Часть 3 Колыма

Варвара и Василий

Стрежак – фамилия редкая. Работница ЗАГСа даже запнулась, проводя торжественную церемонию бракосочетания Василия и Варвары. Но те были такие счастливые, что великодушно простили ей это. А может, и не заметили.

Поженились они, как только Василий окончил военное училище. Подружки почти в открытую завидовали Варе, ведь лейтенант может со временем стать генералом. Она об этом не думала, просто знала, что с ним ей лучше, чем без него. И ему тоже. Разве этого недостаточно, чтобы пойти в ЗАГС?

Жизнь показала, что вполне достаточно. И для того, чтобы пожениться, и для того, чтобы об этом не пожалеть. Сослуживцы за глаза называли их семейный союз ВВС, что означало Василий и Варвара Стрежак, а также Военно-Воздушные силы. И действительно, вместе они были силой, не таранящей, но оберегающей их маленький мирок от любого вторжения. Василий – воин, Варвара – воздух. Легкая, быстрая, обнимающая и понимающая.

Впрочем, довольно быстро стало ясно, что генералом ему не стать. Причина тому таилась в его характере – слишком резком и открытом для участия в подковерных играх. Кряжистый, с кустистыми бровями, он был любимцем солдат и настоящей занозой для вышестоящего начальства. Старшие по званию частенько слышали его зубовный скрежет, с которым он выполнял их команды. Непростительная роскошь – иметь свое мнение – сильно снижала шансы на генеральские погоны. Верный уставу, Стрежак не прекословил, брал под козырек и исполнял приказ точно и в срок, но этот его недоуменный, а порой и откровенно несогласный взгляд сильно нервировал начальство. И еще блуждающие под обветренной кожей желваки.

Впрочем, в силу суровой необходимости руководство ценило Василия Ивановича, он был незаменим в критической ситуации, когда никто не хотел брать на себя ответственность. Тогда ему позволяли действовать по обстоятельствам. И не было случая, чтобы обстоятельства оказались сильнее этого неуживчивого человека, который действовал как сгусток энергии и воли, лишенный нервов, сомнений и страхов.

С молодой женой они помотались по стране, пока счастливой картой им не выпало назначение в Крым. Там, в гарнизонном госпитале, Варвара родила сына. Это была ее первая и, как потом выяснится, последняя беременность. Малыш родился здоровеньким, что было неудивительно. Советский Крым щедро одарил солнцем и витаминами плод их любви. Мальчик родился как налитое яблочко, что вынужден был признать друг семьи, военврач Грушев, обслуживающий преимущественно лиц мужского пола и убежденный в том, что женщины рожают сущее непотребство. И только усилия школы и, главным образом, военкомата делают из этого непотребства людей.

Грушев так и сказал счастливому отцу:

– Наберись терпения, скоро он станет человеком.

– Тебя что, злая собака укусила? – простодушно ответил Василий.

– Интересно, а если человека кусает добрая собака, это что-то меняет?

Василий рассмеялся.

Грушев философски заметил:

– Через три дня выпишут. Вот тогда ты и поймешь, что счастливая жизнь, к которой ты стремился, осталась в прошлом. Приготовься ходить мокрый и невыспавшийся. А рядом будет ходить такая же женщина, у которой будет целых два вымени.

Василий был непробиваем. Счастье вообще лучшая броня. Они так долго ждали первенца, что мрачный юмор Грушева не мог испортить праздник.

Сына назвали Виктором. Вроде как победное имя, но без пафоса. Можно Витьком звать или Витюшей.

Витюша рос быстро, стремительно, как подсолнух, вытягивая головенку навстречу солнцу. Ему как будто не терпелось поскорее побежать в степи, запах которых приносил в дом отец, возвращаясь с учений. Болезни обходили этот счастливый дом стороной. Даже традиционный рахит, гроза советских детей, не оставил на Витюше ни малейших отметин, вынужденно отступив перед крымским солнцем.

Но у Родины на Василия Ивановича Стрежака были свои виды. Кадровая политика не дремлет, контора пишет, бумажки подшиваются в папочки. Кому-то показалось, что жизнь офицера Стрежака стала слишком гладкой. А учитывая его не самый покладистый нрав, новое предписание было аккурат на Колыму. Ибо нефиг. Погулял по яблоневым садам, и будет. Уступи место другому. В советской армии офицеров много, а Крым один. Пора засыпать не под стрекот цикад, а под вой вьюги. Это называется справедливостью, против нее не попрешь.

Василий Иванович даже не помышлял повлиять на предписанное назначение, хотя тот же Грушев упорно зудел, что нужно хотя бы попытаться. Называл фамилии, от которых это зависит, и даже пытался озвучить суммы, которые могли скорректировать маршрут. Но Василий так посмотрел на друга, что тот замолчал. Видимо, понял: еще слово – и примерно эту же сумму он потратит на вставные зубы. Василий Иванович уважал справедливость, даже если она была ему поперек горла. И никому – ни себе, ни Грушеву – не позволял роптать на порядок, который заведен в армии.

Василий пришел домой и, не переодеваясь, полез на антресоль за чемоданом. Варвара понимала такие вещи с полуслова.

– Куда? – тихо спросила жена.

– На Колыму, – жестко ответил муж.

Варвара, конечно, поплакала, но обошлось без истерики. Переезды были частью ее неявного контракта. Фактически она тоже служила в армии в должности жены офицера и принимала правила игры как суровые, но исключающие неповиновение.

А Витек вообще радовался возникшей сутолоке. Вместо тихого часа, который он ненавидел, в дом пришли веселые солдаты и стали выносить тяжелые коробки, в которые, как по волшебству, поместился весь их дом, одни стены остались. Это же просто праздник какой-то. Потом коробки погрузили в кузов машины, похожей на его игрушку, только значительно больше. Потом мама заплакала, хотя ее никто не ругал, и даже наоборот, папа гладил ее по голове и что-то говорил добрым голосом. Витек слов не разбирал, но интонацию чувствовал безошибочно. Потом еще интереснее: пришел дядя Грушев и подарил ему сладкую, малинового цвета звезду на палочке. Ее хотелось одновременно и лизать, и носить на пилотке.

А потом они поехали. Далеко-далеко.

Колыма

На Колыме солнце светило словно из последних сил. Выдавливало из себя жалкие пучки света, которые были бессильны обогреть эту заиндевевшую землю. Даже звезды в морозные ночи, как скопище любопытных глаз, с удивлением рассматривали людей, пришедших на эту землю. После Крыма, прокаленного жаром, Колыма показалось совсем мертвой, непригодной для жизни.

Но жить было надо. Хотя бы для того, чтобы дожить до отъезда. Варвара считала дни, проведенные в этом угрюмом краю.

Недалеко от них находилась женская колония, где зэчки тоже считали дни. Только они считали до окончания срока, а Варвара была лишена даже этой милости. Никто не знал, на сколько они тут застряли.

Каждый член семьи Стрежак реагировал на Колыму по-разному. Глава семьи, Василий Иванович, погрузился в службу с особым рвением, граничащим с яростью. Он дневал и ночевал на работе, нещадно гоняя подчиненных и разгребая завалы прежнего разгильдяйства. Может, надеялся, что это зачтется и его переведут на службу в более южные широты, а может, просто не хотел оставаться дома, где половодьем разлилась вселенская тоска. Варвара сникла, ходила с красными глазами и припухшими веками, а утешать и ободрять ее у мужа не было никаких сил. Он сам еле держался, гуляя во сне по крымским степям. Василий понимал, что ему, конечно, легче, чем жене. У него есть служба, есть долг, есть присяга, и потому в его колымском заточении есть смысл как участие в судьбе советской Родины. А у жены ничего такого нет, только долг перед мужем быть рядом. Но многие офицерские жены уехали к родным и ничего, растят там детей и пишут письма, которые под завывание колымской вьюги их мужья перечитывают по сто раз, а потом задумчиво смотрят в окно, где ничего не видно, сплошная белая завеса.

Василий завел разговор с Варварой: дескать, может, и нам так попробовать. Ради сына, который стал болеть с удручающей регулярностью. Витюша сначала держался на старых запасах здоровья, скопленных в раю, каким теперь казался Крым, а потом как прорвало. Каждый месяц то ангина, то еще какая ерунда. Кашель, сопли, хрипы, скачки температуры стали частыми гостями в их доме.

Но Варвара только горько усмехнулась. Куда ехать? Родителей похоронила, есть только брат Фима, да и то лишь по матери. Мать вышла замуж во второй раз, попав из огня да в полымя. Первый муж, отец Варвары, был гуляка с гусарскими замашками. Энергия брызгала из него, как искры из бенгальского огня. Он не просто пил, а кутил. Его легко можно было представить в красной атласной рубахе в окружении цыган и дрессированного медведя, родись он пораньше, до Великой Октябрьской революции. Советский строй отменил оргии с цыганами, а дрессированных медведей переселил в цирк, оставив Вариному отцу лишь убогую долю пьяницы и бабника. После развода он быстро сгинул, подорвавшись на паленой водке.

Обжегшись на первом замужестве, мать Варвары долго дула даже на воду. Этим дуновением в ее жизнь занесло Соломона, тихого еврея, который не пил, не гулял, не играл в карты и вообще избегал любых излишеств. Тихо жил, читая книги и грызя гранит науки. Работал Соломон в университете, о чем мать часто напоминала Варваре, призывая ее проявлять уважение к отчиму. У Варвары с ним не заладилось. Ее отец казался ей ярче, он был как дурман-цветок. А Соломон – просто сушеное растение неопознанной породы, гербарий на ножках.

От Соломона родился Фима. Такой же тихий и умный сын своего народа, еврейская кровь взяла свое. Фима был умным, старательным и с детства знал, что будет или часовщиком, или врачом. Обе профессии казались ему исключительно близкими. Между организмом человека и механизмом часов, по мнению Фимы, не было принципиальной разницы. Человеческий организм – те же часы, где все шестеренки связаны друг с другом, и поломка одной малюсенькой детальки ведет к тому, что движение останавливается, наступает тишина, смерть.

Варвара запомнила детский спор с братом. Она путалась в словах, пытаясь доказать, что человек – это больше, чем набор органов. Кроме печени, селезенки и прочих кровавых кусков внутри у человека есть какой-то свет. Нет, не то слово, неправильное. А какое правильное? Дух? Она тогда не нашла этого слова, оно спряталось в глубинах ее детского сознания, не желая, чтобы его трепали в бестолковом споре. А Фима, снисходительно улыбаясь, говорил, что Варваре надо больше налегать на учебу вместо пустопорожних фантазий. И да, хорошо бы не позорить семью тройкой по математике. На том и разошлись.

С годами споры прекратились ввиду их бессмысленности. Каждый остался при своем. К тому же у Фимы на руках козырей стало заметно больше. Он поступил в медицинский институт, а Варварин аттестат о среднем образовании запечатлел угрюмые тройки не только по математике, но и по биологии, заодно с химией и общей военной подготовкой.

Отношения брата и сестры, прохладные и прерывистые, как пульс кандидата в покойники, совсем сошли на нет, когда Варвара вышла замуж. Лишь из приличия она познакомила Ефима с Василием, понимая, что ничего хорошего из этого не получится. Но вышло хуже, чем она думала.

Ефим тогда определился со специализацией, выбрав психиатрию, и ни о чем другом говорить не мог. Он начал рассуждать о тонкостях человеческой психики, впитывающей в себя детский опыт. Вспомнил про Фрейда, про Эдипов комплекс, завязанный на восприятии матери как объекта сексуальных желаний, но быстро сообразил, что с этим солдафоном такие темы лучше не обсуждать. И, чтобы мягко свернуть от Фрейда к вещам более обыденным и приземленным, стал говорить про недостаток похвалы в нежном возрасте, что ведет к неуверенности во взрослом. Что вечно спешащим родителям кажется, что важно накормить, одеть и обуть свое чадо. Ан нет! Дудки! Из такой установки невежественных родителей растут психозы их повзрослевших детей.

Василий молчал, только изредка гуляющие желваки предупреждали Варвару, что будет взрыв.

Она сжимала руку мужа, прося его сдержаться, смолчать. Василий пожимал в ответ, обещая, что все будет хорошо.

И только напоследок, уже стоя на пороге, не выдержал, дал слабину. Насупив кустистые брови, он сурово посмотрел на шурина и сказал:

– Невежественные родители, говоришь? Дураки, которые на себе жилы рвали, с петухами вставали, чтобы дети были сыты, одеты и обуты. А потом взрослые дети их клянут? Психиатрам на них жалуются? Недостаточно хвалили их в детстве, видишь ли. Я бы этих сукиных детей заставил заткнуть их хлебальники и на коленях перед родителями стоять, пока все их психозы не пройдут. Мать вашу!

После этого случая совместных семейных обедов не было. И ужинов тоже. Отношения заморозились, дабы избежать войны. Слишком разными оказались муж Василий и брат Фима. Брата Варвара не выбирала. А мужа выбрала. И выбор этот подтвердила, легко отказавшись от отношений с Фимой на долгие годы.

Выходило, что родственников у Варвары как бы и нет. А Василий вообще детдомовский. Стало быть, с Колымы ей с сыном не сбежать, некуда.

Спасительный снег

Если бы Варвара знала, что случится с Витюшей на этом клятом Севере, пешком бы ушла. Посадила бы сыночка на спину, привязала бы покрепче, чтобы ни на секунду не переставать чувствовать его живую, упругую тяжесть, и ушла. Ползла бы, когда силы кончатся. Хваталась бы за кочки зубами и подтягивала свое тело, только бы отползти от беды.

Но не успела. Беда оказалась проворной и безжалостной.

Витюша в очередной раз заболел. В последнее время это случалось все чаще, и реакция родителей притупилась. Люди ведь привыкают и к хорошему, и к плохому. Выздоровление казалось неминуемым, как приход весны. Правда, на этот раз болел он особенно тяжело.

Вызвали фельдшера, Лидию Ивановну, грузную женщину с усталыми глазами. За неимением других вариантов фельдшер считалась врачом, причем и взрослым, и детским. Та пришла вся в испарине, лицо, посеченное мелкими льдинками, выдавало, что идти пришлось против ветра, который разгулялся до остервенения.

В такой буран не грех было бы и вовсе не приходить, но семья Стрежак числилась у нее на особом счету. Лидия Ивановна, наблюдая людей в разных ситуациях, ценила тех, кто умеет терпеть. Не жаловаться на судьбу, не проклинать, не роптать. Василий Иванович умел и, похоже, жена его тоже. Даже маленький Витюша болел всегда с особым достоинством, как будто сверял себя с пионерами-героями.

