Глава 8

Я не вернусь. И в потемках

Теплой и тихой волною

Ночь убаюкает землю

Под одинокой луною.


Ветер в покинутом доме,

Где не оставлю и тени,

Будет искать мою душу

И окликать запустенье…

Хуан Рамон Хименес


Азиз зря подставлял живот под каблук лейтенанта Рунге, зря изучал взрывное дело, рукопашный бой. Азиз не был включен в группу фон Рудделя. В последний момент его командировали не за, а на линию фронта в распоряжение Эриха Баума, начальника контрразведывательной команды Абвера АК-301. Азиз Саадаев, он же курсант Кунак, так и не увидел Кавказских гор.

Может, он был недостаточно прилежен в боевой и политической подготовке? Нет, по стрельбе он был в группе одним из лучших, независимо от систем стрелкового оружия. А в бою с применением холодного оружия ему вообще не было равных во всем учебном лагере. Еще бы! С кинжалом он был всегда, сколько себя помнил. Сначала он был маленькому Азизу мечом, потом юноше-Азизу римским гладиусом и, наконец, стал тем, чем он был на самом деле, — кинжалом. С каждым годом он становился все легче и легче, и теперь рука уже не замечала его тяжести, наоборот, без него она была пуста, глупа и, лишь сжимая его рукоять, обретала смысл. А может, именно поэтому Азиза и перевели в команду АК-301?

Он узнал это наверняка уже на следующий день после перелета из Крыма в донские степи. Сначала его везли на грузовике неизвестно куда. Нет, никто не завязывал ему глаза, просто дорога клубилась таким пылевым облаком, что ничего не было видно, кроме мутного солнечного диска над кузовом трясущейся машины. Потом его среди прочих усадили во дворе заброшенного дома перед стеной саманной хаты.

Азиз оглядел своих новых товарищей. В основном вокруг него сидели люди с кавказской внешностью, но были и казаки, которых трудно было не узнать по торчащему из-под кубанки начесанному чубу. Азиз спросил что-то по-чеченски, и несколько человек ему ответили. Но тут же разговоры пришлось прекратить. Перед белой известковой стеной, как перед экраном, появились подтянутый, спортивный капитан Баум и толстый, тяжело дышащий переводчик.

— От имени немецкого командования я рад приветствовать лучших выпускников наших учебных лагерей, — говорил Эрих Баум. — Но не думайте, что вы прибыли на слет передовиков-стахановцев. Чрезвычайные обстоятельства вынудили нас спешно выдернуть вас из диверсионно-разведывательных групп, разлучить с вашими товарищами по оружию, к которым вы уже успели привыкнуть. Вот уже несколько месяцев на этом участке фронта действует Красный Шакал, большевистский супердиверсант. Ночью в одиночку он проникает на нашу территорию, вырезает караулы, боевые расчеты, патрули, берет в плен немецких офицеров. А главное — подрывает боевой дух немецкого солдата. Слабые и суеверные уже окрестили его Вервольфом, то есть Оборотнем. По нашим частям, дислоцирующимся в этом районе, упорно ползут слухи, что Вервольфа нельзя убить германским оружием. Конечно, все это полная чушь. Просто у русских наконец появился хотя бы один профессиональный воин. Вот почему вы находитесь здесь — лучшие специалисты по стрельбе и рукопашному бою. Нами тщательно спланирована операция по обезвреживанию так называемого Оборотня. В этой операции вам предстоит решить задачу его непосредственного обнаружения и уничтожения. Германское командование надеется на вашу преданность и мужество…

Потом всех участников операции нарядили в традиционную чеченскую одежду: черкески с газырями, мягкие сапоги-чувяки и мохнатые папахи. Кавказцы с радостью сбрасывали немецкую форму, а кубанские казаки немного поворчали лишь насчет мохнатых папах.

