я женился на тебе, и мы создали ее. – Он показал на колыбельку. – Вроде не так уж много. Дети есть и у других. Но для меня это огромное достижение. Я создал нечто… что будет длиться. Понимаешь, я предпочитаю иметь ее рядом, чем выстроить город, написать картину, править королевством. Да, я отдам любую из поэм Векстона – как бы ни были они хороши, они сравниться с ней не могут. Для нас. Что меня более чем устраивает, потому что я не хочу ни писать, ни править, ни потрясать мир великими свершениями – отныне не хочу. – Его рука сжала пальцы Джейн. – Надеюсь, ты не против. Да? Может, я ошибаюсь. Может, ты предпочитаешь мужа с большими амбициями?

– Никакого иного мужа я не могу себе и представить. И никогда не могла. Ты это знаешь.

Джейн сжала его руку. Окленд, увидев давно знакомое выражение ее лица, полное силы и настойчивости, которыми, как ему порой казалось, сам он больше не обладал, склонил голову. Он опустил ее Джейн на грудь. Джейн стала гладить его волосы. Угли в камине догорали. Окленд подумал: я обрел мир.

Спустя какое-то время он выпрямился и поцеловал жену.

– Наверное, мне лучше идти. Фредди и Стини уже заждались. Мы отправимся на долгую прогулку – на самый верх поля Галлея. Пообещай мне, что ты попытаешься заснуть. Попросить Дженну, чтобы она зашла и посидела рядом с тобой?

– Да. Я люблю, когда она здесь. Она вяжет. И я слушаю, как пощелкивают ее спицы.

– Ты и она… вы очень близки. – Окленд удивленно посмотрел на Джейн.

– Она мой друг, Окленд. Я это чувствую. Я рада, что теперь она здесь. Мне было очень тяжело, когда она была вынуждена жить в том коттедже.

– Ну что ж… может, ты и права. – Он помолчал. – Значит, по пути я попрошу ее.

– Спасибо. Ох, меня клонит в сон. Смотри – у меня глаза закрываются.

– Я люблю тебя. – Окленд еще раз поцеловал жену. – Я люблю тебя, – повторил он, – и ненавижу, когда мы ссоримся.

* * *

Из трех братьев Окленд ходил быстрее всех. Несколько опередив их, когда они миновали лес и прошли мостик, он оставил их далеко за собой, когда они достигли подножия возвышенности. Он шел впереди; разрыв между ними все увеличивался. Стини торопился за ним, умоляюще глядя в спину брата; Фредди, который к тому времени погрузнел, замыкал шествие. Он тяжело дышал.

На Стини было нелепое мешковатое пальто, два шелковых кашне и перчатки свиной кожи, очень смахивающие на те, что так не понравились в свое время Мальчику. Он только что прилетел из Парижа, где в очередной раз поссорился с Конрадом Виккерсом. Он изливался в многословных жалобах сначала на характер Виккерса, а затем стал рассказывать о ссоре.

Фредди пытался определить, как лучше описать походку Стини – он семенит или скользит? Похоже, что и то, и то. Фредди нахмурился, увидев желтые перчатки, – он не оправдывал их почти так же, как и Мальчик. Тем не менее критическое отношение к брату носило у него мягкий и сдержанный характер. Фредди нравились семейные сборища; он с удовольствием приезжал в Винтеркомб при первой же возможности.

Добравшись до самого верха, Окленд остановился. Он подождал, пока братья добрались до него. Он выглядит, подумал Фредди, и счастливым, и беззаботным, куда лучше, чем за все предыдущие годы. Лицо его было покрыто загаром от работы на свежем воздухе; шагал он размашисто и уверенно. Полный воодушевления, он приступил к обсуждению проблемы коров.

Фредди был совершенно уверен, что два года назад предметом разговора были овцы. И он также не сомневался, что начинание с овцами не увенчалось большим успехом. Фредди ничего не имел против. Ему были понятны вспышки внезапного энтузиазма, обреченные на краткое существование: он сам только недавно покончил с одним таким начинанием. Когда Окленд заговорил о коровах, Фредди только кивал с умным видом. Он чувствовал, что они с братом люди одной крови.

Стини же так не считал. Стини был вполне счастлив получать средства к существованию – его собственные деньги пошли в ход несколько лет назад; но, даже оплачивая дорогостоящие вкусы Стини – а делать это приходилось, предположил Фредди, лишь одному Окленду, – он не мог обеспечить себе защиту от языка Стини.

– Ради Бога, Окленд, – произнес он, когда братья выбрались на вершину холма. – Неужели мы должны все это выслушивать? Ты говоришь точно как фермер.

– А я и есть фермер. Я пытаюсь стать им. Что-то же надо делать со всеми этими землями. – Окленд пристроился на изгороди и закурил сигарету.

– Ну, это тебе не подходит. Не сомневаюсь, ты не представляешь даже, о чем ведешь речь. И ты слишком оптимистично настроен. Среди настоящих фермеров оптимистов не найти. Они мрачные и желчные особи.

– Я не могу быть мрачным. Во всяком случае, сегодня. Я отец. Фредди это понимает – не так ли, Фредди?

– Дай мне одну из твоих сигарет. Отец, значит? – Стини вставлял сигарету в мундштук. – Не понимаю, почему из-за этого сходить с ума. Масса мужчин является отцами. Да практически почти каждый мужчина – это отец. Какая тут разница?

– И тем не менее. Вот так я себя ощущаю. Я буду… орать и орать ее имя, чтобы откликались холмы и горы… – Что Окленд, взгромоздившись на изгородь, и сделал. – Виктория! – крикнул он. – Виктория!

Голосу Окленда отозвался лес. От склонов холмов эхом донеслось имя. Окленд, смутившись своему экстравагантному жесту, спрыгнул с изгороди и прислонился к ней. Он прищурился. Он смотрел на простирающиеся угодья, оценивая их размеры. Они больше не были для него врагом, с которым надо бороться; мрачные, не поддающиеся уходу угодья, которые никогда не производили достаточного количества урожая, которые сопротивлялись его усилиям, – все это осталось в прошлом. Он был готов сказать то, что вертелось у него на кончике языка, но, поймав взгляд холодных голубых глаз Стини, решил, что лучше помедлить.

– Папе нравились эти места. – Фредди тоже прислонился к изгороди. – Он любил стоять здесь. Я пару раз ходил сюда с ним.

– Так и было. Отсюда открывался вид на все поместье. Оно кажется таким большим. И ему нравилось чувствовать себя властителем, – отозвался Стини.

– Заткнись, Стини. По-своему он был прав и далеко не так плох, как ты думаешь.

– А разве я что-то такое сказал? Я просто сказал, что он был владыкой, монархом над всем, что его окружало. Это чистая правда. Я тоже любил его, Фредди. Он мог положить меня на колено и всыпать, но я все же любил его. Немного. Нет, больше, чем немного. – Стини вздохнул. – Думаю, он этого даже не замечал. Его раздражала моя прическа, моя блондинистость выводила его из равновесия. – Он затянулся сигаретой. – А когда Векстон появится? Как приятно будет снова увидеться с ним.

– Утром. – Окленд не оборачивался. – И Констанца прибудет тоже. И Винни. Мод приедет отдельно, на машине. Она явится прямо на церемонию крестин и сразу же уедет. И было бы неплохо, Стини, чтобы ты воздержался от замечаний по этому поводу.

– А что? – Стини бросил на братьев взгляд оскорбленной невинности. – Ты же знаешь, что, когда надо, я могу быть исключительно тактичным. Я вообще могу не упоминать о Монтегю.

– Вот и отлично, – как всегда, внося всеобщее успокоение, сказал Фредди. – Это было сто лет назад. Мод в великолепной форме.

– Мой дорогой, я никогда не сомневался, что Мод представляет собой воплощение достоинства. И не Мод меня беспокоит, а Констанца. Она обожает сцены и может отколоть что-то совершенно несообразное. Возможно, поэтому она и здесь… – заметил Стини, и его голос потерял беззаботность.

– Она здесь, чтобы стать крестной матерью Виктории. Она настаивала, и я согласился. Долго она тут не останется. Два дня, три, самое большое. И ты, как обычно, преувеличиваешь, Стини. Констанца много раз тут останавливалась. Она приезжала каждый год, и не было никаких сцен.

– Да, но тогда она приезжала со Штерном. Он держал ее в узде. А сейчас Штерн не приехал.

– Ее муж – не единственный человек, который способен укротить Констанцу. – Окленд начал выходить из себя. – В случае необходимости и я смогу справиться. И Фредди поможет, не так ли, Фредди?

– Думаю, что да, – смутился Фредди. – Попытаюсь. Но я уже несколько лет не видел ее. Не уверен даже, что помню, как она выглядит.

Стини воздержался от комментариев. Он загадочно улыбнулся, хотя и испытывал раздражение. Он оперся на руку Фредди, когда они стали спускаться вниз. Фредди пыхтел от стараний успевать за Оклендом.

Когда они достигли подножия холма, стало смеркаться. Они пересекли речку, двинувшись по дороге, которая вела мимо коттеджа, стоявшего на околице поселка.

Сад у дома был запущен, сорняки, от которых оставались сейчас лишь сухие стебли, заплели дорожку и подступали к стенам дома. Крыша у него просела. За окнами без занавесок стояла темнота.

– Жуткая сырость, – сказал Стини, когда они благополучно миновали это место. – Окленд, подожди нас. Хеннеси еще живет здесь?

– Да. Ему тут нравится. – Окленд оглянулся. Он пожал плечами.

– Вернувшись с войны, он попросил, чтобы ему разрешили обосноваться здесь. Похоже, это его устраивало. Вы же знаете, что он не совсем нормален. В нем есть что-то от затворника.

– А как насчет Дженны? Это правда, что он бил ее? Хеннеси, который бьет жену! Ну, я не удивляюсь. Он всегда создавал у меня такое впечатление.

– Он бил ее каждую неделю. Но не думаю, чтобы это было привычно для него. Он начинает бушевать, только когда выпьет. Как бы там ни было, Джейн поговорила с ним. И теперь Дженна будет жить в доме: она станет присматривать за Викторией. Все обговорено. Двинулись… – Окленд прибавил шагу.

– Тебе надо что-то делать с этим местом, – сказал Стини, рыся рядом с ним. – В один прекрасный день все рухнет Хеннеси на голову. Да и все эти домишки тоже. – Они остановились, достигнув посадок у деревни. Стини уставился на них. Он тяжело вздохнул. – Все смешалось, Окленд. Может, я тут давно не был, но выглядит все это ужасно. Кажется, что половина домов опустела.

– Половина из них в самом деле опустела. – Окленд расстроенно махнул рукой. – И хочешь знать, почему, Стини? Потому, что я не могу обеспечить их такой зарплатой, которая позволила бы им существовать. И никто не хочет покупать дома, как ты знаешь…

– Кто-то, может, и захочет их приобрести, без сомнения. Писатели… художники… поэты – такого рода публика. Керамисты! Они обожают такие места. Ты сможешь сбыть дома, приведя их в порядок. Я помню, как они выглядели. Просто очаровательно, в них было что-то средневековое. И овощи тут росли. Ряды посадок гороха, штамовые розы…

– Боже небесный, Стини…

– Как хорошо здесь было, Окленд! Просто замечательно. Это правда. И какое запустение тут воцарилось.

– Стини. Была война. – Окленд с трудом перевел дыхание. – Ты хоть понимаешь это? Порой я сомневаюсь. Постарайся пошевелить мозгами, ладно? Все эти люди, которые высаживали горох и ухаживали за штамбовыми розами – ты хоть знаешь, сколькие из них вернулись обратно? Конечно же, ты не имеешь представления! Ты слишком занят тем, чтобы бить баклуши. – Он отвернулся. – В церкви есть мемориал. Сосчитай имена тех, кто не вернулся. И почему бы тебе не задуматься над этим?

– Ох, война, все война! – повысил голос Стини. – Меня уж тошнит от этой отвратной войны. Ты только о ней и талдычишь. И Джейн только о ней и говорит. Даже Векстон вечно ее вспоминает. Ради Бога! Прошло уже двадцать лет!..

– Ты думаешь, что война закончилась? – Окленд развернулся к нему. Он схватил Стини за руку и резко развернул брата в сторону упадка и разрушения. – Так посмотри, Стини. И подумай. Война не кончилась в 1918 году. Это было только началом. Посмотри на нашу деревню, Стини. Давай же, присмотрись как следует. Ты понимаешь, что она собой представляет? Маленькую военную зону, вся она в самом сердце Винтеркомба. Ты понимаешь, что позволяло существовать этим местам? Доходы от вложений. Низкие налоги. Дешевая прислуга. Смешные, неуместные взаимоотношения, построенные на феодальной верности. И все это изменилось. Я даже рад этим переменам. И все же я не могу позволить, чтобы все так и шло. Я пытаюсь оживить тут все, чтобы заработало, как раньше. Моя жена вкладывает деньги, а я пытаюсь вкладывать энергию. И с каждым годом все обходится дороже и все тяжелее. Да и ты обходишься все дороже. И тебе стоило бы это помнить, Стини.

– Это нечестно! – завопил Стини. – Терпеть не могу, когда ты так говоришь. Ты такой мрачный, когда говоришь: я пытаюсь! я экономлю! я стараюсь! Если бы папа лучше вел дела, все было бы в порядке. Хотел бы знать, куда девалась половина денег? Мама всегда говорила… – У Стини на высокой ноте прервался голос. У него перехватило горло. Из глаз неожиданно хлынули слезы. Они избороздили его напудренные щеки. – Посмотри, что ты наделал! Ты заставил меня расплакаться. О, черт…

– Ты вообще очень легко плачешь, Стини. Как всегда.

– Я сам знаю. И ничего не могу сделать. – Стини высморкался. Он вытер глаза. И с достоинством посмотрел на Окленда и Фредди. – Таково свойство моей натуры – плакать. Когда люди ко мне плохо относятся, я плачу. Это не имеет ничего общего с моим старанием держаться, как подобает, я плачу из-за роз и той идиллии, которая никогда уже…

– И по себе, Стини, – не забывай этого.

– Ну ладно, пусть и по себе. Я знаю, что мне свойственны слабости, о, далеко не сладко жить на деньги, которые тебе отправляют как подаяние…

– Стини, ты просто невозможен. – У Окленда смягчился голос. Он слегка повел плечами, как бы сбрасывая последние остатки гнева. Он отвернулся. – Нам лучше возвращаться. Нет смысла спорить. И еще: через минуту окончательно стемнеет.

– Ты сказал, что я все забываю, – заторопившись за ним, Стини ухватил Окленда за руку. – Продолжай же. Скажи, что я идиот, порхаю, словно бесполезная светская бабочка, что я эгоистичен и вообще невозможен, – но и что ты прощаешь меня.

– Ты как прыщ на заднице.

– И к тому же твой брат…

– Ох, да ладно, – вздохнул Окленд. – Ты и прыщ, ты и мой брат. И я прощаю тебя. Почему бы и нет?

– Скажи еще что-нибудь приятное. – Стини обнял Окленда. – Скажи… ну, я не знаю. Скажи, что тебе нравятся мои перчатки.

– Стини, я не умею врать. Твои перчатки просто ужасны.

– Вот так-то лучше, – чирикнул Стини. – Теперь я развеселился. Давай ты, Фредди. Глянь, как мы втроем шагаем в ногу! Три брата! Разве это не прекрасно? – Повернувшись, он насмешливо посмотрел на них. – Как вы думаете, чем мы будем заниматься? Вернемся домой к чаю – или поговорим о Москве?

Театральные вкусы Фредди не простирались дальше Чехова. Он не собирался вдаваться в их подробности, но, поняв, что ссора сошла на нет и все наладилось, начал улыбаться и насвистывать. Ссор он не любил, его куда больше занимал вопрос о чаепитии.

– Пройдем через лес? – предложил он, когда они вышли на развилку дорожек. – Так быстрее – мимо поляны. Пошли? Я проголодался.

И тут, к его удивлению, и Стини, и Окленд замялись.

– Быстрее тут ненамного… – начал Окленд.

– Еще как. Минут на десять сократим. В чем дело? – Фредди не мог понять, что происходит.

– Ничего. – Окленд продолжал медлить. – Ничего особенного. Просто я не привык ходить этим путем…

– Из-за мстительного призрака Шоукросса! – Стини как-то нервно хихикнул. – Я ненавижу этот путь. И никогда не буду им пользоваться. Я жуткий трус – особенно когда темно. А эта часть леса какая-то страшная.

– Не смешите. – Фредди двинулся по тропке. Он уже предвкушал вкус сдобных пышек. Жар камина. Чай. Может, торт. – Ради Бога, что с вами делается? Я не верю ни в какие призраки, как и вы сами. Давайте поспешим.

Он пошел по тропке в сторону поляны. Окленд неохотно последовал за ним. Стини издал еще один вопль, который заставил Фредди подпрыгнуть.

– Подождите меня! – крикнул Стини. – Подождите меня!

Когда они добрались до полянки, на которой Шоукросс попал в капкан, все они – не сговариваясь – замедлили шаги. В середине поляны они остановились.

– Понимаете, что я имел в виду? – Стини не отрывал взгляда от кустов. – Там жуть какая-то. У меня мурашки по коже бегут.

Он вытащил из кармана серебряную, изогнутую по форме бедра фляжку. И сделал из нее основательный глоток. Потом предложил ее Окленду, который отказался, помотав головой, а потом Фредди, который тоже сделал глоток.

Бренди согрел им желудок, и по телу разлилось приятное тепло. Фредди вернул фляжку. Он осмотрелся вокруг.

Как ни смешно, но Фредди понял, что Стини был прав. В сумерках деревья и кусты, казалось, сгрудились воедино. На фоне темнеющего неба вырисовывались скрюченные очертания веток. Палая листва сухо и мрачно шуршала под ногами, а кусты угрожающе топорщились им навстречу. Фредди вгляделся в них. Он попытался прикинуть, где на самом деле был установлен тот самый капкан.

Наверно, вон там, подумал он, вон в том подлеске. Он поежился. Когда Стини опять протянул ему фляжку, он решительно сделал второй глоток и взглянул на братьев. Окленд неотрывно смотрел в сторону подлеска. Его лицо выглядело словно высеченным из камня.

– Это было вон там.

Окленд так неожиданно подал голос, что Фредди чуть не подпрыгнул. Он показал на сплетение веток.

– Именно там.

– Ты уверен? – посмотрел в ту же сторону и Стини.

– Да. Как раз справа от тропы.

– Откуда ты это знаешь?

У Стини был резкий голос. Окленд, пожав плечами, отвернулся.

– Эту штуку должны были убрать – потом.

– Я думал, что это сделал Каттермол.

– Я пришел вместе с ним. И с другими. – У Окленда был хриплый, напряженный голос. – Я забыл, с кем. Кто-то из братьев Хеннеси, кажется.

– Хм… Какой ужас! – Стини поежился. Он не отрываясь смотрел на то место, на которое показал Окленд.

– Да, вот тут и было. Лужа крови. Одежда вся изодрана. Прогулка ему досталась не из приятных.

Окленд отошел на несколько шагов. Он стоял спиной к братьям. Снова наступило молчание. Когда они оказались на этом месте, Фредди почувствовал, что оно обладает какой-то властью над ними. Никто из них не собирался останавливаться, но, остановившись, они не могли сдвинуться с места. Фредди стал убеждать сам себя, что в яркий солнечный день это место отнюдь не кажется таким ужасным. Оно наводит ужас в сгущающихся сумерках. Он сказал, но в голосе у него просквозила предательская слабость:

– Давайте возвращаться.

– Ты помнишь, что сказала мама – когда она умирала?

Вопрос задал Стини. Казалось, он даже не услышал предложения Фредди. Он смотрел лишь на Окленда.

– Да. Помню, – коротко ответил Окленд.

– Что помнишь? – спросил Фредди.

Он был тогда в Южной Америке, летал, развозя почту. Гвен болела недолго. Фредди, который слишком поздно получил сообщение, прибыл в Винтеркомб на следующий день после ее кончины. Это была его неизбывная боль, которая продолжала жить в нем: Стини и Окленд были с Гвен; Джейн была рядом; только он оставил ее.

Фредди переводил взгляд с брата на брата; он жалобно, ничего не понимая, смотрел на окружающие заросли. В его собственных отношениях с матерью была незаживающая рана, которая спустя много лет и поспособствовала ее смерти. Она так и не зажила. Он так бы хотел сказать матери, умиравшей на своем ложе, как он любит ее. Да, он бы сказал ей эти слова.