Она сразу поняла, что дело плохо. Ребенок горел. Казалось, еще чуть-чуть, и температура прорвет тонкую пленку жизни, и в образовавшуюся дыру отлетит ввысь чистая душа этого мальчика. Ни одно лекарство не имело мгновенного действия, а счет шел на минуты.

– Снег, быстро! – скомандовала Лидия Ивановна. – Снег, лед, все неси!

Варвара пулей, даже не накинув полушубок, выскочила в буран и принесла в подоле домашнего халата холмик колючего снега. Ноги ее оголились, и было видно, что колени, на которые она бухнулась, сгребая снег в подол, распухли и кровят.

Врач разметала одеяла, наброшенные на ребенка, и стала решительно прокладывать снежные валики в пах, под мышки, в шейные заломы, обкладывать ими лодыжки.

– Еще! – рычала она.

Варвара неслась на двор, поскальзываясь на лужах, образовавшихся в коридоре, падала, ползла на четвереньках и снова вставала. Снег, который она прежде ненавидела, таил в себе жизнь.

Лидия Ивановна обкладывала ребенка снегом вновь и вновь. Витюша только слабо вздрагивал, не в силах сопротивляться и даже просто плакать. Он пытался скулить, но легкие, обожженные адской температурой, выдавали сиплый стон.

Снег мгновенно съеживался и таял, словно его клали на раскаленную печь. Лилия Ивановна сбрасывала на пол талые ошметки и накладывала новые снежные лепешки на несчастного ребенка. Снегом она залепляла дыру, в которую может упорхнуть его душонка. Витюша затих, не имея сил даже на скулеж.

Наконец врач грузно упала на стул и шлепнула себе в лицо здоровенную снежную оплеуху. Сидела и не двигалась, а талая вода струилась по ее дряблой шее, капала на грудь, стекала на дрожащие руки, безвольно сложенные на коленях.

Варвара с ужасом смотрела на сдавшуюся, как ей казалось, врачиху. Подойти к сыну стало нестерпимо страшно. Она боялась увидеть его мертвым.

Лидия Ивановна подняла руку и негнущимися от холода пальцами провела по лицу, разгребая снежную массу. В прорытом просвете мелькнул глаз. Он подмигнул Варваре:

– Кажись, успели. Еще б чуть-чуть…

И она, вытянув губы трубочкой, начала протяжно дышать, чтобы унять сердце, которое запоздало пыталось вырваться из груди.

Отдышавшись, Лидия Ивановна строго-настрого велела Варваре следить за температурой. Та вела себя коварно, как змея. Эта тварь, свернувшись клубочком, обманывает врага неподвижностью, чтобы, выждав момент, молниеносно нанести смертельный удар.

– Не пропусти, – строго говорила Лидия Ивановна. – Вот такая у Витюши особенность. Вроде все тихо, а потом раз – и за сорок. Организм ослаблен, ему много не надо. Может случиться термальный шок, сердце не выдержит. Я бы его забрала, да некуда. У нас в больничке красный режим опасности объявлен, у санитара открытую форму туберкулеза нашли. Берут на работу бывших зэков, а потом удивляются. Короче, вам лучше дома оставаться. А там посмотрим.

Резко выдохнув, как перед глотком водки, врачиха переступила порог, чтобы вновь, согнувшись, продираться свозь буран, шепча заиндевевшими губами самодельную молитву: «Стужа, стужа, пожалей меня, рабу грешную».

А Варвара заступила на пост. Стояла и через каждые пять минут прикладывала губы к лобику Витюши. Лоб покрылся обильной испариной, как бывает при резком падении температуры. Варвара слизывала с губ соленые капли, которые казались ей эликсиром жизни.

Вечером со службы вернулся Василий. Получив краткий инструктаж, он сменил Варвару на этом посту. Она уснула по дороге в спальню. Последние шаги сделала машинально. Упала, не раздеваясь и не чувствуя, как прилипает к ногам халат, мокрый от выплаканных слез и растаявшего снега.

ЧП

Витюша, казалось, пошел на поправку. Но температура еще скакала, делая отчаянные попытки взять реванш, добить упрямого ребенка, цепляющегося за жизнь. Родители были начеку, сменяя друг друга как часовые. Как только ртутный столбик на градуснике пробивал отметку в 38, не медля ни минуты, вливали жаропонижающее лекарство. Василий, как человек военный, почти воочию представлял себе, как за устремленной вверх температурой вдогонку выпускают лекарственную боеголовку. Вот она догоняет, сбивает эту гадину, разрывает на куски и возвращает покой и порядок в семью Стрежак. Главное, вовремя запеленговать опасность и не опоздать с пуском ракеты. Такую задачу Стрежак понимал как вполне боевую и не позволял себе снизить бдительность ни на минуту.

В тот день дежурил Василий. Он имел законный выходной и, видя, что Варвара дошла до предела, отправил ее с попуткой в ближайший городок, чтобы жена хоть немного развеялась. Строго велел есть сливочное мороженое и беспечно смотреть по сторонам, а может, и купить себе что-нибудь яркое, чтобы все соседки обзавидовались.

Варвара и сама понимала, что нуждается в отдыхе. Самым заманчивым пунктом из предложенной программы был сам путь: два часа трястись на машине – это же счастье невозможное. Два часа, когда у тебя нет никакой возможности ни постирать, ни полы помыть. Остается спать. Разве могут спугнуть такое счастье гул мотора и тряска на ухабах?

Она спала в оба конца, подложив под щеку свернутую в подобие подушки старую кофту. Спала и даже во сне чувствовала большое, распирающее изнутри счастье. Дома остался муж, который крепок как утес, на него можно положиться. А значит, можно чуть-чуть расслабиться.

Проводив жену, Василий встал в караул у детской кровати. Витюша просил почитать, но, ослабев от болезни, быстро уснул. Василий прикладывался губами ко лбу, как учила Варвара. Это был самый быстрый способ засечь разгоравшийся жар на дальних подступах.

Показалось, что начинается. Проверил через минуту – нет, вроде ложная тревога. Витюша спал и слегка вздрагивал во сне.

Тут в дверь жестко и требовательно постучали. По стуку Василий Иванович сразу понял, что это не соседка за солью пришла. Так стучат только в экстренных случаях. Не ожидая ничего хорошего, Василий Иванович пошел открывать дверь.

На пороге стоял младший лейтенант Зуев, по виду которого ясно угадывалось, что Василий Иванович не ошибся. У Зуева от нервной сосредоточенности впалые щеки покрылись красными пятнами, а глаза выдавали страх, смешанный с мольбой.

– Товарищ полковник, разрешите обратиться.

– Что случилось? Коротко и по делу.

– У нас во взводе дезертирство. – Зуев едва не плакал. – Солдат сбежал.

– Твою ж мать! – выругался Стрежак. – Кто?

– Рядовой Ятгыргын. – И, чуть снизив голос, добавил: – Ну тот, который… чукча. Помните?

Спрашивать, помнит ли полковник рядового солдата, казалось совсем глупым. Но Ятгыргын был примечательной личностью. Стрежак кивнул. Хотел бы забыть, да не выходило.

– Значит, все-таки допекли парня? – Голос стал грозовым.

Такого Стрежака боялись даже генералы, а уж младший лейтенант Зуев едва не лишился сознания.

Побледневший, дрожащими губами он стал выговаривать бессвязный набор слов:

– Так мы что… Порядок он один… на всех… а ему вечно… намаялись мы с ним… ну, может, иногда и перегибали…

– Перегибали? – заорал Василий Иванович, но тут же вспомнил про сына и перешел на свирепый шепот: – Я сдуру тогда прикрыл вас, поверил на честное слово. А вы, значит, не унялись? Учти, Зуев, под трибунал вместе пойдете.

– За что, товарищ полковник?

– Тебе объяснить? Он как дезертир пойдет, а ты с шайкой за неуставные отношения, повлекшие это самое дезертирство.

– Другим ничего, а этот прямо нежный какой нашелся… – пытался защищаться Зуев.

– Нежный? – захрипел от возмущения полковник. – Нежные мальчики дома сидят, а этот пошел служить. Мог бы среди оленей своих затеряться, один хрен не нашли бы. Вы ж, скоты, его грушей для битья сделали, – рычал Стрежак.

– Так раз он русский язык не понимает…

– Молчать! Потом! Все потом. Он с оружием покинул часть?

– Так точно! Полный боекомплект.

Стрежак хрустнул хрящами на пальцах. «Твою ж мать!» – выругался он про себя. Дело дрянь. Полковник помнил этого солдата и чутьем, дарованным многолетним опытом командования, угадывал, что имеет дело не с истеричной выходкой малодушного новобранца, не знающего, как теперь выбраться из этой скверной истории. Нет, этот чукча если решился бежать, то на попятную не пойдет. Стрежак вспомнил угольно-черные глаза, острыми росчерками рассекающие плоское лицо, и испытал тревожное уважение к сыну северного народа, самой природой отученного играть в поддавки. Одержимая верность принятому решению поднимала ставки в этой чудовищной игре. Поднимала до той высоты, на которой Стрежак не мог позволить себе устраниться и назначить другого офицера командовать поисковой операцией. Неподъемные тяжести он привык взваливать на собственные плечи, не имея привычки перекладывать на других.

На краю сознания тянущей болью жило пред-чувствие беды. Стрежак почти физически ощутил близкое дыхание чего-то неотвратимого, уловил смрадный запах приближающегося несчастья. И чем явственнее было это чувство, тем меньше шансов оставалось у Стрежака отойти в сторону. Если есть хоть один шанс на миллион предотвратить трагедию, спасти щуплого чукотского солдата, он должен его использовать. Полковник был из породы тех, кто первый шагал из окопа. Вот и сейчас он, посерев лицом, твердо сказал:

– Командование поисковой операцией принимаю на себя. Возвращайтесь в часть, младший лейтенант. Сейчас буду.

Зуев исчез, а Стрежак сел на табуретку в коридоре, обхватил руками голову так, что побелели костяшки на пальцах, и сидел так, мыча что-то нечленораздельное, как переломанная ростовая кукла. Через несколько минут внутри раздался неслышный щелчок, пружина выстрелила, и полковник, подтянутый и решительный, как служебный пес, был готов выполнять армейский долг.

Оставалось только решить, с кем оставить Витюшу. Впрочем, вариантов не было. Из бездетных на их лестничной клетке жила только Зина. Они не особо дружили с Варварой, но по-соседски часто выручали друг друга. Только бы она была дома.

Зина работала в женской колонии, вольнонаемной. Военный городок не баловал женщин предложениями о работе. Повезло тем, кто умел учить, лечить, ну или хотя бы играть на пианино, потому что школа, медпункт и клуб исчерпывали мирный ландшафт гарнизона. Остальные женщины или сидели дома, или искали что-то за пределами военного городка. В город дорога была неблизкой, в мороз не наездишься, да и с транспортом перебои. Зина нашла себе место надзирательницы в колонии, которая располагалась поближе, платили там побольше, а работа была непыльная, хоть и нервная. И хотя любой труд в СССР почетен, Василий и Варвара, не сговариваясь, избегали расспрашивать Зину о ее трудовых буднях.

Василий обрадовался, когда Зина открыла дверь.

– Зин, прости, меня срочно на службу вызывают, а Варвара до вечера в городе. Не посидишь с мальцом? Выручай, прошу.

– Дак без проблем! – Розовощекая и круглая в любой проекции Зина была уступчива на просьбы. – Может, вам ужин приготовить? Все ж сидеть у вас до вечера.

– Не надо ужина. За температурой следи только, болеет опять…

Василий Иванович проинструктировал Зину, что и как, оставил лекарство, будучи почти уверенным, что не понадобится, и убежал ловить беглого дезертира Ятгыргына.

Чукча

Танат Ятгыргын прибыл в часть с осенним призывом. Солнышко еле выдавливало из себя последние капли тепла, и молодняк откровенно скис. Даже шутки у новобранцев выходили какими-то кислыми. Смельчаки вслух кляли военкомов, по воле которых они очутились в этом юродивом краю. Самые резкие ставили вопрос ребром: какой безумный враг может посягнуть на эту землю? Кому она на фиг сдалась? В отличие от зэков, они никого не ограбили, не убили, так кой черт им тут торчать? Остальные молчали, но по существу вопроса были с ними согласны.

Новобранцы мерзли при одном взгляде на негостеприимный колымский пейзаж. Они старательно горбились и сутулились, пытаясь таким образом удержать тепло, которое привезли с собой. Напоминали нахохлившихся воробьев, которых злая кошка в погонах согнала с насиженных мест.

На этом фоне трудно было не заметить молодого солдата с довольной рожей. Он щурился на солнце так, как будто лежал на пляже где-нибудь под Пицундой. Впрочем, когда он не щурился, глаза оставались такими же узкими, как щелочки, нанесенные двумя небрежными ударами острой бритвы по полотну плоского лица. Сын чукотского народа, он умел любить и ценить солнце даже за самую малость тепла и света.

В Советском Союзе народные остряки оттачивали мастерство, сочиняя анекдоты про чукчей. По популярности анекдотический чукча мог потягаться с самим Штирлицем. Особо невежественные люди думали, что чукчей и нет вовсе, их выдумали, чтобы было над кем посмеяться за рюмкой чая.

Танат Ятгыргын был живым доказательством того, что чукчи есть. Несмотря на то что советская власть сильно постаралась сделать из Таната нормального советского человека, он так и остался пареньком со своими чукотскими странностями. В интернате, куда свозили детей оленеводов, маленький Танат достал всех учителей глупыми вопросами. Например, ему не давало покоя, как русские обходятся теми словами, которые придумали для описания снега. У них есть масса прилагательных, но все они про красивости. Снег для русских бывает белый и серебристый, пушистый и ноздреватый, переливающийся и искрящийся. А как русские называют снег, по которому косуля может пробежать, не поранив ноги? И как по-русски будет снег, который режет ноги косуль тонкими ледяными бритвами? Тогда волки пойдут по кровавому следу и нагонят добычу быстрее охотника. Как же можно прожить без слов, определяющих успех охоты?

Красивый снег к делу не пришьешь. Это все лирика, только для стихов и годится. Стихами сыт не будешь, в этом Танат был убежден. Сколько ему ни говорили, что Пушкин – солнце русской поэзии, он знал, что без солнца не растет ягель, без ягеля умирают олени, а без оленей умирает его народ. А без Пушкина выживет и ягель, и олени, и чукчи. Так что до солнца ему далеко.