Только одного человека переодели в немецкую форму, причем генеральскую, — толстого переводчика. Надо сказать, что генеральские погоны сразу преобразили нелепого толстяка в вальяжную, начальственную особу. Даже капитана Баума, руководившего операцией, псевдогенерал уже на первых репетициях заставил себя уважать. Наверное, это был его звездный час. Он лениво ворочал глазками, цедил скупые фразы через губу, морщился от слишком громких команд. Иллюзия была настолько полная, насколько полным было тело псевдогенерала.

Следующий день ушел на учения и инструктаж. За каждым членом группы захвата были закреплены по две позиции, в каждой из которых он видел своих товарищей слева и справа. Быстрое перемещение по сигналу с первой на вторую позицию должно было сомкнуть кольцо вокруг Красного Шакала.

Самым странным в этой операции было то, что сигнал к ее началу должен был дать сам Шакал, который за все время своих дерзких вылазок ни разу не обошелся без шакальего крика, за который и получил свое прозвище. Этот боевой клич чеченских абреков и был сигналом к перемещению бойцов на вторые позиции.

Следующее утро на передовой началось бенефисом псевдогенерала. Его вывезли на передовую, он шел по траншеям, тыкал толстым пальцем в сторону позиций врага, перед ним суетились офицеры. Время от времени генерал вызывающе демонстрировал погоны советским наблюдателям. Весь день он дразнил своим видом неприятеля. Ему оставалось разве что встать на бруствер и сделать какой-нибудь неприличный жест. Наконец на закате офицеры стали усаживать генерала в штабной автомобиль. Но он еще долго размахивал руками, давал ценные указания. Когда машина тронулась, за ней образовалось такое облако пыли, что по нему легко можно было прочитать дальнейший маршрут высокого начальника.

На передовой воцарилась странная тишина. Та тишина, когда не молчат, а прислушиваются.

Первая позиция Азиза Саадаева была в небольшой воронке неподалеку от той самой речки, где недавно было вырезано целое отделение горных пехотинцев, а один из них, видимо, захвачен в плен. Азиз смотрел в густеющую синеву неба и думал о своем. Он был уверен, что услышит любой посторонний шорох, поэтому не таращился на скучные холмы, редкие деревья, камыши и всю эту опаленную солнцем степь.

Небо в горах тоже было другим. Каким именно, он не помнил, но точно другим. Вообще, здесь все было другое. Здесь ничего не было видно. Как можно тут жить, если нельзя увидеть сверху соседний лес, склон горы, бегущую змеей горную реку? Все вровень друг с другом… Нет, надо уходить отсюда, надо идти с немецкими войсками к себе домой, а если они не пойдут, идти самому. Азиз согласен был воевать против власти комиссаров, но только в горах. Там он был воином, а здесь — неизвестно кем. Кто он теперь? Как он вообще попал в эту душную яму? Как он позволил себя сюда посадить?

Вот только кружащий высоко в небе орел был своим. Он видел с высоты Кавказские горы. Может, он оттуда и прилетел? Летает в небесах и удивляется, что делают здесь горцы, почему залез ли в щели и чего ожидают?

Быстро темнело. Он услышал как будто прощальный высокий орлиный крик и сразу же вслед за ним, совсем рядом, пронзительный шакалий вой. Не было сомнений — это был древний боевой крик чеченских воинов, от которого стынет в жилах вражеская кровь. У Азиза радостно забилось сердце. Мелькнула даже шальная мысль — ответить храброму чеченскому джигиту. Но Азиз только зло выругался про себя и пополз на вторую свою позицию — в прибрежные камыши, извиваясь змеей.

Нет, так ползать, как он, могли не все бойцы группы. Он слышал слева и справа тихие шорохи, его товарищи меняли позиции. Теперь саманная хата, в которой находился генерал-переводчик, была окружена плотным кольцом. И Шакал-Оборотень уже был внутри кольца.