– Что мама сказала? – снова потребовал он ответа.

Окленд не ответил. Стини лишь вздохнул.

– Ну, в самом конце… – Он замялся. – Она говорила о Шоукроссе. Это было просто ужасно. Она много говорила о нем.

– О Господи. – Фредди склонил голову.

– Она не была расстроена, Фредди, – сказал Стини, беря его за руку. – Честно. Она была совершенно спокойна. Но я думаю… я думаю, ей казалось, что Шоукросс стоит тут же в комнате. А ты, Окленд?.. Похоже, и тебе так казалось. Она разговаривала с ним.

– Ты сказал мне, что все было легко и спокойно! – взорвался Фредди. – Вы оба уверяли меня в этом. Вы сказали, что все закончилось легко; вы говорили, что она просто… ушла.

– Так и было. – Стини нахмурился, как бы вспоминая. – Казалось, она была рада наконец уйти. Она не сопротивлялась. Но тогда она уже почти ничего не понимала. То она что-то говорила, спорила, а потом замолкала. О Господи. Хотел бы я, чтобы нас тут не было. Как нас сюда занесло?

– Я хочу знать, Окленд… – Фредди схватил его за руку. – Что она сказала?

– Ничего. – Окленд движением плеча освободился от его руки. – Она говорила о Шоукроссе, вот и все. Как Стини и сказал. От лекарств, которые ей прописали, у нее все мутилось. Она сама не понимала, о чем ведет речь…

– Нет, она все понимала… – Стини повернулся. – Она рассказала, что, когда Шоукросс оказался здесь в ночь кометы, то услышал, как она зовет его. Он сам рассказал ей перед смертью. И это были его последние слова, обращенные к ней. И вот, умирая, она их вспомнила. Это было очень странно…

– Странно? В каком смысле странно?

– Она начала страшно волноваться – так, Окленд? Я думаю, она понимала, что мы рядом. Словно бы она хотела что-то нам сказать и не могла. Как будто она чего-то боялась.

– Она была очень больна, – отрывисто сказал Окленд. – И нет смысла ворошить прошлое, Стини. Она была не в себе… – Он помедлил. – Затем она уснула. И в самом конце к ней пришло успокоение. Она была такой… усталой. Я думаю, она была рада, что все подходит к концу.

Стини с трудом набрал воздух в грудь; у него перехватило горло.

– Это правда, – сказал он. – В самом деле, Фредди. Когда умер папа, его очень не хватало ей, как я думаю. Она нуждалась в нем, а когда его не стало…

– Она прекратила бороться, – ровным голосом продолжил Окленд. – До определенной черты мы все себя так ведем.

– О Господи, как мне тут плохо! – Стини схватил Фредди за руку. – Я ненавижу это место. Я хотел никогда не видеть его и не бывать здесь. Тут все возвращается. Посмотрите на нас. Мы все разочаровали ее, каждый по-своему. Она строила такие планы – и гляньте на нас. Окленд, который старается стать фермером. Окленд, неудавшийся аристократ. Я неудавшийся художник. Фредди…

– О, я самый худший из вас. Из меня вообще ничего не получилось. – К удивлению своих братьев, Фредди произнес эти слова спокойно и даже без горечи. – И нет смысла сетовать по этому поводу, Стини, – рассудительно продолжил он. – Кроме того, это не вся правда. Стараниями Окленда эти места все же живут – несмотря ни на какие препятствия. Это требует мужества. Ты больше не рисуешь, но ты продолжаешь путешествовать. Ты заставляешь людей радоваться и смеяться. Ты такой, как ты и есть. И не должен извиняться за это – такой образ жизни тоже требует определенного мужества. А я… я так и болтаюсь себе, как и всегда. Но сомневаюсь, чтобы кому-нибудь я принес горе. Во всяком случае, я стараюсь этого не делать. Нас могла бы постичь куда худшая судьба. Но мы по-прежнему здесь. И мы принадлежим друг другу.

– Ох, Фредди! – Стини начал расплываться в улыбке. Он положил руки брату на плечи. – Ты черт-те что, ты это понимаешь? Только ты мог нас так утешить. Как мне это нравится!

– Я не старался, – твердо ответил Фредди. – Я понимаю, что у меня не ума палата. Но то, что я сказал, – это истина. Мы не хуже всех прочих. В нас есть и плохое, и хорошее. Мы просто… обыкновенные.

– И голодные, – вмешался Окленд. Он улыбался. – Не забывай и об этом, Фредди. Пошли – мы все впадаем в сентиментальность, и Фредди прав. Будем благодарны за все, что у нас есть. – Он огляделся, повернувшись. – Мне не хватает моей жены. Мне не хватает моего ребенка. Я хочу получить свой чай. Пошли к дому.

Фредди сразу же развеселился. Они двинулись в путь, сначала неторопливо, а потом все ускоряя шаги. Лес остался позади. Тени отступили, подлесок поредел. Он почувствовал прилив добрых чувств к братьям. На сердце у него разлилась теплота. Хоть в этом он не разочаровал свою мать, подумал он.

* * *

– Мы молим тебя… – начал священник.

На глаза ему попала шляпка Констанцы – та шляпка, которую Винни сочла сомнительной, которая смутила викария, шляпка цвета пармских фиалок. Он отвел глаза. Он еле слышно откашлялся.

– Мы молим твою неизреченную милость, дабы она приняла под свой покров это дитя; я окропляю тебя и крещу во имя Святого Духа и надеюсь… – он сделал паузу, – что она будет тверда в вере, крепка в надежде, и в сердце ее будет жить милосердие, которое поможет преодолеть ей все волны нашего бурного мира, и в конце она обретет вечную жизнь, где властвуешь Ты, в мире без конца, через Иисуса Христа, Господа нашего. Аминь.

– Аминь, – тихо откликнулась Констанца.

– Аминь, – сказал Векстон, глядя на Стини.

– Аминь, – ответили Окленд и Джейн, обменявшись взглядами, и он протянул ей носовой платок.

– Аминь, – ответил Фредди, глядя на витраж в память Мальчика.

– Аминь, – ответил Стини, думая о мемориальной доске, на которой он, подчинившись указанию Окленда, насчитал сорок пять имен.

– Аминь, – ответила Мод, склоняясь к ребенку.

– Аминь, – ответила Винифред Хантер-Кут, глядя на Фредди.

– Аминь, – ответила Дженна с заднего ряда, где она сидела вместе с Вильямом, дворецким.

– Аминь, – ответил Джек Хеннеси, который сидел в одиночестве в самой глубине церкви, с пустым рукавом, в своем лучшем сюртуке.

Викарий продолжил молитву. Это был тот же самый викарий, который выдавал замуж Констанцу много лет назад; он не забыл ни эту церемонию, ни Констанцу – женщину, которая потребовала, чтобы ее собачка присутствовала на торжестве. Он ясно помнил это создание, сидевшее у Стини на коленях, шумно дыша во время молитвы, зевая во время исполнения музыки и грозно порыкивая куда-то на задние ряды.

В свое время она ему не понравилась, и он поймал себя на том, что не нравится и сейчас. Унижение, которое он тогда испытал, мешало ему истово произносить слова службы. Констанца продолжала смотреть на него не отводя глаз, с выражением, которое он счел неуместным. Викарий отвел взгляд. Вместо этого он остановил его на крупной добродушной фигуре Векстона, чьей поэзией викарий искренне восхищался. Это хороший выбор крестного отца, подумал он про себя; к нему вернулся смысл произносимых им слов. Он продолжил службу.

В богослужении англиканской церкви есть одна особенность: поскольку ребенок не может говорить, крестные родители дают обет от его имени. Предварительно было обговорено, что эту обязанность возьмут на себя Мод и Фредди, которые расположатся по одну сторону купели, а Векстон и Констанца по другую. Окленд уже заранее показал им, что они должны делать.

Тем не менее, когда наступил нужный момент, что-то разладилось. Векстон, задумавшись, сделал шаг не в ту сторону. Он остановился рядом с Фредди, оставив Констанцу рядом с Мод. Ко всеобщей растерянности, викарий продолжил службу, оставив крестных отцов по одну сторону от ребенка, а двух ощетинившихся крестных матерей – по другую.

Мод, на которую Фредди возложил излишние надежды, держала себя с провокационным вызовом. Прижимая молитвенник к груди, обтянутой специально сшитым для такого случая платьем, и встопорщив мех, лежащий у нее на плечах, она подчеркнуто выставила локоть, отстраняя Констанцу в сторону.

Мод была высокой. Констанца – наоборот. Плечо Мод закрывало от Констанцы ребенка, предоставляя ей возможность любоваться оскаленной лисьей мордой, свисавшей с плеча Мод. Она была прямо перед лицом Констанцы, уставясь на нее бусинками мертвых глаз.

– Возлюбленное дитя наше, – продолжил викарий, подчеркивая каждое слово.

– Прошу прощения, – раздался спокойный чистый голос. – Прошу прощения, но мне ничего не видно.

Викарий поперхнулся. Мод не шевельнулась.

– Я вижу всего лишь дохлую лису, – терпеливо продолжил голос. – Я крестная мать и обязательно должна видеть ребенка.

– Ах, Констанца, это вы? – вскричала Мод. – Вы здесь? Я, должно быть, не заметила вас. Я и забыла… какая вы… мелкая и миниатюрная. Вот… так лучше?

Она сдвинулась на шесть дюймов вправо.

– Большое спасибо, Мод.

– Может, вам мешает вуаль, Констанца? Не приходит ли вам в голову, что лучше было бы поднять ее?

– Как ни странно, Мод, но я прекрасно вижу и сквозь вуаль. Она имеет свое предназначение.

– О, конечно. Но вряд ли тут подходящий момент обсуждать шляпки.

Мод снова повернулась к священнику. Особого уважения к их клану она не питала. Ее брат поддерживал эту церковь, она была обязана ему своим существованием, а теперь зависела от Окленда. Насколько Мод знала, он нанял и викария. Она твердо посмотрела на него.

– Продолжайте, – сказала она.

Викарий только вздохнул. Служба продолжилась. Завершив начатую молитву, он перешел к обетам, которые должны дать крестные родители. Теперь он обращался к четырем лицам.

– Обязуетесь ли вы, – спросил он, – во имя этого дитяти отвергать дьявола и его деяния, тщеславную суетность и мишуру этого мира, плотские наслаждения, отказываетесь ли вы провозглашать их и следовать за ними?

– Отвергаем их, – ответили три голоса. Мод и Фредди прозвучали в унисон, твердо и уверенно. Констанца несколько припоздала, и ее голос прозвучал отдельно. Векстон вообще не ответил. Не отрывая глаз, он смотрел на Констанцу. Викарий откашлялся: великому поэту может быть позволено быть несколько рассеянным. Векстон снова преисполнился внимания.

– О, простите. Да, я, конечно, тоже отвергаю их.

Векстон покраснел. Викарий продолжил обряд обета. Он спросил крестных родителей, верят ли они ради благополучия ребенка в Бога Отца, Святого Духа и его возлюбленного Сына, в Распятие и Воскрешение, в Святую Церковь, в церковное причастие, в прощение грехов и вечную жизнь.

– Верю твердо и неуклонно, – ответили крестные родители. Именно в этот момент службы – или так он решил потом – Окленд обратил внимание, насколько, что бы ни говорилось, была тронута Констанца. Все это время, пока произносился обет, она стояла неподвижно, сцепив перед собой пальцы. Глаза ее не отрывались от лица священнослужителя; она, казалось, была полностью поглощена его словами, лицо у нее было грустное и сосредоточенное.

Ребенок был окрещен; на головку его был наложен знак креста. Окленд, подняв глаза от купели, увидел, что Констанца плачет. Она не произносила ни звука; две слезы, а потом еще две поползли из-под вуали. Окленд, который сам испытывал волнение, был глубоко тронут этим. Он подумал: Констанца далеко не такая, какой пытается казаться.

– Виктория-Гвендолен, – потом сказала ему Констанца, когда они шли по церковному двору к ожидавшим их машинам. Она взяла его под руку и потом выпустила ее. – Виктория-Гвендолен. Прекрасные имена.

– Они принадлежали двум ее бабушкам…

– Мне нравится. Они связывают ее с прошлым. – Она подняла глаза. Перед ними у машины ждала Мод.

– Теперь я пойду домой со Стини. – Констанца еле заметно улыбнулась. – Я знаю, он уже ждет меня. Я просто хотела поблагодарить тебя, Окленд, за то, что ты позволил мне стать крестной матерью. Это очень много значит для меня. Я так счастлива за тебя и за Джейн.

Больше ничего она не сказала. С достойной восхищения ловкостью она избежала встречи с Мод и села в первую из ждавших машин вместе со Стини. Машина направилась в сторону дома. Мод с брезгливым выражением проводила ее взглядом. Она повернулась к Окленду и к Джейн. Она расцеловала их обоих.

– Я вернусь, – сказала она, – когда этой женщины тут не будет. Нет, Окленд, я решила раз и навсегда. И я должна сказать, что считаю ваш выбор ее в роли крестной матери совершенно необъяснимым и глубоко неверным. Я не могу понять, Джейн, как ты из всех возможных…

– Это было мое решение, Мод, – тихим голосом прервал ее Окленд.

– Твое? В таком случае могу сказать лишь одно – оно было дурацким. А эта шляпка! С моей точки зрения, она была продуманным оскорблением.

За спиной Мод Винифред Хантер-Кут, которая придерживалась такого же мнения, громко фыркнула:

– Совершенно неподходящая для крестин. Но, должно быть, она всегда старается привлечь к себе внимание. Она живет этим. Не могу не сказать, что эта шляпка совершенно ей не идет. Она подошла бы молодой девушке, но подчеркивает ее возраст.

– Мод, не могли бы мы прекратить это обсуждение? – прервал обеих Окленд. – В нем нет необходимости, и Джейн переживает.

– Джейн? – бросила на него ледяной взгляд Мод. – Переживает не только Джейн.

– Я считаю, что этого более чем достаточно.

– А ты видел, с какой злобой она смотрела на мою бедную лису?

– Это было лишнее, Мод.

– Лишнее, но специально. Я бы предпочла, правда, чтобы она так смотрела на мою лису, а не на твоего ребенка…

– Мод, пожалуйста…

– Очень хорошо. Больше ни слова. Я возвращаюсь в Лондон.

Мод, раскрасневшись, поправила злосчастную лису на плечах. Она величественно осмотрелась по сторонам. От ее взгляда не ускользнуло, что Фредди, слушавший этот диалог, с трудом удерживается от смеха.

– Я скажу лишь одно – и, Фредди, это не повод для веселья… – Она сделала паузу. – Эта женщина дурно воспитана. И, что еще хуже, она это демонстрирует.

– Я опозорена, – в тот же день после ленча сказала Констанца.

Векстон, Стини и она с Оклендом гуляли вдоль озера. Джейн осталась отдохнуть; Фредди заснул над новым романом; Винни, бросив недвусмысленный взгляд в сторону Констанцы, отказалась к ним присоединиться. Она собирается, с многозначительным видом сказала она, уединиться в комнате, чтобы написать своему мужу Хантер-Куту.

– Винни считает, что я должна была бы писать Монтегю. – Констанца скорчила грустную физиономию. – У меня смутное подозрение, что она считает меня далеко не самой послушной женой.

– Она в лагере Мод, – с легкомысленным видом бросил Стини. – Она от всей души не одобряет тебя, Констанца. Особенное внимание привлекла твоя шляпка…

– Какая жалость! А я несколько часов выбирала ее.

– Мод сказала, что она была продуманным оскорблением, – весело продолжил Стини, не обращая внимания на предостерегающий взгляд Окленда. – Ты знаешь, как тебя называет Мод? Она говорит о тебе «эта женщина». Она считает, что ты смотрела на ее бедную лису исключительно злобным взглядом.

– Так и было, – с воодушевлением ответила Констанца. Она взяла Окленда за руку. – Должна сказать, Окленд, исключительно приятно проделать три тысячи миль до моего старого дома, где тебя так тепло встречают.

– Ох, да Мод не имеет в виду и половины того, что она говорит, – смущенно ответил Окленд.

Констанца искоса посмотрела на него.

– Еще как имеет. Я-то знаю. Я прямо слышу, как она говорит: «Эта женщина оказывает дурное влияние. Не могу представить, почему она должна была оказаться крестной матерью. Вы видели, как она смотрела на мою бедную лису?»

Констанца улыбнулась. Она блистательно изобразила Мод, точно подражая всем интонациям ее голоса, ее осанке, ее походке, выразительности ее речи. На мгновение, хотя она была куда мельче ее, она и внешне напомнила Мод, напыжившись, как Мод стояла в церкви. Окленд улыбнулся; Стини расхохотался; Векстон никак не отреагировал. Констанца, обретя прежний облик, вздохнула.

– Да ладно, я не могу осуждать ее. Когда-то она любила Монтегю и никогда не простит меня. О чем я могу только сожалеть. Мне всегда она нравилась.

Она встряхнула головой; какое-то время все шли в молчании. Окленд подумал, что, наверно, замечание Мод задело Констанцу больше, чем та старается показать, потому что в ее голосе звучала какая-то обида – а нотки эти он помнил еще с давних времен, когда Констанца, будучи ребенком, старалась защититься от неприязни, которую, как ей казалось, она вызывала в окружающих.

Минут через десять они оказались на развилке тропы. Здесь Констанца остановилась.

– Знаете, куда бы мне хотелось пойти? В старый Каменный домик. Он еще стоит? Ты помнишь его, Окленд, – любимое место твоей матери? Я сто лет не была в тех местах.

– Да, он по-прежнему там. Здание далеко не в самом лучшем состоянии – как и все остальное, – но он на месте.

– А что, если мы взглянем на него? Можем? Стини, Векстон – вы идете? Я отлично помню его. Гвен любила там писать свои акварели и сушила цветы. Как-то утром Мальчик нас там сфотографировал, я помню. Дайте-ка подумать… там были Гвен, и ты, и Стини. Да, и мой отец…

Она остановилась. Слегка махнула рукой. Отвернувшись, она сделала несколько шагов в сторону.

Все трое смотрели ей в спину. Заметив, насколько удивлен Окленд, Стини беззвучно произнес слово «комета».

– В тот день мы были в Каменном домике, – тихо сказал он. – Утром того дня, когда все собирались смотреть на комету. И я думаю, что это не самая лучшая идея – отправиться туда. Ты же знаешь, каково ей приходится, когда она вспоминает.

– Я в любом случае возвращаюсь в дом, – решительно объявил Векстон. – Холодно. Ты идешь, Стини? – К удивлению Стини, Векстон, который обычно бывал нетороплив в движениях, решительным шагом, не оглядываясь, двинулся в сторону дома. Стини, которому было необходимо поведать Векстону все подробности ссоры с Виккерсом, маясь нерешительностью, топтался на месте. Он уставился в спину Констанцы. Посмотрел на Окленда.

– Иди за ним, – сказал Окленд.

– Ты уверен?

– Да. Иди. Мы догоним вас. – Он понизил голос. – Все в порядке, Стини, она просто расстроилась. Дай ей минуту-другую.

– Ну, хорошо.

Стини с явным облегчением оставил их. Двинувшись, он было остановился, оглянулся и кинулся догонять Векстона. Как только Стини оказался рядом с ним, Векстон замедлил шаги. Оба они, остановившись, оглянулись; Констанцы и Окленда не было видно.

– Дорогой мой, – сказал Стини, озираясь, – стоит ли нам уходить? Я не совсем уверен в безопасности Окленда.

– Как и я. Тем не менее это его проблемы, не так ли?

– Мне бы не хотелось видеть его огорченным, как и Джейн. – Стини продолжал стоять на месте. – Может быть, все обойдется, не говоря уж, что жутко неподходящее время, так? Как раз после крестин. С другой стороны, от Констанцы…

– Кончай мямлить, Стини. Идем. Вернемся домой.

– Ты уверен? – Стини вздохнул. Он неохотно повернулся. – Может, ты и прав. Может, она и в самом деле взволнована. Я видел, в каком она была состоянии, когда принесли ее отца. Она действительно любила его, Векстон.

– Да? – с сомнением произнес Векстон. – Ты помнишь ту историю, что когда-то рассказал мне – о романе ее отца и о маникюрных ножничках?

– Да.

