«Бедная Дженна, – писала Констанца в своем дневнике. – Я навещала ее сегодня, Окленд, ради твоего ребенка. Ты не надеешься, что Хеннеси скоро убьют? А я надеюсь на это. Надеюсь, что какой-то немец возьмет его на мушку. Окленд, если можешь, направь пулю, ладно? Очень хорошо. Точно между глаз.
Что еще? Монтегю – сущий дьявол, но я тебе уже писала об этом. Сегодня я читала ему последнее письмо от Джейн, копируя ее голос. Может, это и не очень красиво по отношению к ней, зато чтение получилось очень забавным. Бедная Джейн. Знаешь, зачем она отправилась во Францию? Она хочет оказаться на том месте, где ты погиб. Зря только время теряет. Ведь тебя там нет – ты сейчас в другом месте, известном только мне. Ты мой, а не ее – ведь мы заключили союз, помнишь?
О, Окленд, как я хочу, чтобы ты снова ко мне пришел ночью! Придешь – хотя бы один раз?»
– Теперь убедился? – Я захлопнула блокнот.
Векстон никак не комментировал услышанное. Сказал бы, к примеру: «Прямо какое-то извращение – писать письма мертвому».
– А что значит – «Монтегю – сущий дьявол»? Знаешь, я встречалась со Штерном. Констанца пишет, что между ними не было любви, на самом деле он очень сильно ее любил.
– Он так тебе сказал?
– Как ни странно, да. Это случилось незадолго до его смерти. Он знал, что умирает, – возможно, в этом причина. Я не уверена. Он как-то рассказывал мне…
Я замолчала. У меня перед глазами снова был Штерн – в тишине своей комнаты в Нью-Йорке он рассказывал мне, как распался их брак с Констанцей. Он также дал мне один совет, которому я не последовала.
– А о чем он рассказывал?
– Об одном случае. Печальном. Возможно, горьком. В его голосе, правда, не было горечи. В изложении Штерна это была настоящая история любви. Правда, он все время избегал этого слова, но под конец добавил: «Видишь, я любил свою жену».
Установилась тишина. Векстон отвернулся.
– Пожалуй, – сказал он, помолчав, – мне тоже так казалось. Стини считал его бездушным. Но я всегда придерживался иного мнения на этот счет – противоположного. Когда бы я ни встречался с ними, он не сводил с нее глаз, знаешь ли, все время. При этом на его лице появлялось такое выражение… Представь себе, заслонка в топке, а за ней бушует пламя. Заглянуть туда нельзя – обожжешь лицо. Где-то так это и было – вся сила чувств под маской бесстрастия. Прогулка в ад – вот что такое этот брак! – добавил он, помолчав. – Я всегда так считал. Впрочем, люди сами себе создают преисподнюю. Ну а Констанца любила его, как думаешь?
– Она утверждала, что нет. Но и сам Штерн долгое время везде и всюду отрицал, что любит ее. Если верить словам самой Констанцы. Видишь? И с этим я тоже не могу разобраться.
– С чем?
– С тем, что она понимала под словом «любовь». Все эти письма, эти дневники, на всех этих бумажных листках только и говорится, что о любви. Но чем больше я вижу это слово, тем меньше доверяю ему. Оно здесь у всех на устах. Каждый склоняет его по своему усмотрению – в результате для каждого из них слово имеет совершенно разный смысл. Так кто же из них прав? Стини? Гвен? Констанца? Джейн? А может быть, ты, Векстон? Ты был здесь, так уж ответь.
– Да, я тоже здесь был, – на лице Векстона появилось озадаченное выражение. Он похлопал себя по карманам, прищурившись на огонь в камине. – Почему в числе прочих ты упомянула и Джейн?
– А, теперь тебе понятно, Векстон, что со мной происходит? Я и ее теперь воспринимаю как участницу тех событий. И все из-за того, что слишком увлеклась чтением бумаг Констанцы.
– Как участницу… Свою собственную мать?
– Да, я начала терять терпение. Мне было только восемь, когда она умерла.
– Но ведь ты ее помнишь?
– Сейчас – не знаю, что ответить, Векстон. Когда читаю ее дневники, то, кажется, вспоминаю, когда же возвращаюсь к запискам Констанцы, она ускользает. Она снова становится Джейн – богатой наследницей, медсестрой. Добрая натура. Вся жизнь – в работе.
– Значит, не стоит доводить до этого.
Теперь стало заметно, что Векстон очень взволнован. Он рассерженно шагал взад-вперед по комнате. Остановился и изо всех сил ударил кулаком по столу:
– То, что ты говоришь, несправедливо! Понятно? Так не должно быть, но постоянно случается с людьми вроде твоей матери. Доброе дело затирается, а злое постоянно лезет наперед. Оно на лучших ролях, с лучшими диалогами. Пока твоя крестная вытанцовывала в лондонских гостиных, шла война. Что я говорил тебе при нашей встрече: смотри, где речь идет о войне. Твоя мать была там, в самой гуще событий. Медсестра! Понимаешь, она делала дело! А чем занималась Констанца? Путалась с мужчинами? Гонялась за богатым мужем?
– Векстон…
– Ладно, не буду. Но ты не права. Не стоит тебе воспринимать все под диктовку Констанцы. Она постарается преподнести события в выгодном для себя свете. Что еще от нее ждать? Она всегда так поступала.
Я подумала: «И поделом тебе, сама виновата». Векстон, конечно же, прав. Я выслушала его до конца, и, кажется, мне пошло это на пользу.
В тот же день я засела за дневники моей матери. Я последовала за ней на войну, вместе с ней отправилась во Францию. Следующие два дня чтения я посвятила исключительно событиям, касающимся моей матери. Теперь ко мне обращался тихий, совершенно другой голос. Возможно, с этого и началось ее возвращение ко мне. Я снова увидела свою мать такой, какой запомнила ее навсегда. Это, конечно же, не прошло мимо внимания Векстона. Он, в свою очередь, извинился за недавнюю вспышку гнева. И даже признался, что позволил несправедливость к Констанце.
Однажды вечером, вернувшись с прогулки у озера, Векстон устроился у камина. Мы с ним пили чай. Сгущались сумерки. Он снова закурил одну из папирос Стини. Какое-то время мы сидели, наслаждаясь тишиной и молчанием старого, пустого дома. В этот вечер Векстон рассказал мне о войне и о моей матери, какой запомнил ее.
– Знаешь, – начал он, откинувшись в кресле и вытянув длинные ноги, – твоя мать отправилась во Францию спустя примерно месяц после меня. Мы встретились в городке, который назывался Сент-Илер. После войны, кстати, я был там однажды. Она упоминает об этом в дневнике?
– О вашей встрече? Да, это тоже описано.
– Я хорошо помню, как мы встретились. Это была худшая зима за всю войну… Похоже, твое увлечение заразительно – мне тоже захотелось порассказать о прошлом, о войне. О твоей матери. Слушай. Все происходило так…
Сразу за Сент-Илером лежит узкий мыс, который врезается прямо в пролив Ла-Манш. Местные жители называют его Пуэнт-Сюблим, грандиозное место.
В ту зиму, впрочем, там не было ничего грандиозного. Стоял невероятный холод. Резкий ветер нагнал тяжелых свинцовых туч, заслонявших видимость в проливе. Но Джейн было все равно. Она только подняла воротник и пониже наклонила голову навстречу порывам ветра. Она пробиралась по узкой тропинке между дюнами, намереваясь прогуляться до конца мыса и обратно. Вечерело. Начинал накрапывать мелкий дождь. Добравшись до края мыса, она оглянулась. Вдалеке виднелись зажженные огни в кафе Сент-Илера, доносились далекие звуки аккордеона. Сразу за кафе размещались корпуса госпиталя. Их было пять, раньше это были гостиницы. В третьем слева теперь работала Джейн. Она провела там на дежурстве всю нынешнюю ночь и утро. Она посмотрела на ряд знакомых окон на первом этаже. Одно за другим они загорались – включался свет.
Вода в проливе казалась маслянистой. Джейн смотрела на вздымающиеся в брызгах валы воды. Справа и слева дюны были огорожены колючей проволокой. Песчаный пляж за ними был укреплен значительно сильнее.
Джейн двинулась по склону дюн. «Хорошо бы было надеть шляпу». Ветер трепал ее волосы, обжигал лицо. Джейн больше не слышала звуков аккордеона, их сносило ветром. Она слышала гул орудий. Тяжелая артиллерия, всего в тридцати километрах от мыса, отзвук долетал даже сюда.
Где же война? Где-то там, вдалеке, где гремят сейчас орудия. Война вилась змеей длиной в шесть тысяч миль. Голова змеи находилась в Бельгии, а кончик хвоста касался швейцарской границы. Тело змеи извивалось, обозначаясь на земле окопами. Это была спящая змея, но временами она меняла свое положение, тогда появлялся новый изгиб здесь, новый выступ там. Это соответствовало наступлениям и отступлениям армий. Однако до значительных перемен не доходило. Ее хорошо кормили, эту змею, ежедневно ей в жертву отправляли тысячи людей.
Джейн видела войну на карте. Однако дело вовсе не в карте, а в чем-то более пугающем. Джейн ощущала, что война была везде и нигде; она различала отсвет этой войны еще до того, как ее объявили, и еще долго будет помнить после того, как объявят мир. Она верила, что война идет и между людьми, и в самом человеке. Война способна мутировать. Ей становилось страшно. Особенно потому, что Джейн знала: эта война пробралась и внутрь ее. Она уже заняла свое место в жизни Джейн и, возможно, никогда ее не покинет.
Джейн казалось, что от этого она сойдет с ума. Рассуждать так было неразумно, и она пыталась убедить себя, что причина таких мыслей в усталости, в плохом питании, из-за того, что ее раненые умирали от ужасных ран. Такие мысли могли прийти в голову любой медсестре, и нужно от них оградиться. «Сосредоточься на чем-то простом, – говорила она себе, – и делай свое дело».
Сегодня вечером Мальчик должен быть проездом в Сент-Илере по пути в Англию. Письмо от Мальчика – первое с тех пор, как она настояла на расторжении их помолвки, – лежало у нее в кармане. Укрывшись в дюнах от ветра, Джейн достала это письмо и перечитала еще раз. Ветер трепал страницы, пытаясь вырвать у нее из рук мятый листок. Письмо нельзя было назвать содержательным. Оно было таким же, каким Джейн воспринимала и самого Мальчика – невыразительным. Это послание, как и все остальные, начиналось «с наилучшими пожеланиями, Мальчик».
Джейн снова засунула письмо в карман. Она пойдет на встречу, хотя и без особого желания.
Джейн было обернулась, чтобы уже возвращаться, но, случайно взглянув налево, заметила, что она здесь не одна, как ей думалось. Метрах в десяти от нее, на пригорке, поросшем песчаным тростником, сидел какой-то молодой человек. Он выглядел совершенно затерявшимся в этих дюнах. Ветер причудливо растрепал его волосы, но он только кутался в шинель. На коленях у него лежал раскрытый блокнот. То, что он писал, самому ему казалось, очевидно, совершенно неудовлетворительным. Он то писал торопливо, то снова вычеркивал. Хмурясь, посматривал то в блокнот, то на море, словно море во всем виновато. Векстон! Американский поэт, друг Стини! Накануне они встречались возле госпиталя, но сегодня у нее не было настроения разговаривать с ним.
Джейн попыталась выбраться незамеченной. Она уже вышла на тропинку, когда Векстон крикнул очень громко: «Эй, привет!» Тут уж нельзя было притвориться, что она не слышала. Джейн остановилась.
– Привет, – он махнул рукой, пытаясь жестом привлечь ее внимание. – Присоединяйся ко мне. Ты не голодна? Хочешь сандвич?
– Я уже собиралась уходить. Пора возвращаться.
– И я тоже, – дружелюбно усмехнулся Векстон. Он похлопал рукой по непромокаемому плащу, на котором сидел. – Присядь на минутку, сейчас пойдем вместе, если ты не против. Только сначала съешь сандвич. Морской воздух нагоняет аппетит. И стихи тоже. Вот, возьми этот, с сыром. И выпей кофе, – предложил он, отвинчивая фляжку. – Я туда добавил немного бренди. Одну каплю, не больше. Лучше бы виски, но я не смог его достать.
Похоже, отсутствие виски всерьез огорчало его. Векстон нахмурился и уставился на море. Видимо, исчерпав желание беседовать, что-то хмыкая себе под нос, он принялся писать в блокноте, смотреть в море и яростно зачеркивать.
Джейн всегда казалось, что процесс стихотворчества – дело таинственное и исполненное восторженных порывов. Она была польщена тем, что здесь, в ее присутствии, Векстон продолжал писать. Она отхлебнула еще кофе, заглянула в блокнот. Слова, которые там увидела, были совершенно неразборчивы. Ей внезапно стало легко и покойно на душе: сандвич был отменный, кофе бодрил, Векстон пишет поэму, с расспросами к ней не пристает.
Они просидели так минут десять.
– Можно узнать, о чем поэма? – решилась спросить Джейн.
К ее облегчению, Векстон не рассердился. Он только пожевал зубами кончик карандаша.
Ему было в то время двадцать пять, но Джейн он казался гораздо старше. «Когда я родился, – как-то сказал он, – я уже выглядел на сорок пять». Он и оставался таким все время, сколько бы ему ни было на самом деле: двадцать или шестьдесят. Джейн разглядывала его лицо: мохнатые брови, полные щеки. «Он огромный и неуклюжий, как медведь, – подумала она, – а еще похож на хомяка».
– Это поэма о Стини и обо мне, – его ответ прозвучал не слишком убедительно. – И о войне тоже. – Он погрыз кончик карандаша, выплюнул отколовшуюся щепочку и, обернувшись, взглянул на Джейн. – Я приехал во Францию, чтобы найти войну, понимаешь? Но обнаружил, что война не здесь, а где-то в другом месте. Это все равно что стоять на краю радуги. Наверное, ты пришла к такому же выводу, да?
Он сказал это просто и прямо, почти извиняясь. Хотя само замечание прозвучало почти оптимистично, словно у человека, который надеялся получить свой багаж из бюро находок.
– Вон где, – и, прежде чем Джейн успела что-то произнести в ответ, Векстон указал рукой в направлении артиллерийской канонады. – Война там. Но, знаешь, меня посылали на передовую на прошлой неделе, но даже тогда… – Он пожал плечами: – Знаешь, о чем я подумал? Война еще пока выжидает. Она будет еще долго выжидать, целые годы, пока мы не разойдемся по домам или кто куда. Вот тогда она выскочит, как чертик из коробочки. Мол, вот она я! Не забыли?! – Он посмотрел на Джейн. – Не хотелось бы мне дождаться этого момента, а тебе?
– И мне тоже.
Джейн чертила что-то пальцем на песке. Взглянув, она поняла, что это было имя «Окленд». Она поспешно стерла его.
– Но, знаешь, временами кажется, что я жду этой минуты. Или кто-то другой ждет. Эта мысль не дает мне покоя.
Векстон посмотрел на нее вопросительно. Джейн допивала остаток кофе. Ветер растрепал ее волосы, теперь они торчали, как медная корона.
– Нет, конечно же, это не ты ждешь, – ее голос прозвучал очень твердо. – Но я поняла, о чем ты.
Так началась их дружба, которая продолжалась всю ее жизнь. Когда она увидела Векстона на том мысе, прошло уже два месяца, как она прибыла во Францию. Это время легко было измерить. День за днем, неделя за неделей Джейн отмечала эти дни в своей записной книжке. На каждый день была отведена страница. Иногда запись оказывалась больше, чем на страницу. Иногда дата оставалась пустой. На одной из страниц, заполненных неделю назад, она обнаружила фразу, которая повторялась трижды: «Я в пути». Она все время будет находиться в пути, независимо от назначения, пока не доберется до определенного места. Этот городок называется Этапль – последнее место, куда был назначен Окленд. Он провел там последнее двухдневное увольнение, затем вернулся на передовую. И погиб.
У Окленда не было могилы. Ну что ж, решила Джейн, все равно она поедет в Этапль. Она понимала, что ее решение уже становится похожим на одержимость. Пусть так, сказала она себе, если ей удастся добраться до Этапля, она сможет проститься с Оклендом, расстаться с ним навсегда. Все же Джейн понимала, что говорит себе не всю правду. Если она поедет в Этапль, то сможет понять его смерть. Сможет найти его.
– Но почему Этапль? – спросил ее Векстон. – Ты так и не объяснила. Почему именно это место, а не любое другое?
Джейн колебалась. Ей не хотелось обсуждать это ни с кем.
– Из-за Окленда, – услышала она свой голос словно со стороны, – он был там перед самой своей смертью.
Джейн захотелось тут же скомкать свои слова, немедленно вернуть их обратно. Ей показалось, что эхо подхватило их, повторяя в порывах и завываниях ветра, словно желая пристыдить ее.
– Окленд? – произнес удивленно Векстон.
– Да. Окленд. – Джейн встала. Нарочито старательным движением отряхнула свою шинель от песка, затянула потуже пояс, подняла воротник. – Мы были очень близки с ним. Слушай, уже стемнело. Мне пора возвращаться…
Векстон не сказал ни слова, поднялся, неспешно собрал вещи, обмотал вокруг шеи свой бесконечный шарф. Небо действительно уже было совсем темным, и он достал из кармана небольшой фонарик. Они двинулись бок о бок по узкой тропинке, сталкиваясь плечами. Фонарь то и дело мигал, едва освещая путь.
– Послушай, мне показалось, что тебе было неловко говорить о себе и об Окленде, – сказал Векстон, когда они уже проделали значительную часть пути. – В чем причина? Разве вам нельзя быть близкими людьми – в этом нет ничего зазорного.
– Я была обручена с его братом. Вот уже одна причина.
– Была? – в голосе Векстона послышался интерес, впрочем, неназойливый.
– Да, и я разорвала помолвку. Разве Стини не говорил тебе? После смерти Окленда. По-моему, это правильный поступок.
Джейн снова подставила лицо ветру. Он резанул ее по глазам, и по щекам потекли слезы. Она не плакала, хотя раньше, бывало, могла лить слезы без особой причины. Но она не плакала – это ветер всему виной. Вот уже неподалеку ступеньки, подняться вверх – и уже прогулочная площадка, видны огни кафе. Снова стали слышны звуки аккордеона.
– Почему вы расстались? – Векстон замедлил шаг. – И почему это правильный поступок?
– Я не любила Мальчика, – отрезала Джейн. Она зашагала быстрее.
– И любила Окленда, так?
Джейн остановилась, обернулась к Векстону:
– Я этого не сказала.
– Нет. – Векстон тоже остановился. – Ты сказала: «Были близки». Но «близость» не ахти какое слово, слишком вялое. «Любовь» – гораздо лучше. Могло быть. Должно быть. Только бы люди употребляли его по назначению. – Он взглянул в лицо Джейн, и что-то в ее глазах заставило его раскаяться в своей прямоте. – Извини меня. Я явно переступаю английские рамки. Со мной такое бывает – Стини мне об этом говорил. Он называет меня «вульгарный американец». Но я научусь, надеюсь, не задавать вопросов, вести себя по-английски. А может быть, и не научусь никогда. Слышишь аккордеон? Я иногда захожу в это кафе, когда сменяюсь с дежурства. Там подают только омлет с картошкой, но очень неплохой. Возможно, придет время, и мне вдруг захочется снова его себе приготовить. Я хорошо готовлю, между прочим, Стини говорил тебе? Сам научился.
Он хотел взять Джейн под руку. Джейн строго выставила локоть в его сторону. Поднимаясь по ступенькам, она шагала, демонстративно не опираясь на предложенную руку, дергая ногами, как марионетка: шаг-два-три. Она нарочно не смотрела на Векстона. «Я не обязана терпеть этого американца и его дурацкие вопросы», – говорила она себе.
Посреди ее внутреннего монолога они вышли на площадку для прогулок. Светили газовые фонари, и они вошли в круг бледного голубоватого света. Джейн огляделась вокруг, посмотрела на свои ноги в грубых армейских ботинках. Она взглянула на круг света и на тень за пределами этого круга, увидела себя словно бы посреди островка, изолированного от всего мира истинно английскими манерами. Ее круг, ее рамки, но Векстону удалось пересечь эту черту. Теперь он стоял рядом, плечом к плечу c ней, в одном и том же круге света. Джейн перевела взгляд на его ботинки. Такая же грубая солдатская обувь с прилипшим мокрым песком, только невероятного, огромного размера. Порванные шнурки были наново связаны узелками.
– Не извиняйся, не стоит. – Джейн открыто посмотрела на него. – Это я должна извиниться перед тобой. Какой смысл притворяться? Хотя меня и учили этому с самого детства, сколько себя помню. Так и притворяюсь всю жизнь, никогда открыто не могла сказать, что на душе. Но теперь у нас здесь слишком мало времени, и мы не имеем права тратить его попусту на всякие околичности. А ты прав, так тебе и откроюсь. Близки – слишком невыразительное слово, как ты сказал. Мы с Оклендом не были близки – я любила его все эти годы. А теперь он мертв. Вот и все. Пожалуйста, только не надо утешать меня и соболезновать – я этого не переношу. Ты сейчас в душе, наверное, посмеиваешься надо мной?..
– С чего мне смеяться над тобой?
– Ты посмотри, только посмотри на меня! – взорвалась Джейн. Она вцепилась в шинель Векстона и повернула его так, что свет уличного фонаря падал прямо на нее. – Я заурядная. Во мне нет ничего выдающегося, хоть как-то заметного. Даже уродство – и то не бросается в глаза. Я всю жизнь была серой. Невидной. Окленд меня не замечал, я это знала и все равно любила его. Все эти годы. Любила тупо, покорно и безнадежно. Я презирала себя за это. Если он только узнал – хотя это едва ли имело бы для него какое-нибудь значение. Он был бы только смущен. Я сама готова сквозь землю провалиться. И все же я хотела, чтобы он узнал, чтобы у меня хватило смелости открыться ему… – Джейн внезапно закашлялась. Ее взгляд, еще секунду назад пронзавший Векстона, вдруг смешался, словно внутри ее что-то порвалось. Джейн вытерла щеки и нос тыльной стороной ладони.
Встретившись взглядом с Векстоном, она снова то ли засмеялась, то ли заплакала. Он протянул ей свой носовой платок. Джейн высморкалась.
– Извини, – сипло пробормотала она, – мне пора. Сама не знаю, чего меня понесло. Стоит только слово сказать, и уже болтаю без удержу. Знаешь, я никому об этом прежде не говорила. Наверное, это все из-за усталости. Пробыла всю ночь на дежурстве…
– Все в порядке. Нет – платок можешь оставить себе. – Векстон переминался с ноги на ногу, будто хотел что-то предложить. Он вертел в руке свой фонарь. – Давай выпьем по чашке какао? – Он кивнул в сторону кафе, где играл аккордеон. – У тебя есть еще немного времени?
Они вошли в кафе, сели за столик возле запотевшего окна. В кафе было натоплено. Векстон покосился на пышущую жаром печку и снял шинель.
Он заказал две чашки какао. Джейн задумчиво помешивала какао ложечкой, не поднимая глаз. «Наверное, – думала она, – у меня все лицо взялось краской от смущения». Ей и самой не верилось, что она решилась выговориться. Но Векстон невозмутимо пил какао. Кафе оказалось уютным и теплым, и у Джейн отлегло от сердца. «И правильно сделала», – решила она, а вслух произнесла:
– Я сегодня встречаюсь с Мальчиком.
– В самом деле? Веди его сюда, – отсутствующим тоном сказал Векстон. Он рисовал пальцем на запотевшем стекле – сначала птицу, затем человека, потом лодку.
– Я писал стихи о любви, – вдруг признался он. – Там, где ты меня увидела. Но у меня ничего не вышло. И еще ни разу не вышло ничего толкового, как ни старался. Как-то слова не складываются.
Он вытащил блокнот из кармана, открыл страницу, испещренную написанными и зачеркнутыми словами, вырвал листок, скомкал, подошел к печке и, подняв заслонку, швырнул бумагу в огонь. Затем вернулся на место.
Джейн положила ложечку. «Похоже, меня испытывают», – подумала она.
– О любви? – осторожно произнесла она. – Ты сказал, что поэма о Стини?
– Именно. Я люблю Стини. – Положив руки на стол, он уперся подбородком в кулаки и меланхолично посмотрел на Джейн. – Ты разве не знала?
– Пока что нет, не знала.
– А я думал, догадываешься.
«Вот это уже явная неправда», – подумала Джейн. Ни о чем таком она, конечно же, не могла догадываться.
– У нас все было в открытую. По-моему, все уже об этом знали. А затем я приехал сюда, чтобы лучше осмыслить наши чувства и все такое. Я и прежде влюблялся, но никогда так серьезно. Мое чувство причиняло мне страдания. Думал, окажись я здесь, все прекратится, но стало еще хуже. Вот и пытаюсь писать об этом стихи, но что-то не выходит. Пишу о войне – и снова мимо. Чем больше событий проходит у меня перед глазами, тем меньше я в них понимаю. – Он внезапно запнулся и с наигранным удивлением уставился на Джейн: – О, я тебя шокирую, – произнес он, как будто только сейчас это заметил.