Азиз видел в сумерках силуэты ничего не подозревавших об операции часовых, прохаживавшихся у плетня, — ими руководители операции решили пожертвовать. Они ходили туда-сюда, как часовой маятник. Саадаев следил за ними какое-то время, пока неожиданно не поймал себя на мысли, что, зайдя за хату, они сбились с ритма и уже слишком долго не показывались. Зазвенело разбитое стекло, хлопнула дверь.

За хатой он услышал хриплый крик:

— Сдавайсь, шайтан, собак!

Послышался топот ног, потом автоматная очередь. Опять крик шакала, но короткий, визгливый. Опять ударили из автомата, метнулись тени. Хлопнул разрыв ручной гранаты. Шум удалялся в противоположную от Азиза сторону. Чеченец вздохнул с облегчением. Он признался себе, что не хотел бы стрелять и тем более бросаться с ножом на соплеменника, причем такого бесстрашного джигита, за которого он испытывал тайную гордость.

И тут он услышал шум. К реке волокли что-то большое и тяжелое. Азиз затаился. Сначала ничего не было видно, но шорох приближался. Вот показался двигавшийся рывками бугор, рядом с ним по-змеиному выглядывала и пряталась темная мохнатая голова. Нападать на соплеменника скрытно Азиз посчитал недостойным чеченского мужчины.

— Маршалла ду хьога! — выкрикнул Азиз, используя чеченское приветствие вместо вызова сопернику, и прыгнул ему навстречу, отбросив в сторону винтовку, сжимая в руке нож.

Темная тень ответила тем же приветствием. И тут же, покрыв немыслимым прыжком расстояние между ними, бросилась на Азиза. Каким-то чудом Саадаев среагировал. Лязгнули стальные лезвия, но продолжения не последовало.

— Салман Бейбулатов! Мог ли я не узнать тебя, моего лучшего друга!

— Азиз! Как ты попал сюда? Ты у немцев?

— Тихо, Салман, сюда уже бегут, — быстро заговорил Азиз. — Прошу тебя, слушайся меня и не перебивай. Еще немного, и кольцо вокруг тебя сомкнется. Брось эту жирную свинью. Это не генерал, а переодетый толмач, приманка специально для тебя. Давай мне свою гимнастерку. Одевай мою черкеску и шапку. Слушайся меня, именем Всемогущего умоляю тебя.

— Как же ты? Бежим со мной.

— Мне назад уже нельзя. Все кончено. Уходи… Подожди, Салман. Помнишь, как ты вытащил меня, когда я сорвался в пропасть у Красного утеса?

— Помню, Азиз.

— А как мы рубашками ловили рыбу в речке? И в мою, дырявую, вся рыба уходила?

— Помню, Азиз.

— Все, уходи, Салман. Помни обо мне. Я горжусь тобой, друг мой. Пусть Аллах хранит тебя и весь твой род. Помни обо мне…

Это были последние человеческие слова Азиза. Он вскочил и побежал через камыши в противоположную советским позициям сторону. Там, где река сворачивала за покатый холм и кончались камышовые заросли, раздался пронзительный крик шакала. В нем не было презрения к противнику и торжества победителя. В нем звучало прощание с родной землей, другом и жизнью. Потом откликнулись короткие автоматные очереди, и все стихло.


* * * * *

Сперва она не хотела ехать в Москву. Как же! Красивая австрийская девушка классических пропорций. Натуральная блондинка — хоть тут же и без грима в рекламный, клип светлого пива! Горнолыжница с дипломом Бостонского университета по специализации «маркетинг медиа-систем и телекоммуникаций». Но в Америке, как выяснилось, таких как она — с фигурами да с золотыми кудряшками, — таких отличниц, готовых на все ради того, чтобы сразу, без разбега сделать карьеру на телевидении, оказалось пруд-пруд и. Прытких и амбициозных европеяночек здесь было гораздо больше, чем телевизионных каналов, помноженных на количество вакансий. И хоть пел великий филадельфийский working class hero[13] Брюс Спрингстин: «sixty nine channels — and nothing on»,[14] на самом-то деле ни на один из «шестидесяти девяти каналов» на приличную программу юная выпускница Бостона устроиться не смогла.

