Одна женщина так рьяно занималась фитнесом, что у нее оторвался желчный пузырь. Хирург, который ей делал операцию, потом удивлялся: «Такой случай первый раз в моей практике». Дело было в Кремлевке, и врач приложил все свое умение, чтобы для пациентки операция обошлась без последствий. На почве телесного взаимодействия у них потом завязался роман, и Татьяна Козыренко (это была она) вместо положенных трех недель «наблюдалась» в отделении почти два месяца — такое вот физкультурное приключение с последствиями.
А из-за чего она пустилась в фитнес, так это, во-первых, стало модным, а во-вторых, и необходимым. Когда женщине за тридцать, уже не будешь по улице скакать как молоденькая (тем более если едешь в представительской «Тойоте»), в результате дефицит движения, застой в мышцах, дряблость кожи и хроническая усталость. И куришь как паровоз — не кокаином же стресс снимать! А супруг Козыренко — у Татьяны время от времени рождались такие подозрения — кажется, ходил на сторону. Ну это бы ничего, если без серьезных намерений. А если с оными? Как деньги заведутся, мужиков начинает разбирать — подавай им страсти шекспировские!
Татьяне с первого взгляда не понравилась новенькая секретарша супружника, молодая кобыла по имени Рая. Сам Козыренко, конечно, не имел никаких достоинств, кроме денег, но по нынешним временам и этого через край. Газо-нефте-энергетический супермен — пузо свисает, глазки бегают, ручки маленькие и блудливые. Не мужчина, а объект товарно-денежных отношений. Но богатеньких буратин всегда мало, а баб-претенденток — куча. И решила тогда Татьяна себя мобилизовать (в конце концов, нынешний муж у нее — третий): сесть на диету, заняться фитнесом, курить по три сигареты в день, и вообще, вести здоровый образ жизни. Хотя при ее работе — управляющая аппаратом одной из энерго-«дочек» — особо не расслабишься — коллеги сожрут и не подавятся. Мало места под солнцем капитализма, тесно везде, конкуренция.
Ну вот, и плоды физкультурных трудов, вроде бы, не заставили себя долго ждать — мышцы обозначились, взор заблистал, грезы начали будоражить душу. И тут встретился Татьяне мужчина ее мечты. Хороший такой, ласковый. Редко же в «одном флаконе» все сходится: чтоб и красивый, и умный, и богатый, и воспитанный, и обходительный, и известный, и почти одинокий — как раз в этот момент пошла у него, бают, распря с законной супругой. Да и по возрасту он Татьяне подходил — ни молод, ни стар, а в самый раз. И эстетически ей нравился — стриженый нефтяной брюнет с бархатными грустными глазами. В общем, это был олигарх N.
Вот и встретились два одиночества (потому что Татьяна своего законного супруга-плейбоя не любила — ни до, ни после, никогда), и произошло сие знаменательное событие на одной закрытой деловой вечеринке в далеком северном нефтегазовом городе. И она, укрепленная фитнесом, запала на симпатягу N., да и миллиарды опять же. А он, скромный такой, грустный сидел. Тамошние тузы все, что ни скажут, на него с оглядкой, а он только улыбнется рассеянно иль кивнет понимающе — такая душка! В кремовом свитере крупной вязки, и мобильник отключил, чтобы не мешал. И в основном на Татьяну поглядывал — долго, задумчиво и зовуще. Рассмотрел, хотя она сбоку припеку там сидела, в самом конце стола. Ну и она, конечно, безнадежно и тихо о нем мечтала.
А потом они с ним в аэропорту в ВИП-зале кофе пили и прогуливались по холодному чистому мрамору. Все тузы со сборища разлетелись, а она по своим каналам выведала, когда N. в путь-дорожку собирается, и подгадала, якобы случайно, их встречу. Ну, N. ее увидел, обрадовался!.. «Это, — говорит, — судьба. Я уж не чаял с вами встретиться, а надеяться не смел. Мы не властны над своей жизнью. Мы — пылинки в мироздании, летящие к своей гибели. Все кругом — мираж, заблуждение», ну и прочая дребедень. Но Татьяне нравилась его доверительность, и она ласково кивала и поощряла олигарха к дальнейшей философской откровенности. А тут как раз погода испортилась, и самолеты перестали выпускать. И он ей все о себе, о своих наитиях рассказывал (ну просто помесь научной фантастики с каббалой и рериханством), а она, напротив, про себя ни слова — только по руке его осторожно и расчетливо гладила. Хорошей такой, умной руке, не дрогнувшей, когда надо было пол-России обобрать. А N., дурашка, так разошелся, что в конце концов говорит ей:
— Таня, знаете, я чувствую: очень скоро все меня предадут, бросят. Даже моськи, которых я кормлю и которые мои туфли лижут с восторгом.
А она:
— Ой, ну что вы! Быть такого не может!
А он тогда взял ее руку — породистую, тонкую, холеную — и прижал к своим бархатным глазам. А в них — слезы. Поцеловал ее в ладонь и говорит в отчаянии:
— Всем нужны мои деньги, и никому — моя душа. Я, наверное, человек очень плохой, но ведь человек же! Я вам, Татьяна, открою страшную тайну: меня, быть может, скоро арестуют. И посадят — лет на десять. Вы ведь не отвернетесь от меня, не забудете? Даже если я нищим стану?
Ну, Татьяна, естественно, подумала, что N. насмотрелся им самим же купленного телевидения, сериалов криминально-сентиментальных (может, выдались у него два-три свободных вечера), и от этого у него произошел сдвиг по фазе. Но она не стала его разуверять, а постаралась мужчину утешить шуткой: мол, в случае чего буду в тюрьму передачки носить, а если посадят (тут она не выдержала, хихикнула), Татьяна готова, по примеру жен-декабристок, ехать «во глубину сибирских руд» и там разделить его изгнаннические досуги.
А он обрадовался как ребенок.
— Правда? — говорит.
И тут уж Татьяна мобилизовала все свое красноречие, чтобы убедить его: отныне и навсегда им не жить друг без друга. Любовь до гроба.
Но что удивительно, N. через два или три дня действительно посадили, и прочно. А у нее как раз, когда она занималась на тренажере, оторвался желчный пузырь. И уже было не до любви — выжить бы как-нибудь. Ну и потом у нее закрутился роман с хирургом, он тоже оказался человеком одиноким и деликатным (хотя, разумеется, семейным).
Пока она валялась в Кремлевке между жизнью и смертью (так она говорила всем своим знакомым), ее супруг подло воспользовался моментом и сошелся-таки с молодой кобылой Раечкой. Человек из охраны потом ей рассказывал, что секретарша специально роняла перед Козыренко папку с важными финансовыми документами и долго их собирала, будучи в мини-юбке. Подлый, примитивный и грязный прием! Но растленный старый дурак Козыренко клюнул, и для свиданий водил Раечку в супружеское гнездо, благо Татьяна была в больнице. Ушлая секретарша везде понатыкала в матрасы колдовских иголок, а в платяной шкаф законной жены для устрашения подкинула игрушечную виселицу из детского набора (сейчас такие продают — пыточные станки, гильотинки, кандалы, наручники). Намек простой: мол, сматывай удочки, пока не поздно, иначе оторвется не только желчный пузырь, но и голова. И, естественно, плейбоя Козыренко она приворожила черной магией, превратила в зомби. Он с Татьяной развелся, а на кобыле женился. Купил апартаменты, и они туда съехали.