Джейн хотелось прибегнуть к своему обычному способу защиты – закрыть лицо ладонями. Она вспыхнула, румянец смущения разлился по щекам. Все верно, Векстон был прав, она была шокирована. Но на дворе стоял 1916 год. Ей в то время исполнилось двадцать восемь лет. До восемнадцати она вообще ничего не знала о физической стороне любви, тем более о гомосексуальной. Об этом говорилось только как о противоестественном влечении и еще более противоестественных актах. Ее познания в физиологии ограничивались анатомическими атласами с библиотечной полки госпиталя. Открыв на этой странице, Джейн тотчас же смущенно ставила атлас на место.
Но, с другой стороны, она понимала, что ей бросают вызов, и ее дело – принять этот вызов или нет. Позиция Векстона была очевидной: она говорила с ним начистоту, и он, отвечая доверием на доверие, тоже открыл свое сердце. Джейн, конечно, могла притворяться, что поняла все превратно, что речь шла о той мужской дружбе, которую так превозносил ее погибший брат. Джейн подумала и о том, что у нее остается и такая возможность – просто встать и уйти, ничего не объясняя. Если так, то Векстон, знала она, вряд ли бросится ее догонять и вряд ли они когда-либо встретятся снова.
Джейн нахмурилась. Иллюстрации из анатомического атласа плясали у нее перед глазами. Она пыталась как-то связать их со Стини и Векстоном, пыталась представить мужчину, который обнимается с другим мужчиной. Она не осмелилась встретить взгляд Векстона. Но он ждал ответа.
– А Стини тебя любит? – не успев как следует обдумать свой ответ, выпалила она.
Векстон задумался.
– Говорит, что любит. Думаю, так и есть. Пока что.
– По-твоему, это не продлится долго?
– Нет, вряд ли это надолго.
– Он пишет тебе?
– Раньше писал каждый день. Сейчас… реже.
– А ты все так же, как и прежде, любишь его?
– Даже сильнее. Это необъяснимо. Я знаю, что собой представляет Стини, но мое чувство к нему растет день ото дня. Я ничего не могу с собой поделать, даже если бы захотел.
– И ты никогда… м-м… не влюблялся в женщин?
– Никогда. А ты? – вежливо поинтересовался Векстон.
У Джейн перехватило дыхание. Она чувствовала, как кровь хлынула к лицу, выдавая на весь мир ее смятение. Она отвернулась от Векстона и обвела взглядом кафе. Все та же неподвижная картина, словно изображение на фотоснимке. Круглые столики, двое пожилых французов в синих поношенных куртках и беретах играли в домино. Местный кюре, который посещал госпиталь для отправления заупокойных служб, узнал ее и приветственно поднял стакан.
Неожиданно Джейн почувствовала ликование и душевный подъем. Векстон только хотел подтолкнуть ее к чему-то, остальное было делом сообразительности Джейн. Довольно таскать за собой обломки отжившей морали, ей давно пора затоптать их в пыль… Она склонилась к нему над столом:
– Я не шокирована. Может, совсем немного… Но уже все прошло.
Векстон, видимо, не удивился ее словам. Только накинул шинель на плечи, подал Джейн руку, и они вместе вышли из кафе. Джейн взяла его под руку. Быстрым шагом они пошли к госпиталю.
Где-то на половине пути Векстон предложил Джейн закурить. Это была ее первая сигарета в жизни. Джейн было хорошо с ним. Да, она насквозь промерзла, все тело у нее ныло, мокрые волосы того и гляди примерзнут к лицу. Что из того, что в горле пекло от сигаретного дыма – ей все равно было хорошо. Как будто Векстон пригласил ее на воздушный шар, наполненный его неукротимой жизненной энергией, и теперь собирался показать ей весь мир, полный неожиданностей. Да, в этом мире ничего не было невозможного!
С тех пор, как они виделись в последний раз, Мальчика повысили в звании. Он начал войну в чине лейтенанта, к моменту расторжения помолвки уже стал капитаном. И вот теперь – майор. Впрочем, в таком быстром росте не было ничего удивительного. На этом этапе войны в гвардейской части повышение давали через каждые полгода, но только офицеры выбывали еще быстрее. Когда Джейн поздравила его с новым званием, Мальчик только ухмыльнулся в ответ – того и гляди, скоро сделают полковником.
– А к концу войны – генералом, – пошутил он, но лицо его было непроницаемым.
Джейн, конечно, поняла шутку, но ей вдруг стало тоскливо. Они заняли тот же столик, за которым несколько часов назад она сидела с Векстоном. Мальчик заказал жареного цыпленка, но едва притронулся к нему и отложил вилку. Он много пил. Джейн сосчитала – почти полторы бутылки вина. Джейн старалась поддержать разговор. Она знала в общих чертах, за что Мальчика повысили в звании: две недели назад подразделение под его командованием захватило немецкую огневую позицию. Мальчик, правда, не стал вдаваться в подробности, Джейн так и не узнала, к примеру, что из двадцати человек его группы уцелела только треть, что они двое суток кряду удерживали укрепление, стоя по пояс в воде, под непрерывным пулеметным огнем. Джейн не стала расспрашивать его о деталях – разве побывавших на Голгофе спрашивают, какие там ландшафты?
Она предполагала, что их беседа вряд ли окажется оживленной, и была права. Они больше молчали, от чего самим было неловко, поэтому они поспешно заговорили на общие темы. Поговорили о здоровье его родителей, о работе Фредди, о предстоящей выставке картин Стини и о дошедшей до них неожиданной новости – о помолвке Констанцы с сэром Монтегю Штерном. Война отделяла Джейн от ее прежней жизни, все доходившие до нее новости казались теперь малозначительными. Мальчик, возможно, был того же мнения, поскольку упомянул об этом вскользь, как о чем-то действительно далеком. Джейн, отчаявшись разговорить его, заговорила о фотографии и поняла, что спросила снова невпопад. Когда она упомянула об этом, на лице Мальчика появилось упрямое выражение.
– Я избавился от «Видекса», – сказал он.
– Ты продал камеру?!
– Нет, разбил на кусочки и сжег все фотографии, сделанные во Франции. Сжег пластины, а когда вернусь домой, – он глотнул вина, – и там сделаю то же самое. Ненавижу фотографию, это сплошь одно вранье. Знаешь, единственное, с чего стоит сделать снимок? Пятна на Солнце! Вот это я, пожалуй, не отказался бы сфотографировать.
Джейн была потрясена. Чтобы Мальчик отказался от фотографии? Скорее ревностный католик отрекся бы от своей веры. Она пристально взглянула на него. Война изменила его лицо. Не осталось и следа от былой бледности, и, если бы не выражение его глаз, можно было бы подумать, что Мальчик только что вернулся из морского путешествия, набравшись новых сил и энергии. Его лицо было обветренным. Детская округлость черт, из-за которой он всегда выглядел моложе своих лет, сменилась волевым и непреклонным выражением человека, привыкшего противостоять трудностям. Война превратила бы Мальчика в красавца, если бы не постоянная тревога в глазах, так не сочетавшаяся с волевым лицом… Мальчик походил на актера, который посредине сцены вдруг забыл свою роль. Он явно хотел о чем-то поговорить. С самого начала беседы он что-то сосредоточенно обдумывал. Допив вино, Мальчик решил, очевидно, что подходящий момент наступил. Его голова дернулась, словно вытряхивая из уха невидимую воду. Он посмотрел на запотевшие окна, прокашлялся и наконец сообщил, что пришел сюда, чтобы поговорить о Констанце.
Он начал довольно живо, очевидно, заранее продумал, что станет говорить. Объяснил, что большинство людей, и Джейн в том числе, просто не понимают Констанцу так, как он. Не нужно забывать, сказал он, что Констанца еще ребенок и очень ранима. Джейн не согласилась. Она считала, что обручение Констанцы просто бессовестное предательство по отношению к Мод. Она, правда, не успела этого высказать – Мальчик не дал ей вставить ни слова. Его явно не интересовало мнение Джейн. Слова лились из него нескончаемым потоком, он просто не мог остановиться.
– Свадьба Констанцы, – он отчетливо произнес эту фразу, – не должна состояться.
Дальше – больше. Мальчик заявил, что поведение его отца не поддается объяснению: вместо разрешения на свадьбу должен был последовать категорический отказ. Поведение Мод, добавил он, тоже необъяснимо. Это же самое касается Стини, Фредди, Штерна и даже его матери. Единственная, кого он мог понять, это Констанца. Ее поступок, сказал он, последний крик о помощи.
В этот момент Мальчик столкнулся с неожиданным затруднением: он начал заикаться еще сильнее, чем раньше. Он застревал на букве «к» и заметно рассердился, потому что не мог выговорить самого имени Констанца.
Сообщив наконец, что Констанца нуждается в помощи, он посмотрел на Джейн:
– Теперь – о главном.
Из-за этого он и приехал сюда, в эту ночь, прежде чем вернется в Англию. Несмотря на то, что их помолвка разорвана, он считает правильным, чтобы Джейн первой стало известно о его намерениях. Он собирается вернуться в Англию и там остановить эту свадьбу. Это первое. Затем он сам предложит Констанце выйти за него замуж.
– Понимаешь, она, наверное, ждет этого. – Мальчик склонился над столом. – Ждет с тех пор, как стало известно, что наша помолвка разорвана. Но я молчал, и поэтому она решилась на такой шаг. Теперь понимаешь?
Он развел руками и рассмеялся.
– Это крик о помощи. Ведь она знает, что я тоже люблю ее.
Джейн рассказала эту историю Векстону, когда они ехали к станции, около которой им надо было ждать прибытия раненых из полевых госпиталей. Поезд запаздывал, и пришлось стоять на темной платформе, дрожа от холода.
Эта история взволновала ее. Она поймала себя на том, что ей трудно отстраненно воспринимать события, и она мысленно мечется между сценой в кафе и другими событиями в прошлом. Перед Джейн открылась бездонная пропасть. Она не могла свести ее края. Она увидела, что никогда не понимала Мальчика, которого неизменно считала простым и прямодушным. А в этой ситуации возник тот Мальчик, которого она не разглядела. Внезапно прошлое ощетинилось вопросами. Ей оставалось лишь ругать себя. Она была слепа и слишком переполнена своими чувствами к Окленду, чтобы понять, что и у Мальчика была скрытая от всех жизнь.
Она стала ходить взад и вперед по обледеневшей платформе, размахивая руками.
– Слепа, слепа, слепа, – выкрикивала она с такой силой, что ланкаширские медсестры с интересом стали глядеть на нее. – Я должна была увидеть. Я ненавижу себя.
Векстон слушал. Он молчал. В голове у него начала складываться строфа, пока Джейн говорила, она стала обретать окончательные очертания. Ссутулясь, он стоял совершенно неподвижно. Брезент носилок отсырел, и на его поверхности стала образовываться наледь. Такая же льдистая корка стягивала и верхнюю губу Векстона. Щурясь, он смотрел против ветра, в ту сторону, откуда должен был идти поезд. Он слышал слова Джейн; он слушал строчки своей поэмы; кроме того, до его слуха доносились и другие звуки. Еле слышные поначалу, они приближались, он уже улавливал пыхтение парового двигателя.
От прошлого Джейн перешла к будущему. Она пыталась объяснить выражение лица Мальчика: его легкую растерянность, его сомнительные надежды. Она пришла в возбуждение. Она сказала, что ей стоило бы основательнее поговорить с Мальчиком и попытаться разубедить его. Повернувшись к Векстону, она начала объяснять, что, когда она попрощалась с Мальчиком, ее охватило предчувствие несчастья.
Крупная ладонь Векстона ощутимо хлопнула ее по пояснице.
– На землю! – выкрикнул он.
От удара у нее перехватило дыхание. Она неловко упала, и мокрая брусчатка ободрала ей лицо. Одна нога подвернулась. Векстон всем своим весом прижал ее к земле. Упавшие носилки ударили ее по голове. Они запутались в мокром брезенте и размотавшихся шарфах. В воздухе раздался грохот, после чего блеснула вспышка. Векстон локтем прижал ее к земле. Джейн уткнулась в мокрую мостовую и сделала попытку избавиться от Векстона. Извиваясь, она отползла на дюйм и приподняла голову.
Векстон сошел с ума. Все вокруг сошло с ума, вплоть до платформы. То, что было черным, теперь было залито светом. Край платформы был отбит и курился дымом. Здание вокзала было охвачено пламенем. Его языки развевались на ветру, как флаги, и лизали крышу.
Кто-то застонал. Мимо со сбившейся набок шапочкой пробежала медсестра Красного Креста. Волосы ее горели. Рот у нее был искажен в крике. Джейн понимала: она должна подняться и что-то делать, но Векстон не пускал ее. Она приподняла голову, но он опять прижал ее к земле. Она чувствовала, как кулаком он придавил ей шею. Преисполнившись гнева, она была готова выйти из себя. Она стала бороться с Векстоном; она колотила по его рукам, стараясь попасть по физиономии. Но Векстон был слишком тяжел и силен, чтобы она могла с ним справиться, и ей повезло, потому что в этот момент пилот дирижабля сбросил вторую бомбу. С редкой точностью он поразил не только вокзал, но и котел подходящего поезда.
Тот взорвался, с грохотом отлетев в сторону и превратившись в куски раскаленного железа, окутанные клубами пара. В воздух взлетели горящие угли. Пронзительно свистели осколки. Тендер за паровозом швырнуло вперед, и он завалился набок. Железная змея развалилась на части, одни из которых повалились направо, другие – налево; четвертые с лязгом рвущегося металла стали наезжать на третьи. Наконец наступило молчание, в котором стали слышны крики и стоны.
Векстон спас ей жизнь. Джейн, подняв голову, наконец поняла это; Векстон, которого самого колотило, помог ей встать на ноги. Всего в ярде от них, там, где они только что стояли, лежал металлический штырь, часть то ли поезда, то ли рельсов, а может, кусок станционной крыши, с точностью дротика он вонзился в брусчатку, раздробив ее. Вагоны поезда были объяты пламенем. Раненые в них тоже горели.
Когда я была ребенком, Джейн рассказывала мне часть этой истории, которая касалась в основном того, как ее друг Векстон спас ей жизнь.
Были и другие подробности, о которых она умалчивала и о которых поведал мне Векстон много лет спустя, когда мы бок о бок сидели в Винтеркомбе. Когда ночь подходила к концу и небо стало светлеть, а горизонт сменил черный цвет на серый, Джейн вернулась к поезду. Она оказалась у последнего вагона: в нем располагались легкораненые, и он не так был охвачен пламенем.
Всех, кроме одного, удалось вытащить. Этот человек, чья нога несколько дней назад была перебита пулеметной очередью, застрял в перекореженных дверях. Его зажал лист металла. Он не издавал ни звука. Он думал, что уже погиб. Вагон уже занялся пламенем, когда Джейн оказалась рядом с ним.
Когда она подошла поближе, с грохотом вылетели оставшиеся стекла в окнах вагона. Джейн втянула голову в плечи. Она схватилась за поручни и подтянулась. Векстон попытался оттащить ее. Джейн зацепилась за зубья металла в дверном проеме и услышала, как зашипела ладонь. Она увидела, что с нее сползает кожа. Все же она как-то вытащила этого человека.
Векстон вместе с одной из ланкаширских медсестер помог ей. От дыма щипало в глазах, и они ничего не видели. Раненого вытащили, человек этот пришел в сознание, но только на короткое время: примерно в трех километрах от Сент-Илера он отвернул лицо и умер.
Как потом выяснилось, он был одним из братьев Хеннеси; он оказался первым из погибших членов этой семьи. Двое других братьев последовали за ним; из всех четырех могучих братьев остался в живых только Джек Хеннеси, тот самый, который когда-то нес в Винтеркомб тело Эдди Шоукросса на самодельных носилках; и этот Джек Хеннеси – во всяком случае, так он говорил мне, когда я была совсем маленькой, – никогда не мог забыть старания моей матери спасти его брата. Разгребая уголь в подвале, более чем довольный своим вассальным положением, он рассказывал мне истории о войне. Он поведал мне, как и где его ранило в левую руку, что положило конец его надеждам стать бригадиром плотников; он описывал мне, как и где погибли его братья; и – не обращая внимания на тот факт, что не был тому свидетелем, – подробно рассказывал о героизме моей матери.
Было ли это правдой? Векстон утверждал, что да; моя же мать неизменно утверждала, что Хеннеси преувеличивает. В ее дневниках не имелось упоминания об этом инциденте, но Констанца написала о нем. Ироническая интонация явно забавляла ее. «Итак, – написала она несколько недель спустя, когда новости дошли до нее, – Хеннеси погиб – с помощью Джейн. Увы, Окленд, Хеннеси – да не тот. Я по-прежнему считаю, что для нас еще не все потеряно».
Мальчик стоял под дождем у подножия лестницы, которая вела в Коринфский клуб в Пэлл-Мэлл.[6] Перед его взором возвышался величественный серый фасад здания. Ему предстояло встретиться тут с сэром Монтегю Штерном. Стоял вечер, и до бракосочетания Констанцы оставалось два дня.
Весь день Мальчик не ел: он чувствовал, что должен подготовиться – встреча носила решающий характер – соответствующим образом. Он должен быть воплощением бдительности. Он не может себе позволить слышать в ушах звуки канонады, которая, как он знал, не стихала по ту сторону Канала. Он должен взять на себя обязанности своего отца, коль скоро тот уклонился от них. Он должен вести себя как офицер и джентльмен: если он будет придерживаться обусловленных правил, они выведут его куда нужно.
Он был уверен в себе. Он специально облачился в мундир. Талию его стягивал ремень «Сэм Браун», а на боку висела кобура со служебным револьвером. Его головной убор напоминал шлем. Мальчик посмотрел на ступени и твердым шагом поднялся по ним.
Нетрудно было догадаться, почему Мальчик предпочел именно этот клуб. И дедушка, и отец были его членами; когда Мальчику минул двадцать один год, он тоже обрел в нем пожизненное членство. Он мог не любить это заведение, но понимал, что у него есть право находиться тут, чего, конечно же, нельзя было сказать о Штерне. Для Мальчика оставалось загадкой, как такой человек вообще ухитрился стать его членом. Он предполагал, что Штерн будет чувствовать себя тут не так уверенно.
Сначала все пошло как надо. Швейцар клуба приветствовал его, сразу же правильно назвав по имени и званию, несмотря на то, что в последний раз Мальчик был тут несколько лет назад. Он вручил швейцару свою форменную шинель, головной убор, свой стек. Несколько стариков, утонувших в глубоких креслах, приветствовали его кивком головы, когда он проходил мимо. Тут он был сыном своего отца.
Мальчик увереннее всего чувствовал себя, когда ему приходилось играть заранее подготовленную роль. Его уверенность в себе возросла. Она сопутствовала ему в холле; она укрепилась, когда он поднимался по лестнице, и оставалась такой же, когда он вошел в курительную. Тут он заметил Штерна: тот стоял спиной к огню в дальнем конце комнаты, и клубный официант мельтешил рядом. Слева от него стоял престарелый герцог, справа – секретарь министерства иностранных дел. Видно было, что они внимательно прислушиваются к его словам.
Мальчик вспыхнул. Именно тогда все пошло наперекосяк. Штерн встретил его с непринужденной теплотой; он протянул ему руку, которую Мальчику – хотя он предпочел бы влепить Штерну пощечину – пришлось принять. Герцог и секретарь вежливо оставили их наедине. И, прежде чем Мальчик успел понять, что происходит, они уже сидели в кожаных креслах у камина, и именно Штерн, а не он заказал виски. Обслужили их молниеносно. Штерн открыл портсигар.
Мальчик первым делом уставился на жилет Штерна, который он счел чудовищным, а цвета – кричащими. Затем он рассмотрел смокинг Штерна, который был слишком новым и подчеркнуто приталенным. Глаза его опустились к туфлям Штерна, ручной работы, но тоже слишком изысканным. Мальчик не отрывал от них глаз, преисполненный отвращения.
Мальчик, как его отец и дедушка, с презрением относился к новой обуви. Он придерживался точки зрения, что обувь, выйдя из рук мастера, должна служить всю жизнь. Если уж не избежать приобретения новой пары, то ее следует первым делом разносить, после чего хорошо подготовленный камердинер должен не меньше года ежедневно чистить туфли, чтобы предоставить им честь облечь ноги. Туфли Штерна выглядели так, словно их только утром извлекли из коробки. Его одеяние кричало о деньгах, что было непростительно. Его гладко прилизанные волосы, отливавшие в рыжину, как у лисы, были аккуратно подстрижены, хотя местами длинноваты. Обшлага рубашки были слишком белыми, а запонки – слишком крупными. Он предложил сигару, и она оказалась настоящей «гаваной». Мальчик взял ее и потом чуть не отбросил: она обжигала ему пальцы.
Но через мгновение Мальчик был только рад, что обзавелся сигарой. Ему пришлось снять ленточку, помедлить, обрезая ее конец, раскурить, выпустить клуб дыма – все эти занятия предоставили ему время подумать. Он уже успел про себя повторить то, что собирался сказать; осталось только корректно и сдержанно все выложить Штерну. Мальчик, обратив внимание, что сидит на краешке кресла, откинулся на спинку. Он скрестил ноги и снова развел их. Расправил плечи. Он старался не обращать внимания на присутствие за спиной представителя министерства иностранных дел. Он сделал попытку пригвоздить Штерна взглядом, тем самым, который пускал в ход, обращаясь к своим людям: прямо в упор, как мужчина с мужчиной, ни признака страха, нет необходимости давать понять о своем высоком звании, ибо уверенность должна быть присуща от рождения.
Он не мог начать. Плечи у него были расправлены, но он не мог выдавить ни слова. Мысли расплывались: с этого предложения или с другого? Он сделал глоток виски. Штерн нетерпеливо постукивал носком элегантного ботинка. Где-то в подсознании Мальчик слышал отдаленный грохот орудий. Он осторожно поставил на стол стакан. Руки его подрагивали, но он надеялся, что Штерн не обратит на это внимания. С ним теперь это случалось, и он не всегда мог себя контролировать.
Он ослабил тугой воротничок. Его пробила испарина. В помещении было слишком жарко. И слишком тихо. Внезапно он испугался, что, если начнет говорить, не справится с заиканием. Такое тоже случалось: в последние пару месяцев его несколько раз охватывал ступор перед строем – если он не высыпался, если выпадал тяжелый день. Во Франции на выручку к нему приходил сержант: уроженец Глазго сержант Маккей, маленький жилистый неукротимый матерщинник. Маккей мог выйти вперед и в случае необходимости все объяснить, когда слова застревали у Мальчика в горле. Маккей мог…
Чего уж тут – Маккея больше не было в его распоряжении: три недели назад его смертельно ранил осколок гранаты.
Все вокруг было полно крови. И грязи. Мальчик помахал ладонью перед лицом, как бы разгоняя сигарный дымок. Заглушая разговоры, грохотали орудия. Мальчик положил сигару и застыл в ожидании. Он ждал, что к нему придет уверенность – как всегда случалось в конце концов. Он потеребил мочку уха. Гул орудий пошел на убыль. Штерн бросил взгляд на часы. Мальчик наклонился вперед. Ясно и четко. Как офицер и джентльмен.
– Этот брак, – сказал Мальчик. У него был чрезмерно громкий голос. Он не обращал на него внимания. – Этот брак, – повторил он. – Я явился сюда сообщить вам. Он не будет иметь места.
Мальчик находился в Англии уже два дня. Он сновал вперед и назад между Лондоном, где он повидался с Мод, и Винтеркомбом, где должна была состояться торжественная брачная церемония. Фраза, которую он сейчас произнес, была одной из тех, которые он непрестанно репетировал. Он говорил ее своему отцу, своей матери, Мод, Фредди и Стини. Гвен плакала. Отец сухо посоветовал ему заниматься собственными делами. Фредди сказал, что ничем не может помочь; он и сам ничего не понимает. Мод объяснила, что Штерна, когда он нацелился на что-то, отвратить невозможно. Стини посоветовал ему не вмешиваться. «Остановить этот брак? – Он возвел глаза к потолку. – Мальчик, ты с тем же успехом можешь попробовать остановить лавину. Забудь, и как можно скорее».
Мальчик не обратил внимания на эти замечания. Он был поглощен поисками встречи с Констанцей. Констанца, опасался он, избегает его, и ему не удавалось найти ее до сегодняшнего дня, а сегодня все-таки разыскал – она прогуливалась у озера.