Векстон пожал плечами.

– Если уж она так любила своего отца, – спокойно сказал он, – так чего ради она стала резать его книгу?

3

– Ты хочешь вернуться? – спросил Окленд, когда они очутились у Каменного домика.

– Нет. Честное слово, все в порядке. Я рада, что мы тут очутились. Не из-за того, что у меня болезненные воспоминания. Мне всегда тут нравилось. Отсюда виден и лес и озеро. Ты помнишь, Окленд, твоя мать ставила тут свой столик? И ее акварели, ее краски, они лежали вот тут. А здесь были ее книги. Романы моего отца. Он отдал переплести их в пергамент – специально для нее.

Разговаривая, Констанца ходила по маленькой комнатке. В здании чувствовалась сырость, а от каменного пола тянуло холодом. Выйдя на лоджию, которая была обращена к озеру, она коснулась колонн, затем, продолжая жестикулировать и притрагиваться к предметам, вернулась в единственную комнату.

Окленд продолжал стоять, нерешительно наблюдая за ней. Несмотря на ее уверения, он понимал, что прийти сюда было не самым умным поступком. Прислонившись спиной к колонне, он закурил. Один из черных лебедей пересек озеро и исчез в зарослях тростника. «В одиночестве, – подумал он, – скитаюсь я странником». Последующие строчки поэмы вспомнить ему не удалось.

Казалось, Констанце не хотелось покидать домик, пока она не обойдет его. Окленд наблюдал, как она ходила взад и вперед, и ее дыхание облачками пара оседало в воздухе. Она стянула перчатки и прикоснулась к книжной полке. Кольца ее блестели. Окленд подумал, какой маленькой, изящной, милой и серьезной она кажется: странное экзотичное создание, залетевшее в Винтеркомб. Она была без шляпки. Цыганские пряди волос обрамляли ее лицо. У нее было грустное, безутешное выражение, как если бы, когда все остальные оставили их, она позволила себе расстаться с маской насмешливого веселья.

На ней было мягкое широкое пальто из какого-то темно-серого материала, как ни странно, слишком торжественное для Констанцы, которое придавало ей монашеский вид, напоминая о послушницах, о медсестрах, о женщинах, которые тихо и безропотно исполняют свой женский долг. Под пальто он заметил белизну блузки, круглый воротник которой окаймлял горло. Пока он смотрел на нее, Констанца, не замечая его взгляда, расстегнула воротничок пальто. Когда она потянулась коснуться того места, где когда-то на стене висела картина, пальто сползло назад. Она подняла руку и провела пальцами по штукатурке. Под легким шелком ее блузки он ясно увидел очертания ее груди, их упругие выпуклости, ореол вокруг сосков. Удивленный и даже пораженный отсутствием нижнего белья, Окленд отвел глаза.

Когда он снова посмотрел на нее, Констанца уже сидела на старой деревянной скамейке, когда-то располагавшейся на лоджии снаружи. Похоже, она совершенно забыла о его присутствии. Голова ее была опущена, пальцы сплетены, пальто окончательно сползло с плеч. Снова она напомнила Окленду послушницу, кающуюся грешницу. Он улыбнулся про себя – вот уж в какой роли невозможно представить Констанцу. Как она обаятельна, подумал он. И, вспоминая то время, когда она была больна и он вошел в ее комнату в Лондоне, он почувствовал, как его снова потянуло к ней, словно проплыло облачко духов, вернее, воспоминание о них. Она выглядела, подумал он, очень юной; хрупкая, уязвимая, беззащитная, совершенная до последней ниточки – она походила на тех женщин, которых мельком можно увидеть сквозь витрину дорогого магазина. Их вид заставляет останавливаться, подумал он, и в голову ему пришла мысль: «Она обаятельна, но не для меня», которая тут же покинула его.

– Я не должна была бы приезжать в Винтеркомб, – подняла на него глаза Констанца; лицо ее оставалось грустным и напряженным. – Я не имела права выпрашивать у тебя возможности стать крестной матерью Виктории. Я поставила тебя буквально в безвыходное положение, я это знаю. Ты был очень добр и любезен, но я вела себя не лучшим образом. Мне очень жаль, Окленд. Все, что я делаю, кого-то выводит из себя. Даже Джейн. Почему я так поступаю? Я не хочу ничего подобного, но вижу, как все получается. Ох, как бы я хотела никогда не надевать ту дурацкую шляпку…

– Она очень симпатичная, – улыбнулся Окленд. – Мне понравилась.

– Ох, Окленд – ты такой джентльмен! Да не в этом дело. Шляпка самая обыкновенная. Дело во мне, а не в шляпке. Я не принадлежу к этому миру и всегда это чувствовала. И все же я рада, что очутилась здесь. Я никогда раньше не присутствовала на крестинах. Эти слова… какие они необычные, тебе не кажется? «Крепка в вере», «крепка в надежде», «волны нашего неспокойного мира». Понимаешь? – Она улыбнулась. – Я приняла их всем сердцем. Волны… как я это понимаю. Ненавижу море. И мир в самом деле такой неспокойный.

– Слова трогательны – пусть даже не веришь в них. Они обладают силой сами по себе. – Окленд вошел в Каменный домик. Он минуту смотрел на книжные полки своей матери, потом опустился на скамейку рядом с Констанцей.

– Они заставляют поверить в невозможное: в искупление, в возрождение… не знаю. Я верила в них, когда произносила утром обет. – Констанца слегка поежилась. – И я хочу, чтобы ты это знал.

– Вернемся?

– Нет. Пока еще нет. Я хотела бы побыть тут еще немного, только рукам холодно. Разотри их немного. Можешь ли взять их к себе, Окленд? Да, вот так. Растирай их чуть сильнее. Кончики пальцев. Вот так лучше. Начинает пощипывать. Мне кажется, что в них перестала циркулировать кровь.

Окленд держал ее руки в своих. Он сжимал и растирал ее пальцы, как она просила, пока они не согрелись. И потом, хотя не было никаких причин держать их, он не выпускал их. Он положил ей на ладони сначала правую руку, а потом левую.

– Так много колец…

– Я знаю. И сама не понимаю почему. Они мне нравятся. Я просто жадная на кольца. Даже на самые дешевые. Они напоминают мне о людях. Это, с синим камешком, – его подарил Мальчик, когда мне было четырнадцать лет. Это купил Монтегю. Опал достался от Мод – до того, как я потеряла ее расположение.

– Сегодня ты плакала в церкви, я смотрел на тебя.

– Знаю. Прости. Я думала, что меня никто не видит.

– Ты была очень сдержанна. Всего две слезинки, потом еще две.

– «Крокодиловы слезы», сказала бы Мод. – Констанца улыбнулась. – Но это неправда. Я не очень часто плачу, не то что Стини. Может, я держу слезы при себе. Нет, и это не так. Они появляются по своей воле. Я плакала, когда погибла моя собачка Флосс, но не плакала, когда потеряла отца. Не странно ли это?

– Не обязательно.

– Окленд, могу ли я попросить тебя кое о чем? Я всегда хотела узнать у тебя, но не решалась. Можно?

– Если хочешь.

Констанца помолчала.

– Ты не рассердишься? Это о моем отце.

Окленд выпустил ее руки. Он слегка откинулся назад. Констанца обеспокоенно смотрела на него. Он тоже вроде бы замялся, может, готовый отказаться. Затем пожал плечами.

– Спрашивай. Я предполагаю, тебя интересует… один день.

– Ночь того несчастного случая… – Констанца будто приковалась к нему взглядом. – Ты считаешь, что там произошел несчастный случай… как все говорят?

– Это было двадцать лет назад, Констанца.

– Не для меня. Для меня это случилось вчера. Прошу тебя, Окленд. Ответь мне.

Окленд вздохнул. Он откинулся к стене. Отвернулся. Взглядом он скользнул через пространство высохшей травы к озеру и дальше к лесу. Он не отрывал взгляда от стены деревьев и темнеющего неба над ними. Помолчав, он сказал:

– Нет. В то время мне не казалось, что это был несчастный случай.

– А теперь?

– Теперь? – Окленд нахмурился. – Теперь я не так уж в этом уверен. Время меняет оценки. Память дает сбои. Кое-что забывается, другие детали ты видишь не так четко. Порой… Может, я стараюсь заставить себя все забыть…

Констанца положила свою маленькую ручку ему на колено. При этом пальто ее распахнулось еще больше. Снова Окленд увидел округлость ее груди, натянувшей шелк блузки. Он отвел глаза. Небо на горизонте наливалось багровым цветом, пронизанным серыми полосами туч. Он подумал, что скоро совсем стемнеет.

– Окленд, ответь мне искренне хоть сейчас. Думаю, я предполагаю, какой будет ответ, и обещаю: что бы ты ни сказал, я не огорчусь. Но я хочу услышать от тебя правду. – Она помолчала. – Это ты взял те ружья?

– Ружья?

– Да. Ружья Мальчика.

– «Парди». – Окленд повернулся взглянуть на нее. Его взгляд остановился на ее спокойном отрешенном лице. На нем не было и следа каких-то эмоций.

– Да. – Он вздохнул, словно на него внезапно навалилась усталость. – Да, это я их взял. В тот день был съезд гостей, мы пили чай на веранде, снаружи, помнишь? Твой отец разозлился на тебя. Он отослал тебя в дом, чтобы ты помылась и переоделась. Джейн увела тебя.

– Я помню.

– После этого… – Окленд помолчал. – Я пошел вниз к озеру с Мальчиком. Он был очень расстроен. Понимаешь, он только что видел их, твоего отца и мою мать, в первый раз. Он видел, как она заходила в комнату твоего отца… – Он помолчал. – Мальчик был странной личностью. Он всегда казался таким тихим, спокойным, но под этим… Он очень бурно реагировал. У него был простой и ясный взгляд на мир, и вдруг все перевернулось. Я долго слушал его. Затем мы вернулись домой. Я пошел в оружейную. Я сказал Мальчику, что я собираюсь сделать.

– И взял его ружья?

– Да. Сам не знаю почему. Они были лучшими ружьями в доме – гордость и радость отца, вот почему. Как бы там ни было, я их взял. Я спрятал их в раздевалке – той самой, с боковой дверью, помнишь? Той, что мы называли чертовой дырой. Днем я зашел туда, чтобы найти какие-то галоши для Джейн. Я сунул их под кучу одежды. Я решил, что оттуда их будет легко извлечь.

– Скажи мне, что ты собирался с ними делать?

– Скорее всего что-то ужасное. Естественно, по отношению к твоему отцу.

– Потому что ты его ненавидел?

– Да. Я его ненавидел. – Окленд перевел дыхание, помолчал. – Мне было тогда семнадцать. Думаю, я никогда и ни к кому не испытывал такой неподдельной ненависти ни до, ни после. Я чувствовал к нему отвращение – к такому, каким он был, и за то, что он делал. За то, как он поступил с моим отцом – и как относился к матери. За то, что он сделал с Мальчиком. Я думал…

– Рассказывай, Окленд.

– Я думал, что мир станет немного лучше, если он покинет его.

Наступило молчание. Констанца держала руки на коленях. Она разглядывала кольца. Она как бы считала их.

– Расскажи мне, что ты потом сделал, Окленд, – наконец сказала она. – Я должна знать.

При этих словах она склонилась к нему. Окленд услышал, как дрогнул ее голос, почувствовал ее дыхание на своей щеке. Он ощущал запах свежей весенней земли в тех духах, которыми она пользовалась. От ее близости у него сбились мысли, он растерялся. Он видел рядом с собой изгиб ее шеи, четкую линию подбородка. Ее губы, алые, как всегда, были слегка раздвинуты. Она не сводила тревожного взгляда с его лица.

– Констанца, я не уверен, стоит ли мне продолжать. Я не уверен, есть ли в этом смысл. Это было так давно. Не стоит ли нам обоим все забыть?

– Я никогда не смогу забыть. И я должна знать. Я долго ждала этого знания. – Она взяла его за руку. – Пожалуйста, Окленд. Расскажи мне. Кое-что я предполагала. Так когда ты вернулся за ружьями? Ты же пришел за ними, не так ли? Это было после того, как ты вернулся из конюшни, после Дженны?

– Несколько погодя. Да.

– Рассказывай.

– Очень хорошо. Было одиннадцать, когда я покинул сеновал на конюшне. Я не хотел возвращаться на вечеринку. Там было слишком много людей. Я хотел побыть один в саду, в темноте. Мне нужно было подумать. Как мне это сделать? Когда? И вот тогда, стоя в саду, я увидел, как вышел твой отец. Я увидел, что он направился по тропинке в лес. Я понял, что он идет на тайную встречу с моей матерью.

– И ты пошел за ним?

– Нет. Не сразу. Я подождал. Я услышал, как гости стали расходиться. Я мог и сам пойти спать, бросив всю эту идею, и я был почти готов к этому. Дженне удалось несколько успокоить меня. Но тут вышла моя мать. Она увидела меня с террасы. Она позвала меня. Она, я помню, потрогала мою куртку и сказала, что она сырая. Она сказала мне, чтобы я шел в дом. У нее был очень настойчивый голос. И я понимал почему. Она задерживалась. Она была готова сорваться с места и бежать к Шоукроссу. И она не хотела, чтобы сын видел, куда она удаляется. Он мог бы спросить ее, почему она в час ночи отправляется на прогулку в лес.

– Ох, Окленд, – еле слышно вздохнула Констанца. – Все точно, как я и думала. Ты очень разозлился тогда? Тогда-то ты его и возненавидел?

Окленд нахмурился.

– Я вернулся за ружьями. Выбрал одно из них. Я пошел по тропке в лес. На полпути я зарядил ружье. Оба ствола.

– Оба ствола? – Констанца поежилась.

– Я хотел быть уверен. С одного выстрела я мог промахнуться. Я не сомневался, что пойду на это. Я хотел уложить его на месте.

– Из этого ружья можно было бы убить в упор?

– О, да. Разве ты никогда не видела, чем кончаются несчастные случаи на охоте?

– Нет. Никогда. Пожалуйста, возьми меня за руку, Окленд. И не выпускай. Я хочу все знать. Я хочу понять. Но это пугает меня. Вот видишь. Обними меня рукой – да, вот так. Теперь ты можешь мне рассказывать дальше, очень тихо и спокойно. Видишь, как я близка к тебе? Между нами никогда не было тайн – кроме этой одной. Ты же мой брат – нет, куда ближе, чем брат. Ты однажды спас мне жизнь. Прошу тебя, Окленд, рассказывай. Значит, ты зарядил ружье. Оба ствола. И пошел дальше по тропе…

Констанца положила голову ему на плечо. Он чувствовал, как напряжена ее спина. Ее мягкое пальто было очень тонким. Его рука обняла ее, и он чувствовал, как при дыхании выпуклость ее груди касается его пальцев. Женская грудь. Ее прикосновения показались Окленду странными и непривычными. Констанца так напоминала ребенка: маленькая, как девочка; у нее, как у ребенка, перехватывало дыхание, когда она приходила в возбуждение. Он продолжал думать о ней, как о ребенке, но у этого ребенка была грудь женщины. Он переместил руку повыше, так, что она легла ей на плечо. Он устремил взгляд в сторону озера, гладь которого расцвечивали последние лучи заходящего солнца. Два вечера один за другим, подумал он, когда в сумерках шел разговор о прошлом.

– Констанца, об этом трудно говорить.

– Тем не менее говори.

– Ты хочешь слушать?

– Я хочу услышать.

– Хорошо. Значит, я зарядил ружье. И пошел по тропе в лес.

– А ты знал о капкане? О Господи, Окленд, знал ли ты? – Она плотнее прижалась к нему. Ее начало колотить. Под пальто ее била дрожь. Окленд погладил ее по руке. Он не отрывал взгляд от озера. – Нет. Я ничего не знал о капкане. Ловушки на людей были противозаконны. Мой отец мог орать, что поставит их, но всерьез я его слова не воспринимал. Я не имел представления, что он там стоит. Во всяком случае, это было неважно, потому что я остановился.

– Ты остановился?

– Просто встал на месте. На середине тропы. Я пришел в себя, вроде так принято говорить. Я увидел себя, как крадусь по тропе с ружьем в руках, собираясь кого-то убить. Наверно, увидел, как я смешон. Не опасен, скорее всего не опасен, а просто смешон.

– Ты хотел убить того, кто вызывал у тебя ненависть! И это показалось тебе смешным?!

– Констанца, неужели так трудно понять? Я посмотрел на все свои действия как бы со стороны, и они мне показались абсурдными. Семнадцатилетний мальчишка, полный драматических страстей, преисполненный желания отомстить за честь матери. Все это было абсурдом. Так что я вернулся обратно и снова засунул ружье под груду одежды. Пошел в дом и стал играть в бильярд. – Он помолчал. – А на следующий день, после несчастного случая, когда твоего отца принесли в дом… Вот тогда это и случилось.

Он повернулся взглянуть на нее.

– Думаю, это была ты, Констанца. То, как ты закричала. То, как ты посмотрела на меня. Мне показалось, что ты читаешь мои мысли. Мне показалось, ты знала, что я собирался сделать. Тогда я почувствовал себя в роли убийцы. Словно бы это я убил его. Ты заставила меня устыдиться.

Окленд вздохнул.

– Вот, собственно, и все. На следующий день я подошел к отцу. Я хотел признаться ему. Как ни странно, он был очень добр со мной. Он полностью понял меня. Я так и не рассказал ему, почему хотел убить Шоукросса, – о матери я и не заикнулся. Он, конечно, и так все знал. Я видел это по его лицу. Он обладал своеобразным достоинством. Он был далеко не так глуп, как порой казался. Я показал ему, где спрятал ружья. Думаю, это он вернул их на место.

Наступило молчание. Констанца передернулась. Она отодвинулась. Она плотно прижала ладони ко лбу. Ничего не видя перед собой, она смотрела на деревья, на озеро, на сгущающиеся сумерки.

– А я думала, что это ты убил его. – В тоне ее было сожаление. – Я увидела это по твоему лицу, когда его принесли в дом. Я смотрела на своего отца, лежащего на носилках под этими вульгарными клетчатыми пледами. Затем я посмотрела на тебя. И словно бы опознала тебя. Я была уверена – так уверена! Меня словно стрелой пронзило. И я верила до сих пор. Никому не говорила. Все двадцать лет. Понимаешь, если это был ты, то тогда это имело смысл.

Она потянулась к его руке и зажала ее между ладонями.

– Окленд, ты не соврал мне? Ты обещал, что не будешь врать. Можешь ли ты посмотреть мне в глаза и сказать, просто взять и сказать: «Я его не убивал».

– Я его не убивал, Констанца. Я хотел убить его. Я даже готовился убить его в течение… какого времени? Шести часов? Восьми? Но я этого не сделал. Армия научила меня убивать, но даже тогда это получалось у меня не лучшим образом. Чтобы уметь убивать, надо получать удовольствие от этого, я думаю. Или очень бояться. Одно или другое.

Окленд произнес это тихим голосом. Констанца заплакала. Она прижала ладони ему к лицу. Она прикрыла глаза Окленда.

– Ох, не гляди так на меня, Окленд, – и не говори так. Я не хочу видеть тебя таким. Ты выглядишь таким усталым и старым… и в тебе есть горечь. Ты стал совсем другим.

– Я и есть другой.

– Я верю тебе. – Встав, она возбужденно стала ходить взад и вперед. – Ты не можешь мне врать. Но я не понимаю. Кто-то другой должен был убить его, значит… кто-то это сделал. Это был не несчастный случай, Окленд; я знала, что это не так. Удовольствие? Ты говоришь, что люди должны испытывать удовольствие, убивая? Или… что там было другое? Страх. Да, так и есть. Страх. Но кто мог его испытывать, чтобы так ужасно поступить. Ни твой отец, ни Мальчик, ни ты. Никого не остается. О, как бы я хотела не задаваться вопросами. Я была так уверена, а теперь они снова обступают меня, все эти вопросы! Они крутятся в голове, и от их обилия она болит. Двадцать лет, Окленд, они крутятся, они… жалят. Мне кажется, что они вгрызаются в меня. Из-за них все становится таким черным. Значит, там в самом деле произошел несчастный случай! Хотела бы я в это поверить. Если удалось бы, я бы смогла отдохнуть. Успокоиться. Я смогу. Теперь, думаю, смогу.