И что в итоге? Фитнесом заниматься теперь нельзя, у хирурга — новые пациентки-утешительницы — он во всех хорошеньких влюбляется, N. сидит в тюрьме с телевизором и личным унитазом, у плейбоя с кобылой — медовый месяц, а она осталась вдвоем с разбитым корытом — рассеянно паркуясь, покалечила «Тойоту».
Из прошлой жизни сохранилась одна работа. И вот Татьяна — почетный гость-эксперт — вещает по ТВ про эффективную экономику, гуманистические ценности и свободу личности — несет всякую складную брехню-ахинею. Только она паузу сделала, чтобы дух перевести, как ведущий, услужливый малый такой, пуделек чернявенький, говорит: «А теперь давайте прервемся на рекламу!» И как раз показали заставку с фитнесом: как это хорошо — бегать, прыгать, пресс качать и ощущать радость движения.
И тут-то до нее и дошло: тело ее — симпатичное, пусть и чуть-чуть подштопанное, косметически умасленное и украшенное фирменной одеждой, уже никому не нужно — бизнес-старость пришла. Ладно. А душа? Представила ее и ужаснулась: голая, сирая, дряблая! Бомжа неприкаянная…
Но эти мысли мелькнули у Татьяны Козыренко на периферии разума и быстро бесследно пропали. Как рекламная пауза. И она вновь продолжила оплаченный эфир, доброжелательно улыбаясь телезрителям стоматологической улыбкой: свобода… демократия… экономика…
Мне не везло в личной жизни — раз и два была замужем — ничего не получалось!
Первый муж у меня был ученый. Математик. Бывало, приду из магазина, овощного, допустим, он начинает выспрашивать: а какие цены на морковку, свеклу? Не продешевила ли я, взявши одномоментно и свежую капусту, и квашеную — не заплесневеет ли при нашей малосемейной жизни продукт, взятый из одной системы координат? Потом стал чеками интересоваться, все списывал с них в общую черную тетрадку — якобы для диссертации, графики выстраивал на листочке в клеточку — расходы за октябрь, ноябрь… Не скупой был человек, а так — задумчивый, тщательный. А я молодая, мне поговорить охота, кроссворд разгадать — и то не с кем. «Подожди, Верочка, так-с, что у нас в этом месяце…» Жизнь нас и разлучила. Купила я ему ящик венгерского лечо и упаковку китайской тушенки — как раз перебои начались с продуктами, все помногу хватали, приволокла домой, ладони горят, глаза круглые. И взгляд мой на графики упал не обычно, а как-то объемно. Я представила предстоящий в связи с покупками умственный подвиг моего мужа, и такая меня к себе жалость взяла! В общем, расстались!
Живу одна, а сердце между тем любви просит. До того дошла, что еду в автобусе, смотрю в окно на комбинации гаражей и заборов, а чую — рядом мужик сел. И не то чтобы очень он, но вот тянет меня к нему, откровенно говоря. Прижимаю лоб к холодному стеклу для образумления — надо же, до чего одичала, а спиной ловлю неподдельный интерес невиданного мной мужика. Ну смех, конечно, разбирает. Тут остановка моя, «улица Скворцова-Сокольского». И нет чтобы сказать обычное: «Разрешите пройти», так проклятая моя натура говорит усатому грузному мужику жеманно, с придыханием: «Я выхожу сейчас». Бедняга очумел, топ-топ вслед, глаза кровью налились; мы вывалились вместе из автобуса, и тут у нас пошел эмоционально-деловой разговор — Ударенный я тобой, девушка! — хрипит мужик. — Понимаешь?
Я молчу, соображаю, что человек пьяный, наверное.
— И я не лицо кавказской национальности, не думай, а коренной подмосковный!
Тут я улыбнулась, порадовалась, честно скажу.
— Не хочешь так… — Мужик показал жестами, как именно, и разъярился окончательно: — Выходи замуж! Ну?
И снова у меня полная семья. Я да Вася. Хорошо жили. Первые три дня. Потом запил, потом драться полез, потом шалавой обозвал. «Э, — думаю, — нет. Как вы яхту назовете, так она и поплывет. Лучше уж белеет парус. Одинокий…»
Тут, правда, наступил у меня период аскетического осмысления случившихся браков. Один раз — куда ни шло, но дважды так пропорхаться! Говорить про это — легко, весело, но посмотришь в зеркало — такое ощущение, что загсовые печати не на бумагу ставят, а на лицо. Под глазами — фиолетово. На лбу — подписи. А жить надо!
И решила я относиться ко всему любовно-семейному ответственно и сложно. Выйти еще раз — и все! Хоть режь, хоть жги — ни шагу назад. Мол, доля такая. Потому что сколько можно родственников дезориентировать и вводить в расходы! Люди устали от перемен в обществе, а тут еще я со своими праздниками жизни. Опять же, по большому счету, я человек непритязательный, уживчивый, способный. К примеру. Училась на воспитательницу в детском саду, а жизнь позвала — и хожу по электричкам с товаром, уже зампрофорга в АО «Коробейник». Между прочим, неплохо получаю. Фу… Кажется, прочно вышла. Муж — хозяйственник, домовитый, диспетчер в РЭУ. Как раз к свадьбе квартира ему подоспела, въехали. Нагнал сантехников, плотников, электриков, они отладили механизмы и деревянные части, живи — не хочу! Переделали всю мужскую работу, он и завспоминался, закуксился: «Вера, мама моя всегда пирожки изготовляла, такие, знаешь, румяные, пухлые». — И глаза закатил в сладострастии.
А я вообще не люблю готовить! Как подопрет, предпочитаю блюда мгновенные, стремительные. А тут пирожки! Ехала с работы, забежала в хлебный ларек, купила ему пол-лотка — с капустой, с рисом (альтернатива). Надулся. А ведь взрослый мужик, половину жизни, по нынешней статистике, прожил. Полвечера молчал, накапливал. И пошло-поехало: вспомнил, когда я где чего не досолила, когда один талон в автобусе самой себе пожалела и даже когда на выборы в местные органы власти не пошла. Боже мой! Но я молчу, молчу. Первое слово дороже второго. Вышла из комнаты, прошлась по нежилым помещениям, собиралась долго с силами для воспитанного, миролюбивого ответа. Слезы закипали — все-таки не первый брак, нервы уже не те. Дверь нашу нескрипучую, отлаженную открываю, наконец, спокойно-возвышенно. А он спит! Чистая совесть…
Ладно. Ранним утром я отбыла на линию — торговать набором китайских кистей и корейским кремом от большинства человеческих болезней, а мой-то благоверный тем временем, оказывается, в кулинарию устремился, за тестом дрожжевым. Вечером я еле ноги тяну, сумку, но обоняние сработало на лестничной клетке еще: ароматы, дымки из-под нашей двери. Триумфатор пирожки на блюде сложил, горелые бока замаскировал. Я ем, восхищаюсь, похваливаю, как и положено по психологии. И стало мне его так жалко в эту минуту! Ну разве он знал, с кем связался?! В прошлом году на День города я в нашем парке в «Что? Где? Когда?» участвовала. Одна из всего микрорайона угадала, что Чайковский три балета написал. За что получила «Поваренную книгу» и набор мочалок. Ему ли со мной, обогащенной теоретически, сражаться?!
