Весною Люси Флойд приехала в гости к своей кузине, быть свидетельницей счастья, царствовавшего в Меллишском Парке.
Бедной Люси представлялось, что Аврора содержится несколько лучше собак и несколько выше лошадей в этом йоркширском хозяйстве, и очень удивилась, когда увидела свою черноглазую кузину деспотической и капризной повелительницей, царствовавшей с неоспоримым могуществом над всеми существами двуногими и четвероногими. Ее удивил блестящий румянец на ее щеках, удивила веселость, сиявшая в глазах, легкость в походке, музыкальность смеха — словом, Люси удивилась, узнав, что вместо того, чтобы плакать над умершей любовью Тольбота Бёльстрода, Аврора научилась любить своего мужа.
Должна ли я стыдиться, что моя героиня забыла сероглазого корнваллийского обожателя, который поставил свою гордость и свою родословную между со бой и своей любовью, хотя Богу известно, как горячо он любил Аврору. Должна ли я краснеть за эту бедную, пылкую женщину, что в своем сердечном горе с чувством облегчения и признательности она обратилась к честному убежищу любви Джона и скоро научилась питать к нему привязанность, вознаграждавшую его сторицею за его продолжительную преданность? Конечно, и всякая чистосердечная женщина непременно заплатила бы взаимностью за такую любовь, какую Джон Меллиш выказывал к своей жене в каждом слове, в каждой мысли, в каждом взгляде и в каждом поступке? Могла ли же она быть вечною должницею такого неограниченного долга? Разве такое сердце, как его, легко найти между нашими глиняными сердцами? Разве быть любимой этой благородной и чистой любовью не значило ничего? Разве она так часто кладется к ногам женщины, что она должна пренебрегать этим святым приношением?
Мало того, что он любил Аврору, он питал к ней доверие, питал его тогда, когда человек, страстно ею любимый, поверг ее в нерешительность и отчаяние. Причина тому заключалась в разнице между этими двумя людьми: Джон Меллиш имел такое же высокое и суровое чувство чести, как Тольбот Бёльстрод; но сила мозга у гордого корнваллийца заключалась в напряжении способности соображать, у йоркширца — в проницательности его наблюдений. Тольбот чуть не сошел с ума, воображая то, что могло быть; Джон видел то, что было; он видел, что женщина, любимая им, была достойна его любви и свободно отдал ей в руки и свое спокойствие, и свою честь.
Он получил вознаграждение в ее откровенной женственной любви и в той радости, какую доставляла ему уверенность, что она была счастлива, что на лице ее не было ни облачка, в жизни ее никакой тени, что в глазах ее вечно сияла веселость, а с губ никогда не сходила улыбка.
Аврора была счастлива спокойствием своей семейной жизни. Я не знаю, чувствовала ли она когда-нибудь романическую и восторженную любовь к этому высокому йоркширцу; но я знаю, что с первой минуты, как положила свою голову на широкую грудь его, она была верна ему — верна, как жене должно быть верной — верна в каждой мысли. Широкая бездна разверзлась около ее дома и отделила ее навсегда от всех мужчин вселенной, оставив ее одну с человеком, которого она избрала себе мужем. Она избрала его в самом чистом и правдивом значении этого слова. Она приняла его от руки Божией как покровителя и защитника ее жизни; и утром и вечером она на коленях благодарила милостивого Создателя, сделавшего этого человека спутником ее жизни.
Но все-таки я должна признаться, что бедный Джон Меллиш находился под башмаком у жены. Такие огромные, хвастливые мужчины созданы для того, чтобы находиться под женской властью, они и носят розовые гирлянды до самой смерти, не сознавая того, что эти цветочные цепи не так-то легко разорвать. Низенькие мужчины самоуверенны и вечно остерегаются женского владычества; но кто убедит мужчину в шесть футов роста, что он боится своей жены? Он покоряется хорошенькому тирану с спокойной, безропотной улыбкой. Что за беда? Она такая маленькая, такая слабенькая: он может раздавить эту маленькую ручку одним сжатием своего большого пальца и мизинца, а между тем пока сделаются необходимы подобные меры, пусть ее поступает по-своему.
