Она рывком села в постели, отшвырнув атласное одеяло, разметав кружево простынь, скидывая с постели ворох подушек. Она любила нежиться на добром десятке подушек, от больших и пышных, что твоя перина, до крошечных сдобных думочек, которые разве что под такой же сдобный локоток подложить способно. Но сейчас было не до неги…
— Свечей! — не закричала — завопила истошно, сама не узнавая своего безумного голоса. — Свечей!!!
Вбежала девка с подсвечником — в пляшущих бликах видно, какое у нее перекошенное, перепуганное лицо: с чего это государыня блажит, словно ее режут?
Уж лучше бы резали, честное слово!
— Еще свечей! — снова заорала Катерина. — Живо!
Вбежала другая девка с подсвечником, тоже трясясь от страха.
— На постель светите! — приказала Катерина, лихорадочно водя руками по простыням. — Ближе! Светите!
Девки добросовестно светили, капая растопленным воском на голландское шелковистое полотно. В другое время государыня непременно вызверилась бы: «Дуры! Аккуратней!», однако сейчас она ничего не замечала.
— Ну? — спросила тоненьким, девчоночьим, боязливым шепотком. — Видите? Нет? Тогда ищите! Под кроватью ищите, ну!..
Девки, привычные к беспрекословному повиновению, к тому же еще не вполне проснувшиеся, пали на колени, задрав пухлые зады, принялись шарить под кроватью. Катерина тоже на коленях переползала то к одному краю огромного ложа, то к другому, боязливо приподнимала кружевные подзоры простыней, вглядывалась и взвизгивала, когда ей что-то чудилось в мельканье теней. В конце концов девки приустали шарить по полу, и одна из них, бывшая побойчее, осмелилась спросить:
— Матушка, скажи, Христа ради, чего ищем-то?
Катерина высунула из-под рубахи голую ногу и пнула говорунью:
— Тебе-то что? Ищи знай!
— Да нету здесь ничего! — взмолилась девка, у которой уже саднило колени и ломило спину. — Ни тараканов, ни мышей.
— Каких мышей? — хмыкнула Катерина. — Чтобы я из-за каких-то там мышей с ума сходила? Ни мышей, ни крыс, ни пауков, ни лягушек я не боюсь, а вот змей… Змей ищи, змей! Больших, черных!
Раздался слитный вопль, девки вмиг выскочили из-под кровати, словно их вымело метлой, а потом каким-то непонятным образом оказались сидящими на постели рядом с Катериной. Они поджимали под себя ноги и тряслись точно так же сильно, как их госпожа, которой от их страха стало еще страшней. Теперь кровать ходила ходуном.
Наконец у той самой девки, которая спросила, чего они ищут, рассудок взял верх над припадком ужаса, и она робко спросила:
— Матушка-государыня, откель же тут змеюкам взяться? А? Зима на дворе… Не примерещилось ли вашему величеству?
И тотчас, испугавшись собственной смелости, она соскочила на пол, чтобы уберечься от нового сердитого пинка. Однако Катерина пинаться не стала. Села, скрестив ноги по-турецки, натянула на озябшие лодыжки рубаху и призадумалась.
А может, дура-девка правду говорит? Может, и впрямь ее величеству примерещилось?
Она махнула девкам, чтоб уходили, но свечи велела оставить. Еще немножко посидела, вглядываясь во все углы, потом легла. Свернулась клубком, чуть не с головой закутавшись в одеяло, уставилась на пляшущие огоньки и принялась вспоминать, как это было. Если было…
Среди ночи и глубокого сна она внезапно услышала громкое шипенье. Поглядела — и увидела, что постель ее покрыта змеями, сновавшими туда-сюда. Катерина не поняла, откуда они взялись, — чудилось, их кто-то сбросил на кровать, вот они и расползлись: мелкие, проворные, черные. А потом между ними появилась еще одна — большая, толстая. Разинула шипящую пасть — и вдруг кинулась на Катерину и обвилась вокруг ее тела. Катерине почудилось, что она обвита толстенным корабельным канатом, только канат этот не ворсистый и жесткий, а гладкий, ледяной, скользкий. Горло ее было перехвачено тугим кольцом — не то змеиным телом, не то ужасом, она не могла издать ни звука, а только что было сил пыталась разомкнуть эти смертельные объятия. Ей удалось перехватить змеиную голову и самой стиснуть ей горло… Она отчетливо помнила, с какой бессильной ненавистью смотрели на нее плоские желтые глаза, когда змея осознала, что побеждена.
Кольца разомкнулись, Катерина с воплем отшвырнула дохлую змею и принялась скидывать других, мелких, которые пусть не жалили, не душили, а все же наводили на нее ужас неодолимый. И все кричала истошно, требовала света…
Тут набежали девки со свечами… и змеи все куда-то подевались. Неужто их и впрямь не было? Неужто это был сон?!
Да, видать, что так. Но какой же страшный сон, а?! До сих пор сердчишко колотится, словно выскочить норовит.
Катерина прижала ладонью пухлую левую грудь. Теперь сердце больно билось между пальцев, как птичка о прутья клетки.
Сон, сон… Нет, это не обыкновенный сон, — такие страсти просто так не снятся. Это был вещий сон. Вещий, а не какой-то иной!
Вещий… И что ж он предвещал?
Катерина уже согрелась и перестала сжиматься в комок: вытянулась, легла поудобнее. Повозилась, устраиваясь на подушках. Под головой самая большая и пухлая, две поменьше под плечами, думочка под локтем, при боках тоже подушки. Холодно одной в постели, Петрушки-милушки давно нет, чтобы ее согревать. Да и никого другого тоже нету… Катерина нежно, мечтательно улыбнулась. Свечи перемигивались, догорая, и она вспомнила, как точно так же играли огоньки в его глазах… в любимых глазах… Ой, жаль, что нынче он не пришел! Но все во дворце думали, что воротится государь, ждали его с часу на час. Однако вот уж далеко за полночь, а Петра все нет. Ни мужа, ни любовника — неудивительно, что от вынужденного воздержания женщине начинает сниться всякая нечисть вроде гадов ползучих!
Гады, змеи… Вроде бы змея — это какая-то разлучница. Гадина!
Боже ты мой!
Катерина резко села, и старательно уложенные подушки снова рассыпались по сторонам.
А почему не вернулся Петр? Что его задержало? Что… или кто?
Кто?!
Катерина упала ничком, уткнулась лицом в подушку. Ни она, ни муж ее — не хранители супружеской верности. Кого только не приводил… вернее, кого только не затаскивал он в свою походную постель! Брал женщин бессчетно. Ну что ж, Катерина отлично знала, что природа ее мужа — это природа петуха, который топчет курочку за курочкой без всякой устали. Жить он может только так. Иначе — помрет. Она и сама была неуемна плотью, а потому не судила мужа, которого любила от всей души. Любила и понимала. Понимала и прощала. Она для него единственная, она его жена! Так не все ли равно, что он кого-то там походя приласкает? Петр и не скрывался от жены. Для него эти девки были необходимы, как лакомые блюда, а Катеринушка — как хлеб и вода, как воздух. Она была чем-то, без чего невозможно жить. И она про то прекрасно знала, а потому спокойно читала такие вот послания мужа, отбывшего в Спа на лечение минеральными водами и прихватившего с собою одну из своих многочисленных любовниц:
«А поскольку во время пития вод «домашние забавы» доктора употреблять запрещают, того ради я метрессу свою отпустил к вам, ибо не мог бы удержаться, ежели б она при мне была».
«Домашними забавами» шутник Петрушка называл постельные игрища. Катерина снисходительно отвечала — право, так могла бы старшая сестра писать младшему братцу-повесе:
«Что же изволите писать, что вы метрессишку свою отпустили сюда для своего воздержания, якобы невозможно при водах с ней веселиться, — тому я верю; однако больше мню, что вы оную изволили отпустить за ее болезнью, в которой она нынче пребывает и для лечения изволила поехать в Гаагу, и не желала бы я (о чем Боже сохрани!), чтобы и галант той метрессишки столь же здоров приехал, какова она приехала».
Катерина уже хорошенько не помнила, то ли метрессишка наградила своего галанта известной болезнью, то ли Петр удостоил ее сей чести (ибо порою, чего греха таить, цеплял заразу). Девки его слишком часто менялись, даже имен всех было не упомнить, она и не старалась. Конечно, некоторые весьма крепко брали государя за сердце…
К примеру, он искренне, душой и телом, любил свою племянницу Екатерину Ивановну, дочь скудоумного царя Ивана Алексеевича, давно уже почившего в Бозе… ко всеобщему удовольствию. Все знали (хотя говорить это вслух, само собой, не говорили!), что трех дочек своих, царевен Екатерину, Анну и Прасковьюшку, расторопная царица Прасковья Федоровна родила от своего спальника и любовника Василия Юшкова, поэтому племянница была Петру не совсем племянницей… Ну что ж, это многое оправдывало. Он пристроил Екатерину за Карла-Леопольда, герцога Мекленбург-Шверинского, к которому относился весьма пренебрежительно, ибо тот вечно с кем-нибудь враждовал — то со шведами, то с англичанами, то с собственными подданными — и постоянно нуждался в поддержке Петра. Муженька государь мог сыскать для веселой Екатерины и поавантажнее… а может, нарочно не сделал этого, чтобы племянница не нашла счастья в супружестве. Зато она вполне обретала это счастье во время довольно-таки частых наездов дядюшки в столицу герцогства Мекленбургского — Шверин.
Рассказывали, будто Петр, чуть завидев племянницу, обнимал ее и увлекал в соседнюю комнату. Немедля опрокидывал там на диван, задирал многочисленные юбки — и отделывал так, что вскоре по всему дворцу разносились крики восхищенной герцогини. Строго говоря, окажись придворные посмелее, они смогли бы не только слышать, но и видеть происходящее, ибо Петр с царственной небрежностью не заботился запирать за собой дверей. Ну, разумеется, никто не осмеливался туда заглянуть, однако двух мнений относительно происходящего ни у кого не оставалось. Неудивительно, между прочим, что герцог злобствовал на жену и в пьяной болтовне (в трезвой не решался, ибо был сущий заяц во хмелю) отрекался от отцовства малышки-принцессы Елизаветы-Екатерины-Кристины…
Когда до Катерины дошли слухи о забавах супруга с племянницей, она так хохотала, что ее фрейлины решили, будто царица повредилась умом от ревности и горя, что у нее истерика. Уже даже доктора позвали — кровь государыне отворять! А ей и впрямь было весело. Потом она спросила Петрушу, правда ли сие. Тот со смехом подтвердил. И не замедлил завести новую метрессишку. В их числе перебывали служанка Анна Крамер, Матрена Балк — сестра бывшей пассии Петра, Анны Монс, теперь генеральша и задушевная подруга императрицы, еще Авдотья Чернышева… Да мало ли кто!
Одной из таких метресс и стала Катеринина камер-фрейлина Мария Гамильтон. Вообще Петру нравилось совращать фрейлин императрицы, а потом вместе с женой подробно обсуждать их стати и поведение в постели. Такие беседы их обоих здорово возбуждали: болтовня и смех переходили в умопомрачительные ласки, Петр словно бы молодел от этих рискованных разговоров. И когда возраст, заботы, хвори начинали брать свое и любовный пыл государя ослабевал, Катерина нарочно подсовывала ему какую-нибудь из своих на все готовых и на все гораздых девушек. Она слышала, что русские знахари для лечения невстанихи применяют такое средство: легонько подхлестывают прутиком «усталого жеребчика», и про себя называла мимолетных любовниц Петра березовыми прутиками, немало забавляясь при этом.
Вот так же подхлестнула она однажды угасший мужнин пыл березовым прутиком по имени Мария Гамильтон. Но разве могла она вообразить, какой трагедией обернется эта история? Император влюбился в родовитую красавицу, а вот она легла с ним в постель без особых чувств. То ли ей польстило внимание государя, то ли просто испугалась кары за отказ. Но, удовлетворяя неугасимый пыл Петра, она сердцем принадлежала совершенно другому мужчине: государеву денщику Ивану Орлову. Вспомнив Ивана, Катерина покачала головой. Когда обтягивающие штаны выставляли напоказ великолепный причиндал Орлова, тут было чему дивиться, что да, то да, однако же ничего, кроме сего причиндала, у парня не было: ни ума, ни сердца, ни души. Он пил, а во хмелю становился буен и жесток, жаждал на ком-нибудь опробовать свои пудовые кулаки — и, как правило, находил покорную, безответную жертву в Марии Даниловне.
Катеринушку муж порою тоже поколачивал, и она находила, что ласки после пары тумаков воспринимаются острее, любится слаще, но Марию Иван Орлов месил кулаками, будто крутое тесто, и частенько ей приходилось прибегать к немыслимым ухищрениям, чтобы скрыть кошмарные синяки, покрывавшие ее лицо и тело. Давным-давно надо было бросить поганца-денщика, Катерина просто жаждала наябедничать на него мужу и избавить фрейлину от мучений, однако Мария на коленях умоляла оставить Ивана в покое. Ее любовь к нему была любовью жертвенной, безрассудной, и Катерина, обладательница тяжеленькой ручонки, которой она при случае могла вразумить даже и мужа, бывшего на две головы выше ее, только дивилась такой безответности.
Разумеется, когда Мария стала любовницей государя, Ивану пришлось на время спрятать кулаки в карманы, однако Катерина не раз слышала, как он бранил девушку самыми грязными словами. Катерина подозревала, что Мария тайком изменяла Петру с Орловым, когда и денщик, и метресса были взяты государем в большое заграничное путешествие, которое длилось чуть не год. Во всяком случае, Катерина почти не сомневалась: те ночи, которые Петр проводил с женой, Марья проводила со своим ненаглядным Иванушкой.