Еще Таната бесконечно удивляло, что на Большой земле люди не понимают, что мужчина и женщина – это разные животные. Он изумился, когда услышал, что детей приносят аисты. Конечно, нет! Любой чукча знает, что девочек приносят кукушки, а мальчиков – старый ворон. Может, поэтому мужчины и женщины его племени произносят многие слова по-разному. И даже на нарты ни одна уважающая себя женщина не сядет так, как мужчина. А тут, в интернате, учитель и учительница сидят на стуле совершенно одинаково. Странные люди, им бы у чукчей спросить.

Танат попал во взвод, которым командовал младший лейтенант Зуев. Взвод был обычным. С традиционным делением на касты. Но в отличие от Индии, где касты подобны родовому проклятию с жесткими границами, переход между военными группами был не просто возможен, а неизбежен. В этом был привкус гуманизма и намек на социальную справедливость. Уровень восхождения от салаг к дедам определялся армейским стажем. Чем больше дней проведено в строю, тем ближе заманчивая ступенька, встав на которую можно не только спускать вниз мытье сортиров, но и срывать плохое настроение. Ушастые новобранцы терпели унижения и побои, мечтая о днях, когда придет их очередь стать доминантными самцами. Справедливость сводилась к слову «очередность».

Зуев это явление не поощрял, но и не пресекал. Сохранял нейтралитет, считая дедовщину традицией, которая не им заведена, не ему, стало быть, ее и заканчивать. Он был обычным взводным, заинтересованным в том, чтобы служба шла своим чередом. Чтобы в сортирах было чисто, а в казарме не воняло портянками. Чтобы сапоги сияли приятным глазу кирзовым матовым блеском. Чтобы к празднику на стене висела стенгазета. А детали этого процесса его не волновали. Устав – это, конечно, святое. Но неуставные отношения, если без перебора, только повышают эффективность решения поставленных задач. Кто стирает портянки и моет сортиры, комвзвода не интересовало. Главное, чтобы результат радовал.

Понятное дело, иногда случались накладки. Зуев помнит, как при общем построении этот дуролом Стрежак, которому вечно больше других надо, прошелся перед строем и велел некоторым солдатам выйти вперед. Потом спросил у них срок службы. Те оказались новобранцами.

Зуеву тогда сильно досталось.

– Ты думаешь, как я их вычислил? – кипел Стрежак, вызвав Зуева к себе.

– Не могу знать. – Зуев смотрел прямо перед собой, лишь бы не встречаться глазами с взбешенным Стрежаком.

– Не можешь знать? А я тебе скажу. Они же у тебя все с красными глазами, как кролики-альбиносы. Нет, я тебе больше скажу. Как невыспавшиеся кролики-альбиносы. Что у тебя во взводе творится?

Зуев злился. Хотелось сказать, что творится не во взводе, а в стране. Творится подготовка к годовщине Великой Октябрьской социалистической революции со всеми вытекающими последствиями. От взвода требуют достойный вклад в оформление красного уголка.

– Что молчишь? – напирал Стрежак.

Зуев молчал. Он не мог быстро сочинить правильный ответ. От волнения соображение притупилось, а говорить правду было категорически нельзя.

Не дурак же он рассказывать, как накануне просмотрел личные дела новобранцев и нашел несколько полезных людей. Один до армии рисовал афиши в кинотеатре, другой работал резчиком по дереву. В помощь им присмотрел еще одного маляра. Поскольку такие дела вершатся исключительно по воле сердца, пламенного, как мотор, никакого приказа не было. Зуев только шепнул пару слов Парамонову, без пяти минут дембелю, и умыл руки.

К утру в красном уголке висела радостная стенгазета, посвященная Великой Октябрьской революции, чем-то неуловимым напоминающая оптимизм советских кинофильмов. Заодно весь состав Политбюро был переодет в новые резные рамочки, виртуозно выполненные ручным лобзиком. За неимением кисти маляр научился красить рамочки зубной щеткой.

Серега Парамонов, отвечающий за подготовку наглядной агитации, получил от Зуева благодарность. А троица новобранцев получила от Парамонова право три дня не стирать портянки старослужащих, чему ребята очень обрадовались. Словом, все были довольны, кроме въедливого Стрежака. Чтоб ему больше ни одной звезды на погоны не упало!

Комвзвода не особо боялся гнева начальства, потому что знал: Стрежак далеко, а он, Зуев, близко. Так близко, что в висок любому солдату дышит. Случись что, никто не посмеет рта раскрыть, иначе жизнь из тяжелой превратится в невыносимую. Любой фингал, засиявший на морде молодого бойца, всегда можно было списать на коварство тумбочки, о которую тот запнулся по дороге в сортир. И сколько Стрежак ни проводил свои расследования, все кивали на тумбочку.

Проблемы начались, когда во взвод северным ветром надуло чукчу Ятгыргына.

У того в голове была какая-то странная картина мира, в которой был свой порядок вещей, размеренный и неизменный. Талый снег питает ягель, ягель едят олени, оленей едят люди. А еще люди убивают волков, посягающих на оленей. Человек включен в размеренный ход вещей на правах части целого. Все люди равны. Выше только духи и шаманы, без которых его народу не выжить. А поскольку старослужащий Парамонов ни то и ни другое, то нет у него никаких особых прав на доминирование. Ятгыргын внимательно читал устав и знал, что Зуева слушаться надо, он командир, а про Парамонова там ни слова не сказано.

Танат Ятгыргын добродушно пропускал мимо ушей шутки про чукчей, не отделяя юмор от издевки. Тихий, незаметный, он отзывался на «узкоглазый», не видя в этом унижения. Глаза ведь и вправду узкие, с этим не поспоришь. Казалось, что стужа выморозила в нем упрямство, а метель вымела за порог болезненную обидчивость.

Никто не понимал, почему этот парень, представляющий собой, казалось бы, идеальную мишень для тычков и издевательств, живет относительно спокойно. Не понимал, потому что разговор Таната с главным обидчиком молодняка, Серегой Парамоновым, прошел без свидетелей.

Случилось это на второй неделе прибытия чукчи на Колыму. Не успел Танат пощуриться на колымское солнце, как началось все худшее, что вмещается в слово «дедовщина».

Тогда Танат подошел к Сереге Парамонову и удивил его просьбой:

– Поговорить надо. Отойти надо.

Тот усмехнулся. Все эти разговоры испуганных новобранцев известны ему заранее. Сейчас скажет, что ждет посылку из дома и что ему одному всего не съесть, что готов поделиться просто так, от широты душевной. Так наивные лопухи пытаются купить спокойствие.

Серега столько раз слышал эту байду, что обзавелся фразочкой, которую с особым удовольствием выдавал в конце разговора. Говорить надо было с оттягом, слегка скривив губы и сплевывая в конце, иначе не будет нужного эффекта.

– Поделиться, говоришь, хочешь? Прямо пополам, по-братски? А ты берега не попутал? Все отдашь, купец хренов.

И дальше только смотреть, как обтекает тот, кто еще минуту назад на что-то надеялся.

Вот и сейчас он пошел за Танатом в предвкушении хорошо отрепетированного спектакля.

– Сказать хочу, – начал рядовой Ятгыргын. – Важная вещь, сказать надо.

Серега подбадривал доброжелательной улыбкой. Работал на контрасте: сначала обнадежить, потом срезать под дых.

– Попросить надо.

– Ну! Проси, – голосом золотой рыбки позволил Серега.

– Не трогать меня прошу, меня трогать нельзя, – спокойно сказал Танат.

Серега даже растерялся на какое-то мгновение. Наивная дерзость чукчи била все рекорды.

– А ты берега не попутал? – первое, что вспомнилось из прежней заготовки. – Ты с кем торгуешься, купец хренов?

Серега отчаянно плыл куда-то не туда. Всем своим видом узкоглазый давал понять, что торговаться не намерен.

– Я не купец. Я охотник.

– Подстрелишь меня? – заржал, ободряя себя громким хохотом, Серега. – Как белку, в глаз?

– Нет. Человек не белка. Человека нельзя. Никак нельзя.

– И че? Не белка, не олень… Утомил ты меня, узкоглазый.

– Снова говорю: не трогай меня, – без тени страха повторил Танат. – Меня нельзя трогать.

– Особенный, что ли? – Серега сплюнул.

Правда, это надо было сделать в конце разговора, но сегодня все шло не по сценарию.

– Нет, не я. Мамка особенная.

– Ага, смотри, чтоб я не обделался от страха. И кто она у тебя? Председатель обкома?

– Нет. Она не коммунистка. Она шаманка. Накажет, сильно накажет, любит меня очень. – В глазах чукчи блеснуло горделивое превосходство.

– Ведьма, что ли? – попытался заржать Сергей, хотя на душе потянуло холодом.

– Нет, просто шаманка, между миром живых и мертвых ходит.

Ятгыргын сказал это так буднично, словно даже малые дети должны знать такие очевидные вещи.

Серега сплюнул второй раз. Просто чтобы заполнить паузу. Не зная, что ответить, он процедил:

– Иди на хрен.

И сам пошел прочь, всеми силами придавая походке прежнюю беспечную развязность. Даже засунул пальцы под бляху ремня, оттянув его пониже, как могут носить только дембеля. Расхлябанно, враскачку он шагал к казарме, давая понять этому подмороженному чукче, что он, Серега Парамонов, ни на минуту не спасовал перед какой-то там шаманкой. Он комсомолец и знает, что вся эта гнилая тема про ведьм и колдунов годится только для его шамкающей бабки. Не для него, обладателя золотого значка ГТО, отличника боевой и политической подготовки.

Но за золотым значком пряталось обычное сердце, которое от шамкающей бабки по непонятным каналам впитало безусловную веру в иное, не облекаемое в слова, но существующее на правах безусловной истины. И никакая боевая и политическая подготовка не могла отменить эту веру, запрятанную в самые глубокие овраги души комсомольца Сереги Парамонова. Сколько бы он ни повторял, что души нет, что это поповские бредни.

С тех пор стали замечать, что гроза молодняка, Серега Парамонов, обходит салагу Ятгыргына по кривой дуге. Предпочитает прессовать других. Как будто между ними натянута невидимая проволока, по которой пущен ток.

Время работало на Ятгыргына. С каждым днем приближался новый призыв, а значит, прибудут молодые солдаты, которые заменят прежних салаг на нижней ступени армейской иерархии, которые, в свою очередь, сделают шаг вперед навстречу заветному дембелю и праву напоследок поглумиться над новобранцами.

А пока Ятгыргын болтался внизу, в самом подножье армейской пирамиды, и угрюмо наблюдал, как разница в каких-то два года, ничтожная и незаметная на гражданке, разводит людей по разные стороны прав и обязанностей, помечая одних синяками, а других сбитыми костяшками на острие сжатых кулаков.

После разговора с Парамоновым Танат воздвиг вокруг себя защитный кокон. Но в самом крепком чуме пронырливый ветер всегда найдет щель, сквозь которую будет уходить спасительное тепло.

Приказ министра обороны опоздал. События развернулись со скоростью сил быстрого реагирования.

Рохля

Рохлин, по прозвищу Рохля, страстно мечтал после увольнения поразить девчонок немыслимой красотой своего дембельского альбома. Два года службы он при каждой возможности подставлял свою блеклую физиономию под объектив разномастных фотоаппаратов и потом с цепкостью клеща выуживал свои фото. Фотокорреспонденты и простые любители прокляли тот день и час, когда повелись на просьбы Рохли и шутливо направили на него камеру. Он помнил каждый кадр, и не просто помнил, но настойчиво напоминал, упрашивал, гнусаво канючил и в итоге получал все, до последней фотки. Дальше он придирчиво выбирал лучшие кадры, достойные дембельского альбома. Лучшие – это те, на которых не видны рытвины от оспы на его дряблой физиономии и где он залихватским видом напоминает гусара, при виде которого в воздух летят женские чепчики. Перебирая эти фотографии, можно было подумать, что вся военная промышленность работает исключительно ради того, чтобы поставлять реквизит для фотосъемок Рохли. За два года ему удалось обнять снаряды всех калибров и вальяжно опереться на всю технику, попавшую в их часть.

Дембель приближался, подготовка шла полным ходом. Фотоальбом распух от фотографий. Рохля не спал ночами, предвкушая впечатление, которое произведет на девчонок. После просмотра фотографий любая должна ахнуть и посчитать за долг как-то осчастливить Рохлю, самого героического героя всех стран и народов. Оставалось придать альбому законченную форму, сделать сногсшибательную обложку.

Рохля обладал своеобразным художественным вкусом. Он решил, что будет шикарно обтянуть альбом красным бархатом. Тогда внешняя и внутренняя красота сольются в сладостном экстазе.

Он честно попытался купить подходящую ткань в гарнизонном магазине, но продавщица только посмеялась над ним. Оказывается, дефицит, как огромное, ненасытное чудовище, съел бархат на десерт.

Озираясь по сторонам в поисках выхода, Рохля бросил взгляд на полковое знамя. Впервые оно показалось ему настолько прекрасным. Легкая потертость придавала бархату вид бывалого, утомленного геройством вояки. Именно этот образ соответствовал душевному настрою Рохли.

Рохля начал размышлять. Другого выхода жизнь ему просто не оставила. Альбом нуждался в бархатном отрезе, без которого терялась половина ожидаемого эффекта. Он, Рохля, не виноват, что знамя – единственный источник решения проблем. В конце концов, он же поделился с армией двумя годами своей жизни. Так неужели армия не поделится с Рохлей такой малостью, как кусок красного бархата?

Он планировал операцию с тщательностью рецидивиста, решившего ограбить инкассатора. У знамени всегда дежурил часовой, иногда сам Рохля. Особого риска вроде бы нет. Знамя гордо развевалось на ветру только во время торжественного выноса по случаю какого-нибудь праздника. В ближайшее время праздников не предвиделось. В штатном режиме проблема обнаружится, когда Рохля уже демобилизуется. Но все же идти на дело самолично Рохля не хотел. Гораздо приятнее загребать жар чужими руками.

И потом, как-то не по правилам рисковать, когда ты уже почти небожитель. На это есть салаги. Перебирая в уме кандидатов, Рохля остановился на Ятгыргыне. Его расчет был таков: если потом, задним числом, командование прознает, кто это сделал, то чукча отделается малой кровью. Спишут на его идейную отсталость, да и вообще полную отмороженность. Темные люди эти чукчи, что с них взять. Размышляя таким образом, Рохля даже преисполнился чувством собственного великодушия, ведь он не зверь какой-то, чтоб подставлять других ребят.

Рохля вызвал Таната на разговор. Кратко изложил ему суть просьбы. Правда, не стал скрывать, что делает ему предложение, от которого нельзя отказаться. То есть эта просьба обязательна к исполнению.

– Короче, делов-то на пять копеек. Отрезал, заправил так, чтобы не видно было, и свободен. Только режь аккуратно, с угла, буквы не захватывай. Понял? – деловито инструктировал он.