– Констанца. Не терзай себя. Нам не стоило ни приходить сюда, ни начинать все снова. Подожди… Констанца…

Окленд поднялся. Ее расстройство, отрывочность ее речи, сотрясающая ее дрожь – все это обеспокоило его. Он взял ее за руку, а когда Констанца сделала попытку оттолкнуть его, он мягко привлек ее к себе. Он чувствовал, в каком она находится возбуждении. Она угловато сопротивлялась.

– Констанца. Прости меня. Оставь, забудь… ты можешь все оставить? – начал он. Он жалел ее, и эта жалость заставила привлечь ее поближе, и он начал гладить ее по голове. Волосы были упругими, сопротивляясь его прикосновениям. Он забыл их, но едва только коснулся, как воспоминания тут же вернулись. Он задержал руку. Он мягко погладил ее по голове и провел руку книзу, чувствуя изгиб шеи под густой копной волос. Похоже, его прикосновение успокоило Констанцу. Она издала еле слышный звук: полувздох, полурыдание.

– Как ты добр, Окленд, – тихо сказала она. – Я никогда не видела тебя таким. Я привыкла воспринимать тебя как резкого, ехидного – может, даже жесткого. Но ты можешь быть и добрым. Ты изменился. Ох, мне так холодно. Меня всю колотит. Прижми меня, согрей меня, пожалуйста. Я сейчас приду в себя, и мы пойдем.

В поисках утешения она уткнулась ему лицом в грудь. При этом движении пальто соскользнуло еще ниже с плеч. Каким-то образом – Окленд даже не понял, как это получилось, – он увидел, что его рука уже обнимает ее за талию под пальто. Он почувствовал неловкость, даже смущение. Он перестал гладить ее по голове. И когда он попытался отодвинуться, Констанца вцепилась в него.

– Прошу тебя, подержи меня вот так. Еще немного. Я так несчастна. Видишь, я плачу. Я промочила твой пиджак. Ненавижу его. Он такой толстый и колючий. Твидовый – почему англичане вечно носят твид? Вот так лучше.

Окленд увидел, что пиджак уже расстегнут. Констанца приникла к нему, угнездившись у него на груди. Она издала тихий вздох удовлетворения. От ее кожи шел запах папоротника и свежей сырой земли. Он чувствовал на рубашке влагу ее слез. От запаха ее волос кружилась голова: он был острым и опьяняющим. Маленькая ручка Констанцы в кольцах лежала у него на сердце. Ее грудь настойчиво прижималась к нему. Он чувствовал, как отвердели ее соски.

Годы брака с совершенно другим типом женщины скорее всего притупили его инстинкты: какой-то частью мышления он пытался убеждать себя, что такая настойчивость объясняется непроизвольной, присущей ей эротичностью, и тут Констанца пошевелилась. Она прикоснулась к нему так, что не понять ее намерений было невозможно.

Окленд сразу же отпустил ее и сделал шаг назад.

Констанца смотрела на него с печалью. Она огорченно покачала головой. И закусила губы так, что они покраснели.

– Типичное выражение женатого человека. – Она улыбнулась. – Как глупо. Ох, Окленд… Нет смысла убегать, сломя голову, – сказала Констанца, когда Окленд направился к дверям. – От меня убежать не удастся. Демонстрация супружеской верности меня совершенно не тронула.

– Я не убегаю. Я возвращаюсь домой, к своей жене. Я предпочитаю находиться в ее обществе.

– В ее обществе! – Констанца последовала за ним к дверям. – До чего уныло! Я могла бы за пять минут заставить тебя забыть об удовольствии быть в ее обществе. Даже меньше. Поцелуй меня, Окленд, а потом расскажи, как ты ценишь ее общество. Я думаю, что оно заметно упадет в цене. Не то что ты забудешь о нем, но уже не будешь испытывать в нем такой острой необходимости.

– Констанца, я люблю мою жену.

– Ну, конечно же, ты ее любишь. Я ни на секунду в этом не сомневалась. Но учти… – Она сделала легкий терпеливый жест. – Это я обеспечила ваш брак. Это я убедила тебя, как она тебе подходит. Ты нужен ей так же, как я нужна Монтегю, – целиком и полностью, до определенного предела. Тем не менее мне ты тоже нужен. И ты хочешь меня. Ты всегда хотел. Стоит тебе притронуться ко мне, и ты в этом убедишься. Ты боишься прикоснуться ко мне – вот почему ты торопишься убежать. – Она пожала плечами. – Совершенно бессмысленно. Ты не сможешь расстаться со мной. Я живу в твоих мыслях. И ты будешь думать обо мне, вспоминать, желать. Так же, как и всегда. Так же, как и я всегда это делаю.

Она говорила с абсолютной уверенностью. Это высокомерие взорвало Окленда.

– Ты так считаешь? – тихим голосом спросил он.

– Конечно. И никогда не сомневалась.

– Ты ошибаешься. Я могу ласкать тебя – и ничего не чувствовать при этом. Дело в том, что я не испытываю удовольствия, лаская тебя. И желания.

При этих словах Констанца тихо вскрикнула. Окленду показалось, что она заранее подготовилась к такой реакции, ибо она, полная боли и страдания, носила искусственный характер. От высокомерной уверенности, которую она демонстрировала мгновение назад, она переключилась на беззащитную уязвимость. Окленду показалось, что сделала она это как-то механически. Констанца меняется, подумал он, словно включает какие-то реле и шестеренки. Подчиняясь ее замыслу, они помогают ей превратить монолог в сцену, а сцену довести до вершин драмы или мелодрамы.

– Послушай, Констанца, – рассудительным голосом начал он. – Подумай немного. Я женат. Ты замужем. Ты приехала сюда на крестины моей дочери. Только что мы говорили о смерти твоего отца. Ты была расстроена, и я старался успокоить тебя. Вот и все. И ничего больше. Если ты неправильно истолковала мои действия, приношу извинения. А теперь можем ли мы положить всему этому конец, забыть и вернуться в дом?

– Однажды ты спас мне жизнь, – снова всхлипнула Констанца.

– Констанца, это было так давно. Ты была больна, и, может, я как-то помог тебе оправиться…

– Ты пообещал мне не умирать. – Ее глаза снова заплыли слезами. – Ты поклялся мне. И ты не погиб – ты вернулся.

– Констанца, все это я знаю. И не собираюсь отрицать. Все это было до моей женитьбы.

– Ах, до твоей женитьбы! Ты говоришь о ней как о каком-то непреодолимом барьере. О великой стене. – Она сцепила пальцы. – Как ты можешь так утверждать, забывая обо всем прочем. О святых вещах. И ты их отметаешь в сторону. Я верила в тебя. Я верила в нас. Это было единственное, во что я верила всю жизнь.

– Констанца, я не отказываюсь от них, просто говорю, что с ними покончено, вот и все.

– Вот и все! Ты так говоришь! Ты отвергаешь их! – Она снова вскинулась. – Ты затыкаешь уши пальцами. – Она закрыла уши руками. – Я не хочу слушать! И не собираюсь слушать. Ты, как святой Петр: не успел петух прокукарекать… три раза. Это ужасно. Это грешно.

– Констанца, прекрати. Послушай…

– Не буду.

Она опустила руки. Она сделала шаг назад. Окленд понял, что уже не знает, изображает ли она эмоции или искренна. С лица ее сползли все краски, и она ошеломленно смотрела перед собой. Ее опять колотило от вихря обуревавших страстей.

– Ты любил меня. Я знаю, что ты любил меня. Между нами что-то было. И это было живым, таким живым. А теперь ты пытаешься убить это. Ты изменился. В свое время ты бы не позволил себе такое. Ты стал мельче, если вспомнить, каким ты был, Окленд. В свое время ты рисковал. Теперь ты даже боишься признать существование риска. Ты делаешь вид, что его не существует. Так тебе безопаснее! Ох, Окленд, когда ты превратился в такую серую личность?

Окленд отвернулся. Он видел перед собой озеро и потемневшее небо. Лес исчез, от него осталась только тень, падавшая на водную гладь.

– Если это банально, – медленно начал он, – любить свою жену и своего ребенка? Банально ценить брак? Может, так и есть. – Он пожал плечами. – Что ж, хорошо. Пусть я буду… серой личностью. Значит, я таким стал.

Наступило молчание. Когда Констанца заговорила, голос у нее изменился. Она говорила медленно, обдумывая каждое слово.

– Я все думаю, – сказала она. – Как странно. Может, ты всегда был таким. Может, ты и не менялся. Может, я выдумала тебя. Монтегю так и предположил. Да, теперь я вижу. Так оно и было, Окленд, я создала из тебя идеальную личность. Героя. Я смотрела на тебя, и знаешь, что я видела? Уникального человека – нет, даже не человека. Ангела. У тебя волосы были объяты пламенем. Я умирала под твоим взглядом. Ты был непобедим – один из бессмертных. В тебе кипело столько сил и властности, которыми я наделила тебя. Я вдыхала ее в тебя, год за годом, я ковала твою силу. Я смотрела на твои руки, и знаешь, что я видела? Я видела, что в одной ты держишь смерть, а в другой – жизнь. Ты мой спаситель, и ты мой ангел-хранитель. Ты существо, которое может спасти меня, создание, у которого хватило смелости убить моего отца. Так много только что было – и ничего не осталось. Ну и ладно…

– Констанца…

– Я ведь не маленькая. Теперь-то я это понимаю. Хотя порой я кажусь такой даже сама себе. Я смотрю на себя и уменьшаюсь на глазах. Но теперь я сомневаюсь в этом. Может, я… выросла. – Она вздохнула. – Может ли кто-нибудь вырасти, как ты думаешь, если у него непомерно живое воображение?

– Констанца, нам не стоило приходить сюда. Ты не в себе. – Окленд повернулся к ней. Она стояла, застыв на месте, сцепив перед собой руки, устремив взгляд на потемневшее озеро. Она говорила как бы сама с собой, словно Окленда не было рядом. Он взял ее за руку. – Вернемся домой. Констанца, ты меня слышишь? Уже поздно. И холодно. Возвращаемся. Давай вернемся.

– А я храбрее, чем ты. Теперь я это поняла. Я начала понимать. – Она обратила на него невидящий взгляд. – И я за это никогда не прощу тебя, Окленд.

– Хватит разговаривать. Вот – бери меня под руку, и мы возвращаемся. Тебе надо отдохнуть…

– Мне не нужна твоя рука. Я не буду отдыхать. Какую глупость ты выдал. Оставь меня в покое.

– Констанца…

– Ты знаешь, единственно какая смелость ценится? Смелость убивать. И я-то думала, что ты ею владеешь. Как я была глупа! Ты зарядил ружье. И повернул назад. Господи, как я тебя презираю…

– Констанца, прекрати. Ты сама не понимаешь, что несешь. Послушай… присядь. Постарайся успокоиться. Может, мне кого-то найти? – Он повернулся к ней. – Стини… а что, если придет Стини? Он поговорит с тобой; ты успокоишься…

– Да я совершенно спокойна. Смотри. – Она вытянула руку ладонью вниз. – Видишь? Ни ветерка. Спокойная вода. Такая черная. Ни морщинки.

– Ты больна. Я пойду приведу кого-нибудь.

Окленд направился было к ступенькам и остановился. Не стоит, подумал он, оставлять ее. Все еще колеблясь, он повернулся. Констанца продолжала смотреть в сторону озера, над которым сгущалась темнота. Лицо ее было белым как мел, глаза широко раскрыты и неподвижны. Близкое соседство озера пугало Окленда. Нет, он не может оставить ее.

Пока он смотрел на водное пространство, внезапно раздался некий звук, и его неожиданность после мертвого молчания так удивила Окленда, что он дернулся, и тут же сказался рефлекс, оставшийся после войны, вскинул руки, закрывая лицо. Он почувствовал, как колыхнулся воздух; рядом он смутно увидел какую-то черную тень.

Даже поняв, что это был черный лебедь, поднявшийся с воды в полет, он подумал: «Неужели я никогда не освобожусь от этого?» И едва только ему в голову пришла эта мысль, как Констанца вскрикнула.

Она издала птичий крик: высокая, чистая, пронзительная нота. Окленд повернулся. Страх и растерянность заставили время пойти вспять. Через секунду, повернувшись, он увидел перед собой ребенка с мертвенно-бледным лицом, в черном платье, который, было нагнувшись, выпрямился и закричал – а потом застыл на месте, обвиняющим взглядом глядя на него, темными немигающими глазами на каменном лице.

Конечно же, ребенка тут не было. Констанца, в своем широком сером пальто, тоже вздрогнула. Она тоже вскинула руки перед лицом, словно защищаясь от возможного удара. Пока он смотрел на нее, она отступила от него в тень, растворившую очертания ее фигуры, так что теперь он видел только бледное пятно ее лица.

Она сказала, точнее, потом ему казалось, что она это сказала:

– Не надо. Ради Бога. Не надо.

Она еле слышно заскулила, как маленькое раненое животное. И потом, когда Окленд оправился и спокойно двинулся к ней, она отдернула руку и выпрямилась.

Окленд остановился. Его заставило застыть на месте выражение ее лица. Констанца помолчала, собираясь, и сделала несколько шагов вперед. Вскинув голову, она посмотрела на него; в сумраке ее кожа отливала серебром, а расплывчатые тени преобразили черты ее лица.

Чистым ясным голосом она сказала:

– Ты знаешь, что однажды сделал мой отец? Он дал мне выпить мою же собственную кровь. В очень маленьком стаканчике. В крохотном. Маленьком, как наперсток. Или в нем было вино? Нет, не думаю, что это было вино. Меня нельзя было ввести в заблуждение, не так ли? Вино по вкусу отличается от крови.

Прежде чем Окленд собрался ответить, она подняла руку и коснулась пальцами его лица.

– Бедный Окленд. – Застывшая неподвижность ее черт изменилась. Волосы ее сливались с темнотой. – Бедный Окленд. Я не больна. Никогда еще у меня не была такая ясная голова. Теперь я все поняла. – Она собралась, пустив в ход последние остатки воли. – Я знала, что ко мне придет это понимание – в самом конце. Весь сегодняшний день я чувствовала, как оно приближается все ближе и ближе. И ты мне помог – думаю, ты в самом деле помог. Понимаешь, я всегда слышала голос; просто я не могла услышать его. А ты его слышишь сейчас? Я счастлива, что услышала его. Я должна была услышать раньше, но боялась. Я думала, что время заглушило его, но этого не произошло, конечно. За двадцать лет, через два десятилетия – и никогда за всю оставшуюся жизнь – даже самые глубокие воды не поглотили его. Да и как вообще можно заглушить такой голос, верно? Человек может исчезнуть, да, но не голос.

Она слегка встряхнула головой; Окленд чувствовал, как ее пальцы скользят по его лицу, а потом рука Констанцы упала.

– Темнеет. Я уже тебя не различаю. Дай-ка мне присмотреться к тебе. Да, я так и думала: тебе не хватает воображения. Такой сообразительный, такой умный, но по-прежнему ничего не понимаешь, не так ли? Показать тебе? Показать тебе, наконец? Да, думаю, так я и сделаю.

Она, опередив его, сбежала по ступенькам. В самом низу она остановилась и обернулась. Она плотнее запахнулась в пальто. Мгновение она смотрела на него, а потом, повернувшись, двинулась по дорожке к дому.

Темнота спустилась уже полностью. Окленд заторопился за ней. Он слышал звук ее маленьких туфелек, шуршание гравия под ногами, треск сломанных веточек.

Он вглядывался в темноту. Констанца, которую только что было видно, исчезла.

«Вот она я. А вот меня нет». Окленд почувствовал, как грудь сжала тревога, острое опасение. Он прибавил шагу, вглядываясь в тропу перед собой. Вдалеке он видел огни дома, слабое свечение гравийной дорожки; тени колыхались, и он ничего не мог разобрать. Ему показалось, что где-то впереди он увидел ее летящую фигуру. Констанца или игра света? Он замялся в нерешительности, опасаясь, что она могла свернуть к озеру. Он прибавил шагу, а потом пустился бегом. Ветки цепляли его за волосы. Из темноты выплыл на удивление светлый ствол. Он замедлил шаги. И остановился как вкопанный. Из темноты, окружавшей его, раздался голос. Он непроизвольно почувствовал страх, по спине побежали мурашки. Это был голос его матери.

В наступившей тишине он стоял, не зная, что делать, говоря себе, что в темноте оказался сбитым с толку, что все это почудилось. Голос возник снова, и спутать его интонацию и акцент было невозможно. Это была блистательная имитация.

– Эдди, – позвал голос его матери. – Эдди. Вот сюда. Я здесь.

* * *

Добравшись до дома, Окленд остановился в холле. Из гостиной доносились спокойные голоса и звуки, говорившие, что все нормально: потрескивание поленьев в огне камина, позвякивание чайных чашек, спокойные реплики. Он прислушался: голос его жены, Векстона, которого то и дело перебивает Стини, обмен фразами между Фредди и Винни; затем, среди всех прочих, прорезался голос Констанцы. Он успел уловить только одну фразу, но и ее было достаточно; Констанца вернулась в круг семьи. Похоже, она увлеченно обсуждала достоинства разных сортов меда. Ни в ее голосе, ни в интонациях не было ничего странного или необычного. Окленд прислонился к стене. Он смежил и снова открыл глаза. Он подумал: «Я все это выдумал».

Констанца всегда обладала способностью подносить к его глазам некое оптическое стекло, через которое все представало в искаженном, перевернутом виде. Перед ним тянулся марш лестницы. Он не хотел покидать спасительное укрытие холла; ему хотелось остаться здесь, на пограничной черте, на линии границы. Он не хотел видеть Констанцу.

Стоя здесь, в холле, Окленд обрел твердую уверенность, что события сегодняшнего дня действительно имели место; в то же время ему казалось, что их не могло быть. Он поймал себя на том, что не может точно припомнить сказанные ему слова Констанцы или порядок, в котором они были изложены. В голове у него крутились лишь отдельные отрывки; он мог бесконечно складывать их в самом разном порядке. Ее врожденная энергия, ее пронизанная недоброжелательством способность к изменениям волновали и смущали его.

Тем не менее он не сомневался, что там, на тропе, Констанца обратилась к нему голосом его матери. Ему казалось, что он четко разобрал сказанные ею слова. И если он слышал обратившийся к нему голос, то он был, понял Окленд, голосом отцеубийцы.

Это тоже было возможно – и в то же время невероятно. Он не был готов полностью положиться на точность своей памяти и на тот подтекст, который она в себе содержала: кроме всего прочего, Констанца была записной лгуньей и фантазеркой. Надо подвергнуть ее перекрестному допросу. Все выяснить. Окленд пытался заставить свой мозг работать – он всегда и неизменно гордился своей способностью к четкому рациональному мышлению.

Если он в самом деле слышал то, что, как ему казалось, слышал, то, значит, Констанца способна на убийство или она психически нездорова, или – в самом крайнем случае – у нее болезненно перевозбужденное воображение. Чувство вины, он это знал, чертовски неопределенное состояние: оно может вызывать желания, которые так никогда и не претворяются в жизнь. Совершила ли она преступление или просто вообразила, что совершила его? Это было возможно, он знал удивительную способность Констанцы верить в свои собственные фантазии. Да, он должен разобраться во всем, переходя с уровня на уровень, пока не доберется до предела рациональных оценок, – и все же он не был уверен, удастся ли ему это. Постоянные изменения, искажения, беспредельная возможность любых истолкований: ни в чем нельзя быть уверенным. Это преступление – если вообще там было преступление – состоялось много лет назад. Там оно и осталось, в прошлом, отделенное двадцатью годами, вне пределов здравого смысла и досягаемости судебных медиков.

«Я постараюсь все понять, когда увижу ее», – сказал себе Окленд: он пересек холл и вошел в гостиную. Лицо Констанцы ровным счетом ничего не сказало ему; поведение тоже ни о чем не говорило. Она была ни более подавленной, чем обычно, ни более оживленной. Она пила чай в кругу его семьи. Она сидела в кресле слева от камина, вытянув к теплу пламени свои маленькие ножки.

Похоже, она уже преподнесла свой подарок к крестинам; жене, понимал Окленд, он решительно не понравился, но, скрывая свои подлинные чувства, она встала, чтобы показать ему подарок. Экстравагантный, дорогой, языческий браслет: змейка с головкой из драгоценных камней обвивалась вокруг руки. Констанца, легко расставшаяся с ним, сказала, что не хотела бы преподносить обычные безделушки к крестинам. Этот подарок Виктория сможет носить, когда станет постарше; лучше всего он смотрится на голой коже. Констанца улыбнулась. Она купила ее на Бонд-стрит вчера. Изящная вещичка, подумала она, поддавшись внезапному импульсу.