Видит Бог, Катерина по-своему любила свою камер-фрейлину. Гамильтонша была девка добрая, бесхитростная, коварства в душе не таила и была искренне предана императрице, которую обманывала против своей воли. К примеру сказать, Мария — одна из немногих фрейлин государыни — спокойно сносила ее причуды с платьями и прическами. Ведь Катерина запретила дамам убирать алмазами всю голову: можно было украсить прическу только с левой стороны. Сама же Катерина покрывала алмазной сеткой всю голову, особенно когда в летнюю жару стригла волосы под корень. Мешали тяжелые косы, когда ездила с Петром по военным лагерям. Там ни помыться, ни причесаться толком, вот и брила царица голову, прикрывая лысинку драгоценностями. Постепенно моду на эти сетки она перенесла и на придворные балы, но только для себя одной… Точно так же Катеринины дамы не имели права носить горностаевые меха с хвостами (а ведь известно, что это главное украшение горностая!) и сорочки с длинными рукавами. Глупенькие фрейлины задыхались от зависти и пробовали даже роптать на императрицу, которая была в своей вотчине, в этом бабском курятнике, истинным диктатором. Однако Мария Гамильтон спокойно сносила любые причуды государыни. Может быть, потому, что в любом, вовсе простеньком платье все равно смотрелась восхитительно и понимала, что даже самый причудливый наряд — всего лишь рамка для ее красоты.
Катерина этой красоте не завидовала, никакого зла на Марию не держала, однако Гамильтонша сама довела себя до погибели.
Когда царская семья и свита вернулись из путешествия, Мария была беременна. Почему-то она пребывала в убеждении, что ее ребенок зачат от Ивана Орлова, а поэтому решила его извести. Она всячески таилась, утягивалась, скрывала и тошноту, и растущий живот, и боли, а когда пришло время рожать, затеяла делать это втайне. Посвятила она в свою беду одну лишь служанку, которая и стала свидетельницей не только родов, но и убийства ребеночка.
Перепуганная и запуганная служанка поклялась молчать — и молчала. Так бы, может статься, дело и сошло бы с рук царевой любовнице, однако в дело вмешалась ревность, змея подколодная. Мария узнала, что Иван Орлов завел себе новую подругу. Ею стала генерал-майорша Авдотья Чернышева, и развязные ласки этой «бой-бабы», как ее называли все, начиная с Петра, похоже, влекли Орлова куда сильнее, чем нежная любовь Марии Гамильтон.
Мария бесилась от ревности и, кажется, в самом деле повредилась в уме. Желая погубить соперницу, она однажды сказала Ивану:
— Дунька твоя страшные слухи про нашу матушку-государыню разносит: та-де воск ест, оттого у ней на лице угри.
Мария надеялась, что Иван испугается. Говорить такие вещи про царицу — да за это можно поплатиться головой! Испугается — и отступится от Чернышевой. Однако Иван покрутил пальцем у виска, да и пошел вновь к затейнице Авдотье. Тут разъяренная ревностью Мария вовсе потеряла голову! Она стала распространять слухи про воск и угри кому ни попадя, только теперь уверяла, будто и Орлов это болтает.
Дошли разговоры и до Катерины. Ух, как она разгневалась! Какие еще угри?! Да у нее всю жизнь кожа чиста и гладка. Какой еще воск? Что она, дура безумная?! Небось и кроме воска найдет, чего в рот брать!
Призвали к ответу Орлова. Он немедленно выдал Марию. Да еще налгал, мол, она-де эти слухи в подметных письмах рассылала. Рассерженная Катерина послала в комнаты Марии людей с приказанием учинить обыск и найти письма. И почти немедля в пожитках камер-фрейлины были обнаружены… не письма, которых на самом деле, конечно, не было, а золотые украшения с алмазами. Дорогие безделушки!
Мария со стыдом повинилась, что потихоньку крала их то у влюбленного государя, то у царицы… Ну что поделать, Катерина и Петр никогда не умели смотреть за своими вещами, к тому же домашняя сорока-воровка таскала лишь то, что было забыто, заброшено. В самом деле, этих вещиц могли бы никогда и не хватиться, спрячь их Мария получше.
Однако золотишко и даже драгоценные камушки были еще не самой страшной находкой. Окровавленная нижняя юбка, окровавленная рубаха, простыня… Неряха-служанка, пособница преступления хозяйки, даже не позаботилась выстирать или хотя бы выбросить заскорузлое от крови белье!
Мария отнекивалась, уверяла, что это не ее вещи. Однако служанка так перепугалась, что незамедлительно выдала свою несчастную хозяйку, поведав о тайных родах и об убийстве ребенка.
Теперь Катерина схватилась за голову от страха за свою камер-фрейлину, дуру набитую. Однако остановить затеянное следствие было уже невозможно. Как ни был Петр занят делом заговора царевича Алексея и бывшей жены своей Евдокии Лопухиной, старицы-царицы Елены, однако лишь только все виновные (действительные и выдуманные) получили по заслугам, как он спешно взялся за «дело Марьи Даниловой Гаментовой», как оно называлось в бумагах.
У царя мелькнуло страшное подозрение, что Мария убила его ребенка. А поскольку влюбленная преступница всячески старалась выгородить Орлова, она невольно вынуждена была подтверждать подозрения Петра. Убийства своего ребенка государь простить не мог! Орлов приложил руку к погибели своей любовницы, уверяя, что никакого касательства к ней не имел и отцом младенца быть никак не может.
В конце концов, после пыток и долгих разбирательств, Мария была приговорена в отсечению головы. Служанку, которая не донесла о преступлении, приговорили к наказанию плетьми и ссылке в прядильные работы.
На служанку Катерине было наплевать, однако она валялась в ногах у мужа, моля о прощении бедной дурочки-фрейлины. Жалко было красоту, искалеченную судьбу — жалко до слез! Подговорила заступиться за Марию и царицу Прасковью Федоровну, к которой Петр всегда благоволил. Но государь остался неумолим, и 14 марта 1719 года Мария Гамильтон в нарядном белом платье взошла на эшафот. В этот день красота ее, изрядно поблекшая в застенке, вернулась к ней. Бог весть почему она была убеждена, что в последнюю минуту государь простит ту, которую так страстно любил. Да и Катерина вздохнула с искренним облегчением, когда увидела загадочную улыбку на губах мужа.
Петр подошел к осужденной, уже стоявшей на эшафоте, обнял, поцеловал, что-то прошептал… Лицо Марии просияло, особенно когда государь пошептался и с палачом. Вздох общего облегчения пронесся над толпой. Все решили, что прощение даровано, что свершится только обряд казни. Когда Мария положила голову на плаху, никто не сомневался: топор вонзится рядом с головой. Такие случаи бывали часто, преступник получал нужную острастку — и уходил прощенным.
Топор взлетел, блеснуло лезвие… а в следующий миг палач показал толпе отрубленную голову злополучной красавицы, подняв ее за роскошные черные кудри.
Катерина тогда едва не лишилась чувств. Словно в тумане видела, как Петр взял голову Марии и поцеловал ее в губы. Холодным голосом он поведал онемевшей, остолбеневшей толпе об особенностях строения человеческого черепа — и уехал, приказав заспиртовать голову Марии Гамильтон для хранения в Кунсткамере…
Катерина поежилась при воспоминании об этой страшной сцене. Пять лет минуло, а картина отчетливо стоит перед глазами. Снова натянула до глаз одеяло, пытаясь унять дрожь. Она по-прежнему жалела Марию, по-прежнему никакой злости к бедной девушке, жертве любви и страсти, у нее не было. И, конечно, не Мария Гамильтон была той страшной змеей из ее сна. А кто? Кто?
Катерина нахмурилась. Может быть, в образе змеи к ней явилась Мария Андреевна Матвеева? Это имя — Мария — было для Катерины поистине роковым!
Матвеева тоже принадлежала к древнему роду. Именно в доме боярина Артамона Матвеева некогда воспитывалась Наталья Нарышкина, которую царь Алексей Михайлович Тишайший взял в жены и которая вскоре родила ему единственного сына.
Единственного, зато какого! Самого Петра Великого!
Петр очень любил матушку, ко всему, что относилось к памяти о ней, благоговел. Андрей Артамонович Матвеев, сын старого боярина, погибшего во время стрелецкого мятежа, пользовался величайшим расположением царя. Андрей Артамонович служил русским послом в Вене и Гааге, а потом вернулся в Петербург. Его дочери было семнадцать, и уж к ней-то государь, надобно сказать, отнесся безо всякого благоговения! Ее, утонченную красавицу, говорившую на нескольких языках, великолепную танцовщицу, певунью, музыкантшу, умницу, он повалил на ближайшую постель с такой же стремительностью, с какой сделал бы это с самой тупой и невзрачной из кухарок.
Впрочем, Мария никак не возражала. Напротив! Она много чего там нахваталась, в этих своих Европах! Сделаться любовницей короля (ну, или царя, какая разница?) считалось за честь в любом просвещенном государстве, и Мария тоже гордилась оказанным ей предпочтением. Правда, длился ее фавор недолго…
На беду свою, она вспомнила, что королевские метрессы при европейских дворах непременно позволяют себе амурные шалости не только с повелителем. «Чем же я хуже?» — спросила себя Мария. Сочла — ничем-де, а потому и решила, что вполне может немножко поразвлечься на стороне.
«Сторона» оказалась очень близко: в любовники себе Мария взяла не графа, не князя, а всего лишь дворцового лакея. Ну, справедливости ради следует сказать, что мальчишка был отчаянно красив. Катерина забыла, как его звали, но отлично помнила разворот его плеч, узкие бедра с выразительной выпуклостью в штанах, яркий, чувственный рот и блудливые глаза. Как раз такие мальчишки в образе игривых бесов являются в грешных снах и искушают, искушают, очень успешно искушают что молоденьких, что не больно-то молоденьких вдовушек… Да и мужних жен, если на то пошло! Неудивительно, что бедная девушка не устояла. Увы… Считая себя хитрей всех на свете, она не была достаточно осторожна! И этим погубила все.
Как-то раз царь, почувствовав приступ похоти — а таковые приступы у него всегда были внезапны, неодолимы и требовали мгновенного «врачевания», — в разгар какого-то дела все бросил и отправился отыскивать любовницу. Поднялся во второй этаж дворца — и вдруг услышал за одной из дверей крики-стоны, как мужские, так и женские. Кричали-стонали не от страха или боли — государь мог руку дать на отсечение! Его разобрало любопытство — прежде всего потому, что в этих звуках ему почудилось что-то очень знакомое…
Подергал он дверь — заперта. Петр только хмыкнул, приложился к ней плечом, нажал… легонько, совсем легонечко, но дверь так поспешно соскочила с петель, словно бы испугалась того, что скрывала. А скрывала она мужчину и женщину, которые, полулежа на канапе, упоенно предавались древнейшему и приятнейшему из занятий.
Какое-то время Петр с интересом разглядывал мускулистые, напряженные ягодицы мужчины (надобно сказать, что император порою испытывал греховное влечение к лицам одного с ним пола и, честно признаться, не всегда мог с этим грехом совладать!), страстно стиснутые нежными женскими коленями. Более ничего видно не было — лицо женщины скрывали пышные юбки, очень поспешно и очень небрежно задранные.
Юбки были темно-голубые.
Петр нахмурился. Теперь нечто знакомое казалось ему не только в прерывистых стонах, но и в ворохе этих темно-голубых юбок. Такое впечатление, что он уже видел их, видел даже вот такими смятыми — и не один раз… Царь приблизился к самозабвенной парочке (любовники по-прежнему ничего не видели и не слышали, достигнув вершин наслаждения!) и, сдвинув юбки, весьма бесцеремонно заглянул в запрокинутое лицо женщины.
Он увидел именно то, что уже смутно заподозрил. Однако не сразу поверил своим глазам, а стоял какое-то мгновение в полном оцепенении, и лицо его было в то мгновение не лицом оскорбленного, обманутого мужчины, а лицом обиженного мальчика. Ибо это была, конечно, Мария Матвеева, Марьюшка… Его Марьюшка, мать ее этак и так!!! Полудетская обида царя моментально сменилась яростью, и Петр издал некий возмущенный звук, очень напоминающий сдавленное рычание хищного зверя, готового к прыжку.
Женщина открыла глаза, еще подернутые дымкой неутихшего блаженства… и замерла, оцепенело уставившись на своего царственного любовника, ибо лик его был ужасен. В его сверкающих очах она увидела сверкание солнечных бликов на лезвии палаческого топора, а в скрежете зубовном услышала скрежет своих позвонков, разрубаемых этим топором…
Она завизжала так, что ее кавалеру почудилось, будто ему в ухо вонзили раскаленную иглу. То ли боль, то ли внезапно пробудившийся рассудок, то ли, может, ангел-хранитель, коему жаль стало непутевого подопечного, — неведомо что именно, однако что-то сдернуло его с распростертого тела любовницы и заставило прямиком кинуться к раскрытому окошку. Одновременно мальчишка пытался застегнуть штаны. В два прыжка он достиг окна, вспорхнул на подоконник — и выбросился во двор.
Петр рванулся за лакеем, однако ему проще было бы поймать порыв ветра, чем охваченного ужасом беглеца. «Не иначе, черти ему ворожат!» — мрачно подумал государь, выглядывая в окошко… и обнаружил, что ошибается. Черти лакею определенно не ворожили, да и ангел-хранитель, видимо, счел, что сделал для своего подопечного чрезмерно много, и отступился от него как раз в тот миг, когда лакей прыгнул. Царь увидел, что незадачливый любовник пытается подняться, но не в силах опереться на ногу — и снова падает. Видимо, нога его была сломана. Самое смешное, что он все еще пытался застегнуть штаны!
Это было так смешно и жалко, что император принялся хохотать, чувствуя, как ярость и злость его уходят, словно вода из треснутого кувшина. Он презрительно пожал плечами, отошел от окна и вернулся к Марии.
А надо сказать, что все описанное произошло так стремительно, что оплошавшая фаворитка даже встать с канапе не успела: так и валялась, безуспешно пытаясь выпутаться из вороха своих темно-голубых юбок. Царь помог ей, рывком поставив на ноги. Впрочем, Мария тотчас повалилась обратно на канапе, сбитая увесистой оплеухой, от которой у нее надолго воцарилась в голове полная пустота, а в глазах содеялось кружение ослепительных бликов. И она совершенно не осознавала, что с нею происходило потом.
А происходило вот что.
Государь поднял неверную за волосы. Намотал ее косу на руку, еще раз взглянул в бессмысленное от ужаса, но по-прежнему ослепительно красивое лицо, широко размахнулся, метя в это лицо… Однако тут ему пришла в голову некая мысль, и Петру удалось остановить полет пудового кулака, грозившего напрочь стереть Мариину красоту, а может статься, и вовсе положить конец ее жизни. Внезапная мысль показалась императору настолько удачной, что он довольно хмыкнул, потом расхохотался и двинулся к двери, волоча за волосы полубесчувственную фаворитку.