Танат молчал.

– Все понял? – переспросил Рохля.

– Понял, – ответил Танат. – Делать не буду.

Рохля едва не задохнулся от такой наглости. Ладно бы начал канючить, слезливо просить заменить его другим салабоном. Но так дерзко отказывать ему, без пяти минут дембелю, самому Рохле, такое нельзя оставлять без последствий.

Рохля ударил жестко и без предупреждения. Прямо в переносицу, соединяющую узкие глаза-щелки.

– Что ты, сука, мне сказал? – захрипел Рохля.

Горло перехватило от ненависти.

Танат вытер кровь всей пятерней и держал руку оттопыренной, чтобы не испачкать форму.

– Делать не буду, – сказал он тихо. – Плохая голова у тебя.

Рохля ударил его снова. На этот раз кровь брызнула лихо, обильно, стала заливать грудь гимнастерки. Танат запрокинул голову. Его острый, почти мальчиковый кадык стал идеальной мишенью. Разъяренный Рохля вдарил по кадыку раньше, чем сообразил, что этот прием запрещенный.

Танат упал и захрипел, нелепо загребая руками, как перевернутый на спину краб. Стало понятно, что сам он не встанет, нужно бежать за помощью.

Рохля побежал. В виски била трусливая мысль, что если сейчас этот придурок двинет кони, то вычислить его, Рохлю, не составит никакого труда. Он же звал Ятгыргына на разговор при свидетелях. Кто ж знал, что тот нахамит, а потом подставит кадык.

В казарме он кинулся к Сереге Парамонову, главному арбитру армейских конфликтов, и, цепко схватив за рукав, потянул на выход.

– Ты офигел? – огрызнулся Серега. – Куда прешь?

– Да там… Такое дело… Он сам виноват. Я ж ему как человеку, а он…

Серега понял, что проще пойти и разобраться на месте, чем прорываться через неразборчивый поток слов, которые изрыгал бледный Рохля.

Рохля привел в подсобку. На полу сидел Танат, прижимая ладони к окровавленному лицу. Он хватал воздух ртом и морщился от боли. Казалось, он не заметил Рохлю с Серегой. Весь мир в этот момент был заполнен кровью и унижением.

– Слава богу, оклемался. – В голосе Рохли сквозило явное облегчение.

– Какого черта? – возмущенно захрипел Серега.

– Да неважно уже, – засуетился Рохля, – главное, что все живы и почти здоровы. Прости, Серега, зря побеспокоил. Думал, каюк ему.

Рохля сиял. Страх таял, как снег на батарее, обдавая приятной свежестью натянутые нервы. Но одного взгляда на Серегу было достаточно, чтобы улыбка сползла с рябого лица Рохли.

– Урод! – набросился на него Парамонов. – Ты что устроил?

– Так, поучил маленько. – Рохля растерялся. С новобранцами обращались и менее бережно. И ничего, никакой трагедии в этом не было. – Я ему говорю, а он хамит. Старших уважать надо, говорю ему… А он, козел, только зыркает… Я ему не олень северный… Он у меня еще не такого отхватит…

– Не трожь его, – резко прервал Серега. – Больше ни пальцем.

– С какого фига? – Голос Рохли из растерянного стал возмущенным. – Он особенный, что ли? Или мы чего-то не знаем? У тебя, что ли, свои виды на него? Маленький чукча под охраной самого Парамонова?

Голос Рохли набирал язвительности, действуя Сереге на нервы. Не сдержавшись, Парамонов слегка двинул Рохле по роже. Довольно формально, без души, лишь бы тот заткнулся.

Рохля заткнулся.

Серега Парамонов

Но, как выяснилось, ненадолго. Через день все старослужащие знали, что авторитет Сереги Парамонова подмочен: с какого-то переполоха он опекает салагу-чукчу.

У Сереги было особое, почетное место в компании оборзевших дембелей. Он выполнял роль ревностного хранителя традиций неуставных отношений. Парамонов никому не позволял лишнего, но и снисхождения никому не делал. Его кодекс чести предписывал быть одинаково безжалостным, невзирая на лица салабонов. Ситуация с чукотским салагой шла вразрез понятиям, на которых держалась репутация Парамонова.

Задним числом выяснилось, что действительно никто не может припомнить, чтобы Серега гнобил чукчу. Коллективная память оживила случаи, когда Серега погасил претензии к Ятгыргыну, как теперь казалось вполне обоснованные. Улей жужжал. Никому не давал покоя вопрос, какие отношения связывают Серегу Парамонова с невзрачным чукчей. Ладно если бы были земляками, хоть какое-то объяснение. Так нет, Серега с Волги, там олени только в зоопарке водятся. Сплошная загадка, отгадать которую хотелось всем и каждому.

Многие не верили рассказу Рохли, тем более что держали его за откровенное трепло. Он божился и зуб давал, что не врет. Был только один способ проверить, не свистит ли Рохля.

С того дня жизнь Таната Ятгыргына стала невыносимой. Каждый старослужащий, даже тот, кто прежде не замечал щуплого Ятгыргына, включился в травлю, поджидая, когда на горизонте появится Серега. Собственно Танат никого не интересовал. Он был лабораторной мышью. Эксперимент был посвящен Сереге.

Танату ставили подножки, подкидывали в суп тараканов, подкладывали обоссанную подушку, и все это ради того, чтобы посмотреть на реакцию Сереги Парамонова. Наблюдали нагло, с ухмылкой.

Сначала Серега сторонился, старательно отворачивался, делал вид, что его это не касается. Потом понял, что его проверяют на вшивость.

Бессонными ночами он ворочался, прикидывая, как разрулить эту ситуацию. Однажды не выдержал, посреди ночи на цыпочках, босиком пересек казарму и склонился над кроватью Ятгыргына. Растолкал его и прямо, без предисловий спросил:

– Почему им про мать не скажешь?

– Их много, – странно ответил Ятгыргын.

– И что? Многим скажи.

– Многие не поверят. Многие всегда смелые.

И отвернулся лицом в подушку. Сереге показалось, что плечи Ятгыргына подрагивают. И хрен с ним.

Утром, занимаясь строевой подготовкой, чеканя шаг в строю одинаково одетых и одинаково движущихся людей, ощущая вибрацию единения, Серега понял, что имел в виду чукча. Строй подчинял своей воле и одновременно даровал чувство защиты. Когда ты часть целого, тебе не страшны враги. Не говоря уже о какой-то шаманке.

Парамонов вспомнил свой липкий страх, когда чукча посмотрел ему в глаза и в полной тишине сказал про мать. А если бы рядом стояли гогочущие товарищи? Он бы поверил? Да он и тогда не столько поверил, сколько безотчетно испугался. Он был один, одинокий солдат в огромной вселенной, где уживаются политрук и шаманка. Но вот он идет в строю. Мир кажется простым и ясным. Скажи ему сейчас Ятгыргын про свою странную мать, он бы обругал или посмеялся. В зависимости от настроения.

Тогда Серега принял окончательное решение ничего не рассказывать ребятам про шаманку. Это было равносильно признанию в собственном слабоумии. И вообще, когда все построены ровными рядами и грохочут сапоги, выбор между мифической шаманкой и реальными пацанами кажется не таким уж и трудным. Сереге даже стыдно стало, что он повелся на этот развод.

С этого дня, словно искупая свою вину, Серега не просто присоединился, а возглавил общественное движение по превращению жизни рядового Ятгыргына в ад.

И только иногда, когда они встречались взглядами, Серега вновь ощущал безотчетную тревогу и острые нотки паники. Но быстро пресекал эти рецидивы. Пинком под дых заставлял Ятгыргына согнуться, чтобы тот уткнулся мордой в пол и долго не мог разогнуться. Пусть этот острый как бритва взгляд шарит по половым доскам, по пыльному кафелю, по вытертому линолеуму, только не по лицу Сереги. Но Ятгыргын, хватая ртом воздух, упорно поднимал взгляд, вновь смотрел в глаза, смотрел изумленно и, как казалось, с состраданием. Это бесило Серегу так, что перед глазами возникали всполохи белых молний, и тогда он бил с таким остервенением, что его оттаскивали товарищи, полностью снявшие с него все обвинения.

А Рохлю назвали брехлом и в назидание залили некоторые его фотографии сливовым киселем. Рохля судорожно плакал над испорченными снимками. Он решил сохранить то, что осталось. Ночью, дав продуктовую взятку сослуживцу, перепрятал фотоальбом в его тумбочку.

В это же время в каптерке плакал Танат. Над испорченной жизнью, поруганной гордостью. Он тоже решил сохранить то, что осталось.

К утру выяснилось, что рядовой Танат Ятгыргын самовольно покинул часть.

Полкан

Приняв на себя командование операцией, Стрежак действовал четко и решительно. Он не ставил под сомнение, что дезертира необходимо поймать хотя бы потому, что он вооружен. И что нельзя создавать угрозу мирным жителям. И что нарушение присяги заслуживает самой страшной кары. Он знал, что это правда. Но внутри странным образом было неспокойно. В понимании служаки Стрежака безусловная правда должна сиять как солнце. А тут не до сияния. Слякотно на душе. Как будто солнце ушло за тучу и все мысли полковника стали противно расплывчатыми. Мутота на душе была связано с тем, что эта операция напоминала ему охоту на человека. Тот убегает, а его догоняют. Догоняют толпой, с собаками, словно охотники профессионально идут по следу.

Он угрюмо отдавал приказания и, заранее зная, что все будет выполнено и поставленная цель достигнута, мрачнел все больше. Зуев истолковывал это по-своему и показушной суетой старался создать оптимистичную атмосферу.

– Не может он далеко уйти! – торопливо говорил он. – Всех опросили, примерное время побега установлено с точностью до минуты!

– Отставить! – обрезал его Стрежак. И кривился, как от зубной боли.

Зуев обиженно надувал губы. Правда, ненадолго. Долго молчать он не мог, сильное волнение требовало выхода. Зуев докладывал о каждой соринке, найденной на пути следования дезертира Ятгыргына. Своим рвением он заранее пытался смягчить гнев, который прольется на его голову, когда причина побега станет известной командованию. В том, что чукчу допекли старослужащие, он не сомневался. Однако допекали многих, а побежал один. Значит, виноват. И виноват тем сильнее, чем больше сил будет потрачено не на защиту Родины, а на поимку беглеца. Зуев пытался рвением и усердием заранее искупить свою вину, догадываясь, что ему неотвратимо предъявят. Одного взгляда на Стрежака было достаточно, чтобы понять: тот на тормозах эту историю не спустит. Одно слово – Полкан. Так за глаза Зуев называл командира, чей топорный взгляд на службу бесил его своей негибкостью.

Оба помнили недавний случай. Взвод под командованием Зуева выдвинулся на учебный полигон для отработки меткой стрельбы. Как назло, за каким-то чертом туда зарулил Полкан. Был он, что случалось нечасто, в хорошем настроении и даже улыбался.

– Лейтенант, – обратился он к Зуеву, – мне докладывали, что у тебя чукча служит. Позови его. Хочу проверить, правда ли, что они охотники от Бога, что снайперами рождаются.

Зуев самолично побежал за Ятгыргыном. Хорошо, что не послал за ним, иначе не миновать скандала. Ятгыргын оказался в совершенно неприглядном виде. Отекшая губа перекашивала лицо, и сиреневое пятно на скуле добавляло однозначности этой картине. Как такого вести к командиру? Зуев вернулся один.

– Рядовой Ятгыргын отлучился в уборную, – доложил Зуев Стрежаку, изо всех сил уповая на занятость командира. Сейчас уедет, и дело с концом.

Но Стрежак напрягся:

– А что? Это совсем надолго? Подождем.

Зуев занервничал.

– У него обмен веществ специфический. Национальный колорит, сами понимаете. Наше довольствие ему поперек кишок ложится. Против природы не попрешь, – говорил Зуев и сам слышал, как неубедительно это звучит. Голос выдавал его с головой.

Стрежак потемнел лицом. Ничего не сказал, но взгляд стал свинцовым, и ноздри начали мелко подрагивать. Как сторожевая собака при шорохе чужих шагов.

– Будем ждать, – сказал он.

Зуев снова побежал за Ятгыргыном. По иронии перехватил его по дороге в уборную. Схватил за руку и потащил, спешно инструктируя по ходу.

– Ударился сам, понял? Сдуру дверной косяк не разглядел. Темно было и всякое такое. Ты понял? Или об тумбочку, когда сон страшный приснился. По собственной дури всю морду лица разворотил.

Ятгыргын испуганно моргал, явно ничего не понимая.

Зуев мог бы объяснить и поподробнее, но с ужасом увидел, как им навстречу, ссутулив плечи, идет сам Полкан. Времени было в обрез, ровно на одну фразу. И она родилась легко, точно достигая цели.

– Или ты об косяк, или тебя в уборной голо-вой в говно макать будут, – прошипел он. – Ты понял?

На этот раз Ятгыргын кивнул вполне осмысленно и, что важно, утвердительно.

Через минуту Стрежак уже осматривал рожу Ятгыргына. Тот смотрел куда-то в небо, и взгляд его ничего не выражал. Он как будто отсутствовал, равнодушно отдавая свое побитое лицо на обозрение, но глубоко спрятав мысли и чувства.

Стрежак закончил осмотр и тяжело перевел взгляд на Зуева:

– Это как понимать?

Зуев изобразил тень обиды. Дескать, он тут не при делах. Командир взвода и сам желал бы знать, откуда такое явление.

– Не могу знать, – доложил он.

Тогда Стрежак развернулся к Ятгыргыну. Он даже не успел задать вопрос, как тот, не отрывая взгляда от неба, равнодушно и обреченно, глухим голосом сказал:

– Ударился. Сам. Тумбочка.

Для него эти два офицера различались только количеством звездочек на погонах. Оба из одного мира, а значит, из одного теста.

И тут тот, что постарше, переспросил:

– Точно тумбочка? А может, дверной косяк? Или о порог запнулся?

Это было так неожиданно, что Танат оторвался от неба и впервые с интересом посмотрел на Стрежака. Суровый, сильный, похожий на вожака. За таким идет стая. Такие не гнутся от ветра. В какой-то момент захотелось сказать правду. Это желание разрасталось, как мыльный пузырь, переливающийся радугой надежды. Ятгыргын замешкался.

– Говори, – нервно взвизгнул Зуев, вспотевший от волнения.

Голос Зуева как иголкой проткнул шар, и тот лопнул вместе с намеком на надежду.

– Никак нет. Тумбочка. – Ятгыргын снова увел взгляд в небо.

– Ладно, – хмуро ответил Стрежак. – Свободен.