День был тусклым и одноцветным, в воздухе стоял морозец, под ногами скрипела заиндевевшая трава, озеро затянула корка льда, но, несмотря на зябкий воздух, Констанца сияла. На ней было новое пальто, бледного цвета, и цену его трудно было себе представить – даже Мальчик обратил на это внимание. Оно было украшено большим капюшоном, отороченным белым песцовым мехом. На холодном воздухе он покрылся изморозью, и, когда Констанца с радостным возгласом, засмеявшись, повернулась встретить его, ему показалось, что ее лицо обрамлено короной из ледяных игл, сияющих алмазами.
Черные волосы; глаза были еще темнее, чем ему запомнились; яркие выразительные губы, из которых вырвалось облачко пара, когда она выкрикнула его имя. Она взяла его за руку. Она сжала ее мягкими детскими перчатками.
Она привстала на цыпочки.
– Френсис! Ты здесь! – Констанца поцеловала его в щеку. Она прыгала от радости вокруг него, радуясь вместе с уродливой собачкой, которая гуляла с ней. Снежно-белый шпиц, маленький, глупый и злобный. Мальчик мог пришибить его одним пинком; едва только увидев его, шпиц сразу же оскалил зубы. Констанца приструнила собаку, натянув поводок из ярко-красной кожи с фальшивыми бриллиантами, пристегнутый к ошейнику.
– Подарок к обручению от Монтегю! – Она взъерошила шерстку собачки. – Ты когда-нибудь видел более нелепое животное и более вульгарный ошейник? Но они оба мне нравятся.
Она то готова была броситься ему на шею, то снова отскакивала. Мальчик никогда раньше не чувствовал себя таким большим и неповоротливым. Он носился за Констанцей и ее собачонкой по поляне. Он еле волочил ноги, они у него подкашивались, оставляя по себе крупные отпечатки подошв. Он все объяснил – он не сомневался, что все растолковал, он был уверен, что даже, как и собирался, сделал предложение. Констанца выскальзывала у него из рук; ему казалось, что он пытается поймать струйку воды.
Когда он наконец на террасе настиг ее, она повернулась к нему. И снова привстала на цыпочки, одарив его еще одним поцелуем в щеку.
– Помню ли я? Дорогой Френсис, конечно же, я все помню. И ужасно люблю тебя. Всегда любила и всегда буду любить. Ты мой самый лучший ангел-хранитель и мой брат. Ох, Френсис, я так рада, что тебе дали отпуск; я бы не вынесла, чтобы, когда я выхожу замуж, тебя тут не было. Я буду искать тебя в церкви, когда пойду к алтарю. Ты помнишь то маленькое колечко, что ты мне однажды подарил, то, с синим камешком? Я специально надену его – синий цвет, говорят, к счастью. А я хочу быть счастливой. Я могу повесить его на цепочке на шею, чтобы Монтегю не ревновал – он иногда бывает ужасно ревнивым. – Она поежилась. – Похолодало, тебе не кажется? Прогуляйся со мной, Френсис. Возьми меня под руку. Нет, давай лучше пробежимся, ладно? Мне хочется бегать, петь, танцевать. Какой приятный воздух! Я так счастлива сегодня…
Она бежала рядом с ним. Она убегала от него. Маленькая изящная фигурка со смешной собачонкой у ног. Потом уже – у Мальчика не было никаких сомнений на этот счет – она усиленно старалась не оставаться с ним наедине. Это и заставило его, чего он боялся с самого начала, встретиться со Штерном лицом к лицу. Констанца, которая была женщиной-ребенком, не могла справиться со Штерном. Он должен был бы понять это давным-давно.
– Не будет иметь места? – Перед ним всплыло лицо Штерна. Он рассматривал Мальчика с отстраненной и вежливой насмешкой. – Свадьба состоится послезавтра. Сегодня вечером, мой дорогой Мальчик, я отправляюсь в Винтеркомб. Предполагаю, что мы могли бы поехать туда вместе. Вам что-то мешает, Мальчик?
– Вы не тот муж, который достоин Констанцы.
Самое сложное препятствие удалось преодолеть; Мальчик ни разу не запнулся. И теперь слова хлынули потоком. Он держал себя сущим офицером и джентльменом. Он больше ни разу не заикнулся.
– Оставляя в стороне вопрос о вашем возрасте и о вашей… дружбе с моей тетей…
– Оставляя в стороне? – Легкая улыбка. – Мальчик, вы удивляете меня…
– Оставляя в стороне вопрос о вашей расе, о разнице в происхождении…
Дальше и дальше: слова шли чередой, как новые танки. Он видел, как они подминают под себя всю грязь, как, вздымаясь, заполняют собой окружающее пространство. Мальчик подошел к выводу: он предлагает Штерну проявить благородство и отказаться от этого брака. Он взывал к его благородству джентльмена, хотя не скрывал, что не считает Штерна джентльменом и никогда не будет считать. Штерн сделал глоток виски и потянулся за сигарой.
– Боюсь, что это невозможно.
Вот и все. Не было сказано ни слова о любви, ни малейшей попытки объясниться. Его высокомерие поразило Мальчика. Он почувствовал, что его бросило в жар. Грохнуло одно орудие, потом другое. В первый раз за время разговора Мальчик ощутил приступ настоящего страха. Пахнуло полным поражением, и поэтому он кинулся в последнюю атаку, потеряв надежду сохранить в резерве последние силы. Он поднял тему о Гекторе Арлингтоне. Мальчик не разбирался в финансах так хорошо, как предполагал, но ему казалось, что все эти премудрости не представляют для него секрета. Он поднял голос, приходя в возбуждение.
– Мы с Гектором служили в одном полку. Мы с ним были старыми друзьями. Он рассказывал мне, какой совет вы дали его матери.
– Ах, да, он погиб. Как трагично. Мне очень жаль слышать об этом.
– Вы их обобрали до нитки. – Мальчик с силой поставил стакан с виски, грохнув им по столу. – Вы лицемер. Вы наживаетесь на этой войне. Вы сидите тут и говорите, что, мол, вам жаль, когда вашими стараниями Арлингтоны остались ни с чем. Вас интересуют только собственные интересы, вы всюду втираетесь… вы использовали моего отца, использовали его дом и его связи. Если бы Гектор остался в живых…
– Если бы Гектор остался в живых, то пришлось бы иметь дело только с одним завещанием, что существенно не повлияло бы на ситуацию, Мальчик…
– Не врите мне. – Лицо Мальчика побагровело. Он не мог справиться со своими руками, и они метались в воздухе. Грохот орудий снова звучал у него в ушах так оглушительно, что он старался перекричать их, и чиновник из министерства иностранных дел оглянулся на него.
– Во всяком случае, речь идет не только об Арлингтонах. Есть и другие. Я слышал. Ваши первые партнеры – те, которые впустили вас в пределы их банка. Что с ними произошло? Один из них перерезал себе горло – почему он это сделал? Потому что вы разорили его, вы так все подстроили, что он обанкротился. О, я знаю, что вы ответите. Вы скажете, что все это слухи, но выясняется, что кое-какие из них чистая правда. Я спрашивал людей. Я говорил с Мод. Я сложил два и два и… – Мальчик остановился. Глаза у него округлились. – Так вот в чем дело, не так ли? До меня только сейчас дошло! Вот почему мой отец позволил всему этому случиться. Он должен вам деньги. Ну, конечно. Все вам должны. Он взял у вас деньги и разрешением на брак расплатился с вами. – Мальчик сделал глоток виски, чтобы успокоиться. – Значит, – продолжил он, испытывая гордость за себя, ведь именно так должен был бы говорить его отец, – все упрощается. Мы можем рассматривать данную ситуацию, как она того заслуживает: финансовая сделка. Сколько вы хотите, чтобы вам уплатили, а, Штерн? Конечно же, есть цена. Назовите ее.
Штерн помолчал, прежде чем ответить. Похоже, он совсем не оскорбился, что разочаровало Мальчика. Штерн сделал глоток виски и лишь потом обратился к нему.
– Как ни странно… – Штерн рассеянно смотрел куда-то в пространство. В голосе у него звучала ирония, едва ли не веселье. – Как ни странно, но, несмотря на то, что я еврей, цены в данном случае не существует. Я… не испытываю желания торговаться, как вы мне предлагаете. – При этих словах он подчеркнуто посмотрел на наручные часы, как бы давая понять, что общение с Мальчиком больше не представляет для него интереса. Затем его узкая изящная кисть нырнула в нагрудный карман смокинга. Оттуда он извлек конверт. И молча положил его себе на колено. Посмотрел на Мальчика. Он ждал продолжения.
– Я все расскажу Констанце! – взорвался Мальчик, стараясь не обращать внимания на конверт. – И не только Констанце. Я всем выложу… правда станет известна. Я не постою, я…
Он отчаянно старался найти какие-то убийственные слова, которые разоблачат подлинную суть этого человека – ростовщика и спекулянта. Деньги и оружие. Сколько он получает с каждого снаряда, с каждой пули, когда вокруг так много пуль, так много снарядов?
– Мальчик, – склонился вперед Штерн, спокойно рассматривая его. – Мне кажется, вы перевозбуждены. Не сомневаюсь, на то у вас есть свои причины. Вы не очень хорошо выглядите. Не лучше ли нам забыть этот разговор, после чего вы сможете спокойно удалиться?
– Не собираюсь. – Лицо Мальчика обрело гневное упрямое выражение. Он видел, как Констанца прыгает вокруг него на заиндевевшей лужайке рядом со своей взбудораженной собачонкой. – Не собираюсь. Вам не удастся разрушить жизнь Констанцы. Если мне придется… я встану в церкви и в голос объявлю… я это сделаю. Я объясняю причину. Мне никто и ничто не помешает. Вы много лет были любовником моей тети. Вы в таком возрасте, что могли быть отцом Констанцы. Констанца вас не волнует. Но она не может…
Он остановился. Не говоря ни слова, Штерн перегнулся к нему и положил тот самый конверт на колени Мальчику.
Тот уставился на него. Небольшой конверт, квадратной формы, без адреса и незаклеенный; в нем что-то лежало, на ощупь тверже, чем лист бумаги. Мальчику кровь бросилась в голову. Он медленно – у него снова стали дрожать руки – открыл клапан.
Фотография. У него не было необходимости полностью вытаскивать ее из конверта; хватило и одного взгляда, потому что она была хорошо знакома ему. Один из сделанных им снимков, одна из тайн его жизни: Констанца в роли юной девочки. Опытная и невинная. Ее облегало влажное платье.
– Откуда вы ее раздобыли? – Он запнулся на слове; он не мог произнести буквы «б».
Штерн не ответил на вопрос, а сделал легкий и, может даже, презрительный жест рукой. Да у него и не было необходимости отвечать: конечно же, от самой Констанцы, понял Мальчик. От Констанцы, которой он преподнес столько маленьких подарков: колечко с синим камушком, кружевной воротник, шаль яркого шелка, янтарное ожерелье; яркие сорочьи безделушки, безнадежные разговоры о своей преданности и – когда она попросила, потому что она так редко вообще просила его, – маленький серебряный ключик от шкафа в его комнате, которым можно было открыть ящик письменного стола, где он хранил… эти фотографии.
– Я никогда не обижал ее. Даже никогда не притрагивался к ней. Заверяю вас своим словом. – Боль была невыносимой, но он должен оправдаться, решил Мальчик, даже сейчас, перед Штерном. – Я только смотрел на нее. На моих снимках… я хотел запечатлеть ее, оставить…
Это было лучшее объяснение, что он мог дать относительно того, что всегда казалось ему творческим поиском, а не извращением. Теперь он понимал, что этот поиск не должен был иметь места: Констанца была не бабочкой, которую можно поймать, распять, приколоть булавкой и снабдить ярлычком. Она сопротивлялась всякой попытке определить ее, как она сопротивлялась его желанию заснять ее. Это замечание, о котором Мальчик тут же пожалел, заставило Штерна погрузиться в раздумье.
– Понимаю. Я верю вам. Тем не менее…
Что-то блеснуло в глазах Штерна – понимание, может даже, сочувствие. Затем его лицо обрело замкнутое выражение. Потянувшись за конвертом, он вернул его на прежнее место в нагрудном кармане. Мальчик с трудом поднялся. Под ним покачивалась земля. Столик, на котором стоял его стакан виски, плясал на трех своих ножках. Никто не обратил на них внимания. Вокруг продолжались разговоры. Никто не обратил внимания, что у Мальчика пошла носом кровь.
Это смутило его. Он решительно махнул рукой. Он повернулся и, не обменявшись со Штерном ни словом, направился к дверям. Неверными шагами он проложил себе курс мимо столов и кресел, производя впечатление выпившего, потому что нетвердо держался на ногах.
Когда Мальчик покинул помещение, Штерн направился к одному из клубных телефонов. Уединившись в маленькой нише, обшитой деревянными панелями, и прикрыв двери, он позвонил Констанце в Винтеркомб. Он знал, что она ждет его звонка.
– Ты это сделал? – Ее голос возникал и пропадал на линии: в нем была странная нотка, которую Штерн не мог определить: то ли восхищение, то ли страх, то ли огорчение.
– Да. Боюсь, это было неизбежно.
Он коротко рассказал ей о встрече, но Констанца не удовлетворилась кратким отчетом: она хочет знать все подробности. Как Мальчик выглядел? Что он говорил? Очень ли переживал?
Штерн коротко ответил на все вопросы.
– Вряд ли можно было от него ждать изъявлений счастья.
– Он плакал? Порой он плачет. Я заставляла его плакать – раньше. Ох, Монтегю…
– Поговорим завтра.
Штерн положил трубку. Он вернулся в курительную. Он повернул свое кресло спинкой ко всей остальной комнате, чтобы его никто не беспокоил. Спустя некоторое время он восстановил в памяти картину разговора. Штерн испытывал жалость к Мальчику, которого всегда любил, и к этой фотографии Констанцы, которая сейчас лежала перед ним.
Констанца с нетерпением ждала дня свадьбы. Она хотела, чтобы все кружилось в танце, все сходили с ума и вокруг стояло яркое великолепие и царила суматоха. Чтобы не оставалось времени думать: день должен быть мешаниной звездных осколков. Она хотела бы промчаться бегом по проходу Винтеркомбской церкви, если бы ей представилась такая возможность, если бы Дентон рядом с ней не был столь медлителен. Она чувствовала в себе воздушную легкость, с которой и выпорхнула из огромной машины с белыми ленточками. Эта приподнятость сопровождала ее и по церковному двору, мимо могил, надгробья которых блестели первым снегом. В портике, под сводами нефа, она была рада, что пол такой прохладный; она скользила по нему в тонких туфельках.
Эти изящные туфельки были доставлены из Парижа: для Монтегю Штерна война не представляла ни препятствий, ни границ. Заказывала ее облачение Гвен, Штерн оплатил его. Туфельки из Парижа вместе с белыми чулками из самого лучшего шелка, синие подвязки которых ей несколько резали.
А платье – о, какое платье! Пятнадцать примерок в лучшем ателье, муслин, брюссельские кружева. Длиннющий шлейф, что волочится за ней, несказанная красота, вышитая хрустальными цветами и звездами – триумф модельера!
Как приходилось затягивать талию, пока она не стала самой тоненькой и еще тоньше; новая горничная, тужась, затягивала ее белый корсет. «Тяни сильнее!» – кричала Констанца. Семнадцать дюймов, шестнадцать с половиной, шестнадцать. Чтобы Монтегю мог обхватить ее своими длинными изящными пальцами – вот чего хотела Констанца и чего она добилась. Она едва дышала, но ей казалось, что сегодня кислород ей даже не понадобится; она сама была воплощением воздуха, она сияла и лучилась, как алмаз.
Пояс вокруг талии был усыпан бриллиантами, такие же драгоценные серьги висели в ушах; бриллиантовыми блестками, как капельками слез, была усеяна ее вуаль. Набор бриллиантов был подарком Монтегю: они опоясывали ей кисти и, подобно струям дождя, лились по шее. Они были ее символом, талисманом ее отваги.
Поглядывая по сторонам, Констанца торжествующе шла по проходу. Что с того – пусть тут собралось людей меньше и не таких известных, чем она могла ожидать! Люди опасаются скандалов, вот и все; кое-кто из приглашенных предпочел устраниться из-за Мод. Ну и пусть! Констанца не волновалась: придет время, и все они будут искать ее общества, все те, кто сейчас пренебрегает ею. Она одержит верх над всеми. Они с Монтегю заставят их сложить оружие.
Была здесь и леди Кьюнард – женщина, которая чувствовала, что на небосвод восходит новая звезда. Констанца одарила ее легким кивком головы. Кто еще? Гас Александер, строительный король, который однажды прислал ей корзину с двумя сотнями красных роз. Конрад Виккерс, который, несмотря на запрет Мальчика, все же взялся делать свадебные фотографии. Он заигрывал со Стини. Три члена кабинета министров – они явились без своих жен. Соседи, которые не хотели огорчать Гвен. Вот и достаточно – эта свадьба должна стать только началом ее триумфа.
Констанца миновала ряды в притворе, отведенные для семьи Кавендиш. Там сидела Гвен со склоненной головой. Здесь же был Фредди; Мальчик – при полном параде; Стини, который держал на коленях ее новую собачонку – она должна тут присутствовать, настоятельно потребовала Констанца, хотя викарий проявил неудовольствие. Бедная маленькая собачка: Констанце придется оставить ее на медовый месяц. Она подарила ей воздушный поцелуй, потом улыбнулась Стини, Фредди, Мальчику, но он отвернулся.
Еще двадцать шагов, еще десять. Вот и алтарь, убранный белыми цветами, как потребовала Констанца.
– Только белые, – сказала она, – и никаких лилий.
Шафер, кто-то из друзей Монтегю, уже был наготове, и Констанца лишь бегло скользнула по нему взглядом. Рядом с ним стоял Штерн, который наконец повернулся при ее появлении; она обратила внимание на странную для него сдержанность внешнего вида.
До чего медленно Монтегю Штерн произносит обет! Констанца нетерпеливо взглянула на него. Почему он так взвешенно произносит эти слова? И если среди присутствующих и был какой-то атеист, то, конечно же, Монтегю. «Беречь и хранить отныне и навечно». Констанца вообще не любила слов; она не позволяла себе прислушиваться к ним. Пусть они себе проскальзывают мимо, ибо все эти слова полны ловушек: Констанца терпеть не могла обещаний. Окленд тоже обещал ей не умирать: любые обещания – всего лишь сотрясение воздуха, и люди никогда не держат их.
Когда кольцо село ей на палец, она почувствовала необыкновенное возбуждение; а еще через секунду к ней пришло чувство безопасности. Наконец-то! Все почти завершено. Еще несколько слов, и с этим делом будет покончено.
Быстрее, быстрее. Штерн коснулся ее руки. Она стала замужней женщиной. Леди Штерн. Констанца не отрывала глаз от алтаря. Белое с золотом. Она попробовала на вкус, как звучит новый титул. Четко и уверенно.
Настало время невесте получить поцелуй. Штерн обнял ее, ибо, как она знала, ему полагалось так поступить, но в движениях его сквозила холодноватая сдержанность. Констанца откинула голову, ее вуаль взметнулась, пряча лицо от взгляда присутствующих. Она обняла его тонкими ручками за шею.
Под защитой вуали глаза Штерна встретились с ее. Его взгляд был таким, как она и ожидала увидеть: холодным, неподвижным, внимательным и настойчивым. Когда его губы коснулись ее, Констанца раздвинула их кончиком язычка. Она хотела вывести его из состояния спокойствия.
– Ну, соперник, – пробормотала она ему на ухо. Она прижалась к нему щекой. С недавних пор в ходу между ними появилось новое выражение. Штерн прижал ее к себе.
– Ну, жена, – со странным ударением ответил он.
Они повернулись. Констанца поежилась. Взвились высокие звуки органа – теперь пространство церкви заполнила музыка Баха.
Свадебные снимки не зря ознаменовали начало карьеры Виккерса, они отличались исключительной изысканностью. Констанца сберегла их.
Меню свадебного завтрака составляла сама Констанца – в первый раз она могла дать волю своим пристрастиям, которые включали в себя все редкое, дорогое и маленькое. Крохотные розетки с икрой, перепелиные яйца в серебряных подстаканниках; размером с пулю трюфели в мясной подливке из мозговых косточек; тоненькие ломтики мяса вальдшнепов на поджаренных ломтиках хлеба.
Констанца почти не ела и позволила себе лишь один бокал розового шампанского. Ее снедало нетерпение скорее сняться с места. Единственный за столом, кто ел меньше невесты, был Мальчик.
После свадебного завтрака танцы не состоялись; и снова этого потребовала Констанца. Медовый месяц предполагалось провести в шотландском поместье Дентона; молодую пару ожидало долгое свадебное путешествие; Констанца встала из-за стола в час, а в половине второго она уже была готова. Она не взяла с собой новую горничную, которая была куда медлительнее по сравнению с Дженной. Она полюбовалась на себя в зеркало и сделала пируэт.
Горностаевую шубку брать не стоит. Констанца сначала подумала о ней, но потом отказалась, выяснив, что горностай из рода ласок. Штерн обеспечил ее соболями. На ней кремовый дорожный костюм из шелка и кашемира – в Шотландии может быть холодно. Констанцу это не беспокоило. Она была готова отправиться даже в Норвегию, в Швецию, в Финляндию – чем холоднее, чем дальше на север, тем лучше. Даже если бы не было войны, Констанца отвергла бы идею об Италии или Франции. Ей хотелось чего-то из ряда вон выходящего.
Мягкие замшевые сапожки детского размера, зашнурованные до колена. Обшитое перламутром декольте в четыре дюйма, воротничок в стиле королевы Марии – все по последней моде. Шляпка с вуалью – Констанца потребовала, чтобы обязательно была вуаль, ибо она подчеркивает глаза.
Предстояла еще куча прощаний. Мальчик делал вид, что напился. На деле же он был совершенно трезв, но изображал, что нетвердо держится на ногах. Когда Констанца поцеловала его в щеку и потребовала, чтобы он регулярно писал ей из Франции, он вложил ей в руку маленькую записочку. Это не понравилось Констанце. Не прочитав, она сунула клочок бумаги в дорожную сумочку. Подлетел Стини, она обняла его. Она потискала в руках свою собачонку, чмокнула ее в нос и позволила ей лизнуть себя по щеке, пока давала Стини последние торопливые указания. Она снова стала целовать шпица и прижимать его; наконец ее отвели в сторону.
Она оказалась в большой солидной машине, которой предстояло отвезти их в Лондон. Там их ждал вечерний поезд на север. Ее первая брачная ночь пройдет на колесах, в движении. При этой мысли Констанца с удовольствием рассмеялась. Повернувшись к своему мужу, она поцеловала его, сначала сдержанно, а когда машина набрала скорость – более пылко.
Штерн ответил ей на поцелуй, чувствовалось, он чем-то озабочен. Это стало раздражать Констанцу. Она поерзала. Откинулась назад. Штерн молчал. Констанца повернулась к окну и прижалась лицом к холодному стеклу.
Расположившись в купе ночного поезда, они распили шампанское. Проводник, как и было обговорено, принес им устрицы.
– Они пахнут плотью, – сказала Констанца, раздвигая створки ракушки.
Когда поезд, свистнув, снялся с места, а перестукивание колес стало ритмичным, Констанца начала осматриваться.
До чего продуманно все было устроено в этих купе, как умно, как шикарно! Она озиралась с детским наслаждением: стены, обшитые деревянными панелями, шерстяные пледы, все подогнано, но аккуратно и точно, как в корабельной каюте. Если поднять маленький столик, то под ним обнаружится фаянсовый рукомойник. Настенный шкафчик с полотенцами, новенькими кусками мыла и чистыми стаканами. Сколько крючков и полочек! Обилие небольших светильников с розовыми шелковыми абажурами, которые дают приглушенный свет: один у рукомойника, другой – у дверей, третий – над ее ложем. Кукольный домик!
Констанца изучила постель с накрахмаленными наволочками, пощупала клетчатое одеяло. Эта расцветка напомнила ей о несчастном случае с отцом. На мгновение постель превратилась в носилки. Она отвела глаза. Занявшись дверью в перегородке, она обнаружила, что та складывается, а за ней располагается второе купе с такой же постелью и сходной обстановкой.
– Две кровати. – Она с улыбкой повернулась к Штерну. – Я бы не назвала их просто постелями, слишком они роскошные! – Она сделала паузу. – Может, мы отдадим им должное, как ты думаешь? Нас ждет такое длинное путешествие…
– Можно, – Штерн занял позицию у двери со сложенными на груди руками. Он наблюдал за ней.
– Чего бы мне хотелось… – Констанца не спускала с него глаз. Она расстегнула жемчужное ожерелье, и теперь оно покачивалось у нее в руке, как четки. – Чего бы мне хотелось…
– Скажи мне, чего бы тебе хотелось.
– Думаю, мне бы хотелось лечь на мои меха.
– И?
– И, наверно, снять чулки. И мои миленькие подвязки. И мои ужасные французские сапожки. Да, мне бы это понравилось. Ты доставишь мне удовольствие, Монтегю, если поможешь избавиться от обуви.