Ничего не произошло. Окленд ощутил, что его покидает решимость. У него начала болеть голова. Когда он пошел переодеться к обеду, боль усилилась. После войны его стали мучить приступы мигрени. Как правило, единственным спасением во время этих приступов была тишина и затемненная комната, но сегодняшним вечером об этом не могло быть и речи. Готовился специальный обед в честь крестин – чисто семейный обед, но Окленд понимал, как он важен для его жены.

Окленд принял кодеин, чтобы заглушить болезненные спазмы. Глядя на источник света, он увидел, что тот окружен темным ореолом, который вызывал у него приступы тошноты.

В половине восьмого он спустился вниз. Собрались все обитатели дома, кроме Констанцы. Констанца присоединилась к ним несколько позже: пока все остальные внизу отдавали должное шерри, Констанца ходила по своей комнате. Она крутилась перед зеркалом, убеждаясь, насколько она красива и обаятельна. Она безукоризненна, словно высеченная из единого куска льда: волосы ее потрескивают от электричества, которым они заряжены; пальцы ее как кинжалы.

Констанца прикидывала, в каком порядке выдать маленькую сцену. Сказать ли первым это или вот это? Должна ли она покарать лишь одного Окленда за то, что он оказался таким ординарным, или же она накажет их всех, одного за другим? Всех до одного, решила она.

Мысленно она обратилась к Монтегю, который был – теперь-то она в этом убедилась – далеко не ординарен: он оправдает все ее действия. Мы похожи, сказала она себе: мы знаем, как ненавидеть; и если приходит час, у нас хватит смелости сделать решительный шаг. «Смотри, как я обрушу стены замка, Монтегю, – сказала она. – Смотри. Я знаю, что тебя это позабавит».

Констанца обвила шею ниткой драгоценных камней, которая водянистой струйкой скользнула по коже. Она повела шеей, любуясь снопом искр, отразившихся от их граней. Время идти. У нее белая кожа. Платье было сплошь черным. Губы были ярко-красными. «Я могу убивать», – сказал внутренний голос. Потом он добавил: «Я могу сделать все, что угодно».

Она потушила светильники один за другим. Даже темнота не вызывала у нее страха. Затем, медленно нащупывая ступеньки, восхищаясь своей уверенной походкой и замшевыми туфельками, украшенными изящными пряжками, она неторопливо стала спускаться вниз.

«Уничтожу их», – сказала про себя Констанца. Поскольку в этом смысле, как и во многих других, она продолжала оставаться ребенком, Констанца была не в состоянии понять, что попытка покарать других приводит лишь к тому, что наказываешь сама себя; она собрала всю силу воли. Она уверенно вошла в гостиную, что было ей всегда свойственно, когда она определяла перед собой цель. Она переводила взгляд с одного лица на другое – и точно, как она и предполагала, она готова к тому, что последует ее изгнание из этого дома.

Потребовал изгнания Окленд, но у меня нет ни малейших сомнений, что Констанца взяла на себя роль и судьи, и жюри присяжных: она сама вынесла себе приговор, за которым последовала кара – и она стала изгоем.

Все, как в добрые старые времена, – изысканная столовая в Винтеркомбе. Да, несколько стесненные обстоятельства, но все сделано по старым правилам и законам. Полированный стол, слишком большой для семерых, да и количество их несколько странное – факт этот скрыть было невозможно. Подавал на стол Вильям, которому помогала одна из старших горничных. Он разлил кларет – тот был великолепен, – как делал всегда, выказывая почтительное уважение ко всем присутствующим. Четверо мужчин были в смокингах; трое женщин в вечерних платьях! Канделябры; огонь в камине; тяжелая отполированная серебряная посуда, сервиз которой состоял из четырехсот предметов, источник гордости моего дедушки Дентона. Хорошо прожаренное постное мясо, настоящий английский стол, «фантастическое блюдо», по заверению поварихи. Без всяких трав, ни зубчика чеснока, слегка припорошить солью; единственное украшение – дольки лимона. Жареное седло барашка. Оно было великолепным, но так и осталось нетронутым. Пудинг – тут одобрительный кивок со стороны Фредди, – которому отдает предпочтение каждый настоящий англичанин; он знает их с самого детства – чопорные и привлекательные пудинги. К нему еще не приступали, потому что подали седло барашка, и Окленд по привычке подошел к столу, чтобы начать разрезать его, – и тут на сцену вступила Констанца. Винни, бедная Винни, дала ей повод.

Винни, преданная Векстону и обожающая его, читала последние его стихи из сборника. Они были посвящены моим родителям – и Винни первым же делом упомянула об этом. У Констанцы вытянулись губы.

Винни разъяснила, что они с Кути – тот остался в Лондоне в связи с полковыми делами – любят читать эти стихи вслух друг другу, часто после какао, удалившись в спальню. Особенно они обожают одно из них: любовный сонет. Винни, к явному смущению Векстона, даже привела на память несколько строк.

В определенном смысле она совершенно не поняла их. Винни была и продолжает оставаться в полном смысле слова совершенно невинной личностью. Для нее стихи были о любви; тем самым они должны были быть о той любви, которая понятна Винни, то есть о той любви, которую она питала к своему мужу.

Когда она кончила читать их, наступило краткое молчание. Стини, который еще не успел окончательно напиться, но уверенно продвигался по этому пути, тайком подмигнул Векстону. Джейн, которую тронули эти строчки, повернулась к Окленду. Констанца наклонилась к столу.

– Ну еще бы, – отчетливо произнесла она. – А вы знаете, Винни, что эти стихи написаны о мужчине?

Винни, которая подносила к губам бокал с вином, чуть не уронила его. Она моргнула. Она уставилась на Векстона. Ее шея, а потом лицо побагровели.

– Он, естественно, описывает, как заниматься любовью, – в полной тишине задумчиво продолжила Констанца. – Заниматься любовью с мужчиной. Что Векстон и предпочитает. Как и Стини тоже. А вы знаете, Винни, что Векстон и Стини любовники? – Она нахмурилась. – Я что-то забыла. Сколько тебе тогда было лет, Стини, – шестнадцать? Или семнадцать? Во всяком случае, несовершеннолетний.

Раздался грохот. Пожилая горничная, не такая вымуштрованная, как Вильям, уронила большое блюдо. Серебро задребезжало на полу. Жареная картошка разлетелась по полу. Горничная опустилась на колени, пытаясь собрать ее.

– Гомосексуалисты, – задумчиво продолжала Констанца. – Я лично никогда не употребляла выражение «педики». Или «анютины глазки». Я считаю эти слова глупыми и грубыми – а вы, Винни? Люди пускают их в ход…

Окленд прекратил разрезать пудинг. Он положил нож. Он лишь бросил взгляд, который заставил двух слуг тут же исчезнуть. Под удаляющиеся звуки их шагов Констанца продолжила:

– Люди пускают в ход такие выражения, потому что пугаются сексуальных извращений. Кое-кто называет их «постыдными», но я так не считаю. Да, я не сомневаюсь, страхи тут присутствуют. Такие люди, как Стини и Векстон, напоминают нам, что никаких правил и законов не существует – и в любви, и в сексе. Все стараются делать вид, что они в самом деле имеются, а мне это кажется таким скучным! Вот вы, Винни, например, что, по-вашему, нормальная любовь? Гетеросексуальная? А что такое нормальный секс, когда вы замужем? Он бывает у вас раз в неделю? Вы предпочитаете миссионерскую позу, на спине? Как бы хотелось, чтобы тут присутствовал ваш муж Кути! Он мог бы поведать нам, что он думает по этому поводу. То есть, я хочу сказать, когда дело доходит до траханья, он придерживается консервативных или либеральных взглядов? А может, он радикал? Интересная мысль! Когда доходит до траханья, может ли отсутствующий тут полковник стать радикалом? И если да…

Винни отшвырнула стул. Ее трясло с головы до ног. Она открыла рот и снова закрыла его. Окленд с силой произнес:

– Констанца! Прекрати!

Констанца устремила на него широко открытые глаза.

– Ну, Окленд же, прошу тебя, это очень интересно. Я завела речь на эту тему, чтобы разобраться в сексе. Ну и в любви, если речь зашла о ней. Но и то, и другое так причудливо сплетается, ты не находишь? Что никак не может способствовать ясности точки зрения. Люди не могут не сходить с ума! И я просто не понимаю почему. Дело в содомии – давайте признаем это. Все мы знаем, что содомский грех означает занятия гомосексуализмом…

– Библейский! – поднимаясь, драматически вскричал Стини. – Восходит к библейским временам, так что, если мы…

– Но надо сказать, – продолжала Констанца, – содомский грех не ограничивается только кругом гомосексуалистов. Гетеросексуалы, мускулистые христиане, как известно, тоже предавались ему. Считать ли это извращением? И если да, то почему? Винни, как вы к этому относитесь? Как вы думаете, считает ли Кути это извращением? Как он смотрит… – как бы это выразиться? – на мастурбацию? На оральный секс? На внебрачные связи? Я лично всегда придерживалась той точки зрения, что допустимо все, что доставляет удовольствие, все разрешено – а если не разрешено, то тем более приятно. Так что я никогда не относила себя к моралистам. О, дорогая, – Констанца легко вздохнула. – Я не сомневаюсь, что, если бы Кути был здесь, он бы наставил меня на путь истинный. Тогда я смогла бы наконец разобраться, почему одна практика более предпочтительна, чем другая. Знаете ли, я думаю, что у меня возникают языковые трудности. Вы с этим сталкивались, Винни? Я совершенно не могу понять, почему страсть и похоть считаются грехом, а любовь добродетелью, хотя любовь доставляет столько хлопот и неприятностей в этом и без того непростом мире. И, кроме того, раз уж мы затронули такую тему, я никогда не могла понять, почему вымученные латинские термины более приемлемы, чем отечественные выражения. Почему кое-кто предпочитает говорить «пенис», когда можно…

– Никогда! – сказала Винни, обретя наконец голос.

– И затем «трахать». Оставляя в стороне тот факт, что просто не существует никакого адекватного глагола, я считаю, что это очаровательное слово, не так ли, Векстон? В нем есть какая-то поэтичность. Начать с того, что в нем есть звукоподражание и…

– Никогда! – снова мощно вскричала Винни. – Никогда в жизни не слышала, чтобы женщина выражалась подобным образом, не слышала, чтобы вообще кто-то так выражался! Эта женщина сошла с ума! Или она напилась?

У Винни на плечах была шаль. При этих словах она стянула шаль, выпрямилась и впилась взглядом в Констанцу. Та уставилась в свой бокал.

– Нет, Винни. Я не напилась. Предполагаю, что вообще ни разу в жизни не испытывала, что такое по-настоящему напиться…

– В таком случае еще хуже, – не без яда ответила Винни. – Я не хочу больше слышать ни одного слова…

– Как и я, – вмешался Фредди. Он встал. Он был откровенно разгневан и посмотрел по другую сторону стола. – Окленд, ты не можешь ли остановить ее? Ты же знаешь, что она собой представляет. Если уж она начнет…

– Констанца…

– Окленд, не будь идиотом. Мы обсуждаем вопросы языка и морали. Я женщина. И довольно хрупкая женщина. Что ты собираешься делать – вышвыривать меня?

– Оставь ее, – спокойно сказала Винни. – Я предпочитаю сама покинуть это помещение. Фредди… будьте столь любезны. Я чувствую, что должна подышать свежим воздухом.

Винни направилась к дверям. Фредди замялся; он оглянулся на Констанцу, словно был готов рискнуть обратиться к ней с последней просьбой. Но выражение глаз Констанцы дало ему понять, что делать этого не имеет смысла: Фредди решил не рисковать. Он двинулся к дверям, предложив руку Винни – небольшой галантный жест, который, как я думаю, будет помниться Винни во время ее вдовства. Выход Винни был поистине королевским; Фредди лишь пытался соответствовать ей. Дверь захлопнулась.

– Меня тошнит, – сказал Стини. Он обмяк в кресле. Выпив стакан вина, он тут же наполнил второй. – Честно, Конни, зачем ты все это сделала?

– Что сделала? – Констанца переводила взгляд с одного лица на другое с невинным выражением. – Это была всего лишь дискуссия.

– Совершенно односторонняя, – наклонился к столу Векстон. – На деле, я бы не сказал, что тут вообще была какая-то дискуссия. Вы сознательно стремились оскорбить Винни.

– Ну, может, я так и сделала, – Констанца слегка усмехнулась. – Лишь чуть-чуть. Вам не кажется, что при своей тонкокожести она глуповата? Сегодня утром она скорчила такую ужасную физиономию при виде моей шляпки…

– Иисусе Христе, – сказал Стини.

– Кроме того, такие люди, как Винни, раздражают меня. Как и ты, Джейн, если ты простишь мне эти слова. Я ненавижу моральные кодексы, которые сковывают по рукам и ногам. Шоры на глазах не имеют ничего общего с моралью; это трусливо и даже хуже, чем просто самообман. А Винни в самом деле потрясающе глупа относительно твоих стихов, Векстон. Признайся – у тебя пальцы поджались на ногах в ту секунду, когда она лишь открыла рот и начала читать.

– Это со мной происходит всегда, когда читают мои стихи.

– В самом деле? До чего благородно! Но ты ведь в самом деле благороден, Векстон. Медведь-олимпиец. Могу я тебя кое о чем спросить?

– Конечно.

– Ты знаешь, я восхищаюсь твоей поэзией. Даже я понимаю, насколько она хороша. Но я никогда не могла понять, как ты решился посвятить столь отличные стихи такому человеку, как Стини. Или на то подвигла твоя влюбленность в него? Нет, Стини, не отводи глаза и не отмахивайся; ты знаешь, что это правда. Я люблю тебя, дорогой, и, когда ты был моложе и не пил так много, ты был невыносимо хорошеньким, но я никогда не могла себе и представить, что Векстон из тех мужчин, которые клюют на смазливую мордашку…

– Не надо, – сказал Стини, продолжая закатывать глаза и отмахиваться. – Не приставай ко мне, Конни, потому что, если ты…

– Будь же честным, Стини. Ты же дилетант. Всего одна выставка картин – и смотри, что стало дальше. Ты не можешь хранить верность Векстону и пяти секунд. Что ты сделал, когда Мальчик застрелился? Ты помчался к Конраду Виккерсу и прыгнул к нему в постель. И ты еще возлагаешь на Мальчика вину за свою собственную неверность – что, должна сказать, я всегда считала дешевым номером. Но никто не сказал всей правды о смерти Мальчика, включая и его самого. Все эти годы мы делаем вид, что причиной тому была война и контузия. Ничего общего с войной. Мальчик покончил с собой потому, что любил маленьких девочек…

– Что ты несешь?

– Он любил маленьких девочек, Окленд. Неужели ты не догадывался? Если не веришь мне, спроси у Фредди. Он видел снимки, которые Мальчик делал со мной, когда я была совсем ребенком. Боюсь, правда, что они носили несколько порнографический характер. Но вот чего Фредди не знал – да и никто из вас не знал, – что там были не только фотографии… – Констанца помолчала. – Могу я использовать слово «трахать», поскольку Винни покинула нас? Мальчик любил трахать маленьких девочек. Как, например, меня. И не стоит так смотреть на меня, Окленд, или ты, Стини. Факты остаются фактами. И если ты подумаешь над ними, Окленд, то признаешь, что я была права. Разве не помнишь, как ты увидел меня выходящей из комнаты Мальчика?

– Нет, не помню. И не верю во все это.

– Да, Окленд, ты предпочел бы все забыть, но я-то отлично помню тот инцидент. Думаю, мне было тогда лет двенадцать.

– Да ничего не было, черт побери.

– И вообще ничего не было, – вмешался Стини, голос которого поднялся до визга. – И не спорь с ней, Окленд, нет смысла. Констанца врет не моргнув глазом. Ее отец был дешевым грязным врунишкой, и она точно такая же…

– Стини, тебе бы лучше помолчать, – предостерегающе посмотрела на него Констанца. – У тебя грим течет.

– Ты сущая сука, – сказал Стини, чья способность парировать оскорбления и самому наносить их никогда не была на высоте, когда он волновался. – Ты всегда была полной и абсолютной сукой. Мальчик мертв. Он не может выступить в свою защиту…

– Стини, это в самом деле очень глупо так обзывать меня, когда оба мы знаем, что через три дня ты в слезах и соплях прибежишь ко мне. Кроме того, ты ужасно выглядишь. Как всегда, если ты выходишь из себя. Ты знаешь, что идешь красными пятнами? Ей-Богу, Стини, еще несколько лет, и ты станешь помпезной старой королевой…

– О, правда? Я иду пятнами? – Стини, всхлипнув, дернулся. – Ну, так и я скажу тебе, дорогая, что я не единственный. Мод сказала, что ты плохо воспитана. Она сказала, что вот-вот ты начнешь это демонстрировать – так и случилось. И еще – у тебя уже появились морщинки вокруг рта, дорогая. И когда я стану старой королевой, ты превратишься в гарпию. Я бы на твоем месте обратился к специалисту по пластической хирургии – и как можно скорее.

– Стини, пошел вон!

– Ухожу, моя дорогая. – Стини, пусть его и колотило, смог сохранить определенное достоинство. – Я не испытываю желания находиться в твоем обществе. Даже ради такого представления. Настолько плохой игры я не видел на сцене уже много лет. Явно через край, дорогая, даже для тебя – и этим все сказано. Векстон, ты идешь?

– Нет. Ты иди. А я останусь. – Векстон сидел, ссутулясь, за столом, играя ножом и вилкой. – Ты прав. Явно через край. Но в этом есть нечто интересное. Я хотел бы посмотреть, что она планирует в финале.

– Ну, когда она до него доберется, – выбегая из комнаты, на ходу бросил Стини, – спроси ее о том грузчике из нью-йоркского порта. Предполагаю, что это будет весьма интересно.

Стини хлопнул дверью. Векстон перевел взгляд на Джейн, которая не произнесла ни слова, на Окленда, который стоял, повернувшись спиной. Он улыбнулся. Поудобнее устроился в кресле. Налил себе еще один стакан кларета.

– Ты знаешь, – добродушно начал Векстон, – Стини не прав. Я не хочу ничего выяснять о грузчике. И не думаю, что это будет очень занимательно. Теперь ты избавилась от всех, кого хотела убрать с пути… кроме меня…

– Векстон! Как недостойно!

– Почему бы не перейти к делу? Джейн здесь. Окленд на месте. Ты уже пристрелялась. И теперь, предполагаю, ты вышла на главную цель. Валяй, действуй.

– Нет, Векстон, – вмешался Окленд. – С меня более чем достаточно. Это уже не игра. Это моя семья, мои братья. Стини прав. Здесь нет Мальчика, который мог бы встать на свою защиту. И я не хочу слушать, как о нем говорят подобным образом.

– Силы небесные! До чего холодный голос! И что ты собираешься делать, Окленд? Силой выставить меня отсюда? Мне бы это понравилось.

– В этом нет необходимости. Мне кажется, что все это носит несколько однобокий характер. До того, как ты явилась сюда, Констанца, почему бы тебе было не рассказать нам о себе? Почему ты не рассказала о том дне? Ведь это он все спровоцировал, не так ли?

Констанца слегка вздрогнула.

– Знаешь, – медленно начала она, – думаю, что так и было. Я что-то поняла в тот день, и это снова и снова бросалось мне в глаза во всех действиях и поступках. Все в тесном кругу английской семьи. Может, это вообще свойственно семье, как таковой; может, это не чисто английское качество. Предполагаю, что меня это не должно было удивить. Я тут аутсайдер. И всегда была таковой.

– Это неправда, – возмущенно сказала Джейн. – Семья Окленда приняла тебя к себе. Даже сегодня – тебя попросили стать крестной матерью. Окленд согласился. И я пригласила тебя.

– Да, но могу представить, с какой неохотой. Констанца как крестная мать. Я знаю, что ты не могла этого хотеть.

– Ты права. Я этого не хотела.

– Ну-ну, не будем спорить по этому поводу. – Констанца улыбнулась. – Очень здравое отношение. Я всегда старалась укусить руку, которая кормит меня. Знаете ли, врожденный порок натуры. Отвергаю ли я благотворительность? Нет. Думаю, я не люблю, когда мне оказывают покровительство.