Зыркнул на Зуева, как кипятком плеснул, и пошел прочь, утаптывая в снег свое недовольство.

Зуев мысленно перекрестился, а спустя несколько дней даже решил, что Полкан забыл эту историю. Но сегодня, докладывая о побеге Ятгыргына, был неприятно удивлен. Стрежак, оказывается, запомнил ту битую морду.

Особенно кисло стало на душе Зуева, когда Стрежак, дождавшись, когда они останутся одни, сказал, как припечатал:

– Тогда, на стрельбище, так и не выяснили, снайпер ли тот солдатик. Молись, лейтенант, чтобы сегодня не пришлось это узнать. И боюсь, стреляет он хорошо, очень хорошо.

«Памятливый, сука!» – выругался про себя Зуев и почувствовал, как струйка пота нервно холодит хребет.

Два выстрела

Стрежак решил самолично выдвинуться по маршруту следования Ятгыргына. В этом не было никакой надобности, средства связи позволяли руководить операцией дистанционно. Но слишком муторно было на душе, чтобы сидеть на месте.

Тревога поднималась в нем, как тесто в квашне. Он утрамбовывал ее волевыми усилиями и почти физически ощущал, как тщетны его старания. Тревога разрасталась, словно наполняясь крохотными пузырьками воздуха, которые поднимали ее все выше и выше. Скрутило в тугой узел дыхание, перехватило горло, зашумело в ушах, заломило в затылке. Стрежак застонал и понял, что или рухнет от напора непонятного ему и прежде неведомого чувства надвигающейся катастрофы, или начнет двигаться, что-то делать. Сжав зубы, он вел свой маленький отряд, прорезая лыжами девственный простор снежного покрывала. Колкий ветер царапал лица, словно пытался удержать их.

Так, почти не помня себя, Стрежак довел группу до берега. Тут река делала кокетливый изгиб, и в сокровенном месте ее излома стояла избушка. Даже снег не смог придать ей благообразный вид. Брошенная, с проломившейся крышей, покосившаяся на одну сторону, она выступала на фоне снежной равнины, как гнилой зуб из заросшего бородой рта. Как и положено рыбацким избам, окна были повернуты к реке. Тугой колымский ветер теребил тучи, которые бросали на землю свои хмурые тени.

– Тут он, негде ему больше прятаться. Хорошо, что окна не на нас пялятся. – Потирая руки, Зуев старательно изображал бодрость духа. – Товарищ полковник, разрешите развернуть силы захвата.

– Оставить, – обрубил его Стрежак. – Посидим пока, понаблюдаем.

Он не мог сказать, почему медлит, тянет время. Как будто надеялся, что все само рассосется. Это было так непохоже на Стрежака, что Зуев довольно откровенно вывесил на своей морде знак презрительного удивления.

– Товарищ полковник, а вдруг он через реку уже переправился? – напирал он. – Может, все-таки пойти, посмотреть, что к чему?

В эту минуту Стрежак хотел только одного – послать к черту младшего лейтенанта, всю эту операцию и даже службу, которая была для него равна жизни. Впервые, глядя на речку, туго спеленатую снежным покрывалом, он видел в ней не водное препятствие, а место для рыбалки. Скулы сводило от желания тишины. И чтобы видеть только переливчатую стрекозу, качающуюся на поплавке. И не здесь, а где-нибудь на Волге, подальше от этого неприветливого края. Он неопределенно махнул рукой.

Зуев, которому кровь из носу нужно было совершить нечто героическое, что могло бы спасти его от последующих разборок вокруг дедовщины, понял это по-своему. Взмах руки командира он истолковал как разрешение действовать по собственному усмотрению.

Никто не успел глазом моргнуть, как он встал во весь рост и, подбадривая сам себя дурацкой улыбкой, двинулся к избушке. Стрежак в это время высматривал лучший угол подхода и не заметил самовольное выдвижение Зуева.

Через пару секунд раздался выстрел. Зуев упал.

Все прилегли, вжавшись в снег, набитый ледяными иголками. Казалось, что тишина тянется вечность. Стрежак впервые так отчетливо слышал собственное сердце. Оно бухало горячим молотом, раскалывая ребра, как хрупкую наковальню.

Потом раздался еще один выстрел.

Сквозь снег, в который вжался Стрежак, этот выстрел прозвучал чуть глуше. И каким-то необъяснимым образом полковник понял, что этот выстрел последний. Он знал, что все закончилось. И даже знал, как именно.

Стрежак встал и, медленно переставляя вязнущие в снежном плену ноги, пошел к Зуеву. Тот зашевелился и неловко, некрасиво пополз навстречу Полкану.

– Вставай, урод, – прохрипел полковник.

– Он стрелял в меня! – срываясь в истерику, крикнул Зуев.

Стрежак грубо сорвал с головы лейтенанта шапку-ушанку. Поверху, ровнехонько по самому краю, зияла дыра, обрамленная темным ореолом подпаленной ткани.

– Вот и выяснили, – мрачно и тихо, как будто про себя, сказал Стрежак. – Стрелять он умеет. Снайпер от Бога.

– Он мог меня убить! – потрясенно повторил Зуев.

– Если бы хотел, убил бы.

В голосе Стрежака не было никакого сочувствия, что больно задело Зуева. Задело до того, что он вышел из ступора и вернулся к своей обычной многословной манере.

– Товарищ полковник, вот верите, всю жизнь вспомнил… Вот ведь мразь! Упал, думал, все, кранты. Можно сказать, в сантиметре от смерти был. Прямо как второй раз родился. Промазал, чукча чукотская, – нервно засмеялся Зуев.

– Он не промазал, – оборвал его Полкан. – Пожалел он тебя, урода.

– Как же? Промазал и второй раз пальнул. Хорошо, что я между снежных кочек залег, не достать. Мне бы только до него добраться…

– Руки коротки, – горько усмехнувшись, буркнул Стрежак.

Зуев подумал, что Полкан редкая сволочь. Сочувствия от него не дождешься. Но все же факт стрельбы и риска для жизни отрицать невозможно. Так что, когда начнутся разборки, у Зуева на руках будут не самые плохие расклады. Все же жизнь его висела на волоске, а это что-нибудь да значит. Немного повеселев от этих мыслей, он сказал:

– Готов действовать, несмотря на перенесенный, можно сказать, предсмертный ужас. – И взял под козырек.

Стрежак ничего не ответил. Он смотрел поверх головы Зуева, как будто тот перестал для него существовать.

Василий Иванович смотрел на избушку, заранее зная, что увидит там.

Он пошел один. Ссутулившись против ветра, по-бычьи наклонив голову вперед, плотно сжав губы, он шел скорбной походкой человека, который приближается к неотвратимому финалу истории, не им начатой, но выбравшей его для заключительной сцены. Ноги вязли в снегу, он выдирал их и переставлял, как тяжелые гири. «Пронеси сию чашу мимо меня», – всплыло в памяти. Он не помнил, откуда это. Да и неважно. Нутром знал, что не пронесет. Воронка событий подхватила его, как щепку, и теперь он подчинен логике этого потока.

Сзади что-то кричали. Советовали пригнуться, подождать подкрепления. Он только морщился от этих звуков, ненужных на фоне того, что ему предстояло увидеть.

Стрежак не ошибся. Толкнув ветхую, прогнившую дверь, он переступил неестественно высокий порог, как будто забывший погрузиться в землю вместе со всем строением. Дальше не пошел. Сел на заиндевевший порог, как на лавку, и тупо смотрел, как тоненькая струйка крови медленно, как будто из последних сил, подползает к его сапогам. Темная полоска во мраке избы отсвечивала блеском жидкого металла и напоминала змею. Стрежак непроизвольно отдернул ногу и заплакал.

В тот момент он не знал, что слезы на пороге рыбацкой избушки, где застрелился рядовой Танат Ятгыргын, лишь предвестники больших рыданий, которые будут сотрясать его тело через несколько часов.

Гречка

Зинаида легко согласилась остаться с Витюшей, потому что оказывать услугу важным людям ей казалось полезным и правильным. А полковник в ее глазах был человеком солидным. Почти как начальник колонии, только имеет дело с вольным контингентом. Ну, или почти с вольным.

Она слышала от соседей, что сын полковника страдает странными вспышками температуры. Что медицина разводит руками и советует надеяться на то, что с возрастом само пройдет. И что полковничья жена трясется над единственным сыном, как Кощей над яйцом. Соседи врать не станут. В узком мирке военного поселения именно сарафанное радио было самым достоверным источником любой информации – от генеральского меню до вероятности войны с Китаем.

Зина согласилась посидеть с больным ребенком, хотя устала накануне как собака. В колонии работа адская, ни на минуту не расслабишься. Заключенные не просто так попали сюда. Раньше таких называли лихими людьми, лиходеями. Зинаида их боялась, а потому ненавидела. Никому не спускала ни малейшей провинности, сразу докладывала начальству, за что заслужила среди заключенных кличку Сука Крашеная.

Обидно было за крашеную. Ярко-рыжие волосы были природным даром. Но природа, как скупой бухгалтер, выдав премию в виде роскошных волос, сэкономила на прочих статьях. Все остальное было блеклое и какое-то невыразительное. Низковатая, без талии, похожая на тумбочку на крепких ножках, Зинаида смотрела на мир из-под низких бровей, лишь изредка улыбаясь тонкими бледно-розовыми губами.

Да и кому улыбаться? Женатым мужчинам улыбаться опасно, жены в волосы вцепятся. А свободные или пьют, как не в себя, или бывшие заключенные. Другие на Колыме не задерживались. Не хватало ей еще с таким жизнь связать. Лучше уж одной.

Жизнь колебалась в пределах от «скучно» до «скверно». Зинаида тянула лямку собственной нескладной судьбы, отыгрываясь на заключенных за серое колымское небо и такую же серую, скучную жизнь.

Стрежак был видный мужчина, ну а то, что суров и неулыбчив, так это в глазах Зины только добавляло ему очков. На то он и мужчина, чтобы быть столпом порядка. Повезло Варваре. Непонятно, за какие заслуги Господь подогнал ей такого мужа. Семья Стрежака рисовалась в воображении Зинаиды как мощная бетонная свая, обвитая вьюнком. Свая – это Василий. А тоненький стебелек – Варвара. От этой картинки Зинаида морщилась, потому что не любила несправедливость. А это и есть самая настоящая, вопиющая несправедливость. Ничего такого особенного в этой Варваре нет. Однако ж цветет и даже пахнет «Красной Москвой». А чего не цвести, когда такая опора рядом? И еще постоянно улыбается. Без смысла, просто так. Задерет голову в небо и улыбается тучам. Ну чисто вьюнок. Тот тоже по опоре вверх лезет, будто до облаков достать хочет. А убери эту опору, и где этот цветок окажется? В грязи, на земле. У вьюнка нет хребта, только цепкость. Ни на что эта Варвара не годная, если бы не попался ей Василий. Даже ребенка здорового родить не смогла, единственный сын и тот температурой мается. Выходило, что Зинаида недолюбливала Варвару не из-за простой бабьей зависти, а на идейной почве, исключительно по причине несправедливого распределения счастья.

Вот и сейчас. Варвара в город умотала, а муж должен с ребенком сидеть. А он в первую очередь офицер. Он на армии женат, а уж потом на Варваре. В любой момент могут по приказу дернуть. Вот этот момент и настал. Прошел слух, что ловят какого-то дезертира. И как бы они справились без Зины? Выходит, что никак. Ладно, ей не жалко, выручит по-соседски. Но только ей достанется от Василия большое человеческое спасибо, а этой Варваре большое человеческое счастье.

Размышляя об этом, Зинаида погрустнела. Витя мирно спал, делать было нечего. От скуки она заглянула в кухонные шкафчики и лишний раз убедилась, что мужики любят не тех, кого надо. В шкафчиках был бардак. Крупы хранились совершенно разболтанно, без единой системы. Гречка пересыпана в банку, а манка осталась в пакете, подвернутом небрежным косым заворотом, чтобы не просыпалась. Зинаида была специалистом по шмону в тумбочках. За такой беспорядок следовало наказывать, а не «Красную Москву» дарить. Вот если бы женой была она, Зинаида, то крупы стояли бы ровным строем, по ранжиру, в одинаковых банках, как солдаты на плацу.

Мысль запетляла и вырулила на зеленую гречку. Божечки! Зинаида аж присела, как вспомнила. Вчера купила дефицитную гречку, а так и не привела в порядок. День был заполошный, как овчарка носилась, разве что не лаяла. Нервы перетрудила до того, что о гречке забыла. Довели сволочи заключенные. Зеленая гречка так и осталась лежать в кульке, свернутом из коричневой бумаги ловким движением местной продавщицы. Та, конечно, крутила кульки лихо, крепко загибала нижний уголок. У гречки нет шанса на побег, просыпаться ничего не должно. Но только это явное нарушение, конкретный сбой в образцово-показательном домашнем хозяйстве Зинаиды. А поблажек она не только заключенным, но и себе не делала. Зеленую гречку следовало обжарить на сухой сковороде, остудить и пересыпать в положенный контейнер. Можно и так, конечно, сварить, только аромат не тот. И вкус недозрелый.

Зинаида посмотрела на спящего Витю и решила сбегать домой. Буквально на минутку.

Дома она посмотрела на гречку, на сковороду, на часы и решила, что не надо откладывать на потом то, что можно сделать немедленно. Поставила сковороду на огонь для прогрева и метнулась в квартиру Стрежаков – убедиться, что ребенок спит.

По закону подлости ребенок проснулся. Витя был разумный мальчик, с ним можно было договориться.

– Витек, тетя на минутку отбежит, а ты полежи пока. Потом я тебе книжку почитаю, – пообещала Зина, поправляя детское одеялко.

Но Витя и не собирался вставать. Он только пожаловался:

– Холодно мне.

Зинаида оглядела невзрачную комнату и в очередной раз ощутила свое превосходство над Варварой. У той не пойми где что лежит, никакой ясной системы.

Искать по шкафам времени не было, сковородка звучала в голове беззвучной сиреной. На диване лежало сложенное одеяло, простеганное крупными ромбами. Тяжелое, ватное, незаменимое в условиях колымских морозов. Зинаида спешно сдернула одеяло с дивана и накинула на Витька.

Бегом припустилась домой, где сковорода уже дышала жаром и жаждала продолжения банкета. Можно, конечно, отставить в сторону, но только тогда зря разогревала. А зря Зина ничего не делала, потому что напрасный труд – признак неорганизованности и распущенности. Зинаида решительным и точным движением засыпала зеленую гречку, уменьшила огонь и побежала назад. Сковорода удовлетворенно притихла, обжаривая блеклые крупинки зеленой гречки.