Да и, как ни странно, возникли проблемы визового порядка, поскольку надо было обойти квоты на наем иностранцев, что телевизионному начальству вообще было очень трудно обосновать в Федеральной комиссии по занятости. Чай, работа на телевидении — это не рытье траншей под канализацию, куда американского гражданина и тысячей долларов не заманишь!

Одним словом, помыкалась Астрид в Нью-Йорке, потыркалась курносым германским носиком в разные углы, да и навострилась обратно — в Европу.

А дома, в Вене, — там разве телевидение? По сравнению с Америкой — это как школьное радио, что вещает на переменках… Или как постановка Мольера в студенческом капустнике по сравнению с вечером в настоящей «Комеди Франсэз»! Поехала в Париж. Там временно устроилась на радио «Европа-1» в отдел новостей культуры и даже получила передачу «Vous etes Formidalble»,[15] в которой встречалась с разными выходящими в тираж знаменитостями, которые уже не годятся для ти-ви ньюс, но еще хотят, чтобы про них кто-то чего то слышал.

Она совсем уж было приуныла… Сняла маленькое «студио» в девятнадцатом квартале, специально неподалеку от рю де Франсуа-Премьер, чтоб до работы пешком. Ее жалования на радио едва хватало на оплату квартирки да на обязательную рутину вечерних развлечений.

Ну, и наконец — с бойфрэндами все никак не везло. От тоски даже чернокожего конголезца себе завела с площади Форум дез Алль… Он там пластмассовыми голубками и Эйфелевыми башенками торговал для туристов, а заодно и кокаином вразнос. Каждую порцию во рту в полиэтиленовом пакетике держал, чтобы флики не засекли. В конце концов Зигги, как звали конголезца, ее вульгарно обокрал. Обчистил всю ее квартирку до основания, пока она была на работе, — вынес даже телефон с факсом и телевизор с ди-ви-ди плейером…

И тут ей вдруг предложили поехать в Москву.

Где-то в каких-то компьютерных недрах всплыл тот факт ее Curriculum Vitae, что она два года училась в Сорбонне на факультете славистики… Рюсски язык… Москва-распутин-водка-спутник-гагарин-карашо! Собственно, вся эта школьная увлеченность Достоевским-толстоевским была так давно забыта! Но компьютер вспомнил. И напомнил кому надо.

А кто надо — это оказались важные и молчаливые ребята из таинственного ведомства. Они вообще с самого начала велели помалкивать. В любом случае, независимо от того, договоримся — не договоримся… А немцам лишний раз о таких условиях напоминать не надо! Нация понятливая и дисциплинированная. И Астрид — не дура. Что она, цээрушников, выдающих себя за телевизионных бизнесменов, от настоящих бизнесменов отличить, что ли, не может?

В общем, предложили ехать в Москву. И сразу биг-боссом! С окладом жалованья девять тысяч долларов в месяц, плюс представительская бесплатная квартира в центре, плюс машина…. И плюс — премиальные в конце года…

Дура была бы, если б не согласилась!

Хотя, откровенно говоря, ехать в Москву не хотелось. Из Парижа-то!


Астрид ехала в Россию, настроившись на презрение, к аборигенам.

Попрошайки. Подобострастные попрошайки. И это потомки победителей! Это они-то нас победили!

Одна ее американская знакомая, ассистент-профессор из Айовы, рассказывала, как в конце восьмидесятых, будучи студенткой Кливлендского университета, ездила в Москву, как мужчины ездят в Таиланд в секс-тур…

Знакомая была невероятно толстая и практически безобразная. В студенческом кампусе, где первые два года все отрываются по полной программе, ощутив всю прелесть самостоятельной сексуальной жизни, как Чайка Джонатан Ливингстон, когда научился пикировать… Так вот, подруге с ее фигурой в Кливлендском кампусе ничего не светило. Даже с малорослыми очкариками… Те предпочитали ей, стодвадцатикиллограммовой мисс Айова, порнокассету… И тогда кто-то посоветовал подруге съездить в Москву — поучиться полгодика в МГУ имени Ломоносова.