Джон Меллиш даже не рассуждал об этом. Он любил свою жену и позволял ей топтать себя ее грациозными ножками. Все, что она говорила и делала, было очаровательно, восхитительно и удивительно для него. Если она хохотала над ним, смех ее был нежнейшей гармонией во вселенной, и Джону приятно было думать, что его нелепости могут подать повод к подобной музыке. Если она читала ему нравоучения, она делалась величественной, как жрица: он слушал и обожал ее как благороднейшее из всех созданий.
Любовь Джона к Авроре одновременно была сочетанием любви и мужа, и отца, и матери, и брата. Я со страхом представляю себе, что он надоедал своим знакомым «моей женой», как она сделала чудесный план для новых конюшен; сам архитектор сказал, что он не мог бы нарисовать лучше, архитектор искусный из Донкэстера. Как изумительно, что она открыла недостаток в передней ноге рыжего жеребца! Какой чудесный она нарисовала эскиз с своей собаки Боу-оу! Сам Лэндсир мог бы гордиться таким рисунком. Обо всем этом соседи выслушивали так часто, что, вероятно, им уже немножко надоело слышать, как Джон беспрестанно говорит о «моей жене». Но сама Аврора никогда им не надоедала. Она тотчас заняла между ними достойное ее место, и они преклонялись перед нею и обожали ее, завидуя Джону Меллишу.
Поместье, владетельницей которого очутилась Аврора, было довольно значительно. Джон Меллиш получил в наследство имение, приносившее ему тысяч семнадцать в год. Он владел отдаленными фермами на широких йоркширских равнинах и болотистых линкольнширских долинах; запутанные тайны его владений едва ли были известны ему самому: может быть, они были известны только его управителю и нотариусу, серьезному джентльмену, жившему в Донкэстре и приезжавшему два раза в месяц в Меллишский Парк, к ужасу веселого хозяина, для которого «дела» были страшным пугалом.
Я не желаю, однако, заставить читателя воображать, будто Джон Меллиш был пустоголовым болваном, имевшим толк лишь в одних ежедневных удовольствиях. Конечно, он не любил читать, не любил заниматься ни делами, ни политикой, ни естественными науками. В парке была обсерватория, но Джон сделал из нее курительную комнату, так как отверстия в крыше были очень удобны для выпускания дыма гаванских сигар его гостей; мистер Меллиш заботился о звездах по способу того ассирийского монарха, который любил видеть их сияние и благодарил Создателя за их красоту. Но со всем тем Джон был неглуп; он имел тот светлый, ясный разум, который очень часто сопровождает совершеннейшую честность намерений и который, без всяких умствований, расстраивает всякое плутовство. Его нельзя было презирать, потому что самые его слабости были мужественны.
Может быть. Аврора это чувствовала и управлять подобным человеком что-нибудь да значило. Иногда, в порыве любящей признательности, она клала свою прекрасную головку на его грудь (как ни была она высока, но могла достать только до его плеча) и говорила ему, что он был нежнейшим и лучшим из людей, и что хотя она будет любить его до самой смерти, но никогда, никогда, никогда не может любить его так, как он заслуживает. После этого, стыдясь этого сентиментального объяснения, она насмехалась над Джоном, читала ему нравоучение и мучила его во все остальное время дня.
Люси смотрела на все это с безмолвным удивлением. Могла ли женщина, когда-то любимая Тольботом Бёльстродом, унизиться до этого? Счастливая жена белокурого йоркширца (самые дорогие ее желания сосредотачивались на ее тезке, гнедой кобыле, которая должна была отличиться на весенних скачках) интересовалась новой конюшней, говорила о каких-то таинственных, но, очевидно, важных существах, называемых Скоттом, Фобертом, Чифни и Чаллонером, и, по всей вероятности, совсем забыла, что на свете существует божество с серыми глазами, известное смертным за наследника бельстродского.