В квартире Стрежаков было тихо. Витя смирно лежал под двумя одеялами.

– Ты как? – наклонилась Зина к мальчику.

– Хорошо, – очень тихо сказал он. – Только холодно очень. А мама скоро придет? А где папа?

– Папу на службу срочно вызвали. Он скоро. Все скоро.

Тут Зинаида заметила, что Витя дрожит. Всем телом, крупной дрожью. И в глазах какое-то мутное марево, словно сам понять не может, почему зубки стучат друг о дружку.

У Зинаиды не было детей, и она не знала, что при росте температуры начинается озноб, а при падении пробивает испарина. Сама она болела раз в год насморком, и таких наблюдений ей взять было неоткуда. А приложить руку или губы к детскому лобику совершенно не хотелось. Чужой ребенок вызывал легкое чувство брезгливости.

Стрежак ей говорил про градусник, про лекарство, которое сбивает температуру. Но градусник – история долгая. Там же опасная ртуть. Ребенку не доверишь. Нужно засунуть и сидеть минут пять, ждать. А там сковорода с дефицитной гречкой. Да и чего градусник может сказать, если сам Витя говорит, что ему холодно. Только вот одеял больше под рукой нет. Искать некогда. Зине казалось, что она сквозь стены слышит, как шипит сковорода, подпаливая бока невинных гречневых крупинок.

Как метеор Зина метнулась в прихожую, сорвала с вешалки овчинный тулуп, который выдавали как часть обмундирования, и накинула на ребенка. Быстро подоткнула края, подвернула мехом наружу вокруг детской шейки. Получилось подобие берлоги, из которой красным пятном маячило детское личико. «Ну теперь точно согреется», – похвалила себя Зинаида за находчивость и, радуясь своей сообразительности, бегом рванула к себе.

Сковорода пожирала гречку с жадным шипением, урча от удовольствия. Зина чертыхнулась и кинулась перемешивать крупу. Но снизу она была безнадежно испорчена. Крупинки, которым не повезло оказаться в нижнем слое, превратились в черные траурные угольки. Смешивать было категорически нельзя.

Пришлось взять ложку и аккуратно снимать сверху то, что еще можно было спасти. А спасти очень хотелось. Гречка не просто так досталась, пришлось в очереди постоять, да и вообще продуктами раскидываться грех. Как назло, от спешки просыпалась пара ложек. Пришлось сбегать за веником, смести в совок и с сожалением высыпать в унитаз. Оставлять на полу нельзя, не ровен час, мыши с тараканами заведутся. Зинаида действовала быстро и ловко, ни на минуту не забывая о Вите. Она так торопилась к нему, что, покончив со спасением гречки, даже не стала оттирать сковороду, чего никогда себе прежде не позволяла. Так и закинула в мойку вместе с припаянными огарышами. Грязная, изуродованная остатками подгоревшей крупы, сковорода остывала, насытившись сполна.

Освободившись от гречки, Зинаида пулей понеслась к Вите. Вот теперь она обязательно поставит градусник и, если надо, даст лекарство. Хорошо, что мальчик терпеливый попался. Это он в Василия, тот тоже лишний раз рот не раскроет.

Влетев в квартиру Стрежаков, Зинаида еще с порога позвала:

– Витя! Ты как?

В ответ тишина. Зинаида даже обрадовалась. Значит, согрелся и уснул. Пусть спит, сон лечит, это она точно знала.

Она тихонько подошла к детской кроватке и заглянула в просвет между складками овчинного тулупа. Бережно возведенная ею конструкция сбилась, Витя, похоже, метался внутри своего кокона, нарушив весь порядок. Вместо аккуратного мехового обрамления лица получилась какая-то мешанина одеял и овчины, откуда торчал только один глаз и ярко-красная щека. Все остальное утопало в горячих складках этой берлоги.

Зина освободила лицо мальчика и ахнула. В груди повеяло сквозняком, предвещающим беду. Она прикоснулась к ребенку и чуть было не отдернула руку. Он напоминал раскаленную сковородку, и она, плохо соображая, стала дуть на Витю. Как будто остужала горячий чай. Витя горел адским пламенем. Его дыхание вырывалось сиплым хрипом.

Ужас обуял Зину. Из последних сил ее сознание цеплялось за надежду, что если горит, то живой, еще не все потеряно. Она ринулась к спасительному шкафчику за лекарством. Пузырек стоял особняком, на первой линии, заботливо подготовленный Василием.

С лекарством наперевес Зина ринулась в комнату, где догорал мальчик.

– Витя, открой рот! – кричала Зина, пытаясь пальцами разжать его зубы.

Он не реагировал и не видел ее. Глаза закатились, тело сотрясала конвульсия, словно сквозь него пустили электрический ток. Витя безвольно загребал руками, выгибался, как будто невидимый кукловод дергал за ниточки маленькое детское тельце.

Зина, крича и подвывая от страха, наконец-то разжала рот и прямо из горлышка трясущимися руками стала вливать вязкую пахучую жидкость в узкую щель между мелкими, как речной жемчуг, зубками. Но Витя не глотал. Лекарство выливалось, скользя липкой змейкой по губам, ложбинке подбородка, и утекало вниз, сползая по шее, на которой пульсировала голубая жилка. И только грубый овчинный мех жадно впитывал тягучий сироп.

Зина не сдавалась, остервенело продолжая лить лекарство. Оно продолжало растекаться.

Судорожно раскидав тулуп и одеяла, Зина ногами оттолкнула их подальше и попыталась растормошить Витю. Она подняла его за плечи и повторяла как заведенная: «Ну ты чего? Чего ты? Витя, открой глазки». Витя болтался в ее руках как тряпичная кукла. Голубая жилка сдалась, ее силы закончились, она перестала пульсировать. Витя дернулся и затих, сохранив на лице выражение мучительного изумления: почему все так, а не иначе?

Дикий страх подгонял Зину к порогу. Она рванула, и убежала бы, но запнулась об овчинный тулуп, который, будто специально, поймал ее за ноги, чтобы удержать, не позволить совершить эту глупость. Зина на четвереньках переползла через овчинную западню, сделала глубокий вдох-выдох и, взяв себя в руки, убрала одеяло на диван, а тулуп на вешалку.

Женщина в черном

За телом рядового Таната Ятгыргына приехала мать.

Никому не хотелось встречаться с ней. Даже те, чья совесть была совершенно чиста, старались по большой дуге обходить маленькую сморщенную женщину, одетую во все черное. Из-под траурного платка, повязанного каким-то необычным манером, паклей выбивались волосы, обильно тронутые сединой. Внешне она была значительно старше своего паспортного возраста и напоминала старую раненую ворону, которую ради забавы подстрелили из рогатки.

Все формальности были улажены, пакет документов сложен в отдельный канцелярский конверт и выдан ей на руки, под роспись. Всем хотелось одного: чтобы она уехала как можно быстрее. Вместе с телом, которое совсем недавно было ее сыном.

Удивительно, но мать Ятгыргына никого ни в чем не обвиняла, не задавала никаких вопросов. Молча, не мигая, смотрела в лица, как будто там были для нее все ответы и все разъяснения.

– Может, она того? – шептались офицеры. – Тронулась?

– Чужая душа потемки, а чукотская душа тем более. Снега и льды стали частью их сознания, сформировали особый архетип, – философски изрек подполковник, чья жена на Большой земле работала искусствоведом, и потому он старался сохранить за собой имидж самого образованного офицера.

И хотя отсылки к архетипам вызвали лишь кривые улыбки, в целом утвердилось мнение, что чукотская мать не такая, как мать из-под Рязани или Калуги. Те, громко проклиная, расцарапали бы лица тем, кто не уберег, не сохранил их чадо. А эта молчит и смотрит, смотрит и молчит. И только веки дрожат, как у припадочной. Сухие глаза с дрожащими веками напоминали прицелы, сквозь которые она словно выискивала мишень. И никто не хотел попасть под огонь этих черных глаз, от которых исходил почти осязаемый поток тугой энергии, так не вяжущийся с дряблыми щеками, тронутыми ранними морщинами.

На пальцах этой женщины не было свободного места. Крупные пластины перстней теснили друг друга. В основном это были костяные планки, посеревшие от времени. Они напоминали бельевые пуговицы, на которых кто-то накорябал какие-то черточки и точки, едва ли претендующие на звание орнамента. Глядя на эти украшения, меньше всего думалось об искусстве ювелиров, но вспоминались ветра, талые снега и шершавые языки оленей, способные обточить костяные пластины до состояния гладкого покоя.

В этом ряду выделялся перстень, возмущающий взгляд своей нарочитой яркостью и какой-то буйной нарядностью. Неправильной формы, величиной с фасолину, этот камень был закован в металлический корсет, из которого выпирал всеми своими буграми и впадинами. Камень имел тот неопределенный цвет, который, как хамелеон, казался то радостно-зеленым, то угрюмо-болотным.

Стрежаку доложили, что мать Ятгыргына приехала и скоро уедет, но не настаивали на встрече с ней. Все понимали, что ему сейчас не до чужих сыновей и их матерей. Да и вряд ли он вообще понял, что ему говорят.

Весть о смерти малолетнего Вити разнеслась по гарнизону молниеносно. Стрежак еще не вернулся с поимки дезертира, а майор Петрунин уже оповестил коллег о случившемся. У майора сестра работала в местной больнице, и она в лицах, сопровождая прикладыванием платочка к уголкам глаз, рассказала о трагедии. Как поступил вызов от какой-то соседки, как фельдшер Лидия Ивановна установила факт смерти, как потом целая бригада медиков дежурила в квартире, ожидая возвращения отца и матери. Еще Петрунин со слов сестры говорил, что сцена была жуткая. Мать, Варвара, выла и валялась по полу, как припадочная. Стрежак не отдавал тело, ходил с ним из угла в угол, как зверь в клетке, не проронив ни слова, ни слезинки. И только Лидия Ивановна смогла как-то все разрулить и организовать похороны. Родители были не в состоянии. На похоронах они еле волочили ноги, подхваченные под руки сердобольными соседями, и напоминали живых мертвецов. А еще Петрунин, понизив голос, почти шепотом рассказывал, что сестра слышала, будто бы Лидия Ивановна запретила приходить на похороны соседке, той самой, что позвонила. Хотя никаких претензий к ней не было. Та вроде даже лекарство давала, бутылек был почти пустой.

Всем хотелось подробностей. Но Петрунин быстро иссяк. Тогда жены офицеров постарались разжиться новостями у той соседки, которая вроде бы оставалась с ребенком. Но та быстро исчезла. Говорят, уволилась из колонии, разумеется, по собственному желанию. И уж точно по собственному отправилась на Большую землю. Это желание было всем понятно.

Но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Для младшего лейтенанта Зуева горе в семье Стрежака стало подарком судьбы. Полкан бы не спустил на тормозах историю с дезертиром, распутал бы все узелки до единого. Всплыло бы многое, чему место на дне. А так Полкану не до Ятгыргына и, стало быть, тьфу-тьфу, не до Зуева. Теперь неуставные отношения волнуют Полкана, как папиросы некурящего. Зуев прикидывал, сколько времени понадобится, чтобы полковник восстановился. По-любому выходило, что и Рохля, и Парамонов успеют благополучно дембельнуться. А при отсутствии живых свидетелей никто разборок устраивать не будет. Зуев, не замеченный прежде в сентиментальности, пару раз даже закидывал голову и всматривался в ночное небо, чтобы найти ту самую счастливую звезду, под которой родился.

В небо смотрела и мать Ятгыргына. Смотрела неотрывно, пытаясь по звездным дорожкам размотать свою боль и впитать от звезд силу, чтобы жить дальше.

Перед отъездом из части она попросила показать ей казарму, в которой жил сын, и познакомить с командиром. Просила она так, как будто повелевала. По крайней мере, никому в голову не пришло ей отказать.

Зуев не жаждал этой встречи, но его желания никто не спрашивал. Он, как бандероль, принял мать из рук дежурного и повел в казарму.

– Ваш сын был хорошим солдатом, – сказал он только ради того, чтобы заполнить паузу.

– Молчи, – велела мать.

Она шла сзади и буравила его взглядом, отчего ему было неуютно и неожиданно сильно разболелась голова. На мгновение ему показалось, что не он ведет ее в казарму, а она, как конвоир, сопровождает его.

В казарме он показал аккуратно застеленную постель на втором ярусе нар и, сделав скорбное лицо, сказал:

– Вот здесь отдыхал после несения боевых дежурств ваш сын, рядовой Танат Ятгыргын.

– Молчи, – зыркнула мать. Потом добавила: – Отойди.

Он отошел на пару шагов и с любопытством наблюдал, как эта черная женщина гладит подушку, а потом, вывернув ладони вверх, проводит по ней всем веером многочисленных перстней.

Вдруг она отпрянула, резко и как-то брезгливо, повернулась к Зуеву и требовательно сказала:

– Это не его подушка. Зачем обманываешь?

Зуев опешил. Он знал, что вчера постель поменяли. На днях придет новое пополнение, и никто не захочет спать на оставшемся от жмурика, а шила в мешке, как известно, не утаишь. Неважно, что он умер не во сне, и вовсе не на этой подушке. Однако примета плохая, как ни крути. Хорошо, что удалось договориться с каптерщиком и разжиться новой подушкой и почти новым матрацем. Зуев был рад, что оперативно, можно сказать, в упреждающей манере решил этот щекотливый вопрос.

– С чего вы взяли? Уверяю вас, это его подушка. – Зуев настаивал, чтобы быстрее покончить с этой историей. – Мы бережно сохранили все, что может облегчить боль утраты…

– Врешь, – отрезала мать и отошла от нар.

Они направились к выходу. Зуев облегченно вздохнул, надеясь на скорое окончание этой тягостной аудиенции, но ошибся. У выхода эта дерзкая и грубая женщина повернула назад и, как черный пиратский корабль, поплыла в глубь казармы. Лейтенант даже растерялся от неожиданности.

– Выход там, – кивнул он на дверь.

– Ждать буду, – сказала мать, меряя шагами проход между двухъярусными нарами.

– Чего?

– Когда все придут.

– Вы хотите познакомиться с товарищами сына? – догадался лейтенант.

– Увидеть хочу, – как будто себе под нос тихо сказала она.

– Личный состав сейчас занят приемом пищи, – не сдавался Зуев.

– Ждать буду.

– Но это не так быстро, как кажется. Организмы молодые, аппетиты, сами понимаете.

Он прикусил язык, догадавшись, что про молодые и здоровые организмы говорить в этой ситуации не вполне уместно.

– Ждать буду, – повторила она.