В субботу замесила тазик теста — по науке; кое-что из детства вспомнилось, от мамы. Начинка по Похлебкину, выпечка по Молоховец. Как раз свекровь прикатила: «Дай, думаю, проведаю молодых!» Пироги под клюквенную настойку хорошо пошли. Напилась я пьяна, и все показалось таким красивым, умильным — и муж домовитый, и свекровь-советчица, и я, хозяюшка. Оно, ведь, мировое устройство, совсем простое, складное — мука для жизни, дрожжи для подъема, начинка для интереса. Чего-то еще не хватает, кажется. И все силилась я вспомнить это «что-то», так уж я напряглась, аж живот заболел. Тогда закручинилась, пустила слезу и еще рюмку хватила…
Муж утром стыдил, наставительствовал. Впрочем, с некоторым удивлением даже: «Ну, Верка, ты и надралась вчера! Кричала: смерть пирожкам! Дались они тебе, эти пирожки, ну тяжело если, так не готовь, черт с тобой! Но, с другой стороны, что же теперь, я борща вдруг пожелаю, так ты в слезы и в загул? Нельзя так, Верка. Перед матерью опять же стыдно. „Где, — говорит, — ты такую нашел? Не успели сесть, в одиночку всю бутылку опорожнила“.Да я и не пью вовсе. Что-то задумалась тогда, ослабла, настроение нашло. Жить можно, грех жаловаться. Муж не алкаш и не математик. Весна, население субботник провело, подобрало нечистоты. В магазин вот иду, машу пустым пакетом, оттуда полный понесу. А у соседнего дома толпа нарядная. Никак свадьба! Красный ковер у подъезда постелили, ребятишки, как воробьи, под ногами у гостей деньги собирают. На невесту пальто набросили, холодно еще, боятся простудить. Жених стриженый, глаженый. Молодые да счастливые — как не вздохнуть?! Брачующихся целуют — наверное, родители встречают. Все чин чином, прямо сердце радуется. Ближе подошла, гляжу — жених жвачку жует.
Дураки-дураки, куда же вы надумали, в мае-то?
У каждого свое счастье. Кому-то женщина красивая улыбнулась, ну все — на целый день воспоминаний. Другому — рюмка водки и семью заменит, и детей, и мать родную. А кому, наоборот, подавай дом — полную чашу, супругу дородную с ребятишками, машину во дворе, и все мало — свербит докука под сердцем.
Чем Светка Петухова знаменита, так это своей неуемностью. Светка — первопроходец. Ну вроде как Семен Дежнев. Люди только услыхали, что есть такая профессия — брокер, никто этих брокеров и в глаза не видал, как они выглядят, какое обличье, а Светка — раз, и за брокера замуж! В восемнадцать лет. Вот какая тяга, восприимчивость к новому. И ладно, если бы Светка была фотомоделью, красавицей или из высших слоев общества. Не, обыкновенная. Поехала в область учиться на швею (и то думали: не возьмут), и — на тебе! Правда, симпатичная. За модой следила. Ну и смелая, в беседе задиристая, ловкая. Поймала, в общем, брокера.
Родня из уст в уста передавала: «Брокер! Брокер!» На свадьбу в ресторан прибыли и те, кто не собирался: денег жалко, или не ко времени. А тут — все пересилило. Брокер — дробненький, чернявенький, смугловатый и вроде нерусский — из грузин или из евреев. Ладно, лишь бы жили хорошо. Дары богатые, свадьба шумная.
Прошел год. Светка с ним развелась. «Ревнивый, — говорит, — очень. Туда не ходи, на того не гляди». Значит, грузин все-таки.
Вышла за другого. Там же, в области. Теперь уже за простого, нашего. И профессия — шофер. Зовут Ваньком. Родила Люську. Ребенок — загляденье. Глаза — синие, румянец во всю щеку, губки нежные, кудри шелковые, густые, самовьющиеся.
Люська как пошла, дед с бабкой (а че им, по сорок лет) на внучку не нарадуются. Только и слышно: «Люся, Люся». Кукла любимая. То Люся с курочкой играет, то с кошечкой, то собаку покорную за хвост тягает — та даже не тявкнет. Золотая собака, до чего терпеливая! Месяц, другой Люська в деревне живет, Светка к ней и глаз не кажет. Ну, соседи и стали у молодой бабки, Тамарки, выпытывать:
— Че-то Светки давно не было…
— У-у-у, — довольно тянет Тамара, сама, как и внучка, краснощекая, синеглазая, туготелая, — Светку не ждите. Она на заработках. За границей. Народ у нас, понятное дело, отсталый, забитый и завистливый. Ведро самогонки выгонит и радуется — бизнес! А потом сам же ее и выпьет. А тут — заработки! Заграница! Насели на Тамару: рассказывай! А та и тайны никакой из дочериной судьбы не строит:
— У Светки подруга из города, так та уже давно в Греции в барах танцует. И не подумайте чего, — обрубала Тамара всплывавшие сразу подозрения, — она хореографическое училище закончила. Так вот, подруга Светку и пригласила в Грецию. В ихних отелях за приезжими белье стирать. Шестьдесят долларов в день платят. И работа — не бей лежачего. Не руками же — все механизировано. Светка на три месяца завербовалась. Говорит, такое добро: фрукты, море, люди культурные. Ну и деньги, конечно.
— А Ванек?
— А с Ваньком она будет разводиться. Фиктивно. Потому как на следующие три месяца с этой же фамилией не берут. А то люди наши начинают сильно к Греции привыкать.
И пошли дела — фиктивно развелась, потом фиктивно замуж вышла (за другого), снова развелась… После нескольких сроков явилась-таки к родителям. На такси ко двору подъехала, водитель подарки коробками носил, только покряхтывал. Сама упакованная, с телефоном сотовым. Вид — как с курорта. Загорелая, кожа лоснится. Люсечку целовать, обнимать. Ах, ах! Бывает же людям счастье!
А через неделю — ни Светки, ни Люсечки. Уехали в Грецию. Ваньку, чтобы разрешение на вывоз дочери дал, Светка купила «Жигули». Самой распоследней модели, с наворотами, только что с конвейера. Могла бы и иномарку, но они капризные на наш бензин, и с запчастями морока. Ванек, конечно, поломался-поломался для приличия, мол, я — отец, но Светка, ходят слухи, его припугнула: не хочешь по-хорошему, рэкет найму. А что, с нее станется. Ну Ванек и смирился. И «Жигули» взял.
Светка, понятное дело, неспроста за границу с Люсечкой рвалась — она там замуж за грека вышла. Светка — блондинка, хоть и крашеная, а грек — толстый, жирный, черный, старый. Никто его, конечно, и в глаза не видал, но так рассказывают. Хотя Тамара хвалится — мол, перспективный бизнесмен. Но ей не верят: фотографию нового зятя народу не предоставила.
Ну и бог с ней, со Светкой, — не жалко. Уж если мать с отцом рады — нам-то чего жалеть?! Экое ботало — она и грека со временем обставит, не знает он, с кем связался. Светка — полпред передовых инициативных сил за рубежом. Знай наших, знай!
…А собака безответная, которую Люсечка за хвост тягала, чего-то сдохла. Три дня не ела, молчала. И — сдохла. Вроде бы молодая еще собака. А чего-то закручинилась. И сдохла. И, честно говоря, жалко собаку…
Ой, вот вы говорите: тяжело без мужика! А я вам скажу: я только и жизнь узнала, когда мой от меня сбег. Ну такая свобода на сердце, как будто из тюрьмы после заключения вышла. Прям не передать.
Возьмем последний случай. Справляли мы на работе Новый год. Сами собрали по сто пятьдесят рублей, и профсоюз добавил. Гуляли в школе. На столах — чего только нету, и на богатой свадьбе такого не увидишь — и поросята копченые, и рыбное заливное, и котлеты по-киевски, и «пальчики» мясные, и шашлыки из баранины, и перцы фаршированные, а уж салатов, колбас, сыров — пропасть! Пили, ели, заливались — от пуза. Ну, поскольку я одна, я и потанцевала, и посмеялась, и попела — уморилась даже от веселья. Думаю: еще чуть побуду, и надо домой.