Бедную Люси чуть не свели с ума разговоры об этой гнедой кобыле Авроре. Ее водили каждое утро на смотр Авроре и Джону, которые, заботясь об улучшении своей фаворитки, рассматривали животное при каждом посещении с таким вниманием, как будто ожидали, что в тишине ночной совершилось какое-нибудь удивительное физическое преобразование. Стойло, в котором помещалась эта кобыла, день и ночь караулил лучший конюх, а Джон Меллиш однажды даже зачерпнул стакан из приготовленной для кобылы воды, чтобы удостовериться самому, чиста ли хрустальная жидкость, потому что он тревожился, когда приближался важный день, и боялся, не замышляют ли против нее что-нибудь недоброжелательные спортсмены, может быть, слышавшие о ней в Лондоне. Мне думается, что эти джентльмены весьма мало заботились об этой грациозной двухгодовой кобыле, хотя у ней в жилах текла кровь Старого Мельбурна и Западного Австралийца, не говоря ничего о другой аристократии с материнской стороны.
Люси объявила, что эта лошадь — прелестнейшее создание и непременно выиграет множество бокалов и блюд на скачках; но всегда была рада, когда кончался этот ежедневный визит, и старалась быть подальше от этих чистокровных задних ног, которые как будто обладали способностью находиться в одну и ту же минуту во всех четырех углах стойла.
Настал первый день скачек, и половина обитателей Меллишского Парка поселилась в Йорке: Джон с своим семейством в одной гостинице, а конюх с своими помощниками и с кобылой в другой маленькой гостинице.
Арчибальд Флойд старался всеми силами заинтересоваться событием столь интересным для его детей, но откровенно признался Люси, что очень желает, чтобы скачка кончилась скорее и чтобы достоинства гнедой кобылы были решены.
Когда скачка началась, Аврора, отец ее и Люси стояли на балконе, окруженные толпой друзей; мистрисс Меллиш, с карандашом в руке, записывала разные невозможные пари в своем волнении, так что ее записная книга могла бы остаться редкостью в летописях спортсментства.
Джон был внизу, перебегал от весов, где взвешивали жокеев перед скачкой, к тем, кто держал пари, и ухаживал за маленьким бледнолицым мальчиком, который должен был ехать на кобыле, как будто этот жокей был первым министром, а Джон — семейным человеком с полдюжиной сыновей, нуждавшихся в местах.
Я дрожу при мысли о том, сколько пятифунтовых билетов Джон обещал этому бледнолицему юноше, если гнедая кобыла Авроры выиграет приз (какую-то безделицу, около шестидесяти фунтов). Если бы этот юноша не был из того сверхъестественного разряда существ, которые как будто родятся с бесстрастным характером, то его мозг, конечно, перепутался бы от разнообразных и противоречащих распоряжений, которые Джон Меллиш надавал ему в критическую последнюю четверть часа; но, получив рано утром приказание от берейтора не обращать внимания на то, что будет говорить мистер Меллиш, желтолицый юноша имел вид спокойной невинности — на свете есть и честные жокеи — и сел на седло с таким ровным биением пульса, как будто приготовлялся ехать в омнибусе.
Некоторые в это утро находили лицо Авроры Меллиш таким же приятным зрелищем, как и самый гладкий зеленый дерн в Нэвисмэйре. С своей природной живостью, одушевившись сиеной окружавшей ее, она казалась прелестнее обыкновенного, и Арчибальд Флойд глядел на нее с растроганной нежностью, смешанной с признательностью к небу за счастье своей дочери, с признательностью, почти доходившей до страдания. Она была счастлива; она была совершенно счастлива наконец, дитя его умершей Элизы, этот священный залог, оставленный ему любимой им женщиной; она была счастлива, и он мог, зная это, хоть завтра же безропотно лечь в могилу, если бы это было угодно Богу.