– Значит, таким образом? – Штерн опустил руки. Он стал снимать сюртук. – Покажись-ка мне, Констанца, на своих соболях.
Констанца тут же бросила меха на одеяло. Как только его клетчатая расцветка скрылась из виду, она тут же стала расстегивать платье.
– Без горничной я просто беспомощна. Монтегю, ты поможешь мне?
Она повернулась к Штерну узкой спиной. Его прохладные пальцы прошлись по ее шее, а потом занялись многочисленными пуговицами и петельками. Констанца застыла на месте. Она закрыла глаза. Снова открыла их. Она слышала ровное дыхание Штерна.
Когда с застежками платья было покончено и Штерн спустил его с плеч Констанцы, оно легкими складками упало к щиколоткам. Констанца пинком отшвырнула его в сторону. Она не стала поворачиваться лицом к Штерну, а откинулась назад, в кольцо его рук. Перехватив их, она провела их книзу, дабы убедиться, что он может ладонями обхватить ее талию. Затем она снова провела их кверху, чтобы они легли ей на грудь.
– Погладь меня, – сказала Констанца. Опустив глаза, она увидела, как ухоженные руки Штерна ласкают ее кожу. Она закусила губу. Схватив его руку, она прижалась к ней поцелуем. Поезд набирал скорость. Руки у Штерна были сухими и слегка пахли мылом, но не гвоздичным. На мгновение она растерялась.
Констанца заставила его руки прижаться к своей груди. Она снова закрыла глаза. Поезд покачивало на стыках. Она еле слышно застонала. Ей было известно, что она обязана сейчас сделать, после того, как остались позади многочисленные отсрочки; она уже верила, что готова к этому. Она плотнее прижалась к нему, чувствуя тугое кольцо его рук. Она ощущала, как его плоть, подобно стержню, уперлась ей в поясницу.
Видит ли он ее? Констанца не сомневалась, что Штерн постоянно наблюдает за ней. Она склонила голову. Штерн поцеловал ее в затылок; его губы скользнули по ее позвоночнику. Легким движением, что давало представление о немалой практике, Штерн распустил ей волосы и стал расшнуровать корсет. Китовый ус оставил на боку небольшую красноватую вмятинку. Констанца, открыв глаза, уставилась на нее и потерла, словно пыталась стереть. Поезд качнуло, и он опять стал набирать скорость. Констанца собралась.
Быстрым легким движением она выскользнула из рук Штерна, гибкая и неуловимая, как серебряная рыбка. Она опустилась на мех, глядя снизу вверх на Штерна, который вынимал заколку из галстука. Взгляд Констанцы остановился сначала на заколке, потом переместился на галстук, сюртук, жилет. Она наблюдала, как Штерн складывал все эти предметы на стуле. Когда он повернулся к ней, Констанца притушила розовый свет из-под абажура.
– Оставь его, – сказал Штерн. – Я хочу смотреть на тебя.
Констанца снова включила свет. Штерн продолжал стоять, глядя на нее. Он подошел и сел на край узкой кровати.
В первый раз Штерн видел ее совершенно обнаженной. Констанца ожидала более нежной и более быстрой реакции. Она лежала неподвижно, считая секунды. Штерн продолжал смотреть на нее. Подняв руку, он провел пальцем вдоль всего ее тела, от ямочки между ключицами до треугольника волос между бедер.
– У тебя прекрасная кожа.
Он убрал руку. Констанца поймала себя на том, что не понимает, нравится ли ему ее нагота или же она разочаровала его. Похоже, что почему-то он смущен. Она никогда раньше не видела, чтобы у него было настороженное выражение лица.
– Можем ли мы поговорить… только немного?
Это предложение, которое он высказал столь странным образом, запинаясь, заставило Констанцу удивиться. Она было подумала, что Штерн смущается в роли новобрачного, и тут же отвергла эту мысль. Она присела и обхватила его маленькими ручками за шею.
– Поговорить сейчас? Монтегю… мы же муж и жена.
– Разве муж с женой не могут предварительно поговорить?
Вероятно, он был в хорошем настроении, но все же снял ее руки с шеи.
– Если есть необходимость, конечно. Но в брачную ночь? Разве есть что-то более существенное?..
– Нас ничто не заставляет и не гонит. У нас впереди вся жизнь. – Он помолчал. – Ты понимаешь смысл слова «познать» – как оно проводится в Библии?
– Конечно же. – Констанца улыбнулась. – Адам познал Еву. Это значит трахать. Я не ребенок, Монтегю.
Ее истолкование слова «познать», по всей видимости, не понравилось ему. Он нахмурился. Констанца, которая уже была готова коснуться тонкими пальцами, унизанными кольцами, его бедра, отдернула руку.
– Ну и что? Познать. Очень хорошо, я понимаю его значение – и что из этого следует?
– Просто мне пришло в голову: прежде чем мы познаем друг друга таким образом, мы должны узнать друг друга и во всех иных смыслах. Ты же очень мало знаешь обо мне, Констанца, и в определенном смысле я тоже немного знаю о тебе…
– Монтегю, как ты можешь говорить такое? – Констанца села. – Ты же знаешь меня вдоль и поперек: все, что представляло для меня важность, я или сама говорила тебе, или ты сам все видел и понимал. Ты же… смотри! Вот я, совсем голая, перед своим мужем! – С этими словами Констанца снова откинулась назад, и пряди ее черных волос разметались по белой наволочке. Она заложила руки за голову, от чего ее грудь напряглась и стала очень соблазнительной. Она ждала, что эта поза окажет нужное воздействие, заставит Штерна отказаться от странного желания поговорить, но этого не произошло. Лицо Штерна продолжало оставаться таким же серьезным.
– Очень хорошо. Если ты предпочитаешь верить, что полностью открыта передо мной, можешь оставаться при своем убеждении. Я же сказать этого не могу и думаю, что тебе придется подождать, ибо есть кое-какие вещи, которые я хотел бы рассказать тебе о себе.
Наступило молчание. У Констанцы внезапно сжалось сердце. Она внимательнее присмотрелась к лицу своего мужа. Видно было, какая происходит в нем борьба, когда, бросив несколько слов, он снова замолкал, борьба между сдержанностью и желанием открыться. Значит, тайна! Ей готовы рассказать страшную тайну, нечто, это она отчетливо поняла, чего Штерн никому не рассказывал. Касается ли эта тайна денег, каких-то неблаговидных событий его прошлой жизни, деталей, которые объясняли бы стремительность его взлета, или, может, речь пойдет о женщине? Полная внимания, Констанца затаила дыхание.
– Никогда раньше и никому я не говорил об этом, – медленно начал Штерн. – И никогда больше не буду рассказывать. Но теперь ты моя жена, и я хочу, чтобы ты знала. Это касается моего детства.
Мальчиком, сказал Штерн, он был богобоязненным ребенком религиозных родителей и носил ермолку. Учитывая, что он практически не покидал еврейского района Уайтчепеля, мальчик находился в безопасности, чего нельзя сказать, если он осмеливался уходить за его пределы. Мальчишки-иноверцы кидали камни в евреев; некоторые улицы им удавалось миновать, а другие – нет.
Однажды, возвращаясь после того, как он выполнил поручение отца за пределами еврейского квартала, и едва только повернув за угол, он наткнулся на группу таких ребят. Он был один, девятилетний мальчик. Ребята эти были и старше, и крупнее, и сильнее его; их было восемь человек. На нем был надет камвольный камзол, дорогое одеяние, которое отец позволял носить только по специальным случаям. Его содрали с него, располосовали ножами и бросили в грязь, а двое из ребят, заломив ему руки, держали, заставляя смотреть.
Когда с одеждой было покончено, одному из ребят пришла в голову другая забава. Они сорвали ермолку у него с головы. Один плюнул в нее, другой помочился, а третьего осенила блестящая идея запихать ее Штерну в рот. Они потребовали, чтобы он съел ее. Когда Штерн отказался, они стали избивать его и, швырнув на землю, пинать ногами. Ударом каблука ему сломали нос. Грязно понося его мать и сестер, они продолжали бить его ногами, пока наконец, утомившись, не оставили в покое.
Когда он вернулся домой, мать залилась слезами. Его отец, маленький чахлый человек, взял палку и отправился на улицу искать этих мальчишек, но вернулся ни с чем. Эта история окончательно подкосила его. Вскоре он подхватил воспаление легких и умер. На руках у матери Штерна осталось шестеро детей – Штерн был старшим, – и рассчитывать ей было не на кого. Штерн по настоянию дяди, тоже портного, оставил школу и встал к портняжному столу отца. Позже, когда ему минуло тринадцать лет, его взяли мальчиком-посыльным в торговый банк в Сити, где он получал пять шиллингов в неделю.
– Так я начал заниматься бизнесом, – сказал он.
Наступило молчание. Констанца ждала, что ее муж продолжит повествование. Конечно, думала она, это еще не вся история. Она почти догадывалась, что за ней кроется. Спустя некоторое время, когда Штерн продолжал молчать, она села, позволив простыне сползти с груди. Она коснулась его рукой.
– Я слушаю, – сказала она. – Расскажи мне все остальное.
– Остальное? – Штерн повернулся, невидящими глазами взглянув на нее. – То есть… остального нету. Я рассказал тебе все, что хотел.
– И это все? Но, Монтегю, я ничего не понимаю. Я предполагала, что с тобой произошло нечто подобное. Существуют предрассудки, ужасные предрассудки и…
– Нечто подобное? – Штерн встал. Он стоял, глядя на нее сверху вниз. Констанца, слегка застонав, сделала попытку обвить его руками вокруг талии.
– Монтегю, не смотри на меня так! Ты не понял. Это ужасная история, я сочувствую тебе. И все же вижу, тут должно быть что-то еще, о чем ты умалчиваешь. Расскажи мне – прошу тебя, расскажи. Я пойму, что бы ни было…
– Больше ничего нет.
– Монтегю, дорогой мой, мне ты можешь рассказать. Я же твоя жена. Пусть будет самое ужасное, я пойму тебя. Я даже могу предположить. Ты нашел этих мальчишек – ты знал, кто они такие. Ты все время выслеживал их и наконец, много лет спустя, отомстил. О! – По ее телу прошла легкая дрожь, глаза заблестели. – Я права! – я вижу это по твоему лицу. По глазам. Ты сделал что-то очень… ужасное. Что это было? Ты убил одного из них, Монтегю? Когда я смотрю на тебя сейчас, то не сомневаюсь, что ты мог убить. Да? Да?
Штерн развел ее сцепленные руки. Он сделал шаг назад. У него было такое холодное выражение лица, что Констанца замолчала.
– Я никогда не знал этих мальчишек. Я никогда больше не видел никого из них. У тебя слишком бурное воображение, Констанца, и сверхактивное. Ты ничего не поняла, моя дорогая.
– Ничего не поняла? – Констанцу уязвил его тон. – Ну и хорошо, пусть я непонятливая дура. Но сегодня день моей свадьбы. И я не предполагала, что в мою брачную ночь мне предложат вернуться в Уайтчепель. Однако даже в таком случае тебе бы стоило получше мне все объяснить. Так излагай же, Монтегю, почему бы и нет? В чем дело?
Снова наступило молчание. Видно было, что в Штерне происходило какое-то борение.
– Ты так обаятельна и желанна. Твоя кожа. Твои волосы. Твои глаза… – Штерн остановился. Он смотрел на Констанцу, которая уже начала ощущать запах победы.
Она опустила глаза.
– Я подумала, что ты считаешь меня уродиной, Монтегю, вот почему я такая глупая и несообразительная. Я…
– Ты не уродина. Никогда еще я не видел тебя такой красивой. – Легко и нежно он погладил ее по шее. Отбросил волосы с лица.
Констанца подумала, что он чем-то смущен – Штерн, которого ничего не смущало! И тут он отстранился от нее.
– В тот раз я был изуродован, вот в чем дело. Было изуродовано мое мышление и – кто-то может сказать – и мое сердце. Я хотел, чтобы ты это знала. Если ты будешь в состоянии понимать суть моего характера, если тебе это будет нужно, то мой рассказ поможет тебе многое объяснить. Понимаешь, это унижение крепко мне пригодилось. И давным-давно я понял, как мне повезло.
Он сделал паузу. В первый раз Констанца начала осознавать, что, должно быть, она допустила серьезную ошибку. Тон, которым он к ней сейчас обращался, был столь вежлив, что у нее мороз прошел по коже.
– И когда я ловил себя на том, что готов сделать неосмотрительный поступок или произнести слова, о которых потом буду сожалеть… – Он помолчал, глядя ей прямо в глаза. – Даже со мной это случалось… я вспоминал эту историю. Я думал о ней – и понимал, как она сказалась на мне. Она останавливала меня от желания быть слишком грубым и резким, она предостерегала от излишнего доверия всем прочим, а это огромное преимущество и в делах, и, как я убедился, в общении с женой. Спокойной ночи, Констанца. – С этими словами он открыл дверь, ведущую в соседнее купе.
Констанца спрыгнула на пол. Она схватила его за руку.
– Монтегю, куда ты уходишь? Я ничего не понимаю. Что тебя останавливает от… почему ты ничего не говоришь?
– Мне нечего сказать, моя дорогая. Иди спать.
– Я хочу знать. И ты мне расскажешь! Что ты можешь мне сказать?
– Ничего существенного. Забудь все. Уверен, это тебе удастся.
– Монтегю…
– Моя дорогая, мне неприятна мысль, что придется заниматься с тобой любовью в поезде… Нас ждет долгая дорога, и еще более длинное путешествие предстоит впереди. Думаю, будет куда лучше, если мы оба предадимся сну. – Он закрыл за собой дверь.
Констанца услышала звук щеколды. Ее охватил холод и стала бить дрожь. Нагота смутила ее своей глупостью. Она преисполнилась ненависти к себе. Она издала сдавленный вскрик гнева, а затем плотно, с головы до ног, закуталась в меховую шубу и застыла на месте, прислушиваясь. Из-за перестука колес трудно было что-то разобрать, но ей показалось, что она слышит журчание воды, шорох снимаемой одежды или, может быть, простыней. Она не отрывала глаз от полоски света под дверью Штерна. Через несколько минут свет исчез.
Констанца задумалась. Если она постучит в двери или позовет мужа по имени, она не сомневалась, что он явится к ней, почти не сомневалась. Она уже подняла руку, чтобы постучать в дверную панель, но, передумав, сделала шаг назад. Просить – и в брачную ночь? Никогда! Она была полна гневного возбуждения, расхаживая взад и вперед по маленькому купе, обдумывая то, что сказал ей муж, и прикидывая то так, то эдак. Она оценивала по отдельности слова, как ребенок разбирает игрушку, перестраивала их в новом порядке. Что-то по-прежнему не получалось: причина, по которой ее муж вышел из себя, продолжала оставаться тайной. Что же она сказала, из-за чего он так рассердился?
Минуло еще полчаса, и она пришла к окончательному выводу: он рассказал только половину истории, а вторая половина, о которой он умолчал, была полна жестокости! Штерн совершил акт мести, что-то темное, жестокое и дьявольское, и в один прекрасный день, раньше или позже, она выудит из него этот секрет. Она хочет все узнать, с начала до конца!
Вот в этом и заключался, почувствовала она, таинственный источник властности ее мужа: он крылся в его способности к насилию, и он тщательно прятал это от глаз света. За покровом выдержанного вежливого поведения скрывалась тайна ее мужа – он был хищником. О, как опасно вставать на пути такого человека: он безошибочно поразит тебя в самое уязвимое место и, может даже, – да, да! – не погнушается убийством.
Эта мысль восхитила Констанцу. Она физически возбудила ее. Кожа ее пошла мурашками. Ее соски напряглись и отвердели от нежных прикосновений меха. Она запустила руку между ног. Она закрыла глаза и прислонилась к двери, отделявшей ее от мужа. Пальцем она стала водить вверх и вниз. Она почувствовала прилив наслаждения, источником которого были кончики ее пальцев. Ее охватил жар, и ее заколотило; она почувствовала, как кровь бросилась ей в голову. Заниматься любовью с убийцей, который весь, со всеми его тайнами, принадлежит только ей, принимать в себя эту грубую мужскую силу – о, какое это будет кровавое пиршество, пусть он насилует ее! Кому нужна дурацкая нежность, когда они могут себе позволить это: горячие темные пути приведут их туда, где царит непроглядная тьма! Констанца застонала. Она закусила губу. Она извивалась и дергалась, пока наконец ее маленькая ручка не добралась до того места, которое так жаждало впустить ее в себя. И горячее сладкое мгновение, когда она перестала существовать: малая смерть, как однажды выразился Окленд.
Констанца сразу же успокоилась. Гнев и возбуждение стали сходить на нет. Она уже не испытывала желания стучаться в двери к мужу. Пусть он спит – она может и подождать! Тем не менее самой ей спать не хотелось; она привыкла к бессоннице, которую предпочитала плохим снам – ей часто снились кошмары. Она решила убить время, раскладывая принадлежности на ночь. Из несессера она извлекла новую щетку для волос со своими новыми инициалами и только сейчас отчетливо осознала, что они не изменились! Она расчесала волосы. Свадебная ночная рубашка привела ее в восхищение. Глянув на клетчатое покрывало, она сдернула его и засунула под кровать, чтобы оно больше не попадалось ей на глаза. После этого взгляд ее упал на маленькую дорожную сумочку, которую она повесила на крючок у дверей. Подчиняясь ритму поезда, она покачивалась вперед и назад. Уставившись на этот маятник, Констанца вспомнила записку Мальчика, которая и сейчас должна быть в сумочке.
Несколько позже, утомившись от всех прочих хлопот, она сняла сумочку и извлекла из нее записку. Она зевнула и вскрыла конверт. Послание было не очень длинным – всего одна страничка. Констанца прочитала ее, потом еще раз пробежала глазами и перечитала в третий раз. От этого письма ее охватил холод и онемели руки, а все ее тело стало сотрясаться дрожью. Она засунула письмо обратно в сумочку и отбросила ее подальше, лишь бы не видеть. Не следовало этого читать! Она натянула ночную рубашку и съежилась между простынями. Потушила свет. Строчки письма преследовали ее и в постели. Они не давали ей спать.
Сколько времени? За полночь. Она ничего не могла сделать и никому не могла рассказать.
Где они? Порой поезд останавливался. Каждый раз Констанца вскакивала с постели, отодвигала жесткую накрахмаленную занавеску на окне и вглядывалась в ночь. Однако мир был погружен в темноту. Поезд все набирал и набирал скорость, в то время когда ей больше всего хотелось застыть в неподвижности.
Прошло не так много времени, и гости, собравшиеся на свадьбу, стали расходиться. Оставался только Конрад Виккерс, но и его пребывание не должно было затянуться. Стини расстроило отсутствие гостей. Остальные члены семьи тоже чувствовали себя не в своей тарелке, словно этот дом им больше не принадлежал. Казалось, оживление, царившее в доме, словно бы исчезло с отъездом Констанцы.
Спустя какое-то время все собрались у камина в гостиной. Разговор носил бессвязный отрывочный характер. Он быстро иссяк. Отец задремал. Фредди листал страницы издания «Лошади и собаки», рассеянно просматривая объявления о продаже оружия и охотничьей одежды. Гвен в одиночестве сидела у окна, глядя на гладь озера; волосы ее – Стини обратил внимание – были заметно пробиты сединой. Он понимал, что она видит перед собой не озеро, перед ней стоит облик Окленда. В другой стороне комнаты в шезлонге, облюбованном в свое время Мод, располагался Мальчик. Он сидел прямой, как шомпол, положив руки на колени, и хрустел пальцами, словно ждал команды встать в строй. Где бы сейчас ни витала его мысль, подумал Стини, она явно не в Винтеркомбе.
Будь рядом с ним Векстон, Стини не волновало бы это нехарактерное для членов его семьи молчание. Но Векстон находился во Франции, а Виккерс – пронырливый столичный житель, который делал такие толковые снимки и осмеливался носить волосы даже длиннее, чем у Стини, не мог его заменить, хотя Стини был не прочь кое в чем посоревноваться с ним – например, в одежде. Виккерс, казалось, совершенно не обращал внимания на тяжелое молчание, повисшее в комнате. Он был записной болтун и с удовольствием предавался своей страсти. Принявшись задним числом оценивать свадьбу, он явно намеревался перемыть косточки всем гостям.
Особенно досталось Штерну. Виккерс сказал, что этот человек, по крайней мере, делает усилия, дабы продемонстрировать вкус. Не говоря, правда, о его ужасающих жилетах.
– До чего они вычурны! – расхохотался Виккерс. Перегнувшись через диван, он положил руку на колено Стини. – Скажи, он сам преобразился или сказалось влияние Констанцы?
– Я даже не думал. – Стини уставился на руку Виккерса. Пожатие его пальцев он бы не счел неприятным. – Конни обожает его таким, каков он есть. Она говорит, что у него хватает смелости быть вульгарным. Она считает, что он специально ведет себя так.
– Не может быть! – Виккерс восхитился этим небольшим откровением. – Дорогой мой, расскажите мне что-нибудь еще. Я умираю от желания понять смысл этого брака. Откровенно говоря, – он понизил голос, – я ощущаю в нем какой-то привкус греховности. Я не имею права передать тебе те слухи, которые ходят. Моя сестра говорит…
Некоторое время он продолжал излагать слухи. Стини сначала слушал, а потом потерял нить повествования. Он пытался думать о Векстоне. Он старался представить себе его лицо. Когда это не получилось, Стини начал присматриваться к Мальчику – и то, что он увидел, обеспокоило его.
Мальчик по-прежнему сидел, выпрямившись, в шезлонге. Руки его по-прежнему лежали на коленях. Глаза его все так же рассеянно смотрели куда-то в пространство. На лице застыло бессмысленное выражение. Время от времени он поводил головой из стороны в сторону. Стини заметил, что у него шевелятся губы: слова, молчаливые предложения. Видно было, что Мальчик разговаривает сам с собой.
По прошествии времени Стини уже не был уверен, то ли его привлек Мальчик, то ли желание удрать от Конрада Виккерса заставило его предложить прогуляться. Может, и то, и другое: он чувствовал, что просиди он еще немного с Виккерсом, то поддастся искушению и совершит предательство по отношению к Векстону; кроме того, он не мог позволить себе спокойно наблюдать, как его брат разговаривает сам с собой. Еще минута, и Виккерс тоже обратит на это внимание. Стини помялся, но встал. Он бросил взгляд на шпица Констанцы, который уютным шариком свернулся на диване рядом с Виккерсом, и тут его осенило.
– Надо пройтись! – вскинулся он. – Я обещал Конни прогуливать ее пса, Мальчик… Виккерс… вы пойдете со мной?
Виккерс в ужасе воздел руки.
– Гулять! Мой дорогой Стини! По этой омерзительной грязи? На этом ужасном свежем воздухе? Мой дорогой, нет. Да и к тому же поздно – наверно, я должен…
Мальчик вообще не отреагировал на предложение Стини. Он продолжал смотреть в пространство. Стини подумал, что брат, вероятно, не услышал его. Он торопливо выволок Виккерса на ступеньки портика. Виккерс остановился у приятелей неподалеку; он упоминал об этом. Он сказал, что Стини должен заехать к ним, и как можно скорее.
Затем, остановившись рядом со своей машиной, он оглянулся на дом.
– Должен сказать, Мальчик очень странный, тебе не кажется? Что с ним происходит?
Стини залился краской.
– Это… это все война, – торопливо начал он. – Франция. Ты же знаешь. Окленд был точно таким же. Через день-другой с ним все будет в порядке; ему надо только немного прийти в себя…
Похоже, Виккерса это не убедило. Он сжал руку Стини и поцеловал его в бело-розовую щеку.
– Как печально. Мой дорогой, помни: если тобой овладеет печаль, если захочется поговорить, немедленно заваливайся. Я буду ждать с нетерпением.
Стини проводил взглядом его машину, исчезнувшую за поворотом дорожки. Он неохотно вернулся в дом. На полпути на лестнице он начал сожалеть, что не уехал с Виккерсом – куда угодно. На верхней ступеньке он наткнулся на Мальчика, который, казалось, пришел в себя. Во всяком случае, его голос звучал громко и весело.
– Итак, прогуляться, – сказал он, обращаясь к колонне портика. – Чертовски хорошая мысль. Как раз то, что нам надо. Заставим собачку пробежаться, а? – Он бросил на шпица Констанцы, крутившегося у перил портика, откровенно брезгливый взгляд. – Просто пойду и скину с себя это барахло, – сказал он в небо. – Через минуту встречаемся внизу.
Однако появился он минут через пятнадцать. Стини уже облачился в верхнее пальто, приобретенное в Лондоне, в свой лондонский шарф и перчатки, а также переобулся. Он не любил одежду, которую принято носить в сельской местности. Мальчик же натянул свой поношенный твидовый костюм, охотничьи бриджи, грубые башмаки. Под мышкой он нес одно из ружей «Парди», а за ним по пятам тащился шпиц. Он выглядит, подумал Стини, просто смешно.