— Карету! — крикнул он, а затем приказал подбежавшему слуге: — Там, под окошками, человек валяется. Подберите его да… выкиньте куда-нибудь, чтоб на глаза мне больше не попадался! Он сам себя наказал.
Честно говоря, Петр не слишком-то винил этого лакея. Сучка не захочет — кобель не вскочит, сие общеизвестно. Ведь и он сам, царь-государь, поддался чарам Марии Матвеевой, сам не знал плотского угомону рядом с этой распутницей, что ж тут какого-то лакея виноватить? Она, она одна во всем виновная — ей одной и расплачиваться.
Вспоминая нравы былых времен, можно было ожидать, что Петр сейчас отвезет Марию Андреевну прямиком к какому-нибудь первому попавшемуся пруду, как некогда поступил царь Иван Васильевич Грозный, обнаруживший, что его новобрачная жена Мария Долгорукая досталась ему не девицею. Однако со времен Грозного прошло с лишком два столетия, мир, поговаривают, изменился к лучшему, да и Петр стыдился дикарских замашек, которые столь великому и цивилизованному государю, каким он себя мнил, совершенно не пристали. Оттого он направился не к пруду, не к речке, даже не к морскому заливу, а к дому генерал-адъютанта Александра Румянцева, лишь недавно получившего сей чин и безмерно благодарного государю.
Ворвавшись в дом (а красавица Матвеева по-прежнему влачилась за Петром, словно полудохлая козявка, которую влечет напористый муравей), император швырнул Марию к ногам изумленного хозяина и брякнул:
— Вот тебе невеста. Собирайся. Немедля в церковь едем. Сам буду посаженым отцом. А вместо свадебного подарка дозволяю тебе нынче же дать новобрачной полсотни плетей. Для острастки на будущее!
Румянцев был человеком умным. К тому же опытным царедворцем. Он многое понимал с полуслова, а порою — и вовсе без слов. В нежданном подарке он увидел лишь признак огромного доверия, которое испытывал к нему государь. Благосклонность императора значила для Румянцева гораздо больше, чем такие безличные понятия, как гордость… К тому же за уязвленную гордость вполне можно расквитаться потом с безответною женою. Похоже, именно на это и рассчитывал Петр, знавший крутой нрав жениха.
Император, к слову сказать, не ошибся. Из Марии Андреевны получилась идеальная супруга, которая чуть не молилась на мужа, без его дозволения шагу не решалась шагнуть, а на посторонних мужчин не то что взора — даже ресниц не поднимала! Спустя некоторое время она родила сына, которого назвали Петром [Впоследствии он стал известен как фельдмаршал Петр Александрович Румянцев-Задунайский]. И если некоторые проницательные люди подозревали, что в действительности отцом ребенка был император, то из деликатности держали рот на замке. А если какие-либо еще более проницательные люди подозревали, что отцом ребенка был не император, так держали рот на двух, а то и на трех замках. Нет, не из деликатности — из страха за свою жизнь!
Катерина задумчиво свела брови. Мария Андреевна Румянцева казалась ныне вполне довольной своей судьбой. Муж ее был пусть суров характером, но богат, знатен, щедр и жену, по всему видно, любил. Вряд ли, вряд ли она вновь пожелает для себя неверного жребия государевой фаворитки. К тому же императрица никогда ее не притесняла, держалась с ней дружелюбно, а после опалы — сочувственно, послала богатые подарки к свадьбе, поздравляла с рождением сына, а затем и трех дочерей. Нет, конечно, не Мария Матвеева-Румянцева явилась к ней во сне в образе кошмарной змеищи! А что, если… Неужели снова дорожку переползла эта молдавская тварь, княжна Машка Кантемирова? Мало того, что в свое время государь был любовником ее матери Кассандры, жены свергнутого молдавского господаря Димитрия Кантемира, так еще потом поменял мать на дочку. Петрушка от Марии (опять это имя, будь оно неладно!) голову терял, ох, терял…
Катерина всерьез опасалась, что так и не обретет муженек разума. Ведь до чего додумался он тогда, до сих пор вспомнить противно! И очень страшно…
Случилось это в 1722 году. Петру исполнилось пятьдесят, но если кто-то надеялся, что в этом почтенном возрасте его любовный пыл слегка поутихнет, то напрасно! Неуемный плотский жар сжигал государя с юношеской силой, но Катерина, вместо того чтобы радоваться, горевала: ведь не она, не она причина возвращенной молодости мужа! Самое ужасное, что ей из этого пылающего костра даже горелых угольев не перепадало: и грубая похоть, и несусветная нежность, и сердечное томление Петра, и новые, никому прежде не высказанные обжигающие любовные признания — все, все доставалось другой женщине! Мало того, что Петр дни и ночи проводил возле юбки Марии Кантемир, — он ее потащил с собой на войну…
Прежде сия привилегия принадлежала одной лишь Катерине, и Боже ты мой, как же она гордилась, что делит с мужем даже самую крайнюю опасность! Тем паче что сама она ни опасности, ни страха не чувствовала, и эта ее удивительная, порою безрассудная отвага вселяла бесстрашие и отвагу в солдат, которым стыдно было, конечно, дать слабину перед женкой, да еще женкой императора, величайшего храбреца своего времени. Вдобавок она была красавица, поэтому ее бесстрашие пьянило, как вино. Всем помнился один случай, когда во время императорского завтрака, перед началом боя, со стороны неприятельского расположения прилетела вдруг шальная пуля и сразила солдата, стоявшего за стулом Катерины. Она и бровью не повела и, продолжая макать баранки в токайское (больше всего на свете любила это лакомство!), промурлыкала:
— Пуля сия назначена была не ему.
Доела свою сладкую пьяную тюрю, поднялась, чуть покачнувшись, перекрестилась:
— Ну, что ж, такова его доля. Кто с дерева убился — бортник. Кто утонул — рыболов. В поле лежит — служивый человек…
Царь смахнул слезу — отнюдь не жалости к бедолаге-служивому, а слезу умиления крепостью духа и умом солдатской полонянки, своей боевой подруги, — а потом отдал приказ готовиться к бою. Солдат хладнокровие государевой любовницы (тогда Петр с Катериной были уже тайно обвенчаны, хотя об этой тайне ведал в армии, пожалуй, каждый второй, а может, и полуторный!) тоже восхитило. Но не удивило. Они ведь отлично знали ее прошлое! И некоторые помнили, как она валялась с кем ни попадя на соломе в кустах, таскалась с войском в маркитантской повозке, проходя боевое — и половое — крещение под выстрелами, под гром пушечных разрывов, ибо если у кого-то из солдат война вызывает полное оцепенение всего существа, то у некоторых, напротив, вместе с боевым духом поднималось и кое-что другое, а копившееся в душе и теле напряжение требовало немедленного облегчения. Вот такое облегчение и давала солдатикам Марта Скавронская, в замужестве Крузе (причем давала без всякого принуждения, с полным удовольствием, за что очень быстро стала всеобщей любимицей, к которой обращались за помощью чаще, чем к другим полковым девкам!), — до тех пор, пока ее не приметил однажды проезжавший мимо генерал Родион Христианович Боуэр. Он захотел поближе посмотреть на смуглянку, которая показалась ему хорошенькой, и офицер по его приказу отправился разыскивать Марту. Нашел, выволок ее из-под кустов, вернее, из-под очередного мимолетного любовника, и поставил перед строем — босую, в одной помятой рубахе. Из другой одежды у нее в ту пору была только юбка, да, на беду, она осталась забытая в кустах. Марта беспокоилась, что юбка потеряется — красивая, красная, суконная, с зелеными прошивками и черной бахромой, как потерялась недавно теплая шаль. И теперь она тряслась от вечернего холода, стоя перед полковым знаменем и выбирая из густых волос травинки и листья, а заодно почесываясь, ибо валялась она нынче с полюбовником в дубовой роще, где земля была усыпана желудями, поэтому исцарапанная спина так и горела.
Видимо, офицер понял, что неприлично показывать генералу такое ободранное существо, поэтому сорвал с плеч мундир и набросил его на Марту. В том мундире она и промаршировала в генеральскую палатку, потому что при одном взгляде на нее генерал Родион Христофорович воспылал неудержимым желанием. А бедняга офицер, пострадавший из-за своей галантности и услужливости, полночи бродил вокруг палатки, откуда доносилось надсадное дыхание немолодого фельдмаршала, устрашающий скрип походной кровати и игривые вскрики веселой маркитантки. Бродил, то маясь от зависти, ибо тугая, полненькая смугляночка Марта ему тоже понравилась, то тревожась о судьбе казенного добра — своего мундира, то просто трясясь от холода, ибо ночи были неласковые.
Мундир ему удалось вернуть, однако Марту в том полку уже больше не видели: Боуэр, отбывая в ставку фельдмаршала Шереметева, увез очаровавшую его «малышку» с собой, чая, что отныне все ночи станет проводить так же весело и безунывно. Юбка — красная, красивая, с бахромой и прошивками — все же пропала. Но скоро у Марты этих юбок сделалось аж три штуки! Боуэр был мужчина щедрый, и ему доставляло удовольствие радовать пылкую красотку подарками.
Но увы! Фельдмаршал Борис Петрович Шереметев при первом же взгляде на Марту ощутил, что ему тоже обрыдли одинокие ночи. И счел, что перед ним — как раз то средство, которое поможет скрасить это одиночество. Боуэр страшно обиделся, но протестовать не мог, ибо чтил субординацию. К тому же к Шереметеву чрезвычайно благоволил сам император. Но очень скоро Боуэр услышал, что отомщен: ведь и Шереметев оказался лишен общества веселушки-хохотушки Марты Крузе! Она приглянулась всесильному Алексашке Меншикову, который без лишнего слова отнял ее у Шереметева…
Она словно кореньем их всех обводила, вот уж правда что! Завораживала своим телом. Переспав с нею хоть раз, мужчина начинал томиться по ней, как околдованный. Теперь вот пришел черед Алексашки.
Что и говорить, Марта могла только порадоваться такой перемене, ибо и первая, и даже вторая молодость Бориса Петровича Шереметева к тому времени миновали, силушки мужской настоящей у него уже не было, а ведь Марта Скавронская с самых юных лет чувствовала острую и настоятельную потребность в сильном мужчине. Оттого пастор Глюк, под присмотром которого она воспитывалась после смерти родителей, и поспешил выдать ее замуж за добропорядочного трубача Иоганна Крузе. Вот только беда — одного мужа Марте было явно мало. То есть среди беспрестанно сменяющихся солдат-любовников она именно что чувствовала себя как рыба в воде. А тут один немолодой генерал да другой… Тоска смертная! Но Алексашка заставил ее вновь возрадоваться жизни. Это был мужчина, каких мало на свет рождается, любовник, способный утомить целый взвод куртизанок. И он был в восторге, что наконец-то нашел женщину, вполне способную разделить его пыл, жар и пожар. Однако… однако вскоре он убедился, что сия норовистая кобылка способна заездить даже такого крепкого всадника, каковым он себя считал. Все чаще случалось так, что неутомимый Алексашка просил пощады или делал вид, будто крепко спит, когда разохотившаяся Марта начинала к нему бурно приставать.
Как-то раз его заморенный вид обратил на себя внимание Петра Алексеевича. Прямой вопрос государя: «Перепил или?..» — заставил Меншикова принять геройский вид. Он всегда был склонен к хвастовству — порою избыточному и даже где-то во вред себе — и вот сейчас пустился расписывать собственную мужскую доблесть и неутомимость своей подруги. Печурка-де у ней беспрестанно топится, она-де в койке вытанцовывает, аки Саломея-плясавица, крутится, словно паяц на проволоке, коего они с мин херцем Петрушею видали в голландской стороне. А заодно она — хозяюшка справная, получше денщика стирает Алексашкино бельишко, да и благодаря ее стараниям в его палатке чистота и домашний уют.
При словах о бесподобной печурке и плясках на проволоке глаза царя заблестели, а при намеке на домашний уют, напротив, затуманились. Он всю жизнь мечтал о женщине, в которой бы сочетались безрассудство и нежность, которая сумела бы и возбудить и успокоить, и раззадорить и приласкать, была бы враз непостижимой и понятной, простой… своей… Одно время ему чудилось, будто нашел он это в обольстительной Анне Монс. Но не зря говорят: чудится — перекрестись. Он и перекрестился однажды. Чары развеялись, осталось одиночество. И холодная постель, которую он никак не мог согреть, сколько грелок туда ни подкладывал.
— Ну так покажи мне свою хозяюшку, — попросил Петр, неумело скрывая за небрежным тоном безумное любопытство.
И Алексашка прикусил язык, да так крепко, что едва его не откусил…
Главное дело, он только-только уверился, что Марта — полностью его, лишь ему принадлежит! Тут было повадился к ней хаживать невесть откуда взявшийся муж, Иоганн Крузе, который прослышал о внезапном возвышении супруги. Похаживал и требовал денежки, и даже грозился забрать ее от полюбовника! Мол, плевать, кто он там, пусть даже и фельдмаршал, и царев фаворит!
Очень может быть, что Иоганн выражал свои мысли и желания иначе, однако Алексашка в такие тонкости не вдавался. По его приказу Иоганна арестовали, прогнали сквозь строй, а потом закатали в каторгу — за нарушение воинской дисциплины, пособничество неприятелю и прочая, и прочая, и прочая. Очень запросто могли злополучного трубача и под расстрел отдать, да Марта ни с того ни с сего вспомнила алтарь, вокруг которого водил ее с Иоганном пастор Глюк, вспомнила Майское дерево, украшенное в день их свадьбы… вспомнила и расчувствовалась. И вступилась за незадачливого муженька, вымолила ему жизнь. В самом деле, пусть живет, лишь бы ей не мешал!