Вышла я развеяться. Гляжу, в коридоре на корточках парень молодой сидит, Сашка. И говорит мне, еле языком ворочая:
— Пошли, покурим.
А я ему:
— Санечка, зачем тебе со мной курить? Я ж для тебя тетка старая! И потом, ты же знаешь, я дым сигаретный не выношу.
А он прямо стонет:
— Так курить охота, мочи никакой нету!
Но я-то понимаю, что он по лестнице вниз, где курилка определена, сам уже не спустится, не дойдет. «Ладно, — говорю, — пошли, Саш, доведу».
Спустила его. Гляжу, а там же полутьма, и в ней фигуры мечутся. Крики, шум. И вроде как моего кума, Петьку, милиция держит. А он кричит: «Пустите, я буду охрану сейчас бить!» Понятно, что кум пьяный. И мне так жалко его стало! Думаю: заберет его милиция, накатают бумагу в администрацию, и выкинут Петьку с работы. Потому как у нас все-таки деньги платят, и немалые по нашим местам — организация наша с электричеством связана. Устроиться сюда тяжело, а вылететь в один момент можно.
Подошла я к милиционерам, стала их уговаривать — Отдайте вы мне кума, ради бога!
А они и держать его особо не стали:
— Да бери ты его, он нам и даром не нужен!
Я кума подхватила под руку и вроде как культурно веду его, уговариваю. А он рычит и матом кроет по-черному. Вывела его на свет и охнула: у кума глаз подбитый, заплыл, морда в крови, рукав у рубашки оторван… А Петька, видя мое сочувствие, как рванется от меня с диким воплем:
— Пусти, я охрану буду бить! — И снова во тьму кинулся, где его милиция держала.
Думаю: пропади ты пропадом! Кто ты мне — муж, брат?! Есть у тебя баба, пусть за тобой и смотрит.
Вернулась я наверх и спрашиваю у Вальки Дешевой — она у нас все знает: че оно там было?
А вышло вот что. Одна профура помогала перед праздником нашим мужикам набирать на компьютере какие-то бумажки и здорово задурила им головы. И кто-то из слесарей достал ей на вечер пригласительный, а потом нашелся еще один дурак, электрик, который тоже дал билет. Она и приди на Новый год со своим мужем, а тут уже эти два кавалера ее встречают. Но она на их ухаживания ноль эмоций, а обратила внимание на кума Петра (он, когда морда у него не побитая, очень даже интересно смотрится). Ну и стала ему подмигивать, юбкой крутить, завлекать, на белый танец пригласила. А тетка Нюра, она у нас завкадрами, за этой профурой и раньше наблюдала. Улучила минуту и говорит ей: «Брось Петьку, за тобой тут и так целая шайка ходит». Но профура была сильно навеселе, не стерпела этих ужасных оскорблений, размахнулась и хлобысть тетку Нюру по морде! А кум Петька, он вообще-то за справедливость, его эта ситуация возмутила, и он стал укорять свою даму сердца за бескультурный поступок и заступаться за тетку Нюру. И до того дозаступался, что даже вроде бы и замахнулся на даму. И тут на него как кинулась целая шобла — муж профуры и два ее кавалера, которые пригласительные добывали. Как стали они Петьку колотить, кто-то охрану вызвал, охрана — разнимать, и тут, опять же, куму больше всех досталось. В общем, пошла потеха…
Жалко кума, конечно. Но это сражение я как-то пропустила, не видала лично. А Лариску-тамаду побили при мне. Девка — сейчас таких и нету — шкаф платяной. Сто двадцать килограмм веса, пьет все подряд, здоровьем пышет, сила страшная. Ну и сообразительная она, находчивая, потому ее и ставят застолье вести. И вот, суть да дело, в ходе тостов она возьми и вспрыгни Ваньке-монтажнику на коленки — номер, что ли, какой это был, никто и понять ничего не успел. А Люська, Ванькина жена, куда-то выходила. Возвращается, видит картину — Лариска у Ваньки на коленках. Ну Люська не стала разбираться что тут и как, она схватила со стола пивную бутылку пластиковую (на полтора литра) и как шмякнет по башке тамаду! Та и свалилась под стол. Ее быстро вынесли, а Люська с Ванькой тоже домой засобирались.
Я говорю Вальке Дешевой:
— Пошли домой, че тут делать, уже час ночи. Повеселились и хватит, тем более тамады теперь нету.
А она:
— Ты иди, а я еще побуду.
Ладно, я пошла; я-то все ее помыслы на раз секу: столы ломятся, харчей останется страшно много, у Вальки потому и план готов — сумку деликатесами набить и тогда свои сто пятьдесят рублей она полностью оправдывает (бутылку-то она еще при мне вынесла).
В общем, ушла я во втором часу, а Вальку таки в эту ночь побили. Пострадала она, можно сказать, дуриком. Кум Петька стоял в коридоре и рассказывал мужикам, как он боролся за справедливость. И в кульминационный момент Валька шла мимо, несла поднос с деликатесами — шейка там, буженина, карбонат, шинка. И тут кум Петька как маханул кулаком в сторону, Валька так и влипла в стенку и подносом накрылась…
Такая вот гульба вышла — в итоге три бабы побитые: тетка Нюра, тамада и Валька Дешевая. Плюс кум Петро с расквашенным носом и заплывшим глазом. И все из-за любовных отношений, в основном, пострадали. А я — вот не поверите — такая счастливая! Потому как пришла одна. Ни за кого мне сердце рвать не надо: напьется он или не напьется, прыгнет ли на него какая баба иль нет, встрянет он в какую драку или мимо пройдет. Первый такой Новый год в моей жизни был спокойный. Такое добро — одна. Так что, бабы, не бойтесь, мы без них проживем! Они пусть без нас попробуют…
Одна наша женщина долго не могла найти счастья в личной жизни. А женщина, между прочим, была из себя видная, славянской внешности, белокурая, со всеми прелестями в наличии. А одевалась — вообще закачаешься! Дама из высшего света. Хотя происходила она из деревенских. И потому характер у нее был золотой! Опять же, работящая, скромная. В общем, все при ней. Да, еще забыла сказать, без вредных привычек — не курит, не пьет (вино на день рождения или шампанское на Новый год считать не будем). Я почему говорю «без вредных привычек», раньше это требование к мужчинам в брачных объявлениях выставлялось, а теперь и женщины, которые «для серьезных отношений», про себя обязательно указывают — «б/п». Мол, мы — путевые. Потому как нынче есть дамы, которые смолят американский самосад и пьют для тонуса китайскую чачу, и природный мужик в таком милом обществе вянет и желтеет, как огурец под радиацией, и, конечно, не каждый на такой «экстрим» рискнет. Вот…
А наша Николавна всю жизнь проработала учительницей; и в начале трудового пути она, как и все дети сталинского времени, была «идейной», корпела в университете, получала повышенную стипендию, потом поехала по комсомольской путевке в глухомань, где Макар телят не пас. Здесь некоторое время ее жизни прошло в заботах о повышении успеваемости вверенных ей ребятишек. Выходить же замуж было абсолютно не за кого — спившаяся пустыня, однако ж природа требовала свое, и она по-роковому влюбилась в женатого агронома из соседнего колхоза и ухитрилась так тихо от него родить, что вся округа была в недоумении: кто отец? Николавна же стойко молчала, а агроном вполне мог работать разведчиком во вражеском государстве; в общем, народ пошумел, поколобродил, да и затих.