– Неужели доброта – это покровительство?

– Джейн, не спорь с ней, это бессмысленно.

– Окленд, не затыкай рот своей жене. – Констанца с сияющей улыбкой посмотрела на него. – Я люблю слушать аргументы Джейн. Я считаю их очень поучительными. Порой мне кажется, что, если бы я достаточно долго слушала Джейн, я могла бы измениться. Я могла бы стать точно такой, как она. Спокойной и доброй, безукоризненно рассудительной, без всяких сомнений. А потом я думаю – нет, лучше быть мертвой. Я люблю… гулять сама по себе, понимаешь. И всегда была такой.

– Гулять сама по себе!.. Господи! – Окленд повернулся. – Ты так это называешь? Никогда не слышал подобной ахинеи.

– Это всего лишь выражение, фраза. Не хочу ничего подыскивать. Это очень странно… – Констанца встала. Она начала расхаживать по комнате. – Когда бы я ни приезжала в Винтеркомб, начинаю чувствовать… ну, что-то непонятное, порочное. Словно я становлюсь анархисткой. Я оглядываюсь вокруг себя, вижу этот прекрасный дом, эту великолепную семью, и во мне начинает зудеть желание все тут взорвать. Одной бомбой! Чтобы все занялось огромным пламенем. Дом целиком взлетает в воздух. Очень странно. Пять минут в этом доме – и я превращаюсь в заядлую революционерку.

– Иными словами, тобой овладевает страсть к разрушению, – коротко ответил Окленд. – Предполагаю, она всегда у тебя была.

– К разрушению? – Похоже, Констанца серьезно обдумала этот вопрос. – Может, так и есть. Хотя не совсем. Мне кажется, что, когда пламя пробивается сквозь крышу, тут все очищается. Никаких больше добрых намерений, претензий, тайн и обмана. Понимаешь, мне всегда казалось, что Винтеркомб довольно шаток. Стены заплетены трещинами – как бы старательно их ни замазывать. И когда я вижу такую трещину, мне всегда хочется расширить ее. Раздирать ее все шире и шире, а потом переступать сквозь хаос, сквозь груды щебенки и штукатурки. Туда, где меня ждет опасность.

– Почему? – нахмурилась Джейн. – Почему тебя к этому тянет?

Констанца слегка пожала плечами.

– Думаю, мне просто хотелось посмотреть, что останется. Убедиться, есть ли тут нечто прочное. Кроме того, откуда знать, что я могла бы найти? – Она улыбнулась. – Я могла бы обнаружить все, что принято называть добром. Я могла бы найти любовь… или истину… или, с другой стороны, ничего бы не нашла. Никто из вас не рискнул бы последовать за мной. Ну, разве что Векстон. Но ни ты, Окленд, ни твоя жена. Вы бы предпочли остаться там, где спокойнее.

– Спокойнее? – Это слово, кажется, вывело Джейн из себя. Щеки ее окрасились румянцем. – Это неправда, Констанца. Если бы ты своими глазами увидела войну, ты бы этого не говорила. Этот дом… эта семья – они ни от чего и ни от кого не убегали. Это то, во что я верю, как верит и Окленд. Дом хрупок и уязвим – мы оба знаем это. Но мы будем бороться каждый день, чтобы дать ему жить…

– Ваш брак тоже… вам и за него приходится бороться?

– Джейн, не спорь с ней. Разве ты не видишь, чего она добивается?

– Я буду! – Джейн разъярилась. – Я не собираюсь сидеть и слушать, как она старается уничтожить все, что мне дорого. Она говорит так убедительно, так привлекательно – и она ошибается. Ты эгоистка, Констанца. Ты распространяешь ложь, и тебе неважно, кого она может обидеть и уязвить…

– Ложь? В чем я сегодня хоть словом солгала? О Стини? О Мальчике? Все, что я сказала, – чистая правда. Силы небесные! – Констанца состроила нетерпеливую гримасу. – Мне кажется, что я вообще была очень милосердна. Я еще не упоминала Фредди, а я могла бы рассказать много забавных историй о Фредди. Что же до Окленда…

– Избавь Окленда от этого…

– Чего ради? Окленд – прекрасный образчик того, что я имею в виду. Память у меня долгая. Я-то помню, каким был Окленд, пока ты не приручила его. И теперь посмотрите-ка на него. Отличный муж. Отличный отец…

– Этого стоит стыдиться?

– Не совсем. – Констанца сделала паузу. Взяв со стола нож, она стала внимательно рассматривать его лезвие. – Он более чем хорошо играет свою роль. Я почти убеждена в этом. Но не во всем. Не хватает кое-каких элементов. Кстати, все мы тут собрались на крестины. Все это торжество затеяно в честь рождения маленькой девочки. В конце концов, первый ребенок. Если не считать, что кое для кого это не первый ребенок. У Окленда когда-то был сын. От Дженны, которую он в свое время любил. Звали его Эдгар, с глазами точно такими же, как у его отца…

– Прекрати! – Окленд резко повернулся. – Боже милостивый, да заткнешься ли ты?..

– Нет, Окленд. – Джейн встала. Она взяла его за руку. – Дай ей все сказать.

– Благодарю, Джейн. Я собиралась сообщить – Эдгар мертв. Он скончался так давно, что, как мне кажется, нетрудно сделать вид, будто он вообще никогда не существовал, и продолжать врать. Ведь пока мы будем исходить из предположения, что он ребенок Хеннеси, все будут спокойно чувствовать себя – не так ли? Замажем и эту трещину. Но стоит ли обманываться? Вот мы тут собрались внизу, а кто остался наверху нянчить новорожденного? Дженна. И Джейн, вне всякого сомнения, предана Дженне. Мне это кажется просто потрясающим. Результат ли это невежества, незнания? Я задаю себе эти вопросы. Или же подлинное величие духа? Глупа ли Джейн или подлинно благородна? Ты сама знаешь, Джейн? И если ты знала, как ты допустила? Неужели ты никогда не ревновала?

Наступила тишина. Окленд отвернулся. Он прижал ладони к глазам. Джейн и Констанца продолжали смотреть друг на друга. Векстон – посторонний в этой ситуации – продолжал наблюдать.

Какое-то время Джейн молчала. Она слегка нахмурилась, как бы не зная, что сказать. Она сложила руки на груди. Пламя камина бросало блики на ее волосы; она не отводила глаз от Констанцы.

– Констанца, – наконец сказала она, – я все знала. Ты не единственная, кто думал об Эдгаре. Я тоже думала о нем. Я говорила о нем – и с Оклендом, и с Дженной. Я вспоминала его этим утром в церкви – и не сомневаюсь, что и они тоже. Он не забыт, Констанца. – Она помолчала, и ее щеки порозовели. – Мы с Оклендом женаты двенадцать лет. Достаточно времени для всех тайн. Дженна в свое время потеряла ребенка. Я потеряла двоих. Мы понимаем друг друга. Что бы ни было в прошлом, это не в состоянии разлучить нас, можешь ты это понять? Мы стали еще ближе. Окленд и я, и Дженна – мы сами справились со всем этим.

Наступило молчание. Констанца сделала странное движение, полное смущения.

– Двенадцать лет? – У нее было смущенное выражение лица. – Неужели двенадцать лет?

– Констанца, почему ты это сделала? – У Джейн был тихий голос. Подойдя поближе, она взяла Констанцу за руку. – Таким образом вспомнить ребенка, пустить в ход умершего малыша как оружие – как ты могла это себе позволить сегодня, и вообще? Почему ты просила права стать крестной матерью – и так себя ведешь? Я не понимаю. Почему ты все время стараешься причинить боль другим?

– Оставь меня в покое.

– Стини твой друг – и ты оскорбила его. – Джейн помолчала. – Винни может и не понять некоторые аспекты творчества Векстона, но она чувствует, сколько в нем сердечности. Не лучше было оставить ее при своих иллюзиях? Мальчик, Фредди, Окленд – я знаю, что ты привязана к ним, Констанца, так почему же ты ведешь себя так, словно ненавидишь их?

– Я люблю их. Они мои братья.

– Тем более, зачем же оскорблять и обижать их? Все это ведет к тому, что ты окажешься в изоляции. Разве ты не можешь понять, что причиняешь вред самой себе, и куда больший, чем можешь уязвить нас?

Это «нас» ударило ее, как хлыстом. Сказано слово было мягко и спокойно, но Констанца дернулась. Она резко отвернула лицо в сторону, словно получила пощечину.

– Только не жалей меня и не пытайся жалеть меня. – Она отступила назад, пока не прижалась к столу. – Ты глупа, ты хоть понимаешь это? Бывшая медсестра! Я бы не позволила тебе даже палец мне перебинтовать! Ты знаешь, почему Окленд женился на тебе? Из-за твоих денег. Потому что это я приказала ему так сделать.

Помолчав, Джейн с безнадежным видом пожала плечами.

– Очень хорошо. Наконец мне представилась возможность поблагодарить тебя за это. Правда, осталось не так много денег, но в любом случае ты дала моему мужу хороший совет, за что мы оба тебе благодарны.

При этих словах Джейн взглянула на своего мужа. Может, дело было в выражении преданности, с какой Джейн посмотрела на Окленда, может, в том, что Окленд подошел к своей жене, может, в улыбке, которую не смог скрыть молчащий Векстон, но, как бы там ни было, Констанца потеряла контроль над собой.

Как всегда, ярость ее вырвалась бурной вспышкой и сопровождалась физическими действиями. Ее рука, описав дугу в воздухе, с силой опустилась на стол. Ножи, вилки, тарелки полетели на пол. Векстон было втянул голову в плечи и поднялся. Констанца начала бить бокалы. Хрусталь разлетался во все стороны, текло вино. Осколки летали в воздухе. Краткое время в комнате бушевал вихрь, разносивший все вокруг.

Затем воцарилось мрачное молчание.

– Так как, Окленд? – сказала Констанца.

Она стояла посреди воцарившегося хаоса, вытянув руки с обнаженными запястьями. В правой руке она держала острый зазубренный осколок стекла от бокала.

Сумятица прекратилась, и все присутствующие застыли на месте. Векстон в нескольких ярдах по одну сторону от нее, Джейн и Окленд по другую; их разделял стол. Констанца стояла в высокой нише окна, со смертельно бледным лицом, неподвижные глаза блестели, а выбившиеся из прически пряди черных волос окаймляли маленькое напряженное лицо.

– Ты думаешь, я не решусь? Не подходи ко мне. Ты думаешь, что так никто не делает – никто не перерезает себе вены в чужой столовой? А я вот сделаю. Окленд знает, что я смогу. Я нарушу все законы…

– Констанца…

– Назад! Все назад! Если кто-то подойдет, я тут же это сделаю.

Джейн тревожно вскинулась. Окленд сделал шаг вперед и остановился. Лицо Констанцы озарилось торжеством.

– Так сделать, Окленд? Что – запястье или горло? Осколок очень острый. Стоит, как полагается, располосовать сосуд, и все будет очень быстро. Ударит фонтан крови. У вас всех на глазах.

– Хорошо. – Окленд сложил руки на груди. Голос у него был мрачным. – Мы посмотрим. Валяй. Только убедись, что это артерия, а не вена, если хочешь, чтобы все было быстро.

– Окленд, не надо. Она больна… – Джейн сделала шаг вперед. – Констанца, брось стекло.

– Только подойди поближе, и я располосую твою дурацкую добродетельную физиономию…

– Оставь ее в покое. Стой, где стоишь. – Окленд переместился между Констанцей и своей женой. Констанца не сводила с него глаз. Она слегка поежилась. Ее залитые тьмой глаза застыли на одной точке.

– Так сделать, Окленд? А что, если прыгнуть? До низа далеко?

– Достаточно. – Он помолчал. – Как всегда.

– Ты понимаешь… тот день?

– Да. Я понимаю.

– Как я ненавижу этот дом! Каждый угол в нем говорит.

– Дай мне стекло, Констанца.

– По этому дому ходят мертвецы. Я чувствую, как они смердят.

– Дай мне стекло.

– Где мой отец? Это ты, мой отец?

– Нет, Констанца.

– Его здесь нет? – Ее лицо исказилось печалью. – А я думала, что он здесь. Я слышала его голос.

– Констанца. Его здесь нет. А теперь положи стекло мне на руку, вот так, осторожно.

– Ну и хорошо, – вздохнула Констанца. Напряжение, сковывавшее ее тело, ослабло. Руки опустились. – Может, ты и прав. Живите себе и живите, дюйм за дюймом, день за днем, шаг за шагом, ночь за ночью. Вот ты, Окленд. Я могу остаться одна? Я бы хотела побыть одна. Я сейчас пойду спать. Все в порядке. Не волнуйтесь. Утром я уеду. Какой ужасный разговор. Мне очень жаль.

Когда она покинула помещение, наступило молчание. Джейн нагнулась поднять тарелку, а затем оставила ее лежать. Векстон, походив по комнате, сел в кресло.

– Иисусе, – сказал он.

– Я так и знал, – мрачно повернулся Окленд. Он обвел взглядом битое стекло, так и не съеденный обед, разгром на столе.

– Мне нужно виски, – сказал Векстон.

– Хорошая идея. Налей и мне, ладно?

– Часто она такое устраивала?

– Она всегда любила закатывать сцены. Это одно из ее лучших представлений. До определенного уровня она еще себя контролирует. Затем в ней что-то ломается – и она становится неуправляемой. Как ты только что видел. Сегодня у нее были на то основания.

– Так я и предполагал.

– Окленд. – Джейн смотрела в огонь. Она повернулась. – Окленд, ты не должен отпускать ее. Ей необходимо остаться. Она больна и нуждается в помощи.

– Нет. Она уедет. И больше не вернется.

– Ты не должен так поступать. Мы не можем так вести себя. Тут что-то в самом деле не так.

– Я это знаю. И не несу ответственности за это. Я не хочу, чтобы она оставалась в моем доме. Ты видишь, к чему это привело, ради Бога…

– Ты не можешь осуждать ее, Окленд. Теперь я это понимаю. Она не отвечает за свои поступки.

– В свое время она могла. Не буду спорить по этому поводу. Я не хочу, чтобы она была рядом с тобой или Викторией.

– Окленд, она больна.

– Я знаю ее болезни. Она очень быстро оправляется от них. Ты увидишь – завтра утром она будет вести себя как ни в чем не бывало. И того же будет ждать от всех прочих. Она уедет и больше не вернется. Вот так. Шла бы она к черту. Все кончено.

– И ты отпустишь ее в Нью-Йорк? Одну? В такое длинное путешествие? Окленд, ты не можешь. Это опасно.

– Я могу. Вот увидишь.

– Ее сегодняшнее поведение… все то, что она говорила. Как она смотрела на тот осколок, что держала в руке… – Джейн замялась. – Окленд, она все же нездорова.

– Она далеко не сумасшедшая, если ты это имеешь в виду. Она бы с удовольствием убедила тебя в этом, но ей это не удастся. Я прав, не так ли, Векстон?

Во время этого разговора Векстон сидел с краю стола, опустив подбородок на руки и поставив перед собой виски. Теперь он поднялся. Ссутулившись, он занял свое любимое положение, изображая фигурой вопросительный знак.

– Является ли Констанца сумасшедшей? В этом вопрос? Ну я бы сказал, что это немного больше, чем просто игра. Северный и северо-западный ветер приносят сумасшествие… А когда ветер с юга…[10] – Он устремил на Джейн меланхоличный взгляд. – Видишь ли, Джейн, Окленд прав. Ей придется уехать. В любом случае она хочет уехать. Нет. Поправка! Она хочет, чтобы ее заставили уехать.

– Чего ради ей этого хотеть?

– Я предполагаю, она ищет наказания. – Векстон пожал плечами. – Если другие не подчиняются ее страстям, она наказывает сама себя. Нет, Окленд, помолчи. Что бы она тебе ни сказала – я не хочу даже знать. Хватило целого вечера: Констанца сделала все возможное, чтобы ее изгнали. О'кей, в конце концов она свое получит. Пусть себе отправляется, Джейн. У нее есть муж, вот пусть он с ней и занимается.

Позже вечером, когда Окленд объяснил жене суть всего происходившего днем, Джейн попыталась послать телеграмму ее мужу. Еще одну телеграмму она послала на другой день.

Наступило утро, и Констанца уезжала. Джейн в своей спальне наверху слышала приглушенные голоса, когда она отбывала. Джейн подошла к высокому окну.

Только Стини спустился попрощаться с Констанцей: похоже, он все простил ей, как Констанца и предсказывала. Стоя на ступеньках портика, он крепко обнял ее. Он был без пальто, хотя утро выдалось холодным и трава на газоне серебрилась изморозью. Шарф его развевался на ветру; маленькие ручки Констанцы коснулись его шеи. Она поцеловала его раз, другой, третий.

Когда она отпустила его, Стини отстранился и посмотрел на нее. Маленькая прямая фигурка в ярко-красном пальто, единственное броское пятно на фоне монотонного одноцветного пейзажа. Джейн видела, как она повернула голову в сторону, а потом, рывком отвернувшись, устремила взгляд на лес и озеро. Шляпки на ней не было, и порывы ветра вздымали черные волосы. Она натянула одну перчатку, потом другую.

Последнее прощание Констанцы с Винтеркомбом. Казалось, ей было нечего сказать. Еще раз осмотревшись, она села на заднее сиденье. Дверца захлопнулась. Машина снялась с места. Джейн проводила ее взглядом – большой черный, похоронного вида «Даймлер». Она повернулась к мужу, который не хотел быть свидетелем ее отъезда. Окленд сидел у камина, глядя на тлеющие угли. У другой стены в комнате спала малышка.

– Она уехала, Окленд, – тихо сказала Джейн.

– Надеюсь. Хотел бы я увериться в этом.

Встав на колени, Джейн притянула его руку.

– Она этого не делала, – тихо сказала она. – И ты должен был бы знать. Все это она себе вообразила. Она может воображать себе все, что угодно, но убить собственного отца? Это невозможно. Немыслимо. Она же была десятилетним ребенком.

– Знаю. Да и я в это не верю. Но она-то верит. Я думаю, вот это и носит в ней болезненный характер.

– Ты считаешь, что Штерн в курсе дела?

– Он знает многое. И думаю, таить что-то от него в секрете нелегко. Но в данном случае… нет, думаю, что нет. Если бы ты видела ее в Каменном домике, ты бы поняла. Во-первых, она была полностью уверена, что смерть ее отца – дело моих рук. Затем она стала говорить – ты знаешь, как она говорит. Ее несло, словно во сне. Она, я помню, плакала. Она говорила что-то относительно каких-то голосов, которые она слышит, не помню точно. Затем она сказала, что покажет мне, и выскочила наружу. Словно бы эта идея только что осенила ее. Она выглядела… я даже не могу описать, как она выглядела.

– Она пугает меня, Окленд.

– Я знаю. Она и меня пугает. Теперь-то понимаешь, почему я не хотел оставлять ее здесь? Это была моя ошибка. Мое заблуждение. Никто и ничто не может себя чувствовать в безопасности рядом с ней. Она говорила о моем собственном брате – о Мальчике, и мне казалось, что я никогда не знал его. Она все искажала и переиначивала, но делала это так, что я вообще переставал что-либо осознавать. Я уж начал думать, а вдруг она права, а вдруг все происходило так, как она говорит. Я ничего не мог понять и объяснить. Я знал лишь, что это причиняет боль. И я не хотел, чтобы она оставалась здесь и огорчала тебя или представляла опасность для Виктории.

– Окленд, – откинулась назад Джейн. Она смотрела на него. – Мы должны убедиться, что Штерн все поймет. Ну, может, не все. Но он должен знать, что она больна. Пусть ему станет ясно хоть это.

– Видишь ли, она может быть иной. – Окленд внезапно поднялся и стал ходить по комнате. – Она может. Я по-прежнему в это верю. Когда она была помладше. Даже теперь… если вспомнить кое-что из ее слов. Она может быть… из ряда вон.

Джейн смотрела в пол. Она сказала:

– Она очень красивая.

– Да. Но я не это имел в виду. Она не красавица, если ты начнешь разбирать ее черту за чертой. Но ты не можешь вот таким образом анализировать ее. Во всяком случае, когда видишь ее перед собой. Она слишком живая для этого. В ней столько энергии…

– Ты любишь ее, Окленд?