– Мальчик, чего ты так вырядился? Мы же не собираемся стрелять куропаток на болоте. Мы просто прогуляем эту небольшую собачку вдоль озера…
– Озера? Я думал, мы отправимся в лес – погоняем кроликов. Прекрасный день. Почему бы и нет?
– А и в самом деле, Мальчик. Но ты, надеюсь, понимаешь, что это создание, – он показал на шпица, – не должно потеряться. Мне велено присматривать за ним.
Направившись в сторону озера, они напали на тропу, которая огибала его и уходила в лес. Мальчик насвистывал. Воздух был чистым и свежим. Шпиц трусил рядом с ними. К своему удивлению, Стини почувствовал, как у него улучшается настроение. Может, подумал он, и в самом деле стоило бы «подскочить» к Виккерсу завтра. Он подстроился под шаг со своим братом. Мальчик тоже пребывал в хорошем настроении. Вот дерево, на которое они любили лазать в детстве: Окленд утверждал, что с его вершины видна вечность. Вот старый сарай для лодок. Помнит ли Стини ту, на которой они катались; сейчас она небось сгнила? А вон там, выше по течению, хорошо ловилась форель.
Добравшись до леса, они продолжали предаваться воспоминаниям. Стини тоже был захвачен ими. Да, вот оно, то место, на котором они когда-то разбили лагерь. А вот и дерево, на котором четыре брата вырезали свои инициалы и дату. Инициалы по-прежнему были видны, хотя и основательно заплыли древесиной. Стини присмотрелся к дате. 1905 год. Последнее лето, что они проводили в Винтеркомбе без Эдди Шоукросса.
Мальчик двинулся дальше. Стини, помедлив, пошел за ним.
– Не по этой тропке, Мальчик. Я в ту сторону не хожу.
– Что? – Мальчик повернулся. Его лицо опять обрело отстраненное выражение.
– Не сюда. – Стини потянул брата за рукав. – Дальше поляна… ты же знаешь. Где… был несчастный случай. Я туда не хожу. И никогда не пойду – даже ради всех часов из Китая.
– Ну и ладно. – Мальчик вроде не обратил внимания, что его намерения изменились. Он рассеянно огляделся и присел на ствол рухнувшего дерева. Порывшись в карманах, он извлек из них трубку, коробок спичек, а затем кисет с табаком. Недавно обретенная привычка Мальчика курить трубку раздражала Стини. Чистое представление! Все это подбирание крошек табака, разминание его, возня со спичками, попыхивание и потягивание. С ума сойти, до чего медлительно!
Тем не менее Мальчик не испытывал стремления убыстрять ритуал раскуривания трубки, так что, помявшись, Стини примостился рядом с ним и закурил сигарету; он наблюдал, как собачонка Констанцы носилась взад и вперед, шурша опавшими листьями. Стини посмотрел на часы.
– Мальчик, – сказал он, – с минуты на минуту начнет смеркаться. Нам лучше двинуться обратно.
Мальчик уже убедил трубку разгореться. Он стал посасывать мундштук. Табак затлел.
– Ты знаешь, это я убил его, – небрежным тоном сказал он. – Я убил Шоукросса. И рассказал Констанце об этом. Я передал ей записку. Я хотел, чтобы теперь, когда она вышла замуж, ей все стало известно. Как ты думаешь, она уже прочитала ее? В поезде? Может, она решила отложить ее и прочесть завтра?
Стини застыл на месте. Он не сводил глаз с собачонки и пытался понять, что делать.
– Мальчик. – Он притронулся к руке брата. Голос у него прерывался. – Давай возвращаться. Ты выглядишь ужасно усталым. Я думаю… что ты заболел. Голова у тебя не болит? Может, по возвращении ты приляжешь, а потом…
– Головная боль? Да нет у меня никакой головной боли. Я себя прекрасно чувствую. Почему бы мне не чувствовать себя более чем отлично? Сегодня день свадьбы. Конечно же, я великолепно чувствую себя.
Стини нервно сглотнул комок в горле. Он пытался мыслить ясно и четко. Мальчик сошел с ума. Вот он сидит тут со своим братом на опушке леса, и брат его сошел с ума. Все дело в войне. Вот что она делает с людьми. Он слышал об этом, как-то раз обсуждал с Векстоном. Для того состояния, в котором находится Мальчик, есть даже специальный термин: «военная усталость». Стини попытался представить себе, что бы в этих обстоятельствах сделал Векстон. Векстон придумал бы что-нибудь толковое: например, рассмешил бы Мальчика.
Стини вскочил на ноги.
– Господи, до чего холодно. Я замерз. Идем же, Мальчик, я ни секунды больше не могу тут сидеть. Давай вернемся.
Мальчик не пошевелился. Он продолжал попыхивать трубкой. Он смотрел на песика Констанцы, который, с удовольствием повалявшись по земле, сейчас тщательно вылизывал себя. Покончив с туалетом, он свернулся на куче палых листьев и приготовился поспать.
– Я не толкал его в капкан, – продолжил Мальчик, говоря так, словно в разговоре не было паузы. – И мне бы не хотелось, чтобы Констанца так думала. Понимаешь, я даже не знал, что он там установлен. Но дело было в том, что мама посещала его комнату, а она не должна была так поступать, не должна. Это было очень гнусно с его стороны. Это оскорбило папу. Это унизило его. Я предполагаю, что папа должен был бы убить его. Но я понимал, что он никогда этого не сделает. А я был старший – значит, этот долг оставался за мной. Понимаешь, я больше не был ребенком. Я был мужчиной. В тот вечер я обручился. И я все рассчитал по времени…
При этих словах Мальчик поднял глаза на Стини. У него было встревоженное выражение, словно он ждал от Стини одобрения своих действий. Стини опустился на колени рядом с ним и схватил его за руку.
– Конечно, так и было, Мальчик. Я понимаю. А теперь, послушай, тебе не стоит больше думать об этом. Возьми меня за руку. Мы пойдем домой…
– Понимаешь, я все обговорил с Оклендом. Первым делом. Я подумал, что мне стоит посоветоваться. Я толком так и не помню, что он сказал. Он решил, что это хорошая идея – да, уверен, так он и сказал. Должно быть, именно Окленду пришла в голову мысль о «парди» – или мне? Как странно. Не могу припомнить. Понимаешь, это все орудия. Сплошь орудия. И не умолкают. – Он покачал головой и покрутил мочку уха.
Стини был готов заплакать.
– Пожалуйста, Мальчик, прошу тебя, давай вернемся. Пожалуйста, не говори больше об этом, все это неправда. Только война заставляет тебя думать, что ты…
– Война? Какая война?
– Мальчик, ты же знаешь, какая война. Во Франции, в Бельгии… эти окопы. Пожалуйста, пойдем домой…
– Ах, эта война. Я понял, что ты имеешь в виду. А я думал, что ты говоришь о другой. – Мальчик встал. Он выбил трубку о ствол дерева. Сунул ее обратно в карман. Лицо его просветлело. – Во всяком случае, теперь я все объяснил Констанце. И чувствую себя куда лучше. Я объяснил ей, как все получилось. Понимаешь, я должен был застрелить его. Все должно было произойти чисто и быстро, и его ждала бы легкая смерть, но беда оказалась в том… – Он понизил голос. С доверительным видом он повернулся к Стини: – Ее отец был трусом. Этого я Констанце не рассказывал. Я подумал: лучше, чтобы она не знала. Он… просто сломался, стал плакать. Рыдать, молить; он совершенно развалился. Он… ладно, я расскажу тебе: он даже обмочился. Знаешь, это бывает с людьми. Я сам видел. Когда они боятся смерти. И они еще исходят воплями. Как Шоукросс. Я думаю, что он орал, сколько было сил. Он попытался удрать – вот тогда все это и случилось. Видишь ли, там стояла эта ужасная штука. А у него прямо ноги подкашивались, он ничего не соображал. А в таких делах надо сохранять полное спокойствие. Сделать несколько глубоких вдохов, и тогда у тебя перестанут трястись руки. И заикаться не будешь. Словом, ничего. Ты смотришь смерти прямо в лицо ради своих людей, понимаешь? Ну, и ты можешь орать. Сержант Маккей говорил, что орать лучше всего. Знаешь, что он мне сказал? – Мальчик взял Стини за руку. Наклонившись, он прошептал ему на ухо: – Орите, сэр, вот что он мне сказал. Орите, чтобы мозги окоченели. Громче, сэр. Вот так. И пусть они тоже орут. Заставьте их материться и поносить себя. Долбаные подонки боши.
Мальчик выпрямился. Он улыбнулся.
– Я, конечно, не оправдываю такой язык. Но Маккей выражался подобным образом. И он был прав. Срабатывало. Орешь изо всех сил, и тебя прекращает колотить. Но, понимаешь, Шоукросс этого не знал. Поэтому он и кинулся бежать – как кролик. Прямо на минное поле.
Мальчик остановился. Он поднял свое ружье, преломил стволы и повесил на руку. Он свистнул шпицу. Взяв Стини за руку, он двинулся по тропе.
– Ты знаешь, что я уничтожил свои снимки, – небрежно бросил он, когда они шли мимо озера. – Решил, что так будет лучше. Даже те, из нижнего ящика. Я и об этом сказал Констанце. Я хотел, чтобы она знала. Почему, как ты думаешь, она вышла замуж за этого человека, а? Почему она так поступила?
Они шли мимо березовой рощи. У Стини катились слезы. Ему необходимо было высморкаться, но он не решался. Перед ними уже открылись огни дома. Мальчик, казалось, ждал ответа.
– Видишь ли, Мальчик, – Стини постарался придать голосу легкую и убедительную интонацию, – я предполагаю, он ей нравится, как тебе кажется? Может, даже она любит его, никогда нельзя знать…
– О, нет! Я так не думаю. – Мальчик резко остановился. Он покачал головой. – Ты ошибаешься – она любит меня. И так было всегда. Я ее самый любимый брат. Ее ангел-хранитель. Она сама мне сказала.
– Ну да, конечно. Я и забыл. – Стини замялся. На террасе наверху он уже видел фигуру Фредди, рассеянно расхаживающего взад и вперед. Стини отчаянно замахал руками, но Фредди глядел в другую сторону. Стини подумал, не стоит ли ему позвать брата. Нет, скорее всего лучше не кричать. Это может вывести Мальчика из себя.
Тот сейчас рассматривал деревья в березовой роще.
– На день рождения Фредди, – сказал он, – мы устроили пикник – помнишь? Он был здесь, не так ли? Да, так и было. Я сидел как раз вон там, а Констанца за мной, под теми деревьями…
– Да. Это верно. И у нас было шампанское – розовое шампанское. – Стини стиснул руку Мальчика и оттащил его на несколько шагов. Он снова стал размахивать в воздухе руками; Фредди по-прежнему не видел его. – Я помню… посмотри, Мальчик, вот и Фредди. На самом верху в доме. Почему бы мне не сбегать и не притащить его? Тогда все мы сможем посидеть тут немного и вспомнить пикник, и все подарки Фредди, и что нам подавали к столу. Тебе понравится, Мальчик, не так ли?
– Хорошая идея. Тащи его. А я посижу тут и подожду. Может, еще трубочку выкурю. Очень хороший табак. Я купил его в Лондоне. Это не ужасное армейское барахло.
Мальчик устроился под деревом. Шпиц, утомившись, сел рядом. Маленький комочек белого меха; он сидел, свесив язык на сторону и глядя на озеро. Отойдя ярдов на десять, Стини оглянулся. Мальчик уже вытащил кисет и приступил к процессу раскуривания трубки.
Стини пустился бегом. Отмахав еще десять ярдов, он снова замахал руками. Он почти ничего не видел из-за слез, застлавших глаза. Что там делается с Фредди – он что, совсем ослеп? Он снова стал размахивать руками и даже позволил себе слегка закричать. Фредди уставился на него, Стини облегченно всхлипнул. Он ускорил шаги. Его лондонское пальто путалось в ногах, элегантные лондонские туфли оскальзывались на траве.
– Фредди! – крикнул он. – Фредди, ради Бога! – Фредди поспешил ему навстречу. Стини споткнулся, выпрямился и припустил еще быстрее. Шарф у него размотался; он отбросил перчатки. Он отчаянно семафорил руками, и наконец Фредди вроде понял, что брат подает сигнал тревоги. Он тоже припустился бегом. Стини столкнулся с ним в нескольких ярдах от террасы. Он вцепился в пальто Фредди. Поскольку он бежал в гору, то так запыхался, что не мог вымолвить ни слова.
– Фредди… ох, Фредди, идем… скорее…
– Что за чертовщина? Стини, успокойся…
– Это Мальчик. Фредди, пожалуйста. Просто идем. Это ужасно… Он там остался сидеть. Он, наверно, разговаривает сам с собой. Он сошел с ума – совершенно рехнулся. Слушай, идем скорее – я потом все объясню. Ох, Фредди… как это было ужасно. Он все говорил и говорил. Он рассказывал какие-то дикие вещи. Мне пришлось слушать… казалось, что прошло несколько часов. Фредди, прошу тебя…
– Где он?
– Вон там внизу, в березовой роще. Он курит трубку. Я думал, что так никогда и не дотащу его до дома. А он все говорит и говорит – о Фредди, что он несет! Он думает, что убил Шоукросса…
– Что? – Фредди, который уже начал спускаться по склону, резко остановился.
– Да, он так говорит. Он так считает. Фредди, это все война. Он сам не понимает, что несет… В чем дело?
Стини, кинувшийся к Фредди, только сейчас увидел лицо брата.
– Боже мой, – сказал Фредди.
Стини, повернувшись, увидел то, на что смотрел Фредди. Прямо под ним четко виднелась живая картина: Мальчик, ружье и собачка Констанцы. Шпиц, который с того места, где они стояли, казался пятнышком белой шерсти, продолжал пребывать в том же положении; Мальчик сменил позу. Теперь он стоял примерно в двенадцати футах от животного, вскинув ружье, – он держал собачку на мушке.
– Он собирается пристрелить ее. Фредди, он хочет стрелять. Сделай же что-нибудь… побыстрее… крикни ему, Фредди, отвлеки его внимание, махни ему…
Фредди открыл рот. Из него не вырвалось ни звука. Он замахал руками. Стини присоединился к нему. Им наконец удалось издать несколько хриплых криков. Они снова кинулись бежать, потом остановились. Они услышали вскрик.
Крик был оглушительный, громовой, он разнесся в воздухе, между стволами деревьев, эхом отразился от тонкой ледяной корки на озере. С голых ветвей поднялась стая ворон и, испуганная, стала кружиться над лесом. Мальчик вскинул голову, наблюдая, как они планируют. Он говорил Констанце, что будет орать в ее честь, и вот это сделано: он, как и поклялся, издал вопль, с которым идут в штыковую атаку, от которого у врага должна застыть кровь в жилах, столь громкий, что его можно услышать и в Лондоне, и в поезде, идущем на север, вот какой это был крик.
Снова приложив ружье к плечу, он опять склонил голову, взяв собачку на мушку. Сверху Стини и Фредди видели, что он собирается делать. Шпиц, глупая собака, не обращал внимания на ружье.
Мальчика начало колотить. Никуда не деться. С этой дрожью не всегда удавалось справиться, даже издав крик. Мальчик нахмурился. Он поднял глаза кверху на фигуры своих братьев, которые бежали к нему, размахивая руками.
– Убирайтесь! – гаркнул Мальчик, собираясь снова взяться за дело – ему предстояло прикончить эту собачонку. Он опять вскинул ружье. Но они продолжали бежать, размахивая руками и вопя что-то. Мальчик повернулся к ним спиной. Он отошел на несколько футов, скрывшись с их глаз: на этом месте когда-то в день пикника сидела Констанца. Забыв о собачке, он присмотрелся к тому клочку земли, где корни берез основательно врылись в землю. Он притронулся к карману куртки, в котором лежало письмо для Гвен, точнее, одна записка для Констанцы, другая для Гвен – так будет вернее.
Ему оставалось надеяться, что он достаточно четко и ясно все изложил в них. Он понимал, что должен избежать всяческих неприятностей и неразберихи – к чему порой с самыми ужасными последствиями склонны некоторые люди. Он не хотел сносить себе челюсть или выпускать кишки, что может случиться, если ружье поведет в сторону: мать будет расстроена таким зрелищем. Ему хотелось лишь – и он был уверен, что все объяснил ей, четко и исчерпывающе, – разнести себе мозги одним аккуратным выстрелом, чтобы уж ничего не осталось. Конечно, если он вернется в окопы, немцы без труда окажут ему такую услугу. Тем не менее он не мог на них полностью положиться.
Мать поймет. Мальчик наклонился. Он надежно установил «парди» стволом вверх, врыв его приклад в сырую землю. Он приблизил его к себе и посмотрел вдоль ствола. Он погладил посеребренный казенник, украшенный рисунком, гравировку которого отец сам выбирал много лет назад. Он открыл рот и чуть откинулся, чтобы мушка беспрепятственно прошла между зубами и уперлась в нёбо.
Собачка Констанцы заскулила. Мальчик подумал, что, должно быть, братья уже рядом, потому что перестали орать. Не стоит, чтобы они все видели. Ствол пахнул кислым запахом металла и оружейным маслом. Он прижимал язык, и Мальчик чуть не подавился. Стини и Фредди, которые остановились как вкопанные в двадцати ярдах, увидели, что Мальчика скрутила рвотная спазма.
Он изменил положение ружья. Фредди сделал шаг вперед. Он вскинул руку. Стини поймал себя на том, что не может пошевелиться. Даже сейчас ему казалось, что все будет в порядке. Мальчик застыл в таком неудобном положении: в любую секунду ружье может соскользнуть; так трудно дотянуться до спускового крючка внизу и тем более нажать его; у Мальчика дрожат руки; да он и всегда был никудышным стрелком. Стини ждал, что Мальчик сейчас опустит ружье и выпрямится. Он может дернуть за спусковой крючок, а не нажать на него, подумал Стини, он же всегда так делал.
Стини открыл рот, чтобы позвать Мальчика по имени. Он не услышал собственного голоса. Он смотрел на Фредди. Он видел, как исказилось лицо брата. Фредди тоже не мог выдавить ни звука. Губы его округлились в виде буквы О. Одна и та же мысль одновременно пришла им в голову: Стини увидел ее по выражению глаз Фредди, тот увидел ее в его взгляде.
Оба они в одну и ту же секунду кинулись к Мальчику. Это имя всегда заставляло его настораживаться; оно никогда не проходило мимо его внимания.
– Френсис… – сказали они в унисон. Голоса их звучали именно так, как надо: тихо, спокойно и твердо.
Мальчик, кажется, услышал их. Оба слога имени повисли в воздухе. Стини еще слышал их, почти видел, когда Мальчик – пусть даже он был плохим стрелком, но хорошо подготовился – аккуратно нажал спусковой крючок, и ружье, подарок ему ко дню рождения, грохнуло выстрелом.
В последних числах апреля 1917 года у Стини состоялась первая выставки его живописных работ. Одновременно она стала и последней, хотя Стини, конечно, об этом не подозревал. С творческой и светской точки зрения выставка была отмечена безусловным успехом. Она открылась через три месяца после смерти Мальчика, когда война шла к концу, в тот самый день, когда произошли самые странные события в истории моей семьи.
Констанца провела этот день со Стини. Они часто бывали вместе за те шесть недель после возвращения Констанцы из свадебного путешествия. Этим утром Констанца посетила Дженну и ее ребенка. Мальчика, родившегося под Рождество, назвали Эдгаром. Стини казалась странной такая увлеченность Констанцы ребенком прислуги. Она могла бесконечно рассказывать, какой он очаровательный, какой спокойный, какие у него зеленые глаза и как он с каждым днем развивается. Стини считал эти рассказы утомительными и подозревал Констанцу в неискренности. И ныне Констанца была полна планов, как изъять Дженну и ее ребенка из лап Хеннеси. Дженна и ее малыш должны обрести пристанище у леди Штерн и ее мужа, категорично утверждала она.
Тем не менее, не могла не признать Констанца, имелась парочка мелких проблем. Первым делом, у нее со Штерном пока так и не обозначилось постоянной резиденции. Нет, о деньгах речь не шла, просто им так и не удавалось найти то, что устроило бы обоих. Констанца стала, выяснил Стини, до странности уклончивой, когда заходил разговор на эту тему. В сущности, у Стини создалось впечатление, будто она что-то таит при себе, но что бы это ни было, оно никак не проявлялось. А тем временем Штерны снимали в Лондоне дом за домом, и каждый был шикарнее предыдущего.
Кроме этой трудности, обнаружились и другие проблемы, имеющие отношение к Дженне. Констанца предпочитала отмахиваться от них, но Стини они казались достаточно серьезными. Сама Дженна отвергала мысль поселиться в доме Констанцы.
– Она просто побаивается Хеннеси, вот и все, – возмущалась Констанца. – Ей не стоит беспокоиться. Я сама поговорю с ним.
Кроме того, эту идею не принимал и Монтегю Штерн – и категорически. Стини счел это весьма странным. Чего ради Штерну обращать внимание, та ли горничная будет у его жены или другая? Каким образом скажется присутствие ребенка в огромном доме? Констанца не объясняла причину противодействия своего мужа. Она лишь коротко сказала, что, по мнению Штерна, она слишком много времени уделяет этому ребенку, тем не менее она уломает мужа. Стини сомневался, что муж Констанцы был человеком, которого можно «уломать», но у него хватило ума не высказываться на сей счет.
Частые визиты Констанцы к Дженне и ее ребенку неизменно приводили Констанцу в молчаливое и задумчивое состояние. День, когда у Стини состоялся прием, не был исключением. Но к тому времени Стини убедился, что припадки меланхолии возникают у Констанцы все чаще и далеко не всегда они связаны с посещением Дженны. Он ловил ее на том, что она то и дело смотрит куда-то в пространство, не слыша ни слова из веселого анекдота, который он рассказывал.
Она заметно изменилась после свадебного путешествия: стала мягче и молчаливее. Даже ее движения, обычно столь резкие, обрели спокойствие. Ее обаяние потеряло свою ощетиненность и расцвело. Раз-другой Стини подумал, что к ней возвращается какая-то детскость, но, поскольку не было явных свидетельств, он предположил, что причина изменений кроется в ее муже. Это заставило Стини заинтересоваться семейной жизнью Констанцы. Но когда Стини спросил, как она провела время медового месяца в Шотландии, она ответила ему несколько странным образом. Телеграмма, оповещавшая о смерти Мальчика, уже ждала Констанцу и ее свежеиспеченного мужа, когда они прибыли в охотничье поместье Дентона.
– Так что мой медовый месяц начался со смерти, – сказала Констанца и сменила тему разговора.
Стини и сам был рад этому. Он не хотел, чтобы ему напоминали о смерти Мальчика. За эти месяцы он уже убедился, насколько беспомощной может оказаться воля. Как бы Стини ни старался забыть то, чему они с Фредди стали свидетелями, воспоминания не давали ему покоя. Они вторгались в его сны, они посещали его днем, и как бы он ни пытался избавиться от них – а за все эти три месяца Стини буквально бежал от них! – они неизменно преследовали его. «Теперь я понимаю, чем для греков были фурии», – написал он в послании Векстону. Письмо не было отослано, потому что Стини считал, что теперь у него нет права обращаться к Векстону за помощью – он был полностью увлечен новым романом с Конрадом Виккерсом. «Я предал тебя, Векстон, – написал он в другом, таком же эмоциональном письме, тоже не отосланном, но он знал, что это не вся правда, ибо приписал в постскриптуме: – И даже хуже. Я предал себя».
Так что в вечер перед приемом и Констанца, и Стини испытывали напряжение. Весь день они провели в галерее: Констанца сидела на телефоне, дабы обрести уверенность, что все, поименованные в списке полезных гостей, прибудут на открытие; Стини же носился, проверяя, правильно ли развешаны холсты, как ложится освещение. Все было в порядке. Освещение было более чем удачным. Рамы оказались просто неподражаемыми. Полотна были очаровательными и декоративными, но в то же время они страдали вторичностью. Как только он мог поверить, что они в самом деле оригинальны и хороши? Будто месиво из восточных сладостей. Стини думал о Мальчике. Он вспомнил, во что превратилась его голова. Он снова уставился на картину. Сахар и розовая водичка, подумал Стини, и резко отошел от нее.
Они с Констанцей вернулись в его восхитительную новую студию. Стини не хотел затрагивать тему смерти Мальчика, стараясь убедить себя и Констанцу, что и позеленевшее лицо, и дрожащие руки объясняются только нервным перевозбуждением, вернисажем, приемом, списком гостей.
– Это будет ужасно, – сказал Стини. – Никто не придет. Никто ничего не купит. Все слиняют, отделываясь вежливыми недомолвками. Мне кажется, я заболеваю.
– Не падай духом, Стини, – ответила Констанца, опять устремляя взгляд куда-то в пространство. Затем, словно компенсируя свою рассеянность, она преисполнилась внимания и доброты. – Почему бы тебе не выпить? Только немного. Это поможет. Где шампанское, которое я тебе прислала?