Может быть, покажется странным, что мистер Флойд думал об этом во время скачки; но возвышенные идеи западают в душу не в одних только священных местах; часто и среди толпы и суматохи, наши души парят высоко, или переполняются грустными воспоминаниями; случается, и в театре видеть человека с серьезным, рассеянным лицом: окружающее, очевидно, не имеет на него влияния; он, может быть, думает о своей жене, умершей десять лет тому назад; он может быть, вспоминает сцены радости и горя, вспоминает жестокие слова, которых нельзя уже загладить на земле, сердитые взгляды, записанные против него на небесах, между тем как его дети смеются над актером, играющим на сцене. Может быть, он угрюмо думает о неизбежном банкротстве, или наступающем разорении, воображает свидания с своими кредиторами, между тем как его старшая дочь, плачет, смотря на трагическую актрису.
Так и Арчибальд Флойд, пока взвешивали жокеев и записывали пари, наклонился через широкую балюстраду каменного балкона и, смотря на широкий травянистый амфитеатр, думал о своей умершей жене, завещавшей ему эту драгоценную дочь.
Гнедая кобыла Аврора была бесславно побеждена: мистрисс Меллиш побледнела от отчаяния. Джон Меллиш, несколько привыкнув к подобным разочарованиям, ускользнул подальше, чтобы скрыть свою неудачу; но Аврора выронила свою книжечку и карандаш, и, топнув ногою, сказала Люси и банкиру, что, верно, жокей подкуплен, что кобыла Аврора не могла быть побеждена.
Когда она говорила это с щеками, разгоревшимися от гнева, с глазами, сверкавшими негодованием, она увидела бледное лицо и серые глаза, смотревшие на нее с балкона в трех шагах от нее, и через минуту, она и отец ее узнали Тольбота Бёльстрода.
Молодой человек увидел, что его узнали и подошел к ним со шляпой в руке — очень, очень бледный: это навсегда запечатлелось в памяти Люси — и дрожащим голосом поздоровался с банкиром и дамами.
И таким образом встретились они, эти двое «расставшиеся в безмолвии, в слезах», расставшиеся, как они думали, навсегда; и вот на этой пошлой прозаической скачке судьба свела их лицом к лицу.
Год тому назад, как часто в весенние сумерки Аврора Флойд представляла себе возможность встречи с Тольботом Бёльстродом! Может быть, он вдруг подойдет к ней при лунном сиянии, а она упадет в обморок и от волнения умрет у ног его, или они встретятся в каком-нибудь многолюдном собрании: она будет танцевать, смеясь с притворной веселостью, и один его взгляд убьет ее среди ее блистательного величия. Как часто — ах! как часто представляла она себе эту сцену и чувствовала тоску только год тому назад! А сегодня она встретила его в такую пору, когда все мысли ее были устремлены на только что осрамившуюся лошадь. Она сама не знала, что сказала своему бывшему возлюбленному. Аврора Флойд умерла и похоронена, а Аврора Меллиш, критически смотря на Тольбота Бёльстрода, удивлялась, как кто-нибудь мог умирать от любви к нему.
И это Тольбот побледнел от неожиданной встречи! и это Тольбот дрожащим голосом произносил пошлые фразы, требуемые простой вежливостью! Капитан не так легко забывал. Он был старше Авроры; он дожил До тридцати двух лет, не любив ни одной женщины, и тем отчаяннее поддался роковому недугу, когда настало время. Теперь он очень страдал от этой внезапной встречи. Гордость его была оскорблена спокойным равнодушием Авроры; он был снова ослеплен ее красотой, обезумел от ревности при мысли, что лишился ее. Чувствам капитана Бёльстрода нечего было завидовать, и если бы Аврора желала отомстить за жестокую сцену в Фельдене, то час ее мщения, конечно, настал; но она была слишком великодушна для того, чтобы иметь подобную мысль. Она смиренно покорилась определению Тольбота; она приняла его решение и верила его справедливости; теперь, видя его волнение, она жалела о нем; она жалела о нем с нежным материнским состраданием, какое могла чувствовать в безопасной пристани счастливого дома к этому бедному страннику, еще носившемуся по волнам бурного океана жизни.