Итак, от Иоганна избавились. И тут — новая напасть, от которой, чуял Александр Данилович, избавиться будет потруднее. Приходилось уповать лишь на то, что Марта вдруг да не понравится мин херцу. Ради этого Алексашка сделал все, что мог: нарядил ее в какую-то несусветную затрапезу [Кстати, появлением этого слова как раз в описываемое время русский язык обязан имени ярославского купца Ивана Затрапезного, который на своих мануфактурах производил не только отменное парусное полотно, но и ткань самого низкого качества и редкой дешевизны — коломянку, или пестрядь. Ткань эта шла на пошив вовсе плохонькой одежки, которую и стали называть затрапезной; Петр покровительствовал строительству мануфактур Затрапезного, потому что они давали много рабочих мест] и поставил к корыту — стирать.
Странно, что этот баловень судьбы не извлек из череды событий, которые вознесли его из самых низких низов на самые высокие высоты, одного простого урока: «Чему быть, того не миновать!» С тем же успехом он мог прикрыть Марту рогожкою и спрятать в погребе. Судьба ее — блестящая, сверкающая, неправдоподобная судьба! — уже направила в Марту свой указующий перст. Судьба все равно нашла бы ее!
Девка с растрепанными волосами, которые вились тугими кудрями, девка в мокром платьишке, которое липло к ее округлым бедрам, налитым грудям и стройным, великолепным ногам, девка эта, прилежно согнувшаяся над корытом, показалась Петру безмерно соблазнительной Венерой, только что рожденной из мыльной пены, в которой она стирала кружевные подштанники Алексашки и которая пузырилась на ее округлых, сильных, розовых руках с ямочками над пухлыми локотками. А когда она подняла раскрасневшееся лицо, когда бесстрашно взглянула в глаза Петра своими темно-вишневыми, яркими, живыми глазами и улыбнулась красными, не ведавшими никаких помад, сочными губами, он просто задохнулся, онемел…
И Алексашка, взглянув на ошалелое лицо мин херца, громко вздохнул. В этом вздохе превеликое сожаление смешалось с немалым облегчением, потому что Алексашка порою, даже от самого себя таясь, опасался, что однажды помрет на своей неуемной полюбовнице, если только раньше меч его не сотрется от беспрестанного употребления. Ну а мин херц — ему сносу нет и еще долго не будет. Так что — совет им да любовь! И Алексашка снова вздохнул — на сей раз прощально…
Так она попала к Петру, а вскоре из Марты превратилась в Катерину, в Катерину Алексеевну — любимую женщину, любимую жену русского императора. Это произошло на войне, и Катерина с тех пор совсем не боялась войны. Судьба ее чудесно переменилась из-за войны, поэтому бывшая солдатская подстилка видела в ней нечто вроде феи-крестной с волшебной палочкой (подобной той, которая чудесно переменила грустную участь Золушки), и Марта-Катерина готова была отблагодарить благодетельницу как могла. Отплатить войне добром за добро!
Сделать это удалось в июне 1711 года, во время войны с турками. Силы неприятеля, сомкнувшего ряды вокруг лагеря русских, превосходили втрое. Орудий тоже было больше втрое, и вот уж три дня в нашем лагере не было никакой еды. Гибель русской армии и самого государя казалась неминуемой.
Петр предложил пойти на мировую — согласился отдать туркам все взятые у них города, вернуть их союзникам — шведам Лифляндию и даже Псков! Кроме того, Петр обещал уплатить визирю Махмет-паше 150 тысяч рублей, а другим военачальникам — более 80 тысяч.
Однако это был чистый блеф: откуда взяться таким деньгам в армейской казне? И тогда Катерина отдала все свои драгоценности для подкупа турок. Они стоили десятки тысяч рублей! И фея-крестная осталась довольна самопожертвованием своей подопечной: при виде драгоценностей турки, словно зачарованные, подписали мирный договор на условиях, которые Петру даже и во сне не могли присниться. Они потребовали возвращения только Азова, Таганрога и еще двух городов. Также Петр должен был пропустить войска в Швецию, а взамен турки выпустили русскую армию из кольца. И тогда Петр поверил, что Катерина истинно приносит ему счастье. Он учредил в ее честь орден, назвал его орденом Святой Екатерины и возложил на жену. На нем значилось: «За любовь и Отечество». Потом именем Катерины был назван шестидесятипушечный корабль и ради нее выстроен Царскосельский дворец. Но главное — Петр старался брать ее на войну всегда, когда она изъявляла охоту. И вот однажды Катерина узнала, что они поедут не вдвоем, а втроем — с Марией Кантемир. Вернее, вчетвером, потому что Мария была беременна. От Петра…
Ну ладно, Машка первая понесла от царя, что ли? Почему же так стеснилось Катеринино сердце? Почему захолодели руки? Почему она не могла ни спать, ни есть? Почему спасительное спокойствие изменило ей, а ревность, прежде не знаемое чувство, грызла сердце, словно мышь, добравшаяся до лакомого кусочка?
— У меня будет сын… — медленно, протяжно выговаривала Мария, водя пальцами по своему выпуклому животу, и в глазах у нее переливалось тупое, сытое удовлетворение. — Я знаю. У меня будет сын… Мне гадалка посулила. Она ворожила и увидела в моем животе сына, а над головой у него золотое сияние. Словно корона!
У Катерины сохло во рту, потому что она тоже верила гадалке. У этой твари родится сын, и тогда ее, императрицы, жизнь кончится…
Петр любил их дочерей, Анну и Елисавету, но он мечтал о сыне! Страстно мечтал! Ведь сыновья Катерины все умерли во младенчестве: два Павла и три Петра, в числе которых был и «шишечка», особенно любимый отцом. Алексей, отпрыск ненавистной Евдокии Лопухиной, первой жены Петра, и первенец его, наследный царевич, погиб в застенке… погиб, запытанный собственным отцом.
Катерина могла сколько угодно закрывать глаза на эту правду, однако от себя таить ее не имело смысла. Евдокия уже двадцать лет коротала век в монастыре под именем старицы-царицы Елены… А не случится ли так, что в монастыре станет на одну старицу-царицу больше и она, бывшая сначала Мартой, потом перекрещенная в Катерину, обретет еще одно, третье, имя — имя во Христе? По обычаю многих государей, Петр может избавиться от жены, сослав ее в монастырь, и жениться на Марье Кантемир, потому что она родит ему сына — царевича, наследника престола!..
Катерина почувствовала, что у нее заломило руки. Ну да, она так стиснула пальцы в кулаках, что едва не сломала их. Устроилась в постели поудобнее, расцепила пальцы. Ну чего, чего она сейчас беснуется? Вот уж правда — нет ничего глупее, чем махать после драки кулаками! Не родился сын у Машки Кантемировой, выкидыш у нее сделался на шестом месяце. Не соврала гадалка: в самом деле дитя оказалось мужеского полу. Ну, теперь у него наверняка венец золотой вокруг головы: светлая душенька, ангельская, безвинная, может, даже в рай вознеслась…
Катерина перекрестилась, невинно улыбаясь. Очень кстати случился тот выкидыш. Главное дело, ни с того ни с сего. Поговаривали, что в щи Мариины или в окрошку (она была до сих яств большая охотница!) кто-то подлил отвара спорыньи. Кто? Но откуда знать Катерине? Она ни щей, ни тем паче окрошки, гадости этой прокислой, в рот никогда не возьмет. Так что… Откуда ей знать?
Так что, если пораскинуть умом, Машка Кантемирова тоже не могла принять образ змеи в ее сегодняшнем страшном сне. Что толку, что она еще долго таскалась за войском? Порожняя, никому не нужная… Вроде бы Петруша какое-то время одаривал ее своими милостями, может статься, еще и теперь при случае пасется на той лужайке, а все же Машка сделалась не более чем одной из многочисленных шлюх, которые пользовались недолгим расположением государя. Была — единственная, стала — одна из многих. Ее теперь Катерине бояться не стоит. Поверженный враг — уже не враг. К тому же кто-то говорил государыне, будто сны былого не касаются, они все устремлены в будущее. Значит, надо быть готовой к тому, что змея — это не какой-то знакомый человек, что змеи — это беды, горести, неприятности, которые еще только будут Катерине грозить. Но ежели самую страшную змею она удушила, а прочих разметала, получается, что она точно так же одолеет все грядущие беды? Ой, дал бы Бог!
Катерина зевнула. Надо попытаться снова уснуть. До утра еще далеко. Петр нынче ночью уже вряд ли появится. А вот интересно знать, приедет ли он завтра? Хорошо бы, пришла верная весточка. И хорошо бы, чтобы в этой весточке было сказано, что государь-император задерживается еще на сутки или двое. Потому что… потому что, коли он задержится, следующую ночь Катерина уж точно проведет не одна.
Она быстренько помолилась о том, чтобы приезд мужа оказался отложен еще на несколько дней, и с облегчением смежила ресницы, мечтая о грядущей ночи. При Петре надо быть осторожней. Хоть государь благоволит к нему , а все же…
Ох, каков он , ох, каков…
С этой блаженной мыслью Катерина уснула, и счастливо-похотливая улыбка блуждала по ее губам, которые иногда приоткрывались в страстном, влюбленном вздохе… И не знала она, что нынешняя ночь, которая показалась столь беспокойной и тревожной, на самом-то деле — последняя спокойная ночь в ее жизни, а страшный сон окажется вещим, потому что не далее как завтра в полночь подползет к Катерине та самая черная змея-беда, и разжать ее смертоносные кольца будет нелегко… Нелегко, трудно, почти невозможно!
— Государь, сие свершить никак нельзя, — негромко проговорил Андрей Иванович Остерман и на всякий случай сделал шаг назад, ибо ни малейшего возражения Преобразователь не терпел и порою людям, осмеливавшимся ему поперечиться, приходилось уходить с разбитыми носами или подбитыми глазами. И за это еще следовало спасибо сказать, ибо результатом могла бы стать немедленная отдача на правеж или отправка прямиком в крепость. Причем такая расправа происходила даже и по поводу самому пустяшному. А уж коли осмеливаешься останавливать государя в таком чрезвычайно важном, можно сказать — судьбоносном деле, как смертная казнь изменницы-императрицы, то вполне можно быть готовым к немедленной погибели.
И все же Остерман решился возражать. Не то чтобы ему было жалко Катерину, не то чтобы он ей так уж сильно симпатизировал… Она была солдатской шлюхой, таковой же и осталась, и сейчас пожинала лишь то, что сама же посеяла. Но Готлиб-Иоганн-Фридрих Остерман, ныне перекрещенный в Андрея Ивановича, искренне любил Петра. Он был всей удачей своей жизни обязан этому государю, который дал ему возможность из простого переводчика при посольском приказе сделаться значительным лицом в стране — вице-президентом Коллегии иностранных дел — и участвовать в решении государственных дел.
Смертная казнь в императорской семье — дело тоже государственное, а значит, решение его не могло обойтись без Остермана. Нельзя позволить Петру сделать глупость — глупость международного масштаба! Довольно уже трагических участей царицы Евдокии и царевича Алексея. Совершится казнь Катерины — и Петра начнут во всеуслышание называть каннибалом. Цивилизованные европейские государи станут от него отворачиваться, и сколько стараний Остермана по налаживанию международных отношений пойдут псу под хвост! А главное, велик ли престиж для дипломата — служить государю, который сам добровольно признал, что короне неловко теперь сидеть на его голове, обремененной рогами?
Доводы были разумными и вескими, однако Остерман все же трусил. И когда царь медленно поднял голову и в упор взглянул на него налитыми кровью, полубезумными глазами, пол под Остерманом закачался так сильно, что Андрей Иванович принужден был схватиться рукой за стену, чтобы не упасть.
Впрочем, стена тоже ходуном ходила.
— Никак нельзя прикончить ее? — сипло повторил Петр. — Это еще почему?
Остерману стало враз легче — и труднее. Легче — потому что в государевом сипе не было ничего грозного. Труднее — по той же причине. Жаль, безмерно жаль государя, который так страдает из-за недостойной женщины, пусть и коронованной на царство, пусть и названной императрицей!
Наконец Остерман почувствовал, что пол перестал качаться, и смог ответить связно и разумно:
— Великий государь, сделать сие никак нельзя из-за принцесс Анны и Елисаветы. Ведь обе принцессы рождены еще до вашего брака с императрицей. Коли вы отправите ее на плаху, обвинив в супружеской неверности, начнутся толки — принцессы-де были рождены не от вашего величества. А ведь следует думать о будущем их высочеств. Ни один европейский правитель, даже самый захудалый герцог, не женится на принцессах, матушку которых публично казнили из-за супружеской измены! И переговоры с Карлом-Фридрихом Голштинским о браке можно будет считать похороненными…
Петр опустил глаза, и Остерман перевел дух, осознав, что пудовый кулак не летит в его голову, а государь, возможно, прислушается к его словам. Видимо, он призадумался не только о будущем дочерей, но и о своем престиже. Это хорошо…
— Пусть будет так, — наконец изрек император, и Остерман вздрогнул то ли от радости, то ли от страха, услышав на сей раз не сип, а обычный голос Петра, разве что слегка охрипший. — Пусть будет так! Ее я не трону. Но он … он взойдет на эшафот! Или ты скажешь, что я должен простить и его тоже?
В последних словах Остерману послышалось сдавленное рычанье зверя перед последним, смертоносным броском, и он принужден был снова схватиться за стену, чтобы остановить дрожанье всего дворца.
— Великий государь, — с трудом разомкнул уста Остерман, и на сей раз сиплым был его голос, — великий государь, у меня и в мыслях нет отговаривать вас относительно участи сего негодяя. Он взяточник, гнусный разбойник, бесстыдно грабивший подданных вашего величества и тем самым запятнавший не только свою честь (о которой он никогда не имел понятия!), но и вашу честь, ваше имя! Такое оскорбление может быть смыто только кровью преступника.
Петр метнул на Остермана мгновенный пристальный взгляд, однако Андрей Иванович, за многие годы приучившийся разгадывать тончайшие оттенки настроения своего повелителя, успел прочесть в этом быстром взгляде благодарность. Ведь Петр мигом уловил деликатную подсказку своего советника. Он должен быть казнен отнюдь не за прелюбодеяние с императрицей! Он должен быть казнен как жадный, зарвавшийся взяточник. Смерть и позор — вот что ждет его , и имя его будет обесчещено навеки как имя жалкого, мелкого воришки.
— Пусть будет так! — снова сказал Петр, и наконец-то его усы, всегда встопорщенные, кошачьи, а ныне обвисшие, раздвинулись в победительной улыбке, при виде которой Остерман вздохнул враз с облегчением — и страхом.