А Николавна все равно внешности оставалась выдающейся и на августовской конференции в районе сидела во втором ряду и сияла голубыми очами, которые от перенесенных страданий стали еще глубже и выразительней. А в президиуме на почетном месте находился инструктор ЦК комсомола из Москвы, которого командировали на два дня в глубинку для поднятия местного энтузиазма и окунания в жизнь. Сахарной внешности он был — номенклатура же столичная! И углядел он Николавну и так за два дня ее обработал, что она прям голову потеряла. Ну он ее увез в Москву и зарегистрировал законный брак.
Казалось бы, живи и радуйся — все хорошо! Квартира просторная, работа по специальности, мальчонка у Николавны подрастает, с мужем особой любви нету (уж больно он сахарный!), но отношения культурные, потому что по первому образованию он психолог, и так все скажет, обовьет тебя, окрутит — только руками разведешь. Но один раз Николавна приходит домой в одиннадцать часов (уроки в школе отменили, потому как детей на диспансеризацию повели) и застает супруга в своей постели в обнимку с неизвестным молодым человеком.
— Я, — вспоминала Николавна, — просто дар речи потеряла. Говорить вообще не могла дня три — хочу ему что-то сказать, и тошнота к горлу подкатывает. Это сейчас нас никакими извращениями не проймешь, а тогда… И потом, у меня же сын подрастает. И что я думать должна?!
В общем, развелась с номенклатурой. Правда, осталась в Москве, и квартиру бывший муж ей выхлопотал. Зачем ему лишний шум? Он — благородный человек голубой крови, живет тихо, никого не трогает… А Николавна на долгие годы осталась одна и законсервировала свои чувства. И вот судьба: на Красной площади, когда водила детей на экскурсию, познакомилась она с Жаном. Вернее, он к ней подкатился, пока экскурсовод ребятишек забавлял. Коротенький такой иностранец, смешливый, весь сияет и лучится, и на смеси английского, русского и французского трещит: «Мир, дружба, Россия, женщина, Москва, здравствуй!» Дело было в перестройку, когда держава наша распахнулась всем ветрам, ну и Николавна соответственно новой идеологии проявляла повышенную доброжелательность ко всему иноземному, так что Жан ловко выцыганил у нее телефон (а что, жалко, что ли?), потом позвонил, потом в гости напросился, и пошло, и завертелось…
Сын у Николавны взрослый, студент. Высокий, ладный. Грудь как щит, талия узкая, в рюмочку. Порода! Этакий лось вымахал: и голова гордо посажена, и взгляд дерзкий. Но отца нет, и разумом — ребенок. А все ж Николавне не с кем советоваться, она его и спрашивает:
— Артем, вот Жан приглашает меня во Францию…
— Ну и поезжай.
— Ты не против?
Артем только бровь изогнул в изумлении:
— Мам, ну каменный век просто! Мы же свободные цивилизованные люди.
В общем, вступила Николавна во французский гражданский брак. Конечно, мужчина Жан не ах — ручки паучьи, росточком ниже ее, сложения обычного, да еще и лысый полностью. Но, если вдуматься, в этом даже шарм можно какой-то обнаружить. Жадный, правда, — Николавне дарил, в основном, пользованные вещи. Например, полотенце банное, роскошное, он сам им раза два всего и вытерся, но все-таки — не новое же! Ну и ширпотреб всякий покупал. Хотя не бедный человек — французский средний класс. Зато Николавна побывала с ним в Париже, в Ницце, в Марселе — всю Францию объехала. А он — Петербург, Ярославль, Суздаль посетил, ну и в Москву к Николавне наезжал — три раза в год. Летом, на Рождество и на Пасху. Любви не было, но все же честность была, и общность, и забота. А в законный брак Жан не мог вступить — с прежней супругой не развелся. У них это сложно, чревато потерями материальными. Так и жили. И тут как-то летом Жан заюлил:
— Не могу приехать, с визой проблема…
— Не могу вылететь, билетов нет…
— Уже к тебе собрался, на работе не дают отпуска…
А Николавна тут кое-как финансово подправилась — наловчилась за доллары репетиторством у «новых русских» заниматься — и купила себе телефон с определителем номера. Глядь, а все беседы Жан с ней ведет из Москвы! Он ей говорит:
— Все, все, а то у меня время истекает, франки, франки…
Она ему:
— Пока, целую.
И следом московский номер набирает, который определитель показал. Трубку взяла женщина: «Вас слушают». Николавна ей: «Позовите такого-то к аппарату». Жан говорит: «Але». А Николавна:
— Здравствуй, дорогой! Какая погода в Париже? Как там наш консул поживает?
У Жана, как говорят в таких случаях, и усы облетели, и челюсть отвисла. Сразу перешел на ломаный русский, а ведь до этого, зараза, почти чисто шпарил, Николавна его натаскала:
— Как ты мой нашел?
— Это, — отвечает она ему, — не твоего ума дело. Ты что ж, милый, макароны мне на уши лепишь?
Тут Жан завздыхал, заохал, чуть ли не слезу пустил и говорит ей, почти ластясь:
— Николавна, я тебя очень уважаю, но я остаюсь с этой женщиной. Мне тут больше нравится.
Николавна собрала всю силу воли и сказала ему все, что подумывала о нем и раньше, но до этих пор сомневалась и потому молчала. Но говорила, в основном, в мировой эфир, потому как Жан, взбрыкнув при первых раскатах словесной грозы, трубку повесил.
Тут она стала в кучу собирать все его подарки, потому что в душе все кипело; из-за гаденького, подленького поступка его вещи хотела тотчас же выбросить в мусоропровод. Ведь мог бы объясниться как порядочный — она вспомнила Артема — цивилизованный человек! Но потом, чуть успокоившись, выбросила только две трети презентов, а лучшие оставила.
Вечером опять звонит на место его нового квартирования. Ответила хозяйка:
— Вам кого?
— Да мне бы с дамой поговорить, у которой Жан в гостях.
— Это я.
— А я Елена Николаевна, и я с Жаном прожила пять лет в гражданском браке.
— Да вы что! — ахнула та. — Как же вы смогли?!
— Ну вы же собираетесь… — Ой, что вы, я с ним познакомилась по Интернету, съезжу в Париж, развлекусь и брошу его ко всем чертям. Вы меня извините, Елена, — можно я вас так буду называть? — но это же недоразвитая личность инфантильно-эгоистического плана. Человеческий брак, альфонс. Одна радость, что француз. Сами понимаете, с паршивой овцы…
Вот и поговорили. Николавна к старости стала человеком откровенным, жизнь итожит, и в учительской, на большой перемене, пересказала этот разговор (про остальное коллеги и так были в курсе). С иронией, конечно, пересказала, без скорби. И с некоторым изумлением даже. А Нина Евгеньевна, завуч, так эту историю оценила:
— Господи, каких мы им мужчин во Францию поставляли! Высший сорт. Иван Тургенев, например. Да их Полина Виардо… У нас любая цыганка лучше. Или Иван Бунин. Красавцы, умницы. А белые офицеры?! Князья у них таксистами работали… А в последнюю войну сколько там наших осталось?! А они нам гонят какое-то вторсырье, ни на что не надобное.
А географичка Свирина, сильно интересующаяся текущей политикой, предупредила:
— Подождите, они нам скоро еще и ядерные отходы начнут ввозить! Надышимся тогда.
А Женя Коробков, историк-интеллектуал, вчерашний студент, поправил очки и интеллигентно подытожил дискуссию:
— Воистину, друзья, как говорил государь-император Александр III, у России нет других союзников, кроме армии и флота.