Конечно, всякое воспоминание любви должно умереть, прежде чем мы будем в состоянии чувствовать таким образом. Ужасная страсть должна была умереть той медленной и верной смертью, после которой из могилы уже не возвращается привидение мучить оставшихся в живых. Аврора могла быть выброшена на пустынный остров с Тольботом Бёльстродом и прожить десять лет в его обществе, не почувствовав к нему и на десять секунд того чувства, какое она имела к нему прежде. Для пылких и впечатлительных людей, живущих быстро, иногда один год то же, что десять лет, так что Аврора глядела на Тольбота Бёльстрода через бездну, открывшуюся между ними на несколько миль, и удивлялась, неужели они стояли когда-нибудь рядом, соединенные надеждой и любовью?
Пока Аврора думала об этом, а Тольбот, задыхаясь от тысячи сбивчивых ощущений, старался выказать непринужденный вид, и Джон Меллиш, освежившись пивом, вдруг подошел к ним и ударил капитана по спине.
Счастливый Джон не был ревнив. Уверенный в любви и правдивости Авроры, он готов был встретиться с целым полком ее прежних обожателей, его даже восхищала мысль отомстить за Аврору этому трусливому любовнику. Тольбот невольно глядел на йоркширских констеблей, расхаживавших внизу, и спрашивал себя, как они поступят, если он швырнет Джона Меллиша через балкон. Между тем, как думал так, Джон Меллиш дружески пожимал ему руку и спрашивал, какой черт привел его на Йоркские скачки?
Тольбот объяснил, что устал от парламентской работы и приехал провести несколько дней у своего бывшего товарища, капитана Гёнтера.
Мистер Меллиш объявил, что ничего не могло быть приятнее и что он хорошо знает Гёнтера, изъявил желание, чтобы они оба обедали у него в этот день, а Тольбота приглашал провести неделю в парке.
Тольбот пробормотал какое-то неопределенное уверение в невозможности исполнить это желание, но на слова его Джон не обратил внимания, утащив своего бывшего соперника составлять новое пари для следующей скачки.
Капитан Бёльстрод ушел. Во время этого краткого свидания никто не приметил, что Люси Флойд краснела и бледнела раз шесть.
Джон и Тольбот встретились с капитаном Гёнтером; они привели с собою Гёнтера для того, чтобы представить его Авроре, и он немедленно вступил в весьма оживленный разговор о скачке. Как капитан Бёльстрод ненавидел эту пустую болтовню о лошадях в устах каждого, начиная с розовых губок Авроры до запачканных табаком губ спортсменов, державших пари! Слава Богу, не его жена знала весь этот спортсменский язык и с лорнеткою в руке вытягивала свою лебединую шею, чтобы взглянуть на лошадь, убежавшую уже на полмили вперед.
Зачем согласился он приехать в это проклятое спортсменское графство? Зачем он бросил корнваллийские рудники даже на неделю? Лучше ломать голову над парламентскими делами, чем быть здесь одиноким между этой пустоголовой шумной толпы, которой нечего было делать, как только бросать шапки на воздух и кричать при каждом выигрыше. Тольбот, как зритель, не мог этого не заметить и не вывести из этого чего-нибудь вроде философического урока жизни. Он видел, что толпа всегда радовалась, выиграет ли жокей с голубым и черным поясом, в желтой и черной шапке, или в белой с красными мушками, или какого бы то ни было другого цвета, и не мог не удивляться этому. Он видел, как потерпевшие неудачу спортсмены убегали и прятались, пока раздавались громкие и радостные крики. И вообще на этом свете мало остается на виду людей, проигравших в какой бы то ни было скачке.
Тольбот Бёльстрод облокотился, сложив руки, на каменную балюстраду, и смотря вниз на шумную жизнь под собою, передумал все это. Простите ему то, что он предастся пошлым сетованиям и избитым сентиментальностям. Он был отчаянный, бесцельный человек, раздраженный разочарованием, сомнением и подозрением. Он провел скучные зимние месяцы на континенте, не имея желания ехать в Бёльстрод, и переносить там симпатию матери и болтовню кузины Констэнс Тривильян. Он был так несправедлив, что питал тайное отвращение к молодой девице за добрую услугу, которую оказала она, рассказав ему о побеге Авроры.