Да, пусть Господь помилует того, кого русский император назовет врагом своим и на кого обрушит свое мщение… Пусть его помилует Господь!
Только на него одного, на Господа, на его неизмеримое милосердие и возлагал свои надежды человек, который в эти дни был заточен в каземате. Он не был уверен, что за ним не наблюдают через какое-нибудь потайное отверстие, и ни за что не хотел дать своим неприятелям возможности позлорадствовать, посмеяться над собой. Поэтому он не метался по каморе в отчаянии, не бился безумно головой о стену, не тряс бессмысленно прутья решетки, а просто сидел, откинувшись к каменной стене (но едва ли чувствуя ледяное, промозглое прикосновение), смежив веки, и волнение, снедавшее его, было заметно лишь по тому, что он непрестанно стискивал и разжимал пальцы. До ареста они были унизаны перстнями, но с узника сняли все золото и серебро, содрали даже оловянный и железный перстни, видимо, приняв их за серебряные. Осталось лишь медное, потемневшее от времени кольцо. А надо сказать, что каждый из носимых им перстней имел особенное значение: один привлекал к нему симпатии богатых покровителей, другой сулил неисчислимые жизненные блага, или здоровье, или мудрость, или удачу… Смешнее всего, что медный, оставшийся, привлекал к носившему любовь, женскую любовь! В гадальных книгах про него было сказано: «Кто сей перстень имеет, тот должен употреблять его мудро, понеже можно многим зла учинить: кто женский пол оным прикоснет, тая его полюбит и учинит то, что он желает». Твердые губы узника дрогнули в слабой улыбке. На невнимание женского пола ему жаловаться не приходилось. Что греха таить — хоть обвиняли его Бог весть в каких грехах, он знал, что платит совсем за другое. Все прочие обвинения он считал нестоящими, а вот за это, самое главное, готов был ответить…
Да уж, он ответит, можно не сомневаться!
Любовь, любовь меня сгубила,
Сожгла мучительным огнем.
О, страсть меня ума лишила!
Забыл об имени своем,
Забыл о чести, о стыде я —
Богиню полюбить посмел.
Теперь погибну на рассвете…
Но счастье я узнать успел!
[Стихи эти и впрямь были написаны Виллимом Монсом. Здесь и далее они даются в переложении автора книги].
Узник частенько слагал стихи. Вернее, они сами слагались без малейших на то усилий. Строчка про то, что он погибнет на рассвете, может быть, и не совсем точна. Кто знает, когда свершится его казнь: поутру, в полдень, вечером, а то и глухой полуночной порой. Зато он всей кровью своей мог бы снова и снова писать последнюю строку о счастье, которое успел узнать. Да, успел…
У него в памяти, словно адский огонь, который, можно не сомневаться, очень скоро будет сжигать его тело и душу, сверкали глаза Властелина — властелина страны, которую он, узник, якобы обирал, и властелина женщины, которую он любил. И она отвечала ему взаимностью. Неведомо, медному ли перстню он должен быть за то благодарен или другим неведомым силам, однако она истинно любила его, эта женщина! Иначе разве посмел бы он взглянуть на нее с вожделением и страстью? Разве решился бы сказать ей о своей любви и умолять разделить с ним муку этой любви? Он знал, что она не откажет, потому и просил.
Таково было свойство его загадочной натуры: он никогда не просил у тех, кто может отказать. И никогда не ошибался в своих расчетах! Он получал от людей все, что хотел: почести, деньги, высокие посты, уважение, любовь… А впрочем, ему порою даже не приходилось облекать просьбы в слова. Люди сами, с охотой предлагали ему все, чего он хотел. И он даже думал, что не иначе, как все добрые феи собрались в день рождения у его, Виллима Монса, колыбели, чтобы облагодетельствовать своего любимца!
В том, что он — избранник Фортуны, Виллим уверился в самом раннем детстве. Ведь его сестра, красавица Анна, стала фавориткой русского императора! Сам-то Виллим, честно говоря, никакой особой красоты в Анхен не видел: так себе, куколка, довольно бесцветная, сухопарая, с фарфоровыми голубыми глазками, которые иной раз, словно чашка чаем, наполнялись злобой и хитростью. Но Петр видел в них только небесный свет и влюбился в Анхен еще прежде, чем стал государем. Взойдя на престол, он не забыл первую любовь.
Все на Кукуе, в Иноземной слободе, где жила семья Монсов, знали: если бы государя не женили чуть не силком, мальчишкою, на какой-то там русской Дуньке, он взял бы в жены Анхен. И сделал бы ее царицею! Но в начале правления Петра престол под ним то и дело покачивался, сотрясаемый то стрелецкими бунтами, то недовольством бояр, то народными волнениями, поэтому все, что он мог, — это сослать свою царицу Дуньку, Евдокию Лопухину, в монастырь. А к тому времени, как Петр окончательно прижал Россию к ногтю, выяснилось, что Анхен ему изменила. Вернее, изменяла довольно давно. Вскрылось дело случайно: ее любовник, саксонский посланник Кенигсек, умудрился свалиться в воду и утонуть там, где воробью было по колено. Ну, утонул так утонул, таким Кенигсекам, по мнению Виллима, в базарный день цена пятачок за пучок. Беда состояла в том, что при Кенигсеке обнаружились любовные письма Анхен!
И кончился фавор неверной красавицы (еще следовало благодарить судьбу, что ее живою оставили или в монастырь не заточили, подобно той злосчастной царице Евдокии!), и иссяк ворох благодеяний, которые сыпались на семейство Монсов, словно пух из перины фрау Хильды, госпожи Метелицы, — пух, который обращался в золотой дождь… Было от чего приуныть! Брат и сестра Виллима, Филимон и Матрона (русские называли ее на свой лад Матреною), в самом деле приуныли, хотя их государев гнев не коснулся: Филимон получил капитанский чин, Матрона была пристроена за государева любимца Теодора Балка. И все равно: они знай сокрушались о прежних баснословных временах, когда русский царь у них во-от где сидел! При этом они показывали сжатые кулаки: Филимон — увесистый, пудовый, Матрона — сухонький, подернутый веснушками.
Виллим о былом не сокрушался. Он всю жизнь, с малолетства, был баловнем женщин, которые называли его за редкостную красоту истинным Купидоном и осыпали нежностями и подарочками (последние он предпочитал первым, однако виду такого не показывал, а в конце концов стал находить и в дамских нежностях весьма много для себя удовольствий!). Фортуна, Судьба — она тоже женщина. А какая женщина может остаться равнодушной к очаровательным глазам и надменно-чувственным губам Виллима? Таких он еще не встречал. Недаром одна из гадальных книг, к которым он столь часто обращался, пророчила: «Ты будешь отменный гений, но недолго проживешь (на эти слова Виллим тогда не обращал внимания, считая их ошибкою печатника книги); достигнешь великих почестей и богатства; будешь настоящий волокита, и успех увенчает эти волокитства…»
За Фортуной Виллим волочился изо всех сил, и она являла ему свое расположение на каждом шагу. Правда, исполнять свою волю эта властная дамочка поручала мужчинам. Генерал Кейзерлинг оказал ему протекцию при приеме на военную службу, генерал Боуэр, очарованный его красотой и умом, взял его к себе в генеральс-адъютанты, Павел Иванович Ягужинский, любимец Петра, к молодому Монсу тоже благоволил. В конце концов Виллим попался на глаза государю…
Можно было опасаться, что неприятные воспоминания Петра о его сестре сослужат дурную службу Виллиму. Однако Петр совершенно выкинул из головы и сердца неблагодарную Анхен, восхитился сметливостью, проворством и удальством ее брата и взял его к себе денщиком. Должность была почетная, но хлопотная и вовсе не денежная. Майн либер Готт, на всю оставшуюся жизнь запомнил Виллим ледяной ветер, который сквозил по его карманам и кошельку! Именно в те дни он дал себе клятву, что рано или поздно станет богатым, по-настоящему богатым человеком. И он делал для этого все, что можно… и чего нельзя. К примеру, частенько запускал руку в хранившиеся у него деньги сестрицы Анны. И это было только начало… Про себя он втихомолку решил, что никакие химеры и предрассудки, вроде совести, гордости, чести, порядочности, никогда не станут ему поперек дороги!
Между тем женщины его обожали! К примеру, герцогиня Курляндская весьма обласкала Монса, который одно время находился в Митаве по делам. Сквозить в карманах наконец-то перестало, ну а то, что скудные средства герцогини стали еще более скудными, его мало заботило. Вот еще! О себе надо было думать! К тому же, когда толстая уродина не самой первой молодости затаскивает в свою постель юного красавца, она должна за это платить. И хорошо платить!
Шло время, и Виллим Монс постепенно становился влиятельным человеком. Когда сестрица Анхен наконец-то умерла, оставив все свое немалое имущество жениху, капитану Миллеру, Монс пустил в ход все свои связи и надолго засадил наследника в тюрьму. Тут подоспел и январь 1716 года, когда Петр и его новая жена Катерина Алексеевна отправились в заграничное путешествие. Среди других был взят в поездку и адъютант Виллим Монс. Только теперь он находился не в штате государя, а в штате Катерины Алексеевны. Фортуна ворожила ему! Однако грех жаловаться: служил новый камер-юнкер исправно и скоро сделался поистине незаменимым. Легче исчислить те дела, которыми он не занимался, чем те, которыми занимался! Виллим ведал управлением селами и имениями, принадлежащими государыне; принимал к ней в службу и отстранял от оной; назначал жалованья, содержания, награды и пенсии ее служителям; заботился об устройстве праздников и гуляний, до которых Катерина была великая охотница; надзирал над работою портных и портних, которые шили наряды императрице; ведал хранением ее драгоценностей и ее денежной казной; сопровождал Катерину во время всех поездок и заботился о ее удобствах; присматривал за ее конюшнями… Представляя его к очередному званию, Петр напишет: «По нашему указу, Виллим Монс употреблен был в дворцовой нашей службе при любезнейшей нашей супруге, ее величестве Императрице Всероссийской; и служил он от того времени при дворе нашем, и был в морских и сухопутных походах при нашей любезной супруге, ее величестве Императрице Всероссийской, неотлучно; и во всех ему поверенных делах с такою верностью, радением и прилежанием поступал, что мы тем всемилостивейше довольны были».
Прилежный камер-юнкер и в самом деле был при императрице неотлучно — на балах и ассамблеях, на торжествах, маскарадах, гуляньях, охотах — всегда красивый, оживленный, блещущий остроумием, рассыпающий улыбки, словно солнце — лучи. Он был неотразим! Глаза его играли, манили каждую женщину, обещали райское блаженство, дурманили головы и разбивали сердца, глаза его ослепляли… Боже, сколько юных дев да и мужних жен он попусту истомил этими своими немыслимыми глазами! Но все это было лишь пустое сверканье бенгальского огня, фейерверк, который таял в небесах, разноцветная дымовая завеса, которая развеивалась по ветру. Это предназначалось всем вместе — и никому… Глаза Виллима становились искренними — глубокими, страдающими, страстными, влюбленными, нежными, — лишь когда встречались с глазами императрицы.
О, разумеется, Виллим не вел жизнь затворника, монаха, рыцаря печального образа, который посвятил себя служению одной лишь прекрасной даме и который будет верен ей до смерти. Такие понятия, как «верность» и «Виллим Монс», не сочетались, подобно тому как не сочетаются неподвижный камень с быстротекущею водою. Он — величайший волокита своего времени! — кружился в хороводе бесчисленных юбок, срывая цветы удовольствия везде, где только мог. В виршах, которые он к тому времени начал пописывать и которые отличались пусть неровностью строк, но все же немалою приятностию, между какими-то Амалиями, ласточками, голубушками и душеньками все чаще возникал образ таинственной, одновременно обольстительной и… пугающей женщины. Автор словно бы даже боялся о ней обмолвиться, но — не мог удержаться от новых и новых упоминаний о ней. В строках, посвященных ей, отчетливо сквозила воля неумолимого, безжалостного Рока, роптать против коего бессмысленно:
Свобода, о моя свобода, где ты?
Я сам не свой, себя я потерял!
О чем мечтаю от заката до рассвета?
Чего, безумец жалкий, я взалкал?
Зачем, зачем меня Фортуна привела
На берег сей, поставив над обрывом?
Сорвусь иль удержусь? Пока не знаю сам.
Молюсь о встрече с ней, молюсь с надрывом,
А близ светила моего в лучах его сгораю…
И сам не ведаю, от горя иль от счастия рыдаю?
Виллиму казалось, что он полюбил Катерину с первой минуты встречи. Может быть… Но это была та покорная, рабская любовь, которую испытывает подсолнух к солнцу и на которую не ждет ответа. Когда так случилось, что он увидел в ее глазах не только насмешливое, снисходительное кокетство, а отсветы того же пламени, которые горели и в его сердце? Он не мог хорошенько вспомнить. Но это произошло.
Сначала взгляды и улыбки. Потом робкие прикосновения, которые становились все смелее и откровенней. Потом лихорадочный, безумный по силе отваги и ужаса поцелуй, который Виллим однажды сорвал с уст императрицы, потому что почувствовал: она именно этого от него ждет. Потом… потом они стали любовниками. Однако для двух этих страстных натур мимолетные ласки, которые не приносили подлинного облегчения, которым приходилось предаваться поспешно, украдкой, скоро стали мукой. И тогда они оба забыли об осторожности. Теперь Монс поистине был «при нашей любезной супруге, ее величестве Императрице Всероссийской, неотлучно» — и днем и ночью. Разумеется, лишь когда Властелин находился в отъезде, а происходило сие довольно часто. Любовники береглись, они были крайне осторожны. Чтобы замаскировать опасную связь, Монс вовсю заводил роман за романом на стороне, а главное, не стеснялся выставлять свои романы напоказ. Когда-то он писал в своих стихах:
От уз любви нельзя освободиться!
Желаешь путы развязать, но все напрасно:
Лишь крепче стягиваешь мертвый узел…
Ну что ж, терпи, молчи, таись!
Зачем чужому знать, как поцелуи милой сладки?