И — о чудо! Сексуальная жизнь подружки сразу наладилась. Лучшие красавцы факультета искали ее внимания. Она не только рассталась наконец-таки с девственностью, но даже ощутила себя этакой леди-вамп, этакой стервой, которая может менять мальчиков, водя их за нос…

Это было чудо!

Они все вожделели ее американского паспорта…

Они трахали ее, но при этом они трахали ее американский паспорт.

Они хотели жениться, они хотели вызова в Америку. Они…

Они были дикими туземцами — эти русские человечки, с виду вроде как белые, а внутри — даже не негры, а хуже… Попрошайки. Они были готовы плясать вокруг нее, толстой, некрасивой. Готовы были прилюдно ходить с нею, обнявшись, целуя и прижимая к себе, ради перспективы уехать к ней в Айову…

Именно таких подчиненных — попрошаек, неумех, неудачников, подобострастных льстецов, заискивающих перед каждым иностранцем в ожидании подачки, — она ожидала заполучить здесь в свое распоряжение. И какое же удивление, какое же неожиданное разочарование испытала она здесь, на месте! Оказалось, что большая часть соискателей на корреспондентские места в Московском отделении Си-би-эн-эн состояла либо из хорошеньких протеже «новых русских», что ездят на «мерседесах» с синей мигалкой, либо мальчиков-девочек из знатных московских фамилий… Астрид не была готова к тому, что журналистика в Москве традиционно была профессией для богатых… И не сразу разобралась в ситуации, с ходу позиционировав себя этакой «мэм-сахиб», большой белой госпожой, по праву рождения призванной помыкать туземными рабами, нищими и без мозглыми. Этим она добилась только одного — сотрудники за глаза прозвали ее «астридой»… Она не поленилась заглянуть в словарь… Бр-р-р! Оказалось, что это такие кишечные паразиты, которые проникают даже в печень…

А она, Астрид, на самом деле — от латинского «астра» — звездная…

Но здесь ее звездное имя, равно как ее звездно-европейский паспорт, были всем, в общем-то, по барабану.

Пришлось срочно менять имидж, самой показывать класс и, как пластмассовый кролик на собачьих бегах, задавать темп репортерской работы…

Так или иначе — но работа ее увлекла. Мало-помалу.

И любовника она вновь — ну что за напасть такая! — завела чернокожего. Его звали Манамба, он заканчивал курс в Университете Дружбы народов. Они познакомились в ночном клубе на Арбате. Манамба устраивал ей в постели на ее представительской квартире на Чистых прудах настоящие хот-стрип-пип-шоу …

Астрид просто разум потеряла с Манамбой.

Покуда его не задержала столичная милиция. И не обнаружила при нем несколько ее золотых украшений… Вот совпадение так совпадение!

После этой истории Астрид решила не то чтобы покончить с личной жизнью вообще, но кардинально пересмотреть некоторые ее аспекты. Например, вовсе не обязательно спать с мужчиной. Не то чтобы с черным. А вообще — с мужчиной.

С Ликой Астрид познакомилась в «розовом» клубе с претенциозным названием «Кеннеди Роуз». Лика сидела за стойкой бара в тонком белом мини-платье с трогательными бретелечками на худеньких плечах. Она очень напоминала манекенщицу Твигги. Ту самую — из начала шестидесятых, что вместе с «Битлз» разбивала и расшатывала устои.