Окленд остановился и повернулся. Он уставился на свою жену.

– Люблю ли я ее? Нет. Ни в коем случае.

– Но ведь это было… в свое время? – Джейн подняла на него глаза. – Скажи мне, Окленд. Я хотела бы знать.

– Я не могу на это ответить. Я даже не знаю ответа. Было такое время – перед войной, в начале войны. Она… несколько привлекала меня, я думаю.

– Привлекала тебя? – Джейн отвела глаза. – Ох, Окленд, это слово тебе не свойственно. Все нормально. Я пойму. Она очень обаятельная и очень странная. Любой мужчина может влюбиться в нее.

– И я могу немало насчитать таких, – сухо заметил Окленд. Подойдя к жене, он положил ей руки на плечи. – Но это длилось недолго – в этом-то все и дело. Я нашел тебя.

– Ах да, в роли жены.

– Не говори так. Я не допущу, чтобы ты так думала.

– Но я не могу иначе, как и любая женщина. – Джейн смущенно улыбнулась. Она поднялась. – Даже самые добродетельные, самые лучшие жены, понимаешь, слегка завидуют любовницам – им хочется соответствовать этому типу любовницы.

Веселая искорка блеснула в глазах Окленда. Он сказал:

– Неужто?

– Ну конечно же. Например, я знаю, что была бы никуда не годной любовницей. Я знаю границы своих возможностей. Хотя я далеко не так строга в вопросах нравственности, как считает Констанца. Время от времени я даже стараюсь себе представить, как это могло бы быть, если бы я была другим типом женщины. Объектом вожделения. Обаятельной. Беспечной. Капризной.

– Расточительной.

– Может быть. Я толком не знаю. Безукоризненная любовница…

– А такие существуют?

– Безукоризненная любовница… недостижима. Как и безукоризненный любовник. Ее можно… добиться, но владеть ею невозможно.

– И ты считаешь, что мужчина видит перед собой в воображении такую женщину – и хочет такую женщину? И ты думаешь, что я тоже так поступал?

Джейн улыбнулась.

– Я жена, а толковые жены довольно скрытны. Я никогда не буду тебя ни о чем спрашивать, Окленд, – и нет, не говори мне больше ничего, потому что я не хочу слушать.

– Единственное, что я хотел бы сказать, – он поцеловал ее, – что у тебя типично женская точка зрения, но мужское воображение. Большая часть мужчин, насколько мне представляется, куда более основательны. Похожи ли они на меня, образцовый пример преданности – или же хотят перемен. А суть перемен заключается в том, что их можно легко и быстро достичь. И столь же легко расстаться. Дорогая…

– Окленд, я серьезно.

– Я знаю это. Это очень приятно. И достаточно смешно.

– Ты считаешь, что я не права? Тогда каким же образом ты объяснишь успехи Констанцы?

– У мужчин? – Окленд нахмурился. – Я вижу в ней ловушку; немалая часть ее существа хочет видеть себя в роли завоевательницы. А также она жертва. Может, ты и права. Стини называет ее «фатальная женщина с Пятой авеню». Похоже, она в самом деле такова. Хотя я не уверен, верю ли сам в существование «фатальных женщин»…

– А я да. – Джейн отвернулась. – Особенно когда она выступает в роли женщины-ребенка.

– Что ты имеешь в виду?

– У нее нет детей. – Лицо Джейн было прижато к окну. Она не оглядывалась. – Она так и не выросла. Она и женщина, и ребенок. И я думаю, есть мужчины, которым нравится такой тип… – Она помолчала. – И порой мне кажется, что все мужчины любят такой тип женщин.

В ее голосе внезапно появились нотки усталости. Окленд помедлил, но так ей и не ответил.

Он думал о Каменном домике и о предыдущем дне. Он снова ощутил острый запах, что шел от волос Констанцы. Он увидел изгиб ее белой шеи, алый цвет ее раздвинутых губ, умоляющее детское выражение в глазах. Он обнимал ребенка; а пальцы его касались груди женщины. Он подумал: я мог остаться, когда она просила меня об этом. И что бы тогда произошло, если бы я поддался?

Он резко повернулся и пересек комнату.

– Я напишу Штерну, – сказал он. – Если он сегодня к вечеру не ответит на телеграмму, я завтра свяжусь с его офисом.

Окленд послал письмо, на которое не получил ответа. Обе телеграммы – домой к Штерну и в его контору – канули в неизвестность. Ни Джейн, ни Окленд больше не видели его и не слышали о нем.

4

– Ты не можешь так поступить, – сказала Констанца. – Почему ты это делаешь?

– Будь любезна подписать вот здесь и поставить свои инициалы на первой странице. Мой секретарь позже заверит твою подпись.

– Я не буду подписывать. И ты меня не заставишь подписать. Я люблю тебя. Я вернулась, чтобы сказать тебе, как я люблю тебя. Я успела на первое же судно. Я мчалась домой. И так поступать со мной жестоко. Забрать все свои вещи. Я проверила твой гардероб. Все вешалки пусты. Они дребезжат в шкафу…

– И в конце второй страницы, Констанца. Подробности я изложил кратко.

– Не буду! – Констанца с силой прижала узкие ладошки к поверхности письменного стола своего мужа. – Ты не понимаешь. Ты не хочешь слушать, когда я объясняю. Окленд ничего для меня не значит! Ты знаешь, что я выяснила? Он точно такой, как ты и говорил. Нудный типичный англичанин, весь в твиде, с женой и колыбелькой в спальне. И другого Окленда никогда не было, разве что в моем воображении. Я выдумала его. Я понимаю, что была глупа. Ох, как я стремилась удрать оттуда! Монтегю, почему у тебя такой большой кабинет? Я терпеть его не могу. Ты кажешься в нем настолько далеким, таким холодным, когда сидишь за своим столом. А я не клиент; я твоя жена. И ты любишь меня – я это знаю. Ты пытаешься скрыть свои чувства, как и я. Разве ты не видишь, насколько дурацкие игры мы ведем? С ними теперь покончено. Ох, мы можем быть так счастливы. Пожалуйста, прошу тебя… вот я сейчас перегнусь через стол, поцелуй меня, ладно?

– Будь настолько любезна, Констанца, просто подпиши. У меня назначены другие встречи.

– Тогда пошел к черту – не буду я подписывать эти идиотские бумаги. Юридическая невнятица. Ненавижу юристов!

– Констанца, если ты не подпишешь соглашение о разделе имущества, я разведусь с тобой. Это будет несложно.

– Разведешься? Ты не сможешь пойти на это.

– Нет, смогу. И учитывая количество твоих… контактов, которые я смогу перечислить, финансовые условия будут для тебя куда менее благоприятны, чем вот эти. Так что я предлагаю тебе подписать.

– Ты хочешь наказать меня – вот в чем дело. Ты караешь меня за поездку в Англию…

– Констанца, не строй из себя ребенка. В свое время мы договорились. Ты не соблюла условий, так что не сетуй на последствия.

– Ты думаешь, я в это поверю? Да это чушь! Ты устал от меня, вот и все. Ты хочешь удрать к этой своей малышке Урсуле, у которой такой приятный голосишко. Ты считаешь, что я ничего не знаю?

– Констанца, я уже говорил тебе. Твои фейерверки становятся утомительными. Как и твое вранье, и твои любовники. И то, как ты постоянно меняешь свою точку зрения, тоже надоедает. Надоедает наш брак. Подпиши, пожалуйста.

– Ты знаешь, что Окленд не убивал моего отца? Он хотел, но не решился. Вот почему я и поехала в Англию. Чтобы задать ему этот вопрос. И никаких других причин не было. Так что, как видишь, у тебя нет причин ревновать.

– Это могло быть одной из причин, по которой ты отправилась в Англию. И сомневаюсь, что она была единственной. А то, что ты мне сказала, я уже знал.

Констанца вскинула голову. Глаза у нее расширились.

– Что? Ты знал, что Окленд тут ни при чем? Но ты говорил…

– Ты неправильно истолковала мои слова. Так ты подпишешь документы?

– Ты знал? Откуда ты знал? – Констанца встала. Она не отрываясь смотрела на своего мужа.

Штерн, который остался сидеть, спокойно встретил ее взгляд.

– Я же говорил тебе, Констанца, что был там в ту ночь. Как ты помнишь, я остался в доме.

– Ты был у Мод. После того, как все разошлись после кометы, ты отправился к Мод. Ты сам мне рассказывал.

– Какое-то время я пробыл у Мод, но не остался у нее. Позже – прошло не так много времени – я отправился поиграть в бильярд. Приятное времяпрепровождение вызвало у меня желание продолжить его, вкусить его, может, в другом виде. Мне нравится так вести себя.

– Я тебе не верю.

– Как хочешь. Можешь верить или не верить. Это правда. Я играл в бильярд с половины второго до трех утра. Как и многие другие. Там были Окленд и Фредди, который основательно набрался. Среди собравшихся был и Мальчик. Так что, видишь ли, я счел достаточно странным, когда ты рассказала мне, что, мол, Мальчик провел всю ночь у себя наверху в беседах с тобой. Скорее всего ты спутала ночи.

– Ты знал. – Глаза Констанцы наполнились слезами. – Все эти годы ты знал.

– Моя дорогая… – Штерн несколько смягчился. – Я пытался рассказать тебе. Но, может быть, в конце концов я решил, что лучше оставить все, как есть. Все, что я мог тебе внушить, и тогда ничего не меняло, и тем более сейчас. И я вообще не хотел бы дискутировать на эту тему.

– Монтегю, прошу тебя. – Констанца склонилась к нему. – Ты не можешь не видеть. Ты мне нужен. Если тебя не будет рядом, я умру. Я не могу существовать лишь сама с собой. Я так боюсь остаться в одиночестве. Пожалуйста.

– Констанца, ты не умрешь. Ты по природе сможешь выжить где угодно. У тебя высокий уровень сопротивляемости. А теперь, пожалуйста, вытри глаза. Если ты подпишешь, то все будет улажено. И не имеет смысла устраивать мне душераздирающие сцены. Ты видишь – если ты глянешь на первую страницу, – дом будет продан, но ты получишь приличное содержание. Я добавил только одну статью. Картины Мод должны быть ей возвращены! Они были подарены ей – без сомнения, одно из моих вульгарных преподношений, но тем не менее…

– Монтегю, я прошу тебя. Не делай этого. Ведь ты тоже будешь страдать, я это знаю. Ты далеко не так непреклонен, как стараешься изображать…

– И ты убедишься – на второй странице, – что основная сумма капитала достаточно велика. Ты, конечно, сможешь приобрести себе апартаменты. Я предполагаю, что ты в состоянии начать свое собственное дело. Вместо того чтобы бесплатно давать советы своим друзьям, как им обставлять дома, почему бы тебе не начать зарабатывать этим? У тебя огромные запасы энергии, Констанца. Вместо того чтобы впустую тратить ее на любовные романы, почему бы с толком не пустить ее в ход? Может, тебе понравится работа. Она отлично успокаивает.

– Поцелуй меня, – нагнулась к нему Констанца. – Не могу себе представить, что ты поцелуешь меня, а потом станешь подсовывать на подпись эти бумажки. Ты не сможешь. Ты не сможешь не признать, что все это ложное, все: эти бумаги, тон, которым ты говоришь со мной, да все вообще. Я твоя жена. И ты… почти любишь меня.

При этих словах Констанцы Штерн поднялся. Она приблизилась к нему и обвила руки вокруг его талии. Она подняла к нему лицо. Штерн серьезно посмотрел на нее.

– Ох, Монтегю. Ты понимаешь меня. Как всегда понимал. Пожалуйста, расскажи, что ты во мне видишь.

– Ты выглядишь очень обаятельной, Констанца, – сказал Штерн. – Для меня ты всегда была таковой. И однажды я подумал… мне захотелось…

Склонив голову, он поцеловал ее. Сначала губы, а потом закрытые глаза. Он вытер ей мокрые от слез щеки и поцеловал еще раз. Констанца, всхлипывая, прижалась к его груди. Штерн погладил ее по волосам и потом скользнул рукой по ее затылку. Он оставил пальцы на изгибе шеи, пока приходил в себя и успокаивался; затем через несколько минут он отодвинулся от нее.

Констанца вскинула голову посмотреть на него. Она издала слабый звук, в котором чувствовалось разочарование. Импульсивным движением она прижала руку ему к щеке, а потом отдернула ее.

– А, понимаю. Я вижу, что наделала. Я читаю это по твоему лицу. Как я себя ненавижу. И как сожалею.

Перегнувшись через стол, она взяла документ о раздельном владении имуществом.

– Озабочен самосохранением, Монтегю?

Штерн отвел взгляд.

– Что-то вроде.

– Отлично. Я поняла. В таком случае я подпишу. Я подпишу, потому что забочусь о тебе. От всей души. Вот! Видишь? – Схватив ручку, Констанца подмахнула свою подпись. Она искоса взглянула на мужа. – Как я благородна! Никогда еще я не позволяла себе таких великодушных поступков. – Она улыбнулась. – А тут инициалы? Так. Готово.

Она отшвырнула бумагу, надела колпачок на ручку.

– Мы похожи? – спросила она, склонив голову.

– О, весьма.

– Монтегю…

– Да, моя дорогая?

– Если, как ты сказал, мы никогда не увидимся и если я обещаю оставить этот кабинет сразу же, как ты ответишь, могу я задать тебе один вопрос?

– И ты сдержишь обещание?

– Абсолютно. Ты же знаешь, я смогу.

– Очень хорошо. Спрашивай.

– Стоит ли? Ты же знаешь, какой вопрос я хочу задать.

– Неужто?

– Да. Остался только один.

– Я так и предполагал. – Штерн помолчал.

– Это так трудно? Я же тебе говорила.

– Определенные жизненные привычки… – Он пожал плечами.

– Ох, Монтегю, да откажись от них. Хоть раз.

– Очень хорошо. Я люблю тебя, Констанца. И всегда любил, и очень сильно.

– Какая бы я ни была? Что бы ты ни знал обо мне? Даже в таком случае?

– Даже в таком. – Штерн помолчал. – Но рациональный подход тут совершенно ни при чем, да ты и сама знаешь.

– Как я хотела бы быть другой. – Констанца сделала слабый безнадежный жест. – Я хотела бы переписать себя, стереть и начать все заново. Я хотела бы стереть прошлое, чтобы от него ничего не осталось. Были времена – я давала себе обещания. И очень трудно отвечать им сейчас, но я попробую. Посмотри в другую сторону, Монтегю. Глянь в окно. Ты видишь, какой серый день. Ты видишь, что начался дождь?

Штерн глянул в окно. Низко висели облака. Он не слышал ни звука шагов, ни стука закрывшейся двери, но, когда он повернулся, Констанцы уже не было.

* * *

Констанца вернулась к прошлому, к этим черным блокнотам, в которых предстояло заполнить последние страницы. На них нет даты, но я предполагаю, что они заполнены в конце того же дня, сразу же. Последняя попытка Констанцы разобраться с прошлым. Я читала их поздней ночью рядом с по-прежнему молчавшим телефоном; пламя в камине уже затухало, и меня охватывал холод комнаты.

Почерк был почти неразборчив, и в нем чувствовались обуревавшие ее эмоции. Констанца, очевидно, торопливо набрасывала свое признание; и, читая, я испытывала к ней жалость.

«Вот, вот, вот, – начинала она, с такой силой бросая слова на бумагу, что кое-где она была прорвана. – Слушай, Монтегю. Констанца расскажет тебе, как все это было».

* * *

Заставил решиться Констанцу крольчонок. Если бы он не погиб такой смертью, она бы никогда этого не сделала. Но силок затянулся слишком туго. Он прорезал шерстку и врезался в плоть, так что крольчонок задохнулся, пока она пыталась высвободить его. Это было гнусно так поступить с ним: отвратительно, отвратительно, отвратительно.

Она не видела, как умирала ее мать, но крольчонок, расставаясь с жизнью, дергался. У него помутнели глаза. Ему больно умирать, подумала Констанца – да, это больно, я вижу, что он чувствует, – и, взяв большую палку, она стала шарить ею в траве вокруг поляны.

Увидев капкан, она подумала: вот оно, оно ждет. Она видела, что это существо проголодалось. «Дай мне что-нибудь съесть», – словно говорила пасть капкана, и голос у него был металлический, как скрежет ржавого металла. Какая огромная пасть: она зияла, она хотела заполнить свой проем.

Констанца тогда сначала растерялась. Первым делом она похоронила крольчонка. Она любила отца, но она была растерянна все время, пока копала могилку и укладывала в нее бездыханное тельце крольчонка, потому что понимала, что ей надо все видеть, подсматривать и шпионить; и капкан сказал ей: сделай это.

Так что, когда крольчонок был захоронен, она побежала обратно домой, быстро-быстро. На бегу она стала даже задыхаться. Ей не позволялось бывать в той части дома, но она все равно проникла туда. Вверх по лестнице, приоткрыть дверь в гардеробную. Там все было красное, и портьеры были красные, и они были задернуты. Она слышала, что они там, по другую сторону драпировки. Она слышала, чем они там занимаются.

Такое она слышала не в первый раз. Это было в Лондоне с ее няней, когда та лежала за дверью ее спальни, – стоны, всхлипывания и тяжелое дыхание. Она знала, что была тайна. Она знала, что это было грязным. Стоит ли ей посмотреть?! Она никогда раньше не видела. Поцелуи, да; она подсматривала, как целуются, но потом убегала. На этот раз, подумала она, я должна увидеть, только чуть-чуть, я посмотрю в щелочку красного занавеса.

Ее отец занимался этим с Гвен. У Гвен были связаны руки, как у большой белой птицы. И папа делал это с ней, все те штуки, что он проделывал с Констанцей, все то, когда он говорил ей, что любит ее.

Точно то же самое. В руке он держал свою кость и трогал ее. Он растирал ее ладонью, и она становилась все больше и больше, и вот она встала торчком, большой папин штырь, ее штырь, тот самый, который он пускал в ход, когда любил ее и когда наказывал.

Констанца подумала: может, он не будет вводить его, может, он делал это только с нею, потому что она такая особенная, такая необычная. Но он все же ввел его. Он повернулся к ней спиной и засунул его. Гвен вскрикнула, но это его не остановило. Туда и обратно. Туда и обратно. Чап-чап-чап. Точно так же. Никакой разницы. У Констанцы в голове все стало чесаться, чесаться, чесаться. Портьера поплыла перед ней.

Как это ужасно. Констанца почувствовала, что умирает, – она была более мертвой, чем крольчонок. Она не могла шевельнуть ни ногой, ни рукой, ни языком, ни отвести глаза. Она видела, как Гвен плакала. Она испытывала жалость к Гвен. Плач его никогда не останавливал. Затем папа сказал Гвен, что любит ее. Он обращался к ней точно тем же самым голосом, что и к Констанце, и с теми же самыми словами. Он опять хотел заняться тем же самым с Гвен. В эту же ночь в лесу, после прохождения кометы.

Тогда Констанца и убежала. Она спряталась в кладовке. Там было темно, и никто не мог ее найти, даже Стини. Затем она спустилась к чаю, а когда папа увидел ее, то стал говорить эти ужасные слова, которые, как он обещал ей, никогда больше не произнесет, во всяком случае, перед другими людьми. Он сказал, что она альбатрос, тяжелая дохлая мертвечина, что висит у него на шее, тянет его книзу, душит его, как силок крольчонка.

И когда он это сказал, Констанца подумала: я убью его. Времени все придумать хватит – целый длинный весенний вечер. Это лишь его ошибка, поняла она в гардеробной, когда увидела постель. А дверь добавила: он этого заслуживает.

Вот ей удалось все наладить тайком. Тише, тише, тише. Вверх и вниз, проникнуть и выскользнуть, по всем тайным местечкам в этом тайном доме. Она оказалась очень хитра. Она перехватила Гвен. Она сказала ей, что Стини, кажется, заболел. Она понимала, что в таком случае Гвен не покинет дома, во всяком случае, не сейчас. Как и раньше, когда Стини болел, она оставалась с ним, потому что любила его.

Было такое местечко, как раз напротив дверей концертного зала. Там были густые заросли кустарника и пустое место под их ветвями. Там Констанца и притаилась. Она ждала с бесконечным терпением. Холодно ей не было: она подумала обо всем. На ней были пальто, шарфик и пара сапожек. Она сидела, скорчившись. Как восхитительно было ждать.