За сим все и разошлись — прозвенел звонок на уроки. А Николавна, что ж, она все равно свое счастье найдет. Какие ее годы…
Дело было так: Варька Кумова уж собиралась отходить ко сну, бродила по квартире в ночной рубашке и без челюстей (они у нее вставные, и на ночь она их, естественно, вынимает). Вдруг звонок в дверь. Варька открывает и видит на площадке совершенно голую Ленку (руками та прикрывает низ живота). Го лая, с клочками пены на плечах, правда, не босая, а в шлепках.
Вообще, Ленка — женщина красивая, видная из себя, но любит выпить. И Варька сразу смекнула: все, началась «белочка», то есть белая горячка, и крышу сорвало. Но Кумова знает, что с такими людьми надо обращаться ласково, и потому она сочувственно зашепелявила (без челюстей же!):
— Ой, Лен, да ше это ты так ходишь, можно замершнуть, нынше еще не лето, надо хоть чуть одевашься…
Но соседка оказалась совершенно трезвой и в себе:
— Че, че! Меня Санька из ванной выгнал!
— Прямо так?
— Ну че, не видишь, что ли?
В общем, запустила Кумова Ленку к себе, дала ей халат, капель валерьяновых, стала будить Никанорыча (мужа), чтоб держать семейный совет, что делать дальше.
Оказывается, пришла Ленка с работы (торгует по найму на рынке селедкой), вся она, естественно, пропахла рыбой, и полезла сразу мыться, не особо уделив внимания Санечке. Мужа это взъярило, он ворвался в ванную, обвинил ее в блудной связи с патрулирующими рынок милиционерами и выкинул за шкирку в чем мать родила. Никанорыч, в отличие от Саньки, мужик не взрывной, а основательный. И трусоватый к тому же. Две собаки грызутся — третья не лезь, такого он мнения придерживается. А Варька, напротив, его настропаляет — иди, мол, и веди мирные переговоры. Вроде голубых касок ООН в «горячей точке». Может, Санька тогда и одумается. «Жди», — хмыкает про себя Никанорыч. Один раз он зашел к соседям по какой-то хозяйственной надобности, застал драку: Санька бил Ленку по голове батоном, а она, обороняясь, схватила со стенки сковородку. Но Никанорыч не такой дурак, чтобы попадаться под горячую руку — он быстро деру дал. Варька хоть и занудная — все зубы за семейную жизнь об него сточила, — но зря сковородками не машет, больше идеологически воздействует…
Но, в конце концов, не жить же Ленке без одежды? Скрепя сердце Никанорыч двинулся к Саньке. Кое-как выцыганил у него «рыбную» справу (Санька ее швырнул на порог), а про остальные тряпки гневный муж сказал, что он не для того горб ломает, чтобы преступная жена ментов завлекала, и что, мол, пусть она идет на все четыре стороны и радуется, что живая, потому как изменщицам на Руси издавна полагалась смертная казнь — закапывание в землю живьем.
Ну, Ленка выпила у Кумовых чуть-чуть самогонки для снятия стресса и стала клясться, что на нее возведен преступный поклеп бабами-конкурентками, торговками рыбой. Во-первых, они хотят Саньку отбить — мужик он хоть и дурной, но внешности лучше даже, чем комиссар Катани из фильма «Спрут» — синеглазый пепельный блондин. С ним любая не прочь. А во-вторых, зловредные бабы видят в Ленке препятствие для собственного бизнеса — к ней покупатель валом валит, а их селедка тухнет. А что до милиционеров, то Ленка им просто так улыбалась, чтоб с рэкетом не приставали, никаких шашней и в проекте не было… Наконец-то, настрадавшись от пережитого, жертва ревнивой страсти завалилась спать на диван, и Кумовы кое-как угнездились.
Утром Ленка пошла рыбой торговать, а Санька звонит к себе на работу в автоколонну:
— До обеда не ждите. У меня, ребята, сегодня праздник не праздник — в суд иду, с женой развожусь!
В два часа хозяин ему позвонил, а Санька — никакой. Еле языком двигает. Возмущен:
— А че ж вы хотите? Чтоб я с женой надумал разводиться, да еще и на работу шел?!
Ну ладно. А Ленка — вечер — ее нету, ночь — тем более. Санька уж и протрезвел, к Кумовым примчался:
— Мою не видали?
— Вчера, как же, во всей красе, — ехидничала Варя. — Прям хоть на подъезд объявление вешай: по вечерам — стриптиз-шоу, для проживающих — вход бесплатный. Ты, Сань, вроде как Тарзаном у нас будешь…
Хиханьки хаханьками, а Ленка пропала.
А дело было перед Восьмым марта. И вот очевидцы рассказывают: в канун праздника в рыбных рядах появляется Санька с шикарным букетом роз и публично супруге приносит извинения. Вроде бы даже подстелил газетку и опустился на одно колено. Говорит: «Елена Ивановна, день-два селедка и без вас проживет, позвольте вас пригласить в местный бар „Сказка“, чтобы в культурной обстановке покалякать о том о сем». Ну Ленка чуть пококетничала (другие-то бабы от зависти сгорали, редко кому муж на праздник бурьянину какую принесет, не говоря уж о благородных растениях), а потом снизошла до мужниных ухаживаний.
Посидели они долгехонько в «Сказке», Саня нанял частника, тот их чертом к подъезду домчал. Галантный супруг выскочил, переднюю дверку с поклоном открыл, Ленка оттуда долго выбирается, чтоб весь дом видел: совет да любовь. Кумовы, понятное дело, тоже к окну прилипли. Санька Ленке руку подал, и они важно, с розовым кустом, в подъезд вплыли.
— Видал? — толкнула Варя под бок Никанорыча. — Учись интеллигентному обхождению. Всю жизнь я с тобой прожила, хоть бы раз ты меня так в дом завел!
Покорный Никанорыч только вздохнул тяжко. Жена пилит — муж крепчает…
Через мужиков, а именно через Петю Булякина, и пошла вся Люсина жизнь наперекосяк. И Люся свой горький опыт не скрывает (она человек откровенный), а несет в массы. Встретила знакомую в очереди — платили за телефон, та ей: «Ой, Света моя замуж собралась. Боря еще учится, но не буду перебивать, пусть молодые семью создают, гнездышко вьют!»
Люся сразу ее остудила:
— А жить они где будут?
— У нас пока… Где ж еще… Снимать — дорого, оба студенты…
— Вы что ж, его и прописывать собрались?! — Люся даже вскрикнула от такой глупости.
— А как же, — потупила взор знакомая.