– В ванной. Охлаждается.
– Открой бутылку.
Пока Стини занимался шампанским, Констанца стала рассматривать мастерскую; она на несколько дюймов передвинула кресло, в другом порядке разложила кучу подушек, место которым было бы в серале, включила и выключила лампы, которые появились тут ее стараниями. Она была полностью поглощена своими занятиями.
Это было в первый раз, потом говорил Стини, когда он действительно обратил внимание, насколько Констанца увлечена обстановкой, с каким наслаждением она занимается ее убранством, стараясь оживить ее. Ему тогда не пришло в голову, что Констанца старается упорядочить убранство комнаты потому, что вся ее жизнь находилась в полном беспорядке. Стини видел лишь, что Констанца, чей брачный стаж составлял три месяца, была уверена во всем.
Стини не мог сказать этого о себе. Его способность принимать решения менялась столь же стремительно, как и его настроение. Он чувствовал, что не может совладать со своей собственной жизнью, не говоря уж о деталях окружения. Только что он думал о Мальчике, а в следующую минуту его мысли переключились на Векстона; он мог клясться себе, что никогда в жизни не увидится больше с Конрадом Виккерсом, а через полчаса срывался с места и кидался разыскивать его. Все было в постоянном движении и в переменах. Констанца же демонстрировала неизменную твердость: вот это единственный допустимый материал для портьер, диван тут немыслим, а кушетка более чем подходит. В результате мастерская обрела эклектичный, взъерошенный вид: Стини чувствовал себя в ней очень неуютно. Похоже, думал он, попивая шампанское, что Констанца распоряжается в своем помещении, а не в его.
Но и на этот счет он предпочитал не высказываться. Ведь как ни крути, а теперь студия стала просто восхитительной. Конрад Виккерс своим высоким воркующим голосом оповестил, что он просто не мог войти в новую квартиру, пока ею не занялась Констанца. Леди Кьюнард, вкусы которой оставались довольно консервативными, но которая обладала острым чутьем на все новое, также буквально потребовала, чтобы Констанца помогла ей привести в порядок ее новый загородный дом. И именно сейчас, хотя Стини не подозревал об этом, было положено начало будущей карьере Констанцы.
Стини протянул Констанце ее бокал с шампанским. Она не стала пить. Стини же выглотнул бокал одним махом и налил себе другой. Констанца расставляла на боковом столике группку забавных безделушек, передвинув на долю дюйма маленькую порфировую колонну. Нахмурившись, она уставилась на цветы – единственный взнос Стини в обстановку. Большие, резко пахнущие белые лилии – дорогие цветы: они обошлись Стини едва ли не в недельное его содержание.
Стини продолжал маяться тошнотой. Оставалась и другая причина, почему он неуютно чувствовал себя в этом помещении: большая часть ее обстановки была оплачена Констанцей, а поскольку у нее не водилось собственных денег, это означало, что платил ее муж. Констанца щедро распоряжалась деньгами Штерна. С их помощью у Стини появились предметы, которых он бы никогда не мог позволить себе, потому что его отец являл прижимистость во всем, что касалось нового обиталища сына. С явной неохотой Дентон выделил деньги на оплату аренды, он отказался – не особенно стесняясь в выражениях – прибавить еще хоть пенни. Констанца, помахивая чековой книжкой, справилась с его проблемами. Учитывая, что она была замужем столь короткое время, Стини подумал, что она очень быстро усвоила науку тратить деньги мужа. Он рискнул поделиться с ней этим наблюдением, но Констанца бросила на него косой взгляд.
– Муж и жена – одна сатана, – резко сказала она. – И к тому же один банковский счет, запомни это, Стини.
Не будь Констанцы, мастерскую пришлось бы обставлять подержанной мебелью из лондонского дома его родителей. Стини бы задушили воспоминания. Констанца спасла его от этой доли. Одна деталь не давала ему покоя весь вечер: из списка гостей на открытие вернисажа, включавшего, конечно же, Констанцу и ее нового мужа, соответственно, была исключена его тетя Мод. Когда Стини, смущаясь и переминаясь, сообщил ей об этом, Мод отреагировала с чувством сдержанного достоинства и почти равнодушно. Она сказала, что когда-нибудь попозже навестит его в галерее. Может ли Стини оставить для нее одну маленькую картинку, которая ей всегда нравилась? Стини обрадовался: картина, о которой идет речь, станет единственным экспонатом, на котором будет красная наклейка, дающая понять, что она уже продана.
Стини опустошил второй бокал шампанского. Помявшись, он решил позволить себе и третий.
– А леди Кьюнард будет? – у него прервался голос.
– Конечно будет, Стини. Я же говорила тебе. Она мне обещала.
– А Штерн… ты думаешь, ему удастся вырваться?
– Монтегю? И он придет. Я его там встречу. Его ждет еще несколько деловых свиданий.
Тон у нее был беззаботен, как и обычно, когда она упоминала о своем муже. Стини, который хорошо был знаком с этим ее тоном и знал, что она пускает его в ход, когда пытается скрыть силу обуревавших ее эмоций, присмотрелся к ней. Как и всегда, на лице Констанцы ничего не отразилось.
– Я бы хотел знать, что он думает о моих работах. Если он не появится, я пойму его – он всегда так занят…
– Занят? – Констанцу, казалось, развеселили эти слова. – Да, он постоянно занят, но в то же время очень организован, ведь в его деловом расписании нашлось место и для брака. Он очень внимательно отнесся к этому мероприятию.
– Включив в расписание?
– Конечно. – Констанца как-то странно улыбнулась. – Ты знаешь, он возвращается ко мне каждый вечер в одно и то же время. В шесть. Самое позднее, в половине седьмого. Я могу проверять часы по звуку его ключа в замке. Я жду его наверху, хотя иногда спускаюсь и вниз. И знаешь, чем мы тогда занимаемся, Стини? Отправляемся в постель.
Стини удивился. Такая откровенность не свойственна Констанце. Нервничая, он попытался укрыться, как, случалось, делал, за маской, умело имитирующей Конрада Виккерса.
– Нет! Констанца, дорогая… каждый вечер – и всегда в одно и то же время? Потрясающе. Такой пыл, такое рвение…
– Каждый вечер. Всегда в одно и то же время. От Даунинг-стрит – и прямо в кровать. С войны – к своей жене. Я нахожу это странным. А теперь откровенно скажи мне: мог ли ты подозревать за ним такие вещи?
– За Штерном? Нет. Он всегда казался таким сдержанным.
– Я знаю. – Констанца слегка поежилась.
Стини откинулся на диване, который выбрала Констанца и за который заплатил Штерн. Он принял артистическую позу.
– Дорогая! – сказал он, воздевая руки. – Это так восхитительно! Должен признаться, я удивлен. А он… то есть я хочу сказать… когда ты…
– Я не хотела бы быть неискренней. – У Констанцы появилось замкнутое выражение. – Но я не собираюсь раскрывать тебе свои брачные тайны, Стини.
– Ты хочешь сказать, что у тебя есть тайны?
– Может быть. Одна или две. Монтегю…
– Просто потрясающий любовник, – хихикнул Стини. – Мечта любой женщины: опытный, властный… могу себе представить. Конни, радость моя, я тебе положительно завидую.
– Я люблю его, Стини. – Констанца поставила бокал с шампанским и отвернулась.
Стини с немым удивлением смотрел на нее.
– Что ты сказала?
– Я сказала, что готова полюбить его. Я… очень близка к тому, чтобы полюбить его. Я никогда этого не предполагала. Увлечься им – да. Даже восхищаться или уважать – всего этого я ждала. Но не любви. Я не рассчитывала, что полюблю. Я думала… впрочем, не важно, что я думала.
Стини уже стал жалеть, что позволил себе столько шампанского. Он с трудом соображал и медлил с ответом, а ему так необходимо сконцентрироваться. На мгновение он забыл, что пребывает в образе Конрада Виккерса.
– Конни, я не понимаю. У тебя такой огорченный голос. Он же твой муж. Почему бы тебе не любить его?
– Потому что я не хочу никого любить. – Она гневно повернулась к Стини. – Неужели так трудно понять? Я не верю в любовь. Я не могу положиться на нее. Она расслабляет человека и лишает его самостоятельности. Я не хочу стать глупой маленькой марионеткой и никогда не буду. Любовь, любовь, любовь – многие женщины ни о чем ином и не думают. Ведут себя словно больные. А я вот не хочу маяться такой болезнью. Я скорее согласна на малярию, тиф, туберкулез, на что угодно…
– Конни…
– И это правда! Пусть лучше сгниют мои легкие, чем мой мозг, ведь именно это и происходит с человеком, когда он влюбляется. У него испаряются мозги. Он теряет способность мыслить. Я-то уж навидалась…
– Конни, прекрати, – Стини почувствовал, что ее речи вот-вот выведут его из состояния приятной расслабленности. Он встал. – Ты безо всякой причины заводишь себя, а сама не веришь и в половину того, что говоришь…
– О, еще как верю, – спокойно ответила Констанца. – Я старательно все продумала. Видишь ли, мой муж не любит меня. Он никогда даже не был влюблен в меня и ясно дал мне это понять. Он выдал это несколько раз прямо в лицо.
– Конни, перестань нести глупости. – Стини, оцепенев, с ужасом смотрел на нее. – Ты только послушай. Если даже Штерн так и сказал, он этого не думает. Он… он играет в игры, вот и все. Это общепринято. Конрад так ведет себя со мной. Штерн просто не хочет дать тебе знать, что ты одержала над ним уверенную победу – ты же женщина. А женщины быстро устают от мужчин, которые им слишком легко достаются – ты особенно. И если Штерн падет к твоим ногам и будет изъясняться в любви, ты возненавидишь его, и ты сама это знаешь.
– Может быть. – Констанца отвернулась. – Наверное, я бы меньше уважала его, не так бы прислушивалась к его суждениям. И все же мне нравится, когда меня любят, вот и все.
– Это смешно. – Стини с изумлением смотрел на нее. – Ты же знаешь, что это неправда. Многие любят тебя. Я, например. Вспомни всех, кто бегал за тобой до того, как ты вышла замуж. Они с ума сходили по тебе!
– Ах, да они меня толком и не знали.
– Ну, Штерн-то должен знать тебя.
– Нет. И он не знает. – Констанца покачала головой. – Он бы хотел, так я думаю порой. Я интересую его, интригую, ты же знаешь, словно одна из хитрых китайских головоломок. Ему нравится разбирать меня на части и снова складывать, а затем он теряет интерес. Так что я очень осторожна. Тебе не кажется, что мне не пойдет на пользу, если он поймет, что я чувствую? Я никогда не скажу ему, Стини. Пусть даже мы будем женаты пятьдесят лет. Я никогда не позволю ему убедиться, что я собой представляю, люблю ли я его или нет. Такова, понимаешь, политика любви. И я хочу сохранить равновесие сил.
– Это абсурд. Никто не может жить так. Если ты кого-то любишь, почему бы не довериться ему и не сказать все, как есть? Зачем вести дурацкую войну? Векстон всегда говорил… – Стини, зардевшись, остановился. – Как бы там ни было, ты руководствуешься глупой гордостью, которая и заставляет тебя говорить эти вещи…
– Нет. Это опыт.
– При чем тут опыт?
– Потому что я очень любила своего отца. Я говорила ему… как сильно я его люблю. Не сомневаюсь, ты помнишь результаты. – Она посмотрела на Стини и безнадежно пожала плечами. – Он ненавидел меня. Он презирал меня. И чем больше он убеждался, как я люблю его, тем хуже все становилось. И я больше никогда не сделаю такой ошибки. – Сказав это – а она говорила ровным тоном, без всякой горечи, как будто сообщая общеизвестный факт, – Констанца отошла от него.
Так неожиданно начавшийся разговор, казалось, подошел к концу. Стини замялся. Последний человек, о котором ему хотелось бы говорить, был Эдвард Шоукросс.
– Конни, – после нескольких минут молчания, неловко начал он. – Ты несчастлива? Твой брак сделал тебя несчастной – это ты мне хочешь сказать?
Похоже, Констанце вопрос показался странным.
– Несчастна? Нет. Чего ради ты так решил? Мне нравится быть замужем за Монтегю. У меня только-только начинается новая жизнь, мне кажется, я минуту назад сообщила тебе об этом… – Она прервалась. – Ведь ты мой единственный друг, Стини.
Стини в первый раз увидел Констанцу в таком свете, когда она была готова признаться в своей слабости. Он был тронут ее признанием. Он покраснел, снова замялся, после чего, кинувшись к ней, обнял.
– И ты тоже. И ты тоже мой лучший друг. Ох, Конни… – Он отпрянул. – У меня так все перепуталось. Это все нервы – не из-за приема или приглашений…
– Я это знаю.
– Все дело в Векстоне. Мне ужасно его не хватает. И к тому же Конраду нравится вызывать у меня ревность. Я больше не могу говорить с Фредди. Мама никуда уже не выходит – ты знаешь, она даже здесь не была. Отец вообще рассыпается на глазах. Он говорит только о деньгах. Я знаю, что смерть Мальчика окончательно надломила их. Все просто ужасно, словно идешь на цыпочках по минному полю. Мы не можем упоминать об Окленде. Не можем упоминать о Мальчике. Все делают вид, что верят в несчастный случай, даже Фредди. Я пытался рассказать ему о тех ужасных вещах, которые поведал мне Мальчик, но он не хочет и слушать. Он просто отвечает, что, мол, это все контузия, и я знаю, что он прав. То есть часть меня считает, что он прав, но есть и другая, которая с этим не соглашается. Я продолжаю задавать вопросы. Я все думаю: а что, если?..
Констанца, заметил он, теперь наблюдала за ним: рассеянности во взгляде у нее больше не было. На лице ее читалось напряжение и собранность. Когда Стини повернулся и сел, Констанца подошла к нему. Она взяла его за руку.
– Стини, – с запинкой начала она, – расскажи мне. Все эти твои «а что, если». Ты помнишь, что Мальчик рассказывал тебе о смерти моего отца?
– Думаю, что да. – Стини, не отрываясь, смотрел на свои руки. – Понимаешь, я знаю, что он не хотел этого делать – все, о чем он рассказывал. Я понимал, что он был не в себе, когда говорил об этом. Но он был так уверен. Он все говорил и говорил своим жутким уверенным голосом, как взял ружье, как все обговорил с Оклендом. И поэтому я думаю иногда… ну, что-то должно было ведь случиться. Почему ему нужно было все это выдумывать? Чего ради ему пришли в голову эти мысли?
– Я понимаю. Он был очень четок и в записке ко мне.
Наступила пауза. Констанца была готова сказать Стини нечто исключительно важное. Стини потом объяснял Векстону, что ее слова дали ему не только облегчение, но и чувство освобождения.
– Стини, – усталым голосом начала она, – по сути, мне не хотелось бы говорить о той ночи, тем не менее есть кое-что, о чем я должна тебе рассказать, что положит конец твоим сомнениям… Если бы ты был уверен, что в признании Мальчика сказывается влияние войны, это помогло бы тебе?
– Да. Понимаешь… – Стини помолчал. – Я в самом деле любил Мальчика. Я мог бы в конце концов понять, что у него контузия. Но я не соглашусь воспринимать Мальчика как убийцу.
– Он не был убийцей, Стини. Если ты вспомнишь Мальчика и как следует представишь его себе, ты в любом случае придешь к этому выводу. Дело в том, что он никак не мог иметь отношения к смерти моего отца. Это было совершенно невозможно, и он должен был бы помнить, что я это знаю.
– Каким образом? Я не понимаю…
– Ох, Стини. – Констанца стиснула его руку. – Да потому, что в ту ночь, в ночь кометы, я была с Мальчиком. Я провела с ним всю ночь.
Родители Стини не пришли на прием, но их отсутствие даже не было замечено в суматохе светского общения. К половине восьмого галерея была так забита, что кое-кому приходилось ждать на тротуаре. Стини, который с Констанцей и Конрадом Виккерсом составлял список гостей, беспокоился, что кто-то может почувствовать себя обиженным. «Контингент леди Кьюнард», как называл его Виккерс, толпился в одной стороне галереи, а более молодые и бедные, артистическая богема – в другой. К большой радости Стини и к его растущему удовольствию, обилие алкоголя позволило сломать сословные перегородки. Был, правда, краткий период, когда обе группы подозрительно принюхивались друг к другу, конечно, не в буквальном смысле слова – «Как собаки! Только чуть сдержаннее!» – потом кричал Стини, – а затем настороженность стала исчезать.
Виккерс и Стини сновали от компании к компании, от группы к группе, и если Стини уделял больше внимания потенциальным покровителям, чем непризнанным поэтам, то его друг Виккерс сглаживал все шероховатости, порхая от одного к другому и щедро рассыпая свои «до'огой», никого не обделяя вниманием. На рамах появлялось все больше и больше красных наклеек; все большее и большее количество посетителей давали понять, что отнюдь не считают эти работы сахаром и розовой водичкой.
Монтегю Штерн, который подчеркнуто держался в стороне, стал, как потом утверждал Стини, тем, кто положил начало ажиотажу. Явившись точно в срок, он тут же оставил за собой три картины; вслед за Штерном последовали и другие.
Констанца, которая примерно через полчаса вытащила из толпы своего мужа, наградила его поцелуем.
– Как это мило с твоей стороны, Монтегю. Я-то знаю, что они не в твоем вкусе.
– Мне нравится Стини. Может, его картины еще принесут мне состояние.
– Сомневаюсь.
– Похоже, это его все равно обрадует. – Штерн смотрел, как Стини кинулся навстречу новым гостям. – Он выглядит сейчас куда счастливее, чем в предыдущие недели.
– Ну да, – Констанца искоса бросила на мужа взгляд. – В какой-то мере это и моя работа. Как ты знаешь, он переживает из-за Мальчика. Наконец он мне все объяснил, а я смогла рассказать ему нечто, после чего он несколько успокоился. – Она помолчала. – Я и тебе расскажу об этом, но позже, когда мы удерем отсюда. Когда все кончится, можем ли мы, вернувшись домой, посидеть рядом и поговорить, как старая добрая супружеская пара?
– Не могу себе представить ничего более заманчивого, моя дорогая. Но в данный момент тебе придется вращаться в свете. Может, имело бы смысл спасти леди Кьюнард от этого неумеренного радикала?
Констанца не испытывала желания сталкиваться с этим человеком, известным скульптором: в последний раз, когда они встречались, он прочел ей сначала лекцию о Марксе, а потом о свободной любви – Констанца увидела противоречие в этом словосочетании. Тем не менее он уже был громогласен и пьянел на глазах. Леди Кьюнард чувствовала себя как в ловушке, подавленная его аргументами и его массой. Констанца поспешила к ней на помощь.
Леди Кьюнард мгновенно исчезла; скульптор только растерянно огляделся.
– Констанца! – Он наградил ее щетинистым поцелуем. – Муза моя! Где ты скрываешься? Как прошел медовый месяц?
Констанца ответила резко и не раздумывая. Прежде чем она успела остановить себя, вырвалась та же самая фраза, которую довелось услышать Стини.
– О, – сказала она, – мой медовый месяц… Он начался со смерти.
Тот медовый месяц. Штерн и Констанца наконец днем прибыли в охотничий домик Дентона после долгого и утомительного путешествия; ближайший город со станцией находился примерно в восьмидесяти милях отсюда. «Охотничий домик» было неправильным выражением: дом, в котором ей со Штерном предстояло начать семейную жизнь, представлял собой огромное каменное сооружение, имитацию баронского замка, экстравагантное архитектурное создание, возведенное еще отцом Дентона. Дорога к нему, извиваясь, вела между окрестных холмов, затем тропа уходила по каменистому обрывистому склону, поросшему вереском, к побережью и невидимому отсюда морю. Сам дом, приютившийся в расщелине, был построен из кроваво-красного известняка.
Как только они миновали перевал, то сразу же увидели его. Штерн попросил водителя остановиться, он вышел из машины и постоял несколько минут, подставляя лицо ветру. Констанца отказалась присоединиться, ее сотрясала дрожь, она куталась в дорожные пледы. Садилось солнце, и в его последних лучах пламенела громада дома; облака были озарены багровыми отсветами. Констанца отвела глаза. Она бывала тут и раньше, но только в летние месяцы. Мрачное величие здания в окружении зимы вызывало у нее страх. Такого ли величия она хотела? В мрачности пейзажа чувствовалась рука Бога. Даже голые деревья скрючились, словно поддавшись жестокости непогоды. Зубцы гор, казалось, вгрызались в небо, как клыки; все вокруг было усыпано острыми обломками скал. Дикая, заброшенная, убийственная красота.
Когда они вошли в дом, их встретил дворецкий и телеграмма. Констанца, которая не сообщила Штерну о записке Мальчика, сразу же поняла, какое в ней таится сообщение. Она опустилась в одно из огромных кресел, расставленных в пустынном холле. Ее глаза блуждали по огромному пространству помещения, рассматривая окна высотой футов двадцати, огромный камин, в котором пылали стволы длиной не меньше пяти футов. Ее маленькие ножки покоились на тигровой шкуре; бусинки глаз чучел оленей смотрели на нее со стен. Она вцепилась пальцами в свою дорожную сумочку. Ей казалось, что муж уже проник взглядом сквозь кожу сумочки, сквозь плотный веленевый конверт и узнал содержание последнего письма Мальчика. Штерн не проявил признаков взволнованности, вскрывая конверт с телеграммой; когда он пробежал ее глазами, выражение его лица не изменилось. Подняв глаза, он с подчеркнутой мягкостью сказал:
– Мальчик погиб. От случайного выстрела. Я созвонюсь с Винтеркомбом.
Для связи потребовалось некоторое время. Когда она установилась, Штерн со своей привычной невозмутимостью приступил к делу. Он выразил потрясение, сожаление, сочувствие, сказал, что в случае необходимости готов к услугам, готов свернуть ритуал медового месяца и вернуться в Уилтшир. Учитывая, что час был поздний, он предложил принять решение на следующее утро.
– Я не думаю, что это был… несчастный случай, – тихо сказала Констанца, когда они остались одни.
– И мне так не кажется. Зависит от обстоятельств, – ответил Штерн.
Больше он ничего не сказал. Вопрос о самоубийстве не обсуждался, не рассматривалась виновность Штерна или его жены, ни слова не было сказано о фотографии, показанной Мальчику в клубе. Констанцу встревожило спокойствие Штерна, в глубине души, как ни странно, она сочла его пугающим. Как и в поезде, поступки мужа казались ей пронизанными безжалостностью. Человек, исполненный тайн, подумала она, знающий, что такое смерть. Она испытывала легкое нервное возбуждение: каковы будут действия ее мужа, когда они поднимутся наверх в спальню?
Но он ее разочаровал. С холодной вежливостью Штерн проводил ее до спальни, представил ей горничную, сообщил, что он прекрасно понимает, как она, должно быть, устала, какое испытала потрясение, поэтому он оставляет ее отдыхать и приходить в себя.
Отдыхать Констанце не хотелось. Она провела бессонную ночь. За окнами завывал ветер. Под его порывами содрогались переплеты высоких окон и массивные двери. На следующее утро Штерн вошел в ее комнату и отдернул плотные портьеры. Хлынули потоки яркого света.
– Ночью все занесло снегом, – сказал он. – И основательно. Боюсь, что не может быть и речи о возвращении в Винтеркомб, Констанца. – Он с бесстрастным лицом повернулся к ней. – Мы… отрезаны, – добавил он, покидая ее.
Они в самом деле оказались отрезанными от мира: снегопад завалил единственную дорогу. Никто не мог добраться до дома и никто не мог оставить его. Телефон не работал. Констанце показалось, что эта ситуация только обрадовала мужа, он наслаждался этой вынужденной изоляцией. Констанцу же она не устраивала. Несмотря на могучее пламя, день и ночь горевшее в каминах, она постоянно мерзла. Голоса в комнатах и коридорах отдавались гулким эхом. Вид из окон наводил на мысли об одиночестве.
– Что ты там видишь, Констанца? – спросил Штерн дней через пять, когда пурга прекратилась, но вокруг еще лежали снега. Они сидели в большом холле: Штерн у камина, а Констанца на подоконнике.
Она прижалась лицом к стеклу. Ногти впились в ладони. Вот уже пять ночей она спит одна; вот уже пять ночей ее брак так и не обрел завершения. И без всяких объяснений.
– Что я могу видеть, Монтегю? – ответила она. – Двенадцать тысяч акров белизны. И из каждого окна то же самое.
На следующий день Штерн распорядился прокопать дорожку в снегу. Он открыл дверь и вывел Констанцу на воздух.
– Видишь? – сказал он. – Свобода.
В течение трех последующих дней, утром и днем, Констанца и Штерн прогуливались на свежем воздухе. Они прохаживались по дорожке, бок о бок, рука об руку, неторопливо озирая первозданную дикость окрестностей и столь же неторопливо возвращаясь домой.