Он вышел к двенадцати, куря сигару. Она видела ее красный тлеющий кончик. Окленд тоже видел, как он выходит из дома. Она заметила Окленда, но он не знал о ее присутствии. Вот он на террасе, наблюдает, притаившись в тени. Окленд все знал. И она знала. А больше никто.

Она еще немного понаблюдала за Оклендом, сосчитала до пятидесяти. Затем последовала за своим отцом. Сквозь кустарник и дальше в лес. По той же самой тропе. Прячась за деревьями. За тлеющим красным кончиком. Комета прошла. В лесу было темно. Это было волнующе и пугающе.

Он присел на полянке. Он прислонился к стволу, его ноги лежали почти на могиле крольчонка. Констанца подобралась поближе к нему. Он посмотрел на часы. Затем уставился на небо, прикрыл глаза. Констанца ждала. И тут поняла: он заснул.

Она подкралась еще ближе, так близко, что могла коснуться его. Она подумала, что он может проснуться, потому что хрустнула ветка и капкан заговорил, но, похоже, он не слышал их. Констанца уловила звук его дыхания. Грудь его вздымалась и опадала, рот был приоткрыт. Когда она склонилась над ним, то дыхание коснулось ее лица, легкий аромат портвейна: словно вино и мед.

Констанца подумала: «Я не должна так поступать. Я могу сказать ему, что люблю его». Она боялась этого признания. В его глазах может появиться ненависть. Он может ударить ее. Он может вытащить свою кость и дать ей гладить ее. У нее разболелась голова от этой смеси любви и ненависти. Констанца подумала об адском огне и сере.

Как долго ждать. Она снова отползла. Она пряталась в кустах, по другую сторону от капкана. Там было сыро. Капкан говорил. Все громче и громче, все таким же металлическим скрипучим голосом: голоден, голоден, голоден. Один большой рот, а ее отец любит большие рты. «Проглоти меня, – сказал он Констанце однажды, – проглоти меня».

Наконец он проснулся. Он посмотрел на часы. Что-то пробормотал. Констанца подумала: папа пьян. Теперь она увидела, когда он снялся с места, что отец не совсем твердо держится на ногах. Его покачивает. Все покачивает. Он помочился у дерева, на траву, на могилку крольчонка. Это было ошибкой. Капкану это не понравилось бы.

А что, если бы она ему сказала о крольчонке? Констанца знала, что бы он ей ответил. Он отпустил бы одну из своих шуточек: его издевки резали, как бритва. «Глупый Альбатрос, – вот что он бы сказал. – Ты должна была притащить его домой – сделали бы пудинг. Глупая Констанца. Уродина Констанца». Отец говорит, что от нее ужасно воняет, отдает кислятиной. Он сказал, что она слишком маленькая и это ее вина, что пошла кровь. «Глупая маленькая сучка, – сказал он. – У тебя такие неуклюжие руки».

«Я покажу ему, какая я глупая», – сказала себе Констанца и позвала его.

– Эдди, – окликнула она его. – Эдди, я здесь. Вот сюда. – Голос был доподлинный, не отличить. Ему нравился этот голос, гораздо больше ее собственного, и отец сразу пошел на него. Поскользнулся на мху, грязно выругался. Господи, да он неуклюж. Она позвала еще раз. И еще раз. И тут ловушка поймала его.

«Глотай, глотай, глотай», – повторяла Констанца. Она затанцевала в отдалении, как делала всегда, когда злилась. Капкан защелкнулся. Его зубы сомкнулись. Хрустят кости, льется кровь. Капкан облизывает губы. Он урчит. Он благодарит за сочный ужин.

И тогда она убежала. Быстро, еще быстрее. Она слышала только свист ветра в ушах. Только ветер. Никаких криков и стонов.

Тогда не было никаких криков. Стоны подождут. Они раздадутся ночью, когда она будет лежать с сомкнутыми глазами, она их услышит. Как Констанца мучилась из-за этих криков, но альбатрос сказал: «Нет, это хорошо. Они поднимают меня все выше и выше. Смотри, Констанца». Он смахнул всю боль мягкими белыми перьями, и боль взлетела, все выше и выше, где ее не настигнет никто из людей, что было мудро, потому что у альбатроса так много врагов. Он летел безостановочно, до края земли и обратно; и в ту ночь, когда он вернулся, он сказал Констанце: «Живи в мире. Это сделала не ты; это был Окленд».

«Посмотри ему в глаза, – сказал альбатрос. – Он знал, что ты этого хотела». И Констанца посмотрела. Она сразу все увидела, всю эту откровенную черную ненависть, глубокую, как самые глубокие воды, точное отражение ее самой. Она сразу же полюбила его; Окленд в ответ в ту же секунду полюбил ее. «Ты мой близнец, – хотела сказать ему Констанца. – Если ты заглянешь в глубину моих глаз, Окленд, ты утонешь в них».

* * *

Была ночь, когда я кончила читать этот странный кусок. Огонь уже догорел. В комнате стояла тишина. Я закрыла черную обложку и отложила последний из блокнотов.

Я подумала, что в здравом состоянии Констанца не могла написать такое, разве что она окончательно сошла с ума. Кроющиеся в ней противоречия тронули меня: любовь и ненависть, здоровье и безумие, смерть и рождение – мне показалось, что это детские слова. Я не слышала их вот уже много лет: грех и искупление. Словно бы Констанца взяла меня за руки, за левую и правую, и положила их на клеммы: меня пронзил поток энергии.

Я подошла к окну, отдернула портьеру и выглянула наружу.

Стояло полнолуние; и за окном было морозно. Винтеркомб был тихий и одноцветный. Я видела, как металлом отливала поверхность озера и медного петушка на крыше конюшни; видела черную полосу леса и возвышающийся по одну сторону сада, за теплицами и парниками, шпиль церкви, в которой я была крещена и где в тот же день получила крещение и Констанца: думаю, она сама так считала.

Мне не хотелось спать, хотя, думаю, в конце концов я впала в некое сонное состояние, и в полудремоте неудобно устроилась в кресле, вытянув ноги, полубодрствуя, полузасыпая.

К шести, когда за окном стало светлеть, я поднялась. Я прошлась по комнате, а потом – тихонько – по спящему дому. Думаю, что я говорила тогда последнее «прости» Винтеркомбу, всем тем людям, которых я ныне увидела в нем. Я понимала, что необходимо сделать следующий шаг. Переходя из комнаты в комнату, я думала, что теперь понимаю, почему Констанца вручила мне эти дневники. Я думала, что, если даже они и преисполнены смерти, там много жизни и любви тоже: Констанца старалась быть справедливой. Я подумала: как странно, они дали мне свободу.

Я шла от места к месту, словно бы совершая паломничество. Я остановилась у концертного зала, где Мальчик делал предложение Джейн; стропила его теперь прогнили, и не было стекол. Я поднялась по лестнице к детским, к Королевской спальне, в комнату моих родителей с высоким окном. Я вернулась в бальный зал, где Констанца выбирала себе мужа и где я вальсировала с Францем Якобом. Просто помещения, в которых стоит тишина, многие из которых пусты, и все это были не просто комнаты. Выходя из каждой, я осторожно прикрывала за собой двери.

Вернувшись в гостиную, я остановилась в дальнем ее конце, в алькове, где когда-то стояло пианино моей матери. То пианино, на котором она играла в ночь прихода кометы, давно исчезло, но я точно помнила его положение.

Я стояла там, где могла бы сидеть моя мать, видя перед собой незримую клавиатуру. Я ждала. Я смотрела, как смотрят люди на съемочной площадке, пока переместят камеры: вот сейчас время пойдет вспять. И если раньше я видела прошлое глазами Констанцы, то теперь взглянула на них глазами своей матери.

Я испытывала огромное, всепоглощающее чувство любви к прошлому и к настоящему: она властно заполняла все пространство вокруг меня. Любовь моих родителей друг к другу; любовь Констанцы к Штерну и его любовь к ней: любовь, которая выстояла и которая ушла. Открыв дверь, я вышла на утренний воздух.

Как много мест надо посетить в последний раз: я пошла к бельведеру, где когда-то мой отец читал роман Вальтера Скотта, из которого когда-то Дженна и мой отец наблюдали, как проходит комета. Я посмотрела на окно детской наверху, где маленький ребенок планировал убийство своего отца, за которым она шпионила. Схватка Констанцы и Эдди Шоукросса завершилась его смертью. Констанца могла убить своего отца, подумала я, но первым делом она убила самое себя: оба они, и отец и ребенок, стали жертвой убийства.

Наконец я повернула к озеру. Я прошлась вдоль берега, среди сухих стеблей камыша. Я видела, как с воды взлетела серая цапля. И я подумала, теперь я могу это сделать: я пройдусь через лес до той поляны.

Я двинулась по тропе, по которой, должно быть, шел Шоукросс в ту ночь. Летом, должно быть, она совсем скрывалась из виду, даже осенью она была еле заметна. Стояло раннее утро, и я шла по ней. Лес был полон птичьего щебета. В нем было светло, и солнце пробивалось сквозь голые ветви. Я увидела оленью тропу, проложенную сквозь заросли. Я с надеждой перевела дыхание и, полная оптимизма, пошла дальше.

Свет лежал на поляне полосами; трава была объедена кроликами; единственными звуками, царившими здесь, было пение птиц. И если даже тут когда-либо присутствовали тени прошлого, от них давно не осталось ни следа; тут было чисто и пустынно, как бывает, когда одно время года сменяется другим. Воздух пах утренней свежестью, сырыми листьями; тянуло древесным дымком. Под старым дубом лежал толстый слой палых листьев. Нагнувшись, я смела их в сторону, освободив пространство под дубом, но, конечно, прошло слишком много времени: маленькую могилку, которую однажды сделала тут Констанца, уже не было видно.

Теперь тут не было ни силков, ни егерей. Никого не надо было защищать: когда-то лес был ухожен, но природа давно вступила в свои права. Я подняла лист, зажатый в руке, к свету. Его прожилки напоминали мои пальцы. Я выпрямилась. Я услышала… Ну, скажем так, я услышала, как кто-то позвал меня по имени, хотя в лесу стояла тишина.

Я двинулась в обратный путь. Шла медленно, уверенная, что спешить нет необходимости. Я прикидывала: спущусь к озеру, пройду вдоль берега, через лужайку, и когда я вышла к нему, то услышала, как вдалеке звонит телефон. Я бросилась бежать, хотя в этом не было необходимости – он будет звонить столько, сколько необходимо. И все же я бежала вниз по склону холма, пока не вылетела на террасу. Я глянула на часы. Прикинула расстояние. И подумала, я услышу его голос.

И вот тут я ошибалась. Когда я выбралась из леса на опушку, то увидела на другой стороне озера, около сада с дальнего края водного пространства, Френка. Лицом, на котором из-за расстояния я не могла разобрать черт, он стоял ко мне. Руки глубоко засунуты в карманы пальто. Он ждал.

Я могу сказать, какое расстояние нас тогда разделяло: не меньше четверти мили. Могу сказать и сколько времени понадобилось нам, чтобы пересечь его: пять минут, может, шесть. Когда я оказалась рядом с ним, было половина восьмого осеннего утра.

Я коснулась его руки, а потом провела пальцами по лицу. Оно было спокойным, почему-то спокойнее, чем у меня. Было восемь, да, вроде восемь, когда мы вдвоем вернулись домой.

– Почему, – сказал Френк, – когда ты пишешь мне письма, я никогда не могу получить их? Что там было, в твоей записке?

– Если ты покинешь прием в свою честь, выберешься черным ходом, сядешь в свою машину, проедешь столько миль в ночной темноте и затем полночи будешь бродить в саду… и ты в самом деле сделал это?

– Да. Я и сам думал это сделать.

– Тогда тебе не стоит даже получать мое послание.

– И все же… Что в нем говорилось?

– Ничего особенного. Ничего, что теперь имело бы значение. И ничего, что впредь имело бы значение.

– Ты уверена?

– Совершенно. Оно было очень коротким. Вопрос о новых фильмах. О шахматных проблемах.

Френк остановился. Он сказал:

– Как я люблю твою память.

– Ты видел меня на лекции, Френк?

– Нет. Но я знал, что ты здесь. Думаю, что мысленно я это понял. Я остановился на середине фразы. Знай я, что ты в самом деле в зале, то раскидал бы свои записи на все четыре стороны.

– Ты же говорил не по записям. Ты импровизировал.

– Я мог бы спрыгнуть со сцены. Профессура расступилась бы передо мной, как волны Красного моря перед Моисеем. И…

– И?

– Я продемонстрировал бы этой более чем достопочтенной аудитории нечто гораздо лучшее, чем лекция. Я бы устроил им демонстрацию относительно некоторых простейших форм биохимических процессов.

– Френк… – с некоторой предостерегающей ноткой сказала я. – Ты знаешь, что в доме Векстон?

– Нет, но это неважно. Векстон тактичный человек. Он будет невидим для нас. Несколько холодновато целоваться на открытом воздухе, как мне кажется. Пойдем внутрь, ладно? Кроме того, я хочу тебе кое-что показать.

– Что-то мне показать?

– Да. Думаю, что это подарок, который имеет смысл для нас обоих. Я его не открывал. Мне его доставили в отель прошлым вечером. Некое подношение. С моей фамилией на наклейке. И я узнал почерк.

Я тоже узнала почерк. Небольшой кожаный чемодан с выразительным ярлычком: «Доктору Френку Джерарду». Строчки и буквы были прямыми и четкими, чернила черными. Я приподняла чемодан и убедилась, что он довольно тяжелый. Я посмотрела на Френка.

– Ты знаешь, что в нем?

– Думаю, что да. Да.

– Как и я. Откроем?

– Думаю, что попозже. Теперь уж спешить некуда.

Наконец на следующее утро, расположившись в гостиной Винтеркомба, мы открыли его. Положив его на ковер, мы вскрыли чемодан – и вот где они оказались, наши письма. Как только была поднята крышка, они потоком высыпались на ковер, все эти выцветшие конверты с неразборчивыми почтовыми штампами. Мой почерк, круглый и несформировавшийся; почерк Френка, который был и остался европейским. Американские штемпели, английские, французские, немецкие. Мы пересчитали их. Все были на месте, ни одно не пропало.

Это был жест, и Френк потом сказал, что таков был фирменный знак Констанцы: вызвать удивление, потрясение, действуя открыто и дерзко. И я также увидела характер ее последнего жеста, когда Констанца решила в последний раз опустить занавес над жизнью так же, как она и существовала – последние акты должны идти под бравурные звуки.

Френк, я думаю, не понял этого, я же была слишком счастлива, и, кроме того, знала, что теперь мне нечего опасаться со стороны Констанцы.

* * *

Мы с Френком поженились в Лондоне, в присутствии растрепанного Векстона, исполнявшего роль шафера, и сияющих Фредди с Винни как свидетелей. Свадьба состоялась в ноябре, почти двадцать лет тому назад от этого дня, когда я пишу, но я помню все ее подробности совершенно четко.

Констанца дождалась, пока брак можно было считать свершившимся фактом, тогда – ждать она, наверно, больше не могла – приступила к действиям.

Известие о ее смерти пришло к нам примерно через три недели. Я впервые услышала о ней не от друзей, а от неизвестного репортера из Шотландии, который, собирая материал для лондонской газеты, искал подтверждения этой истории.

Это могло бы порадовать Констанцу, которая столь любила увертки и неопределенность. Ее порадовало бы и то, что обстоятельства ее смерти так и остались необъясненными и по размышлении были отнесены к разряду несчастных случаев. Констанце удалось и в смерти добиться успеха, окружив ее, как и свою жизнь, догадками и домыслами.

Такова, по крайней мере, общественная версия ее смерти, принятая газетами, ее коллегами, друзьями, любовниками и соперницами. Версия эта не имела ко мне никакого отношения: я всегда не сомневалась в причине произошедшего, ведь к тому времени я прочитала все ее дневники.

Констанца решила умереть – и я не сомневалась, что она решила разобраться в своем последнем и лучшем секрете, – в том месте, где она провела свой медовый месяц. Этот дом, когда-то принадлежавший моему дедушке, был приобретен Штерном. Штерн по завещанию оставил его Констанце. И я думаю, что вплоть до момента смерти она никогда не посещала его.

Выбор времени ухода так и остался ее тайной, чего, без сомнения, она и хотела.

Порой я могла думать, что Констанца пустилась в свое последнее путешествие, когда умер Стини; в другие времена я думала: она выбрала его значительно раньше, может, когда скончался ее муж. Порой мне казалось, что она руководствуется случайными совпадениями, какой-то симметрией номеров: ей было тридцать восемь, когда она вошла в мою жизнь; мне было тридцать восемь, когда она покинула ее. Хотя, в целом я думаю, что самое простое объяснение является и самым правильным: точно так же, как Констанца могла в полночь объявить, что на следующее утро она отправляется в Европу, точно так же она могла, проснувшись, щелкнуть пальцами и сказать: «С меня хватит. Давай-ка посмотрим, что это за штука – смерть».

Но даже если я не могу объяснить ее расчет времени, я знаю маршрут ее путешествия. Первая остановка: апартаменты на Парк-авеню, оставшиеся от века коктейлей, сохраняющиеся в неизменности еще с тех дней, когда ими владел Штерн, где она оставила мне свои дневники. Затем целая цепь различных визитов, подробности которых всплывали в те недели, что последовали за ее смертью. Есть некоторые неясности, но существует и уверенность. Я знаю, что она побывала в тех двух лондонских домах, которые они со Штерном некогда арендовали. Я знаю, что она отправилась на поиски того дома в Уайтчепеле, где Штерн провел свое детство. Когда я шла по ее следам, то нашла этот дом, где обитала семья бенгальцев: они узнали Констанцу по фотографии.

Не уверена, что в месяцы, предшествующие ее смерти, она пыталась понять Штерна. Я скорее предполагаю, что она словно пустилась в кругосветное плавание по своему прошлому, прежде чем окончательно проститься с ним. И в нем она была совершенно одна, в чем нет сомнения: нет никаких свидетельств, что кто-то сопровождал ее. Я вспоминаю о последнем ее телефонном звонке ко мне с вокзала. Думаю, я знаю, кого она имела в виду, когда говорила о человеке, который нетерпеливо ждет ее.

Может, это правда, не исключено, что я все выдумываю, придавая непомерное значение серии возможностей и совпадений. Но в самом конце своего пути она все же завершила его прогулкой по пустоши Штерна. Неделю она провела в том странном псевдобаронском замке красного известняка, в полном одиночестве, не считая старой домоправительницы.

В конце этой недели, в прекрасный ясный день без ветерка, когда сияло солнце и воздух был льдистым и холодным, она, выйдя из дома, пошла по тропке к черному провалу фьорда, который она всегда ненавидела.

Стоял час прилива. Она точно рассчитала, когда вода начинает прибывать. Она взяла одну из лодок, оставленных у среза воды, и, должно быть, пустила в ход весла или позволила, чтобы ее отнесло отливом, ибо ранним утром ее в отдалении заметил проходящий рыбак.

Она была слишком далеко от него, чтобы он мог различить, мужчина в лодке или женщина; скорее всего мужчина, предположил он и, не придав этому особого значения, продолжил свой путь в деревню. Позже он возвращался тем же путем со своей собакой; он заметил, что лодка продолжает качаться на воде, но на этот раз она пуста. Это было где-то между одиннадцатью и тремя часами; время, когда морские волны отходят от берега.

Мы с Френком вылетели в Шотландию, едва только до нас дошло это сообщение. Я оказалась в доме, который знала только из вторых рук по описанию в дневниках Констанцы. Мы поговорили с домоправительницей, с рыбаком, с полицией, с ребятами из морской спасательной службы и с летчиками. Днем мы с Френком отправились к заливу.

Я видела перед собой горы на его дальней стороне, чьи вершины отражались в черной стеклянной глади воды. Все было точно так, как и описывала Констанца: пустынные, но прекрасные места, где не хочется оставаться в одиночестве.

Мы с Френком долго стояли в молчании, не отводя взгляда от поверхности воды. Неестественно неподвижная, она все же время от времени с глухим гулом вздымалась и опадала, словно грудь какого-то огромного животного. Отражения гор расплывались в воде, разбиваясь на множество осколков.

Я думала: «В пяти фатомах полных твой отец лежит». Но, конечно, заполненный водой провал был куда глубже – он представлял собой морской залив. Ее тело так никогда и не было найдено.

Загрузка...