— Да он в семью втереться хочет! — вскипела Люся. — Жизни не знаете! Где вы его нашли? Из хутора какого приехал? (Кипряны — город небольшой, а все ж таки не деревня спитая, депрессивная.) Мужики — это аферисты, так и шнырют, к кому пристроиться. Оберет вас и ноги вытрет. Попомни мои слова — нынче мужиков нет, есть коты помойные! Вон у меня…
Тут Люся хотела перейти к примерам из личной жизни, но утренняя бодрая очередь (в Кипрянах народ встает рано) зашумела как бор в непогоду. «Правильно говорит!», «Ой, ну не все ж такие. Вон, у меня дочка вышла, слава богу, нормальный парень!», «Повезло… Исключение… Инопланетянин…», «Они сбегаются и разбегаются, а родителям беда», «И так можно пожить, без прописки», «Дураков нынче нету, за так он тебе и стакан воды не подаст», «Мужик не перетрудится, где можно, на бабе выедет»… Очередь немалая — человек пятнадцать (в Кипрянах любят мелкие клерки копить народ у окошек — а как еще власть свою покажешь?), и почти вся — женская. И лишь в самом хвосте один мужичонка затерся — маленький, дробненький (сразу видно — подкаблучник). Костюмишко на нем заношенный, штаненки коротковатые — небось после стирки сели. На носу очечки. Когда бабья буча началась, он голову в плечи втянул, глазенками — зырк, зырк! А че, в Кипрянах народ горячий, в выражениях не стесняется. И в жестах, кстати, тоже — такое тебе, в случае чего, могут показать! Не скоро забудешь…Возмущенная Люся ехала домой на маршрутке. Между прочим, в женском окружении — только водитель был мужчина, а кругом — бабье. А водитель после сбора денег включил песни про тюремную жизнь — вот вам и вся романтика, вроде бы как пассажирки — подельницы. И никто не вякнул — девицы молодые уши плеерами залепили, женщины постарше, предпенсионные, насупились. Ну Люся и тут не стерпела: «Мужчина-а-а! Если вы мужчина, конечно-а-а. Мне ваши песни не нравятся, я матов за свою жизнь и так наслушалась. Мне за свои деньги что-нибудь покультурней включите!» Водитель забухтел себе под нос, но музыку убрал. Дальше в гнетущей тишине поехали. Видишь как, обиделся! Им, даже и нашкодившим, подавай ласку и расположение. А за что, спрашивается?!
А у Люси почему было такое настроение раздраженное? Из-за бывшего мужа, Пети Булякина. Три года назад он ее бросил, нашел лучшую — Марину-фельдшерицу. Ой, ну суды эти, рассуды, пересуды — позорище страшное, лучше и не вспоминать. И что обидно — ушел Петя в соседний дом — окна в окна жили. Марина, между прочим, на два года его старше. Петя выдал Люсе, когда они разводились: «Я с ней за одну ночь испытал больше, чем с тобой за девятнадцать лет!» Черт-те что уж она с ним делала! А Люся ему говорила: «Погоди! Знаем мы, чем такая любовь кончается!» — И показывала ему знаменитые кипрянские жесты.
Как в воду глядела — Марина с него высосала все и выгнала. Первый год Петя купил ей мягкий уголок, второй — телевизор, третий — кухню польскую, и все это время неродному сыну хату за городом обкладывал кирпичом и газ подводил (а свои дети — побоку). А как сделал все, она ему сказала: «Пока!» Тем более, что Петя че-то расщедрился и дочери отвалил денег на подготовительные курсы. Марина его и выгнала, а соседкам объясняла: «Зачем он мне нужен, все из дому несет! На какой ляд?»
Вот тебе и одна ночь! Петя — мужик работящий, но напивается смертельно — в Люсину бытность и на улицах валялся, и шапку с него спящего снимали, и штаны, и ботинки. Кому это понравится?! Дура Люся терпела девятнадцать лет, а Марина-искусница — три года.
Хорошо, хватило у премудрого ума сразу после развода отсуженные у Люси деньги вложить в новострой. Марина его выгнала, а тут и дом сдали. Хоть свой угол есть, а то бы назад пришел! Люсе такого счастья не надо — отвыкла, никто нервы не треплет.
А все же жалко его — какой-никакой, а детям отец. Люся посылала сына (дочь на учебе, в области): «Пойди глянь, как он там!» Булякинская порода, набычился и не пошел — упертый! Ладно, взяла Шурку-куму и двинули они к Пете в гости, на новоселье. Одна Люся не пошла, чтобы не болтали — вот, мол, Марина выгнала, пошла подбирать. Так, из интереса, из сочувствия решила сходить.
Пришли. Дом новый, одни стены, кое у кого и двери есть. Петя, конечно, выпивши был. Сразу стал в позу: «Явились? А я вас угощать не собираюсь». (А чем угощать?! Кругом один цемент, спит на досках. Окно расплющенными картонными ящиками прикрыто.)
Шурка, как услыхала такие речи, за сердце схватилась:
— Петя, Петя, мы ж не за этим пришли!
А Люся горько добавила — До чего ты дошел! У меня в подвале лучше, чем у тебя в квартире!..
Ну, тут Петя стал молча угощение на «стол» (еще один картонный ящик) собирать. Выставил водку, минералку и стаканчик пластиковый — один на троих. Холодильник у него стоит (старый, «Саратов»). Достал из него колбасы и ровно три кусочка отрезал.
Люся прям чуть не заплакала, когда всю эту роскошь увидела:
— Пошли домой, я тебя хоть чаем напою…
А Петя стал в позу:
— Зачем? У меня все есть! — И показал на грязную поллитровую баночку, а в ней кипятильник маленький.
Тут Люся не сдержалась от упреков:
— Со мной, «плохой» (слово было другое, непечатное), ты за три года машину купил, а с хорошей Маринкой и на телевизор не скопил! Спишь на чехлах для «Жигулей», которые я своими руками шила… Эх, ты! Я тебя по-человечески приглашаю, пошли, хоть поешь, в порядок себя приведешь — ты ж на бомжа похож! Детям за тебя стыдно. А для других целей, запомни, ты мне давно не нужен, я тобою брезгую…
Но Петя надулся и никуда не пошел. Ну, гордый. Он же, дурак, еще и Шуркиному мужу, Ильичу, дал по пьянке слово, что к Люсе больше не вернется. Хотя Ильич может и набрехать, и специально подбить Петю на такое дело: двуличный человек, везде выгоду ищет. У него и жена, и любовница, и за Люсей он давно бегает и ухаживает. А че, очень удобно для свиданий — квартиры на соседних этажах! Звонит Ильич Люсе как-то по телефону:
— Кума, помираю, сердце схватило!
Люся, отзывчивая дура, прибежала, а он лежит на животе, стонет, лицо красное. Она ему сразу накапала валокордина (с собой принесла), а он:
— Не буду я это вонючее лекарство пить!..
Люся давай подруге звонить, чтобы спросить, нет ли у нее нитроглицерина. Только она трубку подняла, Ильич как вскочит, как кинется к ней:
— Ты — моя «скорая помощь», никаких лекарств больше не надо! Все равно нам с тобой вместе доживать!
Люся многое в жизни повидала, но тут просто обалдела:
— Да у тебя ж Шурка есть, друг любезный!..
— Ага, вот видишь, ты меня уже ревнуешь!..
— Сто лет ты мне нужен!..
Ну и пошла потеха — еле вырвалась от «больного», мужик он крепкий, силы много, жаром так и пышет. Дури много — куда девать?! И Шурке теперь в глаза стыдно смотреть — вроде и не виновата ни в чем, но если Ильич ей скажет что (а он такой, с него станется!), поди, отмойся!..
А Петя… Зарплату получил, так его сразу возле кассы Марина и перехватила. И прямо на людях заворковала: «Котик мой, разве я тебя чем обидела? Пошли домой, соскучилась я». Приберет и эту квартиру к рукам! Но какое у Пети соображение?! Откуда?..
Оперный певец, бас Мурадолов, обедал. Был он, как и полагается басам, мясистым, крепким, даже, пожалуй, тучным. Поесть Мурадолов любил, и кухня в его квартире была единственным мало-мальски обустроенным местом — в других комнатах вот уже три года шел ремонт. Жена, Софья, или, как называл ее Мурадолов, София, принимая гостей, кокетливо оправдывалась:
— Ой, мы живем в такой богеме! — И распахивала двери комнат. В спальне громоздилась широченная итальянская кровать с резным изголовьем — два упитанных амура летели навстречу друг другу с трубами в руках. Вещи, в которых не было особой нужды, лежали живописной кучей, прикрытые огромным пестрым платком. Платок Мурадолов привез из Парижа, с гастролей. В другой комнате — зале — был только рояль, лаковый, черный, выловленный кит с открытой пастью. На рояле играла София, аккомпанировала мужу. Концертные костюмы, а также вещи первой необходимости были замурованы в шкаф-нишу.