– Слегка напоминает прогулки в тюремном дворе, ты не находишь? – как-то во время прогулки сказал Штерн. При этих словах он глянул на Констанцу, словно это замечание развеселило его – в нем был какой-то подтекст, о котором он хотел дать ей знать.
– Немного, – согласилась Констанца, растирая руки. Пальцы были в плотных перчатках: чувствовала она себя уверенно и решила не поддаваться на провокацию.
– Может, пройдемся по пустоши? – тем же самым легким ироническим тоном предложил Штерн.
Порой Констанца давала себе слово, что, когда они отмеряют пятьдесят ярдов, сто ярдов, минуют балюстраду, вот тогда она заговорит. Это будет не так сложно – развернуть его лицом к себе и спросить, почему он, ее муж, оставляет ее по ночам в одиночестве.
Прошел день, два, три: она так и не решилась заговорить с ним. Слова застревали у нее в горле, точно она была ребенком. На третий день она решилась: как бы там ни было, слова должны быть произнесены без промедлений, без оттяжек. В ту секунду, когда они окажутся у балюстрады, она спросит. Еще сто шагов – Штерн приноравливал свою широкую походку к ее шажкам. Она плотно сжала кулачки, затянутые в перчатках, вцепилась в каменные перила балюстрады, уставилась на открывшийся вид, открыла было рот и замолчала.
Какая величественная картина лежала перед ней, на фоне которой человек казался таким маленьким и незначительным! Все цвета исчезли: и камышовые заросли, и пространство вереска, и темные скальные выходы – ничего не было видно под снегом. Он лежал, сколько видит глаз; вдали вздымались белые пики скал, а ниже, в их окружении, – черный плоский полукруг воды морского залива.
Море представляло собой мрачный заброшенный провал. Лучи солнца редко касались его воды; поверхность ее была закрыта от ветров стеной гор, и на ней не было даже ряби. Еще дальше, примерно в трех милях, Констанца ясно видела в прозрачном воздухе то место, где залив сливался с морем. Две голых черных скалы определяли эту границу, создавая узкий проход, сквозь который во время прилива и отлива врывалась и уходила вода. Констанца, которая побаивалась воды, смотрела на это опасное место с неприязнью.
– Там глубоко? – как-то, еще будучи ребенком, спросила она Окленда. Тот равнодушно пожал плечами.
– Бог знает. Очень глубоко. Сто фатомов[7]… двести.
Нет, она не могла выдавить из себя ни слова. Вид залива не позволял ей заговорить. Она смотрела на него, и слова не могли сорваться у нее с языка. С чувством страха и отчаяния Констанца подняла глаза на мужа.
Тот продолжал молчать. Он не отрывал глаз от простирающегося перед ним пространства, и она снова заметила на его лице выражение восторга. Наблюдая за ним, она подумала, что он вовлечен в молчаливую битву с дикостью и заброшенностью этих мест, словно принимает вызов, брошенный ему этим убийственным величием. Он, казалось, забыл даже о спутнице, поглощенный своей молчаливой борьбой. Констанца онемела. Он стоял к ней в профиль, подняв к небу бледное сосредоточенное лицо, и она в первый раз подумала, как мало она понимает своего мужа. Штерн – воплощенный Макиавелли, Штерн, подчиняющий себе всех и вся, чье присутствие привлекает всеобщее внимание в клубах и салонах – так она воспринимала его, и она ошибалась. «Сегодня я заглянула в душу Монтегю, – записала она в своем дневнике. – Она вся была отдана ужасающей красоте этих мест, этому заливу внизу, этим горам». Спустя какое-то время она осторожно протянула руку, коснувшись его предплечья. Она хотела бы сказать ему, что именно она увидела в выражении его лица, но никак не могла подобрать правильных слов. Она сказала только, что любовь к этим местам удивляет ее, что если бы ее попросили описать место, наиболее отвечающее характеру мужа, она бы выбрала совершенно иное.
– Дом в классическом стиле и такой же классический парк – вот что я бы выбрала, – сказала она. – В некотором отдалении от всех, строгое и простое место, где выросло несколько поколений одной семьи.
– Мне бы там понравилось, – рассеянно ответил Штерн, по-прежнему не отрывая взгляда от линии горизонта. – Но я бы предпочел остаться здесь. Я никогда раньше не бывал в Шотландии.
Наступило молчание. Штерн продолжал смотреть на снежные поля. Взгляд его устремлялся к зубчатой линии гор на фоне неба. В его вышине качался на воздушных потоках то ли орел, то ли стервятник с распростертыми крыльями.
– Достанется ли это нам? – неожиданно спросила Констанца.
Штерн внезапно повернулся к Констанце. Он сжал ее руку. Она увидела, что с его лица сползла маска привычной сдержанности, и в первый раз она воочию увидела, как его глаза вспыхнули темным восторгом.
– Достанется ли? – Он сильнее сжал ее руку и обвел взглядом окружающий их простор. Широким взмахом он охватил горы, скалы, воды, море. – Если ты захочешь, Констанца, все это станет нашим. Все может стать нашим. Если захотеть.
Констанца прильнула к нему. Штерн предлагал ей весь мир. На мгновение воздух обжег ей легкие, ей показалось, что и она, как птица, парит на невидимых воздушных потоках. У ног ее лежал весь мир: одно слово – и он будет принадлежать им, – нет, не надо даже слов, ибо муж наклонился к ней, ей осталось только поцеловать его в губы, и она обретет свободу. Преодолеть всего лишь дюйм пространства.
Она посмотрела ему прямо в глаза, она потянулась, чтобы получить его поцелуй, руки Штерна плотнее сомкнулись вокруг ее талии. В последний момент, когда оставалась лишь доля секунды, она вздрогнула, испугавшись, и отпрянула назад. В отчаянии она ухватилась за него обеими руками: маленькие детские пальчики хотели удержать при себе стихию. Она видела перед собой кольцо гор, зеркало залива внизу. Вспомнила ли она своего отца? Может быть.
Слишком далеко на севере, сказала она себе. Слишком холодно и дико. Она отвернулась, неприязненно пожав плечами и состроив гримаску отвращения.
– Эти места? Тут хорошо в августе, если ты любишь убивать зверюшек. Но зимой?
– Объяснять не надо, – сказал Штерн, отворачивая лицо. Он взял ее под руку. – Возвращаемся домой?
– Монтегю…
– Ты замерзла. Поговорим как-нибудь в другой раз, – с холодной вежливостью сказал он.
Констанца съежилась от этого голоса: ее пробило дрожью с головы до ног. Сто шагов обратного пути до двери. На пороге Констанца остановилась. Она была не в силах войти внутрь. Если она сейчас переступит порог, если она не заговорит, всему придет конец. Но как ей обрести голос? Нагнувшись, она взяла горсть хрустящего снега и стала мять снежок.
– Сегодня вечером после обеда, – бесстрастно сказал Штерн. – Тогда все и обговорим.
Он открыл двери. Констанца не сдвинулась с места. Она не верила ему. Не будут они ни о чем говорить после обеда. Она сжала снег меж пальцев.
– Монтегю…
– Да, моя дорогая?
– Не чувствуешь ли ты себя замурованным здесь? Погребенным в молчании, отрезанным, так, что не можешь даже дышать, словно сам воздух стал тюрьмой и, протянув руку, ты коснешься лишь решетки? – Она остановилась. Штерн теперь внимательно смотрел на нее.
– Да, – осторожно начал он. – Порой это со мной случалось. Как, предполагаю, и со многими…
– Ты можешь освободить меня! – закричала Констанца, вцепившись ему в руку, потому что оскальзывалась на снегу. – Ты можешь. О, порой я не сомневаюсь, что тебе это под силу. Если бы ты только немного пошел мне навстречу. Мне приходит в голову… я должна обрести свободу. И ты тоже присоединишься ко мне. Мы станем свободны – каждый из нас. Ох, Монтегю… – Она подняла к нему лицо. – Ты понимаешь меня?
Штерн смотрел на вскинутое к нему исполненное мольбы лицо. Он смягчился. Притянув ее к себе, он поцеловал Констанцу в лоб, а затем мягким уверенным движением провел пальцами по ее лицу.
– Поэтому я и женился на тебе, – тихо ответил он. – Разве ты этого не поняла?
– Когда мы вернемся в Лондон, – начал он тем же вечером после обеда, бросив взгляд на Констанцу, сидевшую по другую сторону длинного стола, – нам придется решать, где мы поселимся. У тебя есть какие-то предложения?
– Где-нибудь в Лондоне. И, мне кажется, стоило бы иметь загородную резиденцию, – осторожно ответила Констанца. Она понимала, что Штерн к чему-то клонит. – И еще после войны я хотела бы путешествовать.
– Это я знаю. – Штерн опустил глаза, его взгляд был прикован к бокалу вина. Он стал возить его взад и вперед по темной полированной поверхности стола. Слуги отсутствовали: между Констанцей и Штерном возвышалась лишь огромная пирамида фруктов и серебряный канделябр примерно двух футов высотой. Констанца взглядом, полным отчаяния, обвела комнату. Массивные кресла, потрепанные знамена с выцветшими геральдическими эмблемами, тусклые картины с изображениями шотландских равнин. «Все в этом доме непомерно большое, – подумала Констанца. – Даже в креслах я тону».
– Через год я могу приобрести Винтеркомб, если он нам понадобится, – внезапно подал голос Штерн, не глядя на нее. – Дом отдан мне в залог в связи с займом. Я могу в любое время потребовать уплаты долга. – Он поднял глаза. Констанца, не отрываясь, смотрела на него. – Я могу завладеть Винтеркомбом, – ровным голосом продолжил он, – и не только им. Ты знаешь, что мне принадлежит поместье Арлингтонов?
– Нет.
– Я купил его после смерти Гектора Арлингтона. Кроме того, я владею угодьями Ричарда Пиля. Ты помнишь Пиля, старого приятеля Дентона, который был просто счастлив получить совет по вложениям от еврея и куда менее счастлив, если бы этот еврей оказался за его столом? Он умер прошлой осенью. Я купил имение у его душеприказчиков. У него не было детей.
– Арлингтоны, Пиль и Винтеркомб? Все это можно объединить.
– Естественно. Стоит вопрос и о землях Джейн Канингхэм. Ей принадлежит самый большой кусок. Она говорила мне, что хочет его продать.
– И ее земли граничат с землями Винтеркомба… – Констанца пожирала Штерна глазами. – Ты можешь объединить четыре поместья и сделать из них одно?
– Могу. – Им явно овладела усталость. – Может, еще и этот замок. Мне тут нравится. Я люблю пространство. – Встав, он посмотрел на нее из-за стола. – Когда я был ребенком, я мечтал о просторах. В доме, где я вырос, было только три комнаты. И ты никогда не мог там уединиться. Однако, насколько мне помнится, ты не испытывала желания обсуждать жизнь в Уайтчепеле.
Штерн повернулся. Он подошел к высокому окну, отдернул плотную штору и выглянул из него. Стояло полнолуние, и сияние луны чуть не ослепило Констанцу, когда из-за плеча мужа ее лучи брызнули в комнату. В ночном небе звезды виделись кусочками льда. Она отвела глаза от их россыпи и уставилась в тарелку.
– Только в этом, Монтегю, причина твоей любви к земле?
– Не только. Нет. Я всегда хотел иметь место, по которому мог бы прогуливаться. Ты как-то сказала, что дети не интересуют меня. Ты ошибалась. Я хотел бы иметь ребенка – сына. И я бы со своим сыном гулял по своим землям. Может, я заложил бы основу династии. – Он помолчал. – У меня есть мечта, неотвязная мечта, которая не отпускает меня вот уже много лет. Во сне я ясно вижу облик своего сына. Его лицо, его волосы – каждую черточку. Как мы гуляем с ним по нашим владениям. Мы просто осматриваем их и знаем, что они практически безграничны. Мы можем идти весь день и не добраться до их границ. Порой мы останавливаемся в центре наших земель. И я говорю сыну: «Это твое. Бери». – Он прервался. – Мой сын, конечно, будет отличаться от меня. Он вырастет по-настоящему свободным. Но в любом случае я ни в чем тебя не уговариваю. Это только мечта.
– Я бы предпочла считать, что ты все же убеждаешь меня, – тихо сказала Констанца.
– О, конечно. Прошу прощения. Я не хотел проявлять неуважение к тебе.
– В своих снах ты всегда наедине с сыном, Монтегю?
– Да.
– И меня там никогда нет… даже сейчас?
– Пока нет, моя дорогая. Я уверен, что это изменится и ты появишься. Наверно, мне надо привыкнуть к нашему браку.
– Я бы хотела быть там. – Констанца не поднимала глаз от тарелки.
– Ты присутствуешь в моих снах, Констанца. И уже некоторое время.
– Ты уверен? – Она взволнованно повернулась к нему и протянула руку.
– Ну, конечно же. – Тон у него был куда мягче, чем раньше. Приняв руку Констанцы, он склонил голову поцеловать ее. – Какое у тебя печальное лицо, – сказал он. – В чем дело? Я огорчил тебя?
– Немного.
– Скажи мне, в чем дело. Я этого не хотел.
– Я сама не уверена. Мне бы не хотелось жить в Винтеркомбе. Он слишком напоминал бы мне о прошлом. О моем отце…
– Тогда мы оставим эту идею и выстроим свое маленькое королевство где-то в другом месте. Подумай об этом, а когда ты придешь к решению, мы изменим наши планы. – Он помолчал. – Я думаю, дело не только в Винтеркомбе, не так ли? Есть что-то еще?
– Думаю, что да. Ты любишь меня, Монтегю?
– Ну и вопрос, который жена задает мужу! Конечно же, я люблю тебя, Констанца. И очень сильно. – Он нахмурился. – Может, я не могу выразиться со всей ясностью. Моей натуре свойственна уклончивость. Я пытался дать тебе понять… – Он остановился.
– Можешь ли ты… по-настоящему любить меня, Монтегю? – Стремительно вытянув руки, импульсивным жестом Констанца умоляюще вцепилась в салфетку. – Я думаю, этого хватит, если ты по-настоящему полюбишь меня.
– Могу ли я тебе кое в чем признаться? – Штерн отодвинулся. – Это ответ на твой вопрос. Хочешь знать, когда я впервые обратил на тебя внимание?
– Да.
– Когда мы вернулись из оперы, тогда давали «Риголетто». Мы стояли в гостиной Мод. И ты рассказывала мне, что, по-твоему, происходило в опере после того, как опустился занавес.
– Именно тогда?
– Думаю, что да. Все эти намеки на твою мать и ее происхождение – знаешь, ничего этого не было нужно. Я знал, что женюсь на тебе, за несколько месяцев до твоего предложения.
– Не могу поверить! Ты все время подшучивал надо мной… – Констанца вскочила.
– Как тебе угодно. – Штерн пожал плечами. – Ты ошибаешься. Я не мог рисковать подшучивать над тобой, не говоря уж о том, что я этого не хотел. Я рассказываю тебе, о чем я думал. Что мы поженимся, что у нас появятся дети…
– Но ты же в то время продолжал встречаться с Мод!
– Все равно.
– И ты принял решение… даже такое… столь же холодно?
– В то время оно не казалось холодным, хотя решения такого рода лучше принимать в спокойном состоянии. Я предполагаю, что ты совершенно бесстрастно рассчитала, как приступишься ко мне. Мы одной породы. Если бы ты поняла, что мне стоит хоть немного доверять…
– А ты мне доверяешь?
– Пытаюсь.
– Ты не заставишь меня жить в Винтеркомбе?
– Нет. Я вообще никогда не стану заставлять тебя делать что-то против твоих желаний. – Он помолчал. – Я думал, скорее всего я ошибался, что ты питаешь привязанность к этому месту.
– К этому дому? Нет.
– Может, к кому-то конкретно?
– Нет. Не сейчас.
– Например, к Окленду?
– При чем тут Окленд? Почему ты о нем заговорил?
– Без особых причин. Просто у меня было такое впечатление.
– Мы с Оклендом старые враги. И теперь я о нем вовсе и не думаю. Окленд мертв. Теперь у меня новые соперники, Монтегю. Посмотри – я ношу на пальце его кольцо.
– Ты всегда любила кольца, – ответил Штерн, глядя на узкую кисть, которую Констанца положила перед ним.
– Только одно из них имеет для меня значение.
– Это правда?
– Конечно. Ведь я теперь жена. То есть… почти жена.
– Не сделать ли тебя настоящей женой?
Таков был ответ Штерна, и здесь прерывается повествование Констанцы и об этой ночи, и о ее медовом месяце. Возникает разрыв – в буквальном смысле слова, ибо дальше идет половина пустой страницы. Затем следует несколько предложений почти неразборчивым почерком.
«Монтегю был так добр, так мил, терпелив и внимателен. Никаких игр, никаких слов. Я предстала не в лучшем свете. Я кровоточила. Я ждала. Я думала, он скажет, что я тощая и неуклюжая, но он не позволил себе ничего подобного. Я предполагала увидеть в его глазах неприязнь ко мне, но ее не было. Я думаю, это смутило меня. Я делала ужасные вещи. Я звала тебя по имени, папа, три раза.
Потом я стала справляться лучше. Монтегю никогда ни о чем не спрашивал меня. Он все время был очень внимателен ко мне. Когда он касался меня, я обмирала. Он никак не мог пробудить меня. Я хотела, хотела, хотела проснуться. Мы должны были продолжать наши попытки: мы не могли остановиться. Я должна держаться за него. Я должна сказать ему, но боюсь. Все эти тайные истории. Все эти маленькие ящички… открывать ли их все – или только некоторые?»
– В таком случае расскажи мне, Констанца, – сказал ей Штерн.
Еще не закончился вечер после приема у Стини, Констанца с мужем вернулись в свой последний из арендуемых ими домов. Было десять вечера, и телефонному звонку, который так изменит их жизнь, предстояло раздаться только через час. Штерн расположился у камина, а Констанца с напряженным и замкнутым лицом расхаживала по комнате. Щепетильная в таких делах, она еще сохраняла в своем наряде следы траура по Мальчику – длинное платье из ткани приглушенного цвета лаванды. Оно представляло собой компромисс между модой и необходимостью выражать скорбь. Но даже в этом случае можно было понять, что Констанца восставала против слишком жестких ограничений, ибо в руках она держала великолепный шарф, расцвеченный самыми яркими красками – индиго, киноварь, фиолетовый. Расхаживая, она теребила его в руках, порой пропуская его яркие цвета меж пальцев, унизанных кольцами.
Она предварила свое объяснение упоминанием, что часть она рассказала Стини вечером, но, щадя его чувства, выдала ему сокращенную версию.
– Мне же предстоит выслушать полный вариант? – суховато спросил Штерн.
– Да, – ответила Констанца, крутя в руках шарф. – Но даже если ты разозлишься, ты не должен прерывать меня. Теперь-то я понимаю, что ты обязан все знать. Мне стоило рассказать тебе об этом раньше. Понимаешь, Мальчик любил меня фотографировать – это ты знаешь. Чего ты не знаешь – и не знает никто – это то, что Мальчик любил и ласкал меня.
Констанца изложила своему мужу следующую историю. Поскольку единственный участник ее был мертв, нет возможности удостовериться, то ли она была истинной, то ли Констанца – оказавшись не в состоянии даже теперь выложить мужу всю правду – сочинила ее. Может, частично она верна; может, все в ней правда; может, она выдумана с начала до конца. Констанца была отнюдь не ординарной лгуньей и часто присочиняла, как делают рассказчики, лишь чтобы выпятить истинную суть.
Все началось с разговоров, поведала ему Констанца. Разговоры превратились в серию разнообразных игр. В первой из них было четкое распределение ролей: Мальчик был папой, а Констанца – дочкой. Ей было предписано называть Мальчика папой, а когда она являлась к нему в комнату, то должна была сознаваться во всех своих детских прегрешениях. Порой новый отец проявлял к ней благоволение: он мог сказать, что ее маленькие грешки – грубость с гувернанткой, порванная юбка, ссора со Стини – прощены, и отпускал ей поцелуй. В других случаях, без объяснения причин, новый папа мог прийти к выводу, что ее проступок граничит с преступлением и куда более серьезен. «Невнимательность в церкви, – говорил он, – это очень серьезный грех». Или: «Констанца, ты читала книгу под партой; ты должна уделять больше внимания своим занятиям. – Он молчал, хмурясь. – Констанца, – наконец говорил он, – мне придется наказать тебя».
Способ наказания всегда оказывался одним и тем же. Мальчик клал ее себе на колено и отпускал несколько крепких шлепков. После этого в Мальчике сразу же происходили изменения, природу которых Констанца сначала не могла понять. У него останавливались и стекленели глаза; он мог начать заикаться; у него менялся тембр голоса.
Констанца в ту пору не представляла, что означает эрекция, она понимала лишь то, что она испытывает, о чем и рассказывала: когда в ходе игры Мальчик клал ее себе через колено, она чувствовала приятное щекотание в нижней части живота. Это, похоже, приводило Мальчика в смущение: отшлепав, он старался больше не смотреть на нее.
Вскоре после этого Мальчик придумал новую игру – что-то вроде пряток, хотя она имела странную форму, поскольку прятались они оба и никто их не искал. В комнате у Мальчика был огромный шкаф, величественное сооружение красного дерева. Внутри в нем размещались перегородки из душистого кедрового дерева, словно маленькие комнатки, даже Мальчик мог стоять там во весь рост. Во время игры они оба забирались в шкаф, и Мальчик прикрывал створки дверей. Одно из неукоснительных правил заключалось в том, что оба должны были хранить полное молчание.
Оказавшись внутри, Констанца была тиха, как мышка. Она забивалась среди вечерних костюмов, твидовых жакетов и новеньких рубашек хаки. Бедняга Мальчик, придумавший эту забаву, всегда тяжело дышал. Тут было совершенно темно. Констанца, вытягивая руки, убеждалась, что не видит их. Она принималась считать, говоря себе, что, когда досчитает до пятидесяти, Мальчик кончит эту игру. Она молилась, чтобы ее выпустили, ей не хватало воздуха.
Как-то днем или вечером, когда они в третий или четвертый раз играли в эту игру, Мальчик прошептал, что они могут держаться в темноте за руки, потому что он знает, как она боится. Подержав немного ее руку, он издал какой-то странный звук, что-то среднее между вздохом и стоном. Затем он подвел ее руку так, что та коснулась его.
Там Констанца обнаружила под пальцами некий странный предмет: жесткий и твердый, он выпирал в брюках, и Мальчик заставил ее сложить ладонь лодочкой, чтобы она обхватывала этот предмет. Он начал двигаться, покачиваясь из стороны в сторону так, чтобы тереться о ее руку. Движения его становились все торопливее, он терся о нее все быстрее, судорожно и лихорадочно, не говоря ни слова, пока внезапно не издал еще один стон и по его телу не прошла дрожь. Он сразу выпустил ее руку. Вынеся ее из гардероба, он слегка поцеловал ее в уголок рта. Он сказал, что это будет их тайной; они могут играть в эту игру, потому что Мальчик – ее папа и ее брат и любит ее.
Таким образом они играли несколько недель – попадая в шкаф, они сохраняли полное молчание. Затем Мальчик стал предлагать различные варианты. Однажды он расстегнул ей пуговички на платье, в другой раз, встав на колени, целовал ей лодыжки. На третий день, очутившись в шкафу, он стал пыхтеть и отдуваться. Когда он направил руку Констанцы, она обнаружила, что та штука вынырнула из расстегнутой прорехи в брюках. Стоя в темноте, она представляла ее себе твердым стержнем. Он был теплым и влажным, и Мальчик сказал ей, чтобы она погладила его, но стоило ее пальцам сомкнуться вокруг него, как Мальчик конвульсивно содрогнулся. Констанца опасалась этого предмета, и в то же время он восхищал ее. Она не могла понять, извлекает ли его Мальчик из любви к ней, как он утверждал, или же предмет служит инструментом наказания.
По мере того как шли неделя за неделей, Мальчик становился все откровеннее. Теперь они не всегда забирались в темноту шкафа: порой Мальчик вынимал эту штуку, когда фотографировал ее. Он любил, придав Констанце соответствующую позу, заправив пластинку и подготовив камеру, прежде чем сделать снимок, садиться напротив нее с этой штукой в руках.
Он никогда не смотрел ей в лицо, когда делал это. Он любил смотреть в маленькую щелочку между ее бедрами. Констанца терпеть не могла эту часть своего тела, ее тайное место, но Мальчик не отрывал от него глаз и смотрел туда, когда гладил ее, затем он закрывал глаза. Порой он издавал стон, который Констанца ненавидела. Затем ему приходилось идти мыться. Он всегда потом мылся. Мыло, которым он пользовался, пахло гвоздикой.