Зуев понял, что ее не развернуть. Она как большая коряга, застрявшая между камней. Годами может лежать, пока не сгниет. Проще сделать то, что ей взбрело на ум.

Сбегав в столовую, Зуев поторопил взвод и привел его в казарму. Построив личный состав, он хотел толкнуть короткую, но сильную речь про товарищество и дружбу народов, но на первых звуках его голоса эта грубая женщина сморщилась и властно перебила:

– Помолчать можешь?

– В каком смысле? – опешил Зуев.

Его не удостоили ответом. В полной тишине женщина пошла вдоль строя, вглядываясь в лица парней. Кого-то она оглядывала мельком и быстро переходила к следующему. Около некоторых задерживалась и долго изучала их лица. Казалось, что ее глаза подсвечиваются внутренним пламенем, отчего никто не мог выдержать ее взгляд. Дойдя до Рохли, мать встала, развернулась к нему всем корпусом и скрюченными пальцами потянулась к его лицу. Рохля отпрянул. Мать медленно опустила руки, как будто случайно проведя по его груди тыльной стороной ладони, цепляя перстнями неровности его гимнастерки. Усмехнулась, словно кислотой плеснула, и пошла дальше.

Парамонов чувствовал, как пот струится по лицу. Как холодит между лопатками внезапный приступ страха. Во рту разлилась дурнота, отчего глотать слюну стало противно до омерзения.

Шаг за шагом черная ворона приближалась к Сереге Парамонову. Поравнявшись с ним, она встала как вкопанная и уперла в него тяжелый, немигающий взгляд. Смотрела долго и неотрывно, словно видела кино с его участием. В этот момент сам Серега против своей воли увидел лицо Таната и готов быть поклясться, что слышит его голос. «Меня нельзя бить. У меня мать шаманка». Его зрачки расширились от ужаса, и в этот момент мать Ятгыргына подняла руку, худобой и сухостью больше напоминающую куриную лапку, сжала костлявые пальцы в подобие кулака и, странно выкрутив его, ткнула в Серегу. Он думал, что она хочет ударить его, но нет, на удар это не было похоже. Скорее легкий тычок, как будто карга поставила на нем печать всей армадой своих перстней.

На мгновение ему показалось, что зеленый шишковатый камень, который выделялся размером и сочностью цвета, засветился изнутри, меняя окрас от изумрудного до болотного, и медленно погас. Серега покачнулся и испугался, что теряет сознание.

– Мне нехорошо, – тихо, в никуда сказал он.

– Нехорошо у тебя впереди, – так же тихо ответила женщина.

Затем мать Ятгыргына повернулась и быстро пошла к выходу. Зуев не посмел ее сопровождать.

Она ушла, а взвод остался стоять на месте. Шеренга не шевельнулась даже тогда, когда Зуев дважды крикнул команду разойтись. И лишь через пару минут, словно оттаивая, строй пришел в движение, растекаясь по казарме наподобие весенних ручейков.

Адрес

Перед отъездом мать Ятгыргына попросила встречи с человеком, который первым увидел ее сына мертвым, с полковником Стрежаком. Ей скупо и жестко отказали, пряча глаза и бледнея лицом. Никто ничего не объяснял, считая информацию о трагедии в семье полковника излишней. Получив отказ, женщина развернулась и молча вышла из здания, где располагалась канцелярия.

На крыльце остановилась и застыла, как часовой. Ждать пришлось недолго. Вскоре майор Петрунин спешной походкой попытался проникнуть в канцелярию ради какой-то печати. Он издалека заметил черную фигуру и прикидывал, как бы ее половчее обойти. Но мать встала поперек двери.

– Разрешите пройти, – вежливо сказал майор.

– Как найти главного? – скупо спросила мать.

– В Кремле. Но вас туда вряд ли пустят, – пошутил Петрунин и тут же устыдился неуместности юмора в этой ситуации.

– Мне Кремль не нужен.

– А что нужно?

– Адрес.

– Чей?

– Кто сына ловил.

– Стрежака? Полковника Стрежака, – поправился майор.

– Он, – кивнула мать.

– Не имею права разглашать такие сведения.

– Не разглашай. Адрес давай.

– Еще раз повторяю. Я искренне сочувствую вашему горю, приношу соболезнования…

– Адрес, – перебила женщина в черном.

– Гражданка, повторяю, это конфиденциальная информация, я не имею права раздавать адреса офицеров. Тем более посторонним.

– Я не посторонняя. Я мать.

– Ну не Стрежаку же вы матерью приходитесь. – В голосе майора прорезалось раздражение. – Давайте закончим этот разговор. Разрешите пройти.

Женщина не сдвинулась.

– Дурак, – равнодушно сказала она. – Это ему надо.

– Сомневаюсь, что ему сейчас хоть что-то надо, – буркнул майор.

– Надо.

– И что же, по-вашему, ему надо?

– Надо мне в глаза посмотреть.

Майор растерялся.

– Послушайте, – сказал он. – Я понимаю, что вы хотите найти виновных, но поверьте, полковник Стрежак точно не виноват.

Мать не шелохнулась.

Тогда, понизив голос, как будто выдает государственный секрет, майор тихо добавил:

– Говорят, он плакал, когда нашел вашего сына. Грозился всех под трибунал подвести.

– Почему они спокойно ходят?

– Ему не до того сейчас. Поверьте, совсем не до того.

– Он забыл о моем сыне?

– Ну можно и так сказать, – неопределенно промычал майор.

– Что может быть больше, чем смерть? – спросила мать.

Петрунин помолчал.

– Другая смерть, – выдержав паузу, скорбно сказал он.

Впервые женщина молчала и ждала продолжения.

– Возможно, я не должен это говорить, но иначе вы не уйдете. Прошу вас по-человечески. Не трогайте Стрежака. По крайней мере, сейчас. Он сына похоронил.

– Когда?

– Что – когда? – переспросил Петрунин. – Когда похоронил?

– Когда умер?

– В тот же день, что и рядовой Танат Ятгыргын. Бывает же такое. Так что сами понимаете, ему не до того…

– Дурак, дай адрес, – грозно и требовательно сказала женщина. – Это ему надо.

Почему-то эта незамысловатая фраза поселила сомнение в душе майора Петрунина. А может, дело вовсе не во фразе, а во взгляде, остром, как штык, и требовательном, как приказ командира. Прежняя уверенность сдувалась, посаженная на этот штык. А может, и вправду встреча с женщиной, которая в тот же день потеряла сына, принесет полковнику Стрежаку если не облегчение, то хотя бы смирение с потерей. Не он один, как говорится.

Оправдывая себя тем, что она все равно своего добьется и если не он, то другой даст адрес, майор пригнулся и прямо на ухо шепнул улицу и номер дома, добавив:

– Только я вам ничего не говорил, если что.

Женщина не удостоила его даже кивком. Молча сдвинулась, освобождая путь, и каждый пошел своей дорогой. Майор Петрунин в канцелярию за печатью на дорожную квитанцию, а мать Ятгыргына – в дом Стрежака, где не осталось ни одного, даже самого крохотного, светлого места, чтобы поставить печать горя.

Подарок

Дверь в квартиру Стрежака была не заперта. Если бы кто-то и вздумал этим воспользоваться, вынося что-то ценное, ни Василий, ни Варвара не заметили бы пропажи. Их как будто уже не осталось на этом свете. Просто некуда было девать свои ненавистные тела, которые приходилось волочить на себе, дожидаясь смерти. А так хотелось поскорее уйти из мира, где для них не осталось ничего, кроме боли. Туда, где их ждет сын или совсем ничего нет, а значит, нет и боли.

Иногда к ним, не стучась, заходила фельдшер Лидия Ивановна, приносила продукты и выбрасывала те, что оставляла раньше. Говорила дежурные слова про необходимость хоть что-то кушать и сама стыдилась их бессмысленности. Давала успокоительные таблетки, понимая их бесполезность, пыталась развлечь пустыми разговорами просто ради того, чтобы в доме звучали хоть какие-то звуки помимо воя Варвары.

Соседи заглядывали с каждым днем все реже. Людям было совестно отсвечивать своим благополучием на фоне чужого горя.

Василий и Варвара медленно, но уверенно отгораживались ото всех, словно отплывали на льдине в океан страдания, не желая больше приставать ни к какому берегу. Океан глушил все звуки. Вот и скрип двери не услышали, головы не повернули, когда в комнату вошла маленькая, вся в черном женщина. Высокие скулы словно подпирали глазные щелки, в которых плескалась бездонная темнота.

Не только хозяева проявили полное равнодушие к гостье, но и она обошлась без приветствий, без представления, без каких-либо попыток завязать разговор. Молча посмотрела на застывшего мужчину и сидящую на полу, качающуюся из стороны в сторону женщину, обвела взглядом комнату и пошла по квартире, бормоча и жадно, как собака, втягивая воздух. Как слепая, шарила руками, прикасаясь ко всему, что встречалось на пути. Рядом с овчинным тулупом, что висел в прихожей, забуксовала. Запустила в овчинные завитки свои унизанные перстнями руки и выдернула их, словно обжегшись. В скрюченных пальцах осталась шерсть, выдранная вместе с кожей.

Обошла все кругом, потом села на пол, прямо напротив Варвары, и стала покачиваться, пытаясь попасть с ней в один ритм. Это был странный и жуткий танец на двоих, в котором сначала вела Варвара. Но вот ее инициативу перехватили, она стала ведомой, словно управляемой той, что сидела напротив. Их движения из однообразных стали приобретать сложный рисунок. Амплитуда раскачивания дошла до того, что волосы Варвары, распущенные и не чесанные несколько дней, стали касаться пола. Иногда она замирала, подчиняясь незримому дирижеру, потом вновь ее вело из стороны в сторону, корежа и выгибая.

Наконец Василий заметил, что они в комнате не одни и что с женой происходит что-то странное. На самом донышке его сознания еще жила мысль, что он ее муж и должен ее защищать. Варвара вела себя как припадочная, и это испугало Василия до того, что он впервые за несколько дней открыл рот.

– Стоп! – рявкнул он.

Остатки полковничьей натуры дали о себе знать.

Черная женщина задумчиво посмотрела на него и неторопливо встала. Варвара замерла, движения резко прекратились, будто кто-то обрезал нитки кукловода, в чьих руках она побывала. Странным образом взгляд Варвары стал осмысленным, как будто она только что умылась.

– Ты кто? – задал Василий вопрос.

– Неважно, – ответили ему.

– Что ты тут делаешь?

– Правду ищу.

– Какую правду?

– Разную. Про моего сына и про твоего.

Василий вздрогнул. Только сейчас он понял, каким северным ветром надуло эту женщину. Солдат Ятгыргын пробился через ватную память, закупоренную собственным горем.

– Нашла правду?

– Да. Но она тебе не понравится.

Варвара прижалась к мужу, обхватила руками за плечи, словно удерживая от резких движений. Она боялась спугнуть непрошеную незнакомку, которая говорила гортанными звуками, как каркающая ворона. Варвара боялась узнать страшное и еще больше боялась ничего не узнать.

– Ты что-то знаешь? – Василий сглотнул. Его кадык взметнулся так, словно хотел выбить челюсть.

Женщина горько усмехнулась:

– Судьбы завязаны в один узел. Это закон.

– Что ты хочешь сказать? – Василий весь подался вперед.

– Ты сам все знаешь. – Женщина пошла к дверям.

– Я не виноват в смерти твоего сына! – закричал он ей вслед. – Слышишь, не виноват.

Черная женщина резко остановилась, как будто наткнулась на преграду, порывисто развернулась и ненавидящими глазами смерила Стрежака.

– У тебя много звезд на погонах. Но ты не сберег моего сына. На небе тоже много звезд. Они следят за порядком. Мы в расчете.

– Я не виноват! – снова крикнул Стрежак.

– Если наказан, значит, виноват. По-другому не бывает. И ты это знаешь. Если бы мой сын не побежал, ты бы сберег своего. – Женщина говорила жестко, словно хлестала плеткой Стрежака.

– Это жестоко! – закричал полковник. – Будь прокляты все твои звезды, твое небо, твои законы!

Женщина только усмехнулась.

Тут Варвара, о которой они почти забыли, тихо встала на четвереньки и поползла к ногам незнакомки. Она не поняла ровным счетом ничего. Кто эта женщина? О каком ее сыне идет речь? При чем тут звезды на погонах и на небесах? Но сквозь эту тотальную неразбериху прорывалось осознание чего-то важного, что ни в коем случае нельзя упустить. Она ползла и молила:

– Прошу тебя. Прошу. Прошу.

А что именно она просит, и сама толком не знала.

Слезы Варвары падали на пол, как кровь на жертвенный камень, и гасили гнев в глазах черной женщины. На ее лице мелькнула тень сострадания. Но тут же спряталась за неподвижностью лица, напоминающего каменную маску. Она стояла истуканом, словно обдумывая что-то.

Когда Варвара доползла и обхватила ноги, пряча зареванное лицо и нечесаные волосы в длинных черных одеждах незваной гостьи, продолжая шептать бесконечное «прошу, прошу», та медленно сняла с руки перстень с зеленым камнем и властно надела его на безвольную руку Варвары.

– Звезды соединили, так тому и быть, – сказала она непонятные слова. – Прими мой дар.

– Спасибо, – бесцветно поблагодарила Варвара.

– Не говори так. Это тяжелый дар. – Потом, помолчав, суровая гостья добавила: – Не благодари и не проклинай.

Изумленно разглядывая кольцо, Варвара расцепила руки, и странная гостья, освободившись из ее объятий, пошла прочь. Не оглядываясь, переступила порог и никогда больше не появлялась ни в этой квартире, ни в этом военном городке, ни в жизни Василия и Варвары. Они ее больше не увидят. И никогда не забудут.

Прозрение

С той поры жизнь Василия стала невыносимой. Появилось чувство, что он потерял не только сына, но и жену. Варвара, раздавленная горем, ходила как живой труп и ни на минуту не расставалась в мыслях с Витюшей. Она или разговаривала с ним, или молчала о нем. Василий боялся, что она сойдет с ума.

Уповал только на время. Говорят, оно лечит. Иначе человеческий род уже вымер бы, захлебнувшись в горе.

И вот когда начало казаться, что раны рубцуются, что день становится отличим от ночи, появилась новая напасть. Варвара вдруг стала заговариваться, бродить по придуманным мирам. В такие моменты она замирала, глаза закатывались, обнажая белки, а лицо становилось таким отрешенным, что Василий бледнел от страха. Лидия Ивановна, продолжавшая опекать Стрежаков, говорила, что это последствия перенесенного горя, надо потерпеть. Василий терпел, иногда только спрашивал:

– Лидия Ивановна, ну я бы еще понял, если бы к ней Витя приходил, а то ведь стыдно сказать, ерунда какая.