Итак, Мурадолов обедал. На дворе стоял июль, месяц весьма солнечный и жаркий. Кухня в мурадоловской квартире, несмотря на наличие плиты, холодильника, навесных шкафчиков, мойки, серванта, телевизора, комнатных растений, музцентра, навесного светильника, книг, видеокассет, плетенных из лозы корзин, газет, увядших и полуувядших букетов в трехлитровых банках и хрустальных вазах — все же была не до конца оборудована. Например, на окне отсутствовали шторы, и София, спасая гостей и внутренности помещения от солнца, занавесила светило простыней в мелкий наивный цветочек — ивановский ситец. Простыня была много раз стиранной, старой, но неглаженой. Мурадолов, впрочем, сквозь пальцы смотрел сегодня на хозяйственные провалы Софии: он обедал. На столе, раздвинутом во всю возможную ширь, сосредоточились славные закуски! Молодая отечественная картошка, сваренная в рассоле, выложенная на огромное блюдо, политая топленым сливочным маслом, припорошенная колечками зеленого лука; пар от нее все еще клубился в воздухе, аромат здоровой свежей пищи распространялся не только на кухне, но и витал в других комнатах, доходя до разверзнутого рояля. К картошке были поданы: куски отварной говядины, жареная украинская колбаска — пахучая, пряная, брызгающая жирком, нежнейшая селедка, ветчина ломтиками, копченое сало, карбонат; нарезанные помидоры и огурцы, редиска россыпью, салат оливье; холодная водка, теплый кагор, черное и светлое пиво, минералка, квас, морс и компот. Посуда — эмалированные миски с рисунком, тарелки, обнаруживающие принадлежность к нескольким дорогим сервизам, разномастные салатницы, граненые стаканы, приборы из старинного серебра — вся эта очаровательная небрежность придавала застолью демократический и в то же время аристократический вид. Сам Мурадолов сидел босой, в серых шортах по колено, в просторной длинной футболке. Он много, неспешно и с удовольствием ел, изредка подавая реплики. София, напротив, стрекотала без умолку, как крымская цикада; слаженно меняла тарелки, подкладывала, предлагала, наливала, настаивала, развлекала, возражала, в общем, вела застолье. Гости — известный в прошлом бас Глыбин, ныне восьмидесятилетний старик, высохший в щепу, и его супруга Анюта, божий одуванчик, с трогательными седенькими кудельками, — лишь поддакивали, постепенно, впрочем, розовея и оживляясь; подруга Софии, жена дипломата, работающего в Перу, благородная дама, выглядевшая сегодня лет на тридцать восемь, и чем больше она пила, тем ближе пододвигала табуретку к Мурадолову и все пыталась сказать что-то запоминающееся.
София тем временем уже исчерпывала запас новостей: было рассказано и про австрийский Грац, и про миланскую оперу, и про берлинские концертные залы, и про Японию, где купили халат с райскими птицами, страшно дорогой, и про то, как Мурадолов чуть не спустил ее с лестницы на одном из зарубежных спектаклей, когда она в антракте покритиковала его пение… Про последнее София рассказывала без обиды, подтрунивая над мужем, но Мурадолов вдруг взъярился от воспоминаний:
— Представляешь, Иван Петрович, — загудел он старику Глыбину, — я играю царя, я в образе, — Мурадолов расправил могучие плечи, поднял тяжелую голову с бородой, — а тут: не так поешь! — У Мурадолова даже дрожь пробежала по телу, он топнул босой ногой: — Ах ты! — и он добавил нецензурное слово.
Но никто не воспринял его гнев всерьез: гости загалдели, захохотали, София, перекрывая шум, стала кричать: «Вот видите, как мне достается с ним, видите, с кем я живу!», жена дипломата тишком пододвинулась почти вплотную к певцу и прислонила свою коленку, закованную в колготки, к голой коленке Мурадолова. Бас скосил большой коричневый глаз на моложавую ногу благородной дамы, сам себе налил водки, выпил, смачно крякнул и снова коротко повторил нецензурное слово, теперь уже во множественном числе.
— Дорогой, ты напиваешься! — встревожилась София. Жена дипломата чуть отодвинулась и завела разговор про Перу: какие там нравы, обычаи, невыносимая жара и ужасный ширпотреб.
— Представляете, Алик даже не может выехать оттуда, у него давно вышел срок, зарплату не платят полгода и на дорогу денег не дают! А мы так рассчитывали на это лето, хотели отдохнуть в Подмосковье на природе, есть хорошие пансионаты…
— А-а-а, у-у-у, о-о-о, — стал пробовать голос Мурадолов, — Иван Петрович, споем?
Иван Петрович рта не успел раскрыть, как в прихожей мелодичными трелями зашелся звонок. Явился нежданный гость: музыкальный критик Сосновский.
— Здрасте, мое почтение. — Ловкий, верткий, неуловимо мальчишеского вида в свои сорок пять, Сосновский вмиг перецеловал ручки дамам, раскланялся с мужчинами. — Я тут статейку принес показать, — обратился он к Софии, — гиганта нашего воспел.
Гости раздвинулись, критика усадили в центре, и теперь жена дипломата с Мурадоловым сидели плотно — бедро к бедру. Статейку София читала вслух, смакуя комплименты: «величественный бас», «незабываемый образ», «неповторимый бархатистый тембр», «классическая мощь». Сосновский ерзал от удовольствия. Герой между тем становился все мрачнее.
— Иван Петрович! — забасил Мурадолов. — Иван Петрович! — И хватил кулачищем по столу.
— Умоляю, не надо! — взвизгнула София. — Умоляю!
— Нет, надо! — Мурадолов легко, удивительно легко для его комплекции вскочил и, расшвыривая предметы и людей, двинулся к Глыбину. — Ну-ка, тетя Анюта. — Он аккуратно поднял старушку вместе со стулом и переставил в другое место. — Давай, Иван Петрович!
Глыбин глубоко вдохнул и уверенно затянул:
Из-за лесу, лесу темного…
Мурадолов подстроился и грянул:
Из-за гор, да гор высоких
Не красно солнце выкаталося —
Выкатался бел-горюч камень,
Выкатившись, сам рассыпался
По мелкому зерну да по маковому…
Сверху озлобленно, требовательно застучали. Мурадолов добавил громкости:
Во Изюме славном городе,
На степи да на Саратовской,
Разнемогался тут добрый молодец,
Да просил своих товарищей…
Сверху застучали совсем истерически, часто, затопали, запрыгали, потом смолкли.
— Все, — чуть не плача, зашептала София гостям, — расходимся. Это надолго.
В прихожей она жалуется подруге, Сосновскому: «Ведь сорвет сейчас голос, послезавтра прослушивание, тур по Европе наклевывался, гастроли; ремонт три года уже делаем, деньги нужны, на даче стройка заморозилась, в „Ауди“ подвеска барахлит, ну ничего, ничего человек не понимает!» Оглушенные гости под громовые басовые раскаты ныряют в лифт. С кухни несется:
Как приедете во святую Русь,
Что во матушку каменную Москву,
Моему батюшке — низкий поклон,
Родной матушке — челобитьице…
София нервно ходит по залу вокруг рояля, заламывая руки. Анюта, божий одуванчик, сидит на табуретке, покачивая в такт песне седенькими трогательными кудельками. Мужчины — могучий Мурадолов и сухой, изможденный Глыбин, — обнявшись, поют. Из последних сил…