Бываем ли мы благодарны тем людям, которые сообщат нам о дурных поступках тех, кого мы любим? Бываем ли мы справедливы к добрым существам, дружески предостерегающим нас о нашей опасности? Нет, никогда! Мы ненавидим их, мы всегда повторяем, что если бы они промолчали, то мы не испытали бы тоски. Когда друг влил в ухо бедного Отелло свои ядовитые намеки, благородный мавр хотел задушить не свою возлюбленную Дездемону, а самого Яго.
Зачем Тольбот приехал в Йоркшир? Я оставлю этот вопрос пока без ответа, потому что мне стыдно сказать причины, побудившие этого несчастного человека к этой поездке. Он, в пароксизме любопытства, приехал узнать, какую жизнь ведет Аврора со своим мужем, Джоном Меллишем. Он находился в ужасном умственном расстройстве относительно этого предмета; то он воображал Аврору самой презренной кокеткой, готовой выйти за всякого, имеющего прекрасное поместье и хорошее положение в свете, а потом представлял ее себе невинной Ифигенией[8], бесстрастной жертвой, приведенной на заклание. Встретившись в клубе со своим добродушным товарищем, он согласился съездить на родину к капитану Гёнтеру, чтобы немного отдохнуть от парламентских дел; но этот искусный лицемер не признавался даже самому себе, что горел нетерпением услышать о своей непостоянной и вероломной возлюбленной, и что его привели в Йоркшир еще оставшиеся пары его прежнего упоения. Но теперь — теперь, когда он ее встретил — встретил это бездушное создание, сияющее счастьем — теперь он ее узнал. Он узнал ее, наконец, негодную очаровательницу, бездушную сирену. Он узнал, что она никогда не любила его, что она, без сомнения, и неспособна была любить, она не годилась ни к чему, как только бросать черный блеск своих глаз на погибель слабых мужчин. Бедный Джон Меллиш! Тольбот упрекал себя за недружелюбное чувство к человеку, достойному такого глубокого сожаления.
Когда скачка кончилась, капитан обернулся и увидел черноглазую чародейку посреди группы, собравшейся около серьезного патриарха с седой головой и с видом, привыкшим повелевать.
Этот серьезный патриарх был Джон Пастерн.
С уважением пишу это имя, так как его произносили там с благоговейным шепотом; сначала и не знали, что этот великий человек находится тут же. Это был очень спокойный, незаносчивый ветеран; он сидел тут со своим семейством — с женою и, кажется, с дочерью, и оставался серьезным и спокойным, а между тем мужчины в толпе повторяли его имя. Сколько сотен добивалось слова, взгляда, киванья головы этого великого человека! Тайны, которые мистер Пастерн мог бы рассказать о лошадиных скачках, стоят золота. Может быть, это обстоятельство и придавало ему такую спокойную серьезность в обращении. Люди окружают его, льстят ему и говорят, что такая-то и такая-то лошадь из его конюшен выиграет: он приятно кивает головой, благодарит за добрые известия, а между тем его мысли, может быть, далеко, на будущих инсонских или дербийских скачках, где призы будут выиграны его же жеребцами, даже не теми только, которые есть налицо, но и теми, которые появятся на свет впоследствии.
Джон Меллиш находился в дружеских отношениях с Джоном Пастерном, и потому представил ему Аврору и попросил у него совета об одном деле, которое тревожило его уже несколько времени. Берейтор мистера Меллиша стал слаб здоровьем и потому в помощь ему по конюшне нужен человек помоложе, честный и искусный. Не знает ли такого мистер Пастерн?
Ветеран, после надлежащего соображения, сказал ему, что знает молодого человека, по-видимому, честного, который прежде служил в ричмондских конюшнях, и только несколько дней тому назад просил найти ему место.
— Только имя его ускользнуло из моей памяти, — прибавил мистер Пастерн, — он мальчиком служил у меня но, ведь, Господи, помилуй, десять лет дому назад! Я взгляну на его письмо, когда ворочусь домой, я напишу вам. Я знаю, что он искусный конюх и думаю, что он честен. Я буду очень рад, — заключил старый джентльмен любезно, — сделать что-нибудь угодное для мистрисс Меллиш.