– Давай рассказывай, раз начал. – Они давно перешли на «ты», но обращались друг к другу по отчеству.

– Она все время про какую-то сковороду талдычит. Говорит, что горит что-то, огарыши какие-то ей мерещатся. Ну это-то откуда?

– Господи, сохрани и помилуй. – Лидия Ивановна перекрестилась, что позволяла себе только в кругу близких людей.

– И ведь я думал, что со временем как-то утихнет, рассосется. А выходит, наоборот, день ото дня только хуже. Сначала она сама испугалась, говорит, что прямо четко так сковороду увидела. Только, говорит, плита не наша и кухня чужая. А потом больше. Через несколько дней давай мне говорить, что на той сковороде огарыши маленькие, как булавочные головки. А вчера до того дошла, что усмотрела там гречку! Гречневая крупа, говорит, горит на этой проклятой сковороде. А кухня все та же, не наша. Лидия Ивановна, дорогая ты моя, делать-то что? В город везти? Так ее в дурку закроют, и как тогда жить? Если она там про гречку скажет, то все, закроют, как пить дать.

– Даже не знаю, Василий Иванович, что и посоветовать. Может, ей обстановку сменить? Тут же все напоминает. Уехать бы вам отсюда.

– Я человек служивый. – Стрежак только тяжело вздохнул. – Без приказа, сама знаешь, никуда.

Через пару недель он пришел к Лидии Ивановне в больничку, вызвал ее для разговора в коридор. Вид у него был совсем больной и растерянный.

– Сил нет, – начал он без предисловий. – Поговорить хочу. Сегодня ночью просыпаюсь, а Варвары рядом нет. Пошел за ней. Где, думаешь, застал? В прихожей. Она разложила по полу мой старый овчинный тулуп и лазает по нему, как моль. Лидия Ивановна, я, скотина последняя, не выдержал, сорвался, наорал на нее, чуть не ударил…

Он махнул рукой, понимая, что не способен передать ужас прошедшей ночи.

– Будет тебе, не казнись. Нервы сдали, Варвара поймет, обиды не будет носить…

– Да погоди ты, это еще не все. Прихожу днем на обед, открываю дверь и запинаюсь о тот же тулуп. Он опять на полу валяется. Меня прямо какая когтистая лапа за душу схватила и не отпускает. Захожу в комнату, а там Варвара… Нет, ты ее такой не видела. Она сидит как помешанная, рот перекошен, глаза горят, как у полоумной, и говорит, что Витя не сам умер, что его погубили…

Лидия Ивановна вскрикнула и зажала рот рукой.

– Я ее трясу, чтобы опомнилась, а она рычит на меня как собака, говорит, что она ясно это увидела, что он в этом тулупе от температуры сгорел. И тычет мне в лицо эту овчину, а там… Мне кажется, у меня мозг сейчас плавится, ты только пойми меня. Там на воротнике шерсть слиплась в сосульки. Понимаешь?

– Нет, прости, дорогой, не понимаю.

– Ну как же! В липкие сладкие сосульки!

Стрежак хрустнул зубами, но все равно не удержал слез. Они поползли по щетинистой щеке, оставляя блестящие полоски.

Лидия Ивановна подала платок, но Стрежак оттолкнул ее руку и грубо, как будто хотел вместе со слезами содрать кожу, ладонью вытер лицо.

– Ты не поняла?

Она покачала головой.

– Я тоже не сразу понял. А без Варвары и вовсе бы не распознал. А как она сказала, я на язык стал пробовать. Рассосал сосульку эту проклятую. До самой шерсти рассосал. И что теперь? Как жить с этим?

Он опять стал тереть лицо, немилосердно сминая кожу.

– Василий Иванович, эй! Ты чего? Не пойму я что-то. Так ты тулуп свой овчинный сосал? Зачем?

– Лекарство это! Понимаешь? От лекарства там все слиплось! Значит, эта сука, Зинка, лекарство лила, когда он в тулупе лежал. Он же от термального шока умер!

Лидия Ивановна охнула и перекрестилась.

А Василий Иванович трясся всем телом и бормотал:

– Убью тварь! Руками порву! Заживо сгорел сынок мой, Витенька. Ему бы снежку, а она тулуп…

Лидия Ивановна обхватила его голову и прижала к себе, но он вырвался и, как пьяный, пошел прочь. Отойдя пару метров, крикнул:

– Моя жена не сумасшедшая! Ясно?! Всем ясно? Она просто душой видеть стала, а не как мы, кутята слепые…

Махнул рукой и пошел дальше, разматывать свое вновь обретенное горе.

Вслед за сыном

После трагедии в семье полковник Стрежак ушел в отставку и уехал с женой в небольшой городок под Архангельском, где когда-то располагался его детдом. Других маяков на карте у него не было. Приехал и понял, что не прогадал.

Русский Север обладает той неброской красотой, которая многих оставит равнодушными. Нет там ничего примечательного. Ни будоражащих фантазию гигантских секвой, среди которых мерещатся динозавры, ни переплетенных лиан экваториальных джунглей, сочащихся опасностями, ни даже ослепительных айсбергов, гордо плывущих навстречу «Титанику». Просто трава и леса, реки и озера как воплощение обыденности, заурядности и порой заунывности.

Но если нашлась в душе приоткрытая створка, куда залетел ветер Русского Севера, обдав прохладой, настоянной на брусничных листьях, то нет от этого спасения. Сводит душу в тисках любви, невысказанной и непроходящей.

Так вышло и с Василием. Вдоволь поколесил он с женой по военным городкам. Но только тут, под Архангельском, понял Василий, что нашел место, где хочется кинуть якорь. Не нужны ему ни жаркие краски юга, ни ночные песни цикад. Тихая, неброская, напрочь лишенная кокетства красота Русского Севера отозвалась в душе чувством избирательного родства.

Василий помнит день, когда, взобравшись на крутой берег, обвел взглядом пушистый лесной ковер, обрамленный каймой реки, и губами, перепачканными черникой, прошептал:

– Ну здравствуй, Родина. Дай силы жить дальше.

И она дала. Положила на растерзанную душу Василия прохладный мох, смоченный в родниковой воде. Боль не ушла, но, ощерившись, спряталась поглубже, как загнанная под лавку собака.

Варвара хлопотала по хозяйству, обживаясь на новом месте, шила занавески и солила грибы. Среди соседей слыла женщиной со странностями. Ни разу ни одну соседку в дом не позвала, сколько те, сгорая от любопытства, ни кидали намеков. А если у какой-то соседки внезапно заканчивалась соль, то Варвара передавала отсыпанную щепоть через порог, как будто это и не порог вовсе, а государственная граница.

– Примета плохая, – осекали ее.

– Я в приметы не верю. – И закрывала дверь.

Иногда Василий Иванович тешил себя иллюзией, что Варвара справилась с горем и они еще поживут, постоят на высоком берегу, взявшись за руки. Но в самый неподходящий момент она начинала говорить о сковороде и гречке, и он серел лицом. Гречку они с тех пор ни разу не покупали.

Единственный гость, которого Варвара однажды разрешила привести в дом, был майор Петрунин, занесенный в их края по казенной надобности. Сослуживец по Колыме слыл человеком не очень умным, но душевным и не подлым. Он сделал немалый круг, чтобы навестить Стрежаков. Петрунин пришел в приподнятом настроении, долго хлопал по спине бывшего сослуживца и приговаривал:

– Ну, чертяка, здорово! Забрался в такую даль, думал, не найду. Да ты заматерел! Только седой совсем стал!

Василий смущенно пригладил белый чуб.

Сели за стол. По русской традиции налили водочки в граненые стопки, закусили салом, вяленой рыбой и солеными грибами и снова налили. И снова. Говорили обо всем и ни о чем, легко соскальзывая с одной темы на другую. По путаным дорожкам нетрезвого разговора дошли до воспоминаний о Колыме.

– Иваныч! – икая, сказал Петрунин. – Вовремя ты уехал! Там такое началось!

– Неужто мамонта откопали?

– Лучше бы мамонта, хоть котлет с него накрутили бы. Там все хуже! Там прямо Шекспир бы удавился! Трагедия в трех сценах!

– Может, в трех действиях? – поправила Варвара, которая устала сидеть с мужчинами и только изредка заглядывала на кухню, чтобы подрезать сало и помыть посуду.

– Да хоть в трех антрактах. Главное, что в трех. Следи за руками. Сначала Рохля, помнишь такого, сильно попортил себе морду лица. Овчарка из колонии отвязалась, ну и как-то они там встретились. Я подробностей не знаю, но порвала она его сильно. Говорят, до костей обглодала. И лицо, сильно лицо пострадало. Его в нашей медсанчасти штопали, говорят, шов на шве, потом в госпиталь отправили. Теперь вся его красота в дембельском альбоме осталась, как говорится, на долгую и добрую память.

– А кто такой Рохля? – спросила Варя.

– Никто, – поспешно ответил Василий. – Просто солдат.

– Ну, может, и просто, а вот Сергей Парамонов не просто, а целый ефрейтор. Помнишь такого? Авторитет у него был, все знали. Перед ним даже дурачок Зуев заискивал. Так вот, – Петрунин снова икнул и опрокинул стопку, – жуткое дело, калекой демобилизовался.

Василий застыл и убрал руки со стола, чтобы никто не видел, как они задрожали.

– Там я тоже деталей не знаю, но в общих чертах дело было так. Пошел он на кой-то ляд по бережку прогуляться, ну и поскользнулся. Весной дело было, лед совсем тонкий. И так неудачно вышло, что льдинка, сука, попалась острая как нож. Ну, ему сухожилие-то и перерезало. Вжик, и все!

– Сильно, – мрачно прокомментировал Василий.

– Подожди, это еще не сильно. Его в больничку быстренько привезли, а там сидит такой Айболит, пришьем, говорит, все что надо. Будет лучше, чем было. Пришили. И что бы ты думал?

Майор выдержал эффектную паузу.

– Занесли заразу! Врач потом божился, что весь инструмент обработанный, а толку-то от его клятв. Нога гнить начала. Отняли на фиг. Так на одной домой и ушел.

– Страсти какие, пойду я. – Варя закончила с посудой, вытерла руки и вышла из кухни.

Василий смахнул пот со лба.

– А третий был Зуев? – глухо спросил он.

– Ты откуда знаешь? Кто-то из наших писал?

Стрежак только мотнул головой. В горле стоял ком, говорить он не мог.

– Так вот, Зуев, значит, – продолжал Петрунин, которому явно нравилась роль рассказчика. – После Парамонова месяц прошел, и нате вам, получите и распишитесь. Это вообще как в кино. Поехал он, значит, в районный центр, с командировочным предписанием, как положено. Все дела сделал и назад. Перед поездкой залил в бак бензин, свидетели есть. И дальше непонятно. То ли он по дороге половину бензина каким-то барыгам слил, то ли изначально недолил, только машина встала, и этот дуралей решил пешком пойти. В принципе, нормальное решение. Уже тепло, до гарнизона рукой подать. Только не повезло парню. Молнией шарахнуло.

– Сильно?

– Может, и не сильно, но насмерть.

Василий молча налил водку в стопки, захватанные жирными пальцами, и они, не чокаясь, выпили.

– И что характерно, – не мог остановиться майор, – все из одного взвода. Три несчастья в одном взводе – бывает же такое.

– Четыре, – угрюмо поправил Стрежак.

– Что четыре?

– Смерти четыре.

– А кто еще?

– Рядовой Танат Ятгыргын.

– А-а, тот дезертир? Точно, было дело.

У Стрежака зубы лязгали о стекло, он выглядел взволнованным и испуганным.

– Ты не заболел, Василий Иванович?

– Собака, льдина и молния, говоришь? – вместо ответа, как будто про себя, проговорил Стрежак. – Природу в союзники взяла… Отомстила, значит. Природа матери никогда не откажет…

И, не прощаясь, он как контуженый вышел из кухни. Рухнул на кровать, не раздеваясь, обхватил голову руками и заскулил, путаясь в чувствах сострадания и удовлетворения от свершившегося возмездия.

А сердце бухало, разгоняя взбудораженную кровь, разрывая сосуды, ставшие вдруг тесными оковами. И с каждым толчком крови в голове прояснялось: Варя не сумасшедшая, клятая гречка каким-то загадочным образом связана с этими страшными историями. Василий, покрываясь липким потом страха, против воли и разума осознавал непостижимую связь этих событий, их причастность к чему-то целому, что он не может ни ухватить, ни понять. Сквозь закрытые веки он видел смерч, выросший от земли до неба, в черной воронке которого мелькали перекошенные болью и страданиями лица. Не разобрать, не разглядеть. Но вот смерч приблизился, его ветер зашевелил седые волосы на голове Стрежака, и совсем рядом в потоке безудержного вращения мелькнуло отрешенное лицо тщедушного Таната Ятгыргына, а следом кровавая маска обкусанного собакой Рохли. Еще секунда, и нет их, утянуты в черную воронку. Но тут на поверхность воздушного столба выброшен Парамонов, тщетно прорывающийся через частокол льдинок, таких мелких и таких всесильных. Ветер тут же уминает его в пасть смерча под легкое дребезжание льдинок. Воронка все ближе, все ожесточеннее ее вращение. Так близко, что, когда из черного потока выныривает Зуев, Василий может разглядеть паутину кроваво-лиловых ожогов, которые, как капиллярная сеть, покрывают тело лейтенанта. «Не надо!» – беззвучно кричит Василий. «Не выдержу! Пощади!» – орет он в пустоту, открывая немой рот, как выброшенная на берег рыба. Он знает, что увидит сейчас. И не ошибается. Из сердцевины воронки, из ее сокровенного нутра проступает до боли знакомое лицо, зацелованное и омытое слезами. «Витюша, сынок!» – радуется и ужасается отец. Стрежак успевает подумать, что Витюша всегда любил ветер, любил запускать воздушные змеи и бумажные самолетики. В глазах сына упрек и прощение, он машет тоненькой рукой, словно предлагает присоединиться. Стрежаку очень страшно, но потерять сына во второй раз выше его сил. «Витюю-ю-юша! Я с тобой!» – кричит он, пытаясь перекричать ветер. Он очень боится упустить из вида сына, так боится, что страх смерти отступает, сгорает в топке отцовской любви. Смерч накрывает Стрежака и оказывает ему незаслуженную милость, позволяя обнять сына.

Когда утром Варя нашла мужа мертвым, она изумилась тому спокойствию, которое застыло на его лице. Если бы она знала, что этой ночью он смог обнять Витю, то позавидовала бы ему и вымолила бы право поменяться с ним местами.

Загрузка...