Но теперь о том, как сладки поцелуи его многочисленных милых, знали все и всюду. Впрочем, дамы и сами не берегли своих тайн и, не стыдясь, оспаривали обольстителя друг у друга. Герцогиня Курляндская публично бранилась со своей младшей сестрой и с какой-то русской боярыней из-за бесподобного красавчика камер-юнкера. Это могло стать источником неприятностей для Виллима, однако важнее было для него то, что шумиха отвлекала внимание общества от главного: их с императрицею любви.
Впрочем, не стоит думать, будто Виллим жил одной только любовью. Он не был бы братом своей сестры и не был бы достоин носить фамилию Монс, если бы не воспользовался бесчисленным множеством тех возможностей, которые открывало перед ним неограниченное доверие императрицы. Нет, разумеется, он не таскал разбросанные там и сям драгоценные безделушки, подобно «сороке-воровке» Марии Гамильтон: Катерина сама то и дело одаривала его чем-нибудь (в числе таких подарков были, например, золотые часы с ее портретом). Но Виллим сделался по-настоящему влиятельным человеком и, при известных усилиях, а то и вовсе без оных, мог решить практически любое дело, составить какую угодно протекцию, повлиять на самое что ни на есть высокопоставленное лицо или даже заручиться поддержкой императора и императрицы.
Поэтому неудивительно, что самые разные люди, вплоть до самых именитых [Среди них были, например, царевна Прасковья Иоанновна, обер-полицмейстер Петербурга А. Девиер, посол России в Китае Л. Измайлов, А.П. Бестужев-Рюмин, впоследствии канцлер елизаветинского двора и знаменитый дипломат, астраханский губернатор А.П. Волынский, который станет кабинет-министром Анны Иоанновны, княгиня Дарья Меншикова, жена Александра Даниловича, великий канцлер граф Головкин, И. Шувалов, отец будущего фаворита Елизаветы Петровны, и даже Эрнест-Иоганн Бирон, которого Монс спас от тюрьмы еще прежде того, как он сделался фаворитом герцогини Курляндской, и мн. др.], то и дело обращались к нему за помощью — кланялись, как говорили тогда. Называли его «батюшка-свет» или «отец ты наш, батюшка Виллим Иванович», «высокографское сиятельство» или «премилосердное высочество», умоляли: «Премилостивый государь, сотвори ты над нами наиудивительную милость!» Кланяться к Монсу приходили отнюдь не с пустыми руками. Виллим брал взятки — и деньгами, которые он обожал (туго набитая мошна была в его сердце единственной соперницей Катерины!), и драгоценными вещицами, и дорогими винами, привезенными из-за границы, и редкостными тканями, и породистыми конями… Да мало ли чем! Может, только борзыми щенками он не брал, а впрочем, Бог его знает! Легче, опять же, перечислить, чего ему не несли, чем то, что несли. Именно эти дары позволяли ему жить на широкую… нет, на очень широкую ногу и выглядеть записным щеголем: одеваться в кафтан дорогого бархата с серебряными пуговицами и позументами, носить под кафтаном жилет блестящей парчи, на ноги натягивать шелковые чулки и обувать башмаки с самоцветными пряжками, а голову покрывать пуховой [Т. е. валянной из звериного пуха] шляпой с плюмажем. Вскорости он начал строить роскошный дом неподалеку от Адмиралтейства, на берегу Мойки. Убранство этого дома обещало быть совершенно фантастическим.
А между тем в те времена в России существовали довольно строгие законы против взяточников. Их обдирали кнутами, колесовали, им сносили головы… Ну что же, каждый ведь уверен, что с ним ничего дурного случиться не может, ибо, как говорят, не тот вор, кто воровал, а тот, который попался. Монсу и вообразить было невозможно, что когда-нибудь попадется и он…
Частенько посредницей Виллима в общении с просителями служила его старшая сестра Матрена Балк. Она же стала посредницей и покровительницей его тайных встреч с Катериною.
Жизнь улыбается смелым! Ничто не предвещало беды. Петербург был снедаем предпраздничной лихорадкою: двор готовился к коронации государыни императрицы.
7 мая 1724 года свершилось неописуемо пышное торжество. Священник Феофан Прокопович вещал с амвона, прославляя монархиню:
— Ты, о Россия! Зри вещь весьма дивную: силы добродетелей в сей великой душе во всесладкую гармонию согласуются; женская плоть не умаляет великодушия, высота чести не отмещет умеренности нравов, умеренность велелепию не мешает, велелепие экономии не вредит; и всяких красот, утех, сладостей изобилие… О необычная!.. великая героиня… о честный сосуд!..
В честь коронации множество служителей Катерины получило награды; Виллим Монс сделался камергером. У него кружилась голова, но далеко не от высокого назначения: законной наследницей и преемницей императора Петра стала его, Виллима, возлюбленная! Женщина, над которой он властен, как никто другой, которая не отдает приказов ему, а, наоборот, молит его о милостях любовных!..
Вспоминались пьянящие слова старинного пророчества: «Ты будешь отменный гений… достигнешь великих почестей и богатства…» Майн либер Готт! Если Петр умрет, Катерина станет самодержицей! И тогда он, Виллим Монс… тогда он… Будущее обещало быть таким блистательным, что Виллим даже опасался в него заглядывать.
А между тем близился час, когда ему предстояло узнать: слова о том, что он недолго проживет, вовсе не были ошибкою книгопечатника.
Случилось так, что секретарь Монса Егор Столетов и стряпчий Иван Балакирев, его служитель [Впоследствии, при Анне Иоанновне, известный как шут Балакирев], начали спьяну и по дурости великой болтать, будто у камергера Монса хранятся любовные письма. Любовные письма. Чьи? А вот… имя той, что их писала, и произнести страшно. А вместе с письмами хранится рецепт некоего питья, кое назначено хозяину . И не принесет сие питье хозяину пользы, наоборот… Некий Матвей Ершов услышал сию болтовню и подал донос в Тайную канцелярию. Но доброжелатели Монса имелись и там: донос исчез, Виллим был предупрежден. Он дал знать Катерине… и тогда она поняла, что тот сон ее про змею истинно был вещим. Вот она, беда! Главное дело — грянула немедля после коронации! Во дни наивысшего торжества!
С Катериной сделался сильнейший припадок, чуть ли не удар. Ей пустили кровь; пели по церквам молебны за выздоровление. Царь находился при ней в Преображенском неотлучно, но лишь только Катерине полегчало, как он отбыл в Петербург — готовиться к годовщине Полтавской виктории. Но не забывал он писать жене: «Как в палаты войдешь, так бежать хочется: все пусто без тебя…»
Наконец Катерина со своим двором тоже прибыла в Северную столицу. Она немного успокоилась и верила, что змея уничтожена. Все вокруг веселилось, тут не до грусти: церемонии, празднества, спуски на воду новых кораблей, балы, речные катания и прогулки, беспрестанные пирушки… Виллим был всегда рядом с Катериной, прислуживал ей за столом, сопровождал неотступно. Между нежными взглядами и спешными тайными поцелуями решались государственные дела: Монс протежировал Карлу-Фридриху Голштинскому, который хотел жениться на одной из царевен, на Анне или Елисавете. Петр не больно-то склонялся к этому браку, однако Катерина, побуждаемая любовником, пыталась переубедить мужа.
Как обычно, к празднествам приурочивались свадьбы. И затеялся на одной из них такой вот разговор меж досужими гостями:
— Для чего Монс так долго не женится?
— Ну, ежели он женится, то кредит потеряет!
Громче слов говорили многозначительные взгляды…
Матвей Ершов именно в это время решился написать второй донос. Не то чтобы он ненавидел Монса… Больше всего ему хотелось погубить Егора Столетова, который в незапамятные времена устроил ему какую-то пакость. Ну не чудно? ли, что Виллим Монс, считавший себя баловнем судьбы, пал жертвой разборок между какими-то незначительными людишками, о которых и знать-то никто никогда бы не узнал, кабы не взялись они свариться за счет Монса? А возможно, ревнивая Фортуна наконец-то прозрела и заметила: ее обожаемый Виллим страстно влюблен в другую! И, мстительная, как все обманутые женщины, Фортуна однажды просто-напросто отвернулась от него.
Донос Ершова попал прямиком к Петру…
Нет, император не рубил сплеча: сперва тайно допросил тех, кто был упомянут в письме. И узнал прежде всего о том, что пригретый им отпрыск семейства Монсов — ворюга из ворюг.
В тот же вечер, после веселого ужина у Катерины (на котором присутствовали и император, и камергер), Виллим, только-только добравшийся до дому, был арестован лично Андреем Ушаковым, главой Тайной канцелярии, и препровожден в узилище. В его доме немедля был учинен обыск, о результатах которого Ушаков доложил лично государю. Тут-то Петру и стало известно, что Виллим ограбил и его, государя, а сообщницей Монса была Катерина. Катеринушка…
Петр немедленно велел привести к себе преступника и встретил его взором, в котором было столько гнева, презрения и жажды мести, что Виллим лишился сознания и рухнул на пол. Ему отворили кровь и унесли назад под караул. Очнувшись, он сел, прислонившись спиной к стене, не ощущая ее холода, и долго сидел так, безотчетно сжимая и разжимая пальцы, на которых из десятка дорогих перстней осталось одно лишь медное кольцо — то самое, которое причаровывало к нему любовь.
«Любовь, любовь меня сгубила…»
— Примиритесь! Не ссорьтесь! — закричала Катерина… и проснулась.
Резко села, безотчетно водя вокруг руками. Что это такое? Скомкала то, на чем сидела, и подтянула поближе к глазам. В неверном свете ночника разглядела, что сжимает край простыни.
Что такое?! А где… где облака? Облака, к которым она вознеслась?
Снова пошарила вокруг, и на сей раз пальцы наткнулись на крепкое горячее плечо.
Петр!
Катерина рванулась к обладателю плеча, но тотчас отпрянула. Петр, да не тот! Этого красавчика звали Петр Сапега. Как, почему?..
Только что рядом был ее муж, только одет он оказался почему-то не в свой любимый голландский кафтан и треуголку, а в тогу с тяжелыми складками, подобную тем, какие носили римские императоры. Черные, подернутые сединой волосы его были увенчаны лавровым венком. Он с улыбкой взял Катерину за руку. В его улыбке была искренняя радость, нежная любовь — то, что она давным-давно не видела в этих глазах, подернутых ледком презрения, отчуждения и порою даже ненависти. А сейчас Петр смотрел с той же всепоглощающей страстью, как в первые, лучшие годы их любви. Катерина радостно протянула ему руку, почувствовала его крепкое пожатие — и вдруг ощутила, что ноги ее оторвались от земли. Она испугалась было, но Петр был рядом, он радостно улыбался, и Катерина перестала бояться.
Облака, которые клубились вокруг, были прекрасны! Катерина не могла оторвать от них глаз. Наконец она вспомнила об оставленной земле и поглядела вниз.
Внизу, в просветах между облаками, она рассмотрела двух своих дочерей, Анну и Елисавет. Сестры-принцессы были окружены огромной толпой народа. Люди бранились, ссорились, что-то выкрикивали и, такое впечатление, готовы были вот-вот схватиться врукопашную.
Катерина закричала, пытаясь остановить их, — и проснулась.
Сон! Это был сон!
Она легла поудобнее, стараясь не разбудить спящего рядом молодого любовника, и задумалась.
С некоторых пор (понятно с каких!) Катерина относилась к снам очень почтительно. По счастью, с тех приснопамятных времен вещие сны ее больше не осеняли. Но этот был именно вещим, она не сомневалась. И очень просто разгадать, что именно он предвещал — пожалуй что смерть. Ее, императрицы Екатерины Алексеевны, смерть. Муж-то ее давно уже вознесся к облакам. И вот теперь явился за женой… которая, можно сказать, приложила руку к его смерти. Нет, конечно, не прямо. Она не подлила ему злого зелья, не ударила ножом. Но он так и не оправился от того удара, который осенью 1724 года (неужели почти три года с тех пор прошло? Как время-то летит…) нанесли ему любимая жена и человек, чье имя для русского царя всегда было роковым.
Катерина помнила, как это было ужасно. Петр словно бы лишился рассудка от ярости, и Катерина понимала, что каждая минута ее жизни может стать минутою последней. Она охрипла от рыданий и ничего не видела заплывшими от слез глазами. Колени затекли, словно окаменели, вдобавок их то и дело простреливало мучительной болью. Еще бы: ведь Катерина уже три часа стояла перед мужем коленопреклоненной!
О Господи, о Господи…
Сначала, ворвавшись в ее покои, Петр сорвал со стола дорогое венецианское зеркало и швырнул на пол. Глядя на осколки, усеявшие пол, прорычал:
— Вот так же разобью и твое существование!
Катерина пожала плечами, дивясь, что вдруг произошло с мужем, и хладнокровно произнесла:
— От этого комната не станет лучше.
И тут же хладнокровие ее растаяло, словно льдинка, брошенная в раскаленную печь, и ужас, смертный ужас охватил ее. Петр бросил ей в лицо известие, что Матрена и Виллим Монс арестованы. О да, за взятки… Как бы не так! Петр страшно рассмеялся:
— Он был твоим любовником, а она — сводней меж вами! Проклятый род! Его отпрыски преследуют меня, словно посланцы дьявола!
И настало время ужаса…
Приступ гнева Петра был так силен, что дочери, Анна и Елисавет, прибежавшие на его страшный крик, едва не расстались с жизнью. Он раз двадцать выхватывал и прятал охотничий нож, который носил с собой, а потом начал снова и снова вонзать его в стену. Он хотел уничтожить все, что было связано с Катериной, даже рожденных ею детей! Бледный, словно смерть, с блуждающими глазами, метался он по комнате, круша все вокруг себя, и тело его было охвачено конвульсиями…
Глядя на ломающие его судороги, Катерина, как ни страшно ей было, вдруг вспомнила, что раньше она — она одна! — могла успокоить мужа, когда его охватывали подобные приступы. При гневе его трепетали все. Кроме нее. Катерина начинала говорить с ним, и самый звук ее голоса действовал на него успокоительно. Потом она усаживала его рядом, ласково брала за голову и принималась гладить ее, путаясь пальцами в густых черных волосах. И за несколько минут Петр засыпал, склоня голову на грудь жены, а она сидела недвижимо сколько угодно — два часа, три часа… пока он не просыпался совершенно свежим, бодрым и здоровым.