Лика была в чулочках. В белых ажурных чулочках. Астрид сразу поняла, что на Лике не колготки, а именно чулочки с резиночками и с поясом. Ее тонюсенькие ручонки раскачивались над барной стойкой, как два стебелька на осеннем сквозняке. Она пила ром «Баккарди». Она то отхлебывала из широкого бокала, то своим ярко-красным ротиком притрагивалась к кончику тонкой коричневой сигаретки… И вид этой воплощенной хрупкости вдруг страшно разволновал Астрид.

Она и не предполагала, что в ней может пробудиться такая гамма новых чувств. Астрид ужасно захотелось оберегать и защищать эту хрупкость. Эту тонкую нежность. А потом ей захотелось грубо овладеть этой нежной хрупкостью, чтобы…. Чтобы та умерла в ее объятиях.

Они сразу узнали и поняли друг дружку, Лика и Астрид. И уже через пятнадцать минут, запершись в стерильно белом отсеке дамской комнаты «розового» клуба, оперев тонкую, словно веточку, Лику на белоснежный фаянс, Астрид нетерпеливо снимала с нее белые ажурные чулочки…

С Ликой Астрид была счастлива. Она даже и не подозревала, что она имеет такой потенциал счастья… Она была счастлива, как только может быть счастлива удачливая в любви женщина в самом расцвете лет…

И Лика покорно дарила ей свою любовь. Дарила, пока не угасла в больнице имени Боткина от редкой формы белокровия.

Астрид была в шоке.

Она рыдала на похоронах громче, чем родители Лики и ее муж. Кстати — известнейший московский художник и галерист…


Астрид подружилась с мужем Лики. Его звали Модестом Матвеевичем. Он женился на Лике, когда ему было шестьдесят два, а ей едва стукнуло семнадцать. Лика была его натурщицей. Но она обнажалась не за деньги. Ее родители были тоже из очень состоятельных. У Лики была потребность. Ей хотелось раздеваться, но стрип-бары были не для нее. Ее нежнейшее тельце в силу своей крайней субтильности просто трепыхалось бы вокруг шеста, как белый флаг…

Но даже не в этом дело!

Стрип-бары были просто не для нее. Ей был нужен вдохновенно-понимающий зритель. А полупьяный дурак в стрип-баре — ему фактуру подавай! Грудь — пятый номер! А Лика — не ширпотреб. Она — редчайший штучный экземпляр.

И Модест рисовал ее. Это он придумал для нее имидж. Красные губы. Черное каре коротких волос. Белые ажурные чулочки… И отсутствие трусиков как таковых…

Астрид повадилась ходить к Модесту в мастерскую. Она попыталась было выкупить у него все картины, все этюды, все эскизы с нагой и полуодетой Ликой… Но Модест ничего не продавал. Он только позволял Астрид смотреть.

И это было как наркотик.

Несколько раз они напивались с Модестом в его мастерской. И потом Астрид раздевалась, ложилась на стол, гладила себя, стискивала себя, стонала, закусывала губы, изгибалась, извивалась…

А Модест смотрел…

И так повторялось несколько раз кряду. И это даже стало каким-то их — только их — ритуалом.

Модест выставлял на мольберты этюды с нагой Ликой, а Астрид, распаляясь и погружаясь в воспоминания, содрогалась в невозможности однополюсной разрядки…

А Модест смотрел. И не хотел ее. И она не хотела его.

— Так больше нельзя, — сказала Астрид, застегивая кофточку, — это было сегодня последний раз…

— А что тогда можно? — спросил Модест, устало взирая на гостью из своего кресла.

— В смысле? — переспросила Астрид.

— А что дозволено, если то, чем мы занимаемся, по-твоему, грех?

— Всему есть предел.

— Падать можно до бесконечности, — ответил Модест, — пропасть желаний не имеет дна и ограничена только рамками жизненного предела.

— Ты не сказал «увы», — заметила Астрид.

— Аминь, — ответил Модест…


Но на день рожденья, на тридцатилетие Астрид, Модест подарил ей картину… Худенькая девушка снимает белый чулок… Астрид повесила ее в спальной.


Загрузка...