Наконец, много времени спустя после того, как все началось, Мальчик предложил ей новый вариант. Последняя игра называлась «попасть в пещерку». Ее неизменно приходилось играть одним и тем же способом, в одном и том же положении. Мальчик принимал сидячее положение; Констанца садилась ему на колени, раздвинув ноги. В первый раз Мальчик поцеловал ее в губы, но потом никогда больше этого не делал. Ему не нравилось целоваться в губы – так передаются микробы. Мальчик обхватывал ее руками за талию, поднимая и опуская ее. Когда он попадал в пещерку – он всегда это так и называл «попасть в пещерку» – лицо у него перекашивалось. Эта игра не нравилась Констанце, и она думала, что Мальчику игра тоже не по душе, потому что, стоило ему попасть в пещерку, лицо у него становилось как у раненого. Она не могла понять, почему ему так нравится эта игра, ибо она причиняет неудобства им обоим, но Мальчик никогда не объяснял.
Когда все кончалось, он помогал ей одеться. Он всегда был очень добр и мягок с ней. Он мог поцеловать ее или преподнести какой-нибудь маленький подарок. Однажды он подарил ей колечко с голубым камешком; в другой раз он показал ей ящик в углу комнаты, где под одеяльцем сладко спал маленький трехцветный щенок спаниеля. Получив подарок, она оставляла комнату. Ей приходилось быть очень осторожной, чтобы ее никто не увидел, и в течение долгого времени она никому не попадалась на глаза. Наконец, в один из дней этого долгого жаркого лета, когда уже была объявлена война и Мальчик был на побывке, она все же попалась.
Стояло воскресное утро, и, когда она выбралась на площадку лестницы, Окленд поднимался наверх.
Он остановился. Посмотрел на нее. Констанца знала, что он видит ее насквозь. Он не сказал ей ни слова, а вошел прямо в комнату Мальчика, и, застыв в дальнем конце площадки, она услышала гневные голоса. Что-то произошло: никто ей ничего не объяснил, но посещения комнаты Мальчика прекратились. Не стало больше ни фотографирования, ни игр в прятки или в «пещерку».
Окленд спас ее, и Констанца испытывала к нему благодарность; к тому времени она была уже не ребенком и понимала всю опасность таких игр. Она не пыталась осуждать Мальчика – как ей казалось, он действительно любил ее, – но в то же время он грешил, и порой она думала, что Окленд накажет его.
Это было ее тайной, сказала Констанца, стоя спиной к своему мужу и теребя в руках яркий шарф. Тайной, которой она стыдилась, которая порочила ее.
– Понимаешь? – сказала она. – Вот что со мной делали. Я никогда не смогу этого забыть. Словно вокруг меня нет воздуха, пустота. Я не могу быть, как другие женщины. Мальчик запирал меня в своем шкафу, и я задыхалась там, у меня не оставалось воздуха, чтобы дышать. Это убивало Мальчика, и он убивал меня. Даже сейчас. И ты единственный, кто может освободить меня.
У Констанцы появились слезы при этих словах: одна из ее неожиданных вспышек бурных эмоций. Она закрыла лицо руками.
Штерн, который, храня молчание, все это время сидел, поднялся на ноги. Он не сразу подошел к своей жене, а стал расхаживать по комнате. Когда Констанца посмотрела на него, то увидела, что его лицо бледно от гнева.
– Ему повезло, что он покончил с собой, – сказал Штерн. – Промахнись он, я бы завершил за него эту работу.
Констанца ни на секунду не усомнилась в справедливости слов своего мужа. В его голосе не было возбуждения; он говорил холодно и убежденно. Как и в Шотландии, она уловила в муже способность и готовность переступить через черту. Как и раньше, это восхитило ее: Констанца всегда испытывала тягу к тем, чьи безудержные эмоции позволяли переступать границы так называемого цивилизованного поведения. Особенно она любила такие качества теперь, когда вступила на почву, опасную своей непредсказуемостью, и, может, именно потому, что знала: граница пересечена ее стараниями. Штерн – мститель за нее был куда более опасен, чем любой выдуманный персонаж в романе или пьесе. Он тем более жаждал удовлетворения, что драма происходила в реальной жизни и так сказалась на ее существовании. Слезы ее высохли. Она поежилась. Штерн, который стоял спиной к ней, повернулся.
– Мальчик дал мне слово. В тот день в клубе. Он сказал, что никогда не притрагивался к тебе.
– А чего иного ты ждал от него?! – вскричала Констанца. – Вряд ли он хотел признаваться в этом – и уж меньше всего тебе.
– Я имею в виду выражение, с которым он говорил. И мне казалось, что я его понял…
– Вот и верь ему! – Констанца снова разразилась слезами. – Мужчины всегда так ведут себя. Они скорее поверят слову другого мужчины, чем женщины.
– Нет. Нет. Это не так. Констанца, не плачь. Конечно, я не сомневаюсь в твоих словах. Никто не может рассказать нечто подобное, если только… Иди сюда. – Штерн заключил ее в свои объятия. Он притянул ее к груди, прижал к сердцу. Он начал гладить ей волосы. Он поцеловал ее в лоб. – Констанца, – зашептал он совсем другим голосом, тихим и мягким, – я бы хотел, чтобы ты мне раньше все рассказала. Я бы вел себя совсем по-другому. Теперь я проклинаю себя. Знай, я мог бы… Констанца, когда все это началось?
– В ту ночь, когда умер мой отец… – Констанца прильнула к мужу.
Он перестал гладить ее по голове. Констанца обхватила его руками и прижалась к нему.
– … что вызывает у меня особое чувство вины – понимаешь? Мой отец умирал, а я даже не знала об этом. Я была в другом месте. С Мальчиком. Всю ночь я провела с ним. С того момента, когда уходила комета, и до пяти утра. Я сидела с ним в его комнате, и мы разговаривали. Тогда больше ничего не было, мы только говорили. Но в эту ночь все и началось. Об этом я рассказала Стини сегодня вечером. Больше ни о чем – и ни о том, что было потом. Мы только разговаривали. Я хотела, чтобы Стини понял: все то, что Мальчик наговорил ему, вранье. Не Мальчик убил моего отца.
Констанца остановилась. Рука Штерна лежала на ее плече. Она чувствовала, каким новым напряжением сковано его тело и, когда подняла глаза, какая тревога застыла в лице.
Когда он оторвался от нее, с него сползли все следы гневного возбуждения. Он взял ее за руки. Посмотрел ей в лицо сверху вниз. Громко тикали часы в комнате. Молчание длилось несколько минут.
– Значит, это был не Мальчик? – Он нахмурился и встал. Потом подвел ее к дивану. Они оба уселись на него. И Штерн сказал ей: – Констанца, объясни.
Объяснение с мужем, как позже записала Констанца, оказалось не из легких. Оно напоминало ответы на вопросы прокурора в ходе перекрестного допроса. Штерн время от времени прерывал ее. И тогда Констанца начинала понимать, что все подробности, которых он требовал: о времени, месте, обстоятельствах, – сопоставляются с другой информацией, которая уже имелась в его распоряжении.
– Понимаешь, – рассказывала Констанца, – в тот день Мальчик сделал мой первый снимок. Это случилось утром, в Королевской спальне. До того я не обращала на Мальчика особого внимания, но тут увидела, как он старается проявить заботу обо мне. Позже, в тот же вечер, нас со Стини отправили наверх. Мы смотрели на комету из окна. Няня уложила меня в постель, но я знала, что не усну. Я была перевозбуждена. В тот вечер мне хотелось побыть среди гостей. Мне хотелось рассматривать их восхитительные платья. Я спустилась вниз в ночной рубашке и притаилась в закутке, в котором мы со Стини прятались от няни Темпл. Это было в концертном зале, за высокими кустами камелий; они были видны из гостиной.
– Там ты и стала свидетельницей того знаменитого предложения?
– Да. Джейн играла на пианино, и от музыки меня стало клонить в сон. Я уже собиралась отправиться в постель, когда музыка прекратилась и вошли Мальчик с Джейн. Он сделал ей предложение – ну, ты знаешь эту часть истории. Справился он со своей задачей из рук вон плохо, за что я над ним и потешалась. Мы со Стини сочинили даже пьеску на эту тему и разыграли ее перед Фредди. Теперь я считаю, что этого не стоило делать. Это было неблагородно… – Она повернулась взглянуть на мужа. – Я не испытываю ненависти к Мальчику, что бы он ни сделал. Я скорее… жалею его. Он стал жертвой своего отца. Он знал, что никогда не будет тем, кого из него хотел сделать отец…
– Что и заставило его развращать детей – это ты хочешь сказать?
– Не будь таким суровым. – Констанца отвела глаза. – Мальчик боялся, что ему придется стать взрослым. Он боялся сформировавшихся женщин. Ребенком он не сомневался, что отец любит его, но чем старше он становился, тем чаще его посещали сомнения. Я могу понять… это желание подольше оставаться ребенком. Желание не расставаться с тем возрастом, когда ты был счастлив.
– Как и ты?
– О, да. И Мальчик знал это. Вот почему со мной он чувствовал себя в безопасности. С одной стороны, я сама была ребенком: мрачным, злым и непривлекательным к тому же. Не было никого несчастнее меня, даже по сравнению с Мальчиком. Он же всегда был объектом жалости – и ненавидел это.
– Понимаю.
– Понимаешь ли? – Констанца грустно взглянула на мужа. – Я бы этого хотела, но вижу, как тебе это непросто. Ты не знаешь, до чего противно, когда тебя все время жалеют. Никто на это не имеет права.
– Я не так уж неуязвим, как ты думаешь. – Штерн взял ее за руку. – Но не важно. Продолжай.
– Хорошо. После ухода Джейн и Мальчика я была вне себя от возбуждения. Предложение! Я хотела тут же поднять Стини и сообщить ему новость, но, когда добралась до детской, Стини спал крепким сном. Я решила, что лучше его не будить. К тому времени, вероятно, уже минула полночь. Во всяком случае, я слышала, как начали расходиться гости. Ты знаешь, где находятся детские в Винтеркомбе? На втором этаже. Комната няни, лестничная площадка, а за ней – коридор, дальше комнаты Мальчика, Окленда и Фредди. С площадки виден нижний холл, и я устроилась там. Передо мной все открывалось, как с птичьего полета: холл, главная лестница, – словом, все. Я подсматривала из-за перил. Видела, как разъезжаются гости. Смотрела, как оставшиеся в доме расходятся по своим комнатам. Видела, как поднимается Мод. – Она чуть улыбнулась. – Я даже видела, как поднимаешься и ты, Монтегю. Я смотрела, как Мальчик проводил Джейн до дверей ее комнаты. К ней направилась Дженна, а Мальчик поднялся наверх к себе. Он выглядел таким жалким! Затем в доме стало тихо. Я уже была готова возвратиться в детскую, когда открылась дверь комнаты Мальчика, и он выглянул. – Она помолчала. – Я думаю, он искал Окленда, потому что позвал его тихим голосом, а затем приоткрыл дверь в его комнату, но его там, скорее всего, не оказалось, потому что Мальчик сразу же вышел из его дверей.
– Он искал Окленда? – резко спросил Штерн. – Сколько времени тогда было?
– Точно не помню. Поздно. Часов у меня не было. Все остальные разошлись по спальням, даже слуги. Может, около часа, может, чуть позже.
– Значит, час. И Окленда не было на месте?
– Нет.
– Ты знаешь, где он находился?
– Как-то я спросила его. – Констанца отвернулась. – Он сказал, что был с женщиной.
– С женщиной?
– Да. Всю ночь.
– И ты ему поверила?
– Да. В любом случае дело не в Окленде. Дело было в том, что Мальчик вышел на площадку и увидел меня. Он спросил, что я так поздно тут делаю, и я ему все объяснила относительно кометы. Он улыбнулся. Он сказал, что когда был в моем возрасте, то тоже хотел быть в обществе взрослых и тоже сидел тут, наблюдая за ними. Он спросил, хочется ли мне спать, а когда я сказала, что нет, предложил зайти и посидеть в его комнате, чтобы мы поболтали.
– Поболтали?
– Так он выразился. Я зашла, и Мальчик усадил меня у камина. На мне была только ночная рубашка и больше ничего, так что Мальчик закутал меня в одеяло. Он дал мне стакан лимонада и несколько бисквитов. Показал мне все свои коллекции – и птичьих яиц, и оловянных солдатиков. Как это было забавно! Потом мы стали болтать. Я думаю, что Мальчик чувствовал себя очень несчастным; ему надо было с кем-то поговорить, и я оказалась под рукой.
– Вы разговаривали. Как долго?
– Очень долго, но я не чувствовала времени. Затем Мальчик отвел меня в детскую. Тогда я и посмотрела на часы. Было без нескольких минут пять – помню, я еще удивилась, что так поздно. Я залезла в постель и, когда ложилась, услышала, как колокол отбивает время.
– Ты полностью в этом уверена?
– Абсолютно уверена.
– Сколько было времени, когда стало известно о несчастном случае?
– Половина седьмого. Каттермол всегда утверждал, что примерно в половине седьмого.
– Как странно.
– Почему странно?
– Потому, что из твоих слов вытекает, что Мальчик не мог иметь к нему отношения. Почему же тогда он заверял Стини в обратном? Как ты думаешь, не пытался ли он кого-то прикрыть?
– Прикрыть? Ты имеешь в виду его отца?
– Это лишь один из кандидатов. Есть и другие.
Констанца встала, она замотала головой.
– Уверена, что нет. Я думаю, он был просто… растерян. Наш брак опечалил его. У него была контузия. Он говорил эти вещи из-за военных переживаний, вот почему я и хотела убедить Стини…
– Чувствуется, тебе очень хочется верить в это.
– Я хочу все забыть, Монтегю, неужели ты не понимаешь? Это так меня мучает. Придет день, когда я узнаю правду и куски головоломки сойдутся воедино, но я не хочу больше этим заниматься…
– Почему же?
– Потому что там произошел несчастный случай. И никого нельзя осуждать за него, кроме разве что Хеннеси. Он поставил там капкан, и в него попал невинный человек. Это было семь лет назад. Я хочу отбросить это от себя. Прошу тебя, Монтегю, разве ты не понимаешь? – Повернувшись, она схватила его за руку. – Я хочу начать совсем другую жизнь – с тобой. И пусть это будет в последний раз, когда нам приходится говорить о прошлом. Я хотела бы, чтобы мы нашли красивое место для житья…
– Не в Винтеркомбе?
– Не в Винтеркомбе и не поблизости от него – разве ты теперь не понимаешь, почему это так важно для меня?
– Да. Теперь понимаю.
– И еще… ох, я так хочу, чтобы мы были счастливы. Я хочу подарить тебе сына. Я хочу, чтобы мы с тобой вместе, как и планировали, покорили весь мир. Я хочу…
– Ты по-прежнему хочешь, чтобы Дженна стала твоей горничной?
– Да-да, я должна уберечь и ее, и ребенка от этого ужасного Хеннеси. Я хотела бы, чтобы они были рядом. Но это – мелочь. Самое главное – это мы. Ох, Монтегю, мне хочется, чтобы мы стали близки…
– Хеннеси – отец этого ребенка?
– Откуда мне знать? Да и какая разница? Дженна говорит, что он. Ей-то уж известно! Забудь о них. Послушай меня, дорогой Монтегю, сегодня я сказала Стини кое-что еще, имеющее отношение к тебе. И теперь…
– Нет. Теперь ты послушай меня, Констанца. – К ее удивлению, Штерн прервал поток ее слов и приложил ей руку к губам, чтобы заставить замолчать. Констанца была готова отбросить его руку и продолжить, но выражение лица мужа заставило ее стихнуть.
Она издала слабый вскрик.
– О, какой ты мрачный и грустный! Почему ты так смотришь на меня?
– Потому, что хочу тебе сказать нечто. То, что я только сейчас понял. Ответ на старую головоломку. В ней всегда не хватало одного куска, и вот сегодня вечером ты положила его на место. Теперь она предстала передо мной целиком – да, думаю, и ты сможешь ее увидеть, если присмотришься. На деле она очень проста: настолько, что я давно должен был в ней разобраться.
– Не понимаю.
Штерн вздохнул. Что бы он ни собирался сказать, видно было, что начать ему нелегко. Он взял обе ее руки в свои.
– Констанца, – мягко начал он, – ты должна все увидеть, пусть даже в последний раз. В противном случае ты никогда не сможешь расстаться со всем этим – может быть, как и я. Послушай. Задай себе вопросы. Был ли это несчастный случай? Присутствовал ли в ту ночь в доме некто, у которого нашлись весомые причины расправиться с твоим отцом? У кого были основания считать, что он предан им, кто-то, воспринимавший его как взломщика, и кто-то, знавший о его любовной связи с Гвен?
– Дентон? Ты имеешь в виду Дентона?
– Ну, Дентон, конечно, весьма подходящая кандидатура. Но нет, я не имею его в виду. – Штерн помолчал. И снова стало видно, как неохотно он продолжает повествование. – Ты забыла, Констанца: и я был там. И я тоже все наблюдал. Я давно уже отбросил Дентона. К концу обеда он настолько напился, что ему было трудно даже стоять на ногах, не говоря уж о том, чтобы передвигаться. Пиль, Хьюард-Вест и я помогли ему добраться до библиотеки. Он почти сразу же отключился. Мы оставили его там спать.
– Тогда где же он был? – нахмурилась Констанца. – Ты же знаешь, Мальчика послали за ним. Он так и не нашел его. Он хотел рассказать ему о помолвке…
– Я видел его перед тем, как подняться к себе. Он спал в полном одиночестве.
– Значит, рядом никого не было. Разве ты не видишь? Ни одного.
– Все же я думаю, что кто-то присутствовал, Констанца, – Штерн выпустил ее руки. – И видно, насколько тебе не хочется в этом разбираться. Задай себе вопрос. Приглядись ко всем: у кого самое сомнительное алиби?
– О, я понимаю. – Констанца гневно отмахнулась. – Я понимаю, к чему ты клонишь. Я знаю, что ты хочешь услышать от меня.
– Знаешь?
– Да. Ты обвиняешь Окленда. В это я не верю. Это не мог быть Окленд. Он сказал мне, с кем он был той ночью…
– Констанца…
– Я не буду даже слушать! Окленд погиб. Он не может защищаться. Это гнусно – так говорить, ведь ты никогда не знал Окленда так, как его знала я. Ты ревнуешь меня к Окленду – теперь я это вижу. Ты всегда вспоминал его, всегда спрашивал меня о нем. Так вот, я не хочу, чтобы ты так говорил о нем. Окленд не мог мне врать…
– Но ты обманываешь сама себя, Констанца. Подумай об этом. – Штерн встал. Он смотрел на нее сверху вниз. – Ты веришь в то, во что тебе хочется верить. Нам всем это свойственно, тем более если помогает закрывать глаза на ужасную истину. Разве ты не понимаешь? – Он смотрел на нее с нескрываемой печалью. – Когда правда ранит и когда она касается кого-то из близких, никто из нас не хочет взглянуть ей прямо в лицо. Мы уворачиваемся от знания. Мы пытаемся спасти тех, кого любим.
– Ты думаешь, я люблю Окленда? – У Констанцы порозовели щеки. Она встала. – Ты это имеешь в виду?
– Такая возможность приходила мне в голову. Среди всех прочих. – Штерн сделал шаг в сторону. – Видно было, насколько ты была потрясена его смертью. Я это помню.
– И ты думаешь, что я прикрываю его?
– Я думаю, что ты прикрываешь себя. Я думаю, ты отказываешься столкнуться с правдой.
– Очень хорошо. Тогда я тебе скажу. – Констанца повысила голос. Она пересекла комнату. – Я знала женщину, с которой Окленд провел ночь. Тогда он любил ее и старался проводить с ней каждую свободную минуту. В ту ночь он встречался с ней на сеновале. И то, что он сказал, правда. Я не хочу называть ее имени, но…
– У тебя и нет необходимости называть ее по имени. Я знаю, кто она.
– Ты не мог этого знать!
– Еще как мог. – Штерн повернулся к ней. Он сочувственно взял ее за руку. – Я уже говорил тебе раньше, Констанца, что меня не так легко ввести в заблуждение и я не люблю, когда меня сбивают с толку. Этой женщиной была Дженна. И ее любовником был не какой-то парень из деревни, как ты мне как-то старалась внушить, а Окленд. И капкан Хеннеси поставил именно на него, потому что ревновал. Я знаю, Хеннеси продолжает ревновать и подозревать, хотя Окленда уже нет в живых, поскольку не приходится сомневаться, что ребенок Дженны не от мужа. В этом, как я предполагаю, и заключается причина твоего неподдельного интереса к ребенку. Он же ребенок Окленда, не так ли? Ты можешь мне сказать об этом. Но к тому же есть и многое другое, что ты должна была мне сказать и не сделала этого. Ты продолжаешь избегать правды, Констанца, и со мной, и со Стини. Я иногда думаю, что ты неискренна даже сама с собой…
– Откуда ты все это знаешь?
– Частично потому, что видел и наблюдал, частью мне стала известна кое-какая информация. Когда Окленд ушел в армию, он составил завещание. Оное заверил незадолго до его смерти юрист, которого я рекомендовал ему. В завещании он оставил все свои деньги Дженне. Для тебя может представлять интерес, что и ты не была забыта. Он завещал тебе свои книги.
– Ты знаешь содержание завещаний? – Констанца сощурила глаза.
– Лишь кое-каких. Это мне довелось прочитать.
– Я ненавижу тебя за это. Значит, ты вынюхивал, шпионил. Это самое омерзительное, что мне доводилось слышать…
– Сомневаюсь… В моем положении ты сделала бы то же самое. Никто из нас не испытывает ни малейшего уважения к светским условностям…
– Я не хочу этого слышать! – Констанца гневно отвернулась. – Да и в любом случае это подтверждает мою точку зрения. Если ты знаешь о Дженне, значит, должен понять, почему я поверила Окленду. У него доподлинное алиби…
– На всю ночь?
– Он был влюблен.
– О, не сомневаюсь, он был всецело занят ею – определенное время. Не сомневаюсь, он в самом деле встретился с ней на сеновале, как ты утверждаешь. Может, он и остался там – кто знает? Но в одном мы можем не сомневаться, Дженна провела там не все время. Ты сама видела ее вскоре после полуночи, когда она направлялась в комнату Джейн Канингхэм.
– Ох! – Констанца дернулась. – Да, видела. Я не подумала об этом. О Господи. – Она понурила голову.
Штерн подошел к ней и обнял.
– Констанца, – сказал он. – И даже это ничего не доказывает – разве ты не понимаешь? Если алиби Окленда сомнительно, то так же обстоит дело и у всех прочих. Да, Дентон был пьян и отключился, но, может, он пришел в себя. Может, ты ошиблась относительно времени и провела в беседе с Мальчиком больше времени, чем предполагаешь. Можно найти еще тысячу разных накладок. – Он вздохнул. – Может, ты права, и все было в самом деле всего лишь несчастным случаем.
– Ты ведь сам в это не веришь, да? Я вижу.
– Нет, не верю. – Он развернул Констанцу лицом к себе. – Думаю, что доподлинно знаю все, что произошло той ночью, и предполагаю, ты тоже это знаешь. Но это больно, и ты не хочешь углубляться в эту тему.
– Окленд не мог мне соврать! – Глаза Констанцы наполнились слезами. – И, кроме того, его нет в живых. Разве ты не видишь, Монтегю, что раскапывание старых могил не приведет ни к чему хорошему. Мы должны подвести под всем этим черту, ты и я, начать все снова.
– Очень хорошо. Мы никогда больше не вернемся к этой теме.
Монтегю Штерн нагнулся, собираясь поцеловать ее. И в это мгновение зазвонил телефон. Он выпрямился с раздраженным и удивленным выражением лица. Сняв трубку, он прислушался.
Сначала Констанца не обратила внимания на этот звонок, который, как она предположила, касался его дел. Затем поведение Штерна – его изменившееся лицо, странные вопросы, которые он задавал, – встревожило ее. Она повернулась бросить взгляд на своего мужа. Подойдя поближе, она попыталась опознать голос – голос женщины. Когда Штерн положил трубку, она кинулась к нему.
– Это была Мод?
– Да.
– Ты ей давал этот номер?
– Нет. Должно быть, Гвен дала.
– Как она посмела звонить! – Констанца топнула ножкой. – Что случилось? В противном случае она бы не позвонила.
– Что-то случилось…
– И видно, это тебя не обрадовало, что бы там ни было! Это деньги? Или она заболела?
– Нет. – Повернувшись, Штерн опустился на диван. Он молчал.
Констанца, оцепенев, смотрела на мужа. Кинувшись к нему, она опустилась рядом с ним на колени и сжала его руки в своих.
– Ох, Монтегю, прости. Я такая глупая и ревнивая. В чем дело? Случилось что-то ужасное? Быстрее расскажи мне, а то я начинаю бояться.
– Случилось нечто странное.
– Плохое?
– Я не уверен.
– Это касается меня?
– Боюсь, что да.
– Расскажи мне.
– Как ни странно, – сказал он, – это имеет отношение к пещерам.