А теперь… Теперь она ни помочь ему не в силах, ни себе вымолить прощения! Он ее просто не видит, просто не слышит ее слов. И каждый взмах его руки может в любую минуту положить конец ее жизни: ведь Петр, с его силищей, да в такой ярости, ударом кулака способен быка убить! Что ему — размозжить Катеринину повинную головушку!
Нет, ее не мучило раскаяние: не до того было и слишком страшно. В мозгу билась одна только мысль: сможет она вымолить себе прощение — или все-таки нет? В голове мелькали воспоминания о той любви, которую Петр питал к ней, о его беспрестанной заботе, о бессчетных подарках «сердешнинькому другу». Неужели это все сейчас забыто?
И вдруг Катерину осенило: ей необходимо сделать выбор. Прямо сейчас! Выбор между жизнью и смертью означает — выбор между Петром и Виллимом. Спасти себя можно, только если она отречется от того, кого любила… Всей душой, всем сердцем, всем пылом существа своего любила!
Да, надо сказать мужу, что все это было пустое, что эта любовь для нее ничего не значит, что ее, не иначе, бес искусил, Монс ее взял силой… Все, что угодно, сказать. Налгать, выдумать. Лишь бы убедить Петра!
Но слова не шли с языка. Потерять Виллима…
Ну и что? Она когда-то потеряла Иоганна Крузе, потом каких-то солдат, которые доставляли ей несравненное удовольствие, потом страстного и дерзкого Алексашку Меншикова (двух не удовлетворявших ее генералов, Боуэра и Шереметева, Катерина с легкостью выпустила из списка своих потерь). Она теряла детей! Конечно, это было мучительно, но… но ведь она пережила все это! Переживет и потерю Виллима. Ну кому станет легче, если она разделит его участь? А смертный приговор преступному камергеру сейчас можно было легко прочесть в глазах Петра. Будет два трупа вместо одного. Да еще ее безумный супруг того и гляди прикончит любимых дочерей, а потом и себя!
Катерина знала, что у нее легкая натура, которая помогала находить утешение в самых простых, обыденных вещах, не страдать и не горевать, когда приходилось крутенько, верить, что все, что ни делается, — к лучшему, что пути Господни неисповедимы, а значит, не стоит искать в жизни смысла, думать над причинами и следствиями, надо принимать ее такой, какая она есть. Именно этот ее легкий нрав и привлекал Петра, который в своей безмерно трудной и сложной жизни не желал никаких сложностей еще и в постели, в собственном доме. И сейчас он ярится и бесится не только и не столько из-за измены жены, сколько из-за того, что кончилась простая и понятная жизнь с ней. Значит, Катерина ради своего спасения должна сделать все, чтобы эту простоту вернуть!
И прежде, чем трижды прокричал петух, она отреклась от любимого…
Катерина сама не знала, откуда брала слова. Они лились так же неудержимо, как слезы. Мольбы и богохульства, признания и упреки, напоминания о былом и клятвы на будущее, брань и нежности — чего только не наговорила она за эти три часа, самых долгих и страшных в ее жизни! И постепенно Петр утих. Усталость, потрясение оказались непосильны для него. Он опустился на колени рядом с женой, обнял ее и зарыдал с ней вместе. Катерина знала — он оплакивал себя… И она обнимала его, гладила его волосы, утешала, словно малое дитя. Наконец измученный Петр уснул в ее объятиях, и Катерина решила, что все позади.
Ну, можно было сказать и так… если бы не появлялось время от времени в его глазах выражение пустоты и полной отрешенности от всего земного. Первый раз она увидела это выражение, когда 16 ноября 1724 года на Троицкой площади перед зданием Сената свершилась экзекуция…
Катерина отвлеклась от воспоминаний, чуть повернула голову и в свете занимающегося утра посмотрела на темные, спутанные волосы Петра Сапеги. Некогда девчушка Марта, воспитанница пастора Глюка, принадлежала к числу крепостных графов Сапега. Петр был сыном ее господина, Яна-Казимира… Впрочем, его тогда, во времена Марты Скавронской-Крузе, и в помине не было, он родился куда позднее и, если честно, годился Катерине в сыновья. Но это не помешало ей взять его к себе в наложники… мимоходом отняв его у дочери Алексашки, Марии, женихом которой Петр был.
Катерина вздохнула. На печаль Марии Меншиковой ей наплевать, да и вряд ли эта ледышка, эта снегурка вообще способна страдать. А вот с Алексашкой ссориться не стоит. Надо дать ему что-то взамен столь выгодного жениха. Он, кажется, хочет теперь обручить дочь с подрастающим сыном покойного царевича Алексея, Петром. Мальчишке сейчас одиннадцать, Марии — шестнадцать, а то и семнадцать… Ну что же, быть по сему! И можно развлекаться с Сапегой хоть до скончания века!
Катерина хихикнула, покосившись на мирно спящего юношу, и игриво подергала его за черный локон. Ее любовник что-то прошептал, но не проснулся. Да и Бог с ним, сейчас не до игрищ. Есть о чем поразмыслить.
Например, о том, почему с некоторых пор все ее любовники — темноволосые… Даже белобрысый швед Рейнгольд Левенвольде всходил на ложе императрицы исключительно в вороном парике. Блондинов Катерина терпеть не может с тех самых пор, как увидела отсеченную голову Виллима со светлыми кудрями, которые она так часто перебирала и целовала. Как ни старалась Катерина забыть, как ни внушала себе, что все уже забыла, ей никак не удавалось изгнать из памяти то раннее утро…
Ни свет ни заря все было готово к казни: выстроен помост, по которому вокруг плахи похаживал, красуясь и играя мышцами, палач с топором в руках. Тут же торчал высокий шест.
В десять утра из Петровских ворот крепости вывели осужденного. Виллим был бледен, исхудал, но держался спокойно, лицо его хранило отрешенное выражение. Завидев за окнами двух принцесс, Анну и Елисавет, он отвесил им церемонный поклон с тем непревзойденным изяществом, которое отличало каждое его движение, а на балах делало лучшим танцором.
В толпе собралось несчетно женщин, и можно было слышать страстные, прерывистые вздохи, которые испускали они при виде этого бледного красавца, коего скоро заключит в свои объятия самая всевластная любовница — Смерть.
Виллим спокойно простился с близкими друзьями и слугами, которым дозволили подойти к эшафоту. Многие рыдали, он же не проронил ни слезинки.
Отзвучал приговор, длинный, утомительный, страшный… Виллим слушал его отрешенно, словно речь шла не о нем, но порою в его глазах появлялось усталое выражение, и он нетерпеливо поглядывал на палача.
И вот наконец приговор был прочитан. Виллим кивнул читавшему чиновнику, словно поблагодарил его, подошел под последнее благословение к протестантскому пастору, а затем передал ему золотые часы. Это были те самые часы с портретом Катерины, которые она некогда подарила своему любовнику. По какой причине оставили преступнику эти часы, хотя забрали у него все остальное, никто не знал. Может быть, так захотел Петр, чтобы лицо его жены до последней минуты напоминало Виллиму, за что на самом деле он будет казнен? И еще кольцо, то же самое роковое медное кольцо по-прежнему сжимало его палец…
Виллим скинул нагольный тулупчик, прежде наброшенный на его плечи, снял простую холщовую рубаху, в которую был одет, и положил голову на плаху, сдвинув с шеи светлые вьющиеся пряди.
— Не медли, брат, прошу тебя, — только и сказал он, обратившись к палачу…
И тот исполнил эту последнюю просьбу.
Через минуту палач поднял голову за белокурые кудри и показал содрогнувшейся толпе. Темно-голубые глаза Виллима мрачно смотрели вперед. Вслед за этим голову воздели на тот самый шест, который был загодя поставлен у эшафота, а потом дали пять ударов кнутом сводне и взяточнице Матрене Балк, которой предстояло немедля после казни отбыть в ссылку в Тобольск. Были биты кнутом Егор Столетов и палками — Иван Балакирев.
Народ разошелся, но голова Монса еще некоторое время торчала на шесте.
В то утро ни царя, ни Катерины на Троицкой площади не было. Они совещались с приближенными по поводу возможного обручения царевны Анны Петровны и герцога Голштинского. Петр никак не мог решиться на этот брак дочери, Меншиков его поддерживал, Катерина же была на стороне герцога. Она спорила, сердилась, иногда смеялась, она болтала, пила свое любимое токайское, но ей чудилось, будто во дворце сейчас находятся две Катерины. Одна оживленно участвует в общем разговоре, другая лежит, сжавшись в комок, в каком-то укромном закоулке дворца и думает… нет, не о том, чья голова сейчас расстанется с телом, а может статься, уже и рассталась… Отчего-то Катерина неотступно думала в эти минуты о женщине, которую ненавидела всю жизнь — хоть и не видела ни разу. Евдокия Лопухина — вот кто занимал ее мысли. Старица-царица Елена, первая жена Петра, инокиня-распутница! Катерина отлично знала, что многие русские, приверженцы седой, патриархальной старины, считают Евдокию воплощением всех мыслимых и немыслимых достоинств, всех наилучших, наиправеднейших женских свойств и не перестают судачить: она-де — невинная страдалица по злой воле распутного супруга, который рьяно изменял ей с этими тварями, трактирщицей Анной Монс, а потом с солдатской девкой Мартой-Катериной, которую возвел на престол, отняв его у законной царицы Евдокии.
Собственно, ничего дурного Евдокия Катерине не сделала, прежде всего потому, что сделать не могла. Однако у нее оставался сын, царевич Алексей, который хотя и считал Катерину женщиной умной, но все же чуждался образа жизни ее и отца, мечтал о возрождении России прежней… Мечтания эти дошли до того, что Алексей затеял переписку с опальной, постриженной в монахини Евдокией. После его ареста и обвинения в учинении заговора против императора произвели обыск и в келье Покровского монастыря в Суздале, где обитала Евдокия. Там нашли письма Алексея, а еще нашли в Благовещенской церкви записку, где велено было молиться за «благочестивейшую великую государыню, царицу и великую княгиню Евдокию Федоровну», а также желались «многие и несчетные лета» ей и царевичу Алексею.
Но самое главное — у Евдокии нашли письма некоего мужчины по имени Степан Глебов. И после прочтения этих писем не оставалось сомнений, что с человеком этим, бывшим стольником, затем майором-преображенцем, она, монахиня, состояла в преступной связи, ибо и у него найдены были ее письма, исполненные самой страстной любви…
«Где твой разум, тут и мой; где твое слово, тут и мое; вся я всегда в воле твоей!»
«Свет мой, душа моя, радость моя! Знать, уж злопроклятый час подходит, что мне с тобою расставаться! Лучше бы душа моя с телом рассталась! Ох, свет мой! Как мне на свете быть без тебя, как живой быть? Ох, любезный друг, за что ты мне таков мил? Уж мне не жизнь моя на свете! Любезный друг мой, лапушка моя, скажи, отпиши, не дай мне с печали умереть…»
Катерина покатывалась со смеху, читая сии амурные цидульки. Ну уж и Дунька-царица! Ну уж и воплощение праведности! Это ж надо такое учинить: с любовником в монастырской келье сношаться!
Неведомо, что более ярило тогда Петра: «сношение» бывшей жены с любовником или связь Глебова с приверженцами царевича Алексея. Степана Богдановича терзали в застенке так, что даже тюремные лекари предупреждали: он может не выдержать пыток и умереть до казни. Однако в заговоре против императора Глебов не сознался: признавал только «блудное дело» меж собой и Евдокией. Но ведь отрицать сие никак было не можно…
Подстрекаемый Алексашкою, который смертельно ненавидел Евдокию и Алексея (со всей взаимностью!), Петр обрек Глебова на мучительную, медленную смерть на колу — в тридцатиградусный мороз. Жуткое умирание длилось пятнадцать часов, и Петр все это время наблюдал за казнью из глубины теплой кареты. Потом всех сообщников преступных любовников четвертовали и колесовали. Имя Степана Глебова предали анафеме. Евдокию секли кнутом принародно и сослали в Успенский монастырь на Ладоге.
Узнав о каре и разделив торжество мужа, Катерина больше ни разу не вспомнила Евдокию. Однако сейчас, когда на Троицкой площади милосердно и быстро казнили Виллима, Катерина впервые задумалась: а что думала, что чувствовала Евдокия, узнав, что ее «свет, душа, радость, лапушка» платит страшными, бесконечными мучениями за мгновения любви?
Мысль, эта мгновенная мысль была так ужасна и беспощадна, что Катерина едва не задохнулась. Нет, не сочувствие она ощутила к несчастной монахине — ненависть за то страдание, которое причинило воспоминание о ней. И тут же Катерина овладела собой — прогнала Евдокию из памяти, вытолкала взашей!
Вновь Катерина вспомнила о ней, лишь когда умер Петр. Тогда свежеиспеченная самодержица мгновенно вернула из ссылки всех, кто пострадал при муже: в первую очередь, конечно, Матрену Балк с сыновьями. Воротились барон Шафиров, лекарь Лесток, Балакирев и Столетов. Прощены оказались еще десятки людей, в том числе — и сторонницы бывшей царицы Евдокии. И только сама она была увезена из Успенского монастыря и заточена в Шлиссельбургскую крепость. Знать, затворы монастырские казались Катерине не слишком надежными. Ей очень хотелось еще пуще досадить Евдокии — чтобы не радовалась смерти гонителя своего, бывшего супруга, Петра! Чтоб знала: для нее с его смертью все равно ничего не изменится!
Наверное, Петр оценил мужество Катерины, которая на другое утро после казни, проезжая мимо шеста, на котором торчала окровавленная голова любовника, проговорила, пожимая плечами: — Какие неблагодарные бывают придворные, которые грабят своего государя! Как хорошо, что они получают по заслугам!
Наверное, он решил вознаградить жену за это мужество, потому что спустя несколько дней голова Монса была снята со страшного насеста, погружена в спирт и привезена во дворец. Но… там Петр поставил сосуд рядом с постелью Катерины, и несколько ночей она принуждена была провести в этом страшном соседстве, под недреманным присмотром мужа, пока тому и самому не надоело снова и снова видеть Монса и он не отдал приказа поместить голову в Кунсткамеру — на пару с головой Марии Гамильтон. В те ночи Катерина поняла, что Петр утратил рассудок (он и прежде-то был, конечно, сумасшедший, а сейчас окончательно свихнулся!), и принялась истово, страстно, тайно желать ему смерти. И молилась об этом…
Похоже, Господь услышал ее молитвы, потому что любой сторонний наблюдатель мог бы сказать, глядя тогда на императора: вот человек, который решил загубить свою жизнь во что бы то ни стало.
Спустя пять дней после казни Монса Петр проехал по только что вставшей Неве, ежеминутно рискуя провалиться под лед. Однако лед даже не треснул под его санками. Начальник береговой стражи, увидев его, велел арестовать безумного ездока. Однако потом ему, когда он узнал, кто был тот ездок, пришлось кланяться и просить прощения.
Затем начались бурные, неостановимые попойки, с которых даже Петра, с его крепкой, словно дубовой, головой, уносили полумертвого. Но пока что все же «полу»: на другой день он поднимался на ноги.
И все же он добился своего: на священье иордани явился на Неву во главе Преображенского полка, стоял больше часу на льду, потом принимал крещенье в ледяной купели… На другой день он слег, испытывая страшные мучения почечной болезни. Надо было оперировать, однако придворный доктор Блюментрост [Между прочим, этот лекарь станет «врачевать» и Екатерину I, и царевну Наталью Алексеевну, и юного царя Петра II, и с тем же результатом] был против, а когда вмешался хирург Горн, уже стало поздно. По телу расползся антонов огонь, начались глубокие обмороки, бред… Он трижды причащался, велел выпустить из тюрем всех тех, кто заключен был за долги, а суммы покрыть из государевой казны, простил всех заключенных, кроме убийц и самых важных государственных преступников, велел служить молебны об умирающем царе во всех церквях, и не только православных.
Катерина находилась у постели мужа неотлучно. Или почти неотлучно… В последние сутки жизни Петра она то и дело покидала свое место у его смертного одра и запиралась в своем кабинетике, где беспрестанно вербовала себе сторонников. Ведь Петр умирал, так и не составив нового завещания взамен уничтоженного. В том завещании его наследницей звалась Катерина. Теперь имя преемника не было названо. Выбор стоял так: либо Катерина, либо царевич Петр, сын несчастного Алексея.
Приход малолетнего царевича к власти был равносилен смертному приговору для Александра Меншикова, контр-адмирала Апраксина, графа Толстого, которые принимали самое непосредственное участие в зверском уничтожении царевича Алексея. Герцогу Голштинскому, жениху Анны, тоже было бы угодно, чтобы к власти пришла теща. К тому же у нее были деньги… Однако сенаторы во главе с Дмитрием Голицыным, князем Репниным и всеми многочисленными Долгорукими настаивали на том, что наследование в России всегда происходило по мужской линии, а значит, на престол должен взойти Петр Алексеевич II.
Разгорелся спор. Тогда Иван Бутурлин, для которого приход к власти юного Петра и сторонников Алексея тоже был смерти подобен (именно он подписал царевичу приговор), вдруг подошел к окну и распахнул его.
Снизу раздался барабанный бой. Сенаторы глянули вниз и обнаружили, что внутренние дворы и входы во дворец заняты войсками. Здесь находились два гвардейских полка, полковниками которых, к слову, были… Иван Иванович Бутурлин и Александр Данилович Меншиков.
— Завещания пусть и нет, но императрица коронована на царство! — заявили сторонники Катерины и принялись изъявлять ей свои верноподданнические чувства, подавая пример колеблющимся.
Это случилось в восемь вечера 28 января 1725 года — спустя три часа после того, как император Петр Алексеевич отдал Богу душу (ежели таковая у него имелась, конечно, а не была давным-давно заложена-перезаложена врагу рода человеческого!).
Строго говоря, грядущему правлению Катерины никто особенно и не перечил. Правда, два раскольника отказались было присягать:
— Коли баба стала царем, так пусть ей крест бабы и целуют!
Однако в общем-то все прошло гладко.
Катерина отлично знала об этом протесте. Знала она, понятное дело, и забавный анекдотец, который бытовал в народе:
— Кто должен воду носить?
— Баба.
— Кому битой быть?
— Бабе.
— А почему?
— Да потому, что она — баба!
Ну уж нет, думала Катерина, «воду носить» она не намерена. На то мужики есть — которым, в случае чего, и битыми быть. А она, «баба-императрица», наконец-то поживет в свое удовольствие: без острастки взбалмошного, полусумасшедшего самодура-мужа, которого она когда-то любила, а потом стала просто бояться, без этого бессердечного злодея, который лишил ее милого друга, незабвенного Виллима… Вот теперь назло этому черту с рогами она заведет себе новых и новых любовников, назло свалит все дела на Алексашку Меншикова, которого муженек покойный порою драл как сидорову козу то за поставки в армию гнилого обмундирования и плесневелой муки, то за откровенное воровство из казны. Да мало ли за что бивал он старинного приятеля по щекам или грозил голову ему снести! И даже говорил: «Меншиков в беззаконии зачат, во грехах родила мать его, в плутовстве скончает живот свой, и если он не исправится, то быть ему без головы». Пусть этот самый Алексашка, плут бесчестный, верный и преданный друг Катерины, делает в стране то, что ему заблагорассудится. А она, Катерина, будет делать то, что заблагорассудится ей! И тратить деньги, как захочется…
Утро начиналось с того, что Алексашка свободно заходил в ее спальню, шикал на очередного Катерининого ночевальщика (не видя особенной разницы между графами, князьями, камердинерами, камер-юнкерами, лакеями, офицерами или солдатами, как не видела между ними особой разницы и сама Катерина) и сгонял его с кровати, словно кошку, а потом плюхался на кровать и принимался либо пощипывать сдобные императрицыны бока (не ради всякой пакости, а просто так, по-дружески, можно сказать, даже по-братски), либо, не теряя времени, спрашивал: — Ну, что мы сегодня будем пить?
И наливал, не дожидаясь ответа…
Как-то раз датский посол Вестфаль подсчитал количество венгерского вина и данцигской водки (любимых напитков Катерины), выпитых при дворе за два года ее царствования. И вышло, что на них было затрачено около миллиона рублей. Общие доходы России не превышали и десяти миллионов!
Ну и что? Катерине доставляло несказанное удовольствие, что она может заплатить княгине Анастасии Голицыной (кстати, одной из бывших любовниц и постоянной собутыльнице Петра) аж десять червонцев лишь за то, что та выпила на пирушке у ее величества подряд два кубка английского пива [Кубок заключал в себя около трех литров жидкости, так что доблесть княгини Голицыной очевидна!]. Через пару дней княгиня Анастасия получила двадцать червонцев за то, что выпила два кубка красного вина. Через неделю Голицына, после изрядной выпивки, осушила еще один кубок — с пятнадцатью червонцами на дне. Положили пять червонцев в другой кубок, но княгиня сказала, что «еще глоток — и у ней брюхо лопнет», поэтому денег не получила.
Эти расходы Катерина, в которой сочетались страсть к расточительству и какие-то жалкие остатки чисто немецкой бережливости, велела заносить в расходные книги и порою с удовольствием приказывала прочитывать ей записи вслух. При этом она умилялась своей педантичности — все у нее на виду, любая денежка счет знает: десять червонцев старику, который в восемьдесят четыре года оказался способным залезть на дерево, двадцать четыре червонца княжне Голицыной, чтобы плакала по поводу смерти сестры, тридцать — шуту, который ходил головой вниз… Вдобавок она еще и назначала пенсии, пособия, давала приданое, раздавала милостыню…
Катерина знала, что в своих донесениях иностранные послы называют ее «самой невероятной из императриц». Она до смерти гордилась этим званием и продолжала его оправдывать изо всех сил. И она нисколько не обиделась, когда персидский шах прислал ей такое послание ко дню ее восшествия на русский престол:
«Я надеюсь, моя благовозлюбленная сестра, что Бог не одарил тебя любовью к крепким напиткам. Я, который пишу к тебе, имею глаза, подобные рубинам, нос, похожий на карбункул, и огнем пылающие щеки. Всем этим я обязан несчастной привычке, от которой я день и ночь валяюсь в моей бедной постели».
В общем-то, ей было плевать и на то, что посланники строчили к своим дворам донесения такого рода:
«Она вечно пьяна, вечно покачивается, вечно в бессознательном состоянии».
«Здесь день превращен в ночь. Никто не хочет взять на себя никакого дела. Дворец становится недоступным: всюду интриги, сплетни, безделье, распад. Ужасные попойки. Казна пуста. Царица вовсе не помышляла о том, чтобы управлять».
«Я боюсь прослыть наглым лжецом, если расскажу хоть отчасти то, как в настоящее время здесь живет двор и что здесь при дворе делается. Это какое-то страшное, безобразное пьянство. О государственных делах и речи нет — все положительно гибнет и идет прахом».
Последнее донесение принадлежало перу датчанина Вестфаля, и Катерина на него обиделась: как это нет речи о государственных делах? Решен вопрос о помолвке и последующем браке Марии Меншиковой с царевичем Петром. Чтобы мальчишка немного пообтесался, ему даны воспитатели и определен денщик: князь Иван Долгорукий. Надзирать за образованием приставлен немец Остерман. Разве этого мало?
Опять же: старшая дочь, Аннушка, пристроена за Карла Голштинского, начаты переговоры о браке меньшой, Елисавет, с французским королем Людовиком XV. Елисаветка божественно танцует менуэт — большего, по мнению Катерины, и не требовалось, чтобы произвести благоприятное впечатление на Версаль!
А забота об армии? О флоте? Катерина даже присутствовала на учениях и руководила морскими маневрами! Правда, ходят разговоры, будто у матросов нет одежды, а суда стареют и не сменяются, что нету денег на перевооружение, но это ведь не императрицыно дело — такими мелочами заниматься! У нее есть дела поважнее, например, расправа с государственными преступниками и хулителями ее величества.
Когда Катерина захворала и проведала (Меншиков донес!), что Антон Девиер говорил, надо-де не плакать, а радоваться, если государыня Богу душу отдаст, она немедля закатала Девиера в ссылку аж в Охотск! И не поглядела, что пострадал ее бывший любовник! Разве это не государственный подход к делу? Она поступила почти как Петр, который тоже не щадил ни чужих, ни своих, ни самых дальних, ни самых ближних. И преисполнилась еще большим доверием к Алексашке, который всегда, всю жизнь был на ножах со своим зятьком.
А раздача чинов и званий? Рейнгольд-Густав Левенвольде и его брат Карл-Густав получили титулы российских графов. Петр тоже любил за ум и заслуги простолюдинов возвышать, ну а Рейнгольд был все же шведским офицером, служил Карлу XII, а на сторону русских перешел после поражения его соотечественников под Полтавой. Рейнгольд сначала был камер-юнкером Катерины, потом, за исключительные заслуги по ублажению императрицы, удостоился чина камергера. Кроме того, он получил орден Александра Невского и усыпанный бриллиантами портрет императрицы — на шее носить. Ну а Петра Сапегу, в награду за ту же самую постельную доблесть, Катерина женила на своей племяннице Софье Скавронской — правда, больше ночей он проводил с императрицею, чем со своей молодой женой. По счастью, Софья была не дура и не ревновала.
Между прочим, Катерина тоже не была ревнива. Не то что сумасшедший Петрушка! Она отлично знала, к примеру, что герцогиня Курляндская, племянница покойного мужа, Аннушка, переспала и с обоими Левенвольде, и с Петром Сапегою, и с Антоном Девиером — как переспала в свое время с незабвенным красавцем Виллимом. Ну и что? Катерине было просто смешно, что эта унылая клуша из Митавы по прозвищу Толстая Нан так старательно подражает Императрице Всероссийской, что даже любовников ее к себе в постель затаскивает. Только зря она старается! Сроду не стать ей подобием Катерины! Сроду не взойти на русский престол! Катерина готова держать пари на что угодно, что этого не будет никогда!
А вот, кстати, о престоле… Катерина нахмурилась, вспоминая нынешний сон. Если она умрет, то что же будет с престолом? Кому он достанется? И не означают ли ссоры да свары, которые приснились ей, то, что после ее смерти настанет в стране смута? Петр, Елисавет, Анна… Кто из них станет наследником трона?
А, чепуха! Стоит ли об этом думать, когда она, Катерина, еще вполне жива и здорова? Будет день, будет и пища. В ее жизни всегда все устраивалось само собой — небось устроится как-нибудь и после смерти! А сейчас… сейчас она протянет руку и обнимет сладко сопящего Петра Сапегу. Что он, спать сюда пришел, что ли?! А потом, когда она получит от молодого любовника все, что хотела, и даст знать служанкам — государыня-де проснулась, в спальню войдет любезный друг Алексашка, турнет князя Петра с кровати, плюхнется на его угретое местечко и весело спросит:
— Ну, что мы будем сегодня пить?
И Катерина прикажет принести себе токайского с баранками… Да что такое дела и заботы против любимого лакомства? Чушь, и ничего больше! Надо жить, пока живется!
Императрица Екатерина Алексеевна I умерла спустя несколько дней после того, как увидела тот странный сон. Случилось это 6 мая 1727 года. В заключении главного врача Блюментроста, представленном им Верховному Тайному совету, о причинах сей отнюдь не внезапной смерти было сказано следующее: «Фебра (лихорадка) приключилась и повреждение в легком быть надлежало, и мнение дало, что в легком имеет быть фомика (нарыв, язва), которая за четыре дня до смерти ее величества явно сказалась… и от той фомики с великим покоем преставилась».
Фебра, фомика… Ну что мог понимать доктор Блюментрост, который на своем веку переморил столько бедолаг, что иному палачу не снилось? О таких случаях в народе говорят: «Пить надо меньше!» С другой стороны, можно себе представить, что сталось бы с Блюментростом, напиши он в своем медицинском заключении именно вот это. Не сносил бы головы! А с третьей стороны, сколько народу бы тогда в живых осталось…
Царствовала Екатерина Алексеевна два года. А сон ее и впрямь оказался вещим: только после долгих споров партия Меншикова одержала верх над сторонниками царевен Анны и Елисавет, и русский престол был передан внуку Петра I, царевичу Петру Алексеевичу. А еще спустя два года в России воцарилась не кто иная, как Толстая Нан, герцогиня Курляндская Анна Иоанновна. Все же правильно сделала Катерина, что не стала держать